В детстве я ужасно любил книжки I-Spay, эти практические задачники для юных следопытов. Они были тематические — про бабочек, про лондонские статуи, про колесный транспорт. По каким-то наводкам ты разыскивал указанные объекты и вписывал в соответствующие графы их точные координаты. За каждую находку ты получал определенное количество очков: десять за бабочку-адмирала, тридцать за раритетный почтовый ящик Эдуарда VIII и так далее. Затем ты отправлял заполненную книжку (нет-нет, никто в мыслях не имел жульничать) в вигвам Великого Вождя I-Spay — News Chronicle, на Бувери-стрит. Взамен этот мифический персонаж — мне он почему-то казался обитателем глухой глубинки — присылал тебе декоративное перо в качестве наглядного свидетельства твоей ястребиной зоркости.
Перо мне не досталось ни разу: либо мне не удавалось обнаружить требуемое количество объектов, либо какая-то деталь, без которой никак нельзя было стать членом клуба, препятствовала тому, чтобы я приступил к оформлению своего «ирокеза». Но мне запомнилась пара осуществленных под прикрытием старших вылазок из Актона W3 в центр Лондона, в ходе которых, вооруженный заточенным карандашом, я лихорадочно испещрял свой бортовой журнал адресами разного рода диковинок вроде фургонов с продтоварами на конной тяге или эполетов швейцаров. Насколько я понимаю, мы сравнительно редко практикуем этот тип сосредоточенного вглядывания: в целом мы склонны разыскивать то, к чему уже испытываем интерес. Всякий раз, когда мы фокусируем взгляд на чем-нибудь или рассеиваем его, наши привычки, наблюдения и наше видение мира попросту подтверждаются в очередной раз.
Вот почему, когда в конце 1989 года Боб Готтлиб, главный редактор The New Yorker, пригласил меня стать лондонским корреспондентом журнала, меня охватили самые разные чувства — противоречивые и вполне предсказуемые. Это могло быть очень приятной работой; это могло стать приговором к пожизненному заключению; это могло хорошо оплачиваться; это могло оказаться классической западней для писателя. Однако, помимо всех этих «про» и «контра», я услышал самый убедительный аргумент в пользу того, чтобы взяться за эту работу: это заставит тебя открыть глаза. Ага, подумал я, вот оно, приплыли — I-Spy. «Я буду шпионом в Лондоне»; «шпионом в Англии».
В самом деле, я собирался стать иностранным корреспондентом в своей собственной стране. Эта роль сопровождалась вызовом технического характера, с которым в журналистике мне прежде не доводилось сталкиваться. У меня будут искушенные читатели, на уровне слов понимающие все мною сказанное, но обычаи и события, которые я описываю, в культурном отношении могут выглядеть для них столь же странными, как какие-нибудь древнеримские. Разумеется, на свете много американцев-англофилов: именно с ними мы в Британии обычно и сталкиваемся. Но неамериканцам всегда следует помнить, что любая страна интересуется Америкой больше, чем сама Америка — прочими странами: это естественное следствие международного баланса мощи и денег. Оказавшись в Соединенных Штатах, вы без особых затрат можете провести сеанс магии: покупаете газету — и видите, как ваша страна исчезает. Лет десять назад я гостил в Форт Уорт и смотрел там по телевизору церемонию открытия Олимпийских игр в Лос-Анджелесе. Во время шествия участников состязания, комментируя географическое положение и величину каждой страны, субтитры канала ABC объясняли эти параметры посредством отсылки к американским реалиям: Бутан соответственно был в Центральной Азии и «прибл. 1/2 Индианы». Однако ладно б еще только Бутан. Кому-то пришло в голову, что американского зрителя следует просветить также и касательно Бельгии («на северо-западе Европы»), Бангладеш («прибл. Висконсин») и, страшное дело, Британии. Мне посоветовали переосмыслить мою страну как «ту, что размером с Орегон».
Так что в правиле «не держать даже самую очевидную фразу за само собой разумеющуюся» был свой прок. «Следующие всеобщие выборы, которые пройдут в мае или октябре…» Минуточку, взвивается у меня в голове американский бузотер, то есть как это «или»? О, вы что же, хотите сказать, что выборы не проводятся регулярно? И правительство само назначает дату выборов? Да вы шутите. Кто мог додуматься до того, что это хорошая идея? И так далее. Радикальнее всего мне пришлось переосмыслить все то, что мне представлялось общеизвестным, когда я работал над статьей про Лондонский Ллойдз, одну из тех типично британских институций, которые вроде бы и так понятны просто потому, что ты британец и живешь в Британии (размером с Орегон). Я не думаю, что мои тонкостенные предрассудки выдержали бы легкое потюкивание очевидности. И если уж я, беспристрастный наблюдатель, был ошеломлен тем, что выяснилось, то вообразите удивление ллойдовских Имен, которые пребывали в блаженном неведении, а затем внезапно обанкротились несколько раз кряду, я уж не говорю об отдаленном и ни в какие ворота не лезущем удивлении американского инвестора. Ничего сверхъестественного в том, что многие американские Имена в настоящее время отказываются оплачивать свои счета.
Моя предшественница на посту лондонского корреспондента, писательница Молли Пантер-Дауниз, была нанята в 1939 году и сохраняла за собой это место на протяжении почти полувека. Брендан Гилл писал, что во время войны «для нас и наших читателей она была таким же воплощением доблестного английского духа, как сам Черчилль». Мои собственные первые (и последние) пять лет были менее насыщены событиями всемирно-исторического значения, чем ее, но и в них случались свои поучительные моменты, иной раз драматичные (как падение миссис Тэтчер), иной раз фарсовые (как устойчивость Нормана Ламонта). Разумеется, я никогда не претендовал на то, чтобы быть воплощением чего-либо, не говоря уже о духовной параллели с каким-либо из премьер - министров, которые правили бал, пока я писал; и я сомневаюсь, чтобы американские читатели рассматривали меня подобным образом. Я также с настороженностью отношусь к Zeitgeist-журналистике и к тенденции кромсать историю на десятилетия, каждое якобы с присущими только ему специфическими характеристиками. Чувствовались ли в общественной жизни, в первой половине девяностых, усталость и повторяемость, некое ощущение близкой развязки? Да пожалуй, что и чувствовались. И если так, то есть и чему порадоваться, и от чего впасть в уныние: Флобер говорил, что его любимые исторические периоды — это те, которые заканчивались, потому что это подразумевало рождение чего-то нового. Если большинство наблюдателей не ошибаются — журналистская формулировка, которая обычно означает «я думаю», — то текущий четвертый срок консерваторов у власти пока что будет последним. Заключительная вещь в этом сборнике приоткрывает то «нечто новое», что вот-вот должно родиться.
Писать для The New Yorker означает — повезло так повезло — подвергаться редактуре The New Yorker, бесконечно цивилизованный, радетельный и благотворный процесс, который откровенно сводит тебя с ума. Это начинается в приснопамятном — не всегда с нежностью — департаменте, известном как «полиция стиля». Это суровые пуритане, которые разглядывают твои фразы и, вместо того чтобы увидеть в них, как ты сам, счастливую смесь правды, благолепия, ритма и остроумия, обнаруживают исключительно никчемные руины поверженной грамматики. Плотно стиснув губы, они делают все возможное, чтобы защитить тебя от тебя же. Ты издаешь сдавленные хрипы протеста и пытаешься восстановить свой первоначальный текст. Приходит новый набор гранок, и иногда тебе милостиво дозволяется единственная небрежность; но рано радоваться — одновременно ты обнаруживаешь, что они исправили другой грамматический недогляд. Любопытно, что сам ты не имеешь возможности добраться до полиции стиля, чтобы поговорить с ними, — ни при каких обстоятельствах, тогда как они сохраняют за собой право вмешиваться в твой текст в любое время — отчего существа эти кажутся еще более инфернальными. Я представлял, как они сидят в своем офисе, где со стен свисают электрошоковые дубинки и наручники, и обмениваются сатирически-безжалостными комментариями по поводу авторов New Yorker',а: «Угадай, сколько разорванных инфинитивов[1] этот английский телепень допустил на этот раз?» На самом деле, не такие уж они твердолобые, какими я описал их, и даже признают, как полезно бывает иной раз разорвать инфинитив. Мое личное слабое звено — нежелание выучить разницу между определениями со словом «который» и причастной конструкцией. Да, я знаю, что есть какое-то правило, имеющее отношение к индивидуальности в противоположность классу или что-то в этом духе, но у меня есть свое собственное правило, которое звучит примерно так (или надо было сказать «звучащее примерно так): если у тебя где-то поблизости уже орудует «КОТОРЫЙ», то лучше прибегнуть к причастной конструкции. Не думаю, что когда-нибудь мне удастся убедить полицию стиля в эффективности этого базового принципа.
Редактором, осуществлявшим мягкое посредничество между мной и полицией стиля, был Чарльз МакГрат. Я работал с ним в связке на протяжении пяти лет, под всеохватной верховной властью сначала Боба Готтлиба, а затем Тины Браун. В этом пункте предисловия к сборнику статей принято хвалить такт вашего редактора, его находчивость, настойчивую любезность и прочее, и равным образом читатель предисловия в этой точке должен зевнуть так, чтобы затрещало за ушами. Так что вместо всего этого расскажу-ка я вам лучше историю о редакторской работе мистера МакГрата. Примерно на середине моего пути мы вели третий или четвертый бесконечный разговор о некой очередной статье; она прошла уже через сколько-то гранок. В этой стадии любой автор знает статью практически наизусть: она надоела тебе хуже горькой редьки, и ты ждешь только одного — что ее наконец пустят в печать, но приходится вежливо участвовать в том, что, как ты надеешься, является последней парой вопросов. Именно в этой точке Чип привязался к какому-то прилагательному, которое я использовал, одному из тех слов, вроде «гонадный» или «карбонизированный», которые не входят в твой базовый словарь, но до которых время от времени ты дотягиваешься. «Вы уже однажды использовали «карбонизированный», — сказал Чип. «Мне так не кажется», — ответил я. «Да, я уверен, что да», — сказал он. «Я совершенно уверен, что нет», — ответил я, начиная несколько раздражаться — какого черта, я знаю эту статью вдоль и поперек. «А я вполне уверен, что да», — отвечал Чип — и я услышал, как его голос также напрягся, словно он собирался с силами, чтобы продолжить натиск. «Ну и позвольте осведомиться, — сказал я тоном чуть ли уже не истерическим, — в какой же гранке, в таком случае, я использовал это слово?» «О, — сказал Чип, — я не имел в виду эту статью. Нет, это было пару статей назад. Я разыщу». Именно так он и поступил. Месяцев девять назад я употребил это слово. Разумеется, я тут же его вычеркнул. И вот это, если кому интересно, и есть редакторская работа.
После того как твою статью подкорнали и подзавили (не всегда гладкий процесс: иногда тебе кидают обратно сущего пуделя), она доставляется в отдел проверки информации The New Yorker. Фактчекеры — люди молодые, бдительные, безупречно вежливые и на редкость упертые. Они выколачивают из тебя всю душу, а потом спасают твою задницу. Также они подозрительно относятся к обобщениям и риторическим преувеличениям и предпочли бы, чтобы последнее предложение выглядело так: «Они выколачивают из тебя четверть души и в 17,34 процента случаев спасают твою задницу». Давать показания под присягой перед судом — это пустяки по сравнению с тем, чтобы предстать перед отделом проверки из New Yorker'а. Им наплевать, кому позвонить, чтобы удовлетворить свою страсть к блохоискательству. Они переспрашивают тебя, твоих информаторов, сверяются со своей компьютеризированной системой информации, с непредвзятыми экспертами; они наводят справки очно и заочно. Когда я интервьюировал Тони Блэра в Палате общин, на меня произвели впечатление элегантные дверные петли в зале Теневого Кабинета. Мой Певзнеровский гид сообщил мне, что они принадлежат Пуджину или, точнее, «Огастесу У.Н. Пуджину». Певзнер утверждает: «Не рискуя ошибиться, мы можем сказать, что он разработал дизайн всех металлических деталей, витражей, плитки и так далее, вплоть до фурнитуры дверей, чернильниц, вешалок и проч.». Затаив дыхание — проглотит ли отдел проверки фразу «не рискуя ошибиться», я приписал в своей статье эти петли «Огастесу Пуджину» и принялся ждать звонка фактчекера по этой и смежным темам. «Могли бы мы убрать слово «Огастес», чтобы не перепутать его с его отцом?», — раздался первый выстрел. Да пожалуйста, о чем речь: я написал «Огастес Пуджин» исключительно из тех соображений, что, как мне казалось, американцы предпочитают говорить «Джон Мильтон» вместо «Мильтон» (правда состоит еще и в том, что я не подозревал, что у Пуджина был отец, не говоря уже о том, что мое сокрытие инициалов спровоцирует генеалогическую катастрофу). Затем я стал ждать следующих вопросов. Их не последовало. Настроившись едва ли не на сатирический лад, все с тем же Певзнером, открытым на нужной странице, перед глазами, я спросил: «Вас устраивает, что петли принадлежат Пуджину?» «О да, — последовал ответ, — я справился в Музее Виктории и Альберта».
За все эти пять лет я всего раз видел, как фактчекеры потерпели поражение. В статье про новые изображения на британских монетах я рассказывал о том, как члены Консультативного комитета по дизайну монет, направляясь к месту своих заседаний в Букингемском дворце, проходят мимо картины Ландсира. Звонок из Нью-Йорка не заставил себя ждать. «Меня чуточку беспокоит Ландсир». — «Что значит беспокоит?» — «Мне надо выяснить, висит ли он по-прежнему там, где он висел в тот момент, когда ваш информатор проходила мимо него». — «Ну что ж, полагаю, вы ведь всегда можете позвонить в Букингемский дворец». — «О, я уже говорил с дворцом. Нет, проблема в том, что они отказываются подтвердить или опровергнуть, есть ли такая картина вообще внутри дворца».
Я изрядно повеселился, когда их энергия направлялась не на меня, а на моих информаторов. Помимо всего прочего, в процессе проверки фактов обнаруживались комические несоответствия между тем, как ты описываешь людей, и тем, как они воспринимают сами себя. Один акционер Ллойдз не хотел говорить, что он живет «у Лэдброук-Гроув» — только «в Холланд-Парк» (оказывается, в тот момент он пытался продать свой дом). Другое ллойдовское Имя требовало, чтобы отдающее чем-то нехорошим словосочетание «второй дом» непременно поменяли на «коттедж». А еще был политический обозреватель, который ни с того ни с сего заартачился, наотрез отказавшись от определения «ветеран», и умолял фактчекера, что «видавший виды» будет более подходящим эпитетом.
Но в конечном счете фактчекеры всегда возвращаются к тебе, автору. И вот тут я открыл — после нескольких лет мытарств — три самых заветных слова для New Yorker: «на совести автора». Если, например, фактчекеры пытаются подтвердить, что сон о хомяках, который приснился твоему дедушке в ночь, когда Гитлер вторгся в Польшу, — сон, который нигде не был зафиксирован в письменной форме, но изложен был тебе лично, когда ты мальчонкой сидел у него на коленях, сон, для которого, после смерти дедушки, ты являешься единственным сосудом, — и если фактчекеры, приперев всех живых родных и близких к стенке и безуспешно прочесав словари подсознательного, наконец признаются, что они сломались, вот тут по транслатлантической связи ты примирительно бормочешь: «Думаю, это можно оставить на совести автора». После чего эти магические слова, слова, освобождающие The New Yorker от ответственности и перекладывающие конечную литературную ответственность на тебя, автора, царапаются на полях гранок. Разумеется, ты должен произнести эту фразу правильным тоном, подразумевая, что ты не менее фактчекера скорбишь о том, что проверить это невозможно, и ты не должен пользоваться этим слишком часто, иначе тебя будут подозревать в легкомыслии, в том, что ты не докапываешься до правды. Но однажды произнесенные эти слова обладают безмятежной властью, совершенно понтификианской.
Это предисловие, faute de mieux [2], было проверено на достоверность сведений мной самим (и, да, я могу подтвердить, что площадь Соединенного Королевства довольно близка к площади Орегона), тогда как «Письма из Лондона» весьма выиграли от того энергичного редакторского процесса, который я описал. Но само собой разумеется, все нижеследующее будет, если использовать выражение, которое, мне жаль, я не могу использовать больше, — на совести автора.
Ноябрь 1994