Уверены ли Вы, мистер Макриди, - я обращаюсь к Вам со всей суровостью человека, заплатившего за свое стоячее место в партере, - уверены ли Вы, сударь, что Вы не смотрите на Америку сквозь приятную дымку, которая так часто облекает прошлое и так редко - то, что у нас перед глазами? Уверены ли Вы, что, когда Вы были здесь, на месте, Вам все было так же приятно, как теперь, в воспоминании? Между тем весенние пташки запели в рощах, и поют они, мистер Макриди, о том, что Вам отнюдь не все черты общественной жизни этой молодой страны пришлись по сердцу и что от некоторых из них Вас довольно часто коробило. Верить ли пташкам? Еще одна пауза...

Мой дорогой Макриди, в моем стремлении быть честным и справедливым по отношению к тем, кто так горячо и искренне встретил меня, я даже сжег то последнее свое письмо, что написал Вам, - Вам, с которым могу разговаривать, как с самим собой! Я боялся, как бы Вы не прочли между строк моего разочарования. Чем допустить такую несправедливость, подумал я, лучше уж пусть он сочтет меня небрежным по отношению к себе, - впрочем, я знал, что столь дикая мысль не могла бы прийти Вам в голову! Но что делать? Я в самом деле разочарован. Не такую республику я надеялся увидеть. Это не та республика, которую я хотел посетить; не та республика, которую я видел в мечтах. По мне либеральная монархия - даже с ее тошнотворными придворными бюллетенями - в тысячу раз лучше здешнего правления. Чем больше я думаю о его полезности и силе, тем яснее мне представляется его убожество в тысячах различных направлений. Во всем, чем оно похвалялось, - за исключением лишь народного образования и заботы о детях бедняков, - оно оказалось много ниже того уровня, какой я предполагал; и даже наша старая Англия, со всеми ее грехами и недостатками, несмотря на миллионы несчастных своих граждан, выигрывает в сравнении с этой страной.

Чтобы Вы, Макриди, здесь поселились?! Я помню, Вы иногда говорили об этом. Вы?! Любя Вас душевно и зная Вашу истинную натуру, я не решился бы обречь Вас и на год жизни по эту сторону Атлантического океана, какие бы выгоды это Вам ни сулило. Свобода мнений! Где она? Ни в одной из стран, которые я знаю, я не видел более гнусной, мелочной, глупой и безобразной прессы, чем здесь. Или это и есть высшая точка развития, которой она достигла. Я заговариваю о Банкрофте, и мне советуют помалкивать, ибо это "темная личность, демократ". Называю Брайанта, и меня просят быть поосторожнее - все по той же причине. Говорю о международном авторском праве - и меня умоляют не губить себя с первых же шагов. Упоминаю Хариет Мартино *, и все - поборники рабства, аболиционисты, виги, виги-тайлеристы * и демократы - обрушивают на меня каскад проклятий. "Но что она сделала плохого? Разве мало она хвалила Америку?" - "Так-то так, но она сообщила нам также о кое-каких наших недостатках, а американцы терпеть не могут выслушивать критику своих недостатков. Остерегайтесь подводных камней, мистер Диккенс, не пишите об Америке; мы очень мнительный народ".

Свобода мнений! Макриди, если бы я жил в этой стране и написал свои книги здесь и если бы на них не было печати одобрения какой-либо другой страны, я убежден серьезнейшим образом, что прожил бы свою жизнь и умер бы в бедности, безвестности, и к тому же считался бы "темной личностью". Никогда и ни в чем я не был так уверен, как в этом.

Народ здесь сердечный, щедрый, прямой, гостеприимный, восторженный, добродушный, с женщинами все любезны, с иностранцами открыты, искренни и чрезвычайно предупредительны; они гораздо меньше заражены предрассудками, чем принято думать, подчас чрезвычайно воспитанны и учтивы, очень редко невежливы или грубы. Со многими случайными попутчиками я здесь подружился так, что было жаль расставаться. В различных городах завязал самые дружеские отношения. Я нигде не наблюдал примеров непристойной алчности, которую так любят расписывать путешественники. На откровенность я отвечал откровенностью; на все вопросы, в которых не было преднамеренной дерзости, я давал насколько возможно удовлетворительные ответы; и ни в одном из слоев общества мне не случалось говорить с кем-либо - будь то мужчина, женщина или ребенок - без того, чтобы мы самым настоящим образом не полюбили друг друга. Страдал я очень оттого, что меня ни на минуту не оставляли в покое, это верно, так же как и то, что меня тошнило от их привычки жевать табак и плеваться табаком.

Зрелище рабства в Виргинии, ненависть к британской точке зрения в этом вопросе и жалкие попытки Юга изобразить благородное негодование причиняли мне жесточайшую боль! Впрочем, последнее, разумеется, вызывало у меня только жалость и смех, остальное же - настоящее страдание. Но как бы я ни любил отдельные части, составляющие это огромное блюдо, я не могу не вернуться к утверждению, с которого начал, то есть что блюдо это мне не по вкусу, что мне оно не нравится.

Вы знаете, что я настоящий либерал. Не думаю, чтобы я был особенно горд, я легко переношу фамильярность, от кого бы она ни исходила. Среди многих тысяч людей, с которыми мне довелось встречаться, никто так меня не порадовал, как возчики Хартфорда, которые пришли всем гуртом, хотя и в синих передниках, но прилично одетые, со своими дамами, и приветствовали меня через своего представителя. Все они читали мои книги и поняли их прекрасно. И я думаю не о них, когда утверждаю, что только истинный радикал, чьи убеждения, основанные на доводах разума и на сочувствии к людям, являются плодом зрелого и всестороннего размышления и не подвержены уже никаким колебаниям, только такой радикал может рассчитывать - после того, как побудет здесь, - вернуться к себе на родину, не растеряв своего радикализма.

Мы побывали в Бостоне, Вустере, Хартфорде, Нью-Хейвене, Нью-Йорке, Филадельфии, Балтиморе, Вашингтоне, Фредериксбурге, Ричмонде и еще раз в Вашингтоне. Наступившая раньше обычного жара (вчера было двадцать семь градусов в тени) и совет Клея - ах, как бы Вам понравился Клей! - заставили нас отказаться от намерения ехать в Чарльстон; впрочем, я думаю, что мы и без того отказались бы от этого после Ричмонда. В Балтиморе мы останавливаемся на два дня, сегодня как раз первый; затем отправляемся в Харрисбург. Затем по каналу и железной дороге через Аллеганские горы, в Питтсбург, затем по реке Охайо в Цинциннати, оттуда в Луисвилл и, наконец, в Сент-Луис. Меня приглашают на официальные банкеты в каждом городе, в который мы въезжаем, но я отклоняю приглашения; впрочем, я сделал исключение для Сент-Луиса, крайней точки нашего путешествия. Мои друзья в этом городе приняли кой-какие решения. Форстер получил их и покажет Вам. Из Сент-Луиса мы направимся в Чикаго, пересекая бескрайние прерии, из Чикаго - через озера и Детройт - в Буффало, а потом - на Ниагару! Разумеется, тут мы совершим набег на Канаду и, наконец, о, позвольте мне написать это благословенное слово заглавными буквами! - ДОМОЙ!

Кэт уже писала миссис Макриди, и с моей стороны было бы бесполезно даже пытаться, мой друг, выразить Вам и Вашей жене свою признательность за Ваши заботы о дорогих наших малютках, но между собою мы говорим об этом постоянно. Форстер порадовал нас отчетом о триумфе "Акида и Галатеи", и теперь я с волнением буду ждать дальнейших подробностей. Прошлую субботу я пригласил Форреста позавтракать с нами в Ричмонде - у него там шел спектакль. Он говорил с исключительным теплом и благородством о Вашей доброте к нему во время его пребывания в Лондоне.

Дэвид Колден - чудесный малый, и я по уши влюблен в его жену. Нет, в самом деле, вся семья оказывает нам такое трогательное радушие, что мы полюбили их всех от души. Помните ли Вы некоего Гринхау, которого Вы пригласили провести с Вами несколько дней в гостинице, когда Вы находились в Кэтскиллских горах? Он служит в Государственном департаменте в Вашингтоне, и у него хорошенькая жена и пятилетняя дочь. Мы у них обедали и чудесно провели время. Я был зван на обед к президенту, но мы не хотели задерживаться в Вашингтоне. Все же я имел с ним беседу, и, кроме того, мы побывали у него на официальном приеме.

Итак, бросьте, пожалуйста, Ваши опрометчивые заключения относительно моих якобы опрометчивых заключений. Не так стремительно, мой дорогой. Если бы Вы, например, сказали, что каким-то чудом догадываетесь о размерах моей любви и уважения к Вам, и о стремительности, с какой я ринусь пожать Вашу мужественную руку, чуть только окажусь снова в Лондоне, тогда бы я, пожалуй, не стал Вам возражать. Но когда Вы упрекаете в опрометчивости проницательнейшего из смертных, который строчит Вам сие послание, вы поступаете, как сказал бы Уилмотт, "с макридиевской стремительностью".

Остаюсь всегда Ваш.

104

ДЭНИЭЛУ МАКЛИ3У

Балтимор,

22 марта 1842 г.

Куда бы ни занесла меня судьба, дорогой мой Мак, - в глубь ли Дальнего Запада, куда лежит наш путь, на вершины ли Аллеганских гор, которые встают у нас на пути, в каюту ли парохода, плывущего по каналу, на зеркальную ли гладь Великих Озер, которые нам предстоит пересечь, в безмолвные ли просторы прерий, которые мы скоро должны увидеть, во мрак ли Великой Мамонтовой Пещеры, что находится в штате Кентукки, - сквозь бешеный гул и рев Ниагарского водопада отовсюду летит мой голос к небесам, неся проклятия Королевской академии. Из уединения, где когда-то кочевали племена индейцев и откуда белый человек изгнал сейчас все, кроме красного солнца, которое, так же как много, много лет назад, медлит расстаться вечером с землей (о, какое это прекрасное зрелище!), я призываю проклятья на голову Мартина Арчера Ши*. Окруженный сиянием зари и мягкой красотою ночи, я предаю анафеме Ваш стол под зеленым сукном и Ваши мерзкие графины с водой. Я плюю на Трафальгар-сквер * и попираю своей пятой Ваш академический совет. Ряды почтенных дряхлых академиков всех рангов должны дрогнуть, смешаться и пасть во прах под натиском моего испепеляющего гнева. Как Вы только могли, Мак, ах, как Вы могли забыть о нас, узрев августейшую особу прусского короля! Неужели его блеск и величие совсем вытеснили из Вашей души память о Девоншир-террас? Неужели и для Вас тоже - "с глаз долой (и с каких глаз, великий боже!) - из сердца вон"? Ах, Мак, Мак! Даже "Каледония" устыдилась, не привезя мне от Вас письма, и отправилась в обратный путь. Самый океан впал в неистовство, не выдержав безмерной гнусности Вашего поступка. Как Вам, наверное, было стыдно, когда Вы получили целых два письма, которые я, воздавая добром за зло, послал Вам, особенно то, в которое я вложил меню с бала и портрет Кэт! Я знаю, Вы раскаялись в тот миг, пожалуйста, не говорите, что нет.

Мы много путешествуем. Я послал Форстеру некоторые из своих путевых заметок. Как всегда, он должен распорядиться ими. Что же касается пейзажа страны, то мы, право же, пока видели очень немного. Он всюду одинаков. Железные дороги проложены через низины и болота, и всюду, куда ни кинешь взгляд, встает бесконечный лес с упавшими деревьями, гниющими в стоячей воде среди мертвой растительности и беспорядочно наваленного строевого леса; всюду мерзость запустения. Наш поезд с грохотом проносится мимо, и я мысленно населяю страну индейскими племенами, которые жили здесь когда-то, ясно вижу их между деревьями - вот они спят, завернувшись в одеяла, вот чистят оружие, нянчат смуглых малышей... Но тянутся бесконечные мили, и страна кажется почти совсем вымершей, только иногда мелькает у дороги бревенчатая хижина, где у порога играют дети, да барак для негров-рабов или белый лесоруб с топором в руках и большой собакой нарушают унылое однообразие пейзажа.

Когда Вы получите это письмо, Форстер, вероятно, уже покажет Вам все, что я успел ему послать. Поэтому я сжалюсь над Вами и не буду повторяться, чтобы сохранить впечатление от заметок. Форстер очень хвалит Вашего Гамлета. Что бы я сейчас не дал, чтобы посмотреть на него! Но меня утешает мысль, что мы вернемся домой (с божьей помощью) прежде, чем закроется выставка.

Как бы Вы отнеслись к предложению совершить несколько прогулок верхом и пешком, когда наступит лето, побродить ночью, побывать в театрах, пообедать вместе? Могу ли я надеяться, что когда мы вернемся, то хотя бы несколько недель будем Вам милее Вашей любимой Академии? Что касается меня, то, если бы, сойдя на берег в Ливерпуле, я увидел на пристани Ши собственной персоной, я забыл бы прошлое и протянул ему руку. Честное слово!

Вообразите только, что Кэт и я, совсем как королева и принц Альберт, каждый день устраиваем приемы (великий боже, как кричат и трубят о них газеты!) и принимаем всех, кому только взбредет на ум прийти к нам. Вообразите - нет, вообразить это невозможно, нужно видеть все собственными глазами, - как время от времени среди гостей вдруг появляется кто-нибудь из граждан сей республиканнейшей страны и, не снимая шляпы, принимается с восхитительной непринужденностью разглядывать мою особу, чувствуя себя совершенно как дома. На днях один такой патриот пробыл у нас два часа, причем единственное его развлечение за все это время состояло в том, что сей житель Нового Света иногда ковырял в носу да выглядывал из открытого окна на улицу, приглашая своих сограждан подняться к нам и последовать его примеру. Вообразите, как в Нью-Йорке, сойдя с парохода на берег, я оказался в густой толпе и как двадцать или тридцать человек принялись рвать мех со спины моей великолепной шубы, купленной на Риджент-стрит и стоившей уйму денег! Вообразите, что наши открытые приемы бывают каждый день, и вы поймете, как я отношусь к этим людям, когда приходят все новые и новые лица, готовые говорить и спрашивать без конца, а я устал до изнеможения! Вагон поезда похож на огромный омнибус. Стоит поезду остановиться в каком-нибудь городке, как люди толпой окружают вагон, опускают все окна, просовывают внутрь головы и начинают глазеть на меня, обмениваясь впечатлениями по поводу моей внешности, столь же мало смущаясь моим присутствием, как если б я был каменным истуканом. Ну, что вы скажете об этом? - как вы любите говорить.

Ваш верный друг (хоть и не академик).

Передайте самый искренний привет всем своим домашним.

105

ФОРСТЕРУ

Снова на борту "Мессенджера",

из Сент-Луиса обратно в Цинциннати,

пятница, 15 апреля 1842 г.

В Цинциннати мы пробыли еще сутки после того дня, которым было помечено мое последнее письмо, и уехали оттуда в среду утром 6-го. Мы прибыли в Луисвилл в первом часу ночи, там же и спали. На другой день, в час, сели на пароход и в воскресенье 10-го прибыли в Сент-Луис около девяти часов вечера. Первый день мы посвятили осмотру города. На следующий день, во вторник двенадцатого, я отправился с небольшой группой (нас было четырнадцать человек) взглянуть на прерии; вернулись в Сент-Луис в полдень тринадцатого; присутствовали на вечере и на балу (это не был обед), заданном в мою честь того же числа, а вчера, в четыре часа дня, повернули назад по направлению к дому. Слава богу!

Цинциннати всего пятьдесят лет, но это очень красивый город; едва ли не самый красивый из всех, что я здесь перевидал, - за исключением Бостона. Он вырос внезапно, посреди леса, как город из "Тысячи и одной ночи"; он удачно распланирован; предместья его украшены хорошенькими виллами; кроме всего - и это для Америки редкость, - в нем можно увидеть ровные газоны и незапущенные сады. При мне там происходил праздник трезвости, и рано утром вся процессия выстроилась и прошла под самыми нашими окнами. Собралось, должно быть, по меньшей мере тысяч двадцать человек. Среди знамен попадались достаточно курьезные. Например, у корабельщиков на знамени с одной стороны было изображено славное судно "Трезвость", несущееся на всех парах, а с другой горящий пароход "Алкоголь". Ирландцы, разумеется, несли портрет отца Метью *. А что касается широкого подбородка Вашингтона (между прочим, у него не очень приятное лицо), то он мелькал повсюду. Они дошли до подобия площади на одной из окраин города, там разделились, и к каждой группе обратились с речью ораторы. В жизни не доводилось мне слышать более сухих речей.

Признаться, мне было не по себе от мысли, что их будут запивать одной водой.

Вечером мы пошли в гости к судье Уоркеру, где - оптом и в розницу - нам представили по крайней мере полтораста человек, и все как на подбор были удручающе скучные. С большей частью из них мне пришлось сидеть и разговаривать! Ночью нам задали серенаду (как почти во всех местах, где мы останавливаемся), и притом отличную. Впрочем, мы ужасно измучены. Мне даже кажется, что черты моего лица уже складываются в привычную скорбную мину, благодаря постоянной и непрерывной скуке, какую мне приходится терпеть. Литературные дамы лишили меня моей природной жизнерадостности. А на подбородке у меня (справа, под нижней губой) появилась неизгладимая складка - след, оставленный тем самым господином из Новой Англии, о котором я писал Вам в последнем своем письме. В углу левого глаза у меня морщинки, появление которых я приписываю влиянию литераторов малых городов. Ямочка на щеке пропала, и я даже сам чувствовал, как ее у меня похищает некий мудрый законодатель. С другой стороны, своей широкой улыбкой я обязан П. Э. *, литературному критику из Филадельфии и единственному блюстителю грамматической и идиоматической чистоты английского языка в этих краях; да, я обязан своей улыбкой ему, П. Э., человеку с прямыми лоснящимися волосами и отложным воротником, который взял в работу нашего брата английского литератора, разделался с нами энергично и бескомпромиссно, но зато сообщил мне, что я означаю "новую эру в его жизни".

Последние двести миль из Цинциннати в Сент-Луис приходится плыть по Миссисипи, так как Охайо впадает в нее у самого ее устья. К счастью для человечества, дети этого Миссисипи, прозванного Отцом всех вод, не походят на своего родителя. Во всем мире нет более гадкой реки... Вы можете представить себе, какое это удовольствие - нестись по такой реке ночью (как, например, вчера) со скоростью пятнадцать миль в час, когда ваше судно поминутно натыкается на обвалившиеся в реку деревья и рискует наскочить на коряги. Рулевой на этих судах находится на мостике в маленькой застекленной будке. Когда же плывешь по Миссисипи, на самом носу парохода становится еще один человек, который все время напряженно всматривается и прислушивается да, прислушивается, потому что в темные ночи наличие каких-либо крупных помех впереди определяют по звуку.

Человек этот держит в руках веревку от большого колокола, который висит неподалеку от рубки рулевого, и всякий раз, как он дергает за веревку, двигатель немедленно останавливают и не приводят в действие, пока он не позвонит снова. В прошлую ночь колокол звонил по меньшей мере каждые пять минут; и всякий раз, когда он звонил, судно начинало сотрясаться так, что люди чуть не скатывались с коек... Ну вот, пока я все это Вам описывал, мы, слава богу, выскочили из этой отвратительной реки, которую я надеюсь больше никогда не увидеть, разве что во сне, как кошмар. Сейчас мы плывем по глади Огайо, и переход этот подобен переходу от острой боли к превосходному самочувствию.

В Сент-Луисе состоялся многолюдный прием. Разумеется, газеты напечатали о нем отчет. Если бы мне случилось обронить на улице письмо, оно на другой же день появилось бы в печати, и публикация его не вызвала бы ни у кого негодования. Репортер был недоволен моими волосами, тем, что они недостаточно вьются. Глаза он признал, но зато раскритиковал мой костюм, слишком, по его мнению, франтоватый и даже слегка вульгарный. Впрочем, прибавляет он снисходительно, "такова разница между вкусами американцев и англичан, которая, быть может, бросалась в глаза тем сильнее, что все остальные джентльмены были в черном". Если бы Вы только видели "остальных джентльменов"!..

Какая-то дама в Сент-Луисе похвалила голос Кэт и ее манеру говорить, уверяя ее, что ни за что не предположила бы, что она шотландка или просто англичанка. Она была так любезна, что пошла еще дальше, утверждая, что приняла бы ее за американку, где бы ее ни повстречала, а это, как она (то есть Кэт) должна понимать, большой комплимент, так как всем известно, что американцы значительно усовершенствовали английский язык! Мне незачем сообщать Вам, что за пределами Нью-Йорка и Бостона всюду гнусавят; должен, однако, прибавить, что обращение с языком здесь более чем вольное; в ходу самые удивительные вульгаризмы; все женщины, выросшие в рабовладельческих штатах, говорят более или менее как негры, оттого что детские свои годы находились почти целиком на попечении черных нянек; в фешенебельных и аристократических слоях общества (эти два слова здесь постоянно слышишь) спрашивают не где вы родились, а где ваше "месторождение".

Лорд Эшбертон прибыл в Аннаполис на днях, после сорокадневного плавания в бурных водах. Газеты тут же, со слов корреспондента, который объехал на шлюпке кругом корабля (можно себе представить, в каком виде он прибыл!), объявляют, что Америка не может бояться превосходства Англии по части деревянной обшивки. Тот же корреспондент выразил "полное удовлетворение" открытыми манерами английских офицеров и снисходительно замечает, что для Джон-Булей они достаточно учтивы. Мое лицо переворачивается, как у Хаджи Баба, а печень превращается в воду, когда я натыкаюсь на подобное и думаю о тех, кто это пишет и кто читает...

Они не оставляют меня в покое со своим рабовладением. А вчера некий судья из Сент-Луиса зашел так далеко, что я был вынужден (к невыразимому ужасу человека, который его привел) накинуться на него и высказать ему все, что думаю. Я сказал, что я очень неохотно говорю на эту тему и по возможности воздерживаюсь; но поскольку он выразил сожаление по поводу нашего невежества относительно истинного положения дела, я не могу не напомнить ему, что мы судим на основании достовернейших сведений, которые собираются годами самоотверженного труда; и что, по моему мнению, мы можем судить об ужасающей жестокости рабства гораздо лучше, чем мой собеседник, воспитанный и выросший среди этого рабства. Я сказал, что еще могу сочувствовать людям, которые считают рабовладение страшным злом, но открыто признают свое бессилие избавиться от него, но что касается тех, кто отзывается о рабстве, как о благе, как о чем-то само собой разумеющемся, как о чем-то желанном, то мне они кажутся стоящими за пределами здравого смысла. Уж кому-кому, а им-то не следовало бы разглагольствовать о "невежестве" и "предрассудках". С такими людьми и спорить незачем...

Лет шесть назад, в этом же самом городе Сент-Луисе, некий раб, будучи арестован (не помню за что) и зная, что ему рассчитывать на справедливый суд нечего, выхватил свой охотничий нож и полоснул им констебля. Произошла потасовка, в ходе которой отчаянный негр тем же оружием заколол еще двоих. Собравшаяся толпа (среди которой были видные, богатые и влиятельные граждане) набросилась на него, схватила его и понесла за город, на пустырь, где _заживо сожгла_. Случилось это среди бела дня и, как я уже говорил, всего лишь пять-шесть лет назад, в городе, в котором есть суды, судьи и полицейские, тюрьмы и палач; между тем люди, учинившие этот самосуд, остались безнаказанными по сей день. Все это есть следствие неправильного понимания свободы жалкого республиканства, которое считает зазорным для себя служить честному человеку честным трудом, а ради наживы не гнушается прибегать к обману, хитростям и плутням, - оно-то и делает рабовладение необходимостью, и только негодование других народов может когда-нибудь положить ему конец.

Говорят, будто рабы любят своих хозяев. Взгляните на эту хорошенькую виньетку (непременная принадлежность любой газеты) и судите сами, что бы Вы чувствовали, если бы люди, глядя Вам прямо в глаза, рассказывали Вам эти басни, в то время как газета лежит развернутой у Вас на столе. Во всех рабовладельческих районах объявления о сбежавших рабах печатаются ежедневно, как у нас - театральные объявления. Что касается этих несчастных, то они просто обожают англичан: для них они готовы сделать все. Они прекрасно осведомлены обо всем, что делается по части эмансипации, и привязанность их к нам объясняется их глубокой любовью к своим хозяевам, не правда ли? Эту иллюстрацию я вырезал из газеты, в которой была передовая, посвященная "сатанинской и гнусной доктрине аболиционизма, которая равно противна законам природы и божьему установлению".

"Я мог бы кое-что порассказать, - сказал наш бывший спутник некий доктор Бартлетт (личность весьма одаренная).- Я мог бы рассказать кое-что о любви, которую они питают к своим хозяевам. Я живу в Кентукки, и даю вам честное слово, что в наших краях беглый раб, вспарывающий живот поймавшему его хозяину, - явление столь же обыденное, сколько пьяная драка на улицах Лондона".

106

ФОРСТЕРУ

Тот же пароход,

суббота, 16 апреля 1842 г.

Прерии, надо признаться, порадовали меня меньше; впрочем, расскажу Вам и о них, чтобы Вы могли судить сами. Двенадцатого числа, во вторник, мы условились туда отправиться, начав наш поход ровно в пять часов утра. Я встал в четыре, побрился, оделся, позавтракал хлебом и молоком, открыл окно и выглянул на улицу. Кареты и в помине не было, да и в доме тоже никто как будто не шевелился. Я подождал до половины шестого, но так как никаких приготовлений не ощущалось, я оставил мистера К. дежурить, а сам прилег. Так я проспал чуть ли не до семи, когда меня вдруг позвали... Не считая меня и мистера К., наша компания состояла из двенадцати человек: все сплошь адвокаты - кроме одного. Этот один оказался священником здешней унитарианской церкви; он мой ровесник, кроток, умен и образован. С ним и еще двумя я забрался в первую карету...

В Лебаноне мы остановились в такой хорошей гостинице, что решили, по возможности, там и заночевать. Она походит на скромный деревенский трактир в Англии, и ни в чем не уступает лучшим из них. Во время стоянки я пошел прогуляться по деревне и увидел, как мне навстречу довольно быстро с горы катится настоящий жилой дом; его везли на двадцати быках! Как только мы отдохнули, мы продолжали путешествие и к самому заходу солнца достигли зеркально-гладкой прерии. Мы остановились подле дощатой хижины, потому что там поблизости была вода, распаковали корзины и, разбив бивуак посреди карет, пообедали.

Слов нет, прерию посмотреть, несомненно, стоит - не столько, правда, оттого чтобы это было в самом деле бесподобное зрелище, сколько ради того, чтобы можно было потом сказать, что видел ее. Как об очень многом в этой стране, большом и малом, все, что Вам о ней рассказывают, оказывается значительно преувеличенным. Бэзил Холл прав, когда дает не очень высокую оценку всему ландшафту. Прославленный Далекий Запад не идет ни в какое сравнение даже с наименее дикими частями Шотландии и Уэльса. Здесь стоишь среди прерии и, куда ни кинешь взгляд, видишь ничем не прерванную линию горизонта. Это большая равнина, похожая на море без воды. Я очень люблю дикие, безлюдные просторы, и мне кажется, я способен ими очаровываться не хуже любого другого. Но прерия не произвела на меня того впечатления, какого я ожидал. Я не испытывал тех чувств, которые обычно испытывают, пересекая, например, равнину Солсбери. Ровный, гладкий ландшафт удручает, но не волнует. В нем нет величия. Я отошел от своих спутников, чтобы разобраться как следует в своих чувствах, и несколько раз окинул взглядом всю панораму. Она была хороша. Пожалуй, стоило съездить ее посмотреть. Солнце - яркое, красное - начинало садиться, и весь пейзаж походил на этот румяный этюд Кетлина *, - помните, он привлек наше внимание? - только у него на картине больше простора. Но говорить (следуя здешней моде), будто это зрелище - веха в вашей жизни и пробуждает ряд не изведанных прежде ощущений, - чистый вздор. Каждому, кто не имеет возможности видеть прерию, я бы советовал поглядеть на равнину Солсбери, луга Мальбро или просто на широкие наши плоскогорья где-нибудь неподалеку от моря! Многие из этих мест столь же внушительны, а уж равнина Солсбери и подавно.

Мы захватили с собой жареную дичь, бизоний язык, ветчину, хлеб, сыр, масло, печенье, шерри, шампанское, лимоны, сахар и огромное количество льда для пунша. Пирушка удалась на славу; а так как все только и думали о том, чтобы мне было хорошо, я взвинтил себя до состояния непревзойденного веселья; провозглашал тосты с козел (они были нашей кафедрой); ел и пил за двоих, словом, держал себя в этой дружеской компании самым компанейским образом. Примерно через час мы собрали вещи и отправились назад, в гостиницу в Лебаноне. Пока готовился ужин, я отлично прогулялся со своим другом-унитарианцем, а после ужина (за которым ничего, кроме чая и кофе, не пили) мы легли спать. Нам со священником отвели чрезвычайно чистенькую каморку; остальные разместились наверху...

В Сент-Луис мы попали на следующий день, в первом часу, и весь остаток дня просто отдыхали. Званый вечер состоялся в тот же день в нашей гостинице - "Доме плантатора", в превосходном зале для танцев. Каждый гость был нам представлен отдельно. Вы можете вообразить, как рады мы были, когда удалось - в полночь - подняться к себе; мы изрядно устали. Вчера я ходил в одной блузе. Сегодня - в шубе. Мучительные скачки!

107

ФОРСТЕРУ

Все на том же пароходе,

воскресенье, 17 апреля 1842 г.

Вы бы поразились тому, как хороши гостиницы в этих глухих уголках! "Дом плантатора" размерами не уступает нашей больнице в Мидлсексе, да и внутренним своим устройством он напоминает ее: длинные залы, отличная вентиляция и простые побеленные стены. У них замечательный обычай - подавать к завтраку большой стакан свежего молока, в котором плавают куски льда, прозрачного, как кристалл. Да и за каждой трапезой стол ломится от яств. Однажды мы с Кэт обедали у себя в комнате вдвоем и насчитали шестнадцать различных блюд на столе.

Публика здешняя грубовата и невыносимо самодовольна. Все обитатели молоды. _Во всем Сент-Луисе я не видел ни одной седой головы. Неподалеку стоит остров, который именуется Кровавым_. Это площадка для дуэлянтов; и прозвище свое остров получил после последней роковой дуэли, которая там произошла. Это был поединок на пистолетах, грудь к груди, оба дуэлянта пали замертво одновременно. Один из участников нашей экскурсии в прерию (молодой человек) не раз бывал секундантом в подобных дуэлях. Последний раз это была дуэль на ружьях, в сорока шагах; на обратном пути он рассказывал, как перед поединком покупал своему приятелю пальто из зеленой парусины, ибо шерсть при огнестрельных ранах представляет смертельную опасность. Слово "прерии" здесь коверкают на все лады (очевидно для вящей рафинированности). Боюсь, старина, Вам трудно будет разобрать мои каракули. Я пишу весьма старательно, держа бумагу на коленях, а пароход при этом дрожит и пыхтит, словно оп одержим бесами.

108

ФОРСТЕРУ

Сандуски,

воскресенье, 24 апреля 1842 г.

Мы сошли в Луисвилле вечером, ровно неделю назад, когда я и оборвал предыдущую запись; и заночевали в той самой гостинице, в которой останавливались прежде. Так как "Мессенджер" оказался невыносимо медлительным, мы на другое утро забрали оттуда свои вещи и возобновили путешествие в одиннадцать часов на почтовом судне "Бенджамин Франклин": превосходное судно, с пассажирским отделением длиной больше двухсот футов и чрезвычайно удобными каютами. Мы прибыли в Цинциннати около часу ночи, выгрузились в темноте и отправились в свою прежнюю гостиницу. Пока мы шли пешком по неровным мосткам, Энн растянулась во весь рост, впрочем не повредила себе ничего. Я уже молчу о Кэт - Вы знаете ее свойство! Садясь в карету и выходя из нее, она непременно должна упасть. То же самое, когда она сходит с парохода или садится на него. Ноги у нее вечно в ссадинах, шишках и ранах; щиколотки разбиты; кругом синяки. Впрочем, после того как она приноровилась к новой и довольно утомительной обстановке, она оказалась превосходной путешественницей во всех отношениях. Она ни разу не взвизгнула и не впадала в панику при обстоятельствах, которые ее извинили бы даже в моих глазах; ни разу не пала духом, не поддалась усталости, хотя вот уже больше месяца, как мы путешествуем без всякого перерыва по довольно диким местам, и подчас, как Вы, конечно, понимаете, изрядно устаем; она всякий раз легко и весело приспосабливается к новой обстановке; я ею очень доволен: она держится просто молодцом.

В Цинциннати мы провели весь вторник девятнадцатого, там же и ночевали. В среду, двадцатого, в восемь часов утра мы отправились в почтовой карете в Колумбус: Энн, Кэт и мистер К.- внутри, я - на козлах. Расстояние - сто двадцать миль, дорога мощенная щебнем и для Америки вполне сносная. Путешествие наше длилось двадцать три часа. Мы ехали всю ночь напролет, достигли Колумбуса в семь утра, позавтракали и легли спать до обеда. Вечером у нас был получасовой прием, народ валил валом, как всегда; на каждого джентльмена приходилось по две дамы - точь-в-точь как в хоре, исполняющем "Боже, храни королеву!". Как жаль, что Вы не видели их своими глазами и не можете убедиться в меткости моего сравнения! Они и одеты совершенно, как эти хористы; да и стоят - если считать, что мы с Кэт находимся посреди сцены, спиной к рампе, - точно так, как стоят участники труппы на премьере, открывающей сезон. Они трясут вам руку как "гости" на балу в "Адельфи" или Хеймаркете; отвечают на всякую мою шутку, словно по ремарке: "все смеются", и "выходят" с еще большим трудом, чем упомянутые джентльмены, облаченные в свои белоснежные рейтузы, сверкающие сапоги и вязаные перчатки.

На следующее утро, то есть в пятницу 22-го, ровно в семь часов мы снова пустились в путь. Так как почтовая карета из Колумбуса сюда идет всего лишь три раза в неделю и в этот день не предвиделась, я выторговал себе "специальную экстра" с четырьмя лошадьми, за что уплатил сорок долларов, то есть восемь английских фунтов: лошади были перекладные, как и в обычной почтовой карете. Для большей надежности почтмейстер посадил своего провожатого на козлы; и вот, в обществе этого человека да корзины с едой и питьем мы отправились дальше. Невозможно дать Вам малейшее представление о дороге, которой мы ехали. Могу лишь сказать, что в лучших своих местах это была просека, проложенная в дикой чаше сквозь болота, трясину и сухой кустарник. Большую часть пришлось ехать так называемой "вельветовой дорогой": она образуется с помощью бревен или целых деревьев, сваленных в трясину, которые вминаются в грунт и там остаются лежать. О господи! Если бы Вы могли почувствовать хоть один из этих толчков, когда карета перескакивает с бревна на бревно! Это все равно что подниматься по крутой лестнице на омнибусе. Вот нас швыряет на пол кареты, а вот мы головой ударяемся о ее потолок. Вот она накренилась набок и увязла двумя колесами в грязи, и мы судорожно хватаемся за противоположную стенку. Вот она чуть не села лошадям на хвост, а вот встала на дыбы. Но ни разу, ни единого разу она не приняла естественного положения, не двигалась в направлении, обычном для карет; все, что она проделывала, и отдаленно не напоминало движений экипажа на колесах. Впрочем, день выдался прелестный, воздух был восхитительный, а главное, мы были одни: ни табачных плевков, ни бесконечных и однообразных разговоров о долларах и политике (они говорят исключительно об этих двух материях и ни о чем ином говорить не могут), которыми мы так томимся. Мы по-настоящему наслаждались, смеялись над тряской и были очень веселы. В два часа дня мы остановились посреди леса, раскрыли нашу корзину и пообедали; мы пили за здоровье малюток и всех наших друзей на родине. Затем продолжали путь до десяти вечера. Мы приехали в место, которое называется Нижний Сандуски и отстоит от Цинциннати на шестьдесят две мили. Последние три часа езды были мало приятны: то и дело полыхали зарницы - ярким продолжительным голубым огнем; густые заросли обступали карету, ветви цеплялись за ее стенки и с хрустом обламывались. Гроза в таком месте может обернуться настоящей бедой.

Гостиница, в которой мы остановились, размещалась в деревянном дощатом домике. Хозяева спали, и нам пришлось их поднять. Нам отвели какую-то странную спальню с двумя дверьми, которые были расположены друг против друга; обе они выходили прямо в черноту и глушь, и ни одна не закрывалась ни на ключ, ни на задвижку. При таком расположении дверей всякий раз, как вы открываете одну из них, другая распахивается настежь: архитектурное ухищрение, с которым я доселе не был знаком. Если бы Вы могли видеть, как я, в одной рубашке, забаррикадировав двери чемоданами, делал отчаянные попытки привести в порядок комнату! Впрочем, подобная баррикада была вызвана необходимостью, так как у меня было при себе двести пятьдесят фунтов золотом. Здесь, на Западе, немало людей, которые, не задумываясь, убили бы родного отца за одну только среднюю цифру упомянутой суммы. Кстати, о золоте - поразмыслите на досуге о положении вещей в этой стране! Здесь нет денег; совсем нет. Банковые билеты хождения не имеют. Газеты полны объявлений, в которых купцы предлагают свой товар в обмен на другой; американского же золота не достать ни за какие деньги. Вначале я покупал фунты, английские фунты, но так как, начиная с нашего пребывания в Цинциннати и по сей день, я их не мог раздобыть, мне пришлось покупать французские золотые двадцатифранковики, с которыми я и путешествую здесь, как в Париже!

Вернемся, однако, к Нижнему Сандуски. Мистер К. лег было спать где-то на чердаке, но его там так одолели клопы, что через час он был вынужден встать и перейти в карету... где он и пересидел время до завтрака. Завтракали мы вместе с возничим, в единственной общей комнате. Она была оклеена газетами и вообще имела вид довольно убогий. В половине восьмого отправились дальше и вчера в шесть часов вечера добрались до Сандуски. Город стоит на озере Эри, в двадцати четырех часах езды на пароходе из Буффало. Здесь мы никакого судна не застали, и оно все еще не прибыло и по сей час. Мы сидим на вещах, готовые отправиться в любую минуту, и напряженно смотрим вдаль - не покажется ли дымок? В бревенчатой гостинице в Нижнем Сандуски остановился старик, который от имени американского правительства ведет переговоры с индейцами и только что договорился с виандотским племенем, чтобы оно на следующий год сдвинулось отсюда в специально отведенное место западнее Миссисипи - чуть подальше Сент-Луиса. Он превосходно рассказал о том, как велись переговоры и как неохотно они соглашаются уходить. Это замечательный народ, но раздавленный и опустившийся. Если бы в Англии, где-нибудь возле бегов, Вы повстречали кого-нибудь из них, Вы бы их приняли за цыган.

Мы остановились в небольшом, но очень удобном домике, и окружают нас чрезвычайно услужливые люди. Вообще же народ в здешних местах - мрачный, хмурый, неотесанный и неприятный. Вряд ли, я думаю, на всем земном шаре нашелся бы народ с таким полным отсутствием юмора, живости и способности радоваться. Просто удивительно! Я всерьез говорю, что за последние шесть недель я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь, кроме меня, засмеялся от души; и я ни разу не видел жизнерадостной физиономии, за исключением одной - да и та принадлежала негру. Вялое шатание по улицам, торчание в барах, курение, плевание и раскачивание в креслах-качалках на улице подле дверей своей лавки - вот и все здешние развлечения. Кажется, прославленная американская деловитость свойственна одним янки, то есть обитателям восточных районов. Остальная часть населения - тяжела, тупа и невежественна. Наш хозяин с Востока. Это красивый, услужливый и любезный малый. Он входит в комнату, не снимая шляпы, садится на диван в шляпе, вытаскивает из кармана газету и принимается ее читать; а разговаривая с вами, то и дело поплевывает в камин; но ко всему этому я привык. Он полон желания угодить - и на том спасибо.

Мы жаждем, чтобы скорее пришел пароход, так как надеемся, что в Буффало нас ожидают письма. Сейчас половина второго, парохода на горизонте не видно, и мы собираемся (с большой неохотой) заказать ранний обед.

109

ФОРСТЕРУ

Ниагара!! (английский берег),

вторник, 26 апреля 1842 г.

Не знаю, сколько бы еще я Вам написал из Сандуски, мой дорогой друг, если бы в ту самую минуту, как я кончал последнюю малоразборчивую страницу (о, эти чернила!), на горизонте не показался пароход: тут мне пришлось наскоро уложиться, проглотить подобие обеда и повести свою свиту на пароход как можно скорее. Это оказалось великолепное судно водоизмещением в четыреста тонн, именуемое "Конституция", роскошное и благоустроенное; пассажиров на нем было немного. Что там ни говорят об озере Эри, оно никуда не годится для тех, кто подвержен морской болезни. Мы все страдали от нее. В этом смысле тут ненамного лучше Атлантики. По озеру с противным постоянством ходят мелкие волны. Мы прибыли в Буффало в шесть утра, сошли на берег позавтракать, послали на почту и получили - с какой радостью, с каким невыразимым восторгом! - письма из Англии.

Воскресную ночь мы простояли в городе (и очень красивом городе притом), который называется Кливленд и находится на берегу озера Эри. В шесть часов утра, в понедельник, народ толпой повалил на борт, чтобы посмотреть на меня; а группа "джентльменов" устроилась у двери и окошка в нашу каюту и глазела на нас, _пока я умывался, а Кэт еще лежала в постели_. Я был так разъярен и этим, да еще местной газетенкой, которая случайно попалась мне на глаза в Сандуски (в ней проповедуется война с Англией насмерть, говорится, что Британию следует "еще раз высечь"), и объявляется, что не далее чем через два года американцы будут распевать "Янки-Дудл" в Гайд-парке и "Слава Колумбии" в залах Вестминстера), что когда мэр города, согласно обычаю, явился представиться мне, я отказался его принять и просил мистера К. объяснить мои мотивы. Достопочтенный джентльмен отнесся к моему отказу весьма хладнокровно, сошел на пристань, держа в руках большую палку и нож, которым тут же начал строгать ее с таким рвением (ни на минуту не отрывая при этом глаз от двери нашей каюты), что задолго до отбытия парохода палка превратилась в колышек для криббеджа!

В жизни я не был так взволнован, как сегодня утром, прибыв сюда из Буффало! Ехать надо по железной дороге, почти целых два часа. Я пытался увидеть первые брызги и услышать отзвук ревущего потока на таком фантастическом расстоянии, как если бы я, причалив в Ливерпуле, пытался услышать музыку Вашего приятного голоса, звучавшего в Линкольнс-Инн-филдс. Наконец, когда поезд остановился, я увидел два огромных облака, поднимающиеся из глубины земли, - это было все. Медленно, мягко, величаво вздымались они. Я потащил Кэт вниз по скользкой и крутой тропинке, ведущей к парому, накричал на Энн за то, что она недостаточно проворно следовала за нами, сам покрылся испариной и не могу выразить того чувства, которое испытывал, когда гул стал звучать громче и громче с каждым шагом. Между тем из-за водного облака ничего нельзя было различить.

Сопровождавшие нас два английских офицера (о, какими подлинными джентльменами они нам показались, какими прирожденными аристократами!) побежали дальше со мной, меж тем как Крт и Энн оставались ждать нас на обледенелой скале; офицеры полезли вслед за мной по камням у подножия малого водопада, где паромщик готовил для нас лодку. Я не был разочарован: просто ничего не мог разглядеть. В одно мгновенье я был ослеплен брызгами и промок до нитки. Я видел, как бешено несется вода с какой-то огромной высоты, но не мог составить себе представления ни о форме потока, ни о расположении его одно смутное ощущение его громады. Только когда мы сели в лодку и стали пересекать поток у самого подножия водопада, я почувствовал, что это такое. Я вернулся в гостиницу, переменил одежду и, захватив Кэт, побежал к "Подкове". Затем спустился один в самый ее бассейн. Вот где чувствуешь близость бога. У ног моих играла яркая радуга, а когда я поднял голову боже мой, - какой изумруд, какая прозрачность и чистота! Широкая, глубокая, мощная струя падает, словно умирая, и тут же из бездонной могилы восстает облаком водяной пыли и тумана ее великая тень, которой нет ни покоя, ни отдыха. Торжественная и ужасная, она здесь витает, быть может, с самого сотворения мира.

Мы намерены пробыть здесь неделю. В следующем письме я попытаюсь описать мои впечатления и рассказать, как они изо дня в день меняются. Сейчас это невозможно. Скажу лишь, что первые ощущения, которые во мне вызвало это потрясающее зрелище, это - душевный покой, ясность мысли о вечном отдыхе, блаженстве и - никакого ужаса! Я с дрожью вспоминаю Гленко (дорогой друг, если бог даст, мы с Вами непременно поедем вместе взглянуть на Гленко), но, вспоминая Ниагару, я буду думать только о ее красоте.

Если бы Вы могли слышать рев, который стоит у меня в ушах, когда я пишу Вам это письмо! Оба каскада у нас под окнами. Из гостиной и спальни открывается вид прямо на них. Во всем доме, кроме нас, ни души. Чего бы я не дал за то, чтобы Вы с Маком были здесь и делили со мной мои теперешние переживания! Я хотел было добавить - чего бы я не дал за то, чтобы драгоценное создание, чей прах покоится в Кензал-грин, дожило до этого времени и с нами вместе было здесь, - впрочем, я уверен, что она здесь побывала не раз с тех пор, как ее прелестное личико скрылось от моего земного взора.

Одно слово по поводу драгоценных писем. Вы правы, дорогой мой, относительно газет; и Вы правы (пишу с прискорбием) относительно людей. "Верно?" - спросил фокусник. "Да!" - донеслось с галерки, из кресел и лож. Да, эти слова у меня вначале вырвались в самом деле невольно, но когда я Вам все расскажу... погодите немного - до конца июня! Больше ничего не прибавлю.

С моими путевыми заметками я предвижу путаницу - меня, верно, будет тянуть то в одну, то в другую сторону. О, из материалов, которыми я располагаю, можно было бы извлечь квинтэссенцию комического! Вы - часть, и очень существенная часть, того, что для нас является родиной, дорогой друг, и я уже истощил свое воображение, рисуя себе обстоятельства, при которых я вдруг нагряну к Вам, в дом Э 58 по Линкольнс-Инн-филдс. Мы от души благодарим бога за то, что наши несказанно дорогие детки и все наши друзья здоровы и благополучны. Еще одно письмо, только одно... Боюсь, что я и наполовину не выразил своей любви к Вам, но Вы знаете, что есть мысли, слишком глубокие для слов...

110

ГЕНРИ ОСТИНУ *

Ниагара (английский берег),

воскресенье, 1 мая 1842 г.

Мой дорогой Генри,

Это письмо не такое старое, как может показаться при взгляде на дату. Я возьму его с собой в Монреаль и пошлю оттуда на пароходе, который направляется с канадскими письмами и пассажирами навстречу судну Кунарда в Галифакс. Прежде чем запечатать письмо, я прибавлю короткий постскриптум, так чтобы в нем оказались самые последние вести.

В этом прекрасном месте мы вкусили блаженный покой, в котором, как Вы понимаете, мы нуждались чрезвычайно, не только оттого, что долго путешествовали в довольно трудных условиях, но и из-за непрерывного преследования, которому подвергались на суше и на море, в почтовых каретах, железнодорожных вагонах и на пароходах, преследования, размеры которого, даже если Вы напряжете свое воображение до предела, Вы не можете себе представить. Пока что мы почти одни в гостинице. Это большой, прямоугольный дом, гордо взирающий на окрестности с вершины холма; у него, как у швейцарских домиков, выдающийся карниз и широкие галереи, идущие вдоль каждого этажа. Колоннада придает зданию вид настолько легкий, что оно кажется построенным из карт, и я пребываю в вечной тревоге, как бы кто-нибудь не появился вдруг в слуховом окошке и, топнув ногой по крыше, не разрушил все строение.

Наша гостиная (просторная комната с низким потолком, как в детских) находится на третьем этаже и расположена так близко от водопада, что окна в ней постоянно влажны и затуманены от брызг. Из гостиной можно пройти в нашу спальню и в комнату Энн. Секретарь почивает недалеко от нас, но за пределами священной обители. Из этих трех комнат, из любой из них, можно видеть целый день, как кувыркаются, катятся и скачут с грохотом водопады, и как яркие радуги низвергаются огненными мостами вниз, на глубину двухсот футов. Когда на них падает солнце, они сверкают и горят, как расплавленное золото. В пасмурную погоду кажется, что вода обваливается как снег, или что гигантская меловая скала начинает крошиться, или что с обрыва скатывается большой клуб белого дыма. Впрочем, в любую погоду, и ясную и пасмурную, днем и ночью, при солнечном и при лунном освещении, от подножья обоих водопадов всегда вздымается призрачное облако, скрывающее от взора смертного кипящий котлован, который благодаря этой таинственности кажется во сто раз значительней, чем если бы можно было видеть все секреты, заключенные в его непроницаемых глубинах. Один водопад отстоит от нас на таком же расстоянии, на каком отстоит Йорк-гейт от дома Э 1 по Девоншир-террас. Другой (гигантская "Подкова") примерно вдвое ближе чем дом "Криди" * от нашего. Во всех описаниях этих водопадов, однако, сильно преувеличено одно - я имею в виду шум. Вчера, например, стояла ясная ночь. В тихий закатный час мы с Кэт, находясь на расстоянии одной мили, едва слышали его. Между тем я поверил всем этим утверждениям и еще в тридцати милях от водопадов, по дороге из Буффало, начал припадать ухом к земле, как дикарь в балете или бандит.

Я был счастлив получить Ваше славное письмо и прочитать в нем о наших малышах, которых мы хотим видеть с нетерпением, не поддающимся никакому описанию. Я думаю в самом деле, "хоть и не мне бы говорить", что ребятишки у нас неплохие - и на вид и по существу. Сегодня поутру, проснувшись, я заревел на весь дом: "Через месяц!" - мы едва успели сюда прибыть, как уже начали мечтать о том дне, когда можно будет это сказать. Неужели настанет минута, когда, выйдя из самой медлительной в мире кареты, мы постучимся в двери... своего дома?

Я рад, что Вы ликуете по поводу драки, которую я затеял из-за авторского права. Если бы Вы знали, как они пытались заткнуть мне глотку, Вы бы отнеслись к ней с еще большим жаром. Самые видные люди Англии прислали мне, через Форстера, петицию, в которой всячески поддерживают меня. Тон послания мужественный, исполненный достоинства и чувства. Я его направил в Бостон, с тем чтобы его там опубликовали, и теперь спокойно выжидаю бури, которая не замедлит последовать. Впрочем, самые свои жгучие розги я пока еще придерживаю.

Ну не отвратительно ли на самом деле, что авторы книг, выходящих здесь десяти- и двадцатитысячными тиражами, не получают за них ни гроша, в то время как негодяи-книгопродавцы на них наживаются? Не гнусно ли, что самый последний мерзавец, самая подлая газетенка - настолько грязная и скотская, что ни один порядочный человек не постелет ее у себя в доме на полу уборной, печатает эти же произведения рядом с самыми низкопробными и непристойными писаниями, навеки и неминуемо поселяя в сознании читателя впечатление, что эти два рода литературы некоторым образом между собой связаны? Как терпеть такое положение, когда автора мало того что грабят до нитки, еще заставляют против воли появляться бог знает в какой форме, в каком пошлом облачении, в каком обществе? Терпимо ли, чтобы автор не мог выбирать своего читателя, не мог уберечь свои слова от искажений, что его заставляют вытеснять лучших людей этой страны, людей, которые мечтают всего лишь о том, чтобы кормиться своим литературным трудом? От всех этих безобразий у меня, право, так и вскипает кровь, и всякий раз, как я заговариваю на эту тему, мне начинает казаться, что во мне двадцать футов росту и у меня широченные плечи. "Ах вы разбойники, - говорю я про себя перед тем, как держать речь, - так вот же вам!"

Жилища, в которых мы останавливались, дороги, по которым ездили, общество, в котором вращались, потоки табачной слюны, которыми нас обдавали, удивительные обычаи, с которыми нам приходилось считаться, чуланчики на колесах, в которых приходилось путешествовать, леса, болота, прерии, озера и горы, которые нам довелось пересечь, - все это - темы для легенд и историй, которне мы будем рассказывать уже дома, а то никакой бумаги не хватит. Сходя с парохода и входя на пароход, влезая в карету и вылезая из нее, Кэт умудрилась упасть в общей сложности, наверное, семьсот сорок три рада. А однажды, когда мы ехали по дороге, вымощенной поваленными в болото деревьями, она чуть не свернула себе шею. Был очень жаркий день, и она изнемогала, положив голову на раму открытого окошка. И вдруг - кр-рах! Она и по сей час держит голову слегка набок. Энн, по-моему, толком не разглядела ни одного американскою дерева. Она ни разу не взглянула на открывающийся перед нею вид и проявляет полнейшее безучастие ко всему, что попадает в поле ее зрения. Она недовольна Ниагарой, говорит, что "это одна вода" и что ее к тому же "слишком много".

Вы, верно, уже слышали, что я собираюсь играть в монреальском театре с офицерами? Так как книги с фарсами трудно раздобыть и выбор, соответственно, ограничен, я остановился на роли Кили в "Двух часах утра" *. Вчера я написал Митчеллу, нью-йоркскому актеру и режиссеру, чтобы он достал и прислал мне комический парик, светло-русый, с небольшими бачками до половины щеки; поверх него я надену два спальных колпака, один с кистрчкой, а другой фланелевый; фланелевый халат, желтое трико и комнатные туфли дополнят мой костюм.

Я очень огорчен, что дело Ваше идет не так бойко, как бы Вам хотелось, но поговорка гласит, что коли дождь заладит, то уж льет; то же самое можно сказать и об обратном - коли не идет дождь, так - ни капельки! Я уверен, что не успею приехать, как Вы будете завалены работой.

Мы собираемся отбыть в среду утром. Передайте привет Летиции и матушке, а также мой нижайший поклон миссис Бремнер, и верьте, что я, мой дорогой Генри,

всегда Ваш любящий.

111

ФОРСТЕРУ

Ниагара,

вторник, 3 мая 1842 г.

...Назову Вам два основных препятствия к заключению конвенции о международном авторском праве с Англией: во-первых, национальная страсть к "обштопыванию" всякого, с кем приходится вести дела или торговлю; и второе национальное тщеславие. Иностранцу трудно понять, какую громадную роль играют здесь обе эти национальные особенности.

Что касается первой особенности, я, кроме шуток, убежден, что здешний читатель извлекает дополнительное наслаждение, читая популярную английскую книгу, от мысли, что автор этой книги ничего не получает за ее переиздание. Ведь как это чертовски ловко получается у Джонатана - почитывать книжки на таких условиях! Он так поддел англичанина, что глазки его блестят хитро, коварно и радостно; и, читая, он посмеивается, но отнюдь не тем шуткам, которые рассыпаны на ее страницах. Не так радуется ворона, когда ей удается стащить кусок мжа, как американец, когда он читает английскую книгу "задаром".

Что касается второй особенности, то она позволяет людям, которые выше только что приведенных низменных побуждений, мириться с существующим положением вещей. Вас читают в Америке! Америка вас признала! Когда вы приезжаете к ним, они вам оказывают радушный прием! Вас обступают со всех сторон, вам выражают благодарность за то, что вы поддержали их дух, когда они болели, что доставили им много приятных часов, когда они были здоровы; за то, что их домашний обиход пополнился множеством словечек, типов и образов, на которые они могут ссылаться в разговоре со своими детьми и женами. Им дела нет до того, что в тех странах, где вы получаете денежное вознаграждение, вам благодарны не меньше, что в других краях вы завоевали себе не только славу, но и деньги. Американцы читают вас - свободные, просвещенные, независимые американцы! Чего же вы хотите? Разве это не достаточная награда для всякого смертного? Национальное тщеславие стирает с лица земли все остальные страны земного шара, так что в конечном счете одна только их страна и высится над океаном. Теперь послушайте, чего стоит на самом деле американская публика. Найдите мне во всей нашей литературе одну-единственную английскую книгу, которая сделалась бы популярной здесь сама по себе, которая бы привлекла к себе внимание издателей, прежде чем она прошла испытание у себя на родине и сделалась популярной там, - если Вы такую книгу найдете, я соглашусь на то, чтобы закон оставался в его теперешнем состоянии - ныне, присно и во веки веков. Впрочем должен оговориться. Здесь печатаются всевозможные приторные повести из жизни высшего света, перед которыми толпа падает ниц, словно перед золотым тельцом, и которые у нас с самого дня их выхода в свет были благополучно замурованы в библиотеках, где и находятся по сей день.

Когда же говоришь им, что этак у них не разовьется отечественная литература, они все (кроме бостонцев) отвечают: "А нам и не надо. Зачем нам платить за литературу, когда мы ее получаем даром? У нас народ не думает о поэзии, сэр. Доллары, банки, хлопок - вот наши книги, сэр". И в самом деле! Ни в одной другой стране не сталкиваешься с таким невежеством относительно всего, что не имеет прямого отношения к наживе и прибыли. Вот и все, что я пока могу сказать по поводу международного авторского права.

А вот Вам портрет моего секретаря, если угодно.

У него сентиментальная душа, очень сентиментальная, С приближением июня он высказывает нашей Энн надежду, что "мы время от времени будем его вспоминать" у себя на родине. Он ходит в гамлетовском плаще и огромном, очень высоком, мягком, пыльном черном цилиндре, который во время длительных переездов заменяет каким-то шутовским колпаком... Он поет; и в тех случаях, когда наши комнаты соседствуют с его спальней, подчас, прижавшись ртом к замочной скважине, издает несколько басовых звуков, чтобы привлечь наше внимание. Он страстно мечтает, чтобы я попросил его спеть, и уловки, к которым он прибегает, чтобы вынудить меня к этому, уморительны до последней степени. В нашей комнате в Хартфорде (Вы помните, мы там были в первых числах января?) стоял рояль, и как-то вечером, когда мы были одни, он спросил, "играет ли миссис Д.".- "Да, мистер К.".- "Вот как, сэр? А я пою; так что, когда Вам захочется потешить себя..." Можете вообразить, с какой поспешностью я ухватился за какой-то предлог, чтобы покинуть комнату и не дать ему окончить фразы.

Он занимается живописью... Огромный ящик с масляными красками составляет главную часть его багажа. Он ими малюет у себя в комнате по нескольку часов подряд. Энн завладела какими-то большеголовыми и пузатыми набросками, которые он сделал с пассажиров на канале (включая и меня в меховой шубе), при воспоминании о которых у меня до сих пор на глаза наворачиваются слезы. Он написал ниагарские водопады, - изумительно; а сейчас как будто пишет мой портрет в рост: официанты донесли нам, что горничные сообщили им, будто в его комнате стоит картина, на которой изображено нечто чрезвычайно косматое. Одна из девушек решила, что это "набросок королевского герба"; я же не сомневаюсь, что сей лев должен изображать мою персону...

Иногда, правда не очень часто, он затевает со мной разговор. Обычно это случается после наступления сумерек, когда мы с ним гуляем по палубе, или в карете, когда мы оказываемся вдвоем. В такие минуты он принимается рассказывать какой-нибудь самый известный и патриархальный анекдот, выдавая его за эпиэод, имевший место в его собственной семье. Когда мы едем в карете, он больше всего любит изображать коровье мычание и хрюканье свиней; на днях он даже чуть не вызвал на дуэль какого-то попутчика, который, не оценив его таланта, сказал, что он "настоящий теленок". Ему представляется непременным признаком хорошего тона ежеминутно осведомляться, не хочется ли нам спать, или, говоря его словами, "не испытываем ли мы недостатка сна". Бывает, что мы после какого-нибудь длительного переезда погружаемся в сон часов этак на четырнадцать, и вот, когда я, наконец, просыпаюсь и выхожу из спальни, он меня непременно подстережет у двери с тем же вопросом. Впрочем, оставляя в стороне его забавные качества, трудно было бы подобрать для меня более подходящего человека. Я удвоил его первоначальное жалованье - десять долларов в месяц, и даю теперь двадцать, а к концу намерен компенсировать его за шесть месяцев...

112

ГЕНРИ ОСТИНУ

Канада, Монреаль,

12 мая 1842 г.

Все хорошо, хотя (не считая письма от Фреда) мы с "Каледонией" не получили ничего. Внимание и любезность, оказанные нам в Канаде, не поддаются никакому описанию. Все кареты и все лошади к нашим услугам; равно как и слуги, и казенные суда, а также экипажи этих судов. Мы будем играть между 20-м и 25-м "Роланд вместо Оливера", "Два часа утра" и "Глухой как пробка" *.

113

МИСС ПАРДОУ

Девоншир-террас, Йорк-гейт,

Риджент-парк,

19 июля 1842 г.

Сударыня,

Позвольте указать Вам на одно обстоятельство, связанное с американскими разбойниками, которое Вы, по всей вероятности, не осознаете до конца.

По существующему закону они имеют право перепечатывать любую английскую книгу, не вступая в переговоры ни с ее автором, ни с кем бы то ни было еще. На таких-то приятных основаниях и переиздавались все мои книги. Иногда, впрочем, когда о книге начинают говорить еще до выхода ее в свет, кое-кто из этих пиратов готов уплатить какие-нибудь пустяки, чтобы получить корректуру заранее - с тем чтобы опередить остальных на время, необходимое для того, чтобы перепечатать книгу. Если же книга уже вышла в свет, она становится общественным достоянлем, ее можно переиздавать хоть тысячу раз. В своем письме я имел в виду только сделки подобного рода.

Могу прибавить, что у меня нет ни малейшей надежды на то, что Штаты поступят по справедливости в этом бесчестном деле, и поэтому я не рассчитываю поймать этих молодчиков; но мы можем кричать: "Держи вора!" тем более что они от этого окрика начинают ежиться.

Остаюсь преданный Вам.

114

К. К. ФЕЛТОНУ

Лондон, Девоншир-террас,

Йорк-гейт, Риджент-парк,

воскресенье, 31 июля 1842 г.

Никогда еще, дорогой Фелтон, на голову несчастных смертных не сваливалось такого чудовищного количества несметных забот. Никакой гений... никакое перо... не в состоянии перечислить все обеды, что меня заставили съесть, описать все места, где мне пришлось побывать, живописать то море дел и удовольствий, в которое я должен был погрузиться.

Посему сочиняю ужасно короткую и безумно скучную эпистолу об американце Дандо. Но Вы, наверное, не знаете, кто такой Дандо. Так вот, дорогой Фелтон, Дандо был пожирателем устриц. Он заходил в лавку продавца устриц, не имея ни фартинга в кармане, и, стоя у прилавка, принимался уничтожать моллюсков, пока хозяин, открывающий для него раковины, вдруг в ужасе не опускал нож, делал несколько шагов назад, шатаясь, и, стукнув себя ладонью по бледному лбу, не восклицал: "Так ты - Дандо!" Он съедал по двадцать дюжин за один присест, но мог бы съесть и сорок, если бы торговца устриц вдруг не озарял свет истины. За такие преступления его часто сажали в исправительный дом. И вот однажды он заболел в тюрьме, ему становилось все хуже и хуже, и наконец смерть громко постучалась в дверь его камеры. У кровати Дандо стоял доктор, считая его пульс. "Он умирает, - сказал доктор.- Я вижу это по его глазам. И во всем мире есть только одна вещь, которая может отсрочить его смерть на один час. Это - устрицы!" Немедленно принесли устрицы. Дандо проглотил восемь штук и с трудом взялся за девятую. Но он не стал глотать ее и посмотрел вокруг себя странным взглядом. "Недурна, а?" - спросил доктор. Больной покачал головой, провел дрожащей рукой по животу, быстро проглотил устрицу и упал на кровать мертвый. Дандо похоронили во дворе тюрьмы и украсили его могилу раковинами.

Мы все живы и здоровы. Часто говорим о том времени, когда вместе с мистером Фелтоном и доктором Хоу сможем в будущем году переплыть океан. Завтра мы на два месяца уезжаем к морю. Я все время жду вестей от Лонгфелло. Как мне будет приятно узнать, что он возвращается в Лондон и приедет в этот дом!

Я самым решительным образом объявляю войну газетам, которые занимаются разбоем средь бела дня, незаконно перепечатывая чужие произведения, и надеюсь, что после следующей сессии парламента их ввоз в Канаду будет запрещен. Кажется, первый раз за всю историю человечества английские литераторы намереваются объединиться и действовать в этом вопросе сообща. Неплохо хотя бы проучить негодяев, если уж не остается ничего другого, и я надеюсь, что таким способом мы можем заставить их немного поумнеть...

Жаль, что Вас не было это время в Гринвиче. Несколько друзей устроили здесь в мою честь небольшой обед, где были только свои (от официальных обедов я должен был отказаться). Наша встреча привела Крукшенка в дикий восторг, и, пропев все известные ему морские песенки, он завершил наш вечер, проехавшись все шесть миль до дому в моем маленьком открытом фаэтоне _вниз головой_ к неописуемому восторгу и негодованию лондонской полиции. Мы все очень веселились, и я поднимал тосты за Ваше здоровье с величайшим воодушевлением и энтузиазмом.

Когда мы возвращались домой, я основал на пароходе клуб под названием "Общество бродяг" к большому удовольствию всех пассажиров. Это святое братство совершало тысячи всяких глупостей и всегда обедало отдельно от всех за одним концом стола на шканцах, причем обед проходил в необычайно торжественной обстановке с соблюдением великого множества обрядов. Когда через три или четыре дня после начала нашего путешествия заболел капитан, я достал свою аптечку и вылечил его. Потом заболело еще несколько человек, и я каждый день с важным видом навещал своих "пациентов" в сопровождении двух "бродяг", одетых под Бена Эллена и Боба Сойера * и вооруженных парой огромных ножниц и ужасающим количеством пластыря. Всю дорогу было очень весело. В Ливерпуле мы все вместе позавтракали, обменялись рукопожатиями и расстались, как самые добрые друзья...

Искренне Ваш.

P. S. Я просмотрел свои дневники и решил издать заметки о путешествии по Америке в двух томах. После нашего возвращения я уже написал половину того, что должно войти в первый том, и надеюсь закончить все к октябрю. Эту "новость по секрету", дорогой Фелтон, Вы можете сообщить всем, кого считаете достойным такого доверия.

115

ДЖОНУ ФОРСТЕРУ

Бродстэрс,

16 сентября 1842 г.

...Вообще глава о Филадельфии очень хороша, но, к сожалению, после напечатания она стала мне нравиться гораздо меньше. Американские газеты нагло утверждают, что подделанное ими письмо с моей подписью * было опубликовано в "Кроникл" вместе с открытым письмом об авторском праве, где я якобы в самых неподобающих выражениях отзываюсь об обедах и пр. Письмо получило широкую огласку в Штатах. Что и говорить, негодяй, написавший его, "парень не промах". Вы понимаете, конечно, что дело это совсем не шуточное, тем более что в газетах поднялась по этому поводу самая непристойная шумиха. Мистер Парк Бенджамин начал свой "вдохновенный" опус на эту тему словами: "Диккенс - лжец и негодяй"... У меня сейчас новый протеже - несчастный глухонемой мальчик, которого я на днях нашел еле живым на берегу и пока поместил в приходскую больницу. Бедняжка, он в таком ужасном состоянии...

Какие блестящие проявления безмерной человеческой подлости и низости наблюдал я вчера на скачках на Айл-оф-Тенет!.. Я собираюсь начать новую вещь, где действие будет происходить в Корнуолле, в какой-нибудь ужасно мрачной деревушке, затерянной на побережье среди скал. К концу следующего месяца я надеюсь закончить "Американские заметки", и тогда мы вместе с Вами отправимся в эти унылые места...

116

ФИЛИПУ ХОУНУ *

Англия, Кент, Бродстэрс,

16 сентября 1842 г.

Дорогой сэр, я чрезвычайно благодарен Вам за Ваше дружеское письмо, которое доставило мне истинное удовольствие. Вчера мне переслали его из Лондона сюда, в этот маленький и тихий рыбачий городок на берегу моря, где мы пробудем до конца этого месяца. Я пишу Вам ответ, не медля ни минуты, хоть и боюсь, что письмо мое может пролежать на почте несколько дней, пока придет пароход, чтобы перевезти его через океан.

Каждая точка и запятая, каждая буква и строка - одним словом, все от начала до конца в письме, о котором Вы мне рассказываете, - злобная и низкая ложь. Я не напечатал ни одного слова, ни одной строки о своей поездке в Америку, кроме открытого письма о международном авторском праве, и негодяй, измысливший эту отвратительную клевету и заслуживающий смертной казни через повешение, знает это так же хорошо, как и я. Это событие ужасно расстроило меня, вызвав тайное желание схватить кого-нибудь за горло, что вряд ли приличествует джентльмену. Но я не дал публичного опровержения, считая, что подобного рода действие было бы недостойным и отнюдь не возвысило бы меня в собственном мнении. Я надеюсь послать Вам в следующем месяце свои "Американские заметки". Передайте искренний привет всем друзьям.

С уважением...

117

КАПИТАНУ МАРРИЕТУ *

Девоншир-террас,

13 октября 1842 г.

Мой дорогой Марриэт, большое спасибо за Вашу превосходную книгу, благодаря которой я целых три дня то посмеивался, то ухмылялся, то сжимал кулаки, исполняясь воинственного духа. Я все откладывал Вам писать, так как хотел заодно послать Вам и свои американские книжки. Однако этого я не могу сделать до вторника и пока ограничиваюсь этой благодарственной и поздравительной записочкой. Преданный Вам.

Стэнфилд * сообщил мне, что вы завели обычай пить холодную воду с утра. Я тоже. Один из наших колодцев высох, второй высыхает. Столько я выпил воды!

118

ДЖОНАТАНУ ЧЕПМЕНУ

Девоншир-террас,

15 октября 1842 г.

Мой дорогой друг,

Я от души обрадовался, увидя Ваш почерк на письме, которое привезло кунардское судно. И от души радовался, читая его, - тем более что из него явствует, что Ваше доброе чувство ко мне заставляет Вас тревожиться за меня гораздо сильнее, чем Вы когда-либо, верно, беспокоились о себе самом.

Поставьте на место американской публики (или большей части ее) какого-нибудь одного человека. Если бы Вы знали, что можете удержать дружбу этого человека, пожертвовав всем, что дает Вам право на самоуважение, если бы Вы должны были хранить робкое молчание, не решаясь высказать правду, и всякий раз, перед тем как открыть рот, задумывались бы, словно перед Вами заболевший родственник: "А это он проглотит? Не рассердится, если я скажу то-то и то-то? А вдруг, если я поступлю так-то, он поймет, что я не игрушка, созданная для его развлечения?"

Неужели Вы пытались бы удержать его дружбу на таких условиях хотя бы один день? Нет - или я Вас плохо знаю. Вот и я так. Радушный прием, который был оказан мне в Америке, я приписываю тому, что мне удалось позабавить ее читателей и расположить их в свою пользу тем, что я делал, а отнюдь не тем, что я обязался чего-то не делать. Поэтому я считаю себя вправе писать об этом народе, и писать так, как считаю нужным. И если ни надежды заслужить одобрение, ни честолюбие никогда не мешали мне указывать на злоупотребления в своем отечестве, то и здесь, в этой глухой стране, никакое общественное мнение не заставит меня уклониться от цели и указать, если я найду нужным, на те недостатки, какие я замечу. Пусть вследствие своей честности я навлеку на себя гнев капризной и непостоянной толпы, пусть на мою голову посыплются оскорбления - какое мне до этого дело? Какое дело до этого Вам? Какое до этого дело настоящему человеку, если он убежден в своей правоте и может спокойно взирать на беснующуюся толпу и посвистывать в ответ на ее шиканье?

А что может помешать мне писать? Неужели уверенность в том, что я не угожу им? А что я им не угожу, я знаю точно, ибо, каковы бы ни были мои заслуги в их глазах, они готовы, по печатной указке первого же негодяя, забыть их самым безжалостным образом, готовы поверить гнусной клевете, поверить, что я авантюрист и лжец.

Мой дорогой Чепмен, если бы мы позволили подобным причинам или личностям влиять на наши поступки, через какие-нибудь пять лет такая вещь, как правда, исчезла бы с лица земли бесследно и борьба за нее сделалась бы безнадежным, отчаянным предприятием.

Я уверен, что в глубине души Вы думаете и чувствуете то же, что и я. Я уверен, что в моей книге нет такой строки, с которой бы Вы и люди, подобные Вам, не согласились бы в душе.

Я твердо верю, что, постепенно, со временем, то, что я написал, поможет Вам освободиться от зла, которое представляет настоящую угрозу для Вашего общества; писал же я эту книгу, полный теплого чувства и с совершенным добродушием; это так же верно, как и то, что я не позволил себе ни одного фальшивого или несправедливого слова, ни одного оборота, о котором я мог бы пожалеть впоследствии.

Поверьте, мой дорогой друг, дело обстоит именно так, и Вы в этом убедитесь, к полному своему удовлетворению, и когда Вы обнаружите признаки общественного охлаждения по отношению ко мне, скажите себе следующее: "Если бы он не был повинен в этой перемене сам, это был бы не тот человек, с которым я подружился, а другой, и в таком случае я мог бы слушать, как его чернят, с полнейшим равнодушием!"

Кембриджский профессор Лонгфелло * сейчас остановился у нас и вернется, я думаю, на "Великом Западном", который отбывает в следующую субботу. Я попрошу его взять для передачи Вам экземпляр моей книги и прочее.

Я просил своих издателей принять меры, чтобы она не попала в Америку с тем же пароходом, который повезет Вам это письмо.

Малютки наши здоровы и посылают Вашим всяческие приветствия на своем ломаном английском языке. Миссис Диккенс шлет сердечный и искренний привет Вам и миссис Чепмен, и я всегда...- впрочем, нет, не всегда, а только, если Вы перестанете говорить, будто Ваши письма слишком длинны или подобные чудовищные нелепости,

Ваш преданный друг.

119

ДОКТОРУ САУТВУДУ СМИТУ *

Девоншир-террас,

суббота, 22 октября 1842 г.

Сэр,

Я задумал одну экскурсию, в осуществлении которой, мне кажется, Вы могли бы мне помочь. Я хочу посетить самое унылое и неприглядное место побережья в Корнуолле; вместе с двумя товарищами я собираюсь выступить в четверг в направлении горы Сент-Майкл. Не знаете ли Вы сами либо от кого-нибудь из уполномоченных по копям еще какое-нибудь местечко, которое бы навевало тоску? И еще: не поможете ли Вы мне, покуда я буду в тех краях, получить доступ в шахту?

Я бы должен просить прощения за то, что беспокою Вас, но почему-то я этого не делаю - причем, по Вашей вине, а не по своей, - поверьте, всегда преданный Вам Друг.

120

МИСС КУТС *

Девоншир-террас,

12 ноября 1842 г.

Дорогая мисс Кутс,

Ваша любезная записка застала меня в муках обдумывания плана новой книги; находясь в этом чудовищном состоянии, я обычно мечусь по всему дому и в отчаянии хлопаю себя ладонью по лбу и бываю так сердит и зол, что самые дерзкие бегут меня, и даже почтальон стучится в дверь деликатно, а мои издатели не решаются являться ко мне иначе, как вдвоем, опасаясь, что я могу напасть на них поодиночке и учинить над ними кровавую расправу.

Боюсь, что, если бы я явился к Вам в подобном состоянии, Вы самое большее через два часа постарались бы избавиться от меня; впрочем, в своем желании воспользоваться Вашим милым приглашением, я пошел бы даже на такой позор, если бы у меня не было необходимости все время быть наготове. Когда начинаешь новый труд, который должен занять двадцать месяцев, столько мелочей требуют личного вмешательства, что приходится быть начеку постоянно. И, кроме шуток, я думаю, что если бы я не запирался у себя в комнате и с мрачным упорством не просиживал в ней несколько дней кряду, прежде чем выжать из себя хоть единое слово, я бы так никогда и не начал бы книги.

По этим-то причинам я вынужден быть решительным и добродетельным и лишить себя, а также миссис Диккенс, огромного удовольствия, которое Вы нам предложили. Я отвечаю на Ваше письмо только теперь оттого, что ввиду большого соблазна я в самом деле колебался до последней минуты. Однако с каждым днем я все больше чувствую необходимость принуждать себя, в надежде что на почве этого угрюмого одиночества вдруг вырастет нечто смешное или хотя бы некое подобие смешного.

Если к тому времени, когда я напишу свой первый выпуск (после чего у меня обычно все идет как по маслу), Вы еще не покинете эту свою обитель, мы с большим удовольствием проведем у Вас дня два. А пока миссис Диккенс просит присовокупить ее сердечный поклон к моему и передать, что она с благодарностью воспользовалась бы Вашей ложей в любой вечер, когда играет мисс Кембл. Я же остаюсь, дорогая мисс Кутс, благодарным и преданным Вам...

121

ФОРСТЕРУ

25 ноября 1842 г.

...Пьеса Браунинга * повергла меня в неистовство печали. Отрицать, что в ней все прекрасно, верно, глубоко трогательно, исполнено высокого чувства, искренности, задевает самые нежные струны, - это отрицать, что солнце излучает свет, что кровь наша горяча. В пьесе все сверкает талантом, мысли в ней величавы и естественны, она глубока и вместе с тем чарует мужественной простотой. Ничего более трогательного мне никогда не попадалось, ни в одной книге я не встречал ничего равного по силе этой повторяющейся реплике Милдред: "Я была так молода - я росла без матери". Ничего равного по любви, по страсти, по великолепию замысла и исполнению я не видел никогда. И клянусь, что это трагедия, которую _необходимо _ поставить на сцене; больше того, в ней должен играть Макриди. Если бы мне дали волю, я бы внес кое-какие поправки (совсем немного, пол строчки там и сям); и я, конечно, заставил бы старого слугу _начать свой рассказ на сцене_; и чтобы хозяин либо схватил его за глотку, либо бросился на него (со шпагой) в самом начале рассказа. Но я никогда не забуду этой трагедии и всегда буду помнить ее с той же ясностью, как сейчас. И если Вы решитесь сказать Браунингу, что я ее читал, передайте ему мое глубокое убеждение, что среди живых нет никого (а среди мертвых очень мало), кто бы мог создать подобную вещь. Макриди очень нравится переделанный пролог...

122

К. К. ФЕЛТОНУ

Лондон, Девоншир-террас, 1,

Йорк-гейт, Риджент-парк.

31 декабря 1842 г.

Дорогой Фелтон, поздравляю вас всех с Новым годом и желаю много, много счастья! Желаю в новом году столько счастливых детишек, сколько вы сами хотите (не больше!), и столько счастливых встреч для наших детей и для нас самих, сколько благосклонной судьбе будет угодно подарить нам.

Книга об Америке (начнем с нее) завоевала самый полный и несомненный успех. Уже распродано четыре издания, и не только распродано, но и авторский гонорар мне полностью выплачен. Все, кроме нашего друга из Ф... (это несчастнейшее существо, человек, обманувшийся во всех своих ожиданиях и впавший в ужасную нищету, к которому я всегда был так внимателен и добр, вряд ли нужно вспоминать об этом) и еще одного друга из Б..., которым является прославленный джентльмен по имени , написавший , высказали самые благоприятные отзывы о моей книге. Впрочем, эти двое не причинили мне никакого вреда и не достигли поставленной цели досадить мне. Сейчас я совершенно свободен от того нездорового любопытства, которое заставляет людей читать подобного рода сочинения, и совершенно игнорирую их, даже если знаю о их существовании. Поэтому я всегда считаю себя победителем (согласны ли Вы со мной?). А что касается Ваших рабовладельцев, пусть их кричат, что Диккенс лжец, пока от злости не станут чернее своих собственных рабов. Диккенс пишет вовсе не для того, чтобы сделать им приятное, Диккенс не доставит им радости, унизившись до каких-либо объяснений.

Диккенсу не хуже их известны названия и даты всех газет, в которых появляются статьи о нем, но он и не подумает написать ни единого слова в ответ на них до самого Судного дня...

Я много работаю над своей новой книгой, первая часть которой уже вышла в свет. Благоденствующие и процветающие за счет ближнего братья Пол Джонс, несомненно, дадут Вам возможность прочесть ее, как только Вы получите это письмо. Надеюсь, книга Вам понравится. Я прошу Вас, дорогой Фелтон, с особенным вниманием отнестись к мистеру Пекснифу и его дочерям, потому что они вызывают у меня большую симпатию.

Клянусь блеском утренней звезды, мы совершили чудесную поездку в Корнуолл после отъезда Лонгфелло. "Мы" - это означает Форстер, Маклиз, Стэнфилд (известный художник-маринист) и Ваш неподражаемый Боз. До Девоншира мы добрались по железной дороге, а потом наняли в гостинице (как и положено патриотам, неукоснительно следующим традициям мистера Пиквика) открытый экипаж и поехали дальше на почтовых лошадях. То мы ехали только днем, то только ночью, а иногда и день и ночь без передышки. Я ведал всеми нашими расходами, заказывал обеды, платил дорожные пошлины, вел юмористические переговоры с форейторами и регулировал скорость, с которой совершалось наше путешествие. Стэнфилд (старый морской волк) обращался за помощью к огромной карте всякий раз, когда у нас возникали разногласия. Мало того, он тогда доставал карманный компас и прочие сложные инструменты! На Форстера была возложена забота о багаже, а Маклиз, которому нечего было делать, пел все время песни. Боже правый, если б Вы только видели, какое великое множество бутылочных горлышек самой разнообразной формы выглядывало из нашего экипажа, волнуя душу!..

...Книга, которую я просил Лонгфелло передать Вам, не заслуживает того, чтобы ее посылали одну, - ведь это всего лишь "Барнеби". Но я постараюсь найти для Вас какую-нибудь рукопись (по-моему, у меня целиком сохранилась рукопись "Американских заметок"), чтобы посылка оказалась достойной того расстояния, что ей придется преодолеть. Что касается картин Маклиза, Вы совершенно правы в своей оценке, но он сам такой "непоследовательный малый" (как он себя называет) и творчество его так неровно и неожиданно, что мне, право же, трудно коротко охарактеризовать общую направленность его работ. В следующем письме я попытаюсь сделать это еще раз. Мне очень хотелось бы узнать о... и об этой очаровательной девушке. Напишите мне обо всех подробно. Пожалуйста, передайте мой самый сердечный привет Самнеру и скажите, что я благодарю его за любезное приглашение. Я прошу Вас, дорогой Фелтон, передать мои искренние пожелания Хилларду и его жене, с которой я однажды вечером беседовал и чьих слов я долго не забуду, Вашингтону Элтону * и всем друзьям, которые помнят меня и пережили мою книгу...

Искренне Ваш.

123

У. ТЕККЕРЕЮ

Девоншир-террас,

26 января 1843 г.

Мой дорогой Теккерей, я ездил на несколько дней в Бат. Не забывайте, что я жду Вас к обеду в воскресенье, ровно в шесть. Будут одни свои.

Преданный Вам.

124

ДОКТОРУ САУТВУДУ СМИТУ

Девоншир-террас,

1 февраля 1843 г.

Мой дорогой доктор Смит,

Я прочитал прилагаемое с большой болью и с ощущением, что все это совершенная правда.

Боюсь, однако, что не могу взяться за это дело. Во-первых и главным образом потому, что я занят по горло своей работой, преследующей те же цели, но иными средствами. А во-вторых, оттого, что вопрос этот затрагивает большую часть населения нашей страны. И я очень боюсь, что, пока правительства не сделаются честными, парламенты - чистыми, пока на свете не станут меньше прислушиваться к сильным мира сего и больше - к малым, при существующей ныне оплате труда ограничивать рабочий день, несмотря на всю его чудовищность, было бы еще большей жестокостью. Кругом такая нужда, такие тяжелые условия жизни, так свирепствует бедность - словом, миллионы людей с таким трудом сводят концы с концами, что я, право, не знаю, как можно мешать им заработать лишний полупенсовик в неделю. Необходимость все изменить в корне я вижу ясно; вместе с тем у меня не поднялась бы рука сократить заработки какой-либо семьи, когда средства к существованию у нее так скудны и неопределенны.

Я буду рад познакомиться с материалами и получить возможность изучить их. Я думаю, что они не упадут на каменистую почву, если Вы пришлете их мне.

Всегда преданный Вам.

125

ХЕБЛОТУ БРАУНУ

...(2-я тема). Если в первой теме поселок Эдем показан на бумаге, то во второй мы его видим таким, каким он оказался в действительности. Мартин и Марк изображены обитателями жалкой бревенчатой лачуги (для образца можете посмотреть виньетку, которую принесли Чепмен и Холл), стоящей на плоской-плоской равнине в жалком болотистом лесочке с низкорослыми деревцами в различных стадиях загнивания, на берегу мутной речушки, которая протекает у самых дверей; кругом, разбросанные там и сям меж деревьев, стоят не менее убогие лачуги и на самой развалившейся и запущенной из них красуется надпись: "Банк и Национальная кредитная контора". На улице перед домом, в соответствии с местным обычаем, стоит грубо сколоченный шкафчик, уставленный всяческой утварью - чайником, кастрюлей и тому подобным, все весьма непритязательное. На доме, рядом с дверью, прибита написанная от руки вывеска: "Чезлвит и Кo, архитекторы и землемеры", а перед хижиной на колоде, напоминающей плаху, лежат инструменты Мартина - два-три заржавленных циркуля и т. д. На трехногом табурете подле этого пня сидит, подпершись рукой, Мартин, без пиджака, обросший и нечесаный - картина отчаяния, - и глядит на реку с одной мыслью, что она течет в направлении к родине. Между тем мистер Тэпли, увязнув по колени в грязи и траве и готовясь своим топориком свершить какой-то совершенно невозможный подвиг, повернул к нему свое лицо, полное неистребимой жизнерадостности, и заявляет, что ему очень весело. Марк единственное светлое пятно в пейзаже. Все остальное - скучно, убого, омерзительно, зловонно и совершенно безнадежно. Кругом болезни, голод, запустение. День чрезвычайно жаркий, и все полураздеты...

126

К. К. ФЕЛТОНУ

Лондон, Девоншир-террас, 1,

Йорк-гейт, Риджент-парк ,

2 марта 1843 г.

Мой дорогой Фелтон,

Не знаю, с чего начать, поэтому бросаюсь вниз головой в это письмо, со страшным плеском, в надежде, что вынесет.

Ура! Всплыл, как пробка, с "Норт Америкен Ревью" в руке. Достойно вас, мой дорогой! Большей похвалы я не могу высказать, даже если стану Вас расхваливать до конца этой страницы. Вы и представить себе не можете впечатления, которое произвела Ваша статья здесь.

На днях заезжал Бругам с номером журнала (полагая, что я еще не видел его) и, не заставши меня, оставил записку, в которой говорится и о статье и об авторе ее в таком тоне, что у меня сердце порадовалось. Лорд Эшбертон (чей ставленник давал заметку в "Эдинбургское обозрение", от которой они впоследствии отреклись) тоже писал мне, и в том же духе. Были также и многие другие.

Я чувствую себя превосходно и в смысле здоровья, и в смысле настроения, изо всех сил дую "Чезлвита", и мне все время приходят в голову всякие смешные вещи. Что касается новостей, у меня их, право, нет, если не считать, что Форстер пролежал с ревматизмом несколько недель и теперь, как я надеюсь, поправляется. Мой маленький капитан, как я его называю - тот, с которым я плыл и с которым у меня произошел известный эпизод с пробковыми подметками, - побывал тоже в Лондоне и под моей эгидой познакомился со всеми достопримечательностями. Боже мой! Если б Вы видели этих людей с лицами цвета красного дерева, тоже капитанов, которые с утра приходили сюда за ним и умыкали его к докам, рекам и в другие таинственные места, из которых он неизменно возвращался с глазами, полными слезинок рома пополам с водой и сложнейшим благоуханием разнообразнейших пуншей на устах! Он лучше всякого театра - у него удивительная манера повязывать носовой платок на шею от радостного смущения и потом забывать, куда он девался; еще он любит напевать песенки на мотивы, им не принадлежащие, давать сухопутным предметам морские наименования и никогда не знать, который час, так что в полночь он может вдруг вздумать, что всего лишь семь часов вечера. Словом, чудачеств у моряка хоть отбавляй, и в каждом из них чувствуется мужественность, честность к добродушие. Мы водили его на "Много шума из ничего" в Друри-Лейн. Но я так и не понял, что побудило его после того, как он с напряженнейшим вниманием следил за первыми двумя явлениями, вдруг повернуться к нам и спросить, "не польская ли эта пьеса"...

Четвертого апреля я должен председательствовать на торжественном банкете в пользу типографских работников, и если б Вы сидели за этим столом, как бы я похлопал Вас по плечу - еще сильнее, чем я хлопнул Вашингтона Ирвинга по его драгоценной спине в Сити-отеле в Нью-Йорке!

Вы меня спрашиваете (как мне нравится говорить: "спрашиваете", словно мы в самом деле сидим и разговариваем друг с другом!) - о Маклизе. Он так непоследователен, его сильное искусство так эксцентрично, что, делая мысленно смотр его картинам, я даже не могу сказать Вам о его направлении в целом. Впрочем, ежегодная выставка Королевской академии состоится в мае, и тогда я постараюсь дать Вам представление о нем. Это необыкновенное существо, и от него можно ожидать чего угодно. Но, как все необыкновенные существа, он следует собственным путем и проламывает самые неожиданные бреши в стене условностей. Вы, наверно, знаете книгу Хоуна *. Ах! Я наблюдал сцену на его похоронах, несколько недель назад, в которой комичное так перемешалось с торжественным, что до сих пор, если я вдруг вспомню о ней за обедом, я начинаю давиться. Мы с Крукшенком отправились на похороны, а так как бедняга Хоун проживал в пяти милях от города, я повез Крукшенка в своей карете. День выдался такой, какой из уважения к матушке-природе, я надеюсь, бывает только в наших местах: грязный, туманный, мокрый, темный, холодный и невообразимо унылый во всех отношениях. Надо сказать, что Крукшенк обладает парой огромнейших бакенбард, которые в такую погоду стелются вдоль его шеи и торчат наподобие разоренного птичьего гнезда. Крукшенк и в нормальном состоянии смахивает на чудака, но промокший до нитки, не знающий, то ли ему веселиться (а со мной он всегда очень веселый), то ли погрузиться в важную сосредоточенность (как-никак на похороны едем!), совершенно неотразим; при этом он роняет замечания самого диковинного свойства, без какого бы то ни было поползновения на остроумие, - напротив, с некоторой претензией на глубокомыслие. Я всю дорогу плакал настоящими слезами от невыносимого ощущения его комичности; но когда гробовщик (Крукшенк, у которого на глазах были слезы, ибо Хоун в самом деле был старинным его приятелем, шепнул, что этот гробовщик - "тип" и что "надо бы с него набросок сделать"), - когда гробовщик напялил на него длинный черный плащ и прицепил ему на шляпу длиннющую черную ленту, я боялся, что мне придется выйти. Мы прошли в небольшую комнатушку, где собрались друзья и близкие, и там было достаточно грустно, ибо в одном уголке горько плакала вдова с детьми, а в другом равнодушно беседовали о своих делах наемные плакальщики, которым до покойного было не больше дела, чем похоронным дрогам; такого душераздирающего контраста мне не доводилось видеть. Бывший тут же англиканский священник, со своими белыми лентами и Библией под мышкой, обратился к Крукшенку и громким, отчетливым голосом произнес:

- Мистер Крукшенк, читали ли Вы заметочку о нашем покойном друге, которая проникла в сегодняшние утренние газеты?

- Да, сэр, - отвечает Крукшенк, - читал.

А сам смотрит на меня в упор, так как по дороге сюда он мне как раз, не без гордости, признался, что является автором этого сочинения.

- В таком случае, - сказал священник, - вы, верно, согласитесь со мной, мистер Крукшенк, что в ней нанесено оскорбление не только мне, который является слугой всевышнего, но и самому всевышнему, чьим слугой я являюсь.

- Каким образом, сэр? - вопрошает Крукшенк.

- В заметке сказано, мистер Крукшенк, - отвечает священник, - что после того, как мистер Хоун потерпел неудачу в качестве книготорговца, я будто бы уговаривал его испробовать свои силы на духовном поприще, - заявление лживое, не соответствующее действительности, нехристианское, в некотором смысле кощунственное и во всех отношениях подлое. Помолимся!

И с этими словами, мой дорогой Фелтон, не переведя даже духа, ей-ей! он преклонил колена, как все мы, и стал читать довольно сумбурную импровизированную молитву. Я был весь пропитан неподдельной жалостью к семье покойного, но когда Крукшенк (на коленях и всхлипывая по поводу утраты старого друга) шепнул мне, что "если бы тот не был священником и мы были бы не на похоронах, он дал бы ему по башке", я почувствовал, что у меня вот-вот сделаются судороги...

Всегда Ваш, мой дорогой Фелтон.

127

ДОКТОРУ САУТВУДУ СМИТУ Девоншир-террас, 6 марта 1843 г.

Мой дорогой доктор Смит,

Я посылал к Вам, чтобы просить Вас зайти ко мне, если Вы будете сегодня в санатории. Вот в чем дело.

Я так потрясен Синей Книгой *, которую Вы мне прислали, что подумываю (как только закончу свой месячный урок) написать и как можно дешевле издать брошюру под названием "Обращение к английскому народу в защиту бедных детей" - за собственной подписью, разумеется.

Я бы очень хотел посоветоваться с Вами по этому вопросу и выслушать все Ваши соображения. Нельзя ли мне зайти к Вам как-нибудь вечерком, в ближайшие, скажем, десять дней? В какое время легче всего Вас застать? Я тороплюсь, но и в спешке остаюсь Вашим преданным другом.

128

ДОКТОРУ С. СМИТУ

Девоншир-террас,

10 марта 1843 г.

Мой дорогой доктор Смит,

Не пугайтесь, но с тех пор, как я Вам писал, возникли причины, вследствие которых мне придется отложить писание задуманной брошюры на конец года. Я не могу сейчас говорить об этих причинах подробнее. Но уверен, что когда Вы узнаете, каковы они, и увидите, где, что и как я делаю, то убедитесь, что удар, который я готовлюсь нанести, будет ударом парового молота, и в двадцать, нет, в двадцать тысяч раз сильнее, чем если бы я следовал своему первоначальному замыслу. Всего лишь несколько дней назад, когда я писал Вам, я еще не думал о средствах, которые пущу в ход, если будет на то воля божья. Теперь же я подумал о них и рассчитываю их употребить, как Вы убедитесь в свое время. Если Вы не раздумали повидаться со мной с глазу на глаз, как мы предполагали, и переговорить обо всем, я напишу Вам, как только разделаюсь с работой, которую надо сдавать в этом месяце.

Всегда преданный Вам.

129

ТЕННИСОНУ *

Девоншир-террас, 1

Мой дорогой Теннисон,

Во имя любви, которую я испытываю к Вам, как к человеку, чьи творения своей Правдой и Красотой пленяют мое сердце и все мое существо, найдите, пожалуйста, место для этих книг у себя на полке. Поверьте, у Вас нет более искреннего и горячего почитателя, чем

Ваш преданный и благодарный друг.

130

ЧАРЛЬЗУ БАББЕДЖУ * (МАТЕМАТИКУ)

Девоншир-террас,

27 апрели 1843 г.

Сэр,

В ответ на Вашу вчерашнюю записку пишу Вам конфиденциально: из содержания моего письма Вы поймете почему.

Вы могли решить, увидев мою подпись под опубликованным письмом, которое Вы получили, что я поддерживаю идею о создании предлагаемого общества. Я же решительно против этой идеи *. Я был там в тот день, когда меня уговорили председательствовать, и открыл собрание заявлением, что теоретически я одобряю этот проект, в то время как практически считаю его безнадежным. Могу сказать Вам - им я этого не говорил, - что природа самого собрания, характер и положение большинства его участников таковы, что, глядя на них, я словно слышу трубный глас, возвещающий: "Неудача!" Перефразируя Теннисона, я могу сказать, что, даже если бы это было самым превосходным обществом на свете, грубость отдельных его членов помешала бы ему воспарить*.

Если принимать Ваши мудрые замечания, высказанные в записке, которую Вы мне прислали, как теоретические положения, то я с ними всецело согласен. На практике же я убежден, что современную издательскую систему невозможно изменить, пока не переменятся сами писатели. Первый шаг, который следовало бы предпринять, - это поднять всем сообща вопрос об авторском праве, усилить существующие законы на этот счет и пытаться добиться лучших. Я считаю, что для этого писатели должны объединиться с издателями, так как необходимо сообразоваться с делами, обычаями и интересами людей этой категории. Ко мне приходили издатели Лонгманы и Марри, предлагая именно такое сообщество. Я буду поддерживать их начинание. Что же касается общества на Кокспер-стрит, то, когда я познакомился с ним, убеждение мое в его непобедимой безнадежности сделалось таким твердым, словно небесная рука начертала его в Книге Судьбы.

Пребываю вечно Ваш.

131

МЕКВИ НЭПИРУ *

Бродстэрс,

16 сентября 1843 г.

Дорогой сэр,

В рекомендательном письме, которое вручил Вам мистер Гуд, я упомянул о том, что хотел бы предложить "Эдинбургскому обозрению" одну тему. Подойдет ли для журнала решительное выступление против системы образования, строящейся исключительно на положениях англиканской церкви? Если да, то я был бы рад показать, почему ее катехизис никак не может побороть царящее ныне невежество; и почему лишь система, строящаяся на самой широкой веротерпимости, может соответствовать нуждам и пониманию опасных классов общества. Только такой широкий подход к решению этого вопроса совместим с моими взглядами на образование. Взявшись за эту тему, я мог бы попутно описать благотворительные учебные заведения - так называемые "школы для нищих", которые сейчас появились в Лондоне, а также тюремные школы, и вскрыть вопиющее невежество, царящее в подобных местах. Все это может составить весьма острую картину, особенно если учесть, что в настоящее время все усилия направлены на сбор средств для поддержания только церковного образования. Я мог бы показать, как самая природа этих людей, обреченных на нищету, забытых обществом, восстает даже против простейшей религии, так что научить их хотя бы в самой общей форме различать добро и зло значило бы разрешить труднейшую задачу, ради которой следует оставить все распри из-за форм и таинств. Не будет ли это слишком остро для "Обозрения"?

Искренне Ваш.

132

ДЖОНУ ФОРСТЕРУ

1 ноября 1843 г.

...Пусть Вас не пугает новизна и размах моего замысла. Я сам было испугался сначала, но теперь глубоко убежден в его своевременности и разумности. Я опасаюсь журнала - пока. По-моему, ни время, ни обстановка ему не благоприятствуют. Боюсь, что после такой книги, как "Чезлвит", которая взяла у меня столько сил, может показаться, будто я пишу слишком много и кое-как, ради дневного пропитания. Боюсь, что не сумею с честью выдержать такое испытание. Что ни говорите, я знаю, что новый журнал - да и любое новое предприятие - целиком ляжет на мои плечи, и мне волей-неволей придется (как это было с "Часами") отдать ему, по обыкновению, все силы. Я боюсь намерения Брэдбери и Эванса поспешить с дешевым изданием всех моих книг или даже какой-нибудь одной из них - это предприятие может оказаться преждевременным. Я убежден, что такое издание в ближайшие месяцы принесет неисчислимый вред и мне и моему материальному положению. Вполне естественно, что издатели питают такое намерение, но раз дело обстоит так, я не сомневаюсь, что они смотрят на меня сейчас только как на партнера в деловом предприятии. Я вижу, что и Вы такого же мнения, но я не вижу смысла в таком случае рвать с Чепменом и Холлом. Если бы я заработал достаточно, то, несомненно, скрылся бы на год с глаз публики, чтобы обогатить запас своих наблюдений и сведений, чтобы увидеть незнакомые мне страны - это для меня совершенно необходимо, а если не отправиться в путешествие сейчас, мне уже вряд ли доведется его совершить, так как моя семья все увеличивается. Я уже давно лелею это намерение, и хотя еще не заработал необходимых денег, все же могу - иди, по крайней мере, мне так кажется - наконец осуществить его. Вот каков мой план. После того как "Чезлвит" выйдет полностью (к этому времени долг значительно уменьшится), я собираюсь забрать у Чепмена и Холла мою долю - векселями или наличными, большой разницы не составит. Я намерен заявить им, что в ближайший год ничего писать не стану и что пока ни с кем не буду входить в деловые переговоры - и наши деловые отношения останутся в прежнем положении. То же самое с Брэдбери и Эвансом. Я сдам дом, если сумею, или поручу заняться этим агенту. Затем я заберу всю свою семью и двух - ну, самое большее трех слуг, - куда-нибудь в Нормандию или Бретань, побывав там заранее и сняв на шесть - восемь месяцев дом в каком-нибудь местечке с хорошим климатом, а главное - дешевом. За эти шесть - восемь месяцев я пройдусь пешком по Швейцарии, перевалю через Альпы, объеду Францию и Италию (Кэт я, быть может, возьму с собой в Рим и Венецию, но и только) - и, короче говоря, увижу все, что стоит увидеть. Время от времени я буду посылать Вам свои впечатления, как в дни моей поездки по Америке, и Вы сами сможете решить, годятся ли они как основа для новой интересной книги. В то же время я смогу заняться задуманным романом, который, как я склонен думать, было бы выгодней напечатать сначала в Париже, - но об этом поговорим отдельно. Но, конечно, я еще не решил, за что взяться раньше: за эту книгу путешествий или за роман. "Все это очень мило, - скажете Вы, - при том, однако, условии, что у вас найдутся для этого деньги". Что ж, если мне удастся раздобыть необходимую сумму, никак себя не связав, без процентов и не давая никаких обеспечений, кроме полиса страхового общества "Орел" на пять тысяч фунтов, то Вы откажетесь от этого возражения. И я буду свободен от обязательств по отношению к книгопродавцам, типографщикам, ростовщикам, банкирам или меценатам, а также сохраню доброе отношение моих читателей, вместо того чтобы мало-помалу его терять, как это неизбежно произойдет в любом другом случае. Вы согласны со мной? И ведь это наиболее приемлемый и удачный для меня выход. Насколько я могу понять, Вы сами не считаете, что первый мой план был удачным выходом из подобного положения? Я, как и предупреждал, изложил Вам свои намерения очень сбивчиво. Отдаю себе отчет в недостатках моего нового плана, которые в какой-то степени уравновешивают его преимущества, необходимость расстаться с Англией, с домом, с друзьями, - но в столь критическое время это представляется мне единственно правильным решением. Да будет благословен мистер Мариотти, учивший меня итальянскому языку, вместе со своим учеником!.. Если у Вас еще остались силы, сообщите Топпингу *, как у Вас дела.

133

ДЖОНУ ФОРСТЕРУ

2 ноября 1843 г.

...Я ждал, что Вы удивитесь. Если я и сам изумился, когда этот план поездки пришел мне в голову много месяцев назад, то насколько же больше должен он был поразить Вас, когда Вы получили его лишь через несколько часов после его завершения! Все же я полон решимости выполнить его - твердой решимости. Я убежден, что за границей мои расходы сократятся вдвое, а перемена обстановки окажет на меня огромное влияние. Вы не хуже меня знаете, что, на мой взгляд, "Чезлвит" в сто раз лучше любого из остальных моих романов. Что я сейчас чувствую свою силу, как никогда раньше. Что я уверен в себе, как никогда раньше. Что я твердо убежден в следующем: если только мое здоровье позволит, я смогу удержать уважение мыслящих людей, хотя бы завтра появилось пятьдесят новых писателей. Но сколько читателей не умеет мыслить! Сколь многие из них принимают на веру утверждения негодяев и идиотов, будто писатель, который пишет быстро, обязательно губит свою вещь. Как холодно принимали эту самую книгу в течение стольких месяцев, прежде чем она завоевала себе признание, так и не завоевав покупателей! Если бы я писал для сорока тысяч Форстеров или для сорока тысяч людей, понимающих, что я не могу не писать, мне незачем было бы уходить со сцены. Но именно эта книга и предостерегает меня: если я все-таки в силах на время перестать писать, мне надо это сделать - мне необходимо это сделать. Однако и помимо этого я чувствую, что долгий отдых будет мне полезен. Вы говорите, что достаточно было бы двух-трех месяцев, но просто Вы за восемь лет привыкли, что я обхожусь без отдыха. Двух месяцев мало. Нельзя вечно так перенапрягать свои мозг. Этот ТРУД после его завершения всегда вызывает тяжелую гнетущую апатию, и для умственных способностей не может не быть вредным такое постоянное и редко прерывающееся напряжение. Чего бы не дал бедняга Скотт, чтобы только иметь возможность побывать за границей в молодости, вместо того чтобы дряхлым старцем бессмысленно переезжать там с места на место! Я же написал Вам - предвосхищая Ваш вопрос, - что нужно решить только одно: с чего мне начать. Путевые заметки, если уж я решу ими заняться, не причинят мне больших хлопот, но их опубликование сможет покрыть большую часть моих расходов. Мы уже обсудили, как быть с малышом *, - о нем позаботится Кэтрин. Переезд детей во Францию при всех обстоятельствах будет им только полезен. И вопрос заключается в том, как он скажется на их средствах к существованию, а не на них самих... Я забыл об этом пункте в переговорах с Б. и Эч но они, во всяком случае, предлагают переиздать все мои книги или хотя бы часть из них - и тогда, как Вы указываете, я, само собой, смогу получить то, что мне нужно. Таким образом, с моей точки зрения, все превращается в простую сделку, на которую и надо смотреть только так. А если это - моя сделка с ними, или с кем-нибудь другим, или с читателями, то разве через год я не буду в лучшем положении, чем сейчас, раз за этот срок я смогу увидеть столько нового? Причина, которая заставляет Вас отнестись к этому плану с неприязнью - столь долгая разлука, - полагаю, так же тяжела и для меня. Я не думаю, что он принесет мне много радости, если откинуть естественное желание самому побывать во всех этих прославленных местах. Для меня эта поездка теперь - вопрос политики и долга. У меня есть еще тысячи причин - но мы скоро увидимся...

134

НЕИЗВЕСТНОМУ

Девоншир-террас,

2 ноября 1843 г.

Дорогой сэр!

То, о чем Вы мне сообщили, ужасно и отвратительно, О, если бы я мог добраться до родительского сердца Н, я бы так отделал этого субъекта, что он не знал бы, куда скрыться. Но если бы я вывел в моей книге такого отца, как он, все ныне живущие отцы (и особенно скверные) воздели бы руки к небу и с негодованием отвергли бы столь неестественную карикатуру. Очень многие (и особенно те, кто мог бы послужить ему прототипом) считают даже мистера Пекснифа невероятным гротеском; а миссис Никльби, усевшись собственной персоной напротив меня во вполне реальное кресло, как-то спросила, неужели я верю, что может существовать подобная женщина.

Точно так же Н, читая о себе самом, отказывался поверить в Джонаса Чезлвита. "Мне нравится Оливер Твист, - говорил К, - так как я люблю детей. Но вся книга очень неестественна. Ну кто бы стал нарочно мучить бедного маленького Оливера!"

Тем не менее я не забуду этого негодяя и если смогу нанести ему такой удар в переносицу, чтобы он зашатался куда сильнее, чем мы с Вами шатались в нынешний сочельник под объединенным влиянием пунша и индейки, - я не премину это сделать.

Сердечно благодарю Вас за Вашу записку. Извините, что пишу Вам на таком клочке. Я думал, что это целый лист, пока его не перевернул.

Остаюсь, мой дорогой сэр, искренне Ваш.

135

ДЖОНУ ДИЛЛОНУ

Девоншир-террас,

3 февраля 1844 г.

Дорогой сэр!

Нет, Вы не ошиблись, полагая - и, надеюсь, чувствуя в этом глубокую уверенность, - что Ваша похвала моей книжке глубоко проникнет в мое сердце и наполнит его грустной радостью. Ничто не могло бы тронуть меня больше. Самые громкие возгласы одобрения стоят для меня меньше самого тихого шепота, если он раздался в таком доме, как Ваш... Ваше письмо навсегда останется для меня драгоценным. Я благодарю бога за великую честь говорить с сердцами тех, кого коснулось такое горе, как Ваше, и от всей души благодарю Вас за это ободрение...

136

МИССИС ДИККЕНС

26 февраля 1844 г.

Дело Диккенса против всего света.

Чарльз Диккенс, проживающий в доме Э 1 по Девоншир-террас, Йорк-гейт, Риджент-парк, графство Мидлсекс, джентльмен, выигравший вышеуказанное дело, под присягой заявляет, что в указанный день и месяц, а именно в семь часов вечера, он, вышеозначенный заявитель, занял председательское место в многолюдном собрании в школе для рабочих в Ливерпуле, и, будучи встречен оглушительными и восторженными рукоплесканиями, он, вышеозначенный заявитель, немедленно начал энергичную, блестящую, шутливую, патетическую, красноречивую, пылкую и страстную речь. Что вышеуказанную речь тысяча триста человек оживляли частыми, бурными и оглушительными возгласами одобрения, и, насколько известно вышеозначенному заявителю, он, заявитель, говорил, как подобает мужчине, и, насколько ему, вышеозначенному заявителю, известно, немало отличился. Что после того, как завершилась эта процедура и было предложено поблагодарить вышеозначенного заявителя, он, заявитель, вновь отличился, и что возгласы одобрения, на этот раз сопровождаемые хлопаньем в ладоши и топаньем ног, были по адресу вышеозначенного заявителя оглушительными и ужасными. И означенный заявитель далее заявил, что его черно-белый или сорочий жилет действительно вызвал сенсацию, и в часы прогулок названный заявитель слышал от окружавших его лиц возгласы вроде: "Что это? Да неужто жилет? Да нет, рубашка", - и тому подобное, возгласы, которые, по мнению вышеозначенного заявителя, были все одобрительными и похвальными, но означенный заявитель далее заявил, что идет сейчас ужинать и надеется, что у него достанет аппетита этот ужин съесть.

Чарльз Диккенс

Заявлено под присягой в моем присутствии в гостинице Адельфи, Ливерпуль, 26 февраля 1844 года.

С. Рэдли *

137

Т. Дж. ТОМПСОНУ

Бруммагем *,

вечер среды, 28 февраля (1844 г.),

половина десятого.

Дорогой Томпсон!

Более внимательных и деликатных людей, чем те, с которыми я встретился тут, я нигде не встречал. Предложив мне все гостеприимство, какое только могли, они, после того как я с благодарностью от всего отказался, с истинным благородством позволили мне отдыхать на мой лад. В ратуше они оберегали меня от назойливости любопытных, затем проводили сюда и оставили наедине с ужином (который уже стоит на столе), как прежде оставили наедине с обедом.

Жаль, что Вы не могли приехать. Это было поистине великолепное зрелище. Ратуша была набита битком - и вмещала, я полагаю, не менее двух тысяч. Дамы присутствовали в парадных туалетах и во внушительном количестве; а когда появился Дик, все поднялись со своих мест и юбки зашуршали, как сухие листья. Чер... даковски внушительно это было, и несколько ошеломительно (особенно после немалого количества "Сэра Роджера" * и коньяка с водой), но Дик с львиным мужеством ринулся в бой и произнес речь, лучше которой мне еще не приходилось слышать из его уст. Да, сэр, он был шутлив, патетичен, красноречив, прост, выразителен и умен - во всем умен. Он чрезвычайно эффектно вставил фразу о джине, заключенном в шкатулку, и раздались такие аплодисменты, что даже эхо ответило - тоже аплодисментами. Он очень нервничал, когда приехал в Бирмингем, но когда он произносил речь, у него даже не участился пульс. Никогда еще ни у одного оратора не было таких внимательных и чутких слушателей.

Дамы убрали весь зал (а вы знаете, как он огромен) гирляндами искусственных цветов. А с хоров, прямо напротив того места, где стоял этот высокоодаренный юноша, свешивалась надпись (заметьте, тоже сплетенная из искусственных цветов): "Добро пожаловать, Боз!" - и каждая буква была в шесть футов величиной. Позади него по всему гигантскому органу были развешаны колоссальные транспаранты, представлявшие, как Слава в нескольких видах венчает равное число Диков - к чрезвычайному удовольствию Виктории (позволяя себе поэтическую вольность). Безусловно, это первое ее выступление в подобной роли.

Загрузка...