Смерть, уносящая нас, - лишь последняя смерть среди многих.

Лучше читай самого себя, чем мое письмо. Ты воочию убедишься, что смерть, которой мы боимся, - последняя, но не единственная. (22) Вижу, куда ты смотришь: ищешь, что вставил я в это письмо, чьи мужественные слова, какое полезное наставление. Надо послать тебе что-нибудь касательно того предмета, которым мы сейчас занимались. Эпикур порицает жаждущих смерти не меньше, чем одержимых страхом перед нею; вот что он говорит: "Нелепо стремиться к смерти, пресытившись жизнью, если как раз из-за твоего образа жизни теперь приходится стремиться к смерти". (23) Также и в другом месте он говорит: "Что может быть нелепее, чем желать смерти после того, как всю жизнь тебе не давал покоя страх смерти?" К этим двум ты можешь прибавить еще одно изречение той же чеканки: "Только люди бывают так неразумны и даже безумны, что некоторых заставляет умереть страх смерти". (24) Возьми любое из этих изречений, и каждое укрепит твой дух, чтобы ты терпеливо сносил и жизнь и смерть. Ведь нужны непрестанные побуждения и ободрения для того, чтобы мы избавились и от чрезмерной любви к жизни и от чрезмерной ненависти к ней. Даже когда разум убеждает нас, что пора кончать, нельзя поступать необдуманно и мчаться очертя голову. (25) Мудрый и мужественный должен не убегать из жизни, а уходить. И прежде всего нужно избегать той страсти, которой охвачены столь многие, - сладострастной жажды смерти. Ибо помимо прочих душевных склонностей есть, Луцилий, еще и безотчетная склонность к смерти, и ей нередко поддаются люди благородные и сильные духом, но нередко также и ленивые и праздные. Первые презирают жизнь, вторым она в тягость. (26) И некоторые, устав и делать, и видеть одно и то же, пресыщаются и чувствуют даже не ненависть, а отвращение к жизни; и к нему же толкает нас сама философия, если мы говорим: "Доколе все одно и то же? Снова просыпаться и засыпать, чувствовать голод и утолять его, страдать то от холода, то от зноя? Ничто не кончается, все следует одно за другим по замкнутому кругу. Ночь настигает день, а день - ночь, лето переходит в осень, за осенью спешит зима, а ей кладет предел весна. Все проходит, чтобы вернуться, ничего нового я не делаю, не вижу, - неужто же это не надоест когда-нибудь до тошноты?" И немало есть таких, кому жизнь кажется не горькой, а ненужной. Будь здоров.

Письмо XXV

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Что касается обоих наших друзей, то идти тут следует разными путями: пороки одного мы должны исправлять, пороки другого - искоренять. Я не буду себя сдерживать: ведь если я оставлю его в покое, значит, я не люблю его. - Ты скажешь: "Как так? Ты надеешься удержать под своей опекой сорокалетнего питомца? Взгляни на его возраст, твердый и неподатливый: такого не переделать, лепят только мягкое". - (2) Яне знаю, что мне удастся, но предпочитаю остаться без успеха, чем без веры. Не отчаивайся, и застарелые болезни можно лечить, если восстать против невоздержности, если принудить больных и делать, и терпеть многое, что им не по нраву, Я и второму-то не очень доверяю: разве что он еще краснеет, нагрешив. Этот стыд нужно поддерживать, ибо пока он не покинет душу, есть и надежда на лучшее. А с ветераном, по-моему, надо действовать осторожнее, чтобы он не отчаялся в самом себе. (3) И то время, когда он ненадолго успокоился и вроде бы исправился, было самым подходящим, чтобы взяться за него. Других эта передышка обманула, а меня ему не провести. Я жду, когда его пороки вернутся к нему с большой лихвою, так как знаю, что они сейчас только отступили, а не ушли совсем. Я потрачу день-другой и увижу на опыте, можно тут что-нибудь сделать или нет. (4) А ты покажи себя мужественным и убавляй свою ношу, впрочем, ты так и делаешь. Ничто из того, что мы имеем, не необходимо. Вернемся к законам природы - и богатство для нас готово. Все, в чем мы нуждаемся, или стоит дешево, или ничего не стоит. Природа требует только хлеба и воды, а для этого никто не беден. "Кто ограничил ими свои желания, тот поспорит в блаженстве с самим Юпитером", - говорил Эпикур. И еще одно его изречение я внесу в это письмо: (5) "Делай все так, будто на тебя смотрит Эпикур". Без сомнения, полезно приставить к себе сторожа и иметь его рядом, чтобы на него ты оглядывался, видя в нем свидетеля всех твоих помыслов. Самое благотворное - жить словно под взглядом неразлучного с тобою человека добра, но с меня довольно и того, если ты, что бы ни делал, будешь делать так, будто на тебя смотрят. Одиночество для нас - самый злой советчик, (б) Когда ты преуспеешь настолько, что будешь стесняться самого себя, тогда можешь отпустить провожатого, а до тех пор пусть за тобой надзирает некто тобою чтимый, будь то Катон, либо Сципион, либо Лелий, любой, в чьем присутствии даже совсем погибшие люди обуздывали свои пороки, - и так покуда сам не станешь тем человеком, на глазах у которого не отважишься грешить. А когда ты этого добьешься и начнешь хоть немного уважать самого себя, я позволю тебе поступать по совету того же Эпикура: "Тогда и уходи в себя, когда тебе приходится быть в толпе". (7) Нужно, чтобы ты был непохож на большинство людей. А пока ты не можешь безопасно замкнуться в себе, оглянись на того и на другого: для любого лучше быть с кем угодно, чем наедине с собою. "Тогда и уходи в себя, когда тебе приходится быть в толпе", - но только если ты человек добра, спокойный и воздержный; а не то уходи от самого себя к толпе, чтобы быть подальше от дурного человека. Будь здоров.

Письмо XXVI

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Недавно я говорил тебе, что старость моя совсем близко, а теперь боюсь, что старость у меня уже позади. Не к моим годам и во всяком случае не к состоянию моего тела приложимо это слово: ведь старостью называют возраст усталости, а не полной немощи. Меня же считай в числе совсем дряхлых и доживающих последние дни. (2) И все же, между нами, я благодарен самому себе, потому что гнет возраста чувствует только тело, а не душа, и состарились одни лишь пороки и то, что им способствует. Душа моя бодра и рада, что ей уже почти не приходится иметь дело с плотью; большую часть своего бремени она сбросила и теперь ликует и спорит со мною о старости, утверждая, что для нее сейчас самый расцвет. (3) Надо ей поверить: пусть пользуется своим благом! Хорошо бы сейчас подумать и разобраться, в какой мере спокойствием и скромностью нравов обязан я мудрости и в какой мере возрасту, и разобраться тщательнее ', чего я не могу делать и чего не хочу, даже и полагая, что могу. А если мне и не хочется каких-нибудь непосильных вещей, то я радуюсь своему бессилию. - Да и есть ли на что жаловаться? Велико ли несчастье, если уходит то, что и так должно прекратиться? - (4) "Да, это великое несчастье, - скажешь ты, - когда все в нас иссякает и отмирает и мы, если говорить без обиняков, совсем сходим на нет. Ведь не одним ударом валит нас наземь, нет, каждый день отнимает что-нибудь и уносит частицу наших сил". - Но есть ли исход лучше, чем незаметно скользить к своему концу, между тем как природа развязывает все узы? Дело не в том, что так уж плохо уйти из жизни сразу и вдруг, но этот медленный путь легче для нас. А я присматриваюсь к себе, словно близится срок испытания и наступает день, который вынесет приговор всем моим дням, и говорю про себя: "Все наши прежние слова и дела - ничто. Любое из этих свидетельств мужества легковесно и обманчиво, и густо прикрашено. (5) Смерть покажет, чего я достиг, ей я и поверю. Без робости готовлюсь я к тому дню, когда придется, отбросив уловки и стерев румяна, держать ответ перед самим собой: только ли слова мои были отважны или также и чувства, не были ли притворством и лицедейством все мои непреклонные речи против фортуны. (6) Отбрось людское мнение: оно всегда ненадежно и двойственно. Отбрось науки, которыми ты занимался всю жизнь. Смерть вынесет тебе приговор. Вот что я утверждаю: сколько бы ни вел ты споров и ученых бесед, сколько бы ни собирал назидательные изречения мудрецов, как бы гладко ни говорил, - ничто не докажет силы твоего духа. Ведь на словах и самый робкий храбр. Подоспеет конец - тогда и станет ясно, что ты успел. Что ж, я принимаю это условие и не боюсь суда". - (7) Так я говорю с собою, но можешь считать, что и с тобою. Ты моложе меня - что с того? Ведь не по годам счет! Неизвестно, где тебя ожидает смерть, так что лучше сам ожидай ее везде. (8) Я хотел было кончить, и рука уже начала выводить прощальное приветствие, - но обряд должен быть исполнен, надо и этому письму дать дорожные. Не думай, будто я говорю: у кого бы мне взять взаймы? Ты ведь знаешь, в чей ларчик я запускаю руку. Подожди немного - и я буду расплачиваться своими, а покуда меня ссудит Эпикур, который говорит: "Размышляй о смерти, - что сподручнее: ей ли прийти к нам или нам пойти ей навстречу". (9) Смысл тут ясен: ведь это прекрасно - научиться смерти! Или, по-твоему, излишне учиться тому, что пригодится один только раз? Нет, поэтому-то нам и нужно размышлять о ней! Где нельзя проверить свое знание на опыте, там следует учиться постоянно. (10) "Размышляй о смерти!" - Кто говорит так, тот велит нам размышлять о свободе. Кто научился смерти, тот разучился быть рабом. Он выше всякой власти и уж наверное вне всякой власти. Что ему тюрьма и стража, и затворы? Выход ему всегда открыт! Есть лишь одна цепь, которая держит нас на привязи, - любовь к жизни. Не нужно стремиться от этого чувства избавиться, но убавить его силу нужно: тогда, если обстоятельства потребуют, нас ничего не удержит и не помешает нашей готовности немедля сделать то, что когда-нибудь все равно придется сделать. Будь здоров.

Письмо XXVII

Сенека приветствует Луцилия!

(1) "Ты поучаешь меня, - скажешь ты. - Не потому ли, что сам уже исправился через собственные поучения и теперь тебе хватает времени искоренять чужие пороки?" - Я не так бесчестен, чтобы, сам будучи нездоров, лечить других. Просто я как будто хвораю в одной комнате с тобою и беседую о нашем общем недуге, советуя разные лекарства. Слушай же меня так, словно я говорю с самим собой. Я впускаю тебя в мой тайник и, пользуясь твоим присутствием, нападаю на самого себя. (2) Себе я кричу: "Сочти свои годы - и постыдись желать того же, чего желал мальчишкой, и то же самое запасать. Хоть одно сделай ради себя, пока не пришел смертный час: пусть твои пороки умрут прежде тебя. Откажись от беспокойных наслаждений, за которые приходится платить так дорого: ведь все они вредны - не только будущие, но и минувшие. Как у злодеев, даже не пойманных с поличным, и после преступления не проходит тревога, так после нечистых наслаждений раскаяние остается и долго спустя. В них нет ни прочности, ни верности: даже те, что не вредят, мимолетны. (3) Лучше поищи непреходящее благо! А такого нет, кроме тех благ, которые душа обретает в самой себе. Одна лишь добродетель дает нам радость долговечную и надежную: все, что мешает ей, подобно облаку, которое проносится низко и не может одолеть дневной свет". (4) Когда же удастся настигнуть эту радость? И раньше в этом деле не мешкали, но нужно еще поспешить. Сделать остается так много, что непременно нужны твое усердие и твои труды, если ты хочешь чего-нибудь добиться. На других это дело не переложишь. (5) Чужая помощь возможна в другой, не в этой науке. Жил еще на нашей памяти богач Кальвизий Сабин1. И по богатству своему, и по складу души это был настоящий вольноотпущенник. Никогда не видел я человека столь непристойного в своем блаженстве. Память у него была такая плохая, что он то и дело забывал имена Улисса, либо Ахилла, либо Приама, которых мы знаем2 не хуже, чем рабов, приставленных к нам с детства. Никакой старик-номенклатор, который вместо того, чтобы вспоминать имена, выдумывает их, не приветствовал граждан до того невпопад, как Сабин - троянцев и ахеян. А хотелось ему слыть знатоком. (6) И вот какое средство он придумал: купив за большие деньги рабов, одного он заставил заучить Гомера, второго - Гесиода, еще девятерых распределил он по одному на каждого лирика3. Чему удивляться, если они дорого обошлись ему? Ведь таких рабов не найти, их готовили для него на заказ. Собрав у себя эту челядь, стал он донимать гостей за столом. В изножье у него стояли слуги, у которых он спрашивал те стихи, что хотел прочесть, - и все-таки запинался на полуслове. (7) Сателлий Квадрат, прихлебатель богатых глупцов, который перед ними пресмыкался и (ведь без того невозможно!) над ними насмехался, посоветовал ему поставить грамматиков сборщиками упавших объедков. А когда Сабин сказал, что каждый раб обошелся ему в сто тысяч. Квадрат отвечал: "Столько же книжных ларей ты мог бы купить дешевле!" Но тот все же упорно считал, что знания каждого из его домочадцев - это его знания. (8) Тот же Сателлий стал подзадоривать Сабина, человека больного, изможденного и хилого, заняться борьбой. А когда тот ответил: "Как же я смогу? Я и так еле жив!" - он сказал: "Во имя богов, не смей так говорить. Разве ты не видишь, сколько у тебя здоровенных рабов?" Совершенство духа нельзя ни взять взаймы, ни купить, а если бы оно и продавалось, все равно, я думаю, не нашлось бы покупателя. Зато низость покупается ежедневно. (9) Получи теперь то, что я должен, и прощай. "Бедность, живущая по закону природы, - это богатство". Эпикур часто повторял эту мысль, всегда по-новому. Но не беда сказать лишний раз, если этому сколько ни учись, все мало. Одним довольно лекарство указать, другим нужно его навязывать. Будь здоров.

Письмо XXVIII

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Ты полагаешь, будто ни с кем, кроме тебя, такого не бывало, и, словно делу невиданному, удивляешься тому, что и долгое странствие, и перемена мест не рассеяли твоей тоски и угнетенности духа. Но менять надо не небо, а душу! Пусть бы ты уехал за широкие моря, пусть бы, как говорит наш Вергилий"Столько же книжных ларей ты мог бы купить дешевле!" Но тот все же упорно считал, что знания каждого из его домочадцев - это его знания. (8) Тот же Сателлий стал подзадоривать Сабина, человека больного, изможденного и хилого, заняться борьбой. А когда тот ответил: "Как же я смогу? Я и так еле жив!" - он сказал: "Во имя богов, не смей так говорить. Разве ты не видишь, сколько у тебя здоровенных рабов?" Совершенство духа нельзя ни взять взаймы, ни купить, а если бы оно и продавалось, все равно, я думаю, не нашлось бы покупателя. Зато низость покупается ежедневно. (9) Получи теперь то, что я должен, и прощай. "Бедность, живущая по закону природы, - это богатство". Эпикур часто повторял эту мысль, всегда по-новому. Но не беда сказать лишний раз, если этому сколько ни учись, все мало. Одним довольно лекарство указать, другим нужно его навязывать. Будь здоров., "города и берег исчезли", - за тобою везде, куда бы ты ни приехал, последуют твои пороки. (2) То же самое ответил на чей-то вопрос и Сократ: "Странно ли, что тебе нет никакой пользы от странствий, если ты повсюду таскаешь самого себя?" - Та же причина, что погнала тебя в путь, гонится за тобою. Что толку искать новых мест, впервые видеть города и страны? Сколько ни разъезжай, все пропадет впустую. Ты спросишь, почему тебе невозможно спастись бегством? От себя не убежишь! Надо сбросить с души ее груз, а до того ни одно место тебе не понравится. (3) Пойми, ты теперь в таком же состоянии, как та пророчица, которую наш Вергилий изобразил исступленной и воспламененной чужим духом, почти уже овладевшим ею:

Точно вакханка, она по пещере мечется, будто Бога может изгнать из сердца.2

И ты мечешься туда и сюда, чтобы сбросить давящее бремя, а оно, чем больше ты скитаешься, тем делается тягостнее. Так менее тяжек для корабля груз, закрепленный неподвижно, а груз, наваленный неравномерно, перевешивает на один борт и скорее топит судно. Что бы ты ни сделал, все обернется против тебя, самими разъездами ты вредишь себе: ведь больному не даешь ты покоя. (4) Зато когда избудешь эту беду, всякая перемена мест станет тебе приятна. Пусть тебя сошлют на край земли, пусть заставят жить в любой глуши у варваров, - такое пристанище, вопреки всему, окажется для тебя гостеприимным. Важно, каким ты приезжаешь, а не куда приезжаешь, - и поэтому ни к одному месту не должны мы привязываться всей душой. Надо жить с таким убеждением: "Не для одного уголка я рожден: весь мир мне отчизна"3. (5) Будь тебе это ясно, ты не стал бы удивляться, что не помогает новизна мест, когда ты, наскучив одной страной, перебираешься в другую: ведь и первая пришлась бы тебе по душе, если б ты все считал своим. А сейчас ты не путешествуешь, но скитаешься и мечешься, гонимый с места на место поисками того, что есть везде: ведь всюду нам дано жить правильно. (6) Есть ли что суетливей форума? Но и там можно жить спокойно, если деться некуда. Хотя, если б можно было располагать собою, я бежал бы от одного вида, не то что от соседства форума: как есть гиблые места, подтачивающие самое крепкое здоровье, так есть места вредные для тех, чей дух хотя и благороден, но еще не совершенен и до конца не излечен. (7) Я не согласен с теми, кто бросается в волны и, любя жизнь беспокойную, каждый день мужественно сражается с трудностями. Мудрый терпит такую участь, но не выбирает ее и предпочитает мир сражению. Мало пользы избавиться от своих пороков, если приходится спорить с чужими! - (8) "Тридцать тиранов4 окружали Сократа - и не сломили его мужества". - Разве дело в том, сколько господ? Рабство всегда одно! Кто его презрел, тот и в толпе повелителей будет свободен. (9) Пора кончать письмо, но прежде надо заплатить пошлину. "Знать свой изъян - первый шаг к здоровью". - По-моему, замечательны эти слова Эпикура. Ведь кто не знает за собой изъяна, тот не желает его искоренить. Сперва следует изобличить себя, потом исправляться. А те, которые хвалятся пороками, - неужели, по-твоему, думают они о лекарствах, если считают свои грехи добродетелями? Поэтому, сколько можешь, сам себя выводи на чистую воду, ищи против себя улик! Сначала выступи обвинителем, потом - судьей и только под конец - ходатаем. Иногда стоит самому себе быть обидчиком! Будь здоров.

Письмо XXIX

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Ты спрашиваешь о нашем Марцеллине1 и хочешь узнать, что он поделывает. Он редко к нам заходит - по той одной причине, что боится услышать правду. Но эта опасность ему уже не грозит: ведь незачем разговаривать с тем, кто не станет слушать. Потому-то нередко и сомневаются насчет Диогена и прочих киников, которые со всеми чувствовали себя вольно и увещевали каждого встречного: следовало ли им делать так? (2) Что толку выговаривать глухому или немому от рождения либо от болезни? - Ты спросишь: "К чему мне беречь слова? Ведь они ничего не стоят! Мне не дано знать, помогут ли мои уговоры тому или этому, но я знаю, что, уговаривая многих, кому-нибудь да помогу. Нужно всякому протягивать руку, и не может быть, чтобы из многих попыток ни одна не принесла успеха". - (3) Нет, Луцилий, я не думаю, чтобы великому человеку следовало так поступать: влияние его будет подорвано и потеряет силу среди тех, кого могло бы исправить, не будь оно прежде изношено. Стрелок из лука должен не изредка попадать, но изредка давать промах. Если цели достигаешь случайно - какое же это искусство! А мудрость - искусство: пусть она метит наверняка, пусть выбирает таких, кто на что-то способен, и отступится от тех, в ком отчаялась, но не сразу, а испробовав последние средства даже после того, как отчается. (4) В Марцеллине я пока еще не отчаялся. Его и сейчас можно спасти, но только если немедля протянуть ему руку. Правда, есть опасность, что он и спасителя утянет, - так велики его дарования, уже обратившиеся, однако, к пороку. Все же я пойду на риск и осмелюсь показать ему все его язвы. (5) Он поступит, как всегда: призовет на помощь свои шуточки, от которых и скорбящий рассмеется, будет потешаться сперва над собой, потом над нами, заранее скажет все, что я собирался сказать. Он обыщет все наши школы и каждого философа попрекнет подачкой, подружкой, лакомством; одного он покажет мне в постели, другого - в кабачке, третьего - в прихожей. (6) Он покажет мне славного философа Аристона2, который читал свои рассуждения только с носилок, потому что другого времени для обнародования своих трудов выбрать не мог. Когда Скавра3 спросили, к какому учению примыкает Аристон, тот сказал: "Уж во всяком случае не к перипатетикам!"4 Когда осведомились, что думает о том же Юлий Греции 5, человек замечательный, он ответил, будто речь шла о гладиаторе в колеснице: "Не могу сказать; ведь я не знаю, на что он способен пешим". (7) Он будет колоть мне глаза именами всех бродячих шутов, которым лучше бы вовсе не заниматься философией, чем торговать ею. Но я решил стерпеть все обиды. Пусть он меня рассмешит, - я, может быть, заставлю его плакать, а если он не перестанет смеяться, то я, как ни плохо дело, порадуюсь, что его постиг такой веселый род безумия. Впрочем, веселость эта ненадолго: присмотрись к такому человеку и увидишь, как безудержный смех через мгновенье сменяется безудержным бешенством. (8) Я намерен взяться за него и доказать, насколько выше была бы ему цена, когда б толпа ценила его пониже. Если я и не искореню его пороки, то обуздаю их: пусть они не исчезнут, но хоть уйдут на время, - а может быть, они и исчезнут, если привыкнут уходить. Да и передышками нельзя пренебрегать: тяжелобольным временное улучшение заменяет здоровье. (9) А пока я готовлюсь взяться за него, ты сам - ведь ты и можешь, и понимаешь, от чего ушел и к чему пришел, и поэтому догадываешься, куда придешь впредь, - ты сам совершенствуй свой нрав, возвышай душу, будь стоек, что бы тебя ни пугало. Не смей пересчитывать всех, кто тебе страшен. Не глуп ли, по-твоему, тот, кто боится многих там, где можно пройти лишь поодиночке? Так же и к твоей смерти доступ открыт только одному, сколько бы врагов тебе ни угрожало. Так уж устроила природа: одну жизнь она тебе дала, одну и отнимет. (10) Был бы в тебе стыд, - ты отсрочил бы мне последний взнос. Но и я не буду скряжничать, погашая остаток долга, и вручу тебе все, что с меня следует. - "Никогда я не хотел нравиться народу - ведь народ не любит того, что я знаю, а я не знаю того, что любит народ". - (11) "Кто же это?" - спросишь ты. Как будто тебе неизвестно, кому я приказываю. - Эпикуру! Но то же самое подтвердят тебе в один голос из всех домов: и перипатетики, и академики, и стоики, и киники. Как может быть дорог народу тот, кому дорога добродетель? Благосклонность народа иначе, как постыдными уловками, не приобретешь. Толпе нужно уподобиться: не признав своим, она тебя и не полюбит. Дело не в том, каким ты кажешься прочим, а в том, каким сам себе кажешься. Только низким путем можно снискать любовь низких. (12) Что же даст тебе хваленая философия, высочайшая из всех наук и искусств? А вот что: ты предпочтешь нравиться самому себе, а не народу, будешь взвешивать суждения, а не считать их, будешь жить, не боясь ни богов, ни людей, и либо победишь беды, либо положишь им конец. А если я увижу, что благосклонные голоса толпы превозносят тебя, если при твоем появлении поднимаются крики и рукоплескания, какими награждают мимов, если тебя по всему городу будут расхваливать женщины и мальчишки, - как же мне не пожалеть тебя? Ведь я знаю, каким путем попадают во всеобщие любимцы! Будь здоров.

Письмо XXX

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Повидал я Ауфидия Басса1: этот превосходный человек изнемог в борьбе со старостью. Она гнетет его слишком сильно, чтобы ему подняться, таким тяжелым и все подавляющим бременем налегли годы. Ты знаешь, что он и всегда был слаб здоровьем и хил, однако долго держался или, вернее, поддерживал себя - и вдруг сдал. (2) Как кораблю, который дал течь, не опасны одна-две трещины, но когда он расшатается и разойдется во многих местах, то рассевшегося днища уже не поправить, - так и старческую немощь до поры можно терпеть и даже найти ей подпоры, но когда, словно в трухлявой постройке, все швы расползаются и, пока чинишь одно, другое разваливается, тут уж надо думать о том, как бы уйти. (3) Но наш Басе бодр духом. Вот что дает философия: веселость, несмотря на приближение смерти, мужество и радость, несмотря на состояние тела, силу, несмотря на бессилие. Хороший кормчий плывет и с изодранным парусом, и даже когда снасти сорвет, он приспособит, что осталось, и плывет дальше. Так же поступает и наш Басе. Свою кончину он встречает с такой безмятежностью в душе и взоре, что всякого, кто так смотрел бы на чужую смерть, ты счел бы слишком уж спокойным. (4) А ведь это великое дело, Луцилий, и долго надо ему учиться, когда придет неизбежный срок, уйти со спокойной душою. Любой род смерти оставляет надежду: болезнь проходит, пожар гаснет, обрушившийся дом плавно опускает тех, кого грозил раздавить, море, поглотившее пловцов, выбрасывает их невредимыми с тою же силой, с какой затянуло вглубь, воин отводит меч, уже коснувшийся шеи жертвы. Не на что надеяться только тому, кого к смерти ведет старость: тут никто не может вмешаться. Этот род смерти - самый безболезненный, но и самый долгий. (5) Мне казалось, что наш Басе сам себя проводил в могилу и, пережив самого себя, переносит разлуку, как мудрец. Он много говорит о смерти и делает это нарочно, желая убедить нас в том, что, если и есть в этом деле что-нибудь неприятное и страшное, то виноват умирающий, а не сама смерть, в которой не больше тяжелого, чем после смерти. (6) Одинаковое безумие - бояться того, что не принесет страданий, и того, чего нельзя и почувствовать. Неужели кто-нибудь думает, что можно почувствовать ту, благодаря которой перестают чувствовать? "Поэтому, заключает Басе, смерть стоит за пределами зла, а значит - и страха перед злом". (7) Я знаю, такие слова часто повторяли и должны повторять: но они не помогали мне, ни когда я их читал, ни когда слышал от людей, объявлявших нестрашным то, чего им самим еще не приходилось бояться. А его речь была для меня особенно убедительна, потому что говорил он о собственной близкой смерти. - (8) Скажу тебе, что думаю: по-моему, умирая, человек мужественнее, чем перед смертью. Когда смерть пришла, она и невежде даст силу духа не бежать от неизбежного. Так гладиатор, самый робкий во все время боя, подставляет горло противнику и сам направляет неверный меч. А та смерть, что близка и наверняка придет, требует долгой стойкости духа, качества редкого, которое может явить лишь мудрец. (9) Поэтому я с особой охотой слушал, как он выносит приговор смерти и судит о природе той, которую видел вблизи. Я полагаю, больше веры у тебя заслужил бы тот, кто ожил и, зная на опыте, рассказал бы, что в смерти нет никакого зла. А сколько смятения приносит приближающаяся смерть, лучше всех объяснят те, кто был с нею рядом, видел ее приход и встретил ее. (10) К ним можно причислить Басса, который не хочет, чтобы мы оставались в заблуждении, и говорит, что бояться смерти так же глупо, как бояться старости. Ведь так же, как за молодостью идет старость, следом за старостью приходит смерть. Кто не хочет умирать, тот не хотел жить. Ибо жизнь дана нам под условием смерти и сама есть лишь путь к ней. Поэтому глупо ее бояться: ведь известного мы заранее ждем, а страшимся лишь неведомого. (11) Неизбежность же смерти равна для всех и непобедима. Можно ли пенять на свой удел, если он такой же, как у всех? Равенство есть начало справедливости. Значит, незачем защищать от обвинения природу, которая не пожелала, чтобы мы жили не по ее закону. А она созданное уничтожает, уничтоженное создает вновь. (12) Если же кого-нибудь старость кротко отправит прочь, не вырвав внезапно из жизни, но уведя из нее незаметно, разве тот, кому такое выпало на долю, не должен благодарить всех богов, отославших его, сытого, на покой, всякому человеку необходимый, а усталому отрадный? Ты видишь, иные зовут смерть с большим пылом, чем обычно молят о продлении жизни. Однако я не знаю, от кого мы почерпнем больше мужества: от тех ли, кто ищет смерти, или от тех, кто весело и спокойно ждет ее, потому что первыми движет порой смятение чувств и внезапное негодование, а спокойствие вторых рождено непреложным суждением. Иногда человека гонит к смерти гнев; но весело встретит ее приход только тот, кто готовился к ней задолго. (13) Итак, признаюсь, я бываю у этого дорогого мне человека так часто по многим причинам; мне хочется знать, найду ли я его и на сей раз прежним или же стойкость духа иссякает вместе с силами тела. Но она у него все росла, так же как на глазах у всех растет радость возниц, когда они на седьмом круге2 приближаются к победе. (14) Верный наставлениям Эпикура, он говорил мне так: можно надеяться, что последний вздох излетает без боли, а если боль и есть, то хоть некоторое утешение заключено в ее краткости, потому что сильная боль не бывает долгой. В самый миг расставания души с телом, - если это мучительно, - ему поможет мысль, что после этой боли уже ничего болеть не будет. Но, впрочем, он не сомневается, что душа старика держится на волоске и, чтобы вырвать ее из тела, большой силы не нужно. Если огонь охватил крепкий дом, то надо гасить его, заливая водой или обрушив постройку, но там, где ему не хватает пищи, он сам гаснет. - (15) Я особенно охотно слушаю это, Луцилий, не потому что оно ново, но потому что воочию вижу все на деле. В чем же суть? Разве мало я наблюдал людей, добровольно обрывавших свою жизнь? Видеть-то я их видел, но для меня убедительнее пример тех, кто идет к смерти без ненависти к жизни, кто принимает, а не призывает кончину. (16) "Мучимся мы, - говорил он, - по своей вине, оттого что трепещем, когда думаем, что смерть близко. Но бывает ли далеко та, что подстерегает нас в любом месте и в любой миг? Едва нам покажется, что по какой-то причине приблизилась смерть, лучше подумаем о других, еще более близких причинах, которых мы не боимся". - Враг угрожал смертью, - но врага опередила болезнь желудка. (17) Если бы мы захотели разобраться в причинах нашего страха, то убедились бы, что одни из них существуют, другие нам мерещатся. Мы боимся не смерти, а мыслей о смерти - ведь от самой смерти мы всегда в двух шагах. Значит, если смерть страшна, то нужно всегда быть в страхе: разве мы хоть когда-нибудь избавлены от нее? (18) Но мне уже надобно опасаться, как бы ты не возненавидел такие длинные письма хуже смерти. Итак, я кончаю. А ты, чтобы никогда не бояться смерти, всегда думай о ней. Будь здоров.

Письмо XXXI

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Я узнаю моего Луцилия: он уже показал себя таким, каким обещал стать. Следуй порыву души, который вел тебя мимо общепризнанных благ к высшему благу. Стань таким, каким ты задумал стать, не больше и не лучше, иного я и не желаю. Возводя основание, ты не стеснялся местом, доводи же до конца то, на что замахнулся, пусти в дело все, что есть у тебя за душой. (2) В конечном счете ты станешь мудрым, если заткнешь уши, и не воском, который пригодился, говорят, Улиссу1 для его спутников: тут нужно что-нибудь поплотнее и понадежней. Вкрадчив был голос, которого боялся Улисс, но он был единственным, а тот голос, которого тебе надо бояться, доносится не с одного утеса, а со всех концов земли. Значит, надо объехать стороной не одно опасное место, где притаилось в засаде наслаждение, а все города. Будь глух даже для тех, кому ты всех дороже: они с лучшими намерениями желают тебе дурного, и если ты хочешь быть счастливым, моли богов не посылать тебе того, о чем просят доброжелатели. (3) Ведь не блага все то, чем они хотели бы тебя осыпать. Есть одно благо, и в нем же - источник и залог блаженной жизни: полагаться на себя. А этого не достигнешь, не презирая тягот и не сочтя их одной из тех вещей, которые ни хороши, ни плохи. Ведь не бывает так, чтобы одно и то же было то хорошим, то плохим, то легким и сносным, то ужасным. (4) Тяготы - не благо. Но что же тогда благо? Презрение к тяготам. Поэтому я порицаю занятых пустыми делами, зато любым, кто старается ради честной цели, я восхищаюсь тем больше, чем усерднее его усилия и чем меньше он позволяет себе поддаваться и застревать на месте. Таким я кричу: "Хорошо! Ну-ка, набери воздуху и, если можешь, возьми этот склон на одном дыхании!" (5) Тяготы питают благородные души. Значит, из всего, о чем когда-то молились твои родители, тебе уже нечего выбрать, нечего захотеть для себя и пожелать самому себе, да и стыдно человеку, который одолел самые высокие вершины, обременять богов. Что нужды в молитвах? Сделай сам себя счастливым! Это тебе по силам, если поймешь одно: благо лишь то, в чем присутствует добродетель, а то, что причастно злу, постыдно. Подобно тому как без примеси света ничто не блестит, как ничто не бывает темным, если нет в нем сумрака, если оно не вобрало в себя долю тьмы, подобно тому как без помощи огня нет теплоты, а без воздуха нет холода, - так только присутствие добродетели или зла делает все честным либо постыдным. (6) Что же есть благо? Знание. Что есть зло? Незнание. Кто умен и искусен, тот, смотря по обстоятельствам, одно отвергнет, другое выберет 2. Однако он не боится того, что отвергает, и не восхищается тем, что выбирает, если только душа его высока и непобедима. Я запрещаю тебе унывать и сокрушаться. Мало не отказываться от труда: нужно искать его! - (7) "Но что же такое, - спросишь ты, - труд пустой и ненуж ный?" - Тот, что вызван ничтожными причинами3. Он тоже не есть зло, как и тот труд, что затрачен ради прекрасной цели; ведь дело в самой стойкости, а она есть свойство души, побуждающее одолевать трудности и тяготы и ободряющее нас: "Что ты мешкаешь? Мужчине пот не страшен!" (8) Но чтобы добродетель б.ыла совершенной, нужно еще вот что: пусть будет твоя жизнь равна себе, пусть ничто в ней не противоречит одно другому, а это невозможно без знания и без искусства, позволяющего познать божеское и человеческое. Таково высшее благо. Достигни его - и станешь не просителем, а ровней богам. (9) "Как же прийти к этому?" - спросишь ты. Не через Пенинский или Греческий хребет, не через пустыни Кандавии; не нужно будет объезжать ни Сирты, ни Сциллу с Харибдой 4, - хоть все это ты и проделал ради жалкой прокураторской должности. Нет, дорога безопасна, дорога приятна, и снарядила тебя сама природа. Она дала тебе все, чтобы ты стал наравне с богом, если не пренебрежешь данным. (10) Не деньги сделают тебя равным богу: у бога ничего нет; не сделает и претекста5: бог наг; не сделает ни молва, ни уменье показать себя, ни имя, известное всему народу: бог никому неведом, многие думают о нем дурно - и безнаказанно; не сделает толпа рабов, таскающих твои носилки по всем дорогам в городе и на чужбине: величайший и могущественнейший бог сам всем движет. Не сделает тебя блаженным ни сила, ни красота: и то и другое уступает старости. (11) Нужно искать нечто такое, что не подпадает день ото дня все больше под власть, не знающую препятствий6. Что же это? Душа, но душа непреклонная, благородная, высокая. Можно ли назвать ее иначе как богом, нашедшим приют в теле человека? Такая душа может оказаться и у римского всадника, и у вольноотпущенника, и у раба. Что такое римский всадник, вольноотпущенник, раб? Все это - имена, порожденные честолюбием или несправедливостью. Из тесного угла можно вознестись к небу, - только воспрянь

и дух свой Бога достойным яви! 7

Чтобы явить его таким, не нужно ни золота, ни серебра: из них не изваять истинный образ бога. Вспомни: когда боги взирали на нас благосклонно, они были из глины. Будь здоров.

Письмо XXXII

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Я все про тебя разузнаю и выпытываю у каждого, кто приезжает из твоих краев, что ты делаешь, где и с кем проводишь время. Тебе меня не обмануть: я везде с тобою. Живи так, словно я слышу о каждом твоем поступке и даже вижу его. Ты спросишь, что мне было приятнее всего о тебе слышать? То, что я ничего не слышал: большинство из спрошенных мною и не знают о твоих делах. (2) Са,мое полезное - сторониться людей, на тебя не похожих и одержимых другими желаниями. Впрочем, я уверен, что тебя не сбить с пути: ты будешь тверд в своих стремлениях даже среди толпы совратителей. Так что же? Я не боюсь, что тебя сделают другим, боюсь, что тебе помешают. Ведь и тот, из-за кого мы мешкаем, немало вредит нам; тем более что жизнь наша коротка и сами мы еще больше сокращаем ее своим непостоянством, каждый раз начиная жить наново. Мы дробим ее на мелкие части и рвем в клочки. (3) Спеши же, дорогой мой Луцилий, подумай, как бы ты ускорил шаг, если бы по пятам за тобою шли враги, если бы ты опасался, что вот-вот появится конный и пустится вдогонку убегающим. Так оно и есть: погоня настигает, беги быстрее, укройся в надежном месте! А покуда подумай, как хорошо пройти весь путь жизни раньше смертного часа, а потом безмятежно ждать, пока минует остаток дней, ничего для себя не желая,. ибо ты достиг блаженства и жизнь твоя не станет блаженнее, если продлится еще. (4) Наступит, наконец, время, когда ты будешь знать, что-до времени тебе нет дела, когда ты станешь спокойным и безмятежным и, сытый собою по горло, не будешь думать о завтрашнем дне! Ты хочешь знать, отчего люди так жадны до будущего? Оттого, что никто сам себе не принадлежит! Твои родители желали для тебя много такого, что я, с моей стороны, желаю тебе презирать. Их пожелания грабили многих, чтобы обогатить тебя: все, что тебе достается, непременно у кого-нибудь отнято. (5) А я желаю тебе распоряжаться самим собой, чтобы твой дух, волнуемый смутными мыслями, противился им, обрел уверенность и довольство собою, чтобы, поняв, в чем истинное благо (а понять - значит овладеть им), он не нуждался в продлении жизни. Только тот поистине уволен со службы и свободен, тот ушел из-под власти необходимости, кто живет, завершив путь жизни. Будь здоров.

Письмо XXXIII

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Ты хочешь, чтобы я и к этим письмам, как к прежним, прибавлял изречения наших великих. Но ведь они занимались не одними украшениями речи: все в их сочинениях мужественно. Ты сам знаешь: где что-нибудь выдается и бросается в глаза, там не все ровно. Если весь лес одинаковой высоты, ты не станешь восхищаться одним деревом. (2) Такими изречениями полны и стихи, и труды историков. Поэтому не думай, будто они принадлежат только Эпикуру: они - общее достояние, и больше-всего - наше. Но у него их легче заметить, потому что попадаются они редко, потому что их не ждешь, потому что странно видеть мужественное слово у человека, проповедующего изнеженность. Так судит о нем большинство; а для меня Эпикур будет мужествен даже в тунике с рукавами1. Ведь мужество и усердие, и готовность к бою есть и у персов, а не только у высоко подпоясанных 2. (3) Так зачем же требовать от меня выбранных из целого и многократно повторенных слов, если то, что у других можно лишь выбрать, у наших говорится сплошь? Нет у нас бьющих в глаза приманок, мы не морочим покупателя, который, войдя, ничего не отыщет, кроме вывешенного у двери. Мы каждому позволяем выбирать образцы, откуда ему угодно. (4) Представь, что мы захотели бы привести то или другое изречение из множества: кому его приписать? Зенону, или Клеанфу, или Хрисиппу, или Панэтию, или Посидонию? Над нами нет царя, каждый распоряжается собою. А у них и то, что сказано Гермархом или Метродором, приписывается одному. Кто бы что ни сказал в их лагере, все сказано под верховным водительством единственного человека. Мы же, как бы ни старались, не можем выделить что-нибудь одно из такого множества одинаковых предметов.

Только бедняк считает овец.3

Куда ты ни взглянешь, читая, всюду найдешь такое, что бросалось бы в глаза, не будь все остальное не хуже. (5) Поэтому не надейся, что тебе удастся наскоро отведать плоды дарования величайших людей: тут нужно все рассмотреть, все изучить. Все здесь по делу, каждая черта в произведении так сплетена с другою, что невозможно что-либо изъять, не разрушив целого. Впрочем, я не запрещаю тебе рассматривать и отдельные члены, но только имея перед собой всего человека. Не та красива, у которой хвалят руку или ногу, а та, у кого весь облик не позволит восхищаться отдельными чертами. (6) Если ты все-таки настаиваешь, я не стану скупиться, а буду дарить щедрой рукой. Число изречений несметно, они разбросаны везде, их нужно не выбирать, а подбирать. Они не капают по капле, а текут сплошной струей, слитые воедино. Нет сомнения, они принесут немалую пользу неискушенным, слушающим из-за дверей. Легче запоминаются отдельные мысли, законченные и завершенные, как строки стихов. (7) Поэтому мы и даем мальчикам заучивать наизусть изречения и то, что греки называют "хриями" 4: их легко может воспринять детская душа, неспособная еще вместить больше. Взрослому же и сделавшему успехи стыдно срывать цветочки изречений, опираясь, как на посох, на немногие расхожие мысли, и жить заученным на память. Пусть стоит на своих ногах и говорит сам, а не запоминает чужое. Стыдно старому или пожилому набираться мудрости из учебника. "Так сказал Зенон". - А ты сам? - "А это сказано Клеанфом". - А ты-то? До каких пор будешь под началом у других? Командуй сам, скажи слово, достойное памяти. Изреки что-нибудь от себя. (8) На мой взгляд, все эти не создатели, а толкователи, прячущиеся в чужой тени, не обладая ни каплей благородства, век не осмелятся сделать то, чему так долго учились. Они понаторели запоминать чужое. Но одно дело помнить, другое знать! Помнить значит сохранять в па мяти порученное тебе другими, а знать это значит делать и по-своему, не упершись глазами в образец и не оглядываясь всякий раз на учителя. - (9) "Так сказал Зенон, это сказано Клеанфом". - Не становись второю книгой! До каких пор ты будешь учиться? Учи других, пора! Зачем мне слушать то, что я и сам могу прочесть? "Живой голос - великое дело!" - Но не тот, что приспособлен повторять чужие слова и годится только в переписчики. (10) И еще: неспособные выйти из-под опеки предшественников идут за ними, во-первых, даже в том, от чего все уже отошли, и, во-вторых, в том, что еще только ищется и никогда не будет найдено, если мы станем довольствоваться найденным прежде. Вдобавок, идущий следом за другим ничего не найдет, потому что не ищет. - "Что же" мне не идти по стопам предшественников?" - Нет, я воспользуюсь старой дорогой, но если найду другую, короче и ровнее, то сам ее вымощу. Все, кто до нас занимались тем же, не наши повелители, а наши вожатые. Истина открыта для всех, ею никто не завладел. Немалая доля ее останется и потомкам. Будь здоров.

Письмо XXXIV

Сенека приветствует Луцилия!

(I) Я радуюсь и ликую, и, стряхнув с себя старость, распаляюсь, как юноша, когда по твоим делам и письмам понимаю, насколько ты превзошел самого себя (потому что толпу ты давно оставил позади). Если земледельца радует первый плод выращенного им дерева, если пастуху приятен прирост стада, если всякий смотрит на своего питомца так, словно считает его юность своею, что, по-твоему, должны испытывать воспитавшие в другом природный дар, когда вдруг увидят созревшим то, что было нежным под их лепившими руками? (2) Я притязаю на тебя: ты - мое создание. Едва заметив твои задатки, я взялся за тебя, подбадривал, давал шпоры и не позволял идти медленно, то и дело подгонял тебя, да и сейчас занимаюсь тем же, однако подбадриваю бегущего и подбадривающего меня самого. (3) Ты спросишь, чего мне еще надобно. Теперь-то и пойдет самое важное. Обычно говорят, что начало - это уже полдела; то же относится1 и к нашей душе: желание стать добродетельными полпути к добродетели. Но знаешь, кого я назову добродетельным? Человека совершенного и независимого, которого никакая сила, никакая нужда не испортит. (4) Такого я и прозреваю в тебе, если ты будешь упорен в своих стараниях, если будешь поступать так, чтобы между твоими делами и словами не было не только противоречия, но и расхождения, если и то и другое будет одной чеканки. Твоя душа еще не на верном пути, если поступки твои не согласуются между собой. Будь здоров!

Письмо XXXV

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Упрашивая тебя быть усердней в занятиях, я хлопочу о себе. Мне хочется иметь друга, но если ты не станешь и дальше образовывать себя так же, как вначале, то другом моим не сможешь быть и не будешь. Покуда же ты любишь меня, но другом еще не стал. - "Как так? Разве это не одно и то же?" - Нет, и разница тут велика. Друг всегда любит, но кто любит, тот не всегда друг. Потому что дружба приносит только пользу, а любовь иногда и вред. Так совершенствуйся хотя бы ради того, чтобы научиться любить. (2) И спеши, если ты стремишься к совершенству ради меня, не то выучишься для другого. А я уже заранее предвкушаю плоды, воображая, как мы будем жить душа в душу, как те силы, что уходят у меня с возрастом, возвращаются ко мне от тебя, хоть ты и ненамного младше. (3) Но я хочу испытать эту радость не только в мечтах. И в разлуке те, кого мы любим, приносят нам радость, но только небольшую и недолгую. Быть рядом, видеть, говорить - вот живое наслаждение, особенно если встречаешь не только того, кого хочешь, но и таким, каким хочешь. Сделай мне самый большой подарок - подари самого себя! 1 А чтобы стать еще усерднее, вспоминай, что ты смертей, а я стар. (4) Спеши же ко мне, но прежде - к себе самому. Совершенствуйся и больше всего заботься о том, чтобы быть верным самому себе. Всякий раз как захочешь проверить, сделано ли что-нибудь, взгляни, хочешь ли ты сегодня того, чего и вчера. Перемена желаний доказывает, что душа носится по волнам, появляясь то там, то тут, куда пригонит ветер. Все, что стоит на прочном основании, непоколебимо. Это доступно достигшему совершенной мудрости, а отчасти и тому, кто с успехом в ней совершенствуется. В чем между ними разница? - Второй еще в движении, он хоть не меняет места, но колеблется, а первый недвижим. Будь здоров!

Письмо XXXVI

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Ободри твоего друга, чтобы он всем своим благородным сердцем презирал хулящих его за то, что он избрал безвестность и досуг, что отказался от почетной должности и, хотя мог подняться выше, предпочел всему покой. С каждым днем им будет все яснее, что он заключил сделку к своей выгоде. Те, кому завидуют, то и дело меняются: одних вытесняют, другие падают. Счастье - вещь беспокойная: оно само себе не дает ни отдыха, ни срока и на множество ладов тревожит наш ум. Каждого оно заставляет за чем-нибудь гнаться: одних - за властью, других - за роскошью, первых делая спесивыми, вторых - изнеженными, но губя и тех и этих. - (2) "Но ведь некоторые хорошо его переносят". - Да, так же, как хмель. Ни за что не позволяй убедить себя, будто счастлив тот, кого многие домогаются: ведь к такому сходятся, словно к озеру, из которого черпают воду и мутят ее. "Люди называют его пустодумом и празднолюбцем". - Но ведь ты знаешь, что иные говорят все наоборот и речи их имеют противоположный смысл. Кого они называли счастливым, был ли счастлив? (3) Какая нам забота в том, что некоторым его нрав покажется слишком суровым и угрюмым? Аристон ' говорил, что предпочитает юношу мрачного веселому и, на взгляд толпы, любезному. Если молодое вино кажется резким и терпким, оно станет хорошим, а то, что нравится еще до розлива, оказывается нестойким. Так пусть его зовут угрюмым и считают врагом своему успеху: со временем эта угрюмость обернется хорошей стороной. Лишь бы он упорно упражнялся в добродетели и впитывал благородные науки - не те, которыми довольно окропиться, а те, которые душа должна вобрать в себя. (4) Теперь самое время учиться. - "Как так? Разве бывает время, когда учиться незачем?" Нет, но если во всяком возрасте прилично заниматься наукой, то не во всяком - идти в обучение. Стыдно и смешно смотреть, как старик берется за азбуку. В молодости следует копить, а в старости - пользоваться. Чем лучше благодаря тебе станет он, тем больше ты и себе принесешь пользы. Говорят, что благодеяния самого высокого свойства их-то и нужно добиваться и оказывать - равно полезны и благодетелю, и благодетельствуемому. (5) Наконец, он уже не в своей воле: ведь слово дано! Не так стыдно обмануть заимодавцев, разорившись, как обмануть добрую надежду. Чтобы заплатить долги, купцу нужно удачное плавание, земледельцу плодородье возделываемых полей и благоприятная погода, а ему, чтобы расквитаться, нужна только добрая воля. (6) Над нравами человека фортуна не властна. Пусть он исправляет их ради того, чтобы его душа в наибольшем спокойствии могла достичь совершенства, когда уже никаких чувств не вызывают ни прибыли, ни убытки и состоянье ее не меняется, как бы ни шли дела, когда человек стоит выше своих обстоятельств, если даже его осыпать всеми общепризнанными благами, и не теряет величия, если случай отнимет у него эти блага, все или отчасти. (7) Если бы он родился в Парфии, то с младенчества натягивал бы лук, если бы в Германии, - то в детстве уже замахивался бы легким копьем, а живи он во времена наших пращуров, ему пришлось бы выучиться скакать верхом и биться врукопашную. Каждого повелительно побуждает к этому воспитание, принятое у его племени. (8) О чем же надо ему размышлять? О том, что помогает нам против любого оружия, против всякого врага, - о презрении к смерти. В ней, несомненно, заключено нечто ужасное, поражающее наши души, от природы наделенные любовью к самим себе, - ведь не было бы нужды готовиться к смерти и собирать силы, если бы мы добровольно стремились к ней по безотчетному побуждению, как стремятся к сохранению жизни. (9) Чтобы в случае надобности возлежать на розах со спокойной душой, учиться не нужно. Закаляются затем, чтобы не посрамить верности под пыткой, чтобы в случае надобности всю ночь простоять на валу в карауле, иногда даже раненым, и не опираться на копье, потому что едва склонишься хоть на какой-то посох, немедля подкрадывается сон. В смерти нет ничего плохого ведь должен быть некто, кому было бы от нее плохо. (10) А если в тебе так сильно желание жить дольше, то подумай вот о чем: ничто исчезающее с наших глаз не уничтожается - все скрывается в природе, откуда оно появилось и появится снова. Есть перерыв, гибели нет. И смерть, которую мы со страхом отвергаем, прерывает, а не прекращает жизнь. Опять придет день, когда мы снова явимся на свет, хоть многие отказались бы возвращаться, если б не забывали все. (11) Позже я растолкую тебе подробнее, что все, по-види-мости гибнущее, лишь изменяется. А кому предстоит вернуться, тот должен уходить спокойно. Всмотрись в круговорот вещей, вновь спешащих к прежнему: ты увидишь, что в этом мире ничто не уничтожается, но только заходит и опять восходит. Лето минует, но следующий год снова приводит его; зима исчезает, но ее возвращают зимние месяцы; ночь затмевает солнце, но ее немедля прогоняет день. И разнообразное течение звезд таково, что они повторяют пройденный путь, и пока одна часть неба идет вверх, другая опускается вниз. (12) Можно уже и кончать, но я прибавлю еще одно: ни младенцы, ни дети, ни повредившиеся в уме смерти не боятся - и позор тем, кому разум не дает такой же безмятежности, какую дарует глупость. Будь здоров.

Письмо XXXVII

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Ты обещаешь быть человеком добра, а это самый надежный залог благомыслия. Ты уже приведен к присяге. И только в насмешку могут тебе сказать, будто служба твоя будет легкой и удобной, я же не хочу тебя обманывать. В твоем почетнейшем обязательстве и в обязательстве самом позорном 1 стоят одни и те же слова: "Даю себя жечь, вязать и убивать железом". (2) Кто отдает руки внаем для арены, кто за пищу и питье платит кровью, - от них берут ручательство в том, что они вытерпят все, хоть и против воли, а от тебя - что ты все вынесешь добровольно и с охотой. Им дозволено опустить оружие, попытать милосердие народа2, а тебе нельзя ни опустить меч, ни молить о пощаде: ты обязан умереть стоя, непобежденным. К тому же что пользы выгадать несколько дней либо лет? Для нас, коль скоро мы родились, нет избавления. - (3) Ты спросишь: "Как же мне стать свободным?" Избежать неизбежного нельзя - его можно только победить. "Сила путь пролагает себе"3. Этот путь откроет перед тобою философия. Обратись к ней, если хочешь не знать ущерба, быть безмятежным, счастливым и, главное, свободным. Иным способом этого не достичь. (4) Глупость - вещь унизи тельная, гнусная, презренная, рабская, подвластная многим жестоким страстям. Но от этих тягостных повелителей, которые приказывают то по очереди, то все вместе, избавит тебя мудрость, она же - единственная свобода. К ней ведет одна дорога, и притом прямая: с нее не собьешься, шагай уверенно! Если хочешь взять власть над всем, отдай власть над собою разуму! Многим будешь ты повелевать, если разум будет повелевать тобою. Он научит тебя, как и за что браться, и ты перестанешь наталкиваться на то или другое дело случайно. (5) Ты не назовешь мне никого, кто, желая чего-нибудь, знал бы, откуда это желанье взялось, ведь он пришел к нему не по размышленье, а натолкнулся на него сходу. Фортуна сама находит нас не реже, чем мы ее. Стыдно не идти, а нестись по течению и в водовороте дел спрашивать, опешивши: "Как же я сюда попал?" Будь здоров.

Письмо XXXVIII

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Ты не зря требуешь, чтобы мы чаще обменивались письмами. Больше пользы приносит речь, которая малыми долями прокрадывается в душу. В пространных же рассуждениях, написанных заранее и прочитанных при народе, шуму много, а доверительности нет. Философия - это добрый совет, а давать советы во всеуслышанье никто не станет. Иногда не стоит пренебрегать и этой, так сказать, всенародностью, - когда надо подтолкнуть сомневающегося; но когда дело не в том, чтобы внушить желание учиться, а в самом учении, тогда нужны слова не такие громкие. Они легче проникают вглубь и удерживаются: ведь слов нужно немного, но зато убедительных. (2) Сеять их следует, как семена, каждое из которых, при всей его малости, попав на подходящую почву, обнаруживает свои силы и развивается так, что из крошечного вырастает огромное. То же самое и доводы разума: на взгляд они невелики, но растут по мере того, как делают свое дело. Сказано немного, однако сказанное, если западет в душу, крепнет и дает всходы. Повторяю, тот же удел у наставлений, что и у семян: короткие, они многое могут, лишь бы только им попасть, как я говорил, в подходящую душу, способную их принять. А она сама принесет плоды, возвратив полученное сторицей. Будь здоров.

Письмо XXXIX

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Заметки, которые ты просишь, я, конечно, составлю, сжатые и тщательно расположенные по порядку, но смотри сам, не больше ли пользы принесет обычное изложение, нежели то, что теперь называют "обобщением", а раньше, когда говорили еще по-латыни, называли "кратким итогом" '. Первое нужнее обучающемуся, второе - знающему, потому что первое учит, второе помогает вспомнить. Впрочем, я обеспечу тебя и тем, и другим. Но незачем требовать с меня ссылок на такого-то или такого-то: кто приводит поручателей, тот сам никому не ведом. (2) Я напишу то, что ты хочешь, только на' свой лад. А покуда у тебя есть немало других, хотя я не знаю, достаточно ли соблюдаешь ты порядок в их чтении. Возьми в руки какой-нибудь "Перечень философов"2: увидав, сколько их ради тебя потрудилось, ты уже и от этого поневоле проснешься и захочешь стать одним из них. Ведь лучшее свойство благородного духа - это легко пробуждающееся стремление ко всему, что честно. Человек с возвышенной по природе душою не находит удовольствия в низменном и презренном, его манит ввысь зрелище великих дел. (3) Подобно тому как пламя прямо вздымается вверх и не может ни гнуться и стелиться по земле, ни тем более затихнуть, так и наш дух всегда в движении и тем беспокойней и деятельней, чем больше в нем пыла. Счастлив тот, кто направит порыв духа на благо: он уйдет из-под власти фортуны, будет умерять удачу, одолевать неудачу, презирать то, чем другие восхищаются. (4) Великая душа пренебрегает великим и предпочитает умеренное чрезмерному, ибо первое полезно и животворно, второе вредно, потому что излишне. Так обилие зерна валит колосья, так ломаются от тяжести плодов ветви, так не вызревает слишком богатый урожай. То же случается и с душами: чрезмерное счастье сокрушает их, так как они пользуются им не только в ущерб другим, но и в ущерб себе. (5) Кто из врагов бесчестит человека так, как иных - собственные наслаждения? Таким можно простить их невоздержность и безумную похоть только по одной причине: они сами страдают от того, что творят. И недаром терзает их это неистовство: страсть, стоит ей перейти естественную меру, непременно теряет и всякую меру. Все желания имеют предел, кроме суетного и рожденного похотью: ему предела нет. (6) Необходимое измеряется пользой, излишнему где найдешь границу? Так и погружаются в наслаждения, без которых, когда они вошли в привычку, уже нельзя жить. Поэтому нет несчастнее зашедших так далеко, что прежде излишнее становится для них необходимым. Наслаждения уже не тешат их, а повелевают ими, они же - и это худшее зло! - любят свое зло. Тот дошел до предела несчастья, кого постыдное не только услаждает, но и радует. Нет лекарства для того, у кого пороки стали нравами. Будь здоров.

Письмо XL

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Спасибо за то, что так часто мне пишешь, не упуская единственного способа показаться мне на глаза. Стоит мне получить от тебя письмо - и мы тотчас же снова вместе. Если нам приятны изображения отсутствующих друзей, напоминающие о них и умеряющие тоску разлуки пустым и обманчивым утешением, то насколько приятнее письма, хранящие живой след далеких друзей, живые пометы их руки! Это она, отпечатлевшись в письме, приносит ту радость, что отрадней всего при встрече, - радость узнавания. (2) Ты пишешь мне, что слышал философа Серапиона, когда он к вам туда причалил. "Он обычно извергает слова с такой скоростью, что они у него не льются, а теснятся и толкаются, так как их больше, чем может произнести один голос". По-моему, это плохо для философа, чья речь, как и жизнь, должна быть размеренной, а все, что второпях несется вперед, лишено порядка. У Гомера пылкая речь, когда слова сыплются без перерыва, как снег, приписана оратору, речь же старца льется плавно и слаще меда '. (3) Запомни, что стремительный напор и многословие больше пристали бродячему говоруну, чем толкующему о предметах серьезных и важных и тем более поучающему. У него, я думаю, слова не должны ни падать по капле, ни мчаться, ни заставлять нас прислушиваться, ни сыпаться нам в уши. Ведь бедность и худосочие тоже притупляют внимание слушателей, которым надоедает медлительность и прерывистость, - хотя то, чего приходится ждать, удерживается легче, чем пролетающее мимо. Ведь говорится, что люди передают ученикам знания, - но что уносится прочь, того не передашь. (4) Подумай и о том, что речь, цель которой - истина, должна быть простой и безыскусной, между тем как в речах перед народом нет ни слова истины: их цель - взбудоражить толпу, мгновенно увлечь неискушенный слух, они уносятся, не давая над собою подумать. Но как может направлять других то, что само не подчинено правилам? Неужто речь, произнесенная ради излечения души, не должна в нас проникнуть? Лекарства не помогут, если не задержатся в теле. (5) Кроме того, в такой речи немало пустого и суетного, шуму в ней больше, чем силы. Нужно умерить мои страхи, унять раздражение, рассеять заблуждения, нужно обуздать расточительность, искоренить алчность. Разве удастся это сделать на лету? Какой врач лечит больных мимоходом? Да что тут! Даже и удовольствия не доставляет этот треск без разбору сыплющихся слов! (6) Точно так же, как довольно однажды познакомиться с тем, что казалось невероятным, больше чем достаточно один раз услыхать этих умельцев. Чему захочешь у них учиться, в чем подражать им? Какое мненье составишь о душе того, чья беспорядочная речь несется без удержу? (7) Бегущие под уклон останавливаются не там, где наметили, вес тела увлекает их с разбегу дальше, чем они хотели, - и так же быстрая речь себе не подвластна и не пристала философии, которая должна не бросать слова на ветер, а вкладывать их в душу и потому идти шаг за шагом. - (8) "Что ж, ей никогда и голоса не возвысить?" - Почему же? Но пусть сохраняет достоинство, с которым эта неистовая, чрезмерная сила несовместима. Пусть силы ее будут велики, но сдержанны, пусть речь ее будет неиссякаемой струей, а не дождевым потоком. По-моему, едва ли и оратору позволительна такая неудержимая, не ведающая законов скорость речи. Как уследить за нею судье, подчас неопытному и несведущему? Пусть оратор, даже когда его увлекает или желание блеснуть, или не властная над собою 2 страсть, говорит не быстрей и не больше, чем могут выдержать уши. (9) Ты правильно сделаешь, если не будешь обращать внимания на тех, кому важно, сколько сказано, а не как сказано, и предпочтешь, если понадобится, говорить, как Публий Виниций. - "Как это?" - На вопрос, как говорил Виниций, Азеллий отвечал: "В растяжку". А Гемин Варий говорил: "Почему вы называете его красноречивым, не понимаю: он и трех слов не может связать" 3. Почему же ты не желаешь говорить, как Виниций? (10) Пусть и тебя прервет какой-нибудь невежа, как Виниция, которому крикнули из-за того, что он отрывал одно слово от другого, будто не говорил, а диктовал: "Говори! Скажешь ты когда-нибудь или нет?" Ведь, я думаю, мчаться, как Квинт Гатерий 4, знаменитейший в свое время оратор, не станет ни один человек в здравом уме. Гатерий не сомневался, не делал пауз, а раз начав, несся до конца. (11) Есть вещи, которые, по-моему, одному народу подходят больше, другому меньше. У греков такая вольность была бы терпима, а мы и на письме привыкли разделять слова точками. Даже наш Цицерон, с которым так высоко поднялось римское красноречие, не был рысаком. Римская речь чаще озирается, задумывается и позволяет о себе подумать. (12) Фабиан, человек, отличавшийся и безупречной жизнью, и знаниями, и красноречием (которому принадлежит последнее место), когда вел рассуждения, говорил легко, но не скоро, так что речь его, можно сказать, отличалась плавностью, а не быстротой. Я не возражаю, если мудрый обладает и этим достоинством, но не требую, чтобы он говорил без запинки: по мне важнее, чтобы речь была хорошо произнесена, пусть и не так плавно. (13) Я тем более хочу отпугнуть тебя от этой напасти; ведь если она пристанет к тебе, значит, ты наверняка потерял стыд, разучился краснеть и перестал себя самого слушать. Ибо этот поток, за которым даже ты не следишь, несет много такого, что тебе самому потом захочется взять назад. Но, повторяю, к тебе эта напасть не пристанет, если ты не потеряешь совесть. Кроме того, нужно ежедневно упражняться и отдавать свое усердие сначала предметам, а потом словам. (14) А им тоже нельзя давать воли, пусть даже они придут сами и потекут без всякого твоего труда: мудрецу приличествует не только скромная осанка, но и сжатая, сдержанная речь. А итог всех итогов таков: приказываю тебе говорить медленно! Будь здоров.

Письмо LIII

Сенека приветствует Луцилия!

(1) На что только меня не уговорят, если уж уговорили плыть морем! Отчалил я в затишье, но небо было в тяжелых серых тучах, которые непременно должны разразиться либо дождем, либо ветром. Все же я думал, хотя погода ненадежна и грозит ненастьем, мне удастся проскользнуть, благо от твоей Партенопеи до Путеол немного миль. Итак, чтобы уйти побыстрее, я направился через открытое море прямо к Несиде1, срезав все излучины. (2) Едва мы отплыли настолько, что было уже все равно, вперед ли идти или назад, как подкупившая меня гладь исчезла: бури еще не было, но море взволновалось, а потом зыбь пошла чаще. Я стал просить кормчего высадить меня где-нибудь на берегу. Он же говорил, что на здешних скалистых берегах нету стоянок и что не так страшна буря, как суша. (3) Но я слишком мучился, чтобы думать об опасности: меня изводила тошнота, слабая и безысходная, которая, взбаламутив желчь, не позволяет еще ее извергнуть. Я пристал к кормчему и заставил его, хочет не хочет, плыть к берегу. Когда мы подошли, я не стал ждать, пока мы выполним наставления Вергилия 2, чтобы

Носом в простор корабли повернулись,

или чтобы

С носа якорь слетел,

но, вспомнив мое искусство, бросился в море, как подобает старому любителю холодных купаний, в плотной одежде. (4) Подумай сам, чего только я не натерпелся, пока полз через утесы, пока искал дорогу, пока прошел ее! Я понял, что моряки недаром боялись суши. Просто невероятно, сколько я вынес, не имея сил выносить самого себя! Знай, Улисс был от рожденья обречен гневу моря: не потому, что всюду шел ко дну, а потому, что страдал морской болезнью. И я, если мне придется куда-нибудь плыть, доберусь до места на двадцатый год3. (5) Едва я привел в порядок желудок, который - ты знаешь сам - не избавился от тошноты, избавившись от моря, едва восстановил силы умащеньем, как стал думать про себя вот о чем. До чего же легко мы забываем о своих изъянах, и телесных, хоть они часто о себе напоминают, и, конечно, тех, которые тем глубже скрыты, чем они больше. (6) Легкий жар может обмануть, но когда он поднимется и начнется настоящая лихорадка, она у самого твердого и терпеливого вырвет признание. Ноги болят, в суставах немного колет - мы это скрываем, говорим, что подвернули щиколотку или перетрудили каким-нибудь упражнением. Пока хворь сомнительна и только подкрадывается, мы ищем ей имя, но когда болезнь начнет раздувать щиколотки опухолями и сделает обе ноги правыми, то тут поневоле признаешь, что это подагра. (7) А с теми болезнями, что поражают душу, все обстоит наоборот: каждый, чем больше ими страдает, тем меньше это чувствует. И удивляться тут, милый мой Луцилий, нечему. Кто спит неглубоко и в дремоте видит какие-то образы, тот иногда во сне понимает, что спит, а тяжелый сон прогоняет даже сновидения, и душа так глубоко в него погружается, что сама себя забывает. (8) Почему никто не признается в своих пороках? Потому что тонет в них и сейчас. Рассказывать сны - дело бодрствующего; признать свои пороки признак выздоровления. Проснемся же, чтобы изобличить наши заблужденья. Но разбудит нас только философия, только она заставит нас стряхнуть тяжелый сон. Посвяти ей всего себя: она достойна тебя, а ты достоин ее. Устремитесь же друг другу в объятия! Смело и открыто откажись от всех остальных дел! Философией нельзя заниматься урывками. (9) Если бы ты заболел, то оставил бы домашние заботы, забыл о судебных делах и никого не считал стоящим того, чтобы пойти за него ходатаем даже в дни облегчения. Ты делал бы все, чтобы поскорей избавиться от болезни. Так разве теперь ты занят другим? Оставь же все, что тебе мешает, добудь себе досуг: кто занят, тот не достигнет благомыслия! В руках философии - царская власть; она распоряжается твоим временем, а не ты уделяешь ей час-другой. Она не есть нечто побочное, - она есть главное; она - повелительница, ей и приказывать. (10) Александр ответил на предложение какого-то города4 отдать ему часть земли и половину богатств: "Я пришел в Азию не затем, чтобы брать, сколько вы дадите; это вы будете иметь столько, сколько я вам оставлю". Так и философия говорит прочим занятиям: "Я не желаю, чтобы мне доставалось то время, которое останется от вас, - это вы получите столько, сколько я на вас отпущу". (11) Отдай ей все мысли, не разлучайся с нею, чти ее - и ты сразу увеличишь разрыв между тобою и остальными. Намного обогнав всех смертных, ты ненамного отстанешь от богов. Ты спросишь, в чем будет между вами разница? - Они долговечнее тебя. Но ведь, право, нужно быть великим искусником, чтобы в ничтожно малое вместить все. Для мудрого его век так же долог, как для богов - вечность. А кое в чем мудрец и превосходит бога: тот избавлен от страха благодаря природе, а этот - благодаря себе самому. (12) И это очень немало - при человеческой слабости обладать бесстрашием бога! Трудно поверить, какова сила философии и способность отбить всякую случайную силу. Никакое оружие не вонзается в ее тело: она защищена и неуязвима. Одни копья она затупляет и, словно легкие стрелы, отражает широким своим одеяньем, другие отбрасывает и даже посылает в того, кто их метнул. Будь здоров.

Письмо LIV

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Долгий отпуск дала мне внезапно налетевшая хворь. - "Что за хворь?" - спросишь ты, и не без причины: ведь нет болезни, с которой я не был бы знаком. Но один недуг словно бы приписан ко мне; не знаю, зачем называть его по-гречески, если к нему вполне подходит слово "удушье". Начинается оно сразу, подобно буре, и очень сильно, а примерно через час прекращается. Кто же испускает дух долго? (2) Я прошел через все, что мучит тело и грозит ему опасностью, но ничего тяжелее, по-моему, нет. Почему? Всем остальным, каково бы оно ни было, мы болеем, а тут отдаем душу. Из-за этого врачи и называют такую хворь "подготовкой к смерти". Ведь однажды дух сделает то, что пытается сделать так часто. (3) Ты думаешь, я пишу тебе так весело оттого, что избегнул смерти? Радоваться окончанию приступа, словно выздоровлению, было бы глупее, чем, получив отсрочку, мнить себя выигравшим тяжбу. А я, даже задыхаясь, не переставал успокаивать себя радостными и мужественными мыслями. (4) "Что же это такое, - говорил я, - почему смерть так долго ко мне примеривается? Пусть уж сделает свое дело! Я-то давно к ней примерился". - Ты спросишь, когда. - Прежде чем родился. Смерть - это небытие; но оно же было и раньше, и я знаю, каково оно: после меня будет то же, что было до меня. Если не быть - мучительно, значит, это было мучительно и до того, как мы появились на свет, - но тогда мы никаких мук не чувствовали. (5) Скажи, разве не глупо думать, будто погашенной светильне хуже, чем до того, как ее зажгли? Нас тоже и зажигают, и гасят: в промежутке мы многое чувствуем, а до и после него - глубокая безмятежность. Если я не ошибаюсь, Луцилий, то вот в чем наше заблуждение: мы думаем, будто смерть будет впереди, а она и будет, и была. То, что было до нас, - та же смерть. Не все ли равно, что прекратиться, что не начаться? Ведь и тут и там - итог один: небытие. (6) С такими ободряющими речами (конечно, безмолвными: тут не до слов!) я непрестанно обращался к себе, потом понемногу одышка, которая уже переходила в хрип, стала реже, успокоилась и почти прекратилась. Несмотря на это, дышу я и сейчас не так, как положено природой: я чувствую, как дыханье прерывается и застревает в груди. Ну да ладно, лишь бы не вздыхать из глубины души! (7) Обещаю тебе одно: в последний час я не задрожу - ведь я к нему готов и даже не помышляю о целом дне. Воздавай хвалы и подражай тому, кому не тяжко умереть, хоть жизнь его и приятна. А велика ли доблесть уйти, когда тебя выбрасывают за дверь? Впрочем, и тут есть доблесть: если ты будешь выброшен так, будто сам уходишь. Поэтому мудрого выбросить за дверь невозможно: ведь выбросить значит, прогнать оттуда, откуда уходишь против воли. А мудрый ничего не делает против воли и уходит из-под власти необходимости,. добровольно исполняя то, к чему она принуждает. Будь здоров.

Письмо LV

Сенека приветствует Луцилия!

(1).Я как раз вернулся с прогулки в носилках; впрочем, если бы я столько же прошел пешком, усталость была бы не больше. Когда тебя подолгу носят, это тоже труд и, видно, еще более тяжелый из-за своей противоестественности. Природа дала нам ноги, чтобы мы сами ходили, и глаза, чтобы мы сами глядели. Изнеженность обрекла нас на бессилие, мы не можем делать то, чего долго не хотели делать. (2) Однако мне необходимо было встряхнуться, для того ли, чтобы растрясти застоявшуюся в горле желчь, или для того, чтобы по какой-то причине стеснившийся в груди воздух разредился от качания носилок. И я чувствовал, что оно мне помогает, и поэтому долго и упорно двигался туда, куда манила меня излучина берега между усадьбой Сервилия Ватии и Кумами, узкого, словно дорога, и сжатого между морем и озером1. После недавней бури песок был плотный, потому что, как ты знаешь, частый и сильный прибой разравнивает его, а долгое затишье разрыхляет, так как уходит вся связывающая песчинки влага. (3) По привычке я стал озираться вокруг, не найдется ли чего такого, что пошло бы мне на пользу, и взгляд мой упал на усадьбу, когда-то принадлежавшую Ватии. В ней он, богатый, как бывший претор, и ничем, кроме безделья, не знаменитый, состарился, почитаемый за одно это счастливцем. Ибо всякий раз, когда кого-нибудь топила дружба с Азинием Галлом2, либо вражда, а потом и приязнь Сеяна3 (и задевать его, и любить было одинаково опасно), люди восклицали: "О Ватия, ты один умеешь жить!" А он умел не жить, а прятаться. (4) Ведь жить свободным от дел и жить в праздности - не одно и то же. При жизни Ватии я не мог пройти мимо этой усадьбы и не сказать: "Здесь покоится Ватия". Но философия, мой Луцилий, внушает такое почтение и священный трепет, что даже сходство с нею, пусть и ложное, привлекает людей. Человека, свободного от дел, толпа считает добровольно уединившимся, безмятежным, независимым и живущим для себя, между тем как все эти блага никому, кроме мудреца, не доступны. (5) Этот, живущий в тревоге, неужто умеет жить для себя? И, самое главное, умеет ли он вообще жить? Кто бежит от дел и людей, неудачливый в своих желаниях и этим изгнанный прочь, кто не может видеть других более удачливыми, кто прячется из трусости, словно робкое и ленивое животное, тот живет не ради себя, а куда позорнее! - ради чрева, сна и похоти. Кто живет ни для кого, тот не живет и ради себя. Но постоянство и упорство в своем намерении - вещи такие замечательные, что и упорная лень внушает уважение. (6) О самой усадьбе не могу ничего написать тебе наверняка: я знаю только ее лицевую сторону и то, что видно проходящим мимо. Там есть две пещеры, просторнее любого атрия, вырытые вручную ценой огромных трудов; в одну солнце не заглядывает, в другой оно до самого заката. Платановую рощу делит на манер Еврипа4 ручей, впадающий и в море, и в Ахерусийское озеро. Рыбы, что кормится в ручье, хватало бы вдосталь и для ежедневного лова, однако ее не трогают, если можно выйти в море; когда же буря дает рыбакам отпуск, то нужно только протянуть руку за готовым. (7) Самое большое преимущество усадьбы в том, что от Бай она отделена стеной и, наслаждаясь всем, что есть там хорошего, не знает тамошних неудобств. Эти лучшие ее свойства я знаю сам и полагаю, что она годится на все времена года. Ведь ее овевает Фавоний 5, который она даже отнимает у Бай, принимая его на себя. Видно, Ватия был неглуп, если выбрал это место, чтобы жить в безделье и старческой лени. (8) Но место не так уже способствует спокойствию; наша душа делает для себя каждую вещь такой или иной. Я видел опечаленными обитателей веселых и приятных усадеб, видел живущих в уединении, которые не отличались от самых занятых. Поэтому не думай, будто тебе живется не очень уютно оттого, что ты далеко от Кампании. Да и далеко ли? Достигни этих мест мыслями! (9) Можно общаться и с отсутствующими друзьями так часто и так долго, как тебе самому угодно. В разлуке мы еще больше наслаждаемся этим общением, прекрасней которого нет ничего. Жизнь рядом делает нас избалованными, и хотя мы порой вместе сидим, вместе гуляем и беседуем, но, разойдясь порознь, перестаем думать о тех, с кем только что виделись. (10) Потому и должны мы переносить разлуку спокойно, что каждый подолгу разлучен даже с теми, кто близко. Во-первых, считай ночи, проведенные врозь, затем - дела, у каждого свои, потом уединенные занятия, отлучки в загородные, - и ты увидишь, что пребывание на чужбине отнимает у нас не так много. (11) Друг должен быть у нас в душе, а душа всегда с нами: она может хоть каждый день видеть, кого захочет. Так что занимайся со мною, обедай со мною, гуляй со мною. Мы жили бы очень тесно, если бы хоть что-нибудь было недоступно нашим мыслям. Я вижу тебя, Луцилий, я даже слышу тебя, я так близко к тебе, что сомневаюсь, не слать ли тебе вместо писем записки. Будь здоров.

Письмо LVI

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Пусть я погибну, если погруженному в ученые занятия на самом деле так уж необходима тишина! Сейчас вокруг меня со всех сторон - многоголосый крик: ведь я живу над самой баней. Вот и вообрази себе все разнообразие звуков, из-за которых можно возненавидеть собственные уши. Когда силачи упражняются, выбрасывая вверх отягощенные свинцом руки, когда они трудятся или делают вид, будто трудятся, я слышу их стоны; когда они задержат дыханье, выдохи их пронзительны, как свист; попадется бездельник, довольный самым простым умащением, - я слышу удары ладоней по спине, и звук меняется смотря по тому, бьют ли плашмя или полой ладонью. А если появятся игроки в мяч и начнут считать броски, - тут уж все кончено. (2) Прибавь к этому и перебранку, и ловлю вора, и тех, кому нравится звук собственного голоса в бане. Прибавь и тех, кто с оглушительным плеском плюхается в бассейн. А кроме тех, чей голос, по крайней мере, звучит естественно, вспомни про выщипывателя волос, который, чтобы его заметили, извлекает из гортани особенно пронзительный визг и умолкает, только когда выщипывает кому-нибудь подмышки, заставляя другого кричать за себя. К тому же есть еще и пирожники, и колбасники, и торговцы сладостями и всякими кушаньями, каждый на свой лад выкликающие товар. - (3) Ты скажешь мне: "Ты железный человек! Ты, видно, глух, если сохраняешь стойкость духа среди всех этих разноголосых нестройных криков, между тем как нашего Криспа1 довели до могилы чересчур усердные утренние приветствия". Нет, клянусь богом, я обращаю на этот гомон не больше внимания, чем на плеск ручья или шум водопада, - хоть я и слышал про какое-то племя, которое перенесло на другое место свой город только из-за того, что не могло выносить грохот нильского переката. (4) По-моему, голос мешает больше чем шум, потому что отвлекает душу, тогда как шум только наполняет слух и бьет по ушам. К числу тех, что шумят, не отвлекая меня, я отношу проезжающие мимо повозки, и плотника в моем доме, и кузнеца по соседству, и того, кто у Потной меты2, пробуя дудки и флейты, хоть и кричит, но не поет. (5) При этом звук, то и дело прерывающийся, тяготит меня больше, чем непрерывный. Но я уже так закалился, что мог бы слушать даже начальника над гребцами, когда он противным голосом отсчитывает такт. Ведь я принуждаю мой дух сосредоточиться на себе и ни на что внешнее не отвлекаться. Пусть за дверьми все шумит и гремит, - лишь бы внутри не было смятения, лишь бы не ссорились между собой вожделение и страх, не затевали распрю и не мучили друг друга расточительность и скупость. Пусть по всей округе тишина - много ли нам в ней пользы, если наши страсти бушуют?

(6) Ночь утишила все и мирный покой даровала. . .3

Это ложь! Нет мирного покоя, кроме того, который даруется нам разумом: ночь не устраняет наши тяготы, а усугубляет их ощущенье и заменяет одни тревоги другими. Ведь и сновидения спящих бывают не менее бурными, чем их дни. Подлинна только та безмятежность, чей корень - совершенство духа. (7) Взгляни на него: безмолвие просторного дома манит к нему сон, его слух не будет потревожен ни единым звуком, ибо вся толпа рабов молчит и только на цыпочках приближается к спальне. А он ворочается с боку на бок, стараясь среди огорчений поймать хоть легкую дрему, и, ничего не слыша, жалуется, будто слышит. (8) Какая тут, по-твоему, причина? Шум у него в душе: ее нужно утихомирить, в ней надо унять распрю; нельзя считать ее спокойной только потому, что тело лежит неподвижно. Иногда и в покое нам нет покоя. Поэтому нужно проснуться и взяться за дела или занять себя благородными искусствами всякий раз, когда начинает нас одолевать лень, которая сама себе в тя гость. (9) Великие полководцы, когда замечают плохое повиновение у солдат, усмиряют их трудом и держат в узде походами. Кто занят, у того нет времени на озорство; и вернее верного то, что дело искореняет пороки, порожденные бездельем. Часто мы уходим в тень - по-видимости из-за того, что нам опостылели общественные дела и претит наше положение, не сулящее удачи и неблагодарное, но в уединении, куда загнали нас страх и усталость, порой вновь крепнет честолюбие. Значит, оно оставило нас не потому, что было искоренено, а потому что утомилось и было подавлено не слишком ему благоприятными обстоятельствами. (10) То же самое и страсть к роскоши: иногда она по-видимости отступает, а потом опять донимает мнимых сторонников воздержности и посреди приступа бережливости тянется к покинутым, но не преданным осуждению удовольствиям, - тянется скрытно и оттого еще сильнее. Ведь не так опасны пороки, не скрытые от глаз; даже больные идут к выздоровлению, если болезнь прорвалась из глубины и обнаружила всю свою силу. Знай, что и скупость, и честолюбие, и другие недуги человеческого духа пагубнее всего тогда, когда прячутся под личиной здоровья. (11) Мы только кажемся спокойными. Вот если мы будем чистосердечны, если протрубим отступление, если научимся презирать внешний блеск, то, как я сказал, нас уже ничто не отвлечет, никакие хоры человеческих или птичьих голосов не прервут наших благих размышлений, стойких и неизменных. (12) Слишком легок и не сосредоточен еще на самом себе дух того, кого любой голос и случайный звук заставляют насторожиться. Значит, есть в нем тревога и ранее возникший страх, которые и будоражат любопытство. Как говорит наш Вергилий,

Я, кто недавно ни стрел, летевших в меня, не боялся, Ни бессчетных врагов, толпой мне путь преграждавших, Ныне любых ветерков, любого шума пугаюсь: Страшно за ношу мою и за спутника страшно не меньше.

4 (13) Первый - это мудрец, которого не пугают ни занесенные копья, ни сшибающиеся мечи тесно сплоченных отрядов, ни грохот разрушаемого города; второй же - человек неискушенный, он боится за свое добро и пугается всякого шума, любой звук кажется ему грохотом и валит с ног, малейшее движение лишает его чувств. Поклажа делает его робким. (14) Возьми на выбор любого из тех счастливцев, что много несут на себе и много тащат за собой, - и ты увидишь, что

Страшно за ношу ему и за спутника страшно. ..

Знай, ты достиг спокойствия, если никакой крик до тебя не доносится, если тебя ничей голос - ни зазывный, ни угрожающий, ни впустую нарушающий тишину - не выведет из себя. - (15) "Как так? Но разве не лучше иногда побыть вдали от шума?" - Признаюсь, ты прав. И я переберусь с этого места: ведь я хотел только испытать себя и закалиться. Какая мне надобность мучиться дольше, если Улисс давно нашел простое средство, и оно спасло его спутников даже от сирен? Будь здоров.

Письмо LVII

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Когда мне понадобилось вернуться из Бай в Неаполь, я легко поверил, что на море буря, - лишь бы снова не пытать судьбу на корабле. Однако по дороге оказалось столько грязи, что поездка эта была все равно как плаванье. В тот день я вытерпел все, что назначено терпеть атлетам {: после умащения нас осыпала пыль неаполитанского склепа2. (2) Нет ничего длиннее этого застенка и ничего темнее факелов в нем, которые позволяют не что-нибудь видеть во мраке, а видеть самый мрак. Впрочем, даже будь там светло, пыль застила бы свет. Она и под открытым небом неприятна и тягостна; что же говорить о месте, где она клубится сама в себе и, запертая без малейшей отдушины, садится на тех, кто ее поднял. Так пришлось нам терпеть две несовместимые неприятности зараз: на одной дороге, в один день мы страдали и от грязи, и от пыли. (3) Однако и эта темнота дала мне повод для размышлений: я почувствовал в душе некую перемену - не страх, но подавленность, вызванную новизной непривычного места и его гнусностью. Я не говорю о себе - ведь мне далеко до людей терпеливых, а до совершенных и подавно, - но и у того, над кем фортуна потеряла власть, душа тут заболит и лицо побледнеет. (4) Есть вещи, Луцилий, от которых ничьей добродетели не уйти3: ими природа напоминает о неизбежности смерти. Каждый нахмурится при виде грустного зрелища, каждый вздрогнет от неожиданности, у каждого потемнеет в глазах, если он, стоя у края бездны, взглянет в ее глубину. Это - не страх, а естественное чувство, неподвластное разуму. (5) Так храбрецы, готовые пролить свою кровь, не могут смотреть на чужую, так некоторые падают без чувств, если взглянут на свежую или старую, загноившуюся рану либо прикоснутся к ней, а другие легче вынесут удар меча, чем его вид. (6) И я почувствовал, повторяю, если не смятенье, то перемену в душе; зато, снова увидав первый проблеск света, я ощутил, как она воспрянула без моего ведома и принужденья. Потом я принялся сам с собою рассуждать, как глупо одного бояться больше, другого меньше, хотя исход всюду один. В самом деле, какая разница, рухнет ли на тебя будка или гора? Никакой! И все же иные больше боятся обвала горы, хоть и то и другое одинаково смертоносно. Вот до чего слеп страх: он видит не исход, а только орудия. (7) Ты, верно, думаешь, что я говорю как стоики, которые полагают, будто душа человека, раздавленного большой тяжестью, не может уцелеть, но немедля рассеивается, не имея свободного выхода? - Нет! И мне кажется, что утверждающие это заблуждаются. (8) Как нельзя придавить пламя (оно обтекает любой гнет и вырывается наружу), как невозможно рассечь ударом или пронзить острием воздух, ибо он, поддавшись, сразу же сливается снова, так и душу, которая состоит из тончайшего вещества, нельзя удержать и придавить в теле: благодаря этой тонкости она прорывается сквозь все, что бы ни навалилось сверху. Как молнии, даже когда она широко сотрясает и озаряет все вокруг, открыт выход через самую узкую щелку, так и душе, чье вещество тоньше огненного, по всему телу свободен путь к бегству. (9) Вопрос только в том, может ли она остаться бессмертной. Но в этом даже не сомневайся; если она пережила тело, то никоим образом погибнуть не может - по той самой причине, по которой не погибает никогда, ибо нет бессмертия с каким-нибудь исключением, и тому, что вечно, невозможно повредить. Будь здоров.

Письмо LVIII

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Вчера я, как никогда прежде, понял всю бедность и даже скудость нашего языка. Случайно заговорив о Платоне, мы натолкнулись на бессчетное множество таких предметов, которые нуждаются в именах и не имеют их или таких, что имели имя, но потеряли его из-за нашей привередливости. Но терпима ли привередливость при такой бедности? (2) Насекомое, у греков называемое оГотрое, преследующее скот и разгоняющее его по всему урочищу, наши называли "оводом". В этом поверь хотя бы Вергилию:

Возле Силарских лесов и Альбурна, где падубов рощи, Есть - и много его - насекомое с римским названием Овод - а греки его называют по-своему "оистрос". Жалит и резко жужжит; испуганный гудом, по лесу Весь разбегается скот.1

Я думаю, понятно, что слово это исчезло. (3) Или, чтобы тебе не ждать долго, вот еще: раньше употреблялись простые слова - например, говорили "решить спор железом". Доказательство даст тот же Вергилий:

Сам Латин дивится, увидев Вместе могучих мужей, что родились в разных пределах Мира и встретились здесь, чтобы спор их решило железо 2

А теперь мы говорим "разрешить спор", простое слово вышло из употребленья. (4) В старину говорили "велю" вместо "повелю" - тут поверь не мне, а надежному свидетелю Вергилию:

Вы же, куда я велю, за мною следуйте в битву.3

(5) Я так усердно этим занимаюсь не затем, чтобы показать, как много времени потерял я у грамматика, но чтобы ты понял, как много слов из Энния и Акция оказались в забвенье, если позабыты даже некоторые слова из того, кого мы ежедневно берем в руки 4. (6) Ты спросишь, для чего такое долгое предисловие, куда оно метит. Не скрою: я хочу, чтобы ты, если это возможно, благосклонно услышал от меня слово "бытие". А если нет, я скажу так же, несмотря на твой гнев. За меня - Цицерон5, создатель этого слова, поручитель, по-моему, вполне состоятельный; если же ты потребуешь кого поновее, я назову Фабиана, чье изящное красноречие блистательно даже на наш привередливый вкус. Что же делать, Луцилий? Как передать понятие усия, столь необходимое, охватывающее всю природу и лежащее6 в основе всего? Поэтому позволь мне, прошу тебя, употреблять это слово, а я постараюсь как можно бережливее пользоваться данным мне правом и, может быть, даже довольствуюсь тем, что имею его. (7) Много ли мне будет пользы от твоей уступчивости, если я все равно не смогу перевести на латинский то, из-за чего я и упрекал наш язык? Ты еще строже осудил бы римскую скудость, если бы знал то слово в один слог, которое я не могу заменить. Ты спросишь, какое. - То он. Наверно, я кажусь тебе тупоумным: ведь ясно, как на ладони, что можно перевести его "то, что есть". Но я усматриваю тут большое различие: вместо имени мне приходится ставить глагол. (8) Но раз уж необходимо, поставлю "то, что есть". Наш друг, человек обширнейших познаний, говорил сегодня, что у Платона это сказано в шести значениях. Я перечислю тебе все, но раньше объясню вот что: есть род, а есть и вид. Теперь поищем самый первый из родов, от которого зависят все виды, с которого начинается всякое разделение, который охватывает все и вся. Мы найдем его, если начнем перебирать все в обратном порядке: так мы придем к первоначалу. (9) Человек - это вид, как говорит Аристотель, лошадь - тоже вид, и собака - вид; значит, нужно найти нечто общее между ними всеми, что их охватывает и заключает в себе. Что же это? Животное. Значит, сначала родом для всего названного мною - для человека, лошади, собаки - будет "животное". (10) Но есть нечто, имеющее душу, но к животным не принадлежащее: ведь мы согласны, что у растений, у деревьев есть душа, коль скоро говорим, что они живут и умирают. Значит, более высокое место займет понятие "одушевленные", потому что в него входят и животные, и растения. Но есть предметы, лишенные души, например камни; выходит, есть нечто более древнее, нежели "одушевленные", а именно тело. Если я буду делить это понятие, то скажу, что все тела либо одушевленные, либо неодушевленные. (11) Но есть нечто, стоящее выше, чем тело: ведь об одном мы говорим, что оно телесно, о другом - что лишено тела. Что же разделяется на эти два разряда? Его-то мы и назвали сейчас неудачным именем "то, что есть". Оно и делится на виды, о нем мы и говорим: "То, что есть, либо телесно, либо лишено тела". (12) Это и есть первый и древнейший из родов, самый, так сказать, всеобщий; все остальные, хоть и остаются родами, причастны и видам. Человек - тоже род; в нем содержатся виды: и народы (греки, римляне, парфяне), и цвета кожи (белые, черные, желтые), и отдельные люди (Катон, Цицерон, Лукреций). Поскольку это понятие охватывает многое, оно относится к числу родов; поскольку стоит ниже других - к числу видов. Всеобщий род - "то, что есть" - ничего выше себя не имеет. Он начало вещей, в нем - все. (13) Стоики хотят поставить над ним еще один род, более изначальный; я скоро скажу о нем, но прежде объясню, что тот род, о котором я раньше говорил, по праву признается первым, коль скоро он охватывает все предметы. (14) "То, что есть" я делю на два вида: телесное и бестелесное, а третьего нет. Как разделить тела? Они бывают либо одушевленные, либо неодушевленные. Опять-таки, как мне разделить одушевленные предметы? Одни из них имеют дух, другие - только душу, или так: одни из них - самодвижущиеся, они ходят и меняют место, другие прикреплены к почве и растут, питаясь через корни. На какие же виды мне расчленить животных? Они либо смертны, либо бессмертны. (15) Некоторые стоики полагают, будто самый первый род - "нечто". Почему они так полагают, я сейчас скажу. По их словам, в природе одно существует, другое не существует. Природа включает в себя и то, чего нет, что лишь представляется нашему духу; так, кентавры, гиганты и прочее, будучи создано ложной мыслью, обретает образ, хоть и не имеет истинной сущности. (16) А теперь я вернусь к тому, что тебе обещано, и скажу, как Платон распределяет на шесть разрядов все, что только существует. Первое - это "то, что есть", не постигаемое ни зрением, ни осязанием, ни одним из чувств, но только мыслимое. Что существует вообще например "человек вообще", - не попадается нам на глаза, а попадается только человек как вид - Катон или Цицерон. И "животное" мы не видим, а только мыслим о нем, а доступны зрению его виды: лошадь, собака. (17) На второе место из того, что есть, Платон ставит все выдающееся и возвышающееся над прочим. Это и значит, по его словам, "быть" по преимуществу. Так, мы говорим "поэт", без различия прилагая это слово ко всем стихотворцам; но уже у греков оно стало обозначением одного из них. Услышав просто "поэт", ты поймешь, что имеется в виду Гомер. Что же это? Бог, разумеется, - самый великий и могущественный из всего. (18) Третий род - это то, что истинно существует, в неисчислимом множестве, но за пределами нашего зрения. - Ты спросишь, что это. - Плато-нова утварь: идеи, как он их именует, из которых возникает все видимое нами и по образцу которых все принимает облик. (19) Они бессмертны, неизменны и нерушимы. Слушай, что такое идея, то есть что она такое по мнению Платона: "Идея - вечный образец всего, что производит природа". А я прибавлю к этому определенью истолкование, чтобы тебе было понятнее. Я хочу сделать твой портрет; образцом моей картины будешь ты сам, из тебя мой дух извлекает некие черты и потом переносит их в свое творение. Твое лицо, которое учит меня и наставляет, которому я стремлюсь подражать, и будет идеей. В природе есть бесконечное множество таких образцов - для людей, для рыб, для деревьев: с них-то и воспроизводится все, что должно в ней возникнуть. (20) На четвертом месте стоит ei5os. Слушай внимательно, что такое elSoe, и в том, что это вещь непростая, обвиняй не меня, а Платона; впрочем, простых тонкостей и не бывает. Только что я приводил для сравнения живописца; если он хотел изобразить красками Вергилия, то глядел на самого поэта; идеей было лицо Вергилия - образец будущего произведения; а_ то, что извлек из него художник и перенес в свое произведение, есть eiSo;. (21) Ты спросишь, какая между ними разница? Идея - это образец, а е18о; - это облик, взятый с него и перенесенный в произведение. Идее художник подражает, si3o; создает. У статуи такое-то лицо: это и будет е15ос. Такое лицо и у образца, на который глядел ваятель, создавая статую: это - идея. Ты хочешь, чтобы я привел еще одно различие? ElSoe - в самом произведении, идея - вне его, и не только вне его, но и предшествует ему. (22) Пятый род - это то, что существует вообще; он уже имеет к нам отношение, в него входит все: люди, животные, предметы. .Шестым будет род вещей, которые как бы существуют, как, например, пустота, как время. Все, что мы видим и осязаем, Платон не относит к числу вещей, истинно существующих. Ведь они текут и непрестанно прибывают или убывают. Никто не остается в старости тем же, кем был в юности, завтра никто не будет тем, кем был вчера. Наши тела уносятся наподобие рек; все, что ты видишь, уходит вместе со временем, ничто из видимого нами не пребывает неподвижно. Я сам изменяюсь, пока рассуждаю об изменении всех вещей. (23) Об этом и говорит Гераклит: "Мы и входим, и не входим дважды в один и тот же поток". Имя потока остается, а вода уже утекла. Река - пример более наглядный, нежели человек, однако и нас уносит не менее быстрое течение, и я удивляюсь нашему безумию, вспоминая, до чего мы любим тело самую быстротечную из вещей, и боимся однажды умереть, меж тем как каждый миг - это смерть нашего прежнего состояния. Так не надо тебе бояться, как бы однажды не случилось то, что происходит ежедневно. (24) Я говорил о человеке, существе нестойком и непрочном, подверженном любой порче; но даже мир, вечный и непобедимый, меняется и не остается одним и тем же. Хоть в нем и пребывает все, что было прежде, но иначе, чем прежде: порядок вещей меняется. (25) Ты скажешь: "Какая мне польза от этих тонкостей?" - Если спросишь меня, то никакой. Но как резчик опускает и отводит на что-нибудь приятное утомленные долгим напряжением глаза, так и мы должны порой дать отдых душе и подкрепить ее каким-нибудь удовольствием. Однако пусть и удовольствие будет делом; тогда и из него ты, если присмотришься, извлечешь что-нибудь целительное. (26) Так и привык я поступать, Луцилий: из всякого знания7, как бы далеко ни было оно от философии, я стараюсь что-нибудь добыть и обратить себе на пользу. Что мне все, о чем мы рассуждали, если оно никак не связано с исправлением нравов? Как Платоновы идеи могут сделать меня лучше? Можно ли извлечь из них что-нибудь для обуздания моих желаний? Да хотя бы вот что: все вещи, которые, как рабы, служат нашим чувствам, которые нас распаляют и подстрекают, Платон не считает истинно существующими. (27) Значит, все вещи - воображаемые, лишь на короткий срок принявшие некое обличье; ни одна из них не прочна и не долговечна. А мы желаем их так, словно они будут при нас всегда или мы всегда будем владеть ими. Беспомощные и слабые, мы находимся среди вещей пустых и мнимых8; так направим свой дух к тому, что вечно, а свой взгляд - на витающие в высоте образы всех предметов и на пребывающего среди них бога, помышляющего о том, как бы защитить от смерти все, что из-за сопротивления материи не удалось ему сделать бессмертным, и победить разумом пороки тела! (28) Ведь все остается не потому, что оно вечно, а потому что защищено заботой властителя. Бессмертному опекун не нужен, а остальное охраняет творец, одолевая своей силой хрупкость материи. Будем же презирать все настолько лишенное цены, что приходится сомневаться, существует ли оно вообще. (29) И подумаем вот о чем: коль скоро провидение обороняет от опасностей мир, смертный, как и мы, то и наше провидение может хоть немного удлинить срок этому ничтожному телу, если мы научимся обуздывать и подчинять себе наслаждения - главную причину нашей гибели. (30) Сам Платон своими стараньями продлил себе жизнь до старости. Ему досталось тело крепкое и здоровое, даже своим именем он обязан ширине плеч9; но странствия по морю и опасности отняли у него много сил, и только воздержность, соблюдение меры во всем, что будит алчность, и тщательная забота о себе помогли ему, вопреки всем препятствиям, дожить до старости. (31) Я думаю, ты знаешь это: благодаря таким стараниям Платон и достиг того, что умер в день, когда ему исполнился ровно восемьдесят один год. Поэтому маги 10, как раз тогда оказавшиеся в Афинах, принесли усопшему жертву, веря, что жребий его выше человеческого, ибо он прожил девятью девять лет, - а это число совершенное. Но я не сомневаюсь, что он охотно отдал бы несколько дней из этого срока вместе с жертвоприношением. (32) Умеренность может продлить старость, хотя по-моему не нужно к ней ни стремиться, ни отказываться от нее. Приятно пробыть с собою как можно дольше, если ты сумел стать достойным того, чтобы твоим обществом наслаждались. Итак, нам надо вынести решение, следует ли, гнушаясь последними годами старости, не дожидаться конца, а положить его собственной рукой. Тот, кто в бездействии ждет судьбы, мало чем отличается от боязливого, - как сверх меры привержен вину тот, кто осушает кувшин до дна, вместе с отстоем. (33) Но посмотрим, что такое конец жизни ее отстой или нечто самое чистое и прозрачное, - если только ум не пострадал, и чувства, сохранившиеся в целости, помогают душе, и тело не лишилось сил и не умерло до смерти. Ведь все дело в том, что продлевать жизнь или смерть. (34) Но если тело не годится для своей службы, то почему бы не вывести на волю измученную душу? И может быть, это следует сделать немного раньше должного, чтобы в должный срок не оказаться бессильным это сделать. И поскольку жалкая жизнь куда страшнее скорой смерти, глуп тот, кто не отказывается от короткой отсрочки, чтобы этой ценой откупиться от большой опасности. Лишь немногих долгая старость привела к смерти, не доставив страданий, но многим их бездеятельная жизнь как бы даже и не пригодилась. Что ж по-твоему, более жестокая участь - потерять кусочек жизни, которая и так кончится? (35) Не надо слушать меня против воли, словно мой приговор касается и тебя, но все же взвесь мои слова. Я не покину старости, если она мне сохранит меня в целости - сохранит лучшую мою часть; а если она поколеблет ум, если будет отнимать его по частям, если оставит мне не жизнь, а душу, - я выброшусь вон из трухлявого, готового рухнуть строения. (36) Я не стану бежать в смерть от болезни, лишь бы она была излечима и не затрагивала души; я не наложу на себя руки от боли, ведь умереть так значит, сдаться. Но если я буду знать, что придется терпеть ее постоянно, я уйду, не из-за самой боли, а из-за того, что она будет мешать всему, ради чего мы живем. Слаб и труслив тот, кто умирает из-за боли; глуп тот, кто живет из страха боли. Но я слишком многоречив, да и сам этот предмет таков, что можно рассуждать о нем весь день. Как может вовремя кончить жизнь тот, кто не может кончить письмо? Будь здоров! Эти слова ты прочтешь охотнее, чем читал все про смерть да про смерть. Будь здоров.

Письмо LIX

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Твое письмо доставило мне великое наслаждение (позволь мне употребить слова общепринятые и не приписывай им смысла, какой имеют они у стоиков). Мы считаем наслажденье пороком. Пусть так, но слово это мы ставим, и чтобы обозначить испытываемое душою веселье. (2) Я знаю, что, если сообразовать слова с нашими указами, наслажденье есть нечто постыдное, а радость - удел одних лишь мудрецов: ведь она есть некая приподнятость души, верящей в собственные и подлинные блага1. Однако в повседневной речи мы говорим: нам доставило большую радость и то, что такой-то избран консулом, и то, что жена родила, и чья-то свадьба, хотя все это никакая не радость, а нередко даже начало будущей скорби. У радости же один непременный признак: она не может ни прекратиться, ни обернуться своей противоположностью. (3) Поэтому, когда наш Вергилий говорит: "И злые радости духа"2, то слова эти красноречивы, но не очень точны: ведь радости не бывают злыми. К наслаждениям приложил он это имя и так выразил все, что хотел, имея в виду людей, довольных тем, что для них зло. (4) И все же я не напрасно сказал, что твое письмо доставило мне наслаждение; ведь если невежда радуется и по какой-либо достойной причине, его чувство, не подвластное ему самому и готовое перейти в нечто иное, я называю наслаждением, родившимся из ложного мнения о благе, не знающим ни удержу, ни меры. Но вернусь к тому, с чего я начал. Послушай, чем порадовало меня твое письмо. Слова подчиняются тебе, речь не заносит тебя ввысь и не увлекает дальше, чем ты был намерен. (5) Многих красота какого-нибудь полюбившегося слова уводит к тому, о чем они писать не собирались; с тобою такого не бывает: все у тебя сжато, все по делу. Ты говоришь столько, сколько хочешь, и смысла в сказанном больше, чем слов. Это - признак чего-то большого: души, в которой также нет ничего лишнего, ничего напыщенного. (6) Нахожу я и переносные выражения, не настолько дерзкие3, чтобы нельзя было на них отважиться. Нахожу и образы, которыми нам порой запрещают пользоваться, полагая их дозволенными только поэтам, - запрещают те, кто, по-моему, не читал никого из древних, не произносивших речей ради рукоплесканий. У них, говоривших просто, старавшихся только разъяснить дело, полным-полно иносказаний, которые кажутся мне необходимыми не по той причине, по какой нужны они поэтам, но чтобы служить опорами нашей слабости, чтобы ученика или слушателя ввести в суть дела. (7) Вот я прилежно читаю Секстия4; философ великого ума, он писал по-гречески, мыслил по-римски. Один образ у него меня взволновал. Там, где врага можно ждать со всех сторон, войско идет квадратным строем, готовое к бою. Так же, говорит он, следует поступать и мудрецу: он должен развернуть во все стороны строй своих добродетелей, чтобы оборона была наготове, откуда бы ни возникла опасность, и караулы без малейшей суматохи повиновались бы каждому знаку начальника. Мы видим, как в войсках, если во главе их великий полководец, приказ вождя слышат сразу все отряды, расставленные так, чтобы сигнал, поданный одним человеком, сразу обошел и пехоту, и конницу; то же самое, говорит Секстий, еще нужнее нам. (8) Ведь солдаты часто боятся врага без причины, и дорога, что кажется самой опасной, оказывается самой надежной. Для глупости нигде нет покоя: и сверху, и снизу подстерегает ее страх, все, что справа и слева, повергает ее в трепет, опасности гонятся за ней и мчатся ей навстречу; все ей ужасно, она ни к чему не готова и пугается даже подмоги. А мудрец защищен от любого набега вниманьем: пусть нападает на него хоть бедность, хоть горе, хоть бесславье, хоть боль - он не отступит, но смело пойдет им навстречу и пройдет сквозь их строй. (9) Многое связывает нам руки, многое нас ослабляет; мы давно погрязли в пороках, и отмыться нелегко: ведь мы не только испачканы, но и заражены. Чтобы нам не скакать от образа к образу, я разберусь в том, о чем часто размышляю про себя: почему глупость держит нас так упорно? Во-первых, потому, что мы даем ей отпор робко и не пробиваемся изо всех сил к здоровью; во-вторых, мы мало верим найденному мудрыми мужами, не воспринимаем его с открытым сердцем и лишены в таком важном деле упорства. (10) Как добыть довольно знаний для борьбы с пороками тому, кто учится лишь в часы, не отданные порокам? Никто из нас не погрузился в глубину, мы срывали только верхушки и, занятые, считали, что с избытком довольно уделять философии самое ничтожное время. (11) А больше всего мешает то, что мы слишком скоро начинаем нравиться самим себе. Стоит нам найти таких, кто назовет нас людьми добра, разумными и праведными, - и мы соглашаемся с ними. Нам мало умеренных похвал: мы принимаем как должное все, что приписывает нам бесстыдная лесть; мы киваем тем, кто утверждает, будто мы лучше всех, мудрее всех, хотя и знаем их за лжецов. Мы так к себе снисходительны, что хотим похвал за то, вопреки чему поступаем. Обрекающий на пытки слушает речи о своей кротости, грабящий чужое - о своей щедрости, предающийся пьянству и похоти - о своей воздержности. (12) Александр, когда расхаживал уже по Индии, разоряя войной племена, о которых и соседи мало что знали, при осаде какого-то города объезжал стены, чтобы высмотреть слабые места, и при этом был ранен стрелой, однако остался в седле и продолжал начатое. Потом, когда кровь остановилась, сухая рана стала болеть сильней, а голень, свешивавшаяся с коня, постепенно опухла, он вынужден был отступиться и сказал: "Все клянутся, будто я сын Юпитера, но это рана всем разглашает, что я человек". (13) Будем и мы поступать так же. Хотя лесть всех делает дураками, каждого в свою меру, скажем и мы: "Вы называете меня разумным, а я сам вижу, сколько бесполезных вещей желаю, как много вредного хочу; я не понимаю даже того, что животным указывает насыщенье, - меры в еде и в питье, и не ведаю, сколько могу вместить". (14) Я научу тебя, как узнать, что ты еще не стал мудрым. Мудрец полон радости, весел и непоколебимо безмятежен; он живет наравне с богами. А теперь погляди на себя. Если ты не бываешь печален, если никакая надежда не будоражит твою душу ожиданием будущего, если днем и ночью состоянье твоего духа, бодрого и довольного собою, одинаково и неизменно, значит, ты достиг высшего блага, доступного человеку. Но если ты стремишься отовсюду получать всяческие удовольствия, то знай, что тебе так же далеко до мудрости, как до радости. Ты мечтаешь достичь их, но заблуждаешься, надеясь прийти к ним через богатство, через почести, словом, ища радости среди сплошных тревог. К чему ты стремишься, словно к источникам веселья и наслажденья, в том - причина страданий. (15) Я повторяю, радость цель для всех, но где отыскать великую и непреходящую радость, люди не знают. Один ищет ее в пирушках и роскоши, другой - в честолюбии, в толпящихся вокруг клиентах, третий - в любовницах, тот - в свободных науках, тщеславно выставляемых напоказ, в словесности, ничего не исцеляющей. Всех их разочаровывают обманчивые и недолгие услады, вроде опьянения, когда за веселое безумие на час платят долгим похмельем, как рукоплесканья и крики восхищенной толпы, которые и покупаются, и искупаются ценой больших тревог. (16) Так пойми же, что дается мудростью: неизменная радость. Душа мудреца как надлунный мир, где всегда безоблачно. Значит, есть ради чего стремиться к мудрости: ведь мудрец без радости не бывает. А рождается такая радость лишь из сознания добродетелей. (17) Радоваться может только мужественный, только справедливый, только умеренный. - "Что же, - спросишь ты, - разве глупые и злые не радуются?" Не больше, чем львы, дорвавшись до добычи. Когда они изнурят себя вином и блудом, когда ночь промчится в попойке, когда от насильственных наслаждений, которые не способно вместить хилое тело, пойдут нарывы, тогда несчастные воскликнут словами Вергилия:

Как последнюю ночь провели мы в радостях мнимых, Знаешь ты сам.5

(18) Любители роскоши каждую ночь, - как будто она последняя, проводят в мнимых радостях. А та радость, что достается богам и сопер никам богов, не прерывается, не иссякает. Она бы иссякла, будь она заемной, но, не будучи чужим подарком, она не подвластна и чужому произволу. Что не дано фортуной, того ей не отнять. Будь здоров.

Письмо LX

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Я жалуюсь, ссорюсь, сержусь. И теперь ты желаешь того же,. чего желала тебе кормилица, или дядька, или мать? До сих пор ты н понял, сколько зла они тебе желали? Да, мольбы близких для нас - все равно что мольбы врагов! И тем они опасней, чем счастливей сбываются. Я не удивляюсь тому, что все дурное преследует нас с малых лет: ведь мы выросли среди родительских проклятий. Пусть боги услышат и нашу бескорыстную мольбу за себя. (2) До каких пор мы будем чего-нибудь требовать от богов, словно не можем еще сами себя прокормить? До каких пор будем засевать для себя столько полей, сколько впору большим городам? До каких пор целый народ будет снимать для нас урожай? До каких пор ради одного накрытого стола будут приплывать бессчетные корабли из разных морей? Несколько югеров1 пастбища досыта кормят быка, один лес питает стадо слонов, - человек собирает пищу и с суши, и с моря. (3) Что же? Неужели природа, дав нам такое небольшое тело, наделила нас ненасытной утробой, так что мы побеждаем алчностью самых огромных и прожорливых зверей? Ничуть нет! Много ли воздается природе? Она довольствуется малым! Нам дорого обходится не голод, а тщеславие. Тех, кто, по словам Саллюстия 2, подчиняется желудку, мы должны причислить не к людям, а к животным, а некоторых даже не к животным, но к мертвецам. Жив тот, кто многим приносит пользу; жив тот, кто сам себе полезен. А кто прячется и коснеет в неподвижности, для того дом - словно гроб. Можешь хоть начертать у порога его имя на мраморе: ведь они умерли раньше смерти. Будь здоров.

Письмо LX1

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Не будем больше желать того, чего желали. Я, старик, стараюсь,. чтобы даже не казалось, будто желания у меня те же, что в отрочестве. На это идут мои дни, мои ночи, это - мой труд, мой помысел: положить конец былому злу. Я стараюсь, чтобы каждый день был подобием целой жизни. Я не ловлю его, словно он последний, но смотрю на него так, что,. пожалуй, он может быть и последним. (2) И это письмо я пишу тебе с таким настроением, будто смерть в любой миг может оторвать меня от писания. Я готов уйти и потому радуюсь жизни, что не слишком беспокоюсь, долго ли еще проживу. Пока не пришла старость, я заботился о том, чтобы хорошо жить, в старости - чтобы хорошо умереть; а хорошо умереть - значит, умереть с охотой. Старайся ничего не делать против воли! (3) Все предстоящее предстоит по необходимости тому, кто сопротивляется; в ком есть охота, для того необходимости нет. Я утверждаю: кто добровольно исполняет повеленье, тот избавлен от горчайшего в рабской доле: делать, чего не хочется. Несчастен не тот, кто делает по приказу, а тот, кто делает против воли. Научим же нашу душу хотеть того, чего требуют обстоятельства; и прежде всего будем без печали думать о своей кончине. (4) Нужно подготовить себя к смерти прежде, чем к жизни. У жизни всего есть вдоволь, но мы жадны к тому, что ее поддерживает: нам кажется и всегда будет казаться, будто чего-то не хватает. Довольно ли мы прожили, определяют не дни, не годы, а наши души. Я прожил, сколько нужно, милый мой Луцилий, и жду смерти сытый. Будь здоров.

Письмо LXII

Сенека приветствует Луцилия!

(1) Лгут те, кто хочет показать, будто куча дел не оставляет им времени для свободных наук. Такие притворяются занятыми, множат дела и сами у себя отнимают дни. А я свободен, Луцилий, свободен и принадлежу себе везде, где бы ни был. Делам я себя не отдаю, а уступаю на время и не ищу поводов тратить его впустую. В каком бы месте я ни остановился, я продолжаю свои раздумья и размышляю в душе о чем-нибудь спасительном для нее. (2) Предав себя друзьям, я не покидаю себя самого и подолгу остаюсь не с теми, с кем свели меня время или гражданские обязанности, а лишь с самыми лучшими: к ним я уношусь душой, в каком бы месте, в каком бы веке они не жили. (3) Повсюду при мне Деметрий1, лучший из людей, и, удалившись от блещущих пурпуром, я беседую с ним, полуодетым, и им восхищаюсь. И как им не восхищаться? Я вижу, что он ни в чем не чувствует недостатка. Некоторые могут все презреть, все иметь никто не может. Кратчайший путь к богатству - через презрение к богатству. А наш Деметрий живет не так. будто он все презрел, а так, будто все уступил во владение другим. Будь здоров.

Загрузка...