Зверь, которого ты видел, был, и нет его, и выйдет на бездны, и пойдет на погибель и удивятся те из живущих на земле, имена которых не вписаны в книгу жизни от начала мира, видя, что зверь был, и нет его, и явится.
Кровавые лучи заката заливают Венаск. Одна за другой на небе вспыхивают мерцающие звезды — и внизу подо мной, у слияния долин, загораются звезды огней в Люшоне.
Сначала я не различаю ничего, кроме синеющей громады гор, одетых листвой, и хрупких огоньков в небе и на земле. В этот краткий миг между светом и тьмой голоса и шумы тонут в густых тенях. Белое и черное сливаются в сумерках.
Вершины Венаска загораживают небо.
Я прислушиваюсь. Кто-то ходит наверху. Кто бы это мог быть? То ли косарь возвращается домой, то ли пастух ищет свое стадо. А может быть, это заблудившийся охотник или торговец шафраном или апельсинами. Или кто-то с гитарой в руке…
Ветер дует из Испании. Он несет с собой аромат помидоров и миндальной халвы, едкий запах дубильни, звон кузницы. Образы Франции и Испании, цветы и лица внезапно возникают и смешиваются в моем сознании. Бесчисленные венчики жасмина, вечерний дурман жимолости, поля маиса и виноградные лозы, под которыми сложены кучки камней — чтобы сохранить дневное тепло… Тише! Тише!… Я слушаю голос сердца.
Закрыв глаза, я мысленно вижу тенистые дороги, идущие между трепещущими тополями, блестки ледяной воды в пустых дуплах. Песню водопада подхватывают овечьи колокольчики. Мир и благодать!
Так кто же шагает там, наверху, по невидимым тропам? Пастух или Зверь, охотник или добыча? Я чую запах Зверя, и вот Зверь сам спускается к моему дому. Не смыкай глаз!
Будь начеку, читатель. Мне не раз придется пересказывать слова здешних жителей или говорить за них. Долго передавать их речи трудно: бумага и чернила не всегда достоверны. Однако этот пиренейский говор по-прежнему звучит в моей памяти, неторопливый, гортанный, ласкающий слух своим раскатистым “р”, певучими окончаниями слов, инверсиями, испанскими и баскскими оборотами… Я вспоминаю простодушные, корявые фразы в сочинениях моих учеников… Я ощущаю аромат снегов и леса, гречихи и молока, сухой травы и яблок. Помню яблоко, отдающее фиалкой, и сливу с привкусом рома. Когда звон родника доносится до моего слуха, я вспоминаю миндаль и жареного барашка, вечерние беседы за блинами и горячим вином, пахнущим апельсинной коркой. Образы Пиренеев трепещут у самых моих губ, обжигают их, точно жаркое дыхание молодости, точно брызги чистейшего ледникового потока. Мне хочется обнять знакомые долины и вдохнуть полной грудью вольный ветер пограничных просторов. Я хмелею от ветра, и мне чудятся холодные мартовские фиалки, нарциссы из горных расщелин, терпкая сладость нагретых солнцем шиповника и самшита. И заря, словно разрумянившаяся женщина, встает из озерной глади.
Овцы спускаются с дальних лугов. Сухой топот бесчисленных копыт градом рассыпается по серой дороге. Медленно поднимается облако пыли, золотое в закатных лучах. Солнце садится над Венаском. Осенний вечер. Колокольчики звенят на все лады. Звяканье бубенцов, стук копыт, собачий лай доносятся до меня разноголосой музыкой.
Но вот над живой рекой пушистой шерсти возникает силуэт пастуха в вельветовых штанах и полотняной рубахе, потрепанная куртка переброшена через плечо. Это Модест Бестегн, пастух из селения Кампас. Он размахивает на ходу палкой. Его собака замечает меня внизу у поворота. Она отрывисто лает, прыгает на придорожный камень и вытягивает морду, чуя знакомый запах.
Я кричу:
— Эй, Модест! Здорово!
— Здорово! — отвечает пастух, поднимая палку.
Он останавливается и с улыбкой смотрит на меня.
А за ним солнце охватывает пламенем склоны гор. Деревья рыжеют, на вишнях тут и там вспыхивают алые пятна. Приближается ночь. Туман над долиной кажется теперь белее и гуще. От обгоревшего куста ежевики тянется дымок.
— Эй, Модест… Мне бы надо немного мяса…
Бестеги качает головой. Из недр своего кармана он достает пачку табаку и курительную бумагу, неторопливо отрывает один листок, приклеивает его на нижнюю губу и продолжает путь. Собака прыгает на дорогу и возвращается к овцам.
— Мяса? Ишь ведь! Ну да ладно, для вас уж постараемся.
Посмеиваясь, он быстро скручивает сигарету, щелкает зажигалкой и спускается. В двух метрах от меня он останавливается. Стадо идет дальше.
— Ну, что там у вас творится? — спрашивает Модест. — Говорят, в лавках уже ничего нет. Хоть шаром покати, даже несчастную пару эспадрилей[1] не купить. Черт возьми! Проводите меня немного. Отведу скотину и угощу вас анисовой. Еще малость у меня найдется…
Собака ожесточенно лает. Модест оглядывается. Тени сгущаются вокруг нас. Пастух внимательно смотрит на собаку. Потом пожимает плечами.
— Ничего там нет. Верно, заяц шмыгнул поблизости. Заяц или лиса.
И он повторяет:
— Ерунда. Наверно, заяц или лиса, больше ничего.
Когда я учительствовал близ Люшона, я часто наведывался к Модесту Бестеги. Я спускался со своей горы, пересекал городок и снова карабкался наверх к его дому. Я ходил к нему даже зимой по глубокому снегу. Летом я взбирался по дороге к испанским хребтам еще выше селения Кампас, до лугов, где он пас овец.
Помню, как в иные дни я шел по занесенной снегом тропе, проваливаясь по колено, пока над моей головой не появлялись каменные носы домишек Кампаса. По пушистым заснеженным склонам струились, предвещая жилье, запахи дыма и хлеба. Из сараев доносился стук топора и кувалды. Это кололи дрова невидимые дровосеки. Сверкающий стальной клин вонзался в розово-желтые поленья бука, твердого темного дуба, суковатого каштана.
Мне знакома эта работа. Человек наклоняется, крепко хватает кувалду, рывком выпрямляется, занося ее высоко над головой, и соединяет обе руки на рукоятке. Тяжелое орудие словно теряет свой вес, и его можно направить точно и без усилия. Мощный удар обрушивается на клин, разбивая его. Дерево стонет, плоть его рвется. Тогда останавливаешься, прислушиваясь к его жалобам и оглядывая направление раны в треснувшем стволе. Дерево плачет.
Это зимняя работа. Модест Бестеги прекрасно справлялся с ней, несмотря на свой возраст. Я не раз заставал его в сарае; в бледном свете зимнего дня я видел его широко расставленные ноги, занесенные над головой руки, сжимавшие поблескивающую кувалду Он оборачивался ко мне и подмигивал в знак приветствия. Затем упругим движением он опускал кувалду.
Я отряхивал снег с сапог и плаща и подходил к только что нарубленным поленьям, пахнущим свежей древесиной. Модест предлагал мне кофе и стаканчик чего-нибудь крепкого. Мы пристраивались у очага, и завязывалась беседа. Так я узнал жизнь Модеста Бестеги и его односельчан.
Несмотря на трудности военного времени, для меня здесь, наверху, всегда находилась яичница с картофелем, кусок жареного кролика, ломоть ветчины или даже телятины. Иной раз Модест водил меня к кому-нибудь из соседей. В Кампасе было в то время уже немного жителей, и обойти все дома было делом недолгим. Если я засиживался допоздна, я оставался ночевать у Бестеги в комнатушке, наподобие ниши, между кухней и хлевом. Маленькое квадратное окошко выходило на белизну долины. Не одну ночь и не один рассвет встретил я у этого окошка, смотревшего в самое сердце гор. Случалось, я спускался по заснеженным тропам ночью и таинственное око луны следило за моим неверным шагом. Модест не одобрял этих поздних уходов, но в конце концов и он убедился, что я знаю каждый поворот и каждый камень на дороге. Летом это было легко. Светлая ночь обволакивала меня запахом смолы и цветов.
Помню, как после демобилизации я впервые попал в Кампас. Я получил место в школе близ Люшона и понемногу осваивался в этом краю. Занятия еще не начались, и я день за днем исследовал окрестности.
В одну из последних прогулок я взобрался на гору Кампас. Она походила на ту, где жил я сам. Луга на пологих склонах, яблоневые сады, маленькие участки за самшитовой изгородью. Здешний почтальон научил меня подниматься медленно, чтобы не задохнуться.
Дома Люшона казались отсюда совсем маленькими, их темные шиферные крыши теснились в низине. Я миновал каштановую рощу, обширные пастбища, затем еще лес и луг.
Я добрался до Кампаса. Ни души. Из домов не доносилось ни звука. Я шел среди палящего безмолвия. Блестки сланца поскрипывали под моими сандалиями. Мне показалось, что большая часть домов полуразрушена. Их старые камни крошились, рассыпаясь щебнем, а крыши, крытые соломой, шифером, коричневой или серой дранкой, осели к земле, сливаясь с ней. На покосившемся крыльце нежилась кошка. Возле кучи навоза бродили неприступно-важные куры. Перед домами тянулись узкие садики, где рос виноград, львиный зев и высокие кустики помидоров. Все двери были закрыты. Люди, должно быть, разбрелись по склонам, выкашивая позднюю траву. И действительно, поднявшись еще выше, я услышал свист кос и звенящие удары точильного камня. И тогда я вспомнил, что Модест Бестеги, о котором мне рассказывали внизу, живет в этом самом Кампасе.
Дорога стала у?же. И эти прижатые к склонам домишки, в свою очередь, скоро скрылись из виду. Я шел долго. Луга и гречишные поля сменились каштановыми рощами, за ними потянулись холмистые пастбища, потом темный буковый лес. И вдруг открылись широкие просторы, залитые щедрым солнцем.
Передо мной расстилалось огромное пространство — скалы и скошенные луга. Гребни гор на горизонте лежали, несомненно, уже в Испании. Нигде ни души. Ни единого жилища, ни малейшего, как мне казалось, следа человеческого существования. Я был не столько удивлен, сколько взволнован этой картиной — это было мучительное волнение, тревога. После привычных лесов, кустарников и полей, взрыхленных мотыгой, эти почти голые склоны, полого вздымающиеся к горам Испании, бездонная ширь небес, неумолимое одиночество и суровая тишина сдавили мне сердце.
Потом это первое впечатление исчезло. Вдыхая чистейший воздух, вновь ощущая прилив любви к горам, я взбирался выше и выше, прямо к диким белым вершинам. Внезапно на дорогу с лаем выскочила собака Бестеги. А вслед за ней на фоне безоблачного неба появилась фигура пастуха.
В этот день я добрался до больших пастбищ и вместе с Модестом Бестеги смотрел, как солнце заходило над Венаском.
Тени карабкались по склонам гор. Надвигалась ночь; словно женщина, она высоко воздевала к небу то одну, то другую руку, захватывая скалы, деревья. Каждый раз рука гасит где-нибудь блик света, здесь на золотистом клене, там на серебряном буке или ели, светло-серой, как форель. На вечных снегах протянулись ярко-розовые и вишневые отсветы заката. Снизу из долины доносились ночные звуки. Водопады и ручьи звенели, как тонкий хрусталь. Стрекот и жужжание ночных насекомых и голоса животных сливались в привычный хор. Модест учил меня распознавать каждый голос в мощном дыхании горы.
Вот сарыч охотится в последних дневных лучах. Там, пониже, раздается протяжный и дрожащий крик совы. Сарыч улетает вслед за солнцем; то серебристый, то черный как смоль, он плавно парит и исчезает в рдеющем небе. Крик совы разносится в темноте. Сова — терпеливая птица. Впрочем, все животные терпеливы. Они ждут подолгу, они умеют ждать.
Лает собака. Сначала недружелюбно, затем приветливо: она узнала путника. Кто-то из деревни возвращается домой. Все спокойно.
Близ невидимых домов раздается лай другой собаки. Модест прислушивается. Собака учуяла зверя: верно, поблизости бродит лиса. Именно лиса, а не куница. Куницы гораздо хитрее. Да-да! Если в своем сарае вы обнаружите куницу, не гоните ее. Пусть живет, она защитит вас от других куниц. Ваших кур она не тронет. Она будет охотиться в другом месте, чтобы никто не разорял здесь ее гнездо… Чтобы поймать куницу, надо раздразнить ее аппетит. Эта плутовка редко попадается на приманку. Ее сначала надо разохотить. Не ставьте ловушку слишком близко от ее обычной дороги. На дороге она должна только почуять запах. Лучше всего привяжите на веревочку вяленую сардинку или селедку и протащите ее по траве до капкана. Куница идет по следу и хмелеет от аромата вяленой рыбы. Вожделение лишает ее рассудка. Забыв об осторожности, она приближается к приманке. Она охвачена возбуждением. Вот тут-то и щелкает западня.
Так бывает и с людьми…
Мы сидели с ним на пороге его хижины на пастбище и скручивали сигареты. Вечерний свет, то лиловатый, то темно-медный, струился вокруг нас. Модест провел рукой по воздуху. Словно хотел приласкать вечерние лучи или помахать кому-то невидимому. Его смуглая сухощавая кисть с выступающими узлами вен, с щербатыми темными ногтями на мгновение блеснула отраженным светом и снова исчезла в тени. Легкое потрескивание табака. Красный огонек вспыхнул у рта. Модест повернул голову к испанским хребтам.
— Были такие, которые пробрались через них, — медленно сказал он.
— Через них? Ну, вряд ли что им легко далось…
— Вы-то не знаете, но я вам говорю, здесь никому не пройти. Даже я не сумел бы. И все же нашлись такие, которые пришли оттуда.
— Из Испании?
— Да. Тут просто стена. Стена да и только, уж поверьте.
— А они сумели?
— Да.
— Значит, где-то есть проход.
— Нет тут прохода. Сплошная стена.
— Что ж, стену можно обойти или подняться по ней. Он пожал плечами.
К чему он заговорил об этой непроходимой стене? Я бы рассказал ему об испанцах, но он уже встал. Он ходит во тьме, прислушиваясь к чему-то. Я поворачиваюсь к хижине. Оттуда доносится запах молока и сена. Дверь открыта настежь. Последние лучи солнца задержались на ней.
Стол сколочен из бревен, распиленных вдоль и набитых на четыре буковых необтесанных чурбана. На столе рядом с сумкой лежит мешочек с крупной солью. Я вижу еще ковригу хлеба, завернутую в тряпку, две жестяные тарелки и помятую эмалированную кружку. Кровать — деревянная рама, набитая сеном. У изголовья грубая полка — доска, укрепленная на двух необструганных треугольных подпорках. На ней стоят пакеты с лапшой и консервы, одно яйцо белеет на темной доске.
Модест выходит из тени. Я тоже встаю. Над долиной поднимается слабый туман.
— Мне пора идти, — говорю я.
— Поздно, пожалуй, слишком поздно. Вы и Кампас не успеете пройти, как уже стемнеет.
— Бояться нечего. Тропа хорошая.
— Я бы не сказал. Да вы ее еще плохо знаете. В потемках нужно знать, куда ставить ногу. Ночуйте здесь, еще не так холодно. А то возьмите ключ от моего домишка в Кампасе. Конечно, это вам не люшонские хоромы…
Он смеется, потом отворачивается на мгновение, словно опять прислушиваясь к чему-то. Я благодарю его.
— Ну, как хотите. Может, закусите кусочком сыра перед уходом?…
Я затягиваю ремни на мешке и скручиваю последнюю сигарету. Модест смотрит на Венаск. Тьма густеет. Он внимательно оглядывает окрестности. Кажется, будто он всегда настороженно ждет чего-то. Может быть, именно сейчас надо было бы намекнуть ему, заговорить о медведе. Однако я не решаюсь. Я еще не раз приду сюда.
В самой хижине солнечных лучей все меньше. Лишь узкая полоска света дрожит на столе. Тонкое лезвие со сверкающей рукояткой. Это наваха Бестеги.
Уходя, я снова бросаю взгляд на наваху. Она лежит на столе между хлебом н солью. Это та самая наваха с перламутром на медной рукоятке, о которой мне рассказывали внизу. Модест не режет ею ни мясо, ни хлеб. Для этого у него есть другой нож, старый, с роговой ручкой. Наваха ждет своего часа.
Я выхожу. Позади в густой тьме горит наваха.