10 Пир Бабетты

Когда рыжеволосый дух — сподручник Бабетты — распахнул дверь в столовую и гости из Фоссума медленно переступили через порог, старые Братья и Сестры разжали соединенные руки и умолкли. Но это было благое молчание, потому что в душе они продолжали держать друг друга за руки и петь.

Бабетта расставила посреди стола несколько свечей, и крохотное пламя, освещая черные костюмы и платья и единственный ярко-красный мундир, отражалось в просветленных, чуть увлажненных глазах.

Генерал Лёвенхъельм увидел лицо Мартины при свете свечей, как тридцать лет назад, когда они расстались. Какие следы оставили на этом лице тридцать лет, прожитых в тихом Берлевоге? В золотых волосах теперь кое-где мелькало серебро, чистый, как лепесток цветка, лоб приобрел со временем оттенок алебастра. Но каким ясным и благородным был этот лоб, как спокойно и доверчиво смотрели глаза, а губы были такими нежными и чистыми, словно с них ни разу не сорвалось необдуманного слова.

Когда все расселись вокруг стола, старший из прихожан прочитал застольную молитву, сочиненную самим пробстом:

Пусть мой хлеб мое насытит тело,

Тело пусть слугой души пребудет,

А душа пусть славе Бога служит.

Гости, склонившие седые головы над молитвенно сложенными руками, при слове «хлеб» вспомнили, что обещали ни словом не касаться этой темы, и в сердце своем возобновили обещание: ни единой мысли не посвятят они пище. Они сели за стол вкусить от трапезы, как то было в Кане Галилейской. И разве Святой дух не пожелал явить себя там с той же полнотой, как в других местах, — мало того, явить себя в самом вине?

Помощник Бабетты наполнил маленькие стаканчики, стоявшие перед каждым.

Гости торжественно поднесли их к губам, точно подтверждая свою клятву.

Генерал Лёвенхъельм, питавший некоторые сомнения насчет вина, которое подают в этом доме, осторожно пригубил из своего стакана. И вздрогнул — он поднес стакан сначала к носу, потом к глазам, потом поставил его на стол в смятении и растерянности.

«Не может быть! — подумал он. — Amontillado![12] И притом лучшее amontillado, какое я когда-либо пивал!»

Чтобы увериться, что чувства его не обманывают, генерал после минутного раздумья осторожно попробовал ложку супа, попробовал вторую и отложил ложку.

«Не может быть! — подумал он. — Настоящий черепаховый суп — и какой черепаховый суп!».

Охваченный необъяснимой паникой, генерал осушил свой стакан.

Обычно в Берлевоге за едой говорили мало, но в этот вечер языки у всех почему-то развязались. Один из старших прихожан поведал о том, как познакомился с пробстом. Другой пересказал проповедь, которая шестьдесят лет назад привела его к обращению. Старая женщина — ей первой Мартина доверила свою тревогу — напомнила друзьям о том, что во всех испытаниях Братья и Сестры во Христе готовы были делить между собой бремя, выпавшее на долю любого из них.

Генерал Лёвенхъельм, тот, кто собирался направлять застольную беседу, рассказал, что собрание проповедей пробста принадлежит к числу любимейших книг королевы, но тут подали следующее блюдо, и генерал умолк.

«Невероятно! — подумал он про себя. — Ведь это Блины Demidoff!»

Он оглядел своих сотрапезников. Они преспокойно ели свои Блины Demidoff, не выказывая никакого удивления или особенного восторга, словно только их и ели тридцать лет подряд.

Одна из старых Сестер, сидевшая по другую сторону стола, завела речь об удивительных событиях, которые случались, когда пробст еще обретался среди своих чад, — событиях, которые можно осмелиться назвать чудесами. Помните ли вы, говорила она, как однажды пробст пообещал прочесть рождественскую проповедь в деревне по ту сторону фьорда? Две недели бушевала такая непогода, что ни один моряк или рыбак не решался переправиться на другой берег. Жители деревни уже теряли надежду, но пробст решительно подтвердил свое обещание: если ему не удастся найти судно, которое доставит его к верующим, он пройдет к ним по воде. И что же? За три дня до Рождества буря утихла и грянул такой мороз, что фьорд сковало льдом от одного берега до другого — а такого никогда не случалось на памяти людей.

Подручник Бабетты опять наполнил стаканы. На этот раз Братья и Сестры поняли, что пить им предстоит не вино, — потому что жидкость в их стаканах покрылась пузырьками. Видно, это был какой-то лимонад. И оказалось, что этот лимонад как нельзя лучше соответствует их возвышенному настроению, он словно бы приподнимал их над землей, унося в какие-то более высокие и чистые сферы.

Генерал Аёвенхъельм снова отставил стакан, обернулся к своему соседу справа и сказал: «Но ведь это… Да нет же, это безусловно Veuve Clicquot 1860 года».[13]

Сосед дружелюбно посмотрел на него, как-то смущенно улыбнулся и заговорил о погоде.

Бабетта дала своему помощнику четкое указание: стаканы Братьев и Сестер он наполнит только однажды, а генералу будет подливать всякий раз, как его стакан опорожнится. И генерал быстро осушал один стакан за другим. А что прикажете делать человеку, который чтит здравый смысл, если он не может положиться на собственный рассудок? Лучше уж быть пьяным, чем сойти с ума.

В Берлевоге не раз бывало, что после обильной трапезы люди чувствовали себя отяжелевшими. Но в этот вечер все было по-другому. По мере того как гости ели и пили, они ощущали все большую легкость в теле и душе. Им не приходилось напоминать себе об обещании, какое они дали. Им стало понятно: когда человек не просто забывает о том, что он ест и пьет, а полностью отрешается от всякой мысли о пище, только тогда он вкушает трапезу как подобает праведнику.

Генерал Лёвенхъельм внезапно перестал есть и застыл без движения. Он снова перенесся мыслью в Париж на тот обед, о котором вспоминал, сидя в санях.

Им подали тогда изысканнейшее, вкуснейшее блюдо; Лёвенхъельм спросил одного из своих сотрапезников, полковника Галифе, как это блюдо называется, и тот с улыбкой ответил: «Cailles en sarcophage». И полковник рассказал, что это блюдо изобрел шеф-повар того самого ресторана, где они обедают; эта мастерица кулинарного искусства — ибо как ни Удивительно, речь идет о женщине — известна всему Парижу как величайший кулинарный гений Европы. «И в самом деле, — добавил Галифе, — эта женщина в состоянии преобразить любую трапезу в „Cafe Anglais“ в своего рода любовное приключение, в любовные отношения такого благородного и романтического свойства, когда уже перестаешь различать грань между телесным и духовным голодом и насыщением. Я много раз бился на дуэлях ради красивых женщин, но поверьте, мой юный друг, нет во всем Париже другой женщины, ради которой я так охотно пролил бы свою кровь!»

И вот теперь генерал Лёвенхъельм обернулся к своему соседу слева и сказал: «Но ведь это же „Cailles еn sarcophage“![14]».

Сосед, который в эту минуту слушал описание очередного чуда, бросил на генерала рассеянный взгляд, улыбнулся, кивнул и ответил: «Ну да, конечно, а что же еще?» С удивительных чудес, сотворенных учителем, застольный разговор перешел на более обыденные чудеса доброты и милосердия, повседневно творимые его дочерьми. Старик прихожанин, который первым затянул сочиненный пробстом псалом, теперь про цитировал его слова:

«Единственное, что нам дано унести с собой из нашей земной жизни, — это то, что мы отдали другим!»

Гости блаженно улыбались — какими же богачками станут в будущей жизни их любимые бедные Сестрички!

Генерал Лёвенхъельм перестал чему бы то ни было удивляться. Когда на стол подали виноград, персики и инжир, он улыбнулся гостю, сидевшему напротив, и сказал: «Прекрасный виноград!» И тот ответил: «И пришли к долине Есхол, и срезали там виноградную ветвь с одною кистью ягод, и понесли ее на шесте двое».

И тут генерал почувствовал, что пришла пора произнести речь; он встал и расправил грудь. Другие, говорившие до него, не вставали. И теперь лица стариков обратились к нему в восторге и ожидании. Собравшимся приходилось видеть матросов и бродяг, мертвецки пьяных от местной крепкой водки, но они не различали признаков хмеля у высокопоставленного офицера, опьяненного благороднейшим в мире шампанским.

Загрузка...