Во флоберовском «Bouvard et Pecuchet» есть сцена, где Пекюше, временно ударившись в изучение геологии, объясняет своему другу Бувару, что будет, если под Ла-Маншем произойдет землетрясение. Вода, утверждает он, схлынет в Атлантику, берега примутся ходить ходуном, после чего континент и остров медленно подползут друг к другу и воссоединятся. Услышав это пророчество, Бувар в ужасе убегает — реакция, никуда от такого вывода не денешься, не столько на мысль о катаклизме, сколько на то, что Британия станет хоть сколько-нибудь ближе.
В пятницу, 6 мая 1994 года, более чем через сто лет мечтаний, фантастических прожектов, запоротых начинаний, энтузиазма и паранойи, состоялось официальное открытие тоннеля под Ла-Маншем — таким образом, впервые после ледникового периода, между Британией и Францией установилась постоянная связь, и самый страшный кошмар Бувара стал явью. Однако ж мало кто разбегался в ужасе, когда королева и президент Миттеран торжественно разрезали ленточку перед Тоннелем — дважды, чтобы уж на этот-то раз наверняка, после стольких лет. Первый раз они провели эту церемонию на полустанке Кокель на окраине Кале, где низкая облачность помешала воздушному параду; и затем, после освежающего завтрака из морепродуктов, на платформе Черитон, что около Фолкстоуна. В Кокель был приятный символический момент, когда два огромных Европоезда, один из Лондона, другой из Парижа, в каждом — по главе государства, медленно сошлись у платформы, так близко, будто в щечку поцеловались. Затем президент Миттеран, как принимающая сторона, первым выскочил из своего вагона на перрон, где и ожидал, пока спустятся британские высокопоставленные лица: ее величество в ярком костюме цвета фуксии (чудовищно дисгармонирующем с ковровой дорожкой цвета разваренной свеклы), Джон Мэйджор (чудовищно дисгармонирующий с нынешним мнением избирателей) и баронесса Тэтчер (чудовищно дисгармонирующая с самой идеей европейского содружества).
И в Кале, и в Фолкстоуне мэры городов-побратимов и лорды-наместники выступали с традиционными приветствиями и деревянными речами. Но на самом деле королева и мсье Миттеран председательствовали на довольно нетрадиционном — чтобы не сказать постмодернистском — торжественном открытии. Дело в том, что едва Тонель «открыли», как тотчас же его и закрыли, и не откроют для широкой публике до тех пор, пока не закончатся различные проверки безопасности и не получены будут разрешительные документы. Последние месяцы были омрачены тем, что сроки постоянно сдвигались, и единственное, что не стали отводить на запасной путь, это даты в королевских и президентских ежедневниках. Впрочем, ее величество, очень демократично, сделала славное дело — испытала за всех нас две различные транспортные системы, которые в надлежащее время будут функционировать в Тоннеле. Для своего путешествия за границу, от Вокзала Ватерлоо до Кале, она воспользовалась шикарным новым пассажирским поездом Евростар. На обратном пути, как всякий прочий ценитель вин и сыров, возвращающийся после путешествия по Дордони, она поставила свой старый «роллс-ройс» Фантом VI» в грузовой вагон-трейлер, известный под отвратительным макаронизмом Le Shuttle. Эта удобная транспортная услуга, нацеленная на тот же сегмент рынка, что автопаромы, может, и не развернется до следующей весны на полную катушку, но будет доступна ранее для тех, кого именуют «творцами общественного мнения». К ним относятся туроператоры, раздраженные владельцы акций Евротоннеля, которые в настоящий момент вынуждены гадать, доведется ли им когда-нибудь еще раз увидеть свои денежки, и те отважные оптимисты, которые еще в январе на полном серьезе выложили некую сумму за бронирование этого пока чисто умозрительного транспорта. Хороший показатель общественного настроя — несмотря на широко разрекламированные и убедительно проработанные во всех подробностях проекты расписания, на то, что по первости на новых местах вечно столпотворение, и на то, что страна кишит фанатами транспорта и трэйнспоттерами — заранее на Le Shuttle не было продано даже и 100 билетов.
Подобного рода осмотрительность была типичной реакцией обитателей северного берега пролива: британцы на все смотрят с флегмой и скептицизмом. Французы, напротив, демонстрировали праздничное настроение безо всяких околичностей: Кале отвел девять дней на с размахом субсидированные торжества (оркестры, вечерние дискотеки, карнавалы с традиционными великанами северной Франции, Лилльский Национальный оркестр, исполняющий гимн мира). По идее, следовало бы ожидать ровно противоположного, поскольку в терминах статистики Британия стремится к Европе гораздо больше, чем Европа — к Британии: данные паромных компаний показывают, что восемь из десяти поездок через Ла-Манш в настоящее время начинаются в Британии, тогда как портрет потенциального пользователя Тоннеля свидетельствует о том, что из ста пассажиров лишь жалкие семеро будут французами. Но это редкое совместное предприятие (первое крупное британо-французское сотрудничество после «Конкорда») подчеркнуло одно из глубочайших разлиний между двумя странами. У французов есть вкус к тому, что они называют grands projets: значительные общественные усилия, подкрепленные правительственными деньгами, упоение наиновейшими технологиями и упование на то, что у нации поприбавится блеска. Среди последних примеров — сеть железнодорожных экспрессов TGV, Луврская Пирамида, Гран-Библиотек, Бобур и ракета-носитель Ариан. Англичане по своему темпераменту более подозрительны, или робки, по части выражения национального духа такого рода способами; кроме того, в течение последних полутора десятилетий у них было правительство, идеологически враждебное крупным капитальным проектам, за исключением тех, что финансируются частным сектором. Также можно предположить, что особенность нашего склада ума вечно преуменьшать собственные достижения сказывается и в том, что новости о тех немногих проектах, что кое-как переваливаются себе из кулька в рогожку, как правило, нагоняют дикую тоску: недофинансирование, перерасход, волокита и просчеты. Один из последних британских grands projets, мост Хамбер - Бридж, был со всей помпой открыт королевой в 1981 г. Он сократил дорогу из Гримсби в Халл на 50 миль, заменил собой старинную паромную систему и был спроектирован с прицелом принести процветание дышащему на ладан региону*. Однако сейчас название этого моста стало синонимом провала: 15 ООО автомобилей, которые проезжают по нему каждый день, окупают лишь четверть процентных платежей подолгу моста, который в настоящий момент составляет Ј439 миллионов и увеличивается на Ј1,42 каждую секунду. Точно так же за последние десятилетия не было практически ни одного оптимистичного отчета о новой Британской библиотеке. В 1993 году выяснилось, что проект стеллажной системы при совокупной длине полок в 186 миль никуда не годится в силу одного удручающего и основного обстоятельства — книги, стоящие по краям, сваливались.
Разумеется, у французских grands projets тоже были свои просчеты. В своем первоначальном дизайне Гран-Библиотек опрометчиво опровергла затасканную идею хранить книги под землей и сажать читателей над ними; на этот раз читателей предполагалось разместить на уровне земли, а половину книг — в четырех восемнадцатиэтажных башнях сверху. Слишком поздно обратили внимание на то, что последнее, в чем нуждаются ценные книги, — это чтобы их выставили на жару и свет; и таким образом — под аккомпанемент издевательств парижан — вознесшуюся до небес библиотеку пришлось защищать изнутри целой системой изоляционных панельных обшивок. Но в любом случае французы привносят в подобные проекты больше веры в собственные силы и политической воли, да еще и известное интеллектуальное нахальство, которое британцы рассматривают скорее как претенциозность. Доминик Жамэ, назначенный президентом Миттераном руководить строительством Гран-Библиотек, заметил, естественным образом, что «представление о примате книги живет в душе каждого из нас». Трудно вообразить, чтобы библиотечный чиновник в Британии сделал соизмеримое замечание без того, чтобы его тут же не выпроводили на досрочную пенсию.
Британцам нравится считать себя жесткими прагматиками, а французов — легкомысленными мечтателями. Ничего более далекого от истины не может быть, если взять случай с тоннелем под Ла-Маншем. Что касается земляных работ и бурения, то тут достижения примерно равные; но над землей разница заставляет призадуматься. Во Франции высокоскоростное рельсовое сообщение до Парижа уже функционирует, северная сеть железных дорог TGVбыла построена с нуля всего за три года. Также у французов есть система новых станций и блистательный терминал в Лилле, откуда отправляются поезда во всю остальную Европу. На британской стороне есть по крайней мере впечатляющая новая пристройка к Вокзалу Ватерлоо, возведенная в рамках бюджета и открытая вовремя в мае 1993 года. При этом между Ватерлоо и Фолкстоуном высокоскоростного железнодорожного сообщения не существует-только низкоскоростное, по путям, забитым пригородными электричками; и когда высокоскоростное сообщение наконец появится (только что дата этого морковкина заговенья сдвинулась с 2002 года на неочевидный 2005-й), оно в любом случае пойдет не напрямую в Ватерлоо, а на вокзал Сент-Панкрас в Северном Лондоне. Джон Прескотт, представитель Оппозиции по вопросам транспорта, заявил, что Тоннель под Ла-Маншем связал железнодорожную сеть XXI века с сетью XIX; и евробизнесмен, ищущий метафоры, отражающие разницу между Англией и Францией, к сожалению, сможет обнаружить их, когда его поезд Париж-Лондон мало-помалу сбавит ход со 180 миль в час на территории Germinal до 60 на хмелевых полях Кента. Президент Миттеран, сам сын железнодорожного служащего, не сумел удержаться от надменного профессионального подтрунивания: будущие пассажиры, сказал он на открытии очередного блистательного участка TGVNord, «стремительно промчатся через равнины северной Франции, прогромыхают по скоростной колее через Тоннель, а затем с чувством, с толком, с расстановкой смогут предаться мечтам и насладиться пейзажем». В этом есть особенная ирония, учитывая то, что 150 лет назад именно британские инженеры и британские землекопы уложили первые рельсы французской сети железных дорог.
Справедливо, что первое из двух торжественных открытий Тоннеля состоялось на французской стороне — поскольку исторически французы проявили более последовательную приверженность к подводному сообщению. В 1751 году Амьенская Академия провела конкурс на изобретение новых способов пересечения пролива; да и первые серьезные предложения о постройке тоннеля были высказаны французским инженером Альбером Матье в 1802 году — причем проект одобрил Наполеон. На протяжении всего оставшегося столетия выдвигались вагон и маленькая тележка идей: различные виды мостов, железные трубы по морскому дну, туннели, выходящие на поверхность на островах на полпути, для смены лошадей, исполинские паромы, способные поглотить целые поезда. Хотя пробные скважины пробуривались на обеих сторонах Ла-Манша в 1880-х, дефицит средств и недостаточная убедительность похерили большинство этих схем. Не менее важным, однако, фактором с британской стороны была гремучая националистическая смесь военной осторожности, политического высокомерия и интеллектуального скептицизма. Когда в Парламенте обсуждался Билль о Туннеле под Ла-Маншем (Разведочные выработки), лорд Рандольф Черчилль в одной из тех жеманных деклараций, которые в политической жизни легко сходят за остроумие, заявил, что «репутация Англии до настоящего времени зависела от ее пребывания, так сказать, virgo intacta [180]». В 1882 году ареопагом из 1070 уважаемых лиц была составлена петиция с требованием не допустить похотливые ручонки Континента до целомудренного тела Британии. Среди подписантов, помимо гинеколога королевы Виктории, фигурировали архиепископ Кентерберийский и кардинал Ньюмен, а также Теннисон, Браунинг, Герберт Спенсер и Т.Х. Хаксли.
Заявление насчет virgo intacta лорда Рандольфа Черчилля (который сам, если уж на то пошло, умер от сифилиса) отсылало к своему непосредственному первоисточнику — знаменитому образчику риэлторской лапши на уши, которую вешал Джон Ганд, герцог Ланкастерский, в Ричарде II: царственный сей остров, сей второй Эдем, счастливейшего племени отчизна, противу зараз и ужасов войны самой природой сложенная крепость, дивный сей алмаз в серебряной оправе океана, который, словно замковой стеной иль рвом защитным ограждает остров от зависти не столь счастливых стран, далее по тексту. Ужас войны всегда был одним из главных британских возражений против рытья тоннеля: фельдмаршал Уолсли восстановил против этой идеи королеву Викторию (принц Альберт был «за»), предупредив, что британскую армию потребуется увеличить вдвое, чтобы противостоять моментально возникающей угрозе. Также опасались что бурение начнет враг: недавно рассекреченные документы из Государственного архива показывают, что в первые годы Второй мировой войны правительство всерьез тревожилось из-за возможного немецкого тоннеля. Было подсчитано, что интенсивная выемка грунта займет у врага всего лишь двадцать месяцев, и одно время королевские ВМС приказывали своим судам, патрулирующим Ла-Манш, пристально следить за появлением взмученной воды. Страх вторжения в наши дни — фактор, идущий на убыль, хотя непримиримые сторонники защитного рва могли бы указать на события мая 1991 года. Вскоре после того как британские и французские инженеры триумфально пожали друг другу руки, 100 парижских типографов тихой сапой прошмыгнули в Тоннель и двинулись на Лондон, чтобы выразить протест против того, что их нещадно эксплуатирует Роберт Максвелл. Они умудрились отшагать под волнами 13 миль — чтобы затем подняться наверх и оказаться в запертом помещении; эта дверь на тот момент была единственным заслоном, защищавшим Британию от Франции.
Крепость противу заразы? О да. Одним из законных поводов для гордости в этой стране было то, что еще в 1902 году мы фактически искоренили бешенство. В последние, однако ж, годы параноидальные патографы-любители вдруг почуяли, как на севере Европы закопошились болезнетворные микробы, предвкушая скорое открытие Тоннеля под Ла-Маншем. Выглядело это примерно так, что в тот момент, когда Миттеран с королевой перерезали в Калэ трехцветные ленточки, за их спиной уже выстроились стаи оскалившихся собак, свиристящих лисиц и пускающих слюну белок, которые только того и ждали, что запрыгнуть в первый же товарный вагон на Фолкетоун и вонзить свои клыки в какую ни есть кентскую плоть. Поэтому в прессе досконально освещалась система защитных мер — от «концлагерных заграждений» до «электроизгородей», которые будут преграждать вход в Тоннель. (Опять не слава богу — пришлось успокаивать еще и любителей животных. Ничего страшного: «электроизгороди» скорее всего лишь обездвижат норовистых зверушек, чем моментально превратят их в фрикасе.) Но и это еще не все: как насчет тех переносчиков la rage [181], которые окажутся не настолько любезны, чтобы передвигаться пешим ходом? Что ж, продумали и это — торжественно было доложено, что «служащие Евротоннеля будут нести караул, стараясь заблаговременно обнаружить признаки появления летучих мышей».
Даже при том, что основной риск заражения бешенством по-прежнему будет (как и сейчас) исходить от провозимых контрабандой домашних животных — чихуахуа в шляпной коробке, проектировщики Евротоннеля не просчитались, уделив этой проблеме должное внимание. Опрос, проведенный журналом Автомобильной ассоциации[182], показал, что среди тех, кто считает Тоннель «плохой или очень плохой идеей», 32 процента были против потому, что им «нравилось быть островом» или они не хотели «утрачивать военные преимущества от островного положения», а 40 процентов возражали потому, что Тоннель «облегчит проникновение в страну бешенства». С какой стати взбесившийся зверь должен счесть траншеи в Кокельтакими уж привлекательными — это другой вопрос: как сказал об этом Тони Стивене из Британской Ветеринарной Ассоциации: «Ни для какого животного нет причин войти в тоннель, я уж не говорю о том, чтобы преодолеть по нему расстояние в 35 миль». В интерпретации психиатра британская одержимость бешеными животными (которые, странным образом, кусают так мало британских туристов, когда те проводят свои отпуска в Европе) может рассматриваться как феномен «перенесения»: поскольку общественные и политические нормы более не позволяют открыто ненавидеть и бояться иностранцев, островитяне, компенсируя свое разочарование, обращают свои чувства против континентальных животных.
Открытие тоннеля под Ла-Маншем происходит в год, который по идее должен натолкнуть британцев и французов на мысль отметить более теплую, более конструктивную сторону их отношений: 1994-й, в конце концов, — это девяностая годовщина Entente Cordialle [183]n пятидесятая годовщина высадки союзников в Нормандии. Но мало кто помнит, чем было первое — какая-то история про Эдуарда VII и парижских актрис? — и никто до конца не знает, что делать с последним. Сначала британское правительство хотело проигнорировать эту дату, предпочтя подождать до 1995 года — годовщины окончания войны; затем они метнулись в противоположном направлении — не угадав настроение общества и запланировав уличный сабантуй с мероприятиями «увеселительного характера» вроде конкурсов «Лучшая хозяюшка»: а вот у кого тут самые знатные оладьи? — и сели в лужу. Они не только оскорбили ветеранов, сделав акцент скорее на «праздновании», чем на «поминовении»; они оскорбили кавалера ордена Британской империи Веру Линн, певицу военных лет, которая для нас такой же национальный монумент, как для французов роденовские «Граждане Кале». Дейм Вера, одно только имя которой в голове любого человека старше двадцати вызывает строки «Будут реять синие птицы / Над белыми скалами Дувра», пригрозила даже бойкотировать главные торжества в Гайд-Парке, если правительство не прикроет весь этот балаган.
Что касается франко-британских отношений в более широком аспекте, то нельзя сказать, что сейчас они в сильно лучшей форме, чем в любой другой момент со Дня Высадки Союзников. Черчилль саркастически констатировал, что самый тяжелый крест, который ему пришлось носить, — Крест Лотарингии; позже де Голль отомстил ему политикой ярой англофобии. С тех пор британские премьер-министры один за другим разочаровывали французов своим равнодушием к идее европейского Дома, тогда как французские президенты, в свою очередь, всегда выказывали больше рвения почеломкаться со своими германскими коллегами, чем с британскими. Когда Франсуа Миттеран в 1986 году прибыл в Кентербери, чтобы официально — вместе с миссис Тэтчер — подписать договор о строительстве Тоннеля, в его «роллс-ройс» ударилось яйцо, а толпа при этом заулюлюкала: «Лягушатник! Лягушатник! Лягушатник! Убирайся! Убирайся! Убирайся!» Со своей стороны, миссис Тэтчер стала первым британским премьер-министром, которого в новое время освистали на улицах Парижа.
Что касается британской стороны, то полное ссор и конфликтов наследство истории усугубляется бедностью географии. У Британии в качестве очевидного соседа есть только Франция, тогда как Франция может развлекать себя с тремя другими крупными культурами — Испанией, Италией и Германией. За южным берегом Франции лежит Африка; за северным берегом Британии лежат Фарерские острова и множество тюленей. Франция — это то, что мы в первую очередь имеем в виду под Заграницей; это наша первичная экзотика. Ничего удивительного соответственно, что мы думаем о французах гораздо больше, чем они думают о нас (в принципе у нас даже нет монополии на англо-саксонскую культуру — они могут получить ее откуда угодно, с другой стороны Атлантики, если им вздумается). Англичане одержимы французами, тогда как французы всего лишь заинтригованы англичанами. Когда мы любим их, они воспринимают это как должное; когда мы ненавидим их, они озадачены и возмущены, но справедливо рассматривают это как нашу проблему, а не свою.
Например, они еще могут понять нашу манеру разговаривать через губу, когда это делают политики высокого ранга — но не бульварные ведь журналисты. Как английского франкофила меня часто просят объяснить шовинизм, агрессивность и спесивый тон нашей популярной прессы. Эти полканьи ухватки в последний раз наиболее выразительно проявились на первой полосе Sun за 1 ноября 1990 года, ровно за месяц до начала работ в Тоннеле. Напечатанная под заголовком «ДЕЛОР, ПОШЕЛ в ЖОПУ» и с подзаголовком «Завтра в полдень милости просим читателей Sun сказать французскому дурню, куда ему запихивать свои экю», передовица напоминала скорее атавистический пердеж: «Сегодняшняя Sun призывает семью своих читателей-патриотов сказать безмозглым мусью: КАТИТЕСЬ К СВОИМ ЛЯГУШКАМ! Они ОСКОРБЛЯЮТ нас, ЖГУТ наших овец, НАВОДНЯЮТ нашу страну своей поганой фуагрой и ЗАМЫШЛЯЮТ упразднить наш добрый старый фунт. Теперь ваша очередь пнуть под зад всю эту ГОЛЛЬ ПЕРЕКАТНУЮ». Этот бодрый политический анализ, за уморительной подписью «отдел дипломатии Sun», был подкреплен коллекцией ксенофобских шуточек — «Как называется француз с IQ 150? Деревня»; «Как называется француз, у которого двадцать подружек? Пастух», — любую из которых с тем же успехом можно было применить к любой другой нации, вызывающей ненависть. Sun настоятельно рекомендовала своим читателям выйти на следующий день на площади по всей стране и, когда пробьет двенадцать часов, повернуться в сторону Парижа и заорать: «ДЕЛОР, ПОШЕЛ В ЖОПУ», чтобы «французы на все сто ощутили взрыв ваших антилягушатнических настроений».
Палеолит? Низость? Гнусность? Безусловно. И тот факт, что это подзуживание не вылилось в уличные манифестации — когда на следующий день элитарные газеты выслали своих журналистов на Трафальгарскую площадь, те обнаружили всего полдюжины вдохновленных Sun протестующих, — не сводит историю такого рода к «просто-напросто безобидной шутке», нисколько. Эта торговля с лотка хамским национальным мифом и разящей пивом расовой демонизацией — подлое и пагубное занятие. Как культурное явление все это также для французов уму непостижимо. У их собственной таблоидной прессы совсем другие тараканы в голове. В свою последнюю поездку на пароме Дувр-Кале, в середине апреля я подобрал в Перонн самые жесткие аналогиSun — Infos du Monde, Speciale Derniere и France Dimanche. Передовые статьи там были соответственно о восьмидесятичетырехлетней канадской бодибилдерше, которую только что выбрали «Мисс Мускул-1994», о предположительно «трагическом» финале правления Миттерана и новость о том, что принцесса Каролина Монакская заказала себе свадебное платье. Другими темами, вызвавшими повышенную озабоченность, были: группа американских школьников, чьи языки покрылись волосами, итальянка, которая ест спагетти носом, опять же «трагическая» жизнь актрисы Мартин Кароль, обнаружение ранее неизвестного романа Камю, преследование Роберта Вагнера призраком Натали Вуд, намеки на беременность Клаудии Шиффер и возможность повторного вступления в брак певца Джонни Халлидея с одной из его предыдущих жен. В каждой из этих газет было по одной важной заметке о Британии: очередная халтура об Уоллис Симпсон и Эдуарде VIII (которую можно писать уже левой ногой с завязанными глазами), сплетня о ежегодном званом обеде Общества собак ее королевского величества (шавки в ленточках и бантиках ужинают при свечах: меню, понятное дело, прилагается) и статейка в духе Китти Келли[184] о герцоге Эдинбургском и его любовницах. Эта последняя история, нечего и говорить, концентрировалась скорее на эротических возможностях герцога и молчаливом переживании королевы, чем на, скажем, каком-либо культурном или институционном лицемерии. Ничего не меняется: сплетня, снобизм и сентиментальность продолжают править этой сферой журналистики.
Более того, когда французы тужатся ответить на атавистический пер Деж и охальные шуточки собственным эквивалентом, результат никак нельзя назвать выдающимся. В начале этого года французский профессор, пишущий под националистическим псевдонимом Шантеклер[185], издал сатирическую английскую грамматику, озаглавленную Pour en Finir Avec L'Anglais [186]. О тяжеловесном юморке этой антологии можно судить по списку Полезных Выражений, которые могут понадобиться вам в британской гостинице («Горничная входит в стоимость?», «Тут под простынями крыса. Это нормально?») и в бакалее («У вас яйца тухлые», «У вас бананы слишком зеленые», «Засуньте их себе в задницу», «Гляньте-ка, моя собака от этого нос воротит»). А вот несколько пассажей о нашем национальном характере — привлекающих внимание и стремящихся оправдать издательский вынос на суперобложку «Книга, Которая Позорит Англию!». Мы, согласно Шантеклеру, «самый грязный, двуличный и развратный из всех народов», «скоты и пьяницы», обуреваемые «пуританскими комплексами». Мы неразговорчивы до степени немоты; наша знаменитая любовь к животным объясняется исключительно тем, что мы «ощущаем себя на той же ступени развития, что и они»; а наша образовательная система призвана раскрыть нашу природную склонность к телесным наказаниям и содомии. Это, можно сказать, стандартный набор обвинений — бывший французский премьер-министр Эдит Крессон также публично обвиняла нас в недостаточном поощрении гетеросексуальности, — хотя Шантеклер забывает еще один популярный французский упрек: англичане одеваются как голытьба, а уж нижнее белье у них — это вообще слезы. Также не упомянута скаредность. (Это давняя притча во языцех. Австралийцы, смешав в одну кучу нашу баснословную скупость и негигиеничность, отчеканили недурственное двойное оскорбление: англичане, говорят они, «хранят свои деньги под мылом».)
Профессор изгаляется и так и эдак, но куда там ему до настоящей английской зубодробительности — кишка тонка. Вот, например, как начинается его книга: «Я всегда был англофилом и американофилом, до такой степени, что окружающие часто упрекали меня в этом. Однако ж — кого люблю, того и бью». Безнадежно: никакой злобы в этом гаврике нет и в помине. Более того, его постоянно подводит очень французское предпочтение тщательно продуманного и элегантного подкалывания тупому оскорблению. Столкнувшись с тайной, каким образом англичанине умудряются размножаться, профессор предлагает следующее логичное — да что там, картезианское — решение. Да, они пуритане, и, да, они содомиты; однако ж одновременно они — алкоголики. Ergo, ответ должен быть таким: алкоголь помогает им преодолеть их пуританство в плане секса; и попутно от алкоголя мозги у них встают набекрень, они промахиваются — и по ошибке оплодотворяют все что нужно; нация продолжает бухать дальше. Что и требовалось доказать. Разве может здравомыслящий англичанин обидеться на это?
Тоннель под Ла-Маншем включает в себя самый длинный в мире подводный отрезок пути (24 мили) и является изумительным образчиком инженерного искусства. Железнодорожное сообщение избавит нас от докуки и ералаша аэропорта и предложит заманчиво бесшовный переезд из Лондона в центр Парижа или Брюсселя. А если мы за рулем, то Le Shuttle сэкономит тридцать или сорок минут по сравнению с паромом Pride of Calais. Но оба они, на мой взгляд, в конечном счете лишат нас чего-то гораздо более важного: ощущения пересечения Ла-Манша. С тех пор как тридцать пять лет назад наш семейный Трайамф Мейфлауэр[187] на лебедке был перенесен из ньюхэвенских доков в недра дьеппского парома, я проделывал это путешествие бесчисленное количество раз, но по-прежнему помню ощущение тихого благоговения, охватившее меня в тот самый первый раз. Сначала — тщательно соблюденный ритуал погрузки, потом — пробежка с широко раскрытыми глазами вокруг палубы, недоверчивый осмотр люлек со спасательными шлюпками, шпоночные соединения которых казались закатанными под пятьдесят четыре слоя краски, рев саксофонных басов в момент отшвартовки, замирание сердца, когда понимаешь, что дальше — открытое море, где нет никаких волноломов, первые брызги водяной пыли в лицо, обнаружение в туалетах дополнительных ручек, чтобы не дай бог не вывалиться или не провалиться в толчок, силуэты орущих чаек на фоне удаляющегося суссексского берега. Затем — срединный проход — земли уже не видать, море берется за дело всерьез, свет потихоньку меняется (смотреть на север с французской стороны — более впечатляюще, чем смотреть на юг с английской), и ты машешь редким встречным кораблям с таким исступлением, будто плывешь на плоту «Медуза». Наконец — медленное приближение к французскому берегу, тревожное посасывание под ложечкой, пустая песчаная коса, церковь на вершине утеса, без сомнения, посвященная покровительнице рыбаков, удильщики на волнорезе, недовольно поднимающие глаза, когда зыбь от твоего корабля начинает качать их поплавки, затем скрипение туго натянутых мокрых канатов и внезапное предвкушение первого французского запаха — который оказывался смесью кофе и дезинфицирующего средства для мытья полов.
Это чувство переезда — психологическое переключение передачи, необходимую паузу — можно было ощутить почти до самого последнего времени, но затем новое поколение паромов значительно обесценило этот опыт. Во-первых, эти новые плавучие вавилоны были намного крупнее, однако, парадоксальным образом, чем больше пассажиров они перевозили, тем меньше пространства оставалось на палубе: всего пара узких проходов, тропинки для клаустрофобов. Море, таким образом, оказывалось теперь словно бы за двойными стеклами. Во-вторых, эти большие суда были гораздо более устойчивыми — что уменьшало количество рвоты. Без сомнения, продажи билетов вследствие этого пошли вверх, но что же это за переезд такой, если в нем нет рвоты (и зрелища того, как другие это делают)? В-третьих, паромы стали развлекательными центрами и мегамоллами: мы уже не столько плаваем, сколько подбираем то, что плывет нам в руки. Современный пассажир, пересекающий Ла-Манш, путешествует ради того, чтобы наслаждаться морем, не более, чем нелегальный игрок отправляется в офшорное казино ради того, чтобы восхищаться кораллами. Паромные компании запросто предлагают горящие билеты для пассажиров без мест туда-обратно за Ј 1, и, по словам представителя «Ховерспид»[188] Ника Стивенса, «пересечение Ла-Манша лишается материальности. Это альтернатива Хай-стрит[189]». Суда превратились в галдящие базары, запруженные суетящимися, орущими во все горло охотниками за скидками: поставьте идею распродажи рядом с идеей бухла, и англичане (это и без всякого Шантеклера ясно) тотчас же сорвутся с цепи.
Да и вообще — куда нынешним переездам до тех, что были раньше. Вовсе не нужно быть ненавистником Европы или ксенофобом, чтобы с любовью относиться к идее границы. Наоборот: мне кажется, что чем больше Европа интегрируется экономически и политически, тем больше каждая страна должна подчеркивать свою культурную обособленность. (Французы абсолютно справедливо в недавних переговорах по GATT[190] потребовали «исключить культуру» из числа вопросов, нуждающихся в правительственных субсидиях: вот поэтому у них есть киноиндустрия, а у нас только горстка независимых киношных индивидуумов.) Границы, таким образом, полезны. Хорошо, что тебе напоминают, что «здесь» — место, откуда ты уезжаешь, место, откуда ты, тогда как «там» — место, куда ты собираешься, не то, откуда ты, и где все по-другому. Одно дело знать это, другое — когда тебя заставляют это почувствовать. Пересечение границ в старой Восточной Европе не доставляло каких-то особенных удовольствий, но одна вещь, которую они всегда хорошо делали, — это заставить тебя почувствовать чужаком. Ты не отсюда, давали понять эти люди в странной униформе, и поэтому мы смотрим на тебя с подозрением: ты виновен, пока не подтвердишь свою невиновность, и здесь ты не найдешь того богатого ассортимента теплого пива, которое любишь пить дома. Я помню, как переезжал однажды с приятелями-студентами в середине шестидесятых микроавтобусе из Польши в Россию и как русские пограничники заставили нас уничтожить то крошечное количество свежих фруктов и овощей, которое мы везли с собой: другими словами, наш обед. Тогда это казалось бессмысленным и запугивающим, но теперь, при оглядке назад, представляется зловещим уроком: нет, сказано было нам, Польша кончилась, здесь вам другие правила. Примерно в то же время один мой друг отправился на каникулы в Албанию. Пуританин по натуре, не испытывавший антипатии к режиму Тираны, он намеренно перед отъездом оболванился, чтобы его не приняли за упаднического хиппи. Отродясь не видел, чтоб у него были такие короткие волосы; но на въезде из Югославии они выволокли моего друга с полки, усадили его прямо на таможенном посту в деревянное кресло, сбрили те полторы шерстинки, которые сумели отыскать, а затем влепили ему штраф, трехкопеечный, просто чтобы впредь неповадно было.
Не слишком-то много шансов дешево постричься на выезде из Евротоннеля. Да чего уж там, отныне ваш переезд из Англии во Францию пройдет без сучка без задоринки, если только вы, например, не растафари, размахивающий косяком размером с багет, или не едете в автомобиле с колумбийскими номерами. Если нет, то ваше путешествие будет выглядеть примерно так: в любое время дня и ночи вы прибываете на терминал Черитон, покупаете билет в будке на въезде, пару раз махнув паспортом, проходите британскую и французскую таможни и закатываетесь на одну из двухуровневых платформ. Эти тридцать пять минут, за которые вы перенесетесь во Францию, будут аскетическим опытом: без сигарет, без бара, без бутиков, без магазинов беспошлинной торговли, ну разве что вам позволяется покинуть свое место и посетить один из туалетов, расположенных в каждом третьем вагоне. Это будет аскетическим опытом и в духовном смысле: судя по первым отчетам, там даже и уши-то не закладывает — то есть нет никаких напоминаний о том, где вы находитесь. Вы не увидите ни Белых Скал Дувра при отъезде, ни Бассен дю Паради в Гавани Кале по прибытии; да какое там, за все это время вы вообще ни разу не заметите воду. Затем вы вынырнете на французской сортировочной станции и, не повстречав ни единого служителя закона, рванете к автомагистрали и коттеджу, который вы арендовали на отпуск.
В 1981 году на открытии Хамбер Бридж была исполнена кантата на слова поэта Филипа Ларкина. В финальной строфе он описывал мост следующим образом:
Тянущийся к миру, как тянутся к нему наши жизни,
Как все жизни, тянущиеся к тому, что мы можем дать
Лучшее, что есть в нас, и то, что мы считаем правдой:
И всегда — мостами, которыми мы живем.
Это то, что чувствуют или хотели бы чувствовать большинство людей. Grand projet должен вдохновлять, должен опьянять нас, чтобы мы заново переосмысливали наше место и цель в мире. Но, пожалуй, Тоннель под Ла-Маншем появился слишком поздно, чтобы годиться на эту роль. Вообразите, что было бы, если б его построили сто или более того лет назад, до того как Блерио перелетел Ла-Манш, до радио и телевидения. Тогда это было бы чудом: он мог бы даже изменить историю, а не просто соответствовать ей. Однако то, что нам сейчас досталось, — это наидерзновеннейший проект XIX века, реализованный ровно перед тем, как мы входим в XXI. Такое как бы удобство, нечто, за что следует испытывать благодарность, столь же впечатляющее, как прекрасный новый участок автострады. И все же когда-нибудь настанет тот далекий, возможно, химерический день, когда британцы наконец преодолеют свои запутанные и саморазрушительные чувства к французам, когда они решат, что несходство вовсе не означает — неполноценность, и когда сторонники «Малой Англии»[191], таблоидные журналисты и джоны-ганды, с сердцами, трепещущими от звучащего в них chanson, выстроятся в Фолкстоуне и проорут в зёв Тоннеля: «Лягушатники! Лягушатники! Лягушатники! К нам! К нам! К нам!»
Июнь 1994