VII

Итак, Пабло Рамирес обосновался в Кампасе у Бестеги. Постепенно люди привыкли видеть его на кухне или на пороге дома Модеста то за мелкими домашними делами, то с гитарой в руках. Он лущил бобы, чистил картофель или морковь и даже вязал не хуже женщины. В Испании в госпитале сиделка научила его вязать, чтобы занять руки. Слепой ловко перебирал спицы и к зиме связал для Бестеги фуфайку из грубой пиренейской шерсти.

В хорошую погоду Модест ходил с ним в горы. Испанец всегда брал с собой гитару. “Это моя память и мои глаза”, — говаривал он.

Звуки его гитары раздавались на опушке леса, среди пастбищ или на скалистом выступе напротив снегов Венаска. Ее аккорды перекликались с бубенцами овечьего стада, с журчанием быстрых потоков. Крестьяне не удивлялись больше, заслышав среди горного безлюдья приглушенные или бурные звуки его песен.

Иногда Бестеги уводил слепого в далекие прогулки по дороге к вершинам. Обогнув озеро, Модест усаживал Пабло поудобнее лицом к югу.

— Где мои края? — спрашивал испанец.

— Вот, прямо перед тобой. Отсюда вы пришли к нам.

— Значит, солнышко, которое меня пригревает, светит из Испании?

— Да, оттуда.

— Bueno, bueno![15] — восклицал Пабло.

И под пальцами слепого звучала песня во славу родной страны, невидимой вдвойне, ибо Пабло не мог видеть даже стены гор, за которой она скрывалась.

Пабло Рамирес вздыхал.

— Модесто, amigo mio[16], не могу же я оставаться у тебя всю жизнь.

— А куда тебе идти? Если ты не вернешься в Испанию, то нигде тебе не будет лучше, чем у меня. Куда ты хочешь идти?

— Не знаю. Я не могу отработать даже то, что съедаю!

— Я еще, слава богу, могу прокормить и тебя и себя, — отвечал Модест, пожимая плечами. — Пока у нас хватает и картошки и каштанов… Зерна для птицы и травы для кроликов тоже достаточно. А уж дров столько, что и на продажу хватит!


По вечерам они иногда заходили к соседям. Пабло рассказывал о своей жизни, об Испании Он был каменщиком и жил в деревне под Валенсией. До войны у него была жена и двое детей, и он сам построил себе дом 18 июля 1936 года радио Сеуты, захваченное мятежниками, бросило в эфир слова, послужившие знаком к началу восстания “Над всей Испанией безоблачное небо”. Пабло мечтательно повторял эту фразу, словно вглядываясь мысленным взором в небесную лазурь, опрокинутую над полуостровом. Над всей Испанией… Гарнизоны Севера и Наварры, древней Кастилии, Барселоны и Севильи восстали против Республики. В мадридских казармах вспыхнули бои Пабло записался в пехотный полк в Валенсии…


Я никогда не слышал голоса Пабло. Я улавливал его в рассказах Модеста, да и не только в них. Бродя по горным тропам меж озер, вдоль большого озера Кампас, под серыми колоннами буков, по мягким травам склонов, я иногда внезапно оборачивался, словно на чей-то зов. Позади или совсем рядом со мной с тихим стоном дрожали струны гитары. Я устремлялся на этот звук и находил лишь солнечный блик или островок мха. То ли дыхание ветра шевельнуло низкие ветви елей, то ли донесся дальний рокот водопада, но я отчетливо слышал переливы гитары. Травы и воды гор впитали ее песий и, подобно тростнику царя Мидаса, повторяли их одиноким путникам. Краткий вздох, вырвавшийся из груди Рамиреса, оживал и реял вокруг меня.

Как-то раз я ощутил его присутствие так явственно, что поднес руки ко рту и крикнул. “Пабло! Пабло!” Мне казалось, что вот-вот фигура слепого испанца поднимется среди зарослей и шагнет ко мне, что моего слуха коснется его голос, голос сердца и родного края, его простодушная неправильная речь, вызывающая в памяти запах ванили и пыльных дорог, жасмина и нагретой на солнце соломы, кровяной колбасы и прохладного арбуза…


— Ах, друг, то, что случилось в Испании, случится и у вас, если вы не спохватитесь вовремя. У нас беда, но она может и к вам прийти. Конечно, дружище, Испания — не Франция. Но ведь каждому мила своя земля. Франция хороша и богата. Испания тоже хороша, но у нас больше камней, чем пшеницы, больше коз, чем коров. Засуха убивает нас, а лучшие земли отведены под корриду и под выпас для быков. И у нас есть свои богатства. Говорят, в наших недрах много металлов. Я когда-то ходил недолго в школу, и учитель заставлял нас учить наизусть слова одного испанского короля. Этот король говорил, что Испания — божий рай. Пять мощных рек орошают ее — Эбро, Дузро, Тахо, Гвадиана и Гвадалквивир. Они обнимают высокие горы и обширные земли; долины и равнины широки и просторны, а добрая почва и обилие вод рождают на них несчетные плоды И повсюду для жаждущих есть плоды земли и чистые родники… Вот что сказал Альфонс Мудрый. Он-то думал о дарах природы. Что же мне сказать? Что грянула война и что совсем не такой страды мы ждали. И впереди предстоит совсем иная страда.


Так говорил Пабло, сидя у очага с Модестом и другими горцами. Так он рассказывал о своей жизни, пока солнечные лучи скользили по лугам и лесам. В тот день, когда мне почудился трепет струн и я поднес ладони ко рту, окликая испанца, из кустов вышел Модест. Мне казалось, он остался дома, но он нагнал меня и, услышав зов, вышел из колючих зарослей с грустной усмешкой. Вопреки моим ожиданиям он не удивился и не сказал: “Вот как, вы зовете Пабло… Вы зовете его, как будто он может вернуться!” Модест промолчал и повел меня к своему стаду. Потом я узнал, что в том самом месте, где я звал испанца, на одной из последних лесных полян, уже недалеко от озер и скал, Модест в последний раз видел своего товарища.

* * *

Я сижу в своей тесной комнатке, над классной. Конец весны. По долине Люшона гуляет пиренейский ветер. Он сотрясает деревья вокруг школы, проникает до самых низин, вихрем проносится по шиферным кровлям и взмывает к горе Кампас. Я распахиваю окно. Влажный гул ветра охватывает меня. Листы бумаги летят со стела, голубоватое пламя карбидной лампы резко вздрагивает. Сегодня авария — выключили свет. Ветер изгоняет запах газа и наполняет комнату ароматом нарциссов и влажных фиалок. Склоны пестрят фиалками. Как-то раз я набрел на целые россыпи нежных цветов, укрывшихся под выступом скалы. Подходя к ним, я твердил себе: “Не может быть… столько фиалок сразу! Это, наверно, колокольчики или еще какие-нибудь цветы”. Но то были именно фиалки, широкий, пышный, благоуханный ковер…

Я высунулся в окно. Я слышу, как внизу во дворе звонкая струйка воды падает из крана в деревянную колоду, выдолбленную из целого ствола Ветер подхватывает и раскидывает брызги, врывается в гущу яблонь, раскачивает ветки, унизанные хрупкими снежинками. Ветер уносит нежные венчики вверх по горе, словно рассыпает цветы на пути молодоженов.

Деревня спит, я один не ложусь. Чуть позже я выйду из дому. Я услышу глухое дыхание в хлевах. Из узких улочек повеет мягким теплом. Я пойду медленным шагом. Не только из осторожности, но и Для того, чтобы полнее ощутить на плечах и на лице ласковое дыхание деревенских жилищ, уютный запах молока и сена. На кухнях дремлет между собакой и кошкой, точно провозвестник мира, плотно укрытый огонь. Женщины укутали жар золой. Трехногие табуретки окружают очаг. Темная кадка с солониной стоит в холодке у дверей. Буфеты очень старые, с поставцами, где теснятся тарелки, коробки, бутылки, кукурузные початки и зимние яблоки, желтые и морщинистые. Головешки изредка потрескивают, собака ворчит во сне, стенные часы хрипло звонят по временам, а их медный маятник подхватывает на лету пурпурные отсветы замирающего пламени. На коричневом столе тысячи зарубок и пятен. Ножи, нарезавшие сало и хлеб, испещрили его бесчисленными бороздами. Края стола покрыты щербинами и трещинами Женщины месят на нем тесто для пирогов и фарш для свинги колбасы. Мужчины раскладывают бумаги с печатью нотариуса. По вечерам после работы они садятся к этому столу, опираются о него огрубевшими руками и мечтают над стаканом вина у затухающей печки. Дети готовят за ним уроки.

О старые жилища, покрытые шрамами, полные теней! Все они на одно лицо в этих горах, но, по правде говоря, дома трудового люда, хранители огня, воды и хлеба, во всем мире похожи друг на друга.

В эту ветреную, тревожную ночь дома как будто увещевают меня: “Стой! Куда ты? Вот надежные стены, горячие угли под золой, хлеб, вода в кувшине. Ложись спать. Утро вечера мудренее. Кто теряет дом, теряет все”.

Прежде чем выйти на улицу, я заглядываю в классную комнату. Ее единственное окно смотрит на долину. Посреди комнаты возвышается грубая чугунная печка. Труба пересекает потолок по диагонали. Старая, выцветшая карта Франции висит на стене. За каждым из длинных, много послуживших столов садятся четыре ученика. В глубине класса между книжным шкафом и стеной аккуратно сложены последние дрова. На них лежит тряпка для пыли и жестянка для воды,

В школе Кампаса такая же классная комната, тот же запах мела, чернил и дыма, но все куда более запущено и убого.

Я собираю разбросанные бумажки и бросаю их в холодную печь. Затем я открываю дверь, и снова меня обдает влажный ветер. Я иду на условное место.

* * *

Вокруг меня весенняя ночь, а где-то бушует война. Ничто не говорит здесь о войне, а между тем она бродит совсем рядом. Селение спит, и кажется, что так же спят все деревни и села. По безмолвным улицам проносятся порывы ветра, влажные, напоенные смолой и фиалками. Я выхожу из своей комнаты глубокой ночью и спускаюсь с горы обходным путем. Иду напрямик через поля и сады, стараясь не наткнутьси на дозор пограничников или жандармов.

Ищу взглядом гору Кампас и вижу на фоне неба ее массивную круглую вершину. Что-то делает сегодня ночью Модест? Спит или мечтает? А может быть, пошел по дороге к хребтам по следам Рамиреса? С тех пор как испанец ушел от него, Модест состарился на десять лет. Он сам это признает.

Быть может, он поднялся во мраке, опоясался, как его отец, черным ремнем, взял свой извечный медно-перламутровый нож и открыл дверь навстречу смутной, трепещущей ночи. И вот он идет своим крупным мерным шагом в медвежий край. А может быть, он спит и беспокойно ворочается на своем тюфяке из маисовых листьев и что-то бормочет. Ему грезится Альгамбра, о которой рассказывал испанец, облицованный’ мрамором двор, где древние мавры украсили водоемы лепными изображениями львов. Струи фонтанов рассыпаются жемчугом и звенят, как струны гитары. Эта Испания, близкая и далекая, впервые открылась ему из рассказов Пабло, то полных чудес, то полных ужаса и горя. И я внимаю голосу Рамиреса.


— Модесто, amigo mio, я был ранен в Теруэле 1 января 1937 года. Шли мы с Тринадцатой бригадой. Эта бригада была сформирована в Валенсии наспех. Все нам приходилось делать наспех, на ходу. У нас были старые пушки и старые винтовки самых разных марок. Боеприпасов не хватало, а те, что были, часто не подходили к калибрам оружия. Тринадцатая бригада носила имя польского генерала Домбровского В нее входили поляки, немцы, французы, бельгийцы… Ну а теперь вот что я тебе расскажу. Мы получили приказ прорвать фронт между Уэской и Теруэлем Уэска, видишь ли, находится по ту сторону Пиренеев, не доходя до Эбро и Сарагосы. Представь себе треугольник — Лерида, Сарагоса, Уэска. На севере — Уэска, к морю — Лерида, к югу — Сарагоса. Если пересечь Эбро, то к югу от Сарагосы будет Теруэль. Те стояли в Теруэле, всякого довольствия и хорошего снаряжения у них было вдоволь, да еще из Сарагосы им шло подкрепление. 27-го мы атаковали, а 28-го первые дома Теруэля оказались в наших руках. Но ненадолго! Те отбивались как бешеные. Мы атаковали снова, но в конце концов Теруэль остался у них вместе с моими глазами Вот там-то я успел насмотреться на войну… Представь, подходят наши части к Теруэлю. Идем по предместью. Все кругом брошено, вымерло. Ни тебе человека, ни собаки, ни курицы. Двери в домах где открыты, где заперты, стекла перебиты. Холодно. Некоторые дома разрушены снарядами. Один из них догорал, и около него было жарко. Верхушки деревьев снесены… Те отошли малость назад. И вдруг, едва лишь мы вступили на площадь, засвистели пули. Они летели из дома напротив — старинный дворянский дом с балконами из резного дерева и шитом над двустворчатой дверью. Вот с этого момента я помню все, точно это было вчера. Пули так и свистели. Рядом со мной сержант поднял руку — верно, хотел отдать приказ. И тут же упал навзничь как подкошенный. Пуля попала ему в лоб, да так точно, что он и крикнуть не успел. Вот хорошая смерть… Огонь все усиливался, и нам пришлось отступить. На площади перед домом был фонтан, но вода не текла из него — должно быть, трубы были попорчены во время предыдущих боев. В середине старого каменного бассейна стояла фигура святой девы, источенная временем и пулями. На руках у нее не хватало нескольких пальцев, но голова была почти не тронута. Лейтенант Клаустро, пожилой уже, опытный и хладнокровный, нагнулся к ручному пулемету. Мы лежали в пыли под прикрытием полуразрушенной стены. Он дал приказ пулеметчику перебраться на огневую позицию за фонтаном. Он велел ему пересечь площадь и залечь за бассейном под защитой святой девы. Я решил, что Клаустро шутит насчет святой девы. Но этот кастилец был сух и невозмутим, как всегда, и я не понял выражения его лица. Противник стрелял с балкона, забаррикадированного мебелью и матрацами. Из слухового окна под самой кровлей тоже вели огонь. Пулеметчику и второму номеру надо было пробежать полсотни метров до фонтана. Вот оба бросились. Я так и вижу их эспадрильи и облака пыли за ними. За них я не боялся, я верил лейтенанту Клаустро. Он всегда рассчитывал точно и берег людей. Пулеметчик добежал и растянулся под прикрытием бассейна. Второй номер упал. Мы слышали, как он стонем, скрючившись и обхватив руками живот, куда угодил свинец. Клаустро бросился к нему и втащил его обратно, но слишком поздно. Он передал нам раненого, молча взглянул на нас и побежал к пулеметчику, который уже стрелял. От фасада старого дома отлетали щепки и камни. Несколько очередей попало в щит над дверью. Наши пули мягко застревали в матрацах и подушках, закрывавших балконы и окна. Через изрешеченную ткань разлетался пух, и ветер нес его к нам, точно хлопья снега. Было сухо и морозно, и солдаты дышали в кулак, ожидая атаки Клаустро благополучно пересек площадь и лег рядом е пулеметчиком. И в этот момент подушки на балконе раздвинулись, образовалась щель и оттуда полетело что-то похожее на банку с вареньем. Лейтенант обернулся к нам и крикнул:

— Ложись!

Банка с вареньем оказалась бомбой. Она разорвалась около фонтана. Голова святой девы покатилась, и солдат рядом со мной зло и жестко рассмеялся. “Они снесли голову своей святой деве!” Это был пастух из Арагона, невысокий, коренастый, загорелый дочерна…

* * *

Мелкий дождь щекочет мне лицо. Почти неприметный в воздухе, он с успокоительным шорохом монотонно барабанит по молодым листочкам орешника. Его брызги обдают холодом, но он хорошая завеса — в мглистой пелене сливаются все контуры. У меня за спиной возвышается гора и деревня Артиге, где я живу. В таинственном ночном мраке стелется благоухание елей и цветов. Мои мысли возвращаются к войне. Идет война. Она существует, бродит около меня и, может быть, поджидает меня на перекрестке у вокзала. Она вцепится мне в плечи и швырнет меня оземь. Ее чугунный узор навис над невидимым горизонтом.

Крутой спуск кончается, я выхожу на ровную дорогу в Люшон. Я прохожу мимо вокзала, где мигают зеленые и фиолетовые фонари, и углубляюсь в лабиринт улочек, ведущих к кафе Армандо. Я иду крадучись. В узких желобках журчит светлая горная вода. Я подойду к дому Армандо не по улице Ортанс, как обычно, а задними дворами.

Я еще не знаю, кого мне пошлет случай. Три или четыре человека приедут врозь с последним вечерним поездом либо другим путем. Они сойдутся у Армандо и будут ждать меня. Так работает цепочка. В первый раз мне достался англичанин-парашютист. Армандо приютил его на несколько дней, а затем я вывел его на дорогу к Бозосту, расположенному уже на испанской стороне. В тот день все сошло благополучно, но не всегда же так будет: пограничные посты усилены.

Я спрашивал Модеста, можно ли пробраться через границу по горе Кампас. По его словам, это очень трудно. Он знает другие тропы и проведет этих людей к Бозосту или еще куда-нибудь. О переходе через Кампас лучше и не думать. Так или иначе, он предложил взять к себе столько человек, сколько потребуется. Их можно спрятать в его хижине па пастбище, а если нужно, то и выше. Туда уж никто не сунется, даже жители Кампаса. К тому же все привыкли видеть Модеста со мной на горных дорогах. Мы уже давно бродим вместе по этим местам удовольствия ради.

В Люшоне появились первые немцы; они расставили посты по всем горам, кроме Кампаса. Никому и в голову не приходит, что там можно пробраться.

Я перескакиваю через низкую ограду и иду садом за кафе Армандо. В доме тишина, света не видно. Но, как только я подхожу, дверь сама открывается передо мной. Как видно, Пилар поджидала меня. Ее маленькая сухая рука хватает меня за плечо и втаскивает в помещение.

— Dios mio![17] Как вы промокли! Входите быстрее! Я дам вам полотенце. Рубашку тоже придется снять. Сейчас будет кофе. Perfeciamente, senor maestro![18] Настоящий кофе! Que maravilla![19] Я достану свитер Армандо.

— Сколько их?

— Четверо, вы сейчас их увидите. Все обошлось благополучно. Но сначала вам нужно подсушиться. Два англичанина с полными карманами молотого кофе. Вы ни на кого не наткнулись? Повезло нам, что у нас сегодня выключили свет. И у вас тоже? Здорово. Слышите запах кофе? Que delicias![20] Да входите же. Печка топится. Сейчас позову Армандо… Армандо, hombre del diablo[21], достань-ка живо расческу и свитер. Сеньор учитель промок до нитки… Подумать только, настоящий кофе!

Пилар говорит торопливым шепотом, смеется, суетится, подгоняет мужа, трет мне голову мохнатым полотенцем. В полутьме я сначала различаю только ее блестящие, насмешливые глаза и на белом лбу напомаженные завитки. Она вталкивает меня в кухню. Запах кофе бьет в нос. У стола сидят четверо, положив локти на полинявшую клеенку. На столе карбидная лампа и кофейник.

Армандо спрашивает:

— Куда вы их поведете?

— Сначала в Кампас. А там посмотрим

Армандо прикручивает лампу, подходит к окну и вслушивается в стрекотание дождя. Я вижу, как на его лице двигаются желваки. Он бормочет:

— Это собака… Просто бродячая собака…

Я смотрю на путников и называю себя. Их трое мужчин и совсем молоденькая женщина. Два англичанина с мальчишескими лицами, француз средних лет и черноволосая девушка…

— Сеньорита говорит по-испански, как испанка! — восклицает Пилар. — Verdad, senorita Juanita?[22]

Пилар оборачивается к ней и указывает на меня:

— Сеньор тоже говорит по-испански.

И быстро добавляет сквозь зубы на родном наречии:

— А англичане, уж и не поймешь, что у них за язык. По-французски они, по-моему, знают три слова: “есть”, “пить” и “уходить”. Ладно уж, простим им это ради вкусного кофе. Налить вам еще немножко, сеньорита Хуанита?

Пилар улыбается мне:

— Я называю ее Хуанитой, но это так, в шутку. Ее зовут Жанна.

* * *

Мы идем к Кампасу. Над нами нависло облачное небо. Улицы тонут в густом тумане. Нас окружает точно вымерший город, где раздается лишь журчание воды и тарахтение дождя о сланцевые плиты крыш. Влажный воздух усиливает аромат цветов. По лицу Хуаниты чертят узор дождевые слезы.

Среди безлюдья мы одни — кучка осторожно крадущихся людей. Где мы? Что происходит? Рамиреса больше нет здесь. Его времена уже в прошлом. Но дух времени не изменился. “Ах, дружище, то, что случилось в Испании, случится и у вас, если вы не спохватитесь вовремя…”

Мы выходим из города навстречу туману. Плотная пелена простерлась над немыми домами.

Внезапный шквал поднялся в пространстве. С запада катится рокочущий гул, ветер рвет облака и свирепо сотрясает леса. В такие минуты Бестеги-отец говорил, что это царь Соломон выходит на охоту. Охота начинается на бескрайних просторах Атлантики, яростный вихрь пролетает от Байонны к Сен-Жан-Пье-де-Пор, от баскских долин к черно-белым склонам Маладетты, от долины Ора к Люшону, а от Люшона к розовым скалам Каталонии. Царь Соломон мчится по просторам вечности. Некогда он покинул храм во время богослужения и пустился вдогонку за косулей, и вот он обречен носиться по пиренейским небесам в погоне за призраком. То не вой ветра, и не стенания ели, и не рыдания водопада — то царь в погоне за своей мечтой. Руки его дрожат от вожделения, пена накипает на губах.

В Сен-Жан-де-Люс и в Сибуре рыбаки, которые ловят тунца, сгибаются в страхе, заслышав гром Охоты. А в Серданье — на другом конце Пиренеев — угольщики и сборщики пробковой коры вздрагивают от воплей безумного царя. Царь безумен. Он трепещет от страсти и гнева. Ржание его коней отзывается в стонах раненой ели, их железные подковы гремят в облаках. Это их мы слышим, когда поваленные дубы с грохотом катятся по скалистому склону к подножию горы.

В Стране басков царь встречает Эстебаиа де Гарибэ; Гарибэ — священник и никогда не был повелителем. Это был ревностный ученый. Он мечтал открыть все тайны, работал день и ночь, и его свечи неусыпно горели над долинами. Пастухи говорили: “Это Гарибэ все трудится, ищет”. Торговцы шафраном и пухом смотрели на далекий дом и, понукая своих мулов, говорили: “Это Гарибэ, он ищет разгадку тайны”. Но Гарибэ не находил ее. Отчаявшись, снедаемый лихорадкой, Эстебан де Гарибэ призвал Дьявола. И Дьявол явился. Тем, кто взывает к Дьяволу, но избежать кары. И вот Гарибэ подхвачен ураганом. Как безумный, он носится по облачным дорогам, не ведая путей, исступленно ища раскрытия тайн. Руки его дрожат от вожделения, пена накипает на губах.

Мне чудится, будто Бестеги-отец смотрит на меня. Он сидит у очага. Гром Охоты сотрясает дом. В самый очаг вторгаются голоса Гарибэ и Соломона, они взметают синие крупицы сажи, обрывают кровавые лепестки огня. Бестеги-отец закрывает глаза. Его мысли тянутся к скотине, что дремлет в хлеву, к гречихе, что спит на склонах. Его старые руки цвета дерева и меда сплелись на застиранной холстине штанов. Израненные пальцы с корявыми, щербатыми ногтями хранят печать острых скал, колючек и ножа.

* * *

Мы шагаем. Город исчез позади, вой ветра затихает. Вот и дорога на Кампас. Терпеливый дождик усыпляет гору. За спиной я слышу легкое дыхание Хуаны, Хуаниты. За ней идут трое мужчин.

Я велел им следовать за мною шаг в шаг. Я знаю все повороты тропинки, знаю, когда нужно замедлить. Я нащупываю плитки сланца и стараюсь не ступать по щебню. Мы движемся почти бесшумно. Пас никто не видел. Никто не знает, что мы идем наверх, к невидимой границе — скалистой стене. Где-то там ест проход, я в этом уверен. Не может быть, чтобы там не было дороги. Я часто заговаривал об этом с Модестом Бестеги, но пи разу он не дал мне четкого ответа.

— Да что вы, Модест, неужели там нельзя пройти?

— Трудно.

— Но ведь испанцы прошли, а с ними были дети и больные.

— Да, знаю.

— Вы же сами об этом рассказывали и сами удивлялись.

— Это так.

— Стало быть, там есть проход!

— Да, наверное, есть.

— Ведь не могли же те бедняги перелететь через скалы, как птицы. И обходного пути там нет.

— Обходным путем они вышли бы в другом месте. Не к моей двери. А я их увидел прямо перед домом.

— Значит, есть дорога.

— Я не могу сказать, пока не пройду по ней. Может быть, это древняя дорога…

— Древняя?

— Какой-нибудь старинный проход, давно забытый: надо его отыскать. Ведь скалы там стоят стеной. Вы его раз пройдете мимо и не заметите бреши.

Я остановился и вслушиваюсь в шум горы. Ветер унесся, слышно только, как барабанит ливень и крупные капли скатываются, скользя с листа на лист, и шлепаются о землю. Скоро с первым проблеском солнца проснутся птицы. Уже тут и там звенят их голоса. Я различаю трели и робкий осторожный щебет дрозда, малиновки, синицы. На туманном горизонте же вырисовываются черные ожерелья елей.


Голос Пабло Рамиреса продолжает свой рассказ:

— После того как разорвалась там бомба, лейтенант Клаустро и пулеметчик уже не шевелились. Для них война кончилась. А меня охватило неудержимое бешенство, я сам не понимал, что со мной творится. Это была ярость, почти безумие. Я кажется, готов был шагать под огнем, драться против чего и кого угодно за погибших товарищей, за Клаустро, которого я очень любил. Помню, я подумал, что смерть и впереди и сзади. Между тем товарищи видели, как я шел, и стреляли по балкону, прикрывая меня. И вот я вхожу в этот дом. Вижу побеленные известью стены и висящие вкось картины. Беспорядок и кровь. На комоде с выдвинутыми ящиками — пехотная каска. Перед окнами полыхают матрацы, сквозь дым различаю три тела, лежащие одно на другом… Тошнота подступает к горлу, и в тот же миг мне чудится, будто один из трупов шевельнулся. Граната разорвалась передо мной. Я очнулся в госпитале и услышал, как кто-то рассказывает о гранате. Меня мучила жажда, и я тотчас представил себе спелый гранат, его красные зерна и даже почувствовал их вкус. Я поднес руку к лицу и нащупал бинты. Я был во мраке. Глаза мои остались в Теруэле. Все лицо у меня было заштопано. Хирурги резали меня несколько раз, все пытались спасти мои глаза… Вам здесь и не понять, сколько бед принесла нам эта война. За первые двадцать месяцев от бомбежки погибло больше двадцати тысяч детей. Двадцать тысяч только убитых, а сколько раненых! Пятнадцать тысяч раненых детей. У кого нет руки или ноги, у кого глаза или обоих глаз, у кого пальцев… Я уж не говорю о взрослых. Позднее уже нельзя было подсчитать. Моя семья погибла в Валенсии во время налета. Когда я вышел из госпиталя, я решил вернуться в свою деревню. Только представь себе, Модесто, слепой бродит среди развалин. Протягиваешь руку, чтобы нащупать знакомую стену, и не встречаешь ничего. Ничего — nada Как будто и пальцы у тебя ослепли!

Загрузка...