Письмо LXIII
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Ты тяжело переживаешь кончину твоего друга Флакка; но я не хотел бы, чтобы ты горевал сверх меры. Чтобы ты совсем не горевал, я навряд ли решусь потребовать, хоть и знаю, что это лучше. Но разве досталась в удел такая твердость духа кому-нибудь, кроме тех, кто уже стал много выше фортуны? И его такая вещь затронула бы, но только затронула. А нам можно простить и невольные слезы, если они были не слишком обильны, если мы сами их подавили. Пусть при утрате друга глаза не будут сухими и не струят потоков: можно прослезиться - плакать нельзя. (2) Суровый, по-твоему, закон налагаю я на тебя? Но ведь и величайший из греческих поэтов1 дал право лить слезы всего один день, ведь он сказал: "Даже Ниоба думала о пище". Ты спросишь, откуда берутся стенанья, откуда безудержный плач? Мы ищем в слезах доказательства нашей тоски и не подчиняемся скорби, а выставляем ее напоказ. Никто не печалится сам для себя. Злосчастная глупость! И в скорби есть доля тщеславия! (3) - "Так что же, - спросишь ты, - неужели я забуду друга?" Недолгую память обещаешь ты ему, если она минет вместе со скорбью! Скоро любой повод разгладит морщины у тебя на лбу и вызовет смех - я не говорю уже о более долгом времени, которое смягчает всякую тоску, утишает самое жгучее горе. Едва ты перестанешь следить за собой, как личина скорби спадет; ты сам сторожишь свое горе, но оно ускользает из-под стражи и иссякает тем раньше, чем было острее. (4) Постараемся же, чтобы память об утраченных была нам отрадна. Никто по доброй воле не возвращается мыслью к тому, о чем нельзя подумать без муки. Но пусть это неизбежно, пусть, встретив имя тех, кого мы любили и потеряли, мы чувствуем укол боли - в самой этой боли есть некая радость. (5) Ведь недаром наш Аттал повторял: "Воспоминанье об умерших друзьях приятно нам так же, как терпкость в некоторых плодах, как очень старое вино, которое тем и вкусно, что горчит: ведь за отдаленностью времени гаснет все, что нас мучило, и доходит до нас лишь чистая радость". (6) Если верить ему, то "думать о живых друзьях - все равно что есть мед и печенье, воспоминание о тех, что были, приятно не без горечи. Кто, однако, станет отрицать, что и горькое, и не лишенное остроты возбуждает желудок?" (7) Я, впрочем, чувствую иное, для меня думать об умерших друзьях отрадно и сладко. Когда они были со мной, я знал, что их утрачу, когда я их утратил, я знаю, что они были со мной. Делай же, мой Луцилий, так, как подобает твоей невозмутимости, перестань дурно истолковывать милость фортуны. То, что ею отнято, она прежде дала! (8) Так будем жадно наслаждаться обществом друзей ведь неизвестно, долго ли еще оно будет нам доступно. Подумаем о том, как часто мы оставляли их, отправляясь в долгое странствие, как часто, живя в одном месте, не виделись с ними, - и мы поймем, что больше вре мени было упущено при их жизни. (9) А стерпишь ли ты таких, кто пренебрегал друзьями, а теперь горше всех рыдает, кто не любит их, пока не утратит? Они потому и скорбят так безудержно, что боятся, как бы кто не усомнился в их любви, и ищут поздних доказательств своего чувства. (10) Если у нас есть еще друзья, то мы плохо к ним относимся и нс ценим их, коль скоро они не могут утешить нас, заменив одного погребенного; если же он был единственным нашим другом, то не фортуна перед нами виновата, а мы сами: она отняла у нас одного, а мы ни одного не добыли. (11) И потом, кто не мог любить больше, чем одного, тот и одного не слишком любил. Если с кого снимут единственную тунику, а он примется оплакивать себя, вместо того чтобы позаботиться о том, как бы избежать холода и чем-нибудь прикрыть тело, - разве ты не счел бы такого глупцом? Ты схоронил, кого любил; ищи, кого полюбить! Лучше добыть нового друга, чем плакать. (12) То, что я хочу прибавить, избито, я знаю, но все же не откажусь повторить только из-за того, что так говорят все. Если скорби не прекратит разум, ей положит конец время; однако для разумного человека утомление скорбью - позорнейшее лекарство от скорби. Так что уж лучше сам оставь скорбь, раньше чем она тебя оставит, и поскорей перестань делать то, чего при всем желании не сможешь делать долго. (13) Предки установили для женщин один год скорби - не затем, чтобы они скорбели так долго, но чтобы не скорбели дольше; для мужчин нет законного срока, ибо всякий срок для них постыден. Впрочем, можешь ли ты назвать мне хоть одну бабу из тех, которых только что оттащили от костра, оторвали от трупа, которая лила бы слезы целый месяц? Ничто не становится ненавистно так быстро, как горе; недавнее находит утешителя и некоторых привлекает к себе, застарелое вызывает насмешки. И не зря: ведь оно или притворно, или глупо. (14) И это пишу тебе я - я, так безудержно плакавший по дорогом мне Аннее Серене2, что меня (вот уж чего я не хотел!) можно привести в пример как человека, побежденного горем. Теперь я осуждаю себя за это и понимаю, что было главной причиной такого горя: я никогда не думал, что он может умереть раньше меня. Только одно было у меня перед глазами: он младше меня, и младше намного, - как будто судьба соблюдает черед! (15) Нам надо постоянно думать о том, что смертны и мы, и любимые нами. И мне следовало тогда сказать себе: "Мой Серен младше, - но при чем тут это? Он должен умереть позже меня, но может и раньше". Я этого не сделал и удар фортуны застиг меня врасплох. Теперь я думаю так: все смертны, и для смерти нет закона. Что может случиться всякий день, может случиться и сегодня. Так будем, мой Луцилий, помнить о том, что скоро сами отправимся туда, куда отправились оплаканные нами. И быть может, - если правдивы разговоры мудрецов и нас ждет некое общее для всех место, те, кого мним мы исчезнувшими, только ушли вперед. Будь здоров.
Письмо LXIV
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Вчера ты был с нами. Ты вправе посетовать, что только вчера, но я потому и написал "с нами" - ведь со мною ты постоянно. Ко мне зашли друзья, из-за них сильнее пошел дым - не такой, что валит обычно из кухонь наших кутил, пугая караульных, а не слишком густой и только подающий знак, что пришли гости. (2) Речь шла у нас о многих вещах, но, как бывает на пиру, мы ни об одной не говорили исчерпывающе, а перескакивали с предмета на предмет. Потом читали книгу Квинта Секстия-отца, великого, поверь мне, человека и, хоть он это и отрицает, стоика. (3) О боги великие, сколько в нем силы, сколько мужества! Такое найдешь не у всякого философа. Сочинения иных ничем не блещут, кроме имени, а все остальное в них бескровно. Они наставляют, спорят, мудрствуют - только не укрепляют нас мужеством, которого у них самих нет. А прочтешь Секстия - скажешь: "Он жив, силен, свободен, он стал больше чем человеком, от него я ухожу с великой верой". (4) Признаюсь тебе, в каком я бываю расположенье духа, когда прочту его: мне хочется бросить вызов любому случаю, хочется воскликнуть: "Что же ты медлишь, фортуна? Нападай! Ты видишь, я готов". Мужеством я уподобляюсь тому, кто ищет, где бы испытать себя, кто хочет показать свою доблесть, кто
Страстно молит, чтоб вдруг повстречался средь смирных животных С пенною пастью вепрь иль чтоб лев с горы появился.1
(5) Мне хочется, чтобы было над чем взять верх, на чем закалить терпеливость. Ведь у Секстия замечательно еще и то, что он и показывает величье блаженной жизни, и не лишает надежды на нее. Ты узнаешь, что она хоть и высоко, но для желающего достижима. (6) Тут так же, как с самой добродетелью: ты ей дивишься - и все же надеешься. А у меня всегда много времени отнимает само созерцание мудрости: я гляжу на нее с изумлением, словно на вселенную, которую подчас вижу как будто впервые. (7) Да, я преклоняюсь перед всем, что создала мудрость, и перед самими создателями; мне отрадно видеть в ней наследие многих, накопленное и добытое их трудом для меня. Но будем и мы поступать, как честные отцы семейства: умножим полученное, чтобы это наследье обогащенным перешло от меня к потомкам. Много дела есть и теперь, и останется всегда, и даже тот, кто родится через сто тысяч лет, не лишен будет возможности что-нибудь прибавить к завещанному. (8) Но пусть даже все открыто древними всегда будет ново и применение открытого другими, и его познание и упорядоченье. Представь, что нам достались в наследство лекарства, чтобы лечить глаза; мне уже нет нужды искать новых, следует только приспособить каждое к своей болезни и применить в срок. Вот это облегчает сухость глаз, это прогоняет опухоли с век, это предотвращает внезапные воспаления и слезотеченье, это делает зрение острее. Нужно только растереть их и выбрать время, и еще найти меру для каждого. Лекарства для души найдены древними, но наше дело отыскать, как их применять и когда. (9) Жившие раньше нас сделали много, но не все; и все же нужно взирать на них благоговейно и чтить, как богов. Почему бы мне для поощрения души не завести у себя их статуи, не праздновать дни их рождения? Почему бы мне, почета ради, не призывать их в свидетели клятвы? Ведь если я обязан чтить своих наставников, то не меньше должен чтить и наставников человечества, в которых изначальный источник великого блага. (10) Разве, увидев консула или претора, я не воздам им того почета, какой положен их почетной должности? Не сойду с коня, не обнажу голову, не уступлю дороги? Так что же, неужто я не приму в сердце с величайшим почтением и обоих Марков Катонов, и Лелия Мудрого, и Сократа с Платоном, и Зенона с Клеанфом? Ведь я перед ними преклоняюсь, их великие имена возвышают и меня самого. Будь здоров.
Письмо СV
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Я скажу, за чем тебе надобно следить, чтобы жить безопасней. А ты, полагаю, выслушаешь мои наставления так, словно я поучаю тебя, как сохранить здоровье на Ардеатинском поле1. Посмотри сам, что подстрекает человека губить другого, - и ты увидишь надежду, зависть, ненависть, страх, презренье. (2) Из всего названного самое легкое - это презренье: многие даже прятались в нем ради самозащиты. Кого презирают, того, конечно, топчут, но мимоходом. Никто не станет вредить презираемому усердно и с упорством. Даже в бою лежачего минуют, сражаются с тем, кто на ногах. (3) Для надежды ты не подашь бесчестным повода, если у тебя не будет ничего, способного распалить чужую бесчестную алчность, ничего примечательного. Ведь желают заполучить как раз примечательное и редкое, пусть оно и мало2. Зависти ты избежишь, "ели не будешь попадаться на глаза, не будешь похваляться своими благами, научишься радоваться про себя. (4) Ненависть порождается либо обидами, - но ее ты не навлечешь, если никого не будешь затрагивать, - либо родится беспричинно, - но от нее тебя убережет здравый смысл. Для многих ненависть бывала опасна: ведь иные вызывали ее, хотя и не имели врагов. Бояться тебя не будут, если твоя удачливость будет умеренной, а нрав кротким. Пусть же люди знают, что тебя задеть не опасно и помириться с тобою можно наверняка и без труда. А если тебя боятся, и дома, и вне его, и рабы, и свободные, это тебе же самому плохо: ведь повредить под силу всякому. Прибавь еще одно: кого боятся, тот и сам боится, кто ужасен другим, тому неведома безопасность. (5) Остается еще презренье; мера его - в твоей власти, если ты сам принял его на себя, если такова твоя воля, а не неизбежность. Избавиться от этой неприятности тебе помогут или свободные искусства, или дружба с людьми, имеющими власть и влияние у власть имущих. Впрочем, к ним нужно приближаться, но не сближаться тесно, чтобы лекарство не обошлось нам дороже болезни. (6) А самым полезным будет не суетиться и поменьше разговаривать с другими, побольше с собою. Есть в беседе некая сладость, вкрадчивая и соблазнительная, и она-то не иначе, чем любовь или опьянение, заставляет выдавать тайны. А кто услышит, тот не промолчит, кто не промолчит, тот скажет больше, чем слышал, да и о говорившем не умолчит. У всякого есть человек, которому доверяют столько же, сколько ему самому доверено. Пусть первый даже не даст воли своей болтливости, пусть довольствуется одним слушателем, - их получится целый город, и то, что недавно было тайной, делается общим толком. (7) Еще немалый залог безопасности - не поступать несправедливо" Кто над собою не властен, у тех жизнь полна смуты и тревоги, от которых они никогда не свободны. Чем больше они навредят, тем больше боятся" трепещут, сделав зло, и не могут ничего другого делать, удерживаемые совестью, принуждающей их держать перед нею ответ. Кто ждет наказанья, тот наказан, а кто заслужил его, тот ждет непременно. (8) Когда совесть нечиста, можно остаться безнаказанным, а уверенным нельзя. Даже не пойманный думает, что его вот-вот поймают, он ворочается во сне, и едва заговорят о каком-нибудь злодействе, вспоминает о своем: оно кажется ему плохо скрытым, плохо запрятанным. Преступник может удачно схорониться, но полагаться на свою удачу не может. Будь здоров.
Письмо CVI
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Я не так скоро отвечаю на твои письма не потому, что так уж обременен делами: этих оправданий можешь не слушать, ведь свободен и я, и все, - если мы только пожелаем. Дела за нами не гонятся, - люди сами держатся за них и считают занятость признаком счастья. Так почему же я сразу не написал тебе? То, о чем ты спрашивал, составляет часть моего труда. (2) Ведь ты знаешь, что я в нем хочу охватить всю нравственную философию и объяснить все относящиеся к ней вопросы. Вот я и колебался, отложить ли мне тебя или рассмотреть твое дело прежде, чем до него в своем месте дойдет очередь; и мне показалось, что человечнее будет не задерживать пришедшего из такой дали. (3) По тому я и этот предмет изыму из ряда связанных с ним и, если будет еще что-нибудь подобное, пошлю тебе по своей воле, без просьбы. Ты спросишь, что я имею в виду. - Все, о чем скорей приятно, чем полезно, знать; вроде того, про что ты задаешь вопросы: телесно ли благо? (4) Благо приносит пользу, то есть действует; а что действует, то телесно. Благо движет душу, в некотором роде лепит ее и удерживает, - а все это свойства тела. Телесные блага сами телесны, - а значит, и душевные блага тоже, потому что и душа есть тело. (5) Благо человека не может не быть телом, потому что он сам телесен. Я солгу, если не признаю, что все питающее тело или поддерживающее либо восстанавливающее его здоровье - телесно; значит, и благо человека есть тело. Я думаю, ты не сомневаешься, что страсти - такие как гнев, любовь, грусть, - суть тела (мне хочется присовокупить и то, о чем ты не спрашиваешь); а если сомневаешься, погляди, меняемся ли мы от них в лице, хмурим ли лоб и распускаем ли морщины, краснеем ли и чувствуем ли, как кровь отливает от щек. Что же, по-твоему, может оставить столь явные телесные признаки, кроме тела? (6) А если страсти суть тела, то и душевные недуги тоже, - такие как скупость, жестокость, все закоренелые и уже неисправимые пороки; а значит, и злоба со всеми ее разновидностями коварством, завистью, спесью - тоже; (7) а значит, и блага тоже, во-первых, потому что они противоположны порокам, и, во-вторых, потому что явят тебе те же приметы. Неужели ты не видел, какую силу придает взгляду храбрость? какую остроту - разумность? какую кротость и покой - благочестье? какую безмятежность веселье? какую непреклонность - строгость? какую невозмутимость - правдивость? Значит, все это - тела: от них меняется и цвет кожи, и состоянье тела, над которым они и властвуют. Все названные мною добродетели суть блага, как и все, что они дают. (8) Как усомниться вот в чем: все, что может к чему-либо прикоснуться, есть тело?
Тело лишь может касаться и тела лишь можно коснуться, так сказал Лукреций 1. А от всего названного мною наше тело не менялось бы, если бы не испытало прикосновений; значит, все это телесно. (9) Опять-таки, все, в чем достаточно силы, чтобы толкать вперед, принуждать, удерживать, приказывать, есть тело. Но разве страх не удерживает? Разве дерзость не толкает вперед? Разве храбрость не придает сил и не движет нами? воздержность не обуздывает и не отзывает вспять? радость не поднимает? грусть не давит? (10) Наконец, что бы мы ни делали, мы поступаем так по веленью либо злонравия, либо добродетели; а что повелевает телом, то и само есть тело, что дает телу силы, то тоже тело. Благо человека есть и благо его тела; значит, оно телесно. (11) Ну что ж, в чем ты хотел, в том я тебе угодил; а сейчас я скажу себе, что ты скажешь на это (я воочию вижу тебя): мы играем в разбойники 2; тратим время на ненужные тонкости, от которых становятся не лучше, а только ученее. (12) Мудрость и яснее, и проще, для благомыслия довольно прочесть немного. Но и философию, как все остальное, мы загромождаем ненужностями. В чтении, как и во всем, мы страдаем неумеренностью; и учимся для школы, а не для жизни. Будь здоров.
Письмо СVII
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Где твоя разумность? где тонкое уменье разбираться во всем? где величье? Такой пустяк так тебя мучит? Рабы сочли твою занятость благоприятной для побега! Обманули бы тебя друзья (пусть они носят это имя, которое дает им наш Эпикур ', и зовутся так, чтобы им было особенно стыдно не быть друзьями на деле); а тебя покинули люди, на которых ты даром тратил труды, которые считали, что ты и другим в тягость. (2) Тут нет ничего необычного, ничего неожиданного. Сердиться на все эти вещи так же смешно, как жаловаться, что на улице тебя обрызгали, а в грязи ты испачкался. В жизни все - как в бане, в толчее, на дороге: одно брошено в тебя нарочно, другое попадает случайно. Жизнь - вещь грубая. Ты вышел в долгий путь, значит, где-нибудь и поскользнешься, и получишь пинок, и упадешь, и устанешь, и воскликнешь "умереть бы!" - и, стало быть, солжешь. Здесь ты расстанешься со спутником, тут похоронишь его, там - испугаешься. Через такие вот неприятности ты и должен измерить эту ухабистую дорогу. (3) Он желает смерти? Пусть приготовит душу ко всему, пусть знает, что явился в такое место, где гремит гром, где
Скорбь ютится и с ней грызущие сердце заботы, Бледные ликом живут болезни, унылая старость.2
С ними и приходится проводить жизнь под одной кровлей. Бежать от них ты не можешь, презирать можешь. А презришь ты их, если часто сумеешь предвосхитить мыслью будущее. (4) Всякий смелее подступится к тому, к чему долго приучал себя, и будет стоек в тяготах, если думал о них заранее. А неподготовленный, напротив, испугается пустяков. Вот и надо добиваться, чтобы для нас не было неожиданностей; а так как все кажется тяжелее из-за новизны, то благодаря непрестанному размышлению ты ни в какой беде не будешь новичком. - (5) "Рабы покинули меня!" - А другого они ограбили, обвинили, предали, затоптали, старались погубить ядом или доносом. То, о чем ты говоришь, случалось со многими. Немало стрел, и самых разных, направлено в нас; одни уже вонзились, другие метко посланы и попадут непременно, третьи, хотя попадут в других, заденут и нас. (6) Так не будем дивиться тому, на что мы обречены от рожденья, на что никому нельзя сетовать, так как оно для всех одинаково. Да, так я и говорю, - одинаково: ведь даже избежавший беды мог и не уйти от нее; равенство прав не в том, что все ими воспользуются, а в том, что они всем предоставлены. Прикажем душе быть спокойной и без жалоб заплатим налог, причитающийся со смертных. (7) Зима приносит стужу приходится мерзнуть; лето возвращает тепло - приходится страдать от жары; неустойчивость погоды грозит здоровью приходится хворать. Где-нибудь встретится нам зверь, где-нибудь - человек, опасней любого зверя. Одно отнимет вода, другое - огонь. Изменить такой порядок вещей мы не в силах, зато в силах обрести величье духа, достойное, мужа добра, и стойко переносить все превратности случая, не споря с природой. (8) А природа переменами вносит порядок в то царство, которое ты видишь. За ненастьем следует ведро; после затишья на море встают волны; по очереди дуют ветры; ночь сменяется днем; одна часть неба поднимается, другая опускается; вечность состоит из противоположностей. (9) К этому закону и должен приспособиться наш дух, ему должен следовать, ему повиноваться; что бы ни случилось, пусть он считает, что иначе быть не могло, и не смеет бранить природу. Лучше всего перетерпеть то, чего ты не можешь исправить, и, не ропща, сопутствовать богу, по чьей воле все происходит. Плох солдат, который идет за полководцем со стоном. (10) Поэтому будем проворно и без лени принимать приказы и неукоснительно продолжать прекраснейший труд, в который вплетено все, что мы терпим. Будем обращаться к Юпитеру, чье кормило направляет эту громаду, с теми же словами, что наш Клеанф в своих красноречивых стихах, которые позволил мне переложить на наш язык пример Цицерона 3, красноречивейшего мужа. Понравятся они тебе - будь доволен, не понравятся - знай, что я только следовал Цицеронову примеру.
(11) Властитель неба, мои отец, веди меня Куда захочешь! Следую не мешкая, На все готовый. А не захочу - тогда Со стонами идти придется грешному, Терпя все то, что претерпел бы праведным. Покорных рок ведет, влечет строптивого.
4 (12) Так и будем жить, так и будем говорить. Пусть рок найдет нас готовыми и не ведающими лени! Таков великий дух, вручивший себя богу. И, наоборот, ничтожен и лишен благородства тот, кто упирается, кто плохо думает о порядке вещей в мире и хотел бы лучше исправить богов, чем себя. Будь здоров.
Письмо СVIII
Сенека приветствует Луцилия!
(1) То, о чем ты спрашиваешь, - из числа вещей, знанье которых не дает ничего, кроме знанья. Но все-таки дает, да и ты торопишься и не желаешь дожидаться книг, охватывающих всю нравственную часть философии, хоть я как раз привожу их в порядок; поэтому рассчитаюсь с тобою, не откладывая. Однако прежде напишу, как тебе следует справляться с обуревающей тебя жаждой учения, чтобы она сама себе не стала преградой. (2) Нельзя хватать и там, и тут, нельзя на все набрасываться, - целым овладевают по частям. Нужно выбирать груз по силам и заниматься только тем, на что нас хватит. Черпать надо не сколько хочется, а сколько можешь вместить. Пусть только душа твоя будет благой, - и ты вместишь, сколько хочешь. Чем больше душа принимает в себя, тем она становится шире. (3) Этому, помню, поучал нас Аттал, когда мы осаждали его уроки, приходили первыми, а уходили последними, и даже на прогулках вызывали его на разговор, между тем как он не только с готовностью, но и с радостью шел навстречу ученикам. "И для учащего, и для учащегося, - говорил он, - цель должна быть одна: польза, которую один желает принести, другой - получить". (4) Кто пришел к философу, тот пусть каждый день уносит с собою что-нибудь хорошее и возвращается домой или здоровее, или излечимее. Впрочем, так оно и будет: в том и сила философии, что она помогает не только приверженным ей, но и всем, кто имеет с нею дело. Если выйдешь на солнце - загоришь, даже если выйдешь не ради этого; если посидишь у торговца притираньями и замешкаешься немного дольше, унесешь с собою запах; побыв рядом с философией, люди, даже не стараясь, непременно извлекут нечто полезное. Обрати вниманье, что я сказал "даже не стараясь", а не "даже сопротивляясь". - (5) "Как так? Разве мы не знаем таких, кто много лет просидел у философов - и ничуть даже не загорел?" - Знаем, конечно, и столь постоянных и упорных, что я называю их не учениками, а жильцами философов. (6) Но многие приходят слушать, а не учиться, - так нас приводит в театр удовольствие, доставляемое слуху либо речью, либо голосом, либо действием. Ты увидишь немалую часть слушателей, для которых уроки философа приют на время досуга. Они и не думают избавиться там от пороков, усвоить какое-нибудь правило жизни, чтобы проверять свои нравы, но желают только услаждения слуха. А ведь некоторые приходят даже с письменными дощечками, затем, чтобы удержать не мысли, а слова, и потом произнести их без пользы для слушающих, как сами слушали без пользы для себя. Других возбуждают благородные изречения, и они, подвижные и лицом и душой, преисполнятся тех же чувств, что и говорящий, - (7) точно так же, как под звуки флейты приходят в возбуждение фригийские полумужи1, беснующиеся по приказу. Этих подстегивает и увлекает красота предмета, а не звук пустых слов. Если мужественно говорят о смерти или с непокорностью - о судьбе, им хочется тут же сделать все, о чем они слышали. Они поддались, они стали такими, как им велено, - если бы только душа их сохранила этот строй, если бы народ, умеющий отговорить от всего честного, сейчас же не отнял бы у них прекрасного порыва. Немногие способны донести до дому те намеренья, которыми исполнились. (8) Нетрудно пробудить у слушателя жажду жить правильно: природа во всех заложила основанья добра и семена добродетели; все мы для нее рождены, и когда придет подстрекатель, добро, как бы уснувшее в нашей душе, пробуждается. Разве ты не видел, каким криком оглашается театр, едва скажут что-нибудь, с чем все мы согласны и о чем нашим единодушием свидетельствуем, что это истина?
(9) Нужда во многом бедным, жадным нужда во всем. Скупец ко всем недобр, но злей всего - к себе.2
Этим стихам рукоплещет последний скряга, радуясь обличенью своих пороков. Но разве такое действие не было бы, по-твоему, еще сильнее, если бы спасительные наставления исходили из уст философа, если бы они были вложены в стихи, благодаря которым те же самые мысли легче проникают в души невежд? (10) "Ибо, - говорил Клеанф, - как наше дыханье, пропущенное сквозь длинный и тесный ход трубы, с большей силой вырывается с другого ее конца и производит отчетливый звук, так и наши чувства становятся отчетливее благодаря сжатой непреложности стихов". Сказанное прозой слушается не так внимательно и задевает меньше, а если в дело вступает размер, если благородный смысл закреплен его стопами, то же самое изреченье вонзается, будто брошенное с размаху копье. (11) Много говорено о презрении к деньгам, произносились в поученье людям длинные речи о том, что богатство - не в наследственном достоянье, а в душе, что богат тот, кто приспособился к своей бедности,. кто, имея мало, считает себя зажиточным. Но куда сильнее поражают душу изречения вроде этих:
Кто хочет меньше, меньше и нуждается. Имеет все, кто хочет, сколько надобно.
(12) Слыша это или нечто подобное, мы не можем не признать истины. И вот те, кто всегда хочет больше, чем надобно, кричат от восторга и проклинают деньги. И как заметишь у них такое настроенье, - донимай их, жми, тесни, отбросив всяческие умозаключенья, и тонкости, и прочие забавы бесполезного умствования. Говори против алчности, говори против роскоши, а когда покажется, что польза есть, что души слушателей затронуты, наседай еще сильнее. Трудно поверить, как бывает полезна речь имеющая в виду исцеление, направленная целиком ко благу слушателей. Неокрепшим умам легко внушить любовь ко всему правильному и честному; да и над не слишком испорченными и податливыми истина получает право собственности, если найдет умелого ходатая. (13) Я сам, когда слушал, как Аттал держит речи против пороков, против заблуждений, против всякого зла в жизни, часто жалел род людской, а о нем думал, что он оставил внизу все вершины, достигаемые людьми. Сам он называл себя царем, но мне казалось, что выше царской власть того, кто вправе вершить суд над царями. (14) А когда он принимался восхвалять бедность и доказывать, что все ненужное есть только лишний груз, обременительный для несущего, - часто хотелось выйти с урока бедняком. Когда же он начинал осмеивать наши наслаждения, восхвалять целомудренное тело, скромный стол, чистый ум, не помышляющий не только о беззаконных, но и об излишних наслажденьях, - хотелось положить предел прожорливости брюха. (15) Кое-что, Луцилий, я удержал с тех пор. Приступал я ко всему с большим рвением, а потом, вынужденный вернуться к государственной жизни, немногое сохранил от этих добрых начал. Все же с тех пор я на всю жизнь отказался от устриц и грибов: ведь это не пища, а лакомство, заставляющее насытившихся есть опять, легко извергаемое и снизу, и сверху, - а это весьма по душе обжорам, запихивающим в себя больше, чем могут вместить. (16) С тех пор я в жизни не брал притираний: ведь лучше всего пахнет тело, которое ничем не пахнет3. С тех пор мой желудок забыл о винах. С тех пор всю жизнь я избегаю бани, сочтя, что обваривать себе тело и истощать его потением - бесполезное баловство. К прочему, оставленному тогда, я вернулся, но даже в том, от чего перестал воздерживаться, сохраняю меру, которая и ближе к воздержанию и, может быть, труднее воздержанья: ведь от чего-то легче отказаться совсем, чем сохранять умеренность. (17) Если уж я сказал тебе начистоту, что в молодости взялся за философию с большим пылом, чем занимаюсь ею в старости, то не постыжусь признаться, какую любовь внушил мне Пифагор. Сотион рассказывал, почему тот отказывался есть животных и почему, позже, Секстий. У обоих причины были разные, но благородные. (18) Один полагал, что человеку и бескровной пищи хватит и что там, где резня служит удовольствию,. жестокость переходит в привычку. И еще он говорил, что нужно ограничивать число предметов, на которые зарится жажда роскоши, что разнообразная пища, чуждая нашему телу, вредна для здоровья. (19) А Пифагор утверждал, что есть родство всего со всем и взаимосвязь душ, переселяющихся из одного обличья в другое. Ни одна душа, если верить ему, не погибает и не перестает существовать иначе как на малое время, после которого переливается в другое тело. Мы увидим, сколько временных кругов она пройдет и сколько обиталищ сменит, прежде чем вернется в человека. А покуда она внушает людям страх совершить злодейство и отцеубийство, невзначай напав на душу родителя и железом или зубами уничтожив то, в чем нашел приют дух какого-нибудь родича. (20) Сотион не только излагал это, но и дополнял своими доводами: "Ты не веришь, что души распределяются по все новым и новым телам? Что именуемое нами смертью есть только переселение? Не веришь, что в теле этих скотов, этих зверей, этих подводных обитателей пребывает душа, когда-то бывшая человеческой? Что все во вселенной не погибает, а только меняет место? Не веришь, что не одни небесные тела совершают круговые движения, но и живые существа исчезают и возвращаются, и души переходят по кругу? Но в это верили великие люди! (21) Так что воздержись от суждения и оставь все как есть. Если это правда, то не есть животных - значит быть без вины; если неправда значит быть умеренным. Велик ли будет урон твоей жестокости? Я только отнимаю у тебя пищу львов и коршунов". (22) Под его влияньем я перестал есть животных, и по прошествии года воздержанье от них стало для меня не только легким, но и приятным. Мне казалось, что душа моя стала подвижней; впрочем, сегодня я не взялся бы утверждать, что это так. Ты спросишь, как я от этого отошел? Время моей молодости пришлось на принципат Тиберия Цезаря: тогда изгонялись обряды инородцев4, и неупотребление в пищу некоторых животных признавалось уликой суеверия. По просьбам отца, не опасавшегося клеветы, но враждебного философии, я вернулся к прежним привычкам; впрочем, он без труда убедил меня обедать лучше. (23) Аттал всегда хвалил тот матрас, который сопротивляется телу; я и в старости пользуюсь таким, что на нем не останется следов лежанья. Я рассказал тебе об этом, чтобы ты убедился, как силен у новичков первый порыв ко всему хорошему, если их кто-нибудь ободряет и подстегивает. Но потом одно упускается по вине наставников, которые учат нас рассуждать, а не жить, другое - по вине учеников, которые приходят к учителям с намереньем совершенствовать не душу, а ум. Так то, что было философией, становится филологией. (24) Ведь очень важно, с каким намереньем ты к чему-либо подходишь. Кто изучает Вергилия как будущий грамматик, тот читает превосходную строку
Бежит невозвратное время 5
и не думает так: "Нельзя спать! Кто не спешит, тот отстанет. Торопливый день торопит нас и мчится сам. Нас влечет все дальше незаметно .для нас; а мы откладываем все на будущее и остаемся медлительными в быстрине". Нет, он заметит, что Вергилий всякий раз, говоря о быстротечности времени, употребляет глагол "бежать".
Самые лучшие дни убегают для смертных несчастных Ранее всех; подойдут болезни, унылая старость, Скорби, - а там унесет безжалостной смерти немилость.6
(25) Всякий, чей взгляд направлен к философии, и это сведет, к чему следует, и скажет: "Никогда Вергилий не говорит "дни проходят", но всегда "убегают", - а это самый быстрый бег; самые же лучшие минуют первыми, почему же мы сами себя не подгоним, чтобы сравняться скоростью с самым быстротечным из всего? Лучшее пролетает мимо, наступает худшее. (26) Как из кувшина выливается сперва самое чистое вино, .а то, что тяжелее и мутнее, оседает, так и на нашем веку лучшее идет сначала. А мы допускаем, чтобы его вычерпали для других, оставив нам самим подонки. Так пусть запечатлеются в душе наравне с изречением-оракула эти слова:
Лучшие самые дни убегают для смертных несчастных Ранее всех.
(27) Почему лучшие? Да потому, что остальные нам неведомы. Почему лучшие? Потому что в молодости мы можем учиться, можем направить. к лучшему неокрепшую душу, покуда она податлива; потому что это самое подходящее время для трудов, подходящее для того, чтобы взбодрить дух учеными занятьями, закалить тело работою. Остальные годы и ленивей, и расслабленнее, и ближе к концу. Так оставим же все, что нас отвлекает, и всей душой будем стараться об одном: чтобы быстротечность неудержимо бегущего времени не стала понятна нам, только когда оно уйдет. Каждый день будем считать лучшим и завладеем им! Что убегает, то нужно захватывать". (28) Но читающий Вергилиевы стихи глазами грамматика будет думать не о том, что каждый день - лучший, ибо подходят болезни, теснит старость, уже нависшая над головой почитающих себя юнцами, - он скажет, что поэт всегда ставит вместе "болезни и старость". И, право же,. недаром: ведь сама старость есть неизлечимая болезнь. (29) И еще, скажет он, поэт дает старости прозвище, всегда называя ее "унылою":
... подойдут болезни, унылая старость.
И еще в другом месте:
Бледные там болезни живут, унылая старость.. 1
Не надо удивляться, если из одного и того же каждый извлекает лишь нечто, соответствующее его занятиям. На одном и том же лугу бык ищет траву, собака - зайца, аист - ящерицу. (30) Если книги Цицерона "О государстве" возьмет в руки сперва какой-нибудь филолог, потом грамматик, потом приверженец философии, каждый из них обратит все усердие не на то, на что оба другие. Философ подивится, что так много можно сказать против справедливости. Филолог, если возьмется за то же чтение, отметит вот что: "Было два римских царя, из которых один не имеет матери, другой отца". Ибо есть сомнения насчет матери Сервия, а отца-у Анка не имеется, царя именуют внуком Нумы8. (31) И еще он заметит, что тот, кого мы называем диктатором и о ком читаем в истории' под тем же именем, у древних звался "начальником народа", что сохраняется доныне в авгуральных книгах, а доказательством служит произведенное от этого наименование "начальник конницы". Равным образом-он заметит, что Ромул погиб во время солнечного затмения и что право воззвания к народу было уже у царей; некоторые, в том числе Фенестелла, полагают, будто об атом есть в понтификальных книгах9. (32) Если же эти книги развернет грамматик, он прежде всего внесет в свои заметки старинные10 слова: ведь Цицерон говорит "воистину" - вместо "на самом деле", а также "оного" вместо "его". Затем грамматик перейдет к тем словам, употребленье которых изменилось за столетье; например, Цицерон говорит: "его вмешательство вернуло нас от самой известковой черты", ибо то, что у нас в цирке называется "меловой чертой", в старину именовалось "известковой"11. (33) Потом он соберет Энниевы стихи, прежде всего эти, написанные о Сципионе:
Кому ни гражданин, ни враг Воздать не мог награду по трудам его.
Из этого, скажет он, понятно, что в старину слово "труды" означало также и "подвиги, дела": ведь поэт имеет в виду, что Сципиону никто, ни гражданин, ни враг, не мог воздать награду за его подвиги. (34) И совсем уж счастливым он сочтет себя, обнаружив, откуда, по-видимому, взял Вергилий слова:
... грохочет Неба огромная дверь.12
Энний, скажет он, похитил их у Гомера, а Вергилий - у Энния. Ведь у Цицерона в этих самых книгах "О государстве" есть такая эпиграмма Энния:
Если возможно взойти в небожителей горнюю область, Мне одному отперта неба великая дверь.
(35) Но чтобы мне самому, отвлекшись, не соскользнуть на путь грамматика или филолога, напоминаю тебе, что и слушать и читать философов нужно ради достижения блаженной жизни, и ловить следует не старинные или придуманные ими слова либо неудачные метафоры и фигуры речи, а полезные наставленья и благородные, мужественные высказыванья, которые немедля можно претворить в действительность. Будем выучивать их так, чтобы недавно бывшее словом стало делом. (36) Никто, я думаю, не оказал всем смертным столь дурной услуги, как те, кто научились философии словно некому продажному ремеслу и живут иначе, чем учат жить. Они-то, подверженные всем обличаемым ими порокам, и являют собой наилучший пример бесполезной учености. (37) От такого наставника мне столько же пользы, сколько от кормчего, которого в бурю валит морская болезнь. Когда несет волна, нужно держать руль, бороться с самим морем, вырывать у ветра паруса: а чем мне поможет правитель корабля, одуревший и блюющий? Разве нашу жизнь, по-твоему, буря не треплет сильнее, чем любую лодку? Нужно не разговаривать, а править. (38) Все, что говорится, чем бахвалятся перед заслушавшейся толпой, - заемное, все это сказано Платоном, сказано Зеноном, сказано Хрисиппом, Посидонием и огромным отрядом им подобных. А как нынешним доказать, что сказанное подлинно им принадлежит, я тебе открою: пусть поступают, как говорят. (39) Я сказал все, что хотел тебе сообщить, а теперь я пойду навстречу твоему желанью и то, чего ты требовал, целиком перенесу в другое письмо, чтобы ты не брался усталым за дело спорное, которое надобно слушать, с любопытством насторожив уши. Будь здоров.
Письмо CIX
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Ты желаешь узнать, может ли мудрый помочь мудрому. - Ведь мы говорим, что мудрец преисполнен всяческим благом и достиг вершины; спрашивается, как можно принести пользу обладающему высшим благом. Мужи добра полезны друг другу: они упражняются в добродетелях и поддерживают мудрость такой, как она есть. Каждому нужен кто-нибудь, чтобы разговаривать с ним, с ним заниматься изысканьями. (2) Опытные борцы упражняются друг с другом, музыканта наставляет другой, равный ему выучкой. Мудрому тоже нужно, чтобы его добродетели не были праздны; и как он сам не дает себе лениться, так же не дает ему этого и другой мудрец. (3) Чем мудрый поможет мудрому? Подбодрит его, укажет случай поступить благородно, И еще поделится с ним мыслями, научит тому, что сам открыл. Ведь и мудрому всегда будет что открыть, будет простор для вылазок духа. (4) Дурной вредит дурному, делает его хуже, подстрекая в нем гнев и страх, потакая унынью, восхваляя наслажденья; и дурным людям хуже всего там, где сошлись пороки многих и негодность их слилась воедино. Значит, если заключать от противного, добрый полезен доброму. - "Чем?" - спросишь ты. - (5) Он доставит ему радость, укрепит в нем уверенность; при виде спокойствия другого каждому станет еще отраднее. Помимо этого, один передаст другому знанье некоторых вещей: ведь мудрец знает не все, а если бы и знал, другой может придумать кратчайшие пути и показать, по каким из них возможно легко довести весь труд до конца. (6) Мудрец поможет мудрецу, и, конечно, не только своими силами, но и силами того, кто получает помощь. Он может сделать свое дело и покинутый на самого себя; но даже бегуну полезен ободряющий зритель. Мудрец помогает не мудрецу, а самому себе, знай это. Лиши его собственных сил - и он ни на что не годен. (7) Так же точно можно сказать, что в меду нет сладости: это у пробующего мед язык и небо должны так приладиться к тому или другому вкусу, чтобы он нравился, а не казался противным. Ведь есть и такие, кому из-за болезненного изъяна мед кажется горьким. Нужно обоим быть такими, чтобы один мог принести, другой извлечь пользу. - (8) "Но раскаленное до последнего предела излишне нагревать; а достигшему высшего блага излишне помогать. Разве снаряженный всем, что требуется, землепашец просит орудий у других? Разве воин, если у него довольно оружья для боя, хочет вооружаться дальше? Так же и мудрец: ведь он достаточно и снаряжен, и вооружен для жизни". - (9) Отвечаю на это: даже раскаленное до последнего предела нуждается в заемном жаре, чтобы остаться у этого предела. - "Но жар сам себя поддерживает". - Те вещи, которые ты сравниваешь, не так уж похожи. Ведь жар всегда один, а польза бывает разная. И потом к жару, чтобы он был горячим, не нужно добавлять жар, а дух мудреца не может оста ваться, как был, если рядом с мудрым не будет подобных ему друзей, с которыми он мог бы делиться добродетелями. (10) Прибавь к этому, что все добродетели дружны между собою. Значит, есть польза в том, чтобы любить чужие, равные твоим, добродетели и чтобы кто-нибудь любил твои. Само сходство отрадно, особенно когда схожее благородно и когда сходствующие умеют и одобрить, и снискать одобренье. (11) Кроме того, никто не может с толком действовать на душу мудреца, кроме мудреца, как никто не может разумно действовать на человека, кроме человека. И как для того, чтобы действовать на разум, нужен разум, так и для действия на совершенный разум нужен разум столь же совершенный. (12) Говорят, нам помогают и те, кто щедро дает нам вещи промежуточные: деньги, милости, безопасность и прочее, что ценится или необходимо в повседневной жизни. Так скажут и о глупце, будто этим он помогает мудрецу. Но помогать - значит согласно природе действовать на душу посредством добродетели, и своей, и того, на кого ты действуешь. Это не может не быть на благо и самому помогающему: ведь заставляя другого упражняться в добродетели, он упражняет и собственную. (13) Но пусть мы оставим в стороне и само высшее благо и все ему способствующее, - все равно мудрые могут принести друг другу пользу. Найти другого мудреца само по себе желательно для мудрого: ведь по природе благо дорожит благом, и человек добра привязывается душою к другому такому же, словно к самому себе. (14) Но сам предмет наш требует перейти от этого вопроса к другому. Спрашивают, станет ли мудрец обсуждать свои дела, призовет ли он кого-нибудь на совет. - Без этого ему не обойтись, едва только доходит до дел гражданских, домашних, так сказать, смертных. Тут чужой совет нужен ему так же, как бывает нужен врач, кормчий, ходатай, посредник в тяжбе. Значит, мудрец порой принесет пользу мудрецу и тем, что убедит его. Но пригодится он и в делах великих и божественных, - тем, что будет, как мы говорили, заодно с другом стремиться к честности, сольется с ним душою и помыслами. (15) И потом, льнуть к друзьям, радоваться их поступкам, как своим собственным, - это согласно с природой. А не будь этого, мы лишились бы и добродетели, которая сильна повседневным упражнением. Добродетель же учит нас не тратить впустую настоящего, заранее думать о будущем, советоваться с другими и не расслабляться душою, - а не расслабляться и дать ей развернуться во всю ширь нам легче, имея кого-нибудь рядом. Значит, нам нужен друг или совершенный, или стремящийся и близкий к совершенству. Совершенный принесет пользу, коль скоро общим разумением легче найти решенье. (16) Говорят, человек зорче в чужих делах, чем в своих; это бывает с такими, кого ослепляет себялюбие, у кого страх отнимает способность разглядеть свою пользу. А в безопасности, не страшась ничего, эти люди становятся здравомыслящими. Но есть вещи, на которые даже мудрецы глядят пристальней, когда дело касается других. И потом мудрый дарит мудрому такую отрадную и благородную вещь, как единство желании; а в единой упряжке можно создать самый прекрасный труд. (17) Я выполнил все, чего ты требовал, хоть оно и входило по порядку в число вопросов, которые я собираюсь охватить в книгах о нравственной философии. Помни и о том, о чем я часто твержу тебе: все это - упражненья для нашего остроумия, и только. Я то и дело возвращаюсь к одному: а чем мне это поможет? стану ли я от этого мужественней, справедливей, воздержней? Мне пока еще не до упражнений: во враче я нуждаюсь. (18) Зачем же ты учишь меня тому, что знать бесполезно? Наобещал ты много, а то, что я вижу, ничтожно '. Ты говорил, что я не затрепещу, даже если вокруг меня засверкают мечи, если острие прикоснется к горлу; говорил, что я останусь безмятежен, даже если вокруг меня запылают пожары, если внезапный вихрь подхватит мой корабль и будет бросать его по всему морю. Дай же мне презирать наслажденье, презирать славу; потом ты научишь меня распутывать запутанные узлы, разбираться в двусмысленных утвержденьях, проникать взглядом в темноту, а сейчас учи необходимому. Будь здоров.
Письмо СХ
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Шлю тебе привет из моей Номентанской усадьбы и желаю благомыслия, то есть милости всех богов, которые всегда расположены и благосклонны к тому, кто сам к себе благосклонен. По нынешним временам тебе нужно отказаться от мысли, столь любезной некоторым, - будто каждому дан в воспитатели бог, пусть даже не сановитый, а второразрядный, из числа тех, о ком Овидий говорит; "бессмертные низкого званья" ). Но я хочу, чтобы, отказываясь от этого заблужденья, ты помнил одно: наши предки, верившие в него, были истинные стоики, - ведь они каждому давали либо гения, либо Юнону2. (2) Позже мы посмотрим, есть ли у богов время быть управителями частных дел; а покуда знай: приписаны ли мы к богам или брошены ими и отданы фортуне3, - ты никого не сможешь проклясть страшнее, чем пожелав ему быть в гневе на себя самого. Нет причины накликать на того, кого ты считаешь достойным кары, вражду богов: они и так враждебны ему, даже если он, по-видимому, преуспевает через их покровительство. (3) Присмотрись пристальней, что такое наши дела действительно, а не по названию, и ты узнаешь, что большая часть бед - это удачи, а не беды. Как часто становилась причиной и началом счастья так называемая "невзгода"? Как часто встреченное общими поздравлениями событие строит лишнюю ступень над пропастью и поднимает высоко вознесенного еще выше, как будто оттуда, где он стоял, падать безопасно? (4) Но и в самом падении нет никакого зла, надо только разглядеть предел, ниже которого природа никого не сбрасывала. Исход всех дел, повторяю, близок, - одинаково близок и от того места, откуда изгоняется счастливец, и от того, откуда выходит на волю несчастный. Мы сами увеличиваем расстоянье и удлиняем путь страхом и надеждой. Если ты умен, мерь все мерой человеческого удела, не преувеличивай поводов ни для радости, ни для страха. Чтобы сократить время боязни, стоит сократить и время радости. (5) Но почему я только убавляю это зло? Ничего вообще ты не должен считать страшным! Все, что волнует нас и ошеломляет, - пустое дело. Никто из нас не разобрался, где истина, и все заражают друг друга страхом. Никто не отважился подойти ближе к источнику своего смятения и узнать его природу, понять, нет ли в нем блага. Потому-то и верят поныне пустому заблужденью, что оно не изобличено. (6) Так поймем же, до чего важно вглядеться внимательнее, - и станет очевидно, как кратковременны, как шатки, как безопасны причины нашей боязни. В душе у нас и теперь та же путаница, какую видел Лукреций:
Ибо как в мрачных потемках дрожат и пугаются дети, Так же и мы среди белого дня опасаемся часто.
4 Так что же, разве мы и впрямь не глупее любого ребенка, если страшимся при свете? (7) Нет, Лукреций, это неверно, мы страшимся не при свете, а сами разливаем вокруг тьму и не видим, что нам во вред и что - на пользу; всю жизнь мы проводим в бегах и от этого не можем ни остановиться, ни посмотреть, куда ставим ногу. Вот видишь, какое безумье этот безудержный бег в темноте. А мы, клянусь, только о том и стараемся, чтобы нас отозвали попозже, и хоть сами не знаем, куда несемся, упорно продолжаем мчаться тем же путем. (8) Но ведь может и посветлеть, если мы захотим! Есть только один способ: усвоить знание всего божественного и человеческого, не только окунуться в него, но и впитать, почаще повторять усвоенное и все относить к себе, исследовать, что благо, что зло, а чему эти имена напрасно приписаны, исследовать, что есть честное, что есть постыдное, что есть провиденье. (9) Но пытливость человеческого ума не останавливается в этих пределах: ему хочется заглянуть и дальше вселенной, понять, куда она несется, откуда возникла, к какому исходу мчит все вещи их необычайная скорость. Мы же оторвали душу от этого божественного созерцания и низвели ее до низменной убогости, чтобы она стала рабыней алчности, чтобы, покинув мир и его предельные области и движущих все властителей, рылась в земле, искала, что бы еще выкопать на горе нам, не довольствующимся лежащим перед глазами. (10) Все, что нам на благо, наш бог и родитель поместил у нас под рукой и дал по доброй воле, не ожидая наших поисков, а все вредное спрятал поглубже. Нам не на кого жаловаться, кроме как на себя: все гибельное для нас мы сами вытащили на свет, вопреки воле скрывшей его природы. Мы обрекли душу наслаждениям, - а потворство им есть начало всех зол; мы предали ее честолюбию и молве и другим столь же пустым видимостям. (11) Что же мне посоветовать тебе? Что ты должен делать? Ничего нового: ведь не от новых болезней нужны нам лекарства. Прежде всего ты сам для себя должен разобраться, что необходимо и что излишне. Необходимое ты легко найдешь повсюду; лишнее нужно всегда искать, тратя всю душу. (12) Далее, тебе не за что будет так уж себя хвалить, если ты презришь золотые ложа и посуду в самоцветах. Велика ли добродетель - презреть лишнее? Восхищайся собой, когда презришь необходимое. Пусть ты можешь жить без царского убранства, - это не так уж много! Пусть тебе не нужны тысячефунтовые кабаны, языки заморских птиц и прочие чудовищные выдумки роскоши, пресытившейся целыми тушками и выбирающей из каждой только те или другие части, - я буду восхищаться тобою, когда ты презришь даже грубый хлеб, когда убедишь себя, что трава родится не только для скота, но, в случае необходимости, и для человека, когда узнаешь, что молодыми побегами деревьев тоже можно наполнить желудок, который мы набиваем ценностями, словно он может их сохранить. Насытиться можно и без прихотей. Какая разница, что поглотило брюхо, которое все равно не удержит проглоченного? (13) Тебе нравится видеть разложенным по блюдам все, что можно добыть на суше и на море; одно приятнее тебе, если доставлено к столу свежим, другое - если его долго откармливали и заставляли жиреть до того, что сейчас оно безудержно расплывается салом. Тебя радует наведенный с великим искусством лоск, - а между тем, клянусь, все эти с трудом добытые и разнообразно приготовленные яства, едва попав в утробу, превратятся в одинаковую мерзость. Хочешь научиться, как презирать чревоугодие? Взгляни, чем все выходит! (14) Я помню, как Аттал к вящему восхищению всех говорил: "Долгое время меня ослепляло богатство; я цепенел всякий раз, как видел там или здесь его блеск, и думал, что и скрытое от глаз подобно выставляемому на обозренье. Но однажды на пышном празднестве я увидел все богатства столицы, все чеканное золото и серебро, и еще многое, что дороже золота и серебра, и одежды изысканных цветов, привезенные не только из-за нашей границы, но и из-за рубежей наших врагов. Тут были толпы мальчиков, прекрасных и убранством и наружностью, там - толпы женщин, словом, все, что выставила всевластная фортуна, обозревающая свои владения. (15) И я сказал себе: что это, как не разжигание и без того не знающих покоя человеческих вожделений? К чему это бахвальство своими деньгами? Мы собрались здесь учиться жадности. А я, клянусь, унесу отсюда меньше вожделений, чем принес сюда. Я презираю теперь богатства не потому, что они не нужны, а потому, что они ничтожны. (16) Ты видел, вся эта череда, хотя шла медленно и не густо, прошла за два-три часа? Так неужто нас на всю жизнь займет то, что не могло занять и целого дня? И еще одно прибавилось: мне показалось, что богатства так же не нужны владельцам, как и зрителям. (17) С тех пор всякий раз, когда что-нибудь такое поразит мой взгляд, когда попадется на глаза блистательный дом, отряд лощеных рабов, носилки на плечах красавцев-слуг, я говорю себе: "Чему ты удивляешься? Перед чем цепенеешь? Все это - одно бахвальство! Такими вещами не владеют - их выставляют напоказ, а покуда ими любуются, они исчезают. (18) Обратись-ка лучше к подлинным богатствам, научись довольствоваться малым и с великим мужеством восклицай: у нас есть вода, есть мучная похлебка, - значит, мы и с самим Юпитером потягаемся счастьем! Но прошу тебя: потягаемся, даже если их не будет. Постыдно полагать все блаженство жизни в золоте и серебре, но столь же постыдно - в воде и похлебке". - (19) "А как же, если их не будет?" - Ты спрашиваешь, где лекарство от нужды? Голод кладет конец голоду. А не то какая разница, велики или малы те вещи, которые обращают тебя в рабство? Важно ли, насколько велико то, в чем может отказать тебе фортуна? (20) Эта самая вода и похлебка зависит от чужого произвола; а свободен не тот, с кем фортуна мало что может сделать, но тот, с кем ничего. Да, это так; если ты хочешь потягаться с Юпитером, который ничего не желает, - нужно самому ничего не желать". Все это Аттал говорил нам, а природа говорит всем5. Если ты согласишься часто об этом думать, то добьешься того, что станешь счастливым, а не будешь казаться, то есть будешь казаться счастливым самому себе, а не другим. Будь здоров.
Письмо CXI
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Ты спросил меня, как назвать "софизмы" по-латыни. Многие пытались дать им название, но ни одно не привилось; как видно, сам предмет для нас был неприемлем и настолько неупотребителен, что противились даже его имени. Мне самым подходящим кажется то, которое употреблял Цицерон: (2) он называл их "изворотами"1, поскольку тот, кто им предался, только хитро запутывает мелкие вопросы, ничего полезного для жизни не приобретая, не став ни мужественней, ни воздержней, ни выше духом. Зато всякий, кто занимается философией ради собственного исцеления, делается велик духом и неодолим, преисполняется уверенности и кажется тем выше, чем ближе подойдешь. (3) Что бывает с большими горами, чья высота плохо видна смотрящим издали, и только приблизившимся становится ясно, как вознеслись их вершины, - то же самое, Луцилий, происходит и с подлинным философом, доказывающим свою подлинность делами, а не ухищрениями. Он стоит на возвышении, всем видимый снизу вверх, и величье его - истинное. Он не обувает высоких подметок и не ходит на цыпочках, наподобие тех, кто уловками прибавляет себе росту, желая казаться выше, чем на самом деле. Он доволен своим природным ростом. (4) Да и как ему быть недовольным, если он дорос до того, что фортуне к нему не дотянуться? Значит, рост его выше человеческого и при любых обстоятельствах остается одинаковым, будет ли теченье жизни благоприятным или же она бурно понесется через пороги трудностей. Такого постоянства не дадут хитрые извороты, о которых я только что говорил. Душа забавляется ими, но без пользы для себя, и низводит философию с ее высот в низину. (5) Я не стану запрещать тебе иногда ими заняться, - но только тогда, когда тебе захочется побездельничать. В том-то и вся беда, что в них есть некая приятность, они держат в плену душу, соблазненную видимостью тонкости, и не отпускают, хоть ее и зовет неодолимая громада дел, хотя всей жизни едва хватает на то одно, чтобы научиться презирать жизнь. - "А не управлять ею?" - спросишь ты. Это дело второе; ведь только тот, кто презрел ее, сумеет хорошо ею управлять. Будь здоров.
Письмо CXII
Сенека приветствует Луцилия!
(I) Клянусь тебе, я и хочу образовать твоего друга, как ты желаешь, и решил сделать это, - да он слишком тверд, чтоб воспринимать, или вернее - и это еще хуже - слишком мягок, чтобы воспринимать, и сломлен долголетними дурными привычками. Я хочу привести тебе пример из нашего ремесла. (2) Не всякая лоза годна для прививки: та, что стара и изъедена, и та, что не окрепла и гнется, либо не принимают привоя, либо его не питают, не дают срастись с собой, не перенимают его свойств и природы. Поэтому мы и делаем обыкновенно надрез над землею, чтобы, если лоза не ответит, попытать счастья вторично и сделать новую прививку под землею. (3) Тот, кого ты в письме поручал мне, не имеет сил; он предавался порокам и оттого подгнил и отвердел одновременно. Он не может ни принять, ни вскормить привой разума. - "Но ведь он сам жаждет!" - Не верь! Я не хочу сказать, что он тебе лжет; он сам воображает, будто жаждет. Роскошь ему опротивела, однако он скоро снова с нею помирится. - (4) "Но он говорит, что такая жизнь ему в тягость". - Не спорю; а кому она не в тягость? Люди и любят, и ненавидят свою жизнь. Вынесем ему приговор тогда, когда он на деле докажет нам свою .ненависть к роскоши, а сейчас они только в размолвке. Будь здоров.
Письмо CXIII
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Ты требуешь написать тебе, что я думаю о вопросе, так часто обсуждаемом нашими: одушевленные ли существа - справедливость, мужество, разумность и прочие добродетели. Такими тонкостями, Луцилий, мы только одного и добьемся: всем покажется, будто мы заняты пустыми упражнениями ума и от нечего делать предаемся бесполезным рассуждениям. Я поступлю, как ты требуешь, и изложу мненье наших. Но признаюсь, сам я сужу об этом иначе. Есть вещи, которые пристали только носящим сандалии да короткий плащ '. Итак, вот что занимало древних, или вот чем занимались древние. (2) Душа, бесспорно, одушевлена, поскольку и нас делает одушевленными, и все одушевленные существа получили от нее имя. Добродетель же есть не что иное, как душа в известном состоянии; значит, и она одушевлена. Далее: добродетель производит действие, а это невозможно для того, в чем нет самодвиженья; если же самодвиженье, присущее только одушевленным предметам, есть в ней, то и она одушевлена. - "Но если добродетель одушевлена, то она обладает добродетелью". - А почему бы ей не обладать самой собою? (3) Как мудрец все делает через добродетель, так и сама добродетель. - "Стало быть, одушевлены и все искусства, и все, что мы думаем, все, что наш дух объемлет собою, и в тесноте нашего сердца обитает много тысяч одушевленных существ, а каждый из нас - это множество живых существ, либо каждый содержит в себе множество их". - Ты спрашиваешь, что отвечают в опроверженье этого? Каждый из названных предметов одушевлен, но вместе они множеством одушевленных существ не будут. - "Как так?" - Я скажу тебе, если ты приложишь все свое вниманье и сообразительность. (4) Отдельный одушевленный предмет должен иметь отдельную сущность, а у этих всех душа одна; значит, быть отдельными они могут, быть множеством не могут. Ведь я - и человек, и живое существо, но ты не скажешь, что нас двое. Почему? Потому что двое должны существовать порознь, иначе говоря, должны быть отделены друг от друга, чтобы их было двое. А что множественно внутри единого, то относится к одной природе и, значит, существует как одно. (5) И душа моя одушевлена, и сам я - существо одушевленное, однако нас не двое. Почему? Потому что душа есть часть меня самого. Любой предмет может считаться отдельно, если он самостоятелен, а где он - лишь член другого предмета, там его нельзя рассматривать как нечто особое. - "Почему?" - Я отвечу: все особое должно принадлежать самому себе и быть завершенным в себе независимым целым. (6) Я признавался тебе, что сам сужу об этом иначе. Ведь если с этим согласиться, то не одни добродетели окажутся одушевленными существами, но и противоположные им пороки и страсти, такие как гнев, скорбь, страх, подозренье. Можно пойти еще дальше: одушевленными будут все наши мысли, все сужденья, - а с этим уж никак нельзя согласиться. Ведь не все, что исходит от человека, есть человек. - (7) "Что такое справедливость? Некое состояние души. Значит, если душа одушевлена, то и справедливость также". - Нет, она есть состояние души и некая ее сила. Одна душа превращается во множество обличий, но не становится другим существом всякий раз, как совершает нечто другое; и то, что исходит от нее, не есть одушевленное существо. (8) Если и справедливость - одушевленное существо, и мужество, и прочие добродетели, то перестают ли они порой существовать, а потом снова возникают, или же пребывают всегда? Добродетели перестать существовать не могут, значит, в одной душе теснится множество, несчетное множество живых существ. - (9) "Но их не множество, все они привязаны к одному и остаются частями и членами одного и того же". - Значит, мы представляем себе душу подобьем гидры со многими головами, из которых каждая сама по себе сражается, сама по себе жалит. Но ведь ни одна из этих голов не есть одушевленное существо, все они - головы одного существа; и вся гидра - одно существо. А в химере ни льва, ни змея нельзя назвать отдельными существами: они - части химеры и, значит, отдельными существами не могут быть. Из чего ты можешь сделать вывод, будто справедливость - одушевленное существо? - (10) "Она оказывает действие, приносит пользу, обладает движением, а обладающее им есть одушевленное существо". - Это было бы правильно, если бы она обладала самодвижением; но справедливость движима не самою собой, а душою. (11) Всякое живое существо до самой смерти остается тем же, чем появилось на свет; человек, покуда не умрет, остается человеком, лошадь - лошадью, собака - собакой, и перейти одно в другое не может. Справедливость - то есть душа в неком состоянии - существо одушевленное. Что же, поверим! Далее, одушевленное существо есть и храбрость - также душа в неком состоянии. Какая душа? Та же, которая только что была справедливостью? Одушевленные существа остаются, чем были, им не дано превратиться в другое существо и положено пребывать в том же виде, в каком они появились на свет. (12) Кроме того, одна душа не может принадлежать двум существам, а тем более - многим. Если справедливость, мужество, умеренность и все прочие добродетели - одушевленные существа, как же может быть у них одна душа на всех? Нужно, чтобы у каждой была своя, - или же они не будут одушевленными существами. (13) Одна тело не может принадлежать многим существам, - это и наши противники признают. Но что есть тело справедливости? Душа! А тело мужества? Опять-таки душа! Не может быть у двух существ одно тело. - (14) "Но одна и та же душа переходит из состояния в состояние, становясь то справедливостью, то мужеством, то умеренностью". - Могло бы быть и так, если бы душа, став справедливостью, переставала быть мужеством, став мужеством, переставала бы быть умеренностью; но ведь все добродетели пребывают одновременно. Так как же могут они быть отдельными существами, если душа одна и не может стать больше чем- одним существом? (15) И потом, ни одно одушевленное существо не бывает частью другого, справедливость же - часть души и, следовательно, не есть одушевленное существо. Мне кажется, я напрасно трачу силы, доказывая вещи общепризнанные. Тут скорее уместно негодование, а не спор. Ни одно существо не бывает во всем подобно другому. Осмотри все и вся: каждое тело имеет и свой цвет, и свои очертанья, и свою величину. (16) В числе причин, по которым удивителен разум божественного создателя, я полагаю и ту, что среди такого обилия вещей он ни разу не впал в повторенье: ведь даже на первый взгляд похожее оказывается разным, если сравнить. Сколько создал он разновидностей листьев - и у каждой свои особые приметы, сколько животных - и ни одно не сходствует2 с другим полностью, всегда есть различия. Он сам от себя потребовал, чтобы разные существа были и не похожи, и не одинаковы. А добродетели, по вашим же словам, все равны: значит, они не могут быть одушевленными существами. (17) Кроме одушевленного существа, ничто не может действовать само собою; но добродетель сама собою и не действует - ей нужен человек. Все существа делятся на разумных, как человек и боги, и неразумных, как звери и скоты; добродетели непременно разумны, но притом и не боги и не люди; значит, они не могут быть одушевленными существами. (18) Всякое разумное существо, чтобы действовать, должно быть сперва раздражено видом какой-либо вещи, затем почувствовать побужденье двинуться, которое наконец подтверждается согласием. Что это за согласие, я скажу. Мне пора гулять; но пойду я гулять только после того, как скажу себе об этом, а потом одобрю свое мнение. Пора мне сесть - но сяду я только после этого. Такого согласия добродетель не знает. (19) Представь себе, к примеру, разумность; как может она дать согласие: "пора мне гулять"? Этого природа не допускает: разумность предвидит для того, кому принадлежит, а не для себя самой. Ведь она не может ни гулять, ни сидеть; значит, согласия она не знает, а без согласия нет и разумного существа. Если добродетель - существо, то существо разумное; но она не принадлежит к разумным, а значит, и к одушевленным существам. (20) Если добродетель одушевленное существо, а всякое благо есть добродетель, значит, всякое благо - одушевленное существо. Наши это и признают. Спасти отца - благо, внести в сенате .разумное предложение - благо, решить дело по справедливости благо; значит, и спасенье отца - одушевленное существо, и разумно высказанное предложение - одушевленное существо. Тут дело заходит так далеко, что нельзя не засмеяться. Предусмотрительно промолчать - благо, хорошо поужинать благо, значит, и молчанье, и ужин - одушевленные существа! (21) Право, мне хочется подольше пощекотать себя и позабавиться этими хитроумными глупостями. Если справедливость и мужество - одушевленные существа, то они и существа земные. Всякое земное существо мерзнет, хочет есть и пить; значит, справедливость мерзнет, мужество хочет есть, милосердие - пить. (22) И еще, почему бы мне не спросить, каков облик этих существ? Человеческий, лошадиный, звериный? Если они припишут им круглую форму, как богу3, я спрошу: а что, жадность, мотовство, безрассудство тоже круглы? Ведь и они одушевленные существа. Если они их тоже округлят, я опять-таки спрошу: а гулянье в меру - одушевленное существо? Им придется согласиться, а потом сказать, что и гулянье, будучи существом одушевленным, кругло. (23) Впрочем, не думай, будто я первым из наших стал говорить не по предписанному, а по своему разумению. И между Клеанфом и его учеником Хрисиппом не было согласья в том, что такое гулянье. Клеанф говорит, что это дух посылается руководящим началом4 к ногам, а Хрисипп - что это само руководящее начало. Так почему бы каждому, по-примеру самого Хрисиппа, не заявить о своей самостоятельности и не' высмеять все это множество существ, которого и весь мир не вместит? (24) "Добродетели - это не многие существа, но все же существа. Как' человек бывает поэтом и оратором, оставаясь одним человеком, так и-добродетели существа, но не многие. Душа справедливая, и разумная, и мужественная - это все одна душа, только состояние ее меняется-соответственно добродетелям". (25) Ладно, вопрос снят. Ведь и я покамест признаю душу существом одушевленным, а потом погляжу, какого суждения мне на этот счет держаться; но вот что деянья души суть одушевленные существа, я отрицаю. Не то и все слова окажутся одушевленными, и все стихи. Ведь если разумная речь - благо, а благо - существо одушевленное, значит, и речь тоже. Разумные стихи благо, благо - одушевленное существо, значит, и стихи тоже. Выходит, что" "Битвы и мужа пою" - одушевленное существо, только его не назовут круглым, коль скоро оно о шести стопах5. - (26) Ты скажешь: "Вот уж, право, занялся хитросплетеньями!" - А я лопаюсь со смеху, когда воображаю себе одушевленными существами и солецизм, и варваризм, и силлогизм, и придумываю для них, на манер живописца, подходящие обличья. Вот о чем мы рассуждаем, нахмуря брови и наморщив лоб. Тут я не могу не сказать вместе с Цецилием6: "О глупости унылые!" Смешно все это! Лучше займемся чем-нибудь полезным и спасительным для нас, поищем, как нам пробиться к добродетели, где ведущие к ней дороги. (27) Учи меня не тому, одушевленное ли существо храбрость, а тому, что ни одно существо не бывает счастливым без храбрости, если не укрепит себя против всего случайного и не усмирит в мыслях все превратности еще раньше, чем испытает их. Что такое храбрость? Неприступное укрепление, обороняющее человеческую слабость; кто возвел его вокруг себя, тот безопасно выдержит осаду жизни: ведь у него есть свои силы, свое оружие. (28) Тут я хочу привести тебе изреченье нашего Посидония: "И не думай, будто оружье фортуны избавит тебя от опасностей, - бейся твоим собственным! Фортуна против себя не вооружит. Значит, даже" снаряженные против врага - против нее безоружны". (29) Александр разорил и обратил в бегство и персов, и гиркан7, и индийцев, и все племена, сколько их есть на востоке вплоть до Океана; а сам, одного друга потеряв, другого убив8, лежал в темноте, один раз горюя о своем злодеянии, в другой - тоскуя об утрате. Победитель стольких царей и народов поддался гневу и печали: ведь он старался подчинить своей власти все, кроме страстей. (30) Какими заблужденьями одержимы люди, которые жаждут распространить за море свое право владения, считают себя счастливей всех, если займут военной силой множество провинций, присоединив новые к старым, и не знают, в чем состоит безграничная богоравная власть! Повелевать собою вот право величайшего из повелителей. (31) Пусть научат меня, сколь священна справедливость, блюдущая чужое благо и ничего не добивающаяся, кроме одного: чтобы ею не пренебрегали. Ей нет дела до тщеславия, до молвы: она сама собой довольна. Вот в чем каждый должен убедить себя прежде всего: "Я должен быть справедлив безвозмездно!" Мало того! Пусть убедит себя вот в чем: "Этой прекраснейшей из добродетелей я рад буду пожертвовать всем!" Пусть все помыслы отвернутся прочь от твоих собственных выгод! Нельзя смотреть, будет ли за справедливое деяние награда помимо самой справедливости! (32) Запомни и то, что я говорил тебе недавно: неважно, многие ли знают о твоей справедливости. Кто хочет обнародовать свою добродетель, тот старается не ради добродетели, а ради славы. Ты не хочешь быть справедливым, не получая взамен славы? А ведь тебе, клянусь, придется быть справедливым и получить взамен поношенье! И тогда, если ты мудр, тебе будет отрадно дурное мнение, которое ты снискал добром. Будь здоров.
Письмо CXIV
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Ты спрашиваешь меня, почему в те или иные времена возникает род испорченного красноречия, как появляется в умах склонность к тем или иным порокам, - так что иногда преобладает напыщенное произнесение, иногда томное и протяжное, словно песня? Почему иногда нравятся мысли смелые и неправдоподобные, иногда - выражения недоговоренные и загадочные, в которых приходится больше постигать умом, чем слухом? Почему была пора, когда бессовестно злоупотребляли переносными значениями? - Причина в том, о чем ты часто слышал и что у греков даже перешло в пословицу: "Какова у людей жизнь, такова и речь". (2) И если у каждого оратора манера говорить похожа на него самого, то и господствующий род красноречия иногда подражает общим нравам. Если порядок в государстве расшатан, если граждане предались удовольствиям, то свидетельством общей страсти к ним будет распущенность речи, коль скоро она присуща не одному-двум ораторам, а всеми принята и одобрена. (3) Не может быть душа одного цвета, а ум другого. Если душа здорова, если она спокойна, степенна и воздержна, то и ум будет ясным и трезвым; развратят душу пороки - ум станет напыщенным. Разве ты не видел: у кого в душе томность, тот волочит ноги и двигается лениво; у кого душа порывиста и жестока, тот ускоряет шаг; у кого душа охвачена неистовством или так похожим на неистовство гневом, у того все телодвижения беспорядочны, тот не ходит, а мечется? Так неужели, по-твоему, того же самого не будет и с умом, тем более что он слит с душой воедино, ею создается, ей повинуется, от нее получает закон? (4) Как жил Меценат, известно настолько хорошо, что мне нет нужды здесь об этом рассказывать: как он разгуливал, каким был щеголем, как хотел, чтобы на него смотрели, как не желал прятать свои пороки. Так что же? Разве речь его не была такой же вольной и распоясанной, как он сам? Разве его слова - под стать его одежде, слугам, дому, жене - не должны были больше всего удивлять? Он был бы человеком большого дарования, если бы повел его правильным путем, если б не избегал быть понятным, если бы знал границы хотя бы в речи. Его красноречие - ты увидишь сам - это красноречие пьяного, темное, беспутное и беззаконное. Есть ли что позорнее? [Меценат, "О моем образе жизни"] (5) "По реке вдоль берегов, что лесами курчавятся, взгляни, как челны взбороздили русло, как, вспенивши мели, сад заставляют назад отбегать". Или это: "Завитки кудрявой женщины голубит губами, - начинает, вздыхая, - так закинув усталую голову, безумствуют леса владыки". "Неисправимая шайка: на пирах они роются жадно, за бутылкой обыскивают домы, и надежда их требует смерти". - "Гений, который свой праздник } едва ли заметит, нити тонкого воска, и гремучая мельница, - а очаг украшают жена или мать". - (6) Разве не сразу по прочтении ты увидишь, что это тот самый, кто всегда расхаживал по Риму в неподпоясанной тунике (даже когда он замещал отсутствовавшего Цезаря, пароль получали 2 от распоясанного полководца)? тот, кто и на суде, и на ораторском возвышенье, и на любой сходке появлялся с закутанной в плащ головой, оставляя открытыми только оба уха, наподобье богатых беглецов в мимах? 3 тот. кто в разгар гражданской войны, когда город был в страхе и все вооружились, ходил по улицам в сопровожденье двух скопцов - больше мужчин, чем он сам? кто тысячу раз женился - и брал ту же самую жену? 4 (7) Эти слова, так беззаконно соединенные, так небрежно расставленные, употребленные вопреки общепринятому смыслу, свидетельствуют о нравах не менее невиданных, извращенных и странных. Больше всего его хвалят за незлобивость: он не касался меча, не проливал крови, и если чем и выставлял напоказ свое могущество, так только вольностью нравов. Но он сам подпортил эту свою славу затейливостью чудовищных речей. (8) По ним видно, что он был изнежен, а не кроток. Это станет ясно любому, кто увидит его кудрявый слог, и перевернутые слова, и мысли, нередко величавые, но теряющие силу еще прежде, чем высказаны до конца. Чрезмерное счастье вскружило ему голову; иногда в этом повинен сам человек, иногда - время. (9) Там, где счастье широко разливает страсть к удовольствиям, роскошь начинается с заботливого ухода за телом: потом хлопочут об утвари; потом с усердьем занимаются домом, стараясь, чтобы он был обширнее поместья, чтобы стены сверкали заморским мрамором, чтобы кровля сияла золотом и штучным потолкам отвечали блеском плиты пола. Потом изысканность распространяется и на обеды; тут ищут отличиться новизной блюд и переменой обычного их порядка: чем принято обед заканчивать, то подают сначала, что раздаривалось при входе, то дарят при выходе. (10) Когда душа привыкнет гнушаться всем общепринятым, а обычное считать слишком дешевым, - тогда ищут новизны и в речах, то вытаскивают на свет старинные забытые слова, то выдумывают новые или переиначивают общеизвестные, то принимают за верх изящества частые и смелые переносы смысла, которых стало так много в последнее время. (11) Есть такие, что обрывают мысль, видя всю прелесть речи в недоговоренности, в том, чтобы дать слушателю только намек на смысл. Но есть и такие, что каждую мысль тянут и не могут кончить. Есть такие, что не случайно подходят вплотную к пороку (для всякого, кто отваживается на что-нибудь великое, это неизбежно), но этот самый порок любят. Словом, где ты увидишь, что испорченная речь нравится, там, не сомневайся, и нравы извратились. Как пышность пиров и одежды есть признак болезни, охватившей государство, так и вольность речи, если встречается часто, свидетельствует о падении душ, из которых исходят слова. (12) И не приходится удивляться, если испорченность речи благосклонно воспринимается не только слушателями погрязнее, но и хорошо одетой толпой: ведь отличаются у них только тоги, а не мнения. Удивительнее то, что хвалят не только речи с изъяном, но и самые изъяны. Первое было всегда: без снисхождения не понравятся и самые великие. Дай мне любого, самого прославленного мужа - и я скажу тебе, что его век прощал ему и на что намеренно закрывал глаза. Я укажу тебе много таких, кому изъяны не повредили, и даже таких, кому они были на пользу, - укажу людей самых прославленных, которыми принято восхищаться; кто попробует что-нибудь исправить, тот все разрушит: изъяны здесь так неотделимы от достоинств, что потянут их за собою. (13) Прибавь к этому, что для речи нет строгих правил. Их изменяет привычка, господствующая среди граждан, а она никогда не задерживается долго на одном. Многие ищут слова в далеких веках, говорят языком Двенадцати таблиц; для них и Гракх, и Красе, и Курион слишком изысканны и современны, они возвращаются к Аппию и Корунканию5. Другие, наоборот, признавая только избитое и общепринятое, впадают в пошлость. (14) И то и другое - порча, хотя и разного рода, - не меньшая, право, чем желанье пользоваться только словами яркими, звучными, поэтическими, а необходимых и общеупотребительных избегать. По-моему, и то, и другое неправильно. Один холит себя больше, чем нужно, другой небрежен больше, чем нужно: один и на бедрах выщипывает волосы, другой даже под мышками не выщипывает. (15) Перейдем к слогу. Сколько примеров всяческих погрешностей могу я тебе привести! Некоторым по душе слог изломанный и шероховатый: где речь льется плавно, там они нарочно приводят ее в беспорядок, не допуская ни одного заглаженного шва; что задевает слух своей неровностью, то им кажется мужественным и сильным. А у некоторых - не слог, а напев, до того мягко скользит их речь и ласкает уши. (16) А что сказать о таком слоге, где слова переставляются подальше и, давно ожидаемые, появляются перед самою концовкой? Или о слоге медлительном, как у Цицерона, полого скатывающемся с мягкими замедлениями, ни на миг не отступающем от некого обыкновения, размеряемом привычными стопами? И у высказываемых мыслей изъян может состоять не только в том, что они ничтожны, или простоваты, или бесчестны, или оскорбляют стыд чрезмерной дерзостью, но и в том, что они цветисты, что произносятся впустую и звучат громко, но никого не трогают. (17) Все эти изъяны вводятся в обиход одним - тем, кто об эту пору главенствует в красноречии; остальные ему подражают и заражают один другого. Так, когда был в силе Саллюстий, верхом изысканности считались недоговоренные мысли, речи, прерывающиеся раньше, чем ожидаешь, темная краткость. Аррунтий6, человек редкой порядочности, написавший историю Пунической войны, был саллюстианцем и очень усердствовал в этом. У Саллюстия7 сказано: "Серебром сделал войско", то есть набрал его за деньги. Это полюбилось Аррунтию, ион начал на каждой странице писать так же. В одном месте он говорит: "Они сделали нашим бегство", в другом: "Гиерон, царь сиракузский, сделал войну", еще где-то: "Услышанное известие сделало так, что панормнтанцы сдались римлянам". (18) Я дал тебе только образцы на пробу, а у него вся книга из этого состоит. Что у Саллюстия редкость, то у него попадается часто и чуть ли не постоянно, и не без причины: у Саллюстия такие реченья - случайность, Аррунтий отыскивал их нарочно. Видишь, что получается, когда за образец берется изъян. (19) Саллюстий сказал: "Воды повернули к зиме". Аррунтий в первой книге о Пунической войне пишет: "внезапно погода повернула к зиме", и в другом месте, желая сказать, что год был холодный, пишет. "Ведь год повернул к зиме". И еще в одном месте: "Он послал шестьдесят грузовых судов, посадив на них только солдат и необходимое число моряков, так как северный ветер повернул к зиме". Аррунтий не перестает совать эти слова куда попало. Саллюстий сказал где-то: "Среди междоусобиц он старался, чтобы молвы признали его честным и справедливым". Аррунтий не удержался и в первой же книге поставил: "Молвы широко разгласили о Регуле". (20) Эти и подобные изъяны, перенятые через подражание, не будут приметами испорченной и падкой до наслаждений души; те, по которым можешь судить о страстях человека, должны принадлежать только ему, от него родиться. У гневливого речь сердитая, у беспокойного - возбужденная, у избалованного - мягкая и плавная. (21) Ты видишь, чего добиваются те, кто выщипывает бороду, местами или всю целиком, кто тщательно выбривает и выскабливает губы, оставив и отпустив волосы на щеках и подбородке, кто надевает невиданного цвета плащ поверх прозрачной тоги, кто не захочет сделать ничего такого, что осталось бы незамеченным, кто дразнит людей, лишь бы на него оглянулись, и согласен быть выруганным, лишь бы на него смотрели. Такова же речь Мецената и всех прочих, допускающих ошибки не случайно, а заведомо и намеренно. (22) Причина тут тяжелый душевный недуг. Как после вина язык начинает заплетаться не прежде, чем ум, не выдержав тяжести, подломится или изменит нам, так и этот род речи (чем он отличается от пьяных речей?) ни для кого не в тягость, если только душа не пошатнулась. Поэтому лечить надо душу: ведь от нее у нас и мысли, и слова, от нее осанка, выраженье лица, походка. Когда душа здорова и сильна, тогда и речь могуча, мужественна, бесстрашна; если душа рухнула, она все увлекает в своем паденье.
(23) Ежели царь невредим, живут все в добром согласье, Но лишь утратят его, договор нарушается 8. ..
Наш царь - это душа; пока она невредима, все прочие исполняют свои обязанности и послушно повинуются; но стоит ей немного пошатнуться, и все приходит в колебанье. А стоит сдаться наслаждениям, тотчас сходят на нет все ее уменья, вся деятельная сила, и за что она ни берется, все делается вяло и лениво. (24) Если я уж взялся за это сравненье, то продолжу его. Наша душа то царь, то тиран: царь, когда стремится к честному, заботится о здоровье порученного ей тела, не требует от него ничего грязного, ничего постыдного; а когда она не властна над собою, жадна, избалована, тогда получает ненавистное и проклятое имя и становится тираном. Тут-то ею овладевают безудержные страсти, одолевают ее и сперва ликуют, наподобье черни, которой мало насытиться вредоносной раздачей и которая старается перещупать все, чего не может проглотить. (25) Но по мере того как болезнь все больше подтачивает силы, а удовольствия входят в плоть и в кровь, одержимый недугом доволен и видом того, на что чрезмерная жадность сделала его негодным, и возмещает собственные наслажденья зрелищем чужих, став поставщиком и свидетелем похотливых забав, которых сам себя лишил невоздержностью. Не так отрадно ему обилие услаждающих вещей, как горько то, что не всю эту роскошь он может пропустить через глотку и утробу, что не со всеми распутными бабами и юнцами может переспать; он печалится, что упускает немалую часть своего счастья оттого, что тело так мало вмещает. (26) Разве безумье в том, мой Луцилий, что мы забываем о неизбежности смерти? о собственной слабости? Нет, оно в другом: никто из нас не подумает, что он только один! Погляди на наши кухни, сколько там бегает между очагами поваров: неужто, по-твоему, не покажется, что в такой суматохе пища приготавливается не для одного брюха? Взгляни на наши винохранилища, на погреба, где собран урожай за много столетий: неужто, по-твоему, не покажется, что не для одного брюха запечатаны эти вина, выжатые во многих краях при многих консулах? Погляди, в скольких местах переворачивают землю, сколько тысяч пахарей пашет и копает, - неужто, по-твоему, не покажется, что не для одного брюха сеют и в Африке, и в Сицилии? (27) Мы будем здоровы, будем воздержны в желаньях, если каждый поймет, что он - один, если измерит свое тело и узнает, как мало оно вместит и как ненадолго! Ничто так не способствует умеренности во всем, как частые мысли о краткости нашего века и ненадежности срока. Что бы ты ни делал, не упускай из виду смерть! Будь здоров.
Письмо CXV
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Мне не хочется, мой Луцилий, чтобы ты слишком уж тревожился по поводу слов и слога: у меня есть для тебя заботы поважнее. Ищи, о чем писать, а не как; старайся, что пишешь, то и думать, а что думаешь, то усвоить и как бы запечатлеть собственной печатью. (2) Чья речь покажется тебе придирчиво вылощенной, у того, так и знай, душа тоже занята пустяками. Великий муж говорит небрежней и уверенней; что бы он ни сказал, во всем больше убедительности, чем тщательности. Ты знаешь многих молодых людей с красивой бородой и прической, словно только что вынутых из сундука: от них не жди ничего мужественного, ничего основательного. Речь убранство души: если она старательно подстрижена и подкрашена, и отделана, то ясно, что и в душе нет ничего подлинного, а есть некое притворство'. Стройность речи украшенье не для мужчины. (3) Если бы нам дано было увидеть душу человека добра, - какой святостью, каким кротким величием светилась бы она! Как блистали бы в ней и справедливость, и отвага, и воздержность, и разумность2, а кроме них и скромность, и сдержанность, и терпимость, и щедрость и общительность, и (кто бы этому поверил?) редчайшее в человеке благо человечность сливали бы свое сиянье. А предусмотрительность, а тонкость вкуса, а самое возвышенное из свойств - благородство - сколько бы они прибавили красоты, сколько степенности и величавости! Всякий сказал бы, что не одну любовь, но и почтенье внушает эта душа. (4) Если бы кто увидел ее лик возвышенней и блистательней всех лиц, какие он привык видеть у людей, разве он не остановился бы, не оцепенел, словно встретив божество? Не стал бы молча умолять, чтобы взгляд на нее не был сочтен за грех? а потом, ободренный призывной кротостью лика, не приблизился бы, не молился бы коленопреклоненно, не созерцал бы долго, глядя снизу вверх - ибо она намного выше привычного для наших глаз роста, - в ее пылающие кротким, но ярким огнем очи? не повторил бы наконец изумленно и благоговейно строки нашего Вергилия:
(5) Как мне тебя называть? Ты лицом непохожа на смертных, Голос не так звучит, как у нас... Счастлива будь, кто б ты ни была! Облегчи нам заботу! а
И она снизойдет и облегчит заботу, если мы захотим чтить ее! А чтят ее не жирными тушами зарезанных быков, не повешенным на стену золотом и серебром, не вкладом в храмовую казну, но волею к праведности и благочестью. (6) Всякий, повторяю, загорелся бы к ней любовью, если бы нам посчастливилось ее увидеть; а теперь многое нам препятствует, либо поражая наш взгляд чрезмерным блеском, либо удерживая его темнотою. Но мы, если бы захотели освободить от всех преград зрение души, так же как мы очищаем лекарствами глаза и делаем их взгляд острее, - могли бы раз глядеть добродетель даже в прячущем ее теле, даже сквозь бедность, даже сквозь униженность и поношенье; мы увидели бы, повторяю, эту красоту даже сквозь скрывающую ее грязь. (7) И наоборот, мы разглядели бы злонравие и вялость горемычной души, даже если бы нам мешал яркий блеск, излучаемый богатствами, и бил в глаза лживый свет почестей и могущества. (8) Тогда бы мы и поняли, каким презренным вещам мы дивимся, словно дети, для которых любая игрушка драгоценна. Ведь они и родителям, и братьям предпочитают купленные за медные деньги бусы. "Какая разница между ними и нами, - говорит Аристон4, - помимо той, что мы сходим с ума из-за картин и статуй и наша глупость обходится дороже?" Им доставляют удовольствие обкатанные камешки с побережья, если они пестрые, а нам - разноцветные пятна на огромных колоннах, привезенных из египетских песков или из африканских пустынь и поддерживающих какой-нибудь портик или потолок столовой, вмещающей целый город. (9) Мы восхищаемся стенами, облицованными тонкими плитами мрамора, и хотя знаем, что под ними скрыто, сами обманываем свои глаза. А наводя позолоту на кровли, разве не лживой видимости мы радуемся? Ведь знаем же мы, что под нею - неприглядное дерево! Но не только стены и потолки украшаются тонкою облицовкой; и у всех тех, кто гордо шествует у тебя на виду, счастье облицовано. Вглядись - и узнаешь, сколько зла скрыто под тонким слоем достоинства. (10) А та вещь, которая дает работу стольким должностным лицам, стольким судьям, и стольких делает должностными лицами и судьями деньги! С тех пор как они в чести, ничему больше нет заслуженной чести: делаясь поочередно то продавцами, то товаром, мы спрашиваем не "какова вещь", а "какова цена"? Смотря по мзде, мы верны долгу, смотря по мзде неверны. Мы следуем правилам честности, пока она сулит нам что-нибудь, но тотчас перебежим к ее противникам, если понадеемся больше получить за злодейства. (11) Родители приучили нас восхищаться золотом и серебром, внушенная в нежном возрасте алчность, засев глубоко, растет вместе с нами. К тому же весь народ, ни в чем не единодушный, сходится в одном: на деньги смотрят с почтеньем, близким желают побольше денег, деньги, словно это величайшее достоянье человека, жертвуют богам, когда желают угодить им. Наши нравы дошли до того, что бедность стала проклятьем и бесчестьем, богачи ее презирают, бедняки ненавидят. (12) А тут еще поэты с их стихами: пуще распаляют они наши страсти, восхваляя богатство как единственное украшенье и прелесть нашей жизни. Им кажется, что даже бессмертные боги ничего лучшего ни дать, ни иметь не могут.
(13) Солнца высокий дворец поднимался на стройных колоннах, Золотом ясным сверкал..,
Взгляни и на колесницу Солнца:
Ось золотая была, золотое и дышло, и обод Вкруг колеса золотой на серебряных спицах держался.6
И даже век, который они хотят представить самым лучшим, именуется у них золотым. (14) И у греческих трагиков представлены такие, кто меняет на барыш невинность, здоровье, доброе имя.
Дан слыть мерзавцем - лишь бы богачом прослыть. . . Не спрашивают, кто да что, а "сколько есть?".. Кто чем владеет, во столько же и ценится. .. Такого нет, чем стыдно было б нам владеть... Богатым - жить хочу, а бедным лучше смерть. . . Коль умирать - так тоже лучше с прибылью.. . Превыше блага для людей, чем деньги, нет: Ни наслажденье матери, ласкающей Детей, ни отца опека не сравнится с ним. И если лик Венеры так же сладостен, Ее недаром любят боги и смертные.8
(15) Когда последние слова были произнесены, все зрители как один вскочили, чтобы прервать эту трагедию Еврипида и прогнать актера, - и тогда сам Еврипид вышел на середину и попросил их подождать и посмотреть, чем кончит этот поклонник золота. Беллерофонт в этой драме поплатился карой, как любой из нас платится в своей драме. (16) Жадность не бывает без кары, хотя она и сама по себе есть немалая кара. Во сколько она обходится слез, во сколько трудов! Сколько горести доставляет ей желаемое, сколько горести приобретенное!7 Прибавь еще ежедневные тревоги, чья мучительность соразмерна богатству. Владеть деньгами - большая пытка, чем добывать их. Как стонем мы над убытками, которые и на самом деле велики, и еще больше кажутся. И потом, пусть фортуна ничего не отнимает, - для таких людей убыток все, чего они не заимели. - (17) "Но их-то все и называют богатыми и счастливыми и мечтают сравняться с ними достоянием". - Согласен, но что с этого? Кому живется хуже тех, которых преследуют и горести, и зависть? Вот если бы мечтающие о богатствах посоветовались с богачами, а искатели почестей - с честолюбцами, достигшими высших степеней! Тогда они изменили бы желанья, между тем как теперь, предав проклятью прежние, тотчас же загораются новыми. Нет человека, довольного своим счастьем, даже если бы оно шло к нему в руки. Все недовольны и своими замыслами, и успехами, всем кажется лучшим то, от чего отказались. (18) Но это как раз и даст тебе философия (ничего важнее, по-моему нет): ты никогда не будешь раскаиваться. К такому прочному счастью, которого никакая буря не поколеблет, не приведут тебя ни складные слова, ни плавно льющаяся речь. Пусть слова текут как хотят, лишь бы строй души не нарушался, лишь бы она была высока и не заботилась о чужом мнении, довольная собою как раз за то, за что другие недовольны, лишь бы жизнью поверяла свои успехи и о своем знании судила по тому, многого ли она не желает, многого ли не боится. Будь здоров.
Письмо CXVI
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Часто спрашивают, довольно ли, чтобы страсти были умеренными, или лучше не иметь никаких страстей. Наши изгоняют страсти, перипатетики стараются их укротить. Я не вижу, почему умеренная тяжесть болезни может быть целебной или полезной. Не бойся! Я не отнимаю у тебя ничего такого, что ты отдал бы против воли; я буду сговорчив и снисходителен ко всему, что ты считаешь или необходимым для жизни, или приятным, или полезным и к чему стремишься, а избавлю тебя от порока. Ведь я, запретив тебе жаждать, разрешу хотеть, чтобы ты то же самое делал без страха по твердому решению, чтобы даже наслажденья твои были острей. Разве ты не будешь чувствовать их полнее, ставши их повелителем, а не рабом? (2) Ты скажешь: "Но ведь естественно мучиться, тоскуя о друге: дай же право плакать, когда столь праведна причина. Естественно быть задетым людскими мнениями, огорчаться, если они неблагоприятны; почему же ты не допускаешь этого благородного страха перед дурным мнением?" - Нет порока без оправдания, начало всякого из них скромно и простительно, - зато после он разливается широко. Позволь ему возникнуть и ты не покончишь с ним никакими стараньями. (3) Всякая страсть вначале немощна, а потом сама себя разжигает и набирается силы, разрастаясь: легче не пустить ее, чем выгнать. Кто спорит с тем, что всякая страсть берется из некого естественного истока? Заботиться о себе велела нам природа; начни потакать этой заботе - и она превратится в порок. Наслажденье природа подмешала к вещам необходимым, не затем, чтобы мы его домогались, но чтобы благодаря этой прибавке стало приятнее для нас то, без чего мы не можем жить; а появится самозаконное наслаждение - и начинается сластолюбие. Так будем же при входе сопротивляться страстям, коль скоро, как я сказал, их легче не впустить, чем заставить уйти. - "Но позволь хоть в какой-то мере горевать, хоть в какой-то мере бояться!" - (4) Эта мера растягивается очень широко! Ты уже и как захочешь, не остановишься. Пусть мудрец не столь бдительно стережет себя - для него это безопасно: он, когда ему угодно, положит конец и слезам, и наслаждениям; а нам лучше и не пытаться идти вперед, если вернуться так трудно. (5) Мне кажется, очень тонко ответил Панэтий одному юнцу на вопрос, может ли мудрец полюбить: "Как будет с мудрецом, посмотрим; а вот нам с тобой до мудреца далеко, и мы не должны допускать, чтобы над нами взяла верх страсть бурная и необузданная, сама себя ставящая ни во что и отдающаяся во власть другому. Взглянут на нас благосклонно - мы пуще распаляемся от доброты; отвернутся - нас раззадоривает надменность. Вредна и легкая любовь, и трудная: легкостью она берет нас в плен, с трудностями заставляет бороться. Так что лучше нам остаться в покое, зная нашу слабость. Нестойкую душу нельзя вверять ни вину, ни красоте, ни лести, ни другим соблазни тельным приманкам". (6) То же самое, что Панэтий говорил о любви, я скажу обо всех страстях. Насколько в наших силах, отойдем от скользкого места: мы и на сухом-то стоим нетвердо. (7) Ты сейчас выставишь против меня общий упрек, всегда бросаемый стоикам: "Слишком много вы обещаете, слишком суровы ваши наставленья! Мы - люди слабые и не можем себе отказать во всем! Мы будем горевать, но не очень, будем желать, но умеренно, будем сердиться - а потом успокоимся". - Знаешь, почему мы этого не можем? Не верим, что можем! (8) А на деле, клянусь, все иначе! Мы защищаем наши пороки, так как любим их, и предпочитаем извинять их, а не изгонять. На это природа дала человеку довольно сил, - если мы соберем их и напряжем и пустим в ход не против себя, а себе в защиту. "Не хотим" - вот причина; "не можем" - только предлог. Будь здоров.
Письмо CXVII
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Ты доставишь мне много хлопот и, сам того не зная, вынудишь ввязаться в долгую и докучную тяжбу, если будешь задавать мне хитрые вопросы, в которых я не могу ни разойтись с нашими, не поссорясь с ними, ни согласиться, не поссорясь с совестью. Ты спрашиваешь, верно ли такое утвержденье стоиков: мудрость есть благо, быть мудрым - не благо. Сперва я изложу мнение стоиков, потом решусь высказать и свое сужденье. (2) Наши считают, что благо телесно, ибо благо действует, а что действует, то телесно. Благо приносит пользу, а, не действуя, приносить пользу невозможно; если же благо действует, значит, оно телесно. По их словам, мудрость есть благо; следовательно, они не могут не признать ее телесной. (3) А быть мудрым - это, по их мнению, дело другое: оно лишь прилагается к мудрости и бестелесно, а значит, и не действует и не приносит пользы. - "Но как же мы говорим, что быть мудрым - благо?" - Говорим, имея в виду самое мудрость, от которой и зависит, мудр ли человек. (4) Теперь послушай, что отвечают на это некоторые, а потом и я начну от них откалываться и перейду на другую сторону. - "Если так, то и жить блаженно - не благо". - Хочешь не хочешь, а приходится отвечать, что блаженная жизнь - благо, а жить блаженно - не благо. (5) И еще нашим возражают так: "Вы хотите быть мудрыми: значит, это принадлежит к числу вещей, которых надо добиться непременно. А все непременное - благо". - И наши вынуждены калечить слова, добавлять к "непременному" два слога, чего не допускает наш язык. Но я, с твоего позволения, прибавлю их. "Непременное есть то, к чему следует стремиться непременно, то есть благо; а то, что достается нам по достижении блага, есть непреминуемое: его не добиваются как блага, но к достигнутому благу оно прилагается неминуемо". - (6) Я думаю иначе и полагаю, что наши опускаются до этого, так как их связывает цепью прежнее утвержденье, а изменить его им нельзя. Мы обычно придаем немалый вес всеобщим установившимся сужденьям, и если так кажется всем, - это для нас доказательство истины. Например, существованье богов выводится, среди прочего, и из того, что мнение это вложено во всех людей и нет племени, до того чуждого всех законов и обычаев, чтобы не верить в каких-нибудь богов. Когда мы рассуждаем о бессмертии души, немалое подспорье для нас - единодушие людей, либо страшащихся обитателей преисподней, либо их почитающих. И я воспользуюсь всеобщим убеждением: ты не найдешь никого, кто не считал бы, что и мудрость благо, и быть мудрым благо. (7) Однако я не буду, по обычаю побежденных, взывать к толпе: начну сражаться собственным оружием. Если что-то прилагается к чему-то, оно находится либо вне, либо внутри того, к чему приложено. Если оно внутри, значит, оно столь же телесно, как и то, к чему приложено. Ничто не может быть приложено - и не прикасаться, а что прикасается, то телесно. Если оно вне, то может и расстаться с тем, к чему приложено; но что расстается, то обладает движением, а что обладает движением, то телесно. (8) Ты надеешься, что я скажу: бег и бежать - одно и то же, так же как тепло и быть теплым, свет и светить. Нет, я согласен, что это - вещи разные, но при этом - одного рода. Если здоровье принадлежит к вещам безразличным, то и быть здоровым также. Если к ним же принадлежит красота, то и быть красивым - также. Если справедливость - благо, то и быть справедливым - благо. Если бесстыдство зло, то и быть бесстыдным - зло; тут, клянусь тебе, все точно так же, как с близорукостью: если она - зло, то и быть близоруким - зло. Одно - так и знай! - не может быть без другого. Кто мудр, тот обладает мудростью; кто обладает мудростью, тот мудр. И не . может быть сомнений, что каково одно, таково и другое, - настолько, что многие считают и то и другое одним. (9) Но лучше разберем вот что: поскольку все есть или благо, или зло, или вещи безразличные, то что же такое "быть мудрым"? Что это благо - отрицают; что это зло - нельзя и подумать; значит, остается безразличное. Но мы называем "безразличным" или "промежуточным" то, что может достаться и хорошему, и дурному человеку: например, деньги, красоту, знатность. А быть мудрым может только человек добра: значит, быть мудрым к разряду вещей безразличных не принадлежит. Но и злом не может быть то, что никогда не достается на долю злым; значит, быть мудрым благо. Чего нет ни у кого, кроме людей добра, то благо; мудрыми бывают только люди добра, и, значит, это благо. - (10) "Но это лишь прилагается к мудрости". - То, что ты называешь "быть мудрым", порождается ли мудростью или порождает ее? Порождает ли, порождается ли, все равно оно телесно: ведь тело и то, что производит что-нибудь само, и то, что чем-нибудь производится. А если так, то быть мудрым - благо, потому что для этого ему не хватало только одного: телесности. (11) Перипатетики считают так: быть мудрым - это то же самое, что мудрость, ибо одно без другого не бывает. Неужели, по-твоему, есть мудрые кроме тех, кто обладает мудростью? И не всякий ли, кто мудр, обладает, по-твоему, мудростью? (12) Старые диалектики разделяли эти вещи, и от них такое разделение пришло к стоикам. Я скажу, как у них получалось. Поле - это одно, а владеть полем другое; и разве не так, если второе касается не поля, а его владельца? Точно так же мудрость это одно, а быть мудрым - другое. Я думаю, ты согласишься: тот, кто владеет, и то, чем владеют, - вещи разные; так и тут: владеют мудростью, а владеет мудрый. Мудрость есть наука жить и, стало быть, совершенство мысли, достигшей наивысшего и наилучшего. Что такое "быть мудрым"? Я не могу сказать: "Совершенство мысли", - нет, это то, что дается на долю обладателю совершенной мысли. Итак, благомыслие - это одно, а быть благомыслящим - другое. - (13) "Есть тела разной природы: например, вот это - человек, это конь; за ними следуют движения души, содержащие сведения о телах. В таких движениях есть нечто самостоятельное, отдельное от тел. Например: я вижу гуляющего Катона; чувства показывают мне это, душа им верит. То, на что обращены и глаза, и душа, - тело. Но потом я говорю: "Катон гуляет", - и то, что я говорю, бестелесно. Это - некое сведенье о теле, которое одни называют "высказыванием", другие - "известьем", третьи "речью". Так же, говоря "мудрость", мы имеем в виду нечто телесное; а говоря "он мудр", мы высказываем нечто о теле. Но ведь далеко не одно и то же сказать "он" и сказать о нем". - (14) Допустим покамест, что не одно и то же (я ведь еще не высказываю своего мнения). Разве это мешает и другому быть другим, но благом? Немного раньше говорилось, что поле - одно, а владеть полем - другое. Правильно: владеющий принадлежит к одной природе, владенье к другой, владеет человек, владение его - земля. Но у нас речь о другом: тут и владеющий мудростью, и она сама - одной природы. (15) Там владенье - одно, владетель - другое, а здесь и владетель и владенье нераздельны. Полем владеют по праву, мудростью - от природы, поле может быть отчуждено и передано другому, мудрость неразлучна с владеющим. Нельзя сравнивать вещи столь несхожие. Я начал было говорить, что предметы могут быть разными, но оба тем не менее - блага. Например, мудрость и мудрец - не одно и то же, но ты согласишься, что и то, и другое - блага. И как ничто не мешает мудрости быть благом, а обладателю мудрости - благим, так же ничто не помешает быть благом и мудрости, и обладанию мудростью; а обладать мудростью - это и есть быть мудрым. (16) Я для того и хочу достичь мудрости, чтобы быть мудрым. Так что же, разве не благо то, без чего нет и другого блага? Ведь вы наверняка говорите, что мудрость, которая дается не для применения к жизни, не нужна. А что такое применять мудрость? Быть мудрым! Это в ней самое драгоценное, без этого она становится лишней. Если пытка - зло, то и быть под пыткой зло; это настолько неоспоримо, что если отвергнуть второе, то и первое не будет злом. Мудрость есть совершенство мысли, быть мудрым - значит применять к жизни совершенство мысли. Но может ли не быть благом примененье того, что без применения само перестает быть благом? (17) Я спрошу тебя, надо ли стремиться к мудрости. Ты скажешь, что непременно. Я спрошу, надо ли стремиться применить мудрость к жизни. Ты согласишься и скажешь, что если тебе запретят это, мудрость тебе не нужна. А то, к чему должно непременно стремиться, есть благо. Быть мудрым - значит применять мудрость к жизни; так, говорить речь значит пользоваться красноречием, видеть значит пользоваться глазами; выходит, и быть мудрым - значит пользоваться мудростью. К этому должно непременно стремиться; значит, следует непременно быть мудрым, а что следует непременно, то благо. (18) Я давно уже ругаю себя за то, что подражаю людям, которых обвиняю, и трачу слова, доказывая очевидное. Кто может сомневаться, что если жара - зло, то и томиться от жары - зло, если мороз - зло, то и мерзнуть - зло, если жизнь - благо, то и жить - благо? Все это говорится вокруг да около мудрости и к ней непричастно, нам же должно оставаться в ее пределах. (19) Даже если захочется отлучиться, в ней хватит простора и для дальних странствий. Будем исследовать природу богов, и первичные вещества светил2, и разнообразные пути звезд; будем доискиваться, направляются ли все наши движенья их движеньями, оттуда ли приходит побуждающая сила ко всем телам и душам, связано ли непреложным законом даже именуемое случайным, поистине ли в обращениях мира ничего неожиданного, ничего нарушающего порядок не происходит. Пусть это далеко от улучшения нравов, но возвышает душу и приближает ее к величию изучаемых предметов. А то, о чем я рассуждал прежде, умаляет и унижает душу, при этом, вопреки твоему мнению, не изощряя, а ослабляя ее. (20) Опомнитесь! Зачем расточать старанья, столь .необходимые для другого, более важного и прекрасного, на вещи, может быть, и не ложные, но наверняка бесполезные? Какая мне польза знать, вправду ли мудрость - одно, а быть мудрым - другое? Какая мне польза знать, что одно из них - благо? Что же, наберусь дерзости, брошу жребий, загадав желанье, - и пусть тебе выпадет мудрость, а мне - быть мудрым! Ни ты, ни я не в проигрыше. (21) Лучше покажи мне дорогу, по которой приходят к мудрости. Скажи, чего я должен избегать, чего искать; какие занятия укрепят мне нестойкую душу; как мне справиться с обилием зол; как отразить те беды, что врываются ко мне, и те, на которые я сам нарвался. Научи меня, как переносить тяготы, самому не застонав, и счастье, никого не заставив стонать, как не ждать последнего и неизбежного предела жизни, а бежать из нее по собственному решению. (22) По-моему, самое постыдное - это звать к себе смерть. Если ты хочешь жить, зачем звать ее? а если не хочешь, зачем просить у богов того, что дано тебе от рождения? Ведь установлено, что когда-нибудь ты умрешь и против воли; добровольная смерть - в твоих руках. Одно для тебя неизбежно, другое дозволено. (23) На этих днях я прочитал у одного, впрочем, красноречивого человека такое, право же, позорное вступление: "О если бы мне умереть скорее!" Безум ный! Ты просишь того, что всегда при тебе. "О если бы мне умереть скорее!" Ты, может быть, до старости дожил, восклицая так, - а что стояло у тебя на пути? что тебя держало? Уходи, когда заблагорассудится! Выбери любую часть природы и прикажи ей открыть перед тобою выход. Есть три стихии, которыми управляется этот мир: вода, земля, воздух, - все они и источники жизни, и пути к смерти! (24) "О, если бы мне умереть скорее!" Что ты называешь "скорее"? На какой день назначаешь срок? Он может прийти раньше, чем ты желаешь! Слова эти человека, слабого душой, проклятьем своим он ищет жалости. Кто желает себе смерти, тот умирать не хочет. У богов проси жизни и здоровья; а решишь умереть, - так в том и будет тебе прок от смерти, что перестанешь себе ее желать. (25) Вот чем следует заниматься, мой Луцилий, вот чем образовывать душу! Это и есть мудрость, это и значит быть мудрым, - а не пустыми и мелочными рассуждениями упражнять ненужное хитроумие! Столько вопросов задала тебе фортуна, а ты, не решив их, занялся умствованьем! Глупо, услышав сигнал к бою, размахивать мечом в воздухе. Брось потешное оружье пора взяться за то, которым решается бой. Скажи, как добиться, чтобы душу не смущали ни печаль, ни ужас, чтобы сбросить бремя тайных вожделений. Будем делать дело! - (26) "Мудрость - благо, быть мудрым - не благо". Так мы и добьемся, что нам откажут в мудрости, что все наши занятия будут высмеяны, ибо предмет их никому не нужен. А что бы ты сказал, узнав, что есть и такой вопрос: "Благо ли будущая мудрость?" - Да разве можно хотя бы подумать, будто закрома предчувствуют будущий урожай, а детство постигает силу и крепость будущей юности? Покуда мы больны, нам бесполезно будущее здоровье, и не восстановит сил после бега и борьбы отдых, который начнется через много месяцев. (27) Кто не знает, что предстоящее в будущем потому и не благо, что оно лишь будет? Ведь благо непременно должно приносить пользу, а полезным может быть лишь насущное. Если что бесполезно, то оно и не благо; если полезно, оно в настоящем. Я - будущий мудрец; вот когда я им стану, это и будет благом, но не раньше. Сперва должно быть нечто, а уж оно будет таким или иным. (28) Как может быть, скажи, благом то, чего еще нет? А если я скажу тебе "это будет", - нужно ли тебе дальше доказывать, что этого нет? Что приходит, то еще неизвестно, придет ли. Наступит весна, - но я знаю, что сейчас зима; наступит лето, - но я знаю, что лета еще нет. "Это будет" - вот лучшее свидетельство тому, что этого нет. (29) Я надеюсь стать мудрым; но пока что я не мудр; обладай я этим благом, я избавился бы от этого зла. В будущем я стану мудрым; из этого тебе можно понять, что я еще не мудр. Я не могу быть сразу и при будущем благе, и при нынешнем зле. Они вместе не сходятся, и не бывает у одного человека и блага, и зла. (30) Оставим затейливые пустяки и поспешим к тому, что подаст нам помощь. Никто, торопясь позвать повитуху к рожающей дочери, не станет читать распоряженье об играх и их распорядок; никто, когда бежит на пожар собственного дома, не станет смотреть на игральную доску, чтобы узнать, как освободится взятый в плен камешек3. (31) А тебе, клянусь, со всех сторон приходят вести и о горящем доме, и о детях в опасности, и о родине в осаде, и о расхищаемом добре; прибавь еще землетрясения, кораблекрушенья и все, что только может нас пугать. И посреди всего этого у тебя хватает времени заниматься вещами, годными только для удовольствия души? Ты исследуешь, что такое мудрость и что такое быть мудрым? Тяжелая скала висит у тебя над головой, а ты вяжешь и распутываешь узлы? (32) Не так щедро и милостиво отпустила нам время природа, чтобы мы могли тратить его впустую! Взгляни, как много теряют даже самые усердные: часть его отнимает собственное нездоровье и нездоровье близких, часть - неизбежные дела и дела государственные; часть жизни уделяем мы сну. Что пользы тратить понапрасну большую долю этого времени, такого короткого, и быстротечного, и уносящего нас? (33) Не забудь еще, что душа легче привыкает забавлять себя, нежели лечить, и превращает в забаву философию - свое лекарство. Я не знаю, в чем разница между мудростью и "быть мудрым", знаю, что для меня неважно, знаю я это или нет. Скажи мне, разве я стану мудрым от того, что усвою эту разницу? Почему ты стараешься занять меня словами о мудрости и не допускаешь до мудрых дел? Сделай меня храбрее, сделай увереннее, сделай равным фортуне, сделай выше нее! В моих силах стать выше, если к этому будет устремлено все, чему я учусь. Будь здоров.
Письмо CXVIII
Сенека приветствует Луцилия!
(1) Ты требуешь, чтобы я писал чаще. Подведем-ка счет, несостоятельным окажешься ты. Мы уславливались, что твои письма будут первыми ты пишешь, я отвечаю. Но не буду прижимист: я ведь знаю, что тебе можно поверить в долг, и все дам досрочно. При этом я не буду поступать как Цицерон, человек весьма красноречивый, который велел Аттику1, "даже если не о чем будет говорить, писать все, что взбредет на ум". (2) Мне всегда будет о чем писать, хоть я и не стану заниматься вещами, которыми заполняет свои письма Цицерон: кто выступил притязателем на должность и хлопочет о выборах, кто борется своими силами, кто чужими руками, кто домогается консульства, полагаясь на Цезаря, на Помпея, на свою ловкость2; какой несговорчивый ростовщик - Цецилий, от которого даже близкие не получат ни гроша иначе как из двенадцати процентов. Лучше заниматься своими, а не чужими пороками, разобраться в себе и посмотреть, как много есть вещей, на которые мы притязаем, но не можем собрать голосов. (3) Вот что самое благородное, мой Луцилий, вот в чем безмятежность и свобода: ничего не домогаться, а миновать площадь, где фортуна ведет выборы. Неужели, по-твоему, не приятно, - когда трибы созваны, когда притязатели на должность трепещут от неизвестности на своих возвышеньях и один обещает деньги, другой действует через посредника, третий покрывает поцелуями руки, до которых он, будучи избран, и дотронуться не захочет, и все в оцепенении ждут крика глашатая3, - стоять в стороне и смотреть на это торжище, ничего не покупая и не продавая? (4) А насколько больше радость того, кто спокойно взирает не на консульские и не на преторские выборы, а на те великие, на которых одни хлопочут о годичных должностях, другие - о пожизненной власти, третьи - об удачном завершенье войны и триумфе, четвертые - о богатствах, те - о женитьбе, о детях, эти - о своем здоровье и о здоровье близких. Сколь великой будет душа того, кто один ничего не станет домогаться, никого не захочет умолять и скажет: "Что мне до тебя, фортуна! Я не дам тебе власти надо мною. Я знаю, у тебя Катонов проваливают, а избирают Ватиниев4, - и я ни о чем не прошу!" Вот что значит взять фортуну в свои руки. (5) Вот о чем мы можем писать друг другу, не боясь исчерпать этот предмет, - меж тем как на нас с беспокойством смотрят тысячи людей, которые, чтобы добыть что-нибудь себе же на погибель, попадают из одной беды в другую и гонятся за тем и за другим, чтобы вскоре от него же бежать или им погнушаться. (6) Кто, достигши, довольствовался тем, что представлялось ему покрывающим с избытком все желанья? Счастье, вопреки общему мнению, не жадно, а слишком ничтожно, чтобы кого-нибудь насытить. Тебе кажется высоким то, от чего ты далеко, а взойди наверх - и оно окажется низким. Пусть я буду лжецом, если тебе и тогда не захочется взойти выше: то, что ты считал вершиной, только ступенька. (7) От незнания истины плохо всем. Люди мчатся, словно вдогонку за благами, обманутые слухами, а потом, достигнув и немало выстрадав, видят, что достигнутое ими или дурно, или тщетно, или меньше, чем они надеялись; а немалая часть людей дивится обманчивым издалека вещам, и большое кажется толпе благом. (8) Чтобы такое не случилось и с нами, исследуем, что есть благо. Его толкуют по-разному: один определяет его так, другой говорит о нем иначе. Некоторые дают такое определенье: "Благо есть то, что привлекает души, что зовет их к себе" На это сразу же возражают: а что, если оно зовет души им на погибель? Ведь ты знаешь, как много зол выглядит соблазнительно. Правда и правдоподобье отличаются друг от друга. Благо же непременно сочетается с правдой: что не истинно, то не благо; а что привлекает и заманивает, то правдоподобно, оно подкрадывается, подзадоривает, влечет. (9) Другие давали такое определенье: "Благо - это то, что заставляет желать себя, вызывает в душе сильное стремленье к себе". - И на это можно возразить так же: сильное стремленье вызывает в душе многое, к чему стремятся себе на горе. Лучшее определение дают те, что говорят: "Благо - это то, что вызывает в душе стремленье к себе, согласное с природой, и только потому заслуживает, чтобы его домогались". Что заслуживает домогательства, то честно, ибо и стремленье к нему совершенно. (10) Но тут сам предмет напоминает мне, что уместно будет сказать о различии между благом и честностью. У них есть нечто единое и неразделимое: нет блага, в котором не было бы доли честности, и что честно, то всегда благо. А в чем же различие? Честность есть совершенное благо, завершающее собою блаженство жизни, благо, через причастность которому и все прочее становится благом. (11) Вот что я имею в виду: военная служба, например, или начальство над легионом, или право вершить суд - все это и не благо и не зло. Но когда обязанности эти исполняются честно, они становятся благами, переходят из разряда вещей безразличных в разряд благ. Благо делается благом в сообществе с честностью, честность и сама по себе благо. Благо вытекает из честности, честность - сама себе исток. Нынешнее благо могло когда-то быть злом; все, что честно, иначе как благом быть не может. (12) Некоторые давали и такое определение: "Благо есть то, что согласно с природой". Слушай внимательно, что я скажу: все, что благо, согласно с природой, но не все, что согласно с природой, есть также и благо. Много вещей не противоречат природе, но они так ничтожны, что имя блага им не пристало. Они так легковесны, что заслуживают презрения, из благ же и самое малое его не заслуживает. Ибо пока оно ничтожно, оно не станет благом, а став благом, перестанет быть ничтожным. Как распознать благо? Оно в совершенстве согласуется с природой. - (13) "Ты не споришь, что благо согласно с природой, ибо таково его качество, но утверждаешь, будто есть и не блага, согласные с природой. Как же может быть одно благом, другое нет? Как может быть разного свойства то, что обладает таким важным общим признаком, как согласие с природой?" - (14) Может из-за своей величины. Не ново, что многое, вырастая, изменяется. Был ребенком - стал взрослым, и качество уже другое: ребенок неразумен, взрослый разумен. Многое благодаря приросту делается не только больше, но и другим. - (15) "Нет, что становится больше, не становится другим: нальешь ли ты вино в бутылку или в бочку, разницы нет, вино и там и там сохраняет свое качество; возьми от большого количества меда немного - вкус будет тот же". - Но твои примеры - совсем другого рода: у этих вещей свойства сохраняются, хотя их самих становится больше. (16) Есть вещи, которые от умножения не меняют ни рода, ни свойств, и есть такие, что после многих добавлений от последнего превращаются в нечто другое, ибо оно-то и придает им новое, иное, нежели прежде, качество. Один камень создает свод - тот, который замыкает наклонные стены и, вклинившись, связывает остальные камни. Почему больше всего делает последнее добавленье, как бы ни было оно мало? Потому что оно не увеличивает, а завершает собою. (17) А некоторые вещи в постепенном движении избавляются от прежнего обличья и принимают новое. Если душа долго осматривает что-нибудь и устает следовать за его величиной, мы начинаем называть эту вещь бесконечной, - а это совсем не то, что вещи, кажущиеся большими, но имеющие предел. Так же точно мы думаем, что такая-то вещь делится с трудом, и с возрастанием трудности под конец обнаруживаем, что она неделима; а от того, что движется еле-еле и с натугой, мы переходим к неподвижному. Таким же образом нечто было согласно с природой, - но возрастание величины переводит его в другое качество, и оно становится благом. Будь здоров.