Нет, я не стану подшучивать над мисс Уэлер *, ибо она слишком хороша для этого, и интерес к ней (это такое милое и возвышенное существо, что, боюсь, она обречена на безвременную смерть) превратился у меня в настоящую нежность. Боже мой! Каким безумцем сочли бы меня, если бы то невероятное чувство, которое внушила мне эта девушка, стало бы ясно всем и каждому!
Ну, что ж! В небесах есть, вероятно, много такого, и некоторые из нас попадут туда быстрее, чем мы предполагаем. Нет, я никогда не сумею стать благоразумным (но не как оратор), если только мне не удастся уговорить Хьютта привезти сюда бостонского льда и заморозить меня.
Когда поезд тронулся, я высунул голову из окна, задыхаясь от смеха, чтобы спросить: как, по-вашему, не был ли Смит вчера более похож на древнего римлянина, чем на датского дога - и не послужит ли это исчерпывающим описанием его античности? Но Вы были уже далеко, я был один - и пребывал в одиночестве до конца пути.
Пора ложиться. Здешняя хозяйка не слишком большая любительница чтения и называет меня "мистер Дигзон". Во всех других отношениях это хорошая гостиница.
Остаюсь, дорогой Томпсон,
всегда Ваш.
138
ДЖЕЙМСУ ВЕРРИ СТЕЙПЛСУ * В СОБСТВЕННЫЕ РУКИ
Девоншир-террас, 1,
Йорк-гейт, Риджент-парк,
3 апреля 1844 г.
Любезный сэр!
Ваше интереснейшее письмо доставило мне истинное удовольствие, и, уверяю Вас, я был бы счастлив поменяться с Вами местом, когда вы читали мою маленькую "Рождественскую песнь" окрестным беднякам.
Я верю в бедняков; насколько это было в моих силах, всегда стремился представить их богатыми в самом благоприятном свете и, надеюсь, до моего смертного часа буду ратовать за то, чтобы условия, в которых они живут, были несколько улучшены, чтобы они получили возможность стать настолько же счастливее и разумнее. Я упомянул об этом, чтобы уверить вас в двух вещах: что я, во-первых, стараюсь заслужить их внимание и что, во-вторых, те знаки их одобрения и доверия ко мне, о которых Вы сообщаете, чрезвычайно для меня лестны и трогают меня до глубины души.
Остаюсь искренне Ваш.
139
ЭБИНИЗЕРУ ДЖОНСУ * Девоншир-террас, Йорк-гейт, Риджент-парк, понедельник, 15 апреля 1844 г.
Любезный сэр!
Право, не могу понять, почему так долго не писал Вам, чтобы поблагодарить за Ваши стихи, которые Вы были так добры прислать мне. Однако я хорошо помню, как часто думал о том, чтобы написать Вам, и как упрекал себя за то, что не приводил эту мысль в исполнение.
Но уверяю Вас, к самим стихам я был куда более внимателен и прочел их с величайшим удовольствием. После первого знакомства они показались мне замечательно тонкими, живописными, исполненными воображения и оригинальными. С тех пор я не раз их перечитывал, и ничто не испортило мне первого впечатления. Я очень польщен тем, что Вы вспомнили обо мне. Поверьте, я глубоко ценю Ваш талант и восхищаюсь им. Прошу Вас, примите мои наилучшие пожелания и искреннюю, хотя и запоздалую благодарность.
Остаюсь, любезный сэр, искренне Ваш.
140
КЛАРКСОНУ СТЭНФИЛДУ
Девоншир-террас,
30 апреля 1844 г.
Дорогой Стэнфилд!
Санаторий или лечебница для студентов, гувернанток, клерков, молодых художников и прочих лиц, которые слишком хороши для больниц и недостаточно богаты, чтобы лечиться у себя дома (ну, вы знаете его цель!), собирается дать обед в Лондонской гостинице во вторник пятого июня.
Комитет очень хотел бы, чтобы Вы согласились стать одним из распорядителей, так как Вы возглавляете столь многочисленную рать, и я уверил их, что Вы, конечно, не откажетесь. Распорядителям не полагается ни гонорара, ни какого-либо иного вознаграждения.
Они также хотели бы получить согласие мистера Этти * и Эдвина Ландсира *. Так как Вы ежедневно видитесь с ними в Академии, может быть, Вы поговорите с ними или покажете им эту записку? Несколько лет назад сэр Мартин * по моей просьбе стал членом комитета, так как он знакомил нуждающихся молодых художников в Лондоне с целями этого учреждения.
На этом обеде будет кое-какое новшество: дамы будут сидеть за одним столом с мужчинами, а не глядеть на них с галереи. Позвольте мне надеяться, что в Вашем ответе Вы не только изъявите свое согласие, но обещаете привезти и миссис Стэнфилд и Мэри. Надо полагать, что обед окажется очень интересным и веселым. Председательствует Дик. Пригласительные билеты: мужчины - гинея, дамы - двенадцать шиллингов. Кажется, я ничего не забыл, кроме того (что, впрочем, само собой разумеется), что я,
как всегда, остаюсь
любящий Вас.
141
ЧАРЛЬЗУ НАЙТУ *
Оснаберг-террас, 9,
4 июня 1844 г.
Дорогой сэр!
Разрешите поблагодарить Вас за оттиск Вашей статьи и за столь лестное упоминание обо мне. Я считаю, что тема выбрана чрезвычайно удачно, введение именно таково, каким оно должно быть, упоминание о вопросе международной охраны авторских прав весьма благородно и мужественно, а весь план представляет величайший интерес. Я уже ознакомился с Вашим проспектом и если смогу хоть чем-нибудь содействовать осуществлению замысла, столь тесно связанного с целью самой для меня дорогой - улучшением народного образования, - то буду этому очень рад. Примите искреннейшие пожелания успеха.
Остаюсь искренне Ваш.
142
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Альбаро,
август 1844 г.
...А один человек минут пятнадцать отвечал на тост в честь военного флота и успел сказать только: "Британский... военный... флот... глубоко ценит...", и эту замечательную мысль он повторял все вышеуказанные четверть часа, а потом сел на свое место. Робертсон рассказал мне также, что уилсоновские намеки на "пороки" Бернса - вернее было бы сказать, бесконечные пересуды - вызвали только одно чувство. После чего он весьма разумно добавил: "Черт возьми! Хотел бы я знать, что, собственно, Бернс сделал. Мне не приходилось слышать ни об одном его поступке, который мог бы показаться странным или необъяснимым профессорскому уму". Короче говоря, он во всех подробностях подтвердил мнение Джеролда... Я прочел джеролдовскую "Историю пера", и получил большое удовольствие. Болезнь Гантвульфа и карьера табакерки сделаны мастерски. Я совсем ушел в "Плавания и путешествия" и в Дефо. Кроме того, вновь и вновь перечитываю Теннисона. До чего он хорош... А как насчет Гольдсмита? Кстати, мне страшно хочется написать повесть той же примерно длины, что и его восхитительнейший роман...
143
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Генуя,
30 сентября 1844 г.
...Я хочу рассказать, какой странный сон мне привиделся в прошлый понедельник и о тех обрывках реальности, из которых, насколько я могу судить, он сложился. У меня был приступ ревматических болей в спине, и всю эту ночь я почти не спал - меня все время как будто стягивал раскаленный пояс. Наконец я все-таки заснул и увидел этот сон. Заметьте, на всем его протяжении я был так же реален, одушевлен и полон страсти, как Макриди (дай ему бог счастья!) в последней сцене "Макбета". В каком-то смутном месте, впрочем, весьма величественном, - меня посетил некий дух. Лица его я не разглядел и, кажется, не слишком-то стремился разглядеть. На нем была синяя мантия, словно у рафаэлевской мадонны, и никого из моих знакомых он не напоминал - только осанкой. Мне кажется (впрочем, я не уверен), что голос его я узнал. Как бы то ни было, я знал, что передо мной дух бедняжки Мэри. Я нисколько не испугался, - напротив, я в восторге, проливая слезы радости, простер к ней руки и позвал ее: "Милая!" Тут мне показалось, что она отшатнулась, и я сразу почувствовал, что не должен столь фамильярно обращаться к призраку, которому наша грубая природа стала чужда. "Прости меня, - сказал я. - Мы, бедные живые, умеем изъявлять свои мысли лишь при помощи взглядов и слов. Я воспользовался словом, наиболее естественным для наших чувств, а мое сердце тебе открыто". Она исполнилась такой жалости и сострадания ко мне (это я ощутил душой, так как лицо видения было от меня скрыто, о чем я уже упоминал), что я был совершенно потрясен и сказал, рыдая: "Ах, оставь мне знак, что ты действительно меня посетила!" "Пожелай чего-нибудь", - сказал дух. Я рассудил: "Если желание мое будет своекорыстно, она исчезнет!" Поэтому, отбросив мои собственные надежды и тревоги, я сказал: "Миссис Хогарт преследуют бедствия (заметьте, мне и в голову не пришло сказать "твою матушку", как если бы я говорил со смертной) - ты спасешь ее?" - "Да". - "И ее спасение будет знаком мне, что все это было на самом деле?" - "Да". - "Но ответь мне еще на один вопрос, воскликнул я с мольбой, томясь страхом, что она исчезнет. - Какая вера истинная?" Она молчала, словно в нерешительности, и я сказал - господи, как я торопился, стараясь удержать ее: "Ты, как и я, полагаешь, что форма религии не так важна, если мы стараемся творить добро? Или же, - добавил я, заметив, что она все еще колеблется, исполненная ко мне величайшего сострадания, - или, быть может, самая лучшая из всех - католическая? Ибо она чаще других направляет мысли человека к богу и укрепляет его в вере?" - "Для тебя, - сказал дух, полный такой небесной нежности ко мне, что у меня сердце разрывалось, - для тебя она лучше остальных!" Тут я проснулся. По щекам моим текли слезы, и все вокруг было точно так же, как в этом сне. Уже светало. Я позвал Кэт и тут же рассказал ей мой сон, повторив этот рассказ несколько раз, чтобы потом ничего бессознательно не упростить или не приукрасить. Все было именно так. Никакой суетности, бессмысленности, торопливости. Так вот, насколько я могу судить, Этот сон сплетен из трех нитей. Первая Вам известна из моего предыдущего письма. Во-вторых, в нашей спальне есть большой алтарь, у которого служились мессы для прежних обитателей этого дворца. А ложась спать, я обратил внимание на след на стене над алтарем, где висело какое-то священное изображение, и подумал: что это могло быть и какое лицо смотрело прежде с этой стены. В-третьих, всю ночь с перерывами звонили колокола, и я, наверное, думал о католическом богослужении. И все же представьте себе, что это желание сбудется без моего участия... не знаю, буду ли я тогда считать этот сон сном или подлинным видением!
144
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
18 октября 1844 г.
...Посылаю Вам сегодня по почте первую и самую длинную из четырех частей *. Она будет очень хороша для первой недели, когда все бывает особенно трудным. На всякий случай я сохраняю стенографированный экземпляр. Постараюсь посылать Вам порцию каждый понедельник, пока все не будет завершено. Мне бы не хотелось влиять на Ваше суждение, но я не могу не сказать, что вещь эта совершенно мною завладела и, пока я над ней работал, оставила во мне глубокий след. Чтобы Вам было легче судить о ней, как о целом, я кратко сообщу Вам общий план, но прошу Вас, не обращайтесь к нему, пока не прочтете первую часть рукописи.
Общая идея такова. То, что происходит с беднягой Трухти в первой части и произойдет с ним во второй (когда он отнесет письмо к аккуратному и образцовому дельцу, который сводит баланс в своих счетных книгах, уплачивает по векселям и самодовольно рассуждает о необходимости привести в порядок все дела, чтобы начать новый год с чистой страницы), настолько его смущает (он-то ведь ничего подобного сделать не может), что он убеждает себя в следующем: Новый год - не для таких, как он, и они, попросту говоря, "незваные гости". И хотя он на часок-другой ободрится, побывав в этот вечер (я предполагаю) на крестинах соседского ребенка, на обратном пути ему вспомнится наставление мистера Файлера, и он скажет себе: "Мы давно уже превысили среднюю цифру рождаемости, и ему незачем было появляться на свет", - и снова упадет духом. А вернувшись домой и сидя там в одиночестве, он достанет из кармана газету и, прочитав о преступлениях и бесчинствах бедняков - особенно тех, кого олдермен Кьют собирается упразднить, окончательно утвердится в своих мрачных подозрениях, что все они дурные люди, безнадежно дурные. И тут ему покажется, что его призывают колокола. Сказав себе: "Господи, помоги мне! Я пойду к ним. У меня такое чувство, что я умру в отчаянии, что сердце мое не выдержит, так пусть же я умру среди колоколов, которые так часто служили мне утешением!" - он проберется в темноте на колокольню и упадет там в глубокий обморок. Затем третья четверть, а другими словами - вторая половина книги, начнется с колдовских видений: неумолчно звонят колокола, и бесчисленные духи (их звучание, их вибрация) то улетают, то прилетают вновь, доставляя всяческим людям и повсюду поручения, приказания, напоминания, упреки, благие воспоминания и прочее и прочее. Некоторые несут плети, другие - цветы, птиц и музыку; третьи - зеркала, отражающие прекрасные лица, четвертые - зеркала с уродливыми рожами. Так колокола награждают или наказывают ночью (особенно в последнюю ночь старого года) людей согласно их поступкам. А сами колокола, которые, сохраняя свою обычную форму, в то же время обретают колдовское сходство с людьми и сияют собственным светом, скажут (говорить будет большой колокол): "Кто этот бедняк, который усомнился в праве своих братьев-бедняков на наследие, предназначенное им временем?" Тоби в ужасе признается, что это он, и объясняет, почему так случилось. Тогда духи колоколов уносят его и показывают ему различные картины, проникнутые одной мыслью: бедняки и обездоленные даже в самой бездне падения - да, даже совершая преступления, которые упразднял олдермен и которые показались ему такими страшными, - не теряют добродетели, пусть захиревшей и изуродованной; они тоже имеют свою правую долю в дарах времени. Рассказывая ему о судьбе Мэг, колокола покажут, что она, после того как брак ее расстроился, а все друзья умерли, доходит до такой ужасной нищеты, что оказывается с младенцем на руках выброшенной ночью на улицу. И на глазах Тоби, на глазах своего отца, она решает утопиться вместе с ребенком. Но когда она собирается броситься в реку, Тоби видит, как она закутывает малютку в свою шаль, расправляет на нем лохмотья, чтобы он выглядел хоть немного опрятнее, как склоняется над ним, гладит крохотные его ручонки, изливая на него чувство, священнейшее из всех, вложенных богом в человеческую грудь. И когда она бежит к реке, Тоби кричит: "Смилуйтесь над ней, колокола! Спасите ее! Удержите ее!" - а колокола отвечают: "Для чего ее удерживать? Сердце ее дурно - пусть дурное гибнет!" Но Тоби на коленях молит их о милосердии, и в последнюю минуту колокола удерживают ее своими голосами. Тоби увидит также, какие важные дела не завершил пунктуальный человек на исходе старого года, несмотря на свою пунктуальность. Кроме того, он многое узнает о Ричарде, который чуть было не стал его зятем, и еще о многих-многих людях. И мораль всего этого будет такова: у него есть своя доля в наступающем году, как у любого другого человека, а бедняков не так-то просто заставить утратить человеческий облик, и даже в самые черные минуты в их сердцах может восторжествовать добродетель, сколько бы олдерменов не твердило "нет!", как он сам узнал из предсмертных мук своей дочери, ибо великая истина - это вера в них, а не презрение к ним или их упразднение и ниспровержение. А когда наконец поднимется великое море времени и могучие волны сметут и унесут прочь олдермена и других подобных ему земляных червей, превратят их в ничто в своей ярости, Тоби вскарабкается на утес и услышит, как колокола (ставшие невидимыми) зазвенят над водой. Когда он услышит их, оглядываясь в поисках помощи, он проснется и увидит, что у его ног лежит газета, а напротив за столом сидит Мэг, пришивая ленты к подвенечному платью, которое она наденет завтра; и окно открыто, чтобы в комнату мог врываться звон колоколов, провожающих старый год и встречающих новый. И чуть раздастся их радостный перезвон, как в комнату влетит Ричард, торопясь поцеловать Мэг раньше Тоби, чтобы получить ее первый поцелуй в Новом году (он его и получит). Тут явятся соседи с поздравлениями, заиграет оркестр (Тоби - закадычный друг некоего барабана), и от этой внезапной перемены, от звона колоколов, от веселой музыки старичок придет в такой восторг, что первым откроет бал, сплясав совсем особый танец, в основу которого положена его излюбленная трусца. Затем, цитируя Неподражаемого: "Может, все это приснилось Тоби? Или и сам он только сон? И Мэг - сон? И все это только сон!" Касательно этого и той действительности, из которой рождаются сны, Неподражаемый потом будет знать несколько больше, чем теперь, пока он пишет со всей быстротой, на какую только способен, ибо почта вот-вот уйдет, а бравый К. уже в сапогах... Как я противен себе, мой милый, из-за этого косноязычного пересказа видения, запечатлевшегося у меня в мозгу. Но его нужно отослать Вам... Решите, что лучше всего выбрать для фронтисписа.
145
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Генуя,
октябрь 1844 г.
...Я просто вне себя из-за "Колоколов". Встаю в семь, принимаю холодную ванну перед завтраком и пылаю во всю мочь, раскаляясь гневом докрасна, - и так, пока не пробьет три. После чего обычно кончаю на день (если не идет дождь)... Я жажду кончить в духе, родственном истине и милосердию, чтобы посрамить бессердечных ханжей. Я еще не забыл мой катехизис. "Да, поистине и с божьей помощью, постараюсь"...
...Эта книга (в духе ли Хаджи Баба или нет, сказать не могу, но уж во всяком случае в буквальном смысле) сделала мое лицо белее мела, хоть я и нахожусь за границей. Мои начавшие было полнеть щеки снова ввалились, глаза стали огромными, волосы повисли тусклыми прядями, а голова под этими волосами горит и кружится. Прочтите сценку в конце третьей части два раза я ни за что не стал бы писать ее вторично... Как увидите, я заменил имя Джесси более благозвучным - Лилиен. Оно больше гармонирует с мелодией, звучащей во мне. Я упомянул об этом, боясь, что иначе Вы не поймете, кто и что кроется у меня под этим именем. Завтра я берусь за работу со свежими силами (начинал следующую часть широкой улыбкой и кончая ее упоительным счастьем и веселостью) и надеюсь кончить самое позднее в следующий понедельник. Может быть, сумею даже в субботу.
От души надеюсь, что эта книжечка Вам понравится. Так как я в начале второй части уже знал, что должно произойти в третьей, я испытал такую горесть и волнение, словно все это происходило на самом деле, - даже по ночам просыпался. А когда вчера кончил, мне пришлось запереться, потому что физиономия у меня вся распухла и была необыкновенно смешной. Сейчас я отправляюсь в длинную прогулку, чтобы проветриться. Я совершенно измучен работой и на сегодня бросаю перо. Вот! (Это оно тут упало.)
...Несмотря на Ваши возражения, я не меняю своего решения относительно Лондона. И вовсе не потому, что не спокоен за корректуру (если бы это было так, я был бы не только неблагодарной скотиной, но и просто ослом), а из-за необъяснимого волнения, которое не позволит мне остаться здесь и не уляжется, пока я не увижу собственными глазами, как все будет закончено, это так же невозможно, как не может не взлететь воздушный шар, если его отвязать. Ехать я собираюсь не отсюда, но через Милан и Турин (с предварительным заездом в Венецию), а оттуда в Страсбург через самый Дикий из еще не закрывшихся альпийских перевалов... Раз Вам не понравился деятель Молодой Англии, я его уберу (чтобы разделаться с ним, мне достаточно часа в Вашем кабинете) и заменю его человеком, который не признает ничего, кроме доброго старого времени, и твердит о нем, как попугай, о чем бы ни зашел разговор. Добротный тори из старого Сити, в синем сюртуке с блестящими пуговицами и в белом галстуке, склонный к апоплексии. Кромсайте Файлера как хотите, но не забудьте, что "Вестминстерское обозрение" сочло индюшку, которую Скрудж преподносит Бобу Крэтчиту, никак не совместимой с политической экономией. Игра в кегли меня совсем не интересует...
Признаться ли Вам - мне очень хочется, чтобы Карлейль увидел мою повесть раньше всех остальных, когда она будет кончена. И мне бы очень хотелось угостить его и любезнейшего Макриди этой повестью из моих собственных уст; и чтобы рядом сидели Стэнни и другой Мак *. Ну так вот: если Вы благородный человек, то как-нибудь в дождливый вечер, когда я буду в Лондоне, Вы соберете для меня маленький кружок и скажете: "Мой милый... (сэр, будьте так добры, не теребите эти книги и отправляйтесь вниз. Какого черта Вы здесь делаете? И запомните, сэр, я никого не принимаю. Слышите? Никого! Я занят важнейшей беседой с приезжим из Азии). Мой милый, не прочтете ли Вы нам эту рождественскую повесть? (Это рождественская повесть Диккенса, Макриди, и мне очень хотелось бы, чтобы Вы ее послушали.) Только не бормочите и не торопитесь, Диккенс, пожалуйста". Так вот, если Вы благородный человек, что-нибудь в этом роде непременно произойдет. Я буду готов тронуться в путь, как только кончу. Являюсь в Лондон (с божьею помощью) в указанный Вами день...
146
ТОМАСУ МИТТОНУ
Генуя, Пескьера,
вторник, 5 ноября 1844 г.
Дорогой Миттон!
Я не писал Вам по причине настолько очевидной, что она не требует объяснений. За месяц работы я измучил себя до полусмерти. Под рукой у меня не было ни одного из моих обычных средств отвлечения. И, не сумев поэтому хоть на время избавиться от своей повести, я почти лишился сна. Я настолько изможден этой работой в здешнем тяжелом климате, что нервничаю, как пьяница, умирающий от злоупотребления вином, и не нахожу себе места, как убийца.
Мне кажется, что я написал необыкновенную вещь, которая затмит "Рождественскую песнь". Не сомневаюсь, что она вызовет огромный шум.
Завтра я уезжаю отсюда в Венецию, а оттуда еще во множество городов, и непременно приеду в Лондон прочитать корректуру, выбрав совершенно новый путь, пробиваясь сквозь снег в долинах Швейцарии и преодолевая горные перевалы в самый разгар зимы. С сердечной благодарностью я принял бы Ваше любезное приглашение, но поскольку я приеду в Лондон ради дел, то вижу этому множество помех и по некоторым непреодолимым причинам вынужден от него отказаться. Поэтому я поселюсь в отеле в Ковент-гардене, где меня хорошо знают и с хозяином которого я уже списался. Ничего особенного я не требую, удовлетворяясь хорошей спальней и холодным душем.
Этот дом - совершенство. Слуги так же спокойны и так же отлично себя ведут, как и дома, что здесь случается крайне редко; Рош * - это моя правая рука. Подобного ему еще не видывал свет.
Мы расстелили ковры, топим по вечерам камины, задергиваем шторы короче говоря, зимуем. В опере, расположенной совсем рядом, у нас есть ложа (даровая), и мы отправляемся туда, когда нам заблагорассудится, как в собственную гостиную. За четыре недели было три ясных дня. Все остальное время с неба непрерывным потоком лилась вода. И что ни день, бушевала гроза.
Ваш.
P. S. К Чарли каждый день приходит учитель чистописания и французского языка. Через день его с сестрами посещает профессор благородного искусства танцев.
147
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Венеция,
вторник вечером, 12 ноября 1844 г.
...Я начал это письмо, дорогой друг, с намерением описывать мои путешествия, но я столько видел и столько ездил (почти не обедая и поднимаясь с постели до света), что мне придется отложить свои карандаши до досужих дней в Пескьере, после того, как мы уже повидаемся и я вновь вернусь туда. Как только мне в голову приходит какое-то место, я тут же пускаюсь в путь - в такую странную пору и таким неожиданным образом, что добрейший Рош только плечами пожимает. Но именно так и настаивая, чтобы мне показали все, хотят того или нет, вопреки всем прецедентам и процедуре, я устраиваюсь чудесно... Впрочем не буду забегать вперед. Однако, мой милый, чтобы Вы ни слышали о Венеции, это не идет ни в какое сравнение с великолепнейшей и невероятнейшей действительностью. Самая волшебная фантазия "Тысячи и одной ночи" - ничто в сравнении с площадью Святого Марка и первым впечатлением от внутренности собора. Величественная, изумительная реальность Венеции превосходит плоды воображения самого неудержимого мечтателя. Опиум не мог бы создать подобного места, и никакое колдовство не могло бы вызвать подобного видения. Все, что я слышал о Венеции, читал о ней в описаниях путешествий, в романах, все, что думал сам, не дает о ней ни малейшего представления. Вы знаете, что, предвкушая чудеса, я в подобных случаях часто разочаровываюсь. Но воображение человека не в силах хотя бы приблизительно нарисовать Венецию, настолько она превосходит все. Никакие хвалы ее не достойны. При виде ее трудно удержаться от слез. Когда я высадился здесь вчера вечером (после пятимильного плавания в гондоле, к которому почему-то вовсе не был готов), когда, сначала увидев Венецию в отдалении, встающую из вод, словно корабль, я затем поплыл по безмолвным пустынным вечерним улицам, мне казалось, что дома вокруг - настоящие, а вода - порождение лихорадочных грез. Но когда сегодня утром, в этот солнечный, холодный, бодрящий день, я вышел на площадь Святого Марка, клянусь небом, великолепие этого города было почти невыносимо. А потом - знакомство с его мрачностью и жестокостью: эти ужасные темницы глубоко под водой, эти судилища, эти потайные двери, зловещие коридоры, где факелы в ваших руках начинают дымить, словно им невыносим воздух, в котором разыгрывались столь ужасные сцены; и снова наверх, в сияющее неизъяснимое колдовство города, и знакомство с обширными соборами и старыми гробницами - все это подарило меня новыми ощущениями, новыми воспоминаниями, новыми настроениями. С этого времени Венеция - часть моего мозга. Дорогой Форстер, чего бы я не отдал, лишь бы Вы могли делить мои восторги! (А Вы бы их делили, будь Вы здесь.) Я чувствую, что поступил жестоко, не привезя сюда Кэт и Джорджи, - жестоко и низко. Каналетти и Стэнни удивительны в своей правдивости. Тернер очень благороден, но здесь сама действительность превосходит все, что может передать любое перо, любой карандаш.
Никогда прежде мне не приходилось видеть вещь, которую я боялся бы описать. Но рассказать, какова Венеция, - это, я чувствую, непосильная задача. И вот я сижу один и пишу это письмо, и ничто не подталкивает меня, не заставляет попробовать оценить этот город, как мне пришлось бы сделать, если бы я говорил о нем с человеком, которого люблю, и выслушивал бы его мнение. В суровом безмолвии знаменитой гостиницы слушаю, как совсем рядом большой колокол св. Марка отбивает двенадцать, видя перед собой три сводчатых окна моего номера (высотой в два этажа), выходящие на Большой Канал, и дали, где в пламенном сиянии сегодня вечером заходило солнце, и снова вспоминая эти немые, но такие красноречивые лица Тициана и Тинторетто, я клянусь (и меня не охладила мишура, которую мне довелось увидеть!), что Венеция - это подлинное чудо света и нечто совсем особенное! Это было бы так, даже если бы человек попал в нее, ничего о ней не зная. Но когда ступаешь по ее камням, видишь перед собой ее картины и вспоминаешь ее историю, то чувствуешь, что о ней нельзя написать, нельзя рассказать - и даже думать о ней трудно. В этой комнате мы с Вами не могли бы заговорить, не пожав сперва друг другу руки и не сказав друг другу: "Черт побери, мой милый, да неужто нам довелось увидеть это!"
148
ДУГЛАСУ ДЖЕРОЛДУ *
Кремона,
суббота вечером, 16 ноября 1844 г.
Дорогой Джеролд!
Раз уж пол-ломтя хлеба лучше, чем полное его отсутствие, то буду надеяться, что пол-листа бумаги тоже окажется лучше, чем полное отсутствие писем, если это письмо написано тем, кто очень хочет жить в Вашей памяти и в Вашей дружбе. Я бы уже давно выполнил обещание, данное Вам в этом, но мне мешали то занятия, то пребывание вдали от пера и чернил.
Форстер, вероятно, сказал Вам, - а нет, так еще скажет, - что мне очень хотелось бы, чтобы Вы послушали мою маленькую рождественскую повесть, и я надеюсь, Вы повидаетесь со мной по его приглашению в Линкольнс-Инн-филдс. Я постарался нанести удар но той части наглой физиономии гнусного Ханжества, которая в наше время больше всего заслуживает подобного поощрения. Я надеюсь, что, во всяком случае, смогу доказать свое искреннее желание заставить его пошатнуться. Если к концу четырех раундов (их только четыре) Вы решите, что из вышеуказанного Ханжества, выражаясь языком "Жизни Белла" *, вышиблен дух вон, мне это будет очень приятно.
Теперь я отправляюсь в Милан, а оттуда (отдохнув один-два дня) намереваюсь добраться до Англии через красивейший альпийский перевал, который не будет еще занесен. Вы знаете, что этот город некогда славился скрипками *. Я ни одной скрипки не видел, но зато неподалеку от нашей гостиницы есть целая улица медников, которые подымают такой невыносимый грохот, что после обеда мне показалось, что у меня сердцебиение. Я почувствовал необыкновенное облегчение, когда обнаружил, что звон у меня в ушах производился этими медниками.
Вчера я с недоумением узнал (я не силен в географических подробностях), что Ромео был выслан всего за двадцать пять миль от родного города. Именно таково расстояние между Мантуей и Вероной. Эта последняя - своеобразный старинный городок, чьи опустевшие дворцы теперь заперты: такой она и должна была быть. В Мантуе и сейчас множество аптекарей, которые без всякой подготовки могли бы великолепно сыграть эту роль. Из всех заросших прудов, какие мне доводилось видеть, Верона - самый зеленый и самый тенистый. Я отправился осмотреть старинный дворец Капулетти, который можно узнать благодаря их гербу (шляпе, вырезанной на каменной стене дворика). Теперь это жалкая харчевня. Двор был полон ветхих экипажей, повозок, гусей и свиней, и ноги по щиколотку уходили в грязь и навоз. Сад отгорожен стеной, и на его месте построены дома. Ничто не напоминает здесь о прежних его обитателях, и кухонную дверь украшала весьма несентиментальная дама. Монтекки жили за городом, в двух или трех милях отсюда. Точно неизвестно, был ли у них когда-нибудь дворец в самой Вероне. Однако и сейчас одна из окрестных деревень носит их имя, и легенды о вражде этих двух семей еще настолько живы, насколько вообще что-нибудь может быть живым в столь сонном уголке.
Было очень мило, очень любезно с Вашей стороны, Джеролд, упомянуть в "Панче" о "Рождественской песне" в таких теплых словах, и уверяю Вас, далекий предмет Ваших дружеских чувств не остался к ним глух, и они тронули его так, как Вам хотелось. Мне очень жаль, что мы потеряли столько времени, не познакомившись поближе друг с другом. Но все же мне не следует называть это время потерянным, так как я читал все, что выходило из-под Вашего пера, и эгоистически доставлял себе удовольствие, неизменно выражая восхищение, которое возбуждали во мне Ваши мужественные, правдивые картины.
У Вас, кажется, одно время было намерение приехать повидаться со мной в Генуе. Я вернусь туда немедленно, девятого декабря, пробыв в Лондоне одну неделю. Так, может быть, Вы поехали бы со мной? Если путешествовать таким образом, это обойдется очень дешево - немногим более двенадцати фунтов, а я убежден, что Вы получите большое удовольствие. Я живу там в удивительнейшем доме и помещу Вас в расписанной фресками комнате величиной с собор, но только куда более удобной. В Вашем распоряжении будут перья, чернила, апельсиновые деревья, сады, игра в волан, веселый треск дров в камине по вечерам. Приезжайте, не пожалеете. Если Вы хотите, чтобы миссис Джеролд провела рождество за границей, то могу поручиться, что такой милой и свободной от аффектации и чопорности женщины, как моя жена, не найти, и она будет очень рада возможности подтвердить мое мнение о ней.
Приезжайте! Письмо от джентльмена в Италии Брэдбери и Эвансу в Лондон. Письмо от джентльмена в стране, которая давно уснула, джентльмену в стране, которая тоже уснет и никогда не проснется, если дать волю некоторым людям. В Генуе вы сможете работать. Дом к этому привык. Почта идет ровно неделю. Уложите-ка вещи, и когда мы увидимся, скажите: "Я еду".
Никогда ни один город не поражал меня так, как Венеция. Это поистине одно из чудес света. Полный грез, прекрасный, непоследовательный, невероятный, злой, порочный, проклятый старинный город! Я приехал туда ночью, и впечатления этой ночи и следующего солнечного утра останутся со мной до конца моих дней. И - боже мой! - эти подводные темницы под Мостом Вздохов; каморка, куда в полночь приходил монах исповедовать политического преступника; скамья, на которой его душили; зловещий склеп, в котором его завязывали в мешок, коварная потайная дверца, через которую его сносили в лодку и увозили топить туда, куда ни один рыбак не осмеливался закинуть свою сеть, - все это освещается факелами, и они дымят и угасают, словно им стыдно смотреть на мрачные подмостки, где творились неизъяснимые ужасы. Хотя все они ушли в прошлое, они так же заставляют биться негодованием человеческое сердце, как какое-нибудь великое зло или страдание наших дней. И, храня все это в своей памяти, зная, что здесь есть музей с комнатой, наполненной такими страшными орудиями пытки, какие мог измыслить только дьявол, сотни попугаев устно и в печати целыми часами поносят времена, когда в Венеции строится железная дорога через пролив. Они поносят наше время, безмозглые болтуны, вместо того чтобы на коленях благодарить небеса за то, что живут в эпоху, когда из железа делают дороги, а не тюремные решетки и не приспособления, чтобы загонять винты в череп ни в чем не повинного человека. Богом клянусь, от этой мысли я становлюсь столь кровожадным, что готов был бы перестрелять попугаев на нашем острове так же спокойно, как Робинзон Крузо стрелял их на своем.
Я уже десять дней ложусь спать не раньше, чем в пять часов утра, и большую часть дня провожу в дороге. Если из-за этого Вы будете вынуждены читать очень глупое сонное письмо, мой дорогой Джеролд, то надеюсь, Вы сочтете его доказательством моего искреннего желания послать Вам нежный привет, несмотря даже на это сонное и малообещающее состояние.
Остаюсь, как всегда, Вашим другом и искренним почитателем.
149
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Париж
...Мы с Макриди отправились в Одеон посмотреть "Кристину" Александра Дюма, в которой играла мадам Жорж *, некогда любовница Наполеона. Теперь она поражает своей толщиной, которая, я думаю, объясняется водянкой, и не может стоять на коротеньких слабых ножках. Ей не то восемьдесят, не то девяносто лет. В жизни не видел подобного зрелища. Все театральные приемы, когда-либо ею усвоенные (а она пускала их в ход все), тоже страдают водянкой и распухли и расплылись самым безобразным образом. Остальные актеры, не глядя друг на друга, обращались со своим диалогом к партеру до того неестественно и нелепо, что я никак не мог решить - смеяться мне или возмущаться. Мы с Вами, сэр, все это коренным образом изменим.
150
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Неаполь,
11 февраля 1845 г.
...Простой народ живет здесь в ужасающей нищете. Боюсь, обычное представление о живописности так тесно связано с неизбывным горем и унижением, что с течением времени придется придумывать новую живописность. За исключением Фонди, ничего грязнее Неаполя мне видеть не приходилось. Не знаю, с чем и сравнить улицы, где живут лаццарони. Помните мой любимый хлев вблизи Бродстэрса? Так, пожалуй, эти улочки больше всего напоминают мне скопление таких вот хлевов... Чего бы я не дал, чтобы вы могли увидеть лаццарони такими, каковы они на самом деле: это всего лишь убогие, униженные, несчастные животные, покрытые насекомыми; огородные пугала, ленивые, трусливые, безобразные, роющиеся в мусоре! А какие темные графы и более чем сомнительные графини, шулера и олухи - так называемый свет! И эти бесконечные нищие кварталы, населенные жалкими бедняками, - по сравнению с ними Сэффронхилл и Борроминд кажутся оплотом респектабельности, что не мешает английским лордам и леди находить их весьма живописными, - тем самым лордам и леди, для которых английская нищета представляется гнуснейшей, позорнейшей и вульгарнейшей вещью. Там мне часто приходило в голову, что для писателя вернейший способ обрести бессмертие - это убить свой язык: тогда он немедленно становится "приятным собеседником". А здесь я частенько думаю вот что: "Что бы вы сказали этим людям, миледи и милорд, если бы они выражались на излюбленном жаргоне ваших собственных "низших сословий"?"
Теккерей хвалит итальянцев за то, что они добры к животным. Пожалуй, не найти страны, где бы их так невыносимо мучили. Это видишь повсюду...
В Неаполе кладбище бедняков представляет собой огромный мощеный двор, в котором находится триста шестьдесят пять ям - каждая плотно закрыта каменной плитой. В течение года еженощно одна из этих ям по очереди открывается, и в нее сбрасываются тела умерших бедняков, собранные в городе и доставленные сюда на повозке (вроде той, о которой я писал вам из Рима). Затем туда льется известь, и яма вновь закрывается плитой до будущего года, после чего все начинается сначала. Каждую ночь вскрывается яма, и каждую ночь ее вновь закрывают на целый год. Повозка снабжена красным фонарем, и часов в десять вечера видно, как она мелькает по неаполитанским улицам, останавливаясь у дверей больниц, тюрем и тому подобных заведений, чтобы пополнить свой груз, а затем отправляется дальше. Рядом с новым кладбищем (очень красивым, содержащимся в полном порядке и во всех отношениях превосходящим Пер-Лашез) находится другой такой же двор, хотя и поменьше. В Неаполе покойников носят по улицам в открытых носилках, которые иногда устанавливаются в чем-то вроде паланкина, обтянутого багряной с золотом тканью. Выставлять мертвецов напоказ характерно не только для этой части Италии; так, на пути между Римом и Генуей нам встретилась похоронная процессия, провожавшая тело женщины, покойница была одета в свое обычное платье, и я (глядя на нее с высоких козел дорожной кареты) готов был поверить, что она живая и просто отдыхает на своем ложе. Шедший рядом с ней священник пел очень громко - и так же скверно, как обычно поют все священники. Шум был невообразимый...
151
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
...С наиболее знаменитыми из ватиканских картин вы знакомы благодаря превосходнейшим гравюрам, и право, если бы Вы могли видеть некоторые из них вместе со мной, Вы решили бы, что, ознакомившись с ними наконец в оригинале, выиграли очень немного. Когда рисунок плох, скуден или подпорчен временем а это неизбежно и бывает очень часто, - то гравюра (хотя утверждать подобные вещи и еретично) передает вам идею картины и ее воплощение с той величественной простотой, которая гибнет из-за вышеуказанных недостатков. Но даже когда дело обстоит не так и произведение сохраняет свою первоначальную гармонию, в самой тонкости гравюры заключено, на мой взгляд, нечто, заставляющее вас поверить в необычайное изящество, законченность и совершенство оригинала. Вот почему, хотя такие картины производят чарующее впечатление и кажутся очень интересными, мы к этому уже подготовлены, мы заранее знаем всю меру величия, которая в них заключена.
Правда, трудно найти достаточно высокую хвалу для бесчисленных портретов кисти Тициана, Рубенса, Рембрандта и Ван-Дейка, голов Гвидо Рени, Доменикино, Карло Дольчи; картин Рафаэля, Корреджо, Мурильо, Паоло Веронезе, Сальватора Розы. Меня охватывает радость при мысли, что даже искушенные знатоки, которые приходят в экстаз лишь с трудом и по самым нелепым поводам, не могут воздать им должное. В некоторых незабвенных залах этих галерей мне сияли со стен такая неясность и изящество, такое возвышенное благородство, чистота и красота, что моя измученная память освобождалась от легионов хнычущих монахов и восковых святых семейств. Я от души прощал все эти оркестры земных ангелов и бесконечные заросли святых Себастьянов, по традиции нашпигованных стрелами, словно подушечки для булавок - булавками. У меня нет настроения даже негодовать на этот поповский фанатизм и поповское упрямство, заставлявшие воспроизводить в конкретной форме с помощью краски и холста каждое таинство нашей религии, что равно отвратительно и для сердца и для рассудка любого мыслящего человека...
152
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Генуя
...Так будем ли мы ставить эту пьесу??? С тех пор как я вернулся из Лондона, я говорю об этом как о решенном деле! Не помню, говорил ли я Вам об этом серьезно, но я уверен, что снискал бы на подмостках не меньший успех, чем на кафедре чтеца. Право, когда я выступал на сцене в Монреале (до того я не играл уже много лет), я так удивлялся правдоподобию и легкости того, что делал, словно смотрел на себя со стороны. Какие странные шутки разыгрывает судьба! Когда мне было лет двадцать, я за три-четыре года усердного сидения в партере выучил весь пользовавшийся успехом репертуар Мэтьюса *. И тогда я написал режиссеру Бартли - сколько мне лет, и о том, что, по моему мнению, я мог бы делать и что, на мой взгляд, я обладаю большим уменьем подмечать характер и странности человека и обладаю природным даром воспроизводить все это. В то время я работал стенографистом в Докторс-Коммонс. И я помню, что написал это письмо в комнатушке, в которой работал, и туда же пришел ответ. Вероятно, что-то в моем письме показалось интересным, так как Бартли ответил мне почти сразу же, сообщая, что сейчас они ставят "Горбуна" * (так оно и было), но что недели через две они мне снова напишут. Точно в назначенный срок я получил новое письмо с приглашением явиться в такой-то день в театр и показать ему и Чарльзу Кэмблу что-нибудь из Мэтьюса - что мне захочется. Моя сестра Фанни была посвящена в тайну и должна была пойти со мной, чтобы аккомпанировать мне. Но в назначенный день я свалился с ужасной простудой и воспалением лица, - кстати, тогда-то и начались эти боли в ухе, от которых я страдаю до сих пор. Я написал им об этом, добавив, что обращусь к ним в следующем сезоне. Вскоре после этого я добился немалого успеха в своих парламентских отчетах, был приглашен в "Кроникл", приобрел известность в газетном мирке и поэтому полюбил его, начал писать, перестал нуждаться в деньгах, а поскольку я всегда думал о сцене как об источнике заработка, то постепенно оставил мысли о ней и больше к ним не возвращался. Я ведь Вам прежде этого не рассказывал, не так ли? Вот видите, если бы не случайность, моя жизнь могла бы сложиться совсем по-иному...
Это случилось в то время, когда я работал стенографистом в Докторс-Коммонс. То был не очень хороший заработок (хотя и нельзя сказать, чтобы очень плохой), но, главное, мучительно неверный - поэтому-то я и обдумывал возможность стать актером с чисто деловой точки зрения. В течение по меньшей мере трех лет я почти каждый вечер отправлялся в какой-нибудь театр, предварительно изучив афиши и выбрав тот, где играли по-настоящему хорошие актеры. Когда бы ни играл Мэтьюс, я шел его смотреть. Я без конца муштровал себя (учился даже таким мелочам, как лучше войти, выйти или сесть на стул) иной раз по четыре, пять, а то и шесть часов в день, запершись у себя в комнате или гуляя по лугам. Кроме того, я составил для себя нечто вроде гамильтоновской системы *, помогавшей мне заучивать роли, и выучил их множество. Эту способность я, видимо, не утратил и сейчас, потому что мгновенно выучил мои канадские роли, хотя все они были мне незнакомы...
153
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Девоншир-террас
...Право, мне пришла в голову очень недурная идея о журнале. Последние два дня я много о ней думал и считаю, что она просто хороша. Я по-прежнему подумываю о еженедельнике; цена, если возможно, полтора пенса. Часть материала оригинальная, часть - перепечатки; заметки о книгах, заметки о театрах, заметки обо всем хорошем, заметки обо всем дурном; рождественская философия, бодрый взгляд на жизнь, беспощадное препарирование ханжества, добродушие; материал всегда злободневный, отвечающий времени года; а главное, теплое, сердечное, щедрое, веселое, любящее отношение ко всему, что связано с Семейным Очагом. И назову я его, сэр,
СВЕРЧОК
ВЕСЕЛОЕ СОЗДАНИЕ. КОТОРОЕ ЧИРИКАЕТ ЗА ОЧАГОМ
Естественная история
Погодите решать, пока не дослушаете, что я собираюсь сделать. Я выступлю, сэр, с таким проспектом на тему о Сверчке, что он всех приведет в хорошее настроение и с еще невиданной быстротой завладеет каминными решетками и креслами возле них. Под таким обличьем я смогу по-новому обратиться к публике, куда более дружески и подкупающе. Я сразу же окажусь в самом теплом уголке дома моих читателей, завоюю их любовь и доверие, что немедленно обеспечит мне особое место среди всех остальных журналов и укрепит мое положение. И я буду стрекотать, стрекотать, стрекотать в каждом номере, пока не выстрекочу... ну, сами скажите, сколько сотен тысяч... Говоря серьезно, мне кажется, это название и эта идея обеспечивают нас практической исходной точкой и дают нам подлинную, четкую, ясную, очень приятную цель и общий тон. Я чувствую, что такую цель и такое название публика легко и с удовольствием свяжет именно со мной; и что, приняв их, нам уже не придется кружить, как голубям перед полетом, и мы сразу выберем правильный путь. Я полагаю, что общее признание не заставит себя ждать и что вокруг этой идеи с самого начала возникнут полезные ассоциации, и к тому же она с самого начала задаст правильный и приятный тон. Во всем этом я нисколько не сомневаюсь... но решать Вам. Что Вы об этом думаете? И что скажете? Либо Вам эта мысль понравится сразу, либо не понравится совсем. Ну, так как же, мой милый? Вы знаете, что я не пристрастен к недозрелым плодам моей фантазии, но Вы также очень хорошо знаете, как я могу использовать подобный рычаг и что им могу поднять. Ну, так как же? Что Вы скажете? Сам я не сказал и половины того, что мог бы. То есть я почти ничего не сказал, но зато, как попугай в негритянской сказке, "думаю черт знает сколько".
154
БРЭДБЕРИ И ЭВАНСУ
Девоншир-террас (у мистера Форстера),
понедельник, 3 ноября 1845 г.
Уважаемые Брэдбери и Эванс!
Я внимательно обдумал то, о чем мы вчера беседовали, и в этом письме вы найдете мои выводы относительно газеты. Я займу пост редактора, который, по предварительной наметке, должен получать тысячу фунтов, - за двойную сумму. Но в это я включаю публикацию серии писем из Италии, мною подписанных, статьи, которые я буду постоянно писать для газеты, а также деятельное и внимательное руководство всей газетой. Когда я буду уезжать из Лондона или зачем-либо уходить из редакции, то (как это обычно делается) меня будет замещать помощник редактора, которому я смогу на время поручать практическое руководство. На этих условиях я согласен возглавить газету и руководить ею.
Не скрою от вас, - и я убежден, вы это понимаете, - что, на мой взгляд, эти условия отнюдь не чрезмерны для человека в моем положении. Поэтому я считаю, что мое участие в газете весьма важно. Однако, пока вы не покажете мне, во что наш проект может вылиться, я не могу решить, какова будет доля моего участия.
Если, узнав, какая компенсация меня устраивает, вы решите поставить меня об этом в известность, то сообщите все сведения мистеру Форстеру и договоритесь об этом, как и обо всем остальном, с ним. Я заранее согласен на все, о чем вы с ним договоритесь.
Остаюсь ваш.
155
БРЭДБЕРИ И ЭВАНСУ
Девоншир-террас,
четверг, 6 ноября 1845 г.
Дорогие Брэдбери и Эванс!
Сегодня утром мистер Форстер сообщит вам, к какому решению я пришел вчера вечером. Все новые соображения только укрепляют меня в этом взгляде на дело. Судите сами, какое страшное впечатление произвело на меня случившееся *, если моего мнения не могут изменить даже ваше твердое намерение не отступать и все те мучительные соображения, которые порождаются моим собственным положением, а также тем тяжелым положением, в которое я, к несчастью, поставил моего отца.
Что касается меня, то самое важное разбито и умерло. Если бы я даже мог принудить себя взяться за это дело снова, я уже не верил бы в него. Я всегда смотрел бы на него как на нечто обреченное, и приглашение каждого нового сотрудника наполняло бы меня новым страхом и тяжелыми предчувствиями. Что же касается самого плана - помимо меня, - то он, мне кажется, получил удар, от которого не сможет оправиться. Вы не знаете, насколько маленький газетный мирок отличается от всякого другого, как быстро распространяются там подобного рода новости и какой неизгладимый след они оставляют. Я не могу даже представить себе, насколько трудно будет теперь найти людей, без которых невозможно вести газету. Даже если удастся кое-как подобрать людей, куда менее способных, чем мы рассчитывали, для ведения наиболее важных отделов, все равно опасения, которые испытывали другие газеты (они были очень велики), исчезнут без всякого следа. Они, несомненно, полагали, что на стороне этой новой газеты будет действовать могучее объединение энергии, опыта и капитала. Но теперь, когда вы ее покинули, представление это разлетится вдребезги. Таким образом, то доверие, те радужные надежды на успех, которые окружали их замысел, пока он был еще в зародыше, и которые весьма помогли бы в первые решающие дни, больше не будут ему служить. И еще: реклама, которая должна была помочь им, теперь недоступна. Если даже мистер Пакстон * все еще обещает потрясти небо и землю и даже искренне собирается взяться за это (в чем я сомневаюсь), можно ли, рассуждая благоразумно, серьезно полагаться на столь опрометчивые и необдуманные обещания? Я лично ни во что их не ставлю, ибо именно он свел вас с этой фирмой, и я твердо верю, что он уже давно знал о надвигающемся на нее банкротстве, и когда мы встретились с ним тогда на Флит-стрит, он уже смотрел ему прямо в глаза (что можно было прочесть и по его глазам).
Если вы настолько связали себя обязательствами, что уже не можете отказаться от этой газеты, я готов служить вам советом и оказать любую помощь, какая только в моей власти. Но я не могу работать в ней, как я первоначально предполагал, и не скрою от вас также, что, по моему твердому убеждению, она приведет вас к разорению. С другой стороны, если вы можете принять всю эту потерю, выплатить все деньги и перевернуть лист, на котором написана эта сумма, чтобы больше в него не заглядывать, я твердо убежден, что, используя наилучшим образом свои преимущества и возможности, а также наши отношения, вы без труда вернете утраченные позиции. И уж во всяком случае, вы будете чувствовать себя гораздо лучше, не ощущая, что за вас день и ночь цепляются изуродованные руки искалеченной газеты.
Третьего дня, когда мистер Форстер пришел ко мне с этой ужасной новостью, я сказал ему, что вы еще не могли точно знать, какие обязательства вы уже взяли на себя, а услышав, что примерный расчет достигает тысячи фунтов чистого убытка, клянусь, я был поражен необычайно, я этого никак не ожидал.
Глубочайшая безнадежность положения, в которое попали эти джентльмены (некоторые из них, понадеявшись на будущую газету, отказались от верного пожизненного дохода), отнюдь не помогает сразу посмотреть правде в глаза и принять всю силу удара - я это хорошо понимаю. Но я поступил бы так, если бы то были мои деньги и если бы ошибся я.
Я так в этом уверен, что даю вам такой совет без малейшего сомнения и колебания.
Тем не менее я считаю необходимым вложить в это письмо ответ, полученный мною вчера от мистера Бирда, - на письмо, которое я послал ему, сообщая, что с газетой покончено. Мне остается только попросить вас прочесть мое письмо или показать его Джеролду и Лемону, так как я питаю к ним искреннейшую симпатию, и мне было бы очень тяжело, если бы они неправильно поняли мою позицию. И в заключение я хотел бы заметить, что мое доверие к газете и мое доверие к вам - вещи столь же различные и далекие друг от друга, как небо и земля. И что если первое исчезло совершенно, то второе не изменилось ни на йоту.
Остаюсь, как всегда, искренне ваш.
156
БРЭДБЕРИ И ЗВАНСУ
Девоншир-террас,
пятница утром, 7 ноября 1845 г
Глубокоуважаемые Брэдбери и Эванс!
Мое мнение остается прежним. С тех пор как мы вчера виделись, я в нем утвердился окончательно и полностью.
Когда вы ушли, мы с мистером Форстером снова все обсудили и решили послать за мистером Бирдом, чтобы последовать его совету. Он приехал сюда вечером, и мы разговаривали втроем.
Мы просто объяснили ему, как обстоит дело, и спросили его, считает ли он целесообразным это дело продолжать.
Он некоторое время подумал, а потом ответил, что, по его мнению, после подобного удара устроить все так, как нам хотелось бы, будет попросту невозможно, и что, на его взгляд, нам ни в коем случае не удастся привлечь к газете "хоть одно первоклассное перо", ибо за последние два дня всякое доверие к ней было уничтожено.
Он откровенно сказал, что, когда писал мне то письмо, которое вы читали, ни репортеры еще не были извещены, ни план отказа от газеты еще не был известен. С тех пор он видел, вероятно, всех приглашенных, которых видели и вы. Он сказал, что даже под влиянием первой горечи они не сказали ни слова упрека в ваш или в мой адрес (и наоборот, очень хвалили вашу честную откровенность по отношению к ним), но ясно дали понять, что, по их мнению, за кулисами стоят другие лица, имевшие возможность в одно мгновение положить конец столь многообещающему плану, и что теперь у них нет никакой гарантии, что это не повторится еще раз.
Некоторые из них, желая освободить вас от обязательств, уже написали Истхопу, предлагая вернуться к нему, другие обратились в "Геральд", третьи в "Таймс". В маленьком газетном мирке все уверены, что наш проект потерпел полное фиаско, и он считает, что рассеять это впечатление нет никакой надежды.
Вспомните, сколько раз я приводил вам сегодня этот самый довод и как я старался доказать вам, что вы и представить себе не можете, насколько это важно.
Мистер Бирд очень обнадеживающе, с большой уверенностью говорил, что вам будет нетрудно уладить все с ними, когда они (в чем он не сомневается) найдут себе новые места. Он даже думал, что их куда больше, и заверил меня, что ваше благородное и мужественное поведение уже вызвало и будет вызывать самое искреннее желание пойти вам навстречу. Сумма предполагаемых убытков, которую он назвал, совсем мала по сравнению с тем, чего мы ожидали, и он убежден, что вы сумеете разделаться со всеми обязательствами без каких-либо непосильных жертв, оставив у этих джентльменов самое приятное впечатление. Но все, что он сказал, сводилось к одному выводу: продолжать затею с газетой было бы безумием. И это несмотря на его твердое убеждение, что до случившегося газете был открыт самый широкий путь, и на то, что ему было точно известно, какую панику она вызвала в "Таймсе" и сколько споров и волнений она породила среди издателей.
Говоря совершенно искренне и откровенно, я от всего сердца заверяю вас, что после случившегося я стал еще больше вас уважать. Я верю и надеюсь, что нас ждут многие годы взаимной верной дружбы, ко взаимной выгоде.
Мне становится спокойнее за вас - ибо все это время я столько же тревожился из-за вас, сколько и из-за всех последствий, имеющих непосредственное отношение ко мне, - когда я решительно и в последний раз отказываюсь от участия в этом погубленном плане и думаю о куда более светлом будущем, в котором мы будем работать вместе.
Искренне ваш.
157
БРЭДБЕРИ И ЭВАНСУ
Созвать всех этих господ вместе и объяснить им:
Что их пригласили работать в этой предполагавшейся газете, в некоторых случаях, быть может, соблазнив не только жалованьем, но и заявлением, что в ней собираюсь участвовать я. Так что с самого начала им следует понять, что такая-то и такая-то перемена обстоятельств касается меня столько же, сколько и их, и делает раз и навсегда невозможным мое участие, которое я обещал из-за моих дружеских и деловых отношений с Брэдбери и Эвансом. Что и я сам был крайне неприятно поражен тем, что они сейчас услышат и о чем я узнал только утром, после того, как потерял много времени, полностью изменил свои литературные планы и во всех остальных отношениях причинил себе множество неудобств и беспокойства.
Что в это предприятие были вложены большие капиталы, что происшедший внезапно крупный крах серьезнейшим образом задел многих из заинтересованных лиц (лично я не вложил в это дело ни фартинга) и что, следовательно, ни о прежнем размахе, ни о прежнем сроке не может быть теперь и речи.
Что поэтому многие крайне важные для дела лица не желают больше участвовать в газете и весь план должен быть оставлен.
Что владельцы намерены самым щедрым образом компенсировать тех, кто уже был приглашен, и просят господ присутствующих сообщить свои условия.
158
У. ЭМПСОНУ
Девоншир-террас,
28 ноября 1845 г.
Дорогой Эмпсон!
Тысяча благодарностей за Ваше милое письмо, которое я получил в самую приятную минуту, какую только возможно, - я как раз заканчивал последнее стрекотание "Сверчка за очагом", и благодаря Вашему письму сверчок стал в сто раз более реальным, чем прежде. Мы будем играть еще раз - для мисс Келли *, и билеты будут стоить гинею каждый.
Мы пока еще не решили, когда это произойдет, что будем играть и где. Но едва эти драгоценные сведения станут мне известны (вероятно, на следующей неделе), я тотчас Вам напишу.
Недавно я получил восхитительное и очень теплое письмо от лорда Джеффри *. Не знаю, есть ли для меня что-либо более трогательное, чем то, как он сумел перенести все эти "сине-желтые" дрязги * и остаться таким же добросердечным, искренним и жизнерадостным. Он - приятнейший из друзей и читателей, и да сохранит его бог таким на много лет, чего мы с Вами ему желаем.
Кэт чувствует себя прекрасно и передает нежные приветы миссис Эмпсон, Вам и всем детям. Я отлично помню Долли, но теперь она, наверное, уже совсем другая Долли.
Искренне Ваш.
159
МИСС КУТС
Девоншир-террас,
1 декабря 1845 г.
...Я только что кончил маленькую рождественскую повесть, которая, надеюсь, доставит Вам удовольствие. Она исполнена спокойствия и домашнего духа. Мне хочется верить, что она интересна и хороша. Во всяком случае, мне так кажется. Если Вы не прочь прочесть книгу до того, как она выйдет в свет, я буду очень рад выслать Вам гранки...
160
МИСС КУТС
Девоншир-террас,
26 мая 1846 г.
...Что касается приюта, мне представляется очень желательным, чтобы Вы, если возможно, узнали, согласится ли правительство помогать Вам в том смысле, чтобы время от времени сообщать Вам, в какие отдаленные части света следует посылать женщин с целью замужества, то есть где им легче всего было бы обзавестись семьей и где они были бы нужнее всего мужскому населению, как выехавшему из Англии, так и там рожденному. Если бы этих бедных женщин удалось посылать за границу с ведома и с помощью правительства, это могло бы весьма помочь всему предприятию. Но я (и не без причины) сомневаюсь, чтобы какое-либо английское правительство отнеслось к подобному вопросу с той серьезностью, с тем сознанием огромной ответственности перед богом, которую берут на себя инициаторы. Вот почему я советую Вам сделать эту попытку обращения к правительству ради самой себя и ради успеха задуманного Вами предприятия. Ее неудача нисколько не повлияет на неизмеримую благость и важность самого проекта.
Мне кажется, нам незачем будет, - во всяком случае, вначале, - строить для приюта специальный дом. И в Лондоне и в его окрестностях найдется много домов, которые можно будет приспособить для этой цели. Число его обитательниц необходимо будет ограничить, но мне кажется, условия приема следует сделать для них как можно легче. Я разрешил бы начальнику любой лондонской тюрьмы присылать в приют подобную несчастную женщину (с ее согласия, конечно) прямо из тюрьмы, как только кончится срок ее заключения. Я разрешил бы любой кающейся постучать в дверь и сказать: ради бога, примите меня. Но в приюте я устроил бы два отделения, и в первое помещал бы всех новоприбывших для испытания, а потом уже, если они хорошим поведением и скромностью заслужат это право, допускал бы их в "общину" приюта, как я назвал бы его. Мне кажется, лучше всего было бы ввести в подобном доме так называемую "систему отметок" капитана Макконохи *, - я не знаю другой системы, столь хорошо задуманной, построенной на столь глубоком знании человеческой натуры и так тонко взывающей к ее особенностям. Попробую коротко изложить ее суть.
Женщине или девушке, желающей поступить в приют, нужно объяснить, что она явилась сюда для благотворного раскаяния и исправления, так как поняла, что ее прошлая жизнь была ужасна (и сама по себе и по своим последствиям) и не могла принести ей ничего, кроме горя, несчастья и отчаяния. Пока еще незачем говорить ей об обществе. Общество обошлось с ней дурно, отвернулось от нее, и трудно ожидать, чтобы она принимала близко к сердцу свой долг перед ним. Жизнь, которую она вела, губительна для нее, и пока она ее не оставит, ей не на что надеяться. Ей объясняют, что она пала глубоко, но еще может спастись от гибели благодаря этому приюту; и что здесь она получит средство вернуть себе счастье, а дальнейшее зависит только от нее самой. Поэтому вместо того, чтобы проходить испытание месяц, два или три месяца, или вообще какой-то определенный срок, ей требуется только заслужить определенное число отметок (это всего лишь черточки в тетради), и значит, она может сделать свое испытание очень коротким или очень долгим, в зависимости от ее собственного поведения. За такое-то количество выполненной работы она получает столько-то отметок, за день безупречного поведения столько-то. За такое-то проявление дурного настроения или неучтивость, за бранные слова и тому подобное у нее вычитается соответствующее количество отметок - весьма значительное по сравнению с получаемыми. Каждый день - это страничка в счетной книге с графами "дебет" и "кредит", которые ведут она и надзирательница. И только от нее самой зависит, чтобы сальдо было в ее пользу, - никто другой не властен изменить эти цифры. Ей указывают, что, прежде чем она получит право вернуться в лоно какого бы то ни было общества - даже общества приюта, - она должна делом доказать свою искренность, уменье сдерживаться и решимость заслужить то доверие, которое ей оказывают. Таким образом, призыв этот обращен сразу и к ее гордости, и к раскаянию, и к чувству стыда, и к ее сердцу, и к ее разуму, и к ее интересам. Так что, если она выдержит испытание, она обязательно (я верю, что такова вечная природа вещей) обретет самоуважение, и руководители приюта смогут в дальнейшем оказывать на нее влияние, которое иначе было бы невозможным. Несколько видоизменив эту систему отметок, я построил бы на ней всю жизнь приюта, ибо ее основной смысл и основное достоинство заключаются не в том, что она помогает воспитанию несчастных внутри его стен, но главное, готовит их к ревностному исполнению своего долга вне их и помогает вырабатывать привычку к сдержанности и твердость характера. И чем больше эти несчастные будут проникаться сознанием своего долга по отношению к небу и земле, чем больше они будут воспитываться по этой системе, тем сильнее будут они чувствовать, что обретут право вернуться в общество или стать добродетельными женами, только когда заслужат определенное число отметок, которое требуется равно от всех без всякого исключения. А всякая попытка обойтись без этого докажет только, что они недостойны обрести положение, которое утратили. Эта система требует даже, чтобы в конце их подвергли какому-нибудь соблазну - например, вручили деньги и послали с каким-нибудь поручением и тому подобное. Ибо ясно, что, если они не привыкнут сопротивляться соблазну внутри стен приюта, нельзя будет считать, что они смогут противостоять ему, покинув приют.
Само собой разумеется, все, чему их будут там учить, должно опираться на религию. Она должна быть основой всей системы. Однако совершенно необходимо применять к подобному классу лиц совершенно определенную систему воспитания, которая, будучи твердой и последовательной, в то же время не угнетала бы их и вселяла бы в них надежду. Приют должен научить каждую из них порядку, аккуратности, чистоплотности и таким хозяйственным обязанностям, как стирка, починка одежды и стряпня. Но при этом я добивался бы того, чтобы все они поняли следующее (я бы вывесил это в каждой комнате): они занимаются однообразным трудом, во многом себе отказывая, не ради него самого, но ради того, чтобы в конце концов они с божьей помощью освятили им собственный счастливый очаг.
Я уже упомянул, что предоставил бы возможность начальникам тюрем рекомендовать кандидаток в приют. Я считаю это чрезвычайно важным, ибо такие почтенные люди, как мистер Честертон, начальник мидлсекского исправительного заведения, или лейтенант Трэси из Брайдуэла (я хорошо знаком с ними обоими), прекрасно знают добрые чувства, скрытые в глубине сердца многих из этих несчастных, а также всю историю их прошлой жизни, и в разговорах со мной они частенько сетовали на отсутствие заведений, подобных задуманному Вами приюту, в которые можно было бы направлять их после их освобождения. Следует помнить, что большинство этих несчастных женщин постоянно попадает в тюрьму, не совершив никакого преступления или проступка, после того, как лишь раз оступились. Полиция может забирать их по собственному произволу только потому, что они принадлежат к этому классу и бродят по улицам, после чего судья приговаривает их к нескольким месяцам тюрьмы. Когда эти несчастные выходят оттуда, у них нет иного выбора, кроме как вернуться к своему прежнему занятию, после чего они снова попадают в тюрьму. Хорошо известно, что многие из них дают полицейским взятки, чтобы их не трогали, но если у них не хватает денег, чтобы снова и снова откупаться, их немедленно арестовывают. Очень многие из них ведут себя в тюрьме превосходно - даже не получив того систематического воспитания, которое они будут получать в приюте: нежно ухаживают за больными и проявляют столько же кротости и мягкости, как самые добродетельные женщины. Совершенно очевидно, что многие из этих женщин некоторое время будут вести себя безупречно, а потом без всякой видимой причины устроят истерику и пожелают покинуть приют. Что-то в их образе жизни, очевидно, порождает в их душах какую-то отчаянную беззаботность - она может долго подавляться, но потом вспыхивает как безумие. Все те, кому доводилось наблюдать подобные вспышки в исправительных заведениях и в других местах, испытывали при этом вероятно, удивление и жалость. И поэтому я ввел бы правило, что никто не может покинуть приют раньше, чем хотя бы через двадцать четыре часа после изъявления такого желания, и за это время женщину следует, если возможно, ласково уговаривать и просить хорошенько подумать о своем поступке. Это внезапное сокрушение всего, что строилось месяц за месяцем, - на мой взгляд, настоящая болезнь, и я обращал бы на нее большое внимание, подходил бы к подобным женщинам с большой мягкостью и осторожностью _и ни в коем случае не считал бы один, два, три, четыре или даже шесть уходов из приюта непреодолимым препятствием к тому, чтобы вновь принять туда такую женщину_. Решение в каждом отдельном случае я предоставил бы руководителям приюта, причем наибольший вес должно было бы иметь постоянное хорошее поведение, предшествовавшее такому припадку.
Я начал бы с относительно небольшого числа - например, с тридцати человек - и изо дня в день внушал бы им, что успех опыта зависит только от них и что их поведение решает, будут ли спасены сотни и тысячи женщин, теперь даже еще не родившихся. Насколько успешен будет этот эксперимент, предсказать очень трудно, однако мне кажется, что если в приюте будет введена хорошо продуманная система и он будет хорошо управляться, половина его обитательниц будет спасена с самого начала, а в дальнейшем пропорция эта будет возрастать. Мне кажется, подобный подсчет должен оказаться весьма близким к истине.
Основная трудность заключается в том, чтобы как-то обеспечить их до конца жизни (если не удастся добиться помощи правительства), начиная с того момента, когда их можно будет считать исправившимися. Если предположить, что система отметок и воспитания окажется успешной и постепенно завоюет общественное доверие и уважение, можно, я полагаю, надеяться, что очень многие охотно будут брать этих женщин в услужение. Однако для очень многих из этих несчастных очень нужна была бы возможность начать жизнь заново в совершенно новой обстановке, так как тогда не было бы опасности, что их узнают, оскорбят или что прежние знакомые снова толкнут их на прежний путь.
Не знаю, захотите ли Вы доверить мне какую-то долю надзора и руководства этим приютом, но незачем говорить, что я вложил бы в подобное дело всю душу. И в этом отношении, как и во всех остальных, мною руководит только искреннее и ревностное желание всеми скромными средствами, находящимися в моем распоряжении, помочь вам в устройстве этого благодетельного заведения.
Во всяком случае, Вам для начала следует ознакомиться со всеми результатами предыдущих экспериментов в этой области - с их устройством, планами, руководством, а также с необходимыми расходами. Мне кажется, все эти данные я мог бы получить и изложить ясно и понятно не хуже всякого другого. Я предложил бы вам следующий план действий: _все, связанное со школой и церковью, на некоторое время отложить_. Когда я буду в Париже (с божьей помощью, я надеюсь там быть до рождества), я ознакомлюсь со всеми существующими там заведениями подобного рода и соберу все сведения, какие только возможно. Я убежден, что именно в Париже можно собрать гораздо больше полезного материала, чем в любом другом месте. Этот материал с добавлением нашего английского опыта я изложу в наипростейшей и наияснейшей форме, так что Вы сможете ориентироваться в нем, как на карте. Тем временем у Вас будут следующие преимущества:
1. Учреждая свою школу и аптеку, Вы сможете использовать все то, что может оказаться полезным при устройстве этого приюта.
2. Тем временем окончательно созреют, а может быть, даже будут осуществлены кое-какие проекты, которые сейчас затеваются в Лондоне. Хотя они делают лишь несколько шагов по тому же пути, но их успех или неудача будут равно поучительны.
3. Весьма вероятно, что в ближайшее время парламент займется рассмотрением всей системы ссылки и - что особенно важно - в различных предварительных докладах, касающихся этого предмета (с которыми мне довелось недавно ознакомиться) признается первостепенная важность вопроса о посылке женщин в различные колонии.
Я высоко ценю, дорогая мисс Кутс, Ваше доверие в подобном деле и Ваше чистое, возвышенное великодушие, и от всего сердца желаю, чтобы та помощь, которую Вы надеетесь оказать Вашему полу, с самого начала получила всю возможную поддержку, и чтобы исполнение Вашего замысла, если ему суждено исполниться, послужило прославлению Вашего имени и Вашего отечества. И, чувствуя все это, я даю Вам совет, который, мне кажется, должен помочь осуществлению этой цели. Поверьте, если Вы согласитесь, я никогда не забуду об этом деле, не остыну к нему и не перестану отдавать ему все свои силы и мысли. Но если Вы предпочтете какой-либо иной путь и сообщите мне об этом, Вы найдете во мне такого же ревностного помощника, которому так же лестно будет оказаться хоть чем-то Вам полезным...
161
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Лозанна,
18 июля 1846 г
...Мне кажется, что замысел "Домби" интересен и нов и таит в себе большие возможности. Однако мне не хотелось бы писать Вам об этом, пока Вы не прочтете первого выпуска, а то я боюсь испортить Ваше впечатление. Когда он будет окончен - в среду или в четверг, с божьего соизволения, - я отошлю его Вам в ближайшие два дня по семь писем с каждой почтой. Если Вы немедленно пошлете его в типографию, то боюсь, что Вы сумеете прочесть его только уже напечатанным. Я полагаюсь на то, что Вы внушите Б. и Э. необходимость сохранять строжайшую тайну. Даже если станет известной только фамилия, это уже будет губительно. Меня очень тревожат детали для иллюстраций, которые требуют необычайной тщательности. Образцовой моделью для Домби, если бы только Брауну удалось его увидеть, мог бы послужить сэр А. Э. И3 Д. Очень много стараний потребует мисс Токс. Семью Тудлей не следует особенно окарикатуривать из-за Полли. Мне хотелось бы, чтобы Браун обдумал Сьюзен Нипер, которая в первом выпуске не потребуется. После второго выпуска они все станут лет на девять-десять старше, но это не приведет к значительным изменениям характеров, за исключением, конечно, детей и мисс Нипер. Как чудесно называть все эти имена, когда они Вам ничего не говорят! Мне это очень нравится. Между прочим, надеюсь, Вам понравится знакомство с Соломоном Джилсом. Мне кажется, он живет в неплохом домишке... Еще одно. Как вам понравится такое название для рождественской повести: "Битва жизни"? Я с этим названием вовсе не возился - оно только что пришло мне в голову в связи с одной смутной мыслью. Если удастся, я, пожалуй, возьмусь затем за нее и избавлюсь от нее. Если бы Вы знали, как она ко мне привязалась, Вы бы сказали то же самое. Каким облегчением было бы покончить с ней, чтобы "Домби" ничто не мешало!..
162
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Лозанна,
25 июля 1846 г.
...Последние два дня я все подумываю, что из истории человека, приговоренного к десяти или пятнадцати годам тюремного заключения, можно было бы сделать удачную основу для хорошей рождественской повести. Годы, проведенные в тюрьме, легли бы пропастью между людьми и обстоятельствами первой части и изменившимися людьми и обстоятельствами второй, не говоря уже о той перемене, которая произойдет в его собственной душе. Впрочем, я, пожалуй, буду продолжать возиться с этим замыслом "Битвы". А что Вы думаете о нем?
...Теперь я собираюсь сообщить Вам в общих чертах мои ближайшие намерения относительно "Домби". Я собираюсь показать, как мистером Домби все больше и больше овладевает всепоглощающая мысль о "сыне", все больше и больше разжигающая его гордость и высокомерие. Едва мальчик начнет подрастать, я покажу, как у отца не хватает терпения ждать, как он требует, чтобы учителя давали ему побольше работы и все прочее.
Однако естественная привязанность мальчика обратится на его сестру, и я намерен показать, как она будет самостоятельно и по доброй воле учиться самым разным вещам, чтобы иметь возможность помогать ему в его уроках, и как она всегда будет делать это. Когда мальчику будет лет десять (в четвертом выпуске), он заболеет и умрет, и во время болезни, когда он будет умирать, он всегда будет, как и раньше, льнуть к сестре, сторонясь суровой любви отца. Так что мистер Домби, несмотря на все свое величие и на всю свою привязанность к мальчику, даже тогда не почувствует себя ближе к нему и убедится, что вся любовь и доверие мальчика отданы сестре, на которую мистер Домби - да и сам мальчик, если уж на то пошло, - смотрел только как на существо, предназначенное служить удобствам его сына. Смерть мальчика, разумеется, наносит смертельный удар всем излюбленным планам и надеждам его отца, и "Домби и Сын", как скажет мисс Токс в конце этого выпуска, "все-таки оказался дочерью"... С этого времени я собираюсь изменить его неприязнь и равнодушие к дочери на подлинную ненависть, ибо он не сможет забыть, как мальчик, умирая, обнимал ее, что-то ей шептал, соглашался брать лекарство только из ее рук и даже не вспоминал об отце... В то же время ее чувство к отцу я превращу в еще более глубокое желание любить его и быть им любимой, так как это подскажет ей глубокое сочувствие к его горю и ее любовь к умершему, которого он по-своему тоже горячо любил. Вот так я собираюсь вести повествование дальше, через все ответвления, боковые дорожки и извивы, через разрушение и гибель семьи и банкротство Домби, когда его единственной опорой и сокровищем, его тайным и неизменным добрым гением окажется эта отвергнутая дочь, которая в конце концов станет ему дороже любого сына, и чья любовь, когда он наконец поймет ее и оценит, будет для него горчайшим упреком. Ибо его борьба с самим собой, неотъемлемая от подобных упрямых натур, придет тогда к концу, и чувство собственной несправедливости, никогда в нем до конца не угасавшее, перестанет наконец делать его еще более несправедливым, а, наоборот, смягчит его душу... Я очень надеюсь, что Сьюзен Нипер, став взрослой, а также полугорничной и полукомпаньонкой Флоренс, до конца книги останется сильным характером. Я очень надеюсь также на Тудлей и на Полли, мистер Домби обнаружит, что и она, как все остальные, перешла на сторону его дочери и привязалась к ней. Это говоря языком кухни, "основа супа". Кроме того, к нему еще будет добавлено много всякой всячины.
Что касается мальчика, который появляется в последней главе первого выпуска, то я думаю обмануть все ожидания, которые может внушить эта глава о его счастливой роли в романе и в судьбе героини, и показать, как он постепенно и естественно от любви к приключениям и мальчишеского легкомыслия дойдет до безделья, распущенности, бесчестья и гибели. Короче говоря, я покажу это обычное, заурядное, грустное падение, которое мы так часто видим в окружающей нас жизни, раскрою его философию, когда покладистая легкомысленная натура не может противостоять соблазнам, и покажу, как добро постепенно превращается в зло. Если при этом я буду где-то в глубине души хранить воспоминание о Флоренс, эта история может, на мой взгляд, получиться очень сильной и очень нравоучительной. А как Вам кажется? Как Вы думаете, можно это сделать, не рассердив читателей? Соломон Джилс и капитан Катль с честью выйдут из всех этих испытаний, и, во всяком случае, я предвижу возможность интересных сцен между капитаном Катлем и мисс Токс. Вопрос о мальчике очень важен.
...Я очень хочу услышать все, что Вы об этом думаете. Услышать! Если бы это было возможно...
163
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Лозанна,
24 августа 1846 г
...Не получив, как обыкновенно, Вашего письма, я сел писать Вам наугад вчера, но погрузился в мысли с "Домби" и проработал над ним весь день. С прошлого вторника непрерывно льет настоящий горный дождь. После обеда, в начале восьмого, я расхаживал взад и вперед под маленькой колоннадой в саду, ломая голову над всякими "Домби" и "Битвами жизни", когда увидел двух людей, покрытых грязью дальнего пути, из которых один - в весьма раскисшей и грустной соломенной шляпе - то и дело кланялся мне, приближаясь по дорожке. Я долго не мог их узнать, и только когда они приблизились почти вплотную, разглядел, что это А. и (в соломенной шляпе) Н. Они приехали из Женевы на пароходе и кое-как пообедали на борту. Я угостил их превосходным рейнвейном, а также бесчисленными сигарами, А. был очень доволен и чувствовал себя как дома. Н. (странный приятель для гения) - несомненный сноб, но и он был, кажется, доволен и исполнен добродушия. У А. в кармане нашлась пятифунтовая банкнота, которую он, беззаботно таская с собой, до того истер, что от нее осталось только две трети, и стоило ее вынуть из кармана, как над столом закружились ее кусочки - так она истрепана. "О господи, знаете ли... право же... словно Гольдсмит, знаете ли... или кто-нибудь еще из этих великих", сказал Н.: та самая "отрывистая речь и грубый голос", которые напомнили Ли Ханту Клотена... * Облака, как всегда здесь в такую погоду, стлались по земле. Наши друзья совсем не разглядели Женевского озера. Пожалуй, не разглядели и Мэр де Глас, ибо их разговоры о нем весьма напоминали заявление той особы, которая, побывав на Ниагаре, сказала, что это всего только вода и больше ничего...
...Меня приводит в ужас трусость и нерешительность вигов. Не могу представить себе ничего более подлого и робкого, чем то, как они предложили этот билль о вооружении, выдержали все атаки, изъяли наиболее неприятные пункты, продолжали его поддерживать и в конце концов взяли назад. Я не могу им доверять. Лорд Джон *, наверное, чувствует себя среди них совсем бессильным. Они почему-то никогда не умеют разобраться в своих картах и разыгрывают их вслепую. Я согласен с Вами, что сравнение с Пилем далеко не в их пользу. Я не верю теперь, что они отменили бы хлебные законы, даже если бы могли...
Надеюсь, Вы не оставите свою мысль о недостаточности защиты, которую закон предлагает женщинам, и подкрепите ее замечаниями о недостаточности наказания, которому был подвергнут негодяй, игриво прозванный газетчиками "Оптовым брачным спекулянтом". Я считаю, что в любом благоустроенном обществе с передовым социальным законодательством он получил бы не одну трепку (частным образом) и был бы приговорен по меньшей мере к пожизненной ссылке. Несомненно, субъект, выбросивший жену из окна, был нисколько не хуже его.
Я приписываю это тайной вере в благородный принцип политической экономии" гласящий, что излишнее население непременно должно голодать *; сам же я видел в этом учении только залог несчастья для тех, кто ему поверит. Я убежден, что его проповедники погубят любое правительство, любое дело, любую доктрину, какими бы правильными они ни были. Здравый смысл и человечность масс в конце концов их не потерпят, а они всегда будут губить своих друзей, как погубили их при разработке "закона о бедных". Все цифры, какие только могла бы изготовить счетная машина Баббеджа на протяжении двадцати поколений, не могли бы противостоять сердцу общества.
164
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Лозанна,
30 августа 1846 г.
Вы не можете себе представить, скольких трудов мне это стоит и как мне трудно двигаться вперед быстро. Выдумывать, слава богу, кажется легче легкого, а после этого долгого отдыха мое чувство смешного до того обострилось, что мне то и дело приходится удерживаться от нелепых гротесков, которые доставляют мне истинное наслаждение. Но вот продвигаться с быстротой, которая меня удовлетворяла бы, необыкновенно трудно, чтобы не сказать - невозможно. Вероятно, сказываются два года отдыха, а отчасти отсутствие людных улиц. Я не могу выразить, до чего мне их не хватает. Словно они давали какую-то пищу моему мозгу, без которой он не может быть деятельным. Неделю или две я могу писать чрезвычайно плодотворно в каком-нибудь уединенном месте (вроде Бродстэрса), а потом день, проведенный в Лондоне, обновляет мои силы. Но до чего же, до чего трудно писать день за днем без этого волшебного фонаря! И у меня вовсе не дурное настроение - нам здесь очень удобно, город этот мне очень нравится, и относятся ко мне тут даже более дружески и с большей любовью, чем в Генуе. Я упоминаю об этом просто как о любопытном факте, который обнаружил только сейчас. Вот и мои герои склонны увядать, если их не окружает толпа. Я писал в Генуе очень мало (только "Колокола"), и порой мне приходило в голову нечто подобное, но боже мой! - там у меня было по крайней мере две мили освещенных по вечерам улиц, где я мог прогуливаться, и большой театр, где я мог проводить каждый вечер.
...Я с радостью соглашаюсь на любые изменения или сокращения, которые Вы собираетесь предложить. Браун, видимо, продвигается очень неплохо. Крещение Поля даст ему хороший материал. Мистер Чик похож на Д. Упомяните об этом, если не забудете. Главку о мисс Токс и майоре, которую Вы, увы (но совершенно правильно), изгнали из первого выпуска, я изменил для заключения второго. Среднюю главу я пока еще не кончил - для ее завершения мне понадобится примерно три хороших рабочих дня. Однако я надеюсь, что второй выпуск будет достойным преемником первого. Я вышлю его, как только кончу...
165
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Лозанна,
6 сентября 1846 г.
...Так как погода упрямо прояснялась, мы в прошлый вторник отправились в большой монастырь св. Бернарда и вернулись в пятницу днем. Общество наше состояло из одиннадцати человек и двух слуг: Холдимэнд *, мистер и миссис Сэржа с дочерью, мистер и миссис Уотсон, две дамы Тэйлор, Кэт, Джорджи и я. Мы были во всем удивительно единодушны и веселы. Отправились отсюда на пароходе и, высадившись, нашли целый дилижанс, который нас ожидал - его нанял мой славный Рош (он отправился вперед все подготовить). Доехали на нем до Бекса, где нас ждали две большие кареты, доставившие нас в Мартиньи. Там мы переночевали, а на следующее утро отправились в горы на мулах. Хотя монастырь св. Бернарда, как Вы, вероятно, знаете, вторая по высоте точка на земле, где еще живут люди, подъем очень удобен и легок - ни единой трудности до последних трех миль, но зато там путь проходит через так называемую "гибельную долину" и становится чрезвычайно страшным и неудобным из-за каменных осыпей и тающего снега. Этот монастырь - удивительное место, настоящий лабиринт сводчатых коридоров, отделенных друг от друга сводчатыми решетками. В нем множество удивительных крошечных спален, где окна так малы (из-за холодов и снега), что в них с трудом можно просунуть голову. Там мы переночевали, поужинав втридцатером в специально для этого отведенной старинной комнате, где пылал камин; блюда разносил угрюмый монах в высокой черной остроконечной шапке с большой шишкой наверху. В пять часов утра в часовне уныло ударил к заутрене колокол, и мне (моя спальня находилась совсем рядом с часовней), когда меня разбудили торжественные звуки органа и пение, на мгновение показалось, что ночью я умер и перенесся в неведомый мир.
Как бы мне хотелось, чтобы Вы побывали здесь! Огромная круглая долина на вершине страшной горной цепи, окруженная отвесными скалами всех цветов и форм, а посредине - черное озеро, над которым непрерывно плывут призрачные облака. Взор со всех сторон встречает вершины, утесы и пелену вечного льда и снега, отгораживающую долину от всего внешнего мира; озеро ничего не отражает; и кругом не видно ни одной живой души. Воздух так разрежен, что все время ощущаешь одышку, а холод неописуемо суров и пронизывает насквозь, не видно никаких признаков жизни, ничего красочного, интересного - только угрюмые стены монастыря, никакой растительности. Нигде ничто не шелохнется, все заковано в железо и лед. Рядом с монастырем в маленьком сарае с решетчатой железной дверью, которую может отпереть каждый, кто хочет, хранятся тела замерзших в снегу людей, которых никто не пришел сюда искать. Они не лежат, они поставлены по углам и прислонены к стенам. Некоторые стоят прямо и до ужаса напоминают живых людей, на лицах ясно можно различить выражение; некоторые упали на колени, другие на бок, а некоторые уже рассыпались, превратившись в кучку костей и праха. На здешней высоте нет гниения, и трупы остаются здесь все короткие дни и длинные ночи единственные люди за стенами монастыря, - медленно рассыпаясь в прах: страшные хозяева горы, погубившей их.
Ничего более своеобразного и оригинального я не видел даже в этом необыкновенном краю. Что же касается святых отцов и самого монастыря, я с грустью должен сказать, что это один из тех обманов, в которые мы уверовали в нашей юности. Дешевая французская сентиментальность и собаки (из которых, между прочим, осталось в живых только три) - вот что питало наши иллюзии. Эти монахи удивительные лентяи, предпочитающие не выходить наружу и нанимающие работников, чтобы расчищать дорогу (которая сто лет назад утратила свою важность - теперь этим перевалом почти не пользуются). Они богаты, и дела их процветают - ведь монастырь представляет собой обыкновенную харчевню, которой не хватает только вывески. Да, конечно, они не берут платы за свое гостеприимство, но в часовне вас подводят к кружке, куда все опускают значительно больше, чем можно было бы не краснея поставить в счет. Таким образом это заведение получает постоянный хороший доход. И не такое уж большое самопожертвование жить на этой высоте. Правда, они вынуждены селиться здесь еще в молодые годы, чтобы привыкнуть к климату, но зато жизнь тут куда более интересна и разнообразна, чем в любом другом монастыре: летом постоянное и непрерывно меняющееся общество, в долине приют для немощных - еще одно развлечение; и ежегодное путешествие за милостыней в Женеву или куда-нибудь еще - вот и еще развлечение для того или иного брата.
Монах, который председательствовал за нашим ужином, немного говорит по-английски и только что получил "Пиквика"! Каким шарлатаном сочтет он меня, когда попробует его понять! Будь со мною какая-нибудь другая моя книга, я подарил бы ее ему, чтобы иметь хоть какую-то надежду, что меня поймут...
166
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Лозанна,
...Я напишу Лендору, как только выберу свободную минуту, но я так много времени провожу за рабочим столом и так много думаю - и здесь и всюду - о рождественской повести или о "Домби", что мне необычайно трудно сесть писать кому-нибудь, кроме Вас. Мне давно уже следовало бы написать Макриди. Пожалуйста, передайте ему от меня привет и расскажите, каково у меня сейчас положение с пером, чернилами и бумагой. Одна из лозаннских газет, занимающаяся вопросом о свободе торговли, в последнее время весьма часто упоминает лорда Гобдена *. Честное слово, по-моему, это хорошая фамилия...
...Я не сомневаюсь, что, когда я работаю, мне необходима постоянная перемена, и порой во мне просыпается очень сильное подозрение, не вреден ли для меня воздух швейцарских долин. Как бы то ни было, если я когда-нибудь вновь поселюсь в Швейцарии, то только на горной вершине. В долине мой дух порой ощущает приближение зоба и кретинизма. И все же как грустно будет мне расставаться с этим маленьким обществом! Мы были здесь исполнены такого дружелюбия и симпатии друг к другу, и я всегда буду готов кричать "ура" швейцарцам и Швейцарии...
167
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Лозанна,
26 сентября 1846 г.
...Я собираюсь сообщить Вам совершенно неожиданную новость. Боюсь, что не будет никакой рождественской повести! Чего бы я не дал, лишь бы иметь возможность сообщить Вам это лично. По правде говоря, я уже было думал выехать сегодня в Лондон. Я написал около трети, и повесть обещает быть весьма недурной *, это совершенно новая идея - по крайней мере мне так кажется. Однако довести рассказ до благополучного завершения без вмешательства сверхъестественных сил, о чем теперь думать уже поздно, и в то же время придать ей естественным путем необходимые размеры или хотя бы не превзойти по объему "Векфильдского священника" кажется мне настолько трудным (принимая во внимание всю работу, проделанную над "Домби"), что, боюсь, я совсем измучаюсь, если буду продолжать трудиться над ней, и окажусь не в состоянии вернуться к роману с необходимой для этого ясностью мысли и усердием. Если бы я был занят одной лишь рождественской повестью, я бы написал ее, но меня страшит и гнетет мысль о том, что я буду утомлен, когда вернусь к роману, и начну писать его наспех. Я написал первую часть. Представляю себе развязку и завершение второй, а также всю третью (всего в ней будет только три части). Я представляю себе роль каждого персонажа и те простые идеи, которые они должны олицетворять. У меня есть уже наброски главных сцен. Совершенно счастливый конец невозможен, однако он будет достаточно веселым и приятным. Но у меня не хватает духа приступить ко второй части - самой длинной - и к введению побочной линии (главная уже развита, и с процентами). Я сам не понимаю, в чем тут дело. Вероятно - в непрерывной работе, в этом спокойном местечке, в страхе за "Домби" и в невозможности рассеять этот страх с помощью городского шума и толпы. Тот факт, что я начал сразу две книги, несомненно, был чреват всевозможными трудностями. Я убежден теперь, что не мог бы создать "Рождественскую песнь", приступая к "Чезлвиту", или перейти к новой книге от "Колоколов". Но как бы то ни было, верно одно: я совсем болен, расстроен и часто впадаю в уныние. Я скверно сплю, полон беспокойства и тревоги, и меня неотступно преследует мысль, что я порчу роман и мне следовало бы отдохнуть. Я порвал письмо, которое собирался отправить Вам перед этим. В нем я решительно отказывался от рождественской повести на этот год, но теперь я решил сделать еще одно усилие: завтра я уеду в Женеву и в течение понедельника и вторника попытаюсь проверить, не поможет ли мне перемена обстановки. Если из этого ничего не выйдет, то - я твердо убежден - мне следует сразу же прекратить все попытки, которые обескураживают и утомляют меня, в то время как мне предстоит работа над большой книгой. Вы легко можете себе представить, насколько все это серьезно, раз я готов отказаться от того, что меня так интересует, отказаться, когда на моем столе уже лежат пятнадцать густо исписанных страниц рукописи, которые заставляли меня смеяться и плакать. И даже пока я пишу это письмо, меня мучит предчувствие, что в письме, которое я отправлю Вам вечером во вторник, не будет содержаться ничего хорошего. Ради бога, поймите, что все это чрезвычайно серьезно и вовсе не мимолетная фантазия. В прошлую субботу, напряженно проработав весь день, и в прошлую среду, завершив первую часть, я был очень доволен и полон надежд, но все остальное время с тех пор, как я начал писать эту повесть, меня неотступно преследовала мысль, что даже мечтать о ее завершении нелепо и что мне следует быть совершенно свободным для "Домби"...
168
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Лозанна,
11 октября 1846 г.
...Еще задолго до того, как Вы получите это письмо, Вы, должно быть, все узнаете о революции в Женеве *. Когда я был там, ходило множество слухов о заговоре против правительства, но я им не верил, ибо против радикалов всегда распускается всевозможная клевета, и где бы ни находился консул католической державы, там всегда распространяется о них самая чудовищная ложь. Вот, например, даже здесь сардинский консул совершенно серьезно рассказывал недавно шепотом об образовании общества "Человекоубийц", членом которого был председатель государственного совета, швейцарский О'Коннел и умный человек; причем вступавшие в это общество якобы клялись на черепах и скрещенных костях уничтожать богатых собственников и т. п. В тот день, когда в Женеве шла схватка, здесь в Лозанне было большое волнение. Весь день мы слышали пушки (от выстрелов сотрясался наш дом), и из города вышел отряд в семьсот человек, чтобы помочь радикальной партии, - он явился в Женеву, как раз когда все было кончено. Нет никаких сомнений, что они получили тайную помощь из Лозанны. Женевцы, найдя бочонок пороха с надписью "Кантон Во", таскали его на шесте как знамя, желая показать, что их поддерживают друзья и за пределами города. Это была довольно жалкая схватка, как рассказал мне очевидец лорд Вернон, побывавший у нас вчера. Правительство испугалось, вероятно не доверяя своим солдатам, - и пушки палили куда угодно, только не в противника, который (я имею в виду революционеров) перегородил мост с помощью всего только одного дилижанса и вначале, несомненно, легко мог быть опрокинут. Умение простых людей стрелять из ружья было доказано малюсеньким отрядом из пяти человек, который, засев на валу вблизи городских ворот, заставил отступить роту солдат, двигавшуюся на помощь правительству. Они, едва только рота появилась, застрелили всех офицеров - их было трое или четверо, - после чего солдаты невозмутимо сделали поворот кругом и удалились. Пожалуй, в Лозанне не наберется и пятидесяти человек, которые не сумели бы попасть в игральную карту с расстояния в полтораста ярдов. Я не раз видел, как швейцарцы стреляли через большой овраг шириной с газон в Сент-Джеймском парке и неизменно попадали в яблоко.
То, что я собираюсь сказать, звучит не слишком по-джентльменски, и все же я без всяких оговорок заявляю, что все мои симпатии на стороне радикалов. Этот неукротимый народ имеет, по-моему, полное право испытывать такую ненависть к католицизму - если не как к религии, то как к причине социальной деградации. Они хорошо знают, что это такое. Они живут по соседству с ним за их горами лежит Италия. Они в любую минуту могут сравнить результаты этих двух систем в своих собственных долинах. И мне кажется, что их отвращение к нему, ужас, который вызывает в них появление католических священников и эмиссаров в их городах, - чувство безусловно разумное и оправданное. Но даже если отбросить это, вы не можете себе представить, как нелепа, как нагла крохотная женевская аристократия, - трудно придумать более смешную карикатуру на нашу английскую знать. Не так давно я беседовал с двумя видными тамошними особами (людьми очень умными), которые явились пригласить меня на какой-то тамошний прием, - я, впрочем, - отказался. Их болтовня о "народе" и "массах" и о необходимости расстрелять кое-кого, чтобы остальным было неповадно, своей чудовищностью напоминала то, что можно услышать в Генуе. Столь же нелепо и наглое, высокомерное презрение к народу, проявляемое их газетами. Трудно поверить, что разумные люди могут быть такими ослами с политической точки зрения. Именно это положение вещей и вызвало перемены в Лозанне. В связи с вопросом о иезуитах была подана чрезвычайно почтительная петиция, подписанная десятками тысяч мелких землевладельцев: попросту говоря, крестьянами из кантонов, великолепно обученными в школах, и в духовном, так же как и в физическом, отношении поистине замечательными представителями сословия тружеников. Аристократическая партия отнеслась к этому документу с неподражаемым презрением, заявив, что он подписан "чернью", после чего вся эта "чернь" взяла ружья, в назначенный день вступила в Женеву, и аристократическая партия убралась оттуда без единого выстрела.
..."Домби" расходится _великолепно_! Я мечтал о тридцати тысячах, как о пределе, и заявил, что если мы его достигнем, я буду чрезвычайно удовлетворен и чрезвычайно счастлив: судите же сами, как я счастлив теперь! Вчера я,* к величайшему и шумнейшему восторгу слушателей, прочел здесь второй выпуск. Мне еще не приходилось слышать, чтобы люди так смеялись. С Вашего разрешения скажу, что неплохо читаю Майора...*
169
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Женева, отель Дель Экю,
20 октября 1848 г.
...Мы приехали сюда вчера и, вероятно, останемся здесь до дня рождения Кэти, то есть до следующего четверга. Я примусь за работу над третьим выпуском "Домби", как только смогу. Пока я немного устал, но куда меньше, чем предполагал в прошлое воскресенье. Несколько дней я почти не спал и трудился с утра до ночи. Бутылка рейнвейна в понедельник, когда с нами обедал Эллиотсон (вчера утром он отправился в обратный путь), пошла мне на пользу. Это случилось как раз вовремя, и я уже впал в домбийское настроение... Однако голова у меня еще не совсем в порядке и порой сильно болит, как, например, сейчас, хотя мне пока еще не пускали кровь. Всю прошлую неделю мне снилось, что "Битва жизни" - это лабиринт каморок, из которых невозможно выбраться и по которым я уныло бродил всю ночь напролет. В субботнюю ночь я, по-моему, вообще не сомкнул глаз. Я непрерывно снова и снова пересматривал сюжет, пытаясь ввести в него здешнюю революцию. Это уже какое-то ужасное умственное расстройство. По виду этого города вы никогда не догадались бы, что здесь происходят какие-то революционные события. Над окном моей старой спальни зияет дыра - след пушечного ядра на фасаде дома, и на двух мостах заделывают пробоины. Но это мелочи, которые могли бы остаться и после чего угодно другого. Население трудится. В узких улочках всюду можно видеть и слышать прилежных ремесленников за работой, а к десяти часам весь город затихает, словно Линкольнс-Инн-филдс. Единственным внешним видимым знаком общественного интереса к политическим событиям являются группы людей, собирающиеся на каждом углу, чтобы прочесть объявление нового правительства о приближающихся выборах государственных чиновников. В этих объявлениях народу внушают необходимость поддерживать республику. В столь образованном обществе, как это, не могло произойти ничего дурного, не могло быть никакого неоправданного насилия. Для нас, сохранивших еще американские впечатления, трудно придумать лучшее противоядие. Что же касается чепухи, которую распространяет "аристократическая партия" относительно того, что республиканцы отрицают собственность и т. д., трудно придумать что-либо более нелепое. Один из руководителей недавних событий имеет запас часов и драгоценностей огромной стоимости, совершенно не охраняемый - как не охранялся он и во время беспорядков. У Жака Фази есть прекрасный дом и ценная коллекция картин, и - приходится признаться - он мог бы потерять вдвое больше, чем половина консервативных ворчунов, вместе взятых. Этот дом один из самых богато меблированных и роскошных особняков на континенте. И будь я швейцарцем, владеющим сотней тысяч фунтов, я не меньше любого радикала был бы противником католических кантонов и распространения иезуитизма, ибо верю, что насаждение католицизма - одно из самых ужасных средств политической и социальной деградации, какие только сохранились в мире. И это хорошо известно здешнему весьма культурному населению... Женевские мальчишки старательно таскали материал для постройки баррикад на мостах, и я думаю, что прилагаемая песенка Вас позабавит. Ее поют на мотив, родившийся в дни великой французской революции, очень красивый...
170
ДУГЛАСУ ДЖЕРОЛДУ
Женева,
суббота, 24 октября 1846 г.
Дорогой Джеролд!
Ровно неделю назад я кончил мою маленькую рождественскую повесть (написав в конце слово в слово фразу из Вашего милого письма, которое получил сегодня утром, а именно: "Наша жизнь, пожалуй, не так проста") и отправился сюда отдохнуть недельку. Не могу выразить, какую искреннюю радость доставило мне Ваше сердечное письмо. Форстер сообщил мне, что рецензия на "Домби" в Вашем журнале была проникнута тем же духом сердечности, а как я сказал недавно Кэт и Джорджине, лучший способ проверить литературную дружбу - сопоставить то влияние, которое она оказывает на нас, с результатами литературной вражды. Мистер Уоррен, правда, способен на время привести меня в ярость, но на следующий день его поступки и деяния умирают смертью всего дурного и изглаживаются из моей памяти. А щедрая симпатия, подобная Вашей, всегда со мной, всегда для меня источник новой радости, всегда ободряет меня, веселит и наполняет счастьем. Боль, причиненная несправедливой злобой, исчезает через час. Дары бескорыстной дружбы - эта самая прочная радость в мире. Какое счастье и утешение приносит мысль о ней!
Нет, я получаю Ваш журнал весьма нерегулярно. Если не ошибаюсь, я получил всего три номера, - и уж во всяком случае, не больше четырех. Но я все время помнил, как Вы заняты, и не надеялся получить от Вас весточку, когда собирался написать Вам из Парижа, чтобы уговорить Вас приехать к нам туда и повеселиться. Ваш ободряющий рассказ об этом предприятии доставил мне искреннее удовольствие. Все, что Вы говорите о старости людей, занимающихся литературой, я принимаю близко к сердцу и хорошо представляю себе, какую огромную пользу может принести осуществление Вашей идеи. Благодаря этому успеху Вы, несомненно, сможете приобрести независимое состояние, и я от всей души поздравляю Вас. Я получил два номера "Кресла цирюльника". Мысль великолепна и может быть легко и наилучшим образом приспособлена к любому новому обстоятельству. Номер, который должен был бы прийти с письмом, на которое я отвечаю, был с невероятным остроумием заменен... "Спектейтором"!!! В него вложен печатный листок от почтовой конторы с сообщением, что в этот вечер с очень многих газет слетели плохо приклеенные обертки; они выражают надежду, что газета, посылаемая мне, избрана правильно, но не очень на это рассчитывают. И в самом деле, из всех существующих газет они не могли бы выбрать более неподходящую.
Что же касается "Шуточной истории Англии" и подобных же бурлесков (включая и "Снобов") *, я совершенно с Вами согласен. Они произвели на меня очень неприятное впечатление. Подобные шутки напоминают печаль наемного плакальщика, только наоборот, и точно так же приличествуют серьезным темам. Мне еще не попадался Бекет *. Вы видели упоминание о недовольных писателях в объявлении Альберта Смита, которому придан вид парламентского акта? В нем есть наглая развязность, которая подняла во мне всю жизнь. Мне хотелось бы, чтобы Вы на него взглянули, если оно до сих пор не попадалось Вам на глаза. Оно посвящалось Кристоферу Тедполу и вышло недели две назад.
Манчестерского суаре, полагаю, еще не было. Я видел в "Галиньяни" *, что Вы едете. Как мне хотелось бы поехать с Вами!
Поверьте, я часто думаю о Ваших семейных несчастьях и не раз осведомлялся у Форстера о Вашей дочери. Это очень грустная история, дорогой Джеролд, бог свидетель. Но то, что отчасти повинно в Ваших страданиях, облегчает ее судьбу. До тех пор, пока он ей нравится, она не будет чувствовать все это так остро. Надеюсь, что Ваш сын показал себя у Беринга с наилучшей стороны. А старший-то, вот чьи дела идут хорошо! Мой отец сообщил мне, что он расстался с "Дейли ньюс". Интересно было бы знать, как идут дела там. Боюсь, что "добавки", как их называют Б. и Э. выглядят не слишком многообещающе, а Дилк, вообще говоря, немного тяжеловат.
Париж хорош и весной и зимой, так что приезжайте на рождество, и мы вместе весело проведем праздники - "то праздничное время года" (как выражается мистер Роуленд из Хэттон-гарден), когда человеческие волосы особенно легко развиваются. Я надеюсь перебраться в Париж со всеми чадами и домочадцами к двадцатому числу следующего месяца. Как только устроюсь, напишу Вам. Но, пожалуйста, постарайтесь приехать на рождество, и мы устроим чисто английское веселье. Это пустяковая поездка, и Вы можете писать по утрам столько, сколько Вам заблагорассудится. Может быть, Форстер (покончив с мадам Тюссо *, тоже туда приедет, я его растормошу. Да, кстати, я растормошил мой французский язык, и получается довольно неплохо.
Газеты, кажется, знают о Швейцарии ровно столько, сколько о стране эскимосов. Мне хотелось бы показать Вам здешних жителей или жителей кантона Во - они очень культурны, у них великолепные школы, удобные дома, они отличаются умом и благородным независимым характером. Англичане имеют обыкновение чернить их, потому что швейцарцы ни перед кем не заискивают. Могу сказать только, что если бы первые двадцать пять лет наилучшего общего образования создали в Девоншире такое же крестьянство, какое живет здесь и в окрестностях Лозанны (отучив их от склонности к пьянству), то были бы достигнуты такие результаты, на какие и в самом радужном настроении я не рассчитываю даже через сто лет. Недавняя здешняя революция (я отношусь к ней с искренней симпатией) проходила в самом благородном, честном и христианском духе. Победившая партия была умеренна даже в первом своем торжестве, умеет быть терпимой и прощать. Клянусь Вам, некоторые из обращений к гражданам обеих партий, которые новое правительство (народное) развесило на стенах, были настолько истинно благородными и возвышенными, что у меня, когда я их читал. на глаза навертывались слезы, - они были так далеки от жалкой политической свары и проникнуты заботой об общем счастье и благополучии.
Кэт и Джорджи шлют Вам привет. Эта маленькая женщина заставила меня вчера смеяться до упаду, превосходно изображая миссис Брэдбери. Мы часто говорим о Вас и планируем парижские развлечения. В Лозанне очень мало англичан (всего несколько десятков), но все это очень приятные, образованные люди. Я опять весьма удачно занимался магнетизмом - на этот раз с медиумом мужчиной. Эллиотсон, гостивший у нас около недели, относится к моей магнетической силе с большим почтением. Да я и сам думаю, что волею судеб она довольно велика, так пусть же она или что-нибудь еще привяжет ко мне Ваше сердце, дорогой Джеролд.
Ваш любящий друг.
171
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Лозанна
...Я очень огорчен иллюстрацией, изображающей миссис Пипчин и Поля. Она до ужаса не имеет ничего общего с текстом. Боже праведный! Перепутаны даже самые простые и точно указанные детали. О Пипчин прямо говорится, что она старуха, а "миниатюрное креслице" Поля упоминается не раз и не два. Он должен был бы сидеть в креслице в углу у камина, глядя на нее снизу вверх, Не могу выразить, как мне больно и досадно, когда воn так абсолютно неправильно воплощают мои мысли. Я с радостью заплатил бы сто фунтов, только бы эта иллюстрация не попала в книгу. Если бы он внимательно прочитал текст, ему и в голову бы не пришло изобразить миссии Пипчин подобным образом. Право, мне кажется, что лучше бы он вовсе не заглядывал в текст, тогда ему можно было бы просто и коротко объяснить идею, и он ее волей-неволей понял бы...
172
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Лозанна
...Когда я впервые увидел ее, я испытал невыразимый и мучительнейший ужас. Мне незачем говорить Вам, мой милый, что Уордн * не имеет никакого отношения к сцене бегства - его же там не было! Под горячую руку после такого сюрприза я собирался было просить, чтобы печатанье этого листа приостановили и фигуру выскоблили с клише. Но затем я подумал о том, как сильно это огорчит нашего добросердечного Лича и, решив, что другим, возможно, это отнюдь не покажется столь чудовищной нелепостью, как мне, который просто об этом не думал, я несколько успокоился, хотя не перестаю удивляться. Несомненно, к тому времени, когда Вы получите это письмо, будет напечатано уже много экземпляров, и поэтому я не сомневаюсь, что иллюстрация останется в своем первоначальном виде. Во всех остальных отношениях Лич очень хорош, и его иллюстрации намного превосходят те, которыми были снабжены все предыдущие рождественские повести. Вы же знаете, что я строю в своем мозгу нерукотворные храмы (боюсь только, что они не находят выражения с помощью пера и чернил), и поэтому подобные веши меня часто огорчают и разочаровывают. Но, право же, на этот раз я не разочарован. Спокойствие и красота сохранены везде. Скажите все, что можете, Маку и Стэнни, даже больше, чем можете! Просто наслаждение смотреть на эти миниатюрные пейзажи дорогого старика. Как они изящны и мягки и в то же время как мужественны и полны энергии! Они доставляют мне глубочайшую радость...
173
ГРАФИНЕ БЛЕССИНГТОН *
Париж, улица де Курсель, 48,
24 января 1847 г.
Дорогая леди Блессингтон!
Начиная это письмо, я чувствую себя отпетым негодяем, и совесть мучит меня, что я его не начал и не окончил давным-давно. Но Вы лучше других знаете, как трудно писателю писать письма; а кроме того, я льщу себя надеждой, что Вы знаете, с какой искреннейшей симпатией вспоминаю я о Вас, где бы я ни находился. Поэтому, поразмыслив, я испытываю некоторое облегчение и кажусь себе не таким уж бессовестным.
Форстер ухитрился уложить в двухнедельный срок поистине невероятное и ни с чем не сообразное количество всяческих экскурсий и развлечений. Он то летел в Версаль, то бродил по тюрьмам, то посещал оперу, то больницы, то консерваторию, а то и морг - и все это с ненасытной жадностью. Мне начинает казаться, что я не имею ни малейшего отношения к книге, именуемой "Домби", и никогда не трудился над пятым выпуском (законченным едва полмесяца назад) изо дня в день и с таким усердием, что под конец я, подобно монаху в рассказе бедняги Уилки, начал уже воображать, будто она - единственная реальность, а все остальное - лишь мимолетные тени.
Среди множества прочего мы любовались недавно тем, как наш друг, нежный цветок Роз Шери, играла Клариссу Гарлоу. Если не ошибаюсь, сейчас она занимается тем же в Лондоне, и, возможно, Вы ее видели. Если не считать Макриди в "Лире", мне еще не доводилось видеть такой чарующей, тонкой, безыскусственной и трогательной игры. Театры сейчас восхитительны. Вчера вечером мы смотрели в "Варьете" "Очаровательного Бернара", сыгранного с неподражаемым совершенством. Словно ожило одно из полотен Ватто и фигуры на нем обрели дар речи. В цирке дается новый спектакль "Французская революция", в котором показывается национальный Конвент и множество сражений (с пятьюстами участниками, которые легко сходят за пять тысяч), просто удивительных по своему правдоподобию и пылу. Ежегодное комическое ревю в "Пале-Рояле" довольно скучно, если не считать появления Александра Дюма, который сидит у себя в кабинете перед грудой фолиантов высотой футов в пять и объясняет, что это - первая картина первого акта первой пьесы, которая будет сыграна на первом представлении в его новом театре. Мольеровский "Дон-Жуан" в "Комеди Франсэз" делает сборы. Игра превосходна, и любопытно сравнить, насколько их Дон-Жуан и его лакей отличаются от нашего представления о взаимоотношениях хозяина и слуги. В "Порт Сен-Мартэн" снова дают "Лукрецию Борджиа", но играют убого и скучно, хотя пьеса сама по себе весьма замечательна и необычна. В прошлое воскресенье мы побывали в гостях у Виктора Гюго в его чрезвычайно оригинальном доме, который больше всего напоминает какую-нибудь лавку древностей или реквизитную старого, огромного, мрачного театра. На меня большое впечатление произвел сам Гюго, который в каждом дюйме тот гений, каким он и является на самом деле, и весь, с головы до ног, совершенен и очень интересен. Его жена - настоящая красавица с черными сверкающими глазами. Была еще и очаровательная дочка лет пятнадцати - шестнадцати, с точно такими же глазами. Окруженные старинными латами, старинными гобеленами, старинными шкафами, мрачными старинными столами и стульями, старинными парадными балдахинами из старинных дворцов, старинными золочеными львами, собравшимися покатать старинные золоченые шары внушительных размеров, они являли собой чрезвычайно романтическую картину и казались сошедшими со страниц одной из его книг...