Писатель Писем.
Что это такое? Что, черт побери, это значит? До самого конца второго курса я пытался понять, кто же я такой, и учился ровно столько, чтобы не выгнали из колледжа.
Я даже прекратил писать письма, хотя это было самым трудным из всего, что я когда-либо делал.
Летом я работал в двух местах, и такая занятость меня спасала. Слишком уж я углубился в самоанализ. Любыми способами я должен был прекратить непрерывно думать о себе и своих проблемах, освободиться и жить так, как все остальные.
Однако я слишком много вложил в свои письма, чтобы вот так запросто от них отказаться. Письма освободили меня от родительского дома, победили моих врагов, обеспечили меня деньгами и пропитанием. В общем, еще не начался осенний семестр, а я уже сидел за пишущей машинкой всецело во власти своего наваждения. Я даже почувствовал себя Сирано, помогая Дону переписываться с далекой подружкой и держать ее в счастливом неведении: она ни в коем случае не должна была заподозрить, что Дон путается с проститутками из местных баров. Однако я получил еще одно из тех таинственных писем. На конверте, как и раньше, не было ни марок, ни штемпелей. Это случилось наутро после кошмара, в котором моя мать нанимала Тома выследить и убить меня. Я, не вскрывая, порвал конверт и спустил его в унитаз, но поклялся сочинять поменьше, чтобы не привлекать внимание того, кто…
того, что…
чего бы то ни было…
следившего за мной.
Два письма в неделю, решил я. Не больше. Умеренность во всем. Хорошее правило, и должно сработать. Моя жизнь вошла в размеренную колею. Я потворствовал своему желанию, утолял свою жажду письмотворчества, но не позволял увлечению завладеть остальной частью своей жизни.
Последние два года учебы в колледже были счастливыми и небогатыми на события. Такими, как мне нравилось. Такими, как я хотел.
С Викки Рид я познакомился в первый день последнего учебного года. Я заработал степень бакалавра по английскому языку и литературе, но собирался получить еще степень магистра политологии, поскольку хотел преподавать в средней школе. Чтобы удовлетворять предъявляемым к учителям требованиям, я должен был, кроме нескольких текущих курсов политологии, сдать экзамены за пару курсов предыдущего года. Викки, как и я, подала заявление на курс лингвистики, и всю вводную лекцию мы с ней простояли в коридоре, а ушлый преподаватель — в группе которого явно было полно свободных мест — притворялся, что не замечает нас.
Пока профессор уточнял список и выполнял все необходимые для первого дня обязанности, мы с Викки разговаривали. Из помещения напротив, кабинета одного из профессоров гуманитарных наук, доносилась музыка. Я приоткрыл дверь и увидел коренастого мужчину с густыми, как у моржа, усами и завязанными в хвостик седеющими волосами.
— «Террапин Стейшн». «Грейтфул Дед», — сказал я, опознавая музыку.
Викки застонала:
— О нет. Надеюсь, ты не один из тех.
— Из кого?
— Из тех фанатиков, что знают название каждой песни из каждого альбома каждой рок-группы.
— Именно из тех, — гордо заявил я. — Или, по меньшей мере, это моя цель.
— Почему?
Вопрос поставил меня в тупик, и, прежде чем я нашелся с ответом, она сказала:
— Я думаю, что у музыки не должно быть названия. Ее нужно просто слушать.
— Но… но тогда как ты узнаешь, что покупать? Если ты услышала песню по радио и она тебе понравилась, ты должна объяснить продавцу, что тебе нужно.
— Наверное, ты прав, — согласилась она. — Правда, у меня почти сотня классических альбомов, подаренных папой. Я люблю их все. Я не знаю ни одного названия, но люблю.
— Ты должна знать, — недоверчиво сказал я.
— Зачем? Когда хочется, я ставлю какую-нибудь пластинку и слушаю. И я не люблю ее меньше из-за того, что не знаю, как она называется. И потом, мне всегда казалось, что люди заучивают названия, только чтобы произвести впечатление на других. Кому нужно название музыкального произведения?
— Очень даже нужно. Если ты хочешь услышать определенное произведение, ты должна уметь его выбрать. Музыка вся разная. Иногда тебе хочется послушать что-то быстрое или медленное, или, может, какая-то песня подходит твоему настроению. Нельзя же хватать пластинки наобум и заводить все подряд.
— Я так всегда поступаю.
Несносная девчонка.
Несносная, но забавная.
И очень хорошенькая.
Я пригласил ее на свидание.
В конце концов нас обоих впустили в аудиторию, а после лекции официально внесли в список. Мы отпраздновали победу в студенческом центре чашечкой кофе. Что-то вроде прелюдии к свиданию. Мы непринужденно болтали без всяких неловких пауз и расстались, предвкушая продолжение. В тот вечер мы собирались сходить в кинотеатр студенческого центра — посмотреть старый фильм «Серпико». После сеанса должен был выступить сам Франк Серпико. Однако наш ужин затянулся, и мы еще полчаса проболтали на стоянке и сели в машину, когда уже прошла половина фильма. Вместо кинотеатра мы поехали в ближайший парк, гуляли по дорожкам, а потом устроились на скамейке под фонарным столбом. Мимо брели в обнимку влюбленные, мелькали бегуны, луна поднималась из-за соседних жилых комплексов.
Была ли это любовь с первого взгляда? Не совсем. Но чертовски близко. За четыре года в колледже я встречался со множеством девушек и занимался сексом с приличным количеством тех, чьи имена не знал или успевал забыть к концу вечера, но никогда и ни с кем я не чувствовал такой близости. Пусть это звучит банально, но мне действительно казалось, что мы знаем друг друга всю жизнь — так комфортно нам было друг с другом. Почему-то это меня немного печалило, навевало мысли о Роберте, Эдсоне и Фрэнке, друзьях моего детства, которых я просто отпустил из своей жизни. С тех пор я ни с кем так не сближался и рядом с Викки понимал, сколько я потерял, как сильно хотел душевной близости с кем-нибудь.
После первого же вечера я не сомневался: именно она должна стать самым близким мне человеком.
На третьем свидании Викки сказала, что любит меня. Я тоже сказал, что люблю ее.
Семестр пролетел быстро. Я постоянно думал о Викки. Мы встречались так часто, как только могли, но, как ни странно, наши оценки от этого не страдали. Мы прекрасно подходили друг другу — мы вместе занимались, а мы действительно занимались — и в лингвистической группе легко продвигались к высшим баллам.
Понравятся ли ей любовные письма? — иногда размышлял я. Конечно. Всем девчонкам они очень нравятся. Я отчаянно хотел написать ей, зная, что на бумаге смогу выразить свои чувства гораздо лучше, чем устно. Но невозможно было написать ей так, чтобы это не показалось искусственным и нелепым. Если бы один из нас уехал в путешествие, если бы мы расстались хотя бы на одни выходные, мое письмо было бы оправдано. Но мы никуда не уезжали, все свободное время проводили вместе, и никаких разумных причин для письма у меня не было.
Ради интереса я предложил записаться на расширенный курс: «Музыкальная теория для неспециалистов», более глубокую версию курса музыкальной критики, необходимого для претендентов на степень магистра в этой области. Именно там я узнал о Филиппе Глассе и Джоне Адамсе, Стиве Райхе и Мередите Монке. Однако настоящим открытием был Дэниел Ленц. Музыка Ленца, композитора с Западного побережья, преподававшего в Университете Южной Калифорнии и колледже университета в Санта-Барбаре, настолько зацепила меня, вызвала такие глубокие мысли и чувства, что оставалось только изумляться. Я не знаю, почему так получилось, но, слушая одно из его произведений, я испытал давно забытое волнение. Песня называлась «Трещина в колоколе», а текст взят из стихотворения Э.Э. Каммингса «Next to of course god». В песне присутствовали все признаки минимализма — повторы синтезатора, чистый оперный женский голос, — сочетавшиеся таким образом, что, даже сидя за неудобным столом в битком набитой классной комнате, я волновался так, как будто открыл нечто новое и совершенно оригинальное и, может быть, впервые в жизни понял, что значит влюбиться в искусство. Я хотел, чтобы все на свете услышали эту музыку и испытали те же чувства, что и я.
Викки потянулась к моей руке. Она тоже поняла! Я сжал ее пальцы, встретил ее взгляд и улыбнулся. После занятий я спросил преподавателя, не может ли он одолжить мне альбом Ленца. Он отказал, но пообещал переписать на магнитофонную кассету и не забыл: принес на следующее занятие.
И я, и Викки стали фанатами Ленца. Это сцементировало наши отношения. Мы поняли, что созданы друг для друга.
Точно как, купив машину, вы начинаете обращать внимание на такие же, теперь, узнав, кто такой Дэниел Ленц, я начал находить его альбомы во время набегов на магазины старых пластинок. В лавке в Анахайме я нашел компакт-диск с «Трещиной в колоколе», а на музыкальном развале в Коста-Меса — «Missa Umbarum» и «On the Leopard Altar». Хотя Викки отказывалась заучивать названия композиций Ленца, я торжествовал, когда она запомнила названия его альбомов. Я считал, что она приблизилась к моему образу мышления.
Мы пытались проигрывать пластинки Ленца друзьям, но большинство из наших знакомых даже с самыми авантюрными музыкальными вкусами его музыку не поняли. Мы же восхищались ею, и исключительность нашей страсти сблизила нас еще больше.
Между семестрами Викки поехала домой в Финикс. Две рождественские недели она провела со своими родителями, а я, как обычно, остался в кампусе, сделав вид, что каникулы не имеют для меня никакого значения. Мать и Том обитали где-то в округе Ориндж, вероятно, до сих пор в Акации, но я не предпринимал никаких попыток связаться с ними, как и они не пытались связаться со мной. Вряд ли они хотя бы словом перемолвились после того, как Том покинул дом. Почти все мои друзья и знакомые разъехались по домам, а общество тех, кто остался, я не мог выносить подолгу.
Представился наконец шанс написать Викки, и я им воспользовался. В кинофильме «Роксанна» Стив Мартин признается Дэрил Ханне, что, пока она путешествовала, он писал ей по письму каждый час. Фантастика. Эта реплика должна была просто рассмешить публику, но мне сама идея показалась божественной, и именно ее я бы хотел воплотить с Викки.
Я выбрал умеренность. Посылал Викки по письму каждое утро и каждый вечер. И не вкладывал в них все свои способности: мои письма были милыми, душевными, искренними, но без колдовства, с помощью которого я манипулировал другими людьми. Завоевать Викки я хотел честно, без обмана, не хотел пятнать наши отношения. Ибо я чувствовал какое-то пятно. Мое увлечение письмами не было безвредным времяпрепровождением, не было счастливым даром. Нельзя назвать его и проклятием, хотя последнее было ближе всего к истине. Короче говоря, я не хотел, чтобы тайна моего письмотворчества отравляла нашу совместную жизнь.
Когда Викки вернулась в Бри, мы решили жить вместе. Мы и до ее отъезда поговаривали об этом, но недолгая разлука и, в немалой степени, мои письма помогли нам понять, как сильно мы нуждаемся друг в друге. В студенческом общежитии мы остаться не смогли бы, а живя вне кампуса, я потерял бы скидку, предоставляемую мне по учебно-трудовому договору. Однако нам повезло: подруга Викки, настоящий риелтор, нашла нам очень дешевую квартирку совсем рядом с кампусом.
Все было прекрасно в этом мире.
Почти.
За неделю до начала весеннего семестра Викки получила по почте извещение о скором лишении стипендии, поскольку, несмотря на высокую среднюю оценку, один из посещаемых ею в предыдущем семестре курсов не соответствовал критериям стипендиального комитета. На мой взгляд, стипендия, предоставляемая аэрокосмической компанией, где работал отец Викки, была смехотворно мала, но без нее Викки не смогла бы закончить колледж. Интернатура открывала Викки прямую дорогу к отличной работе, но потеря стипендии вынудила бы ее пропустить по меньшей мере этот семестр, и она потеряла бы и интернатуру, и перспективную работу.
Викки отчаянно рыдала, уткнувшись в мое плечо: она понятия не имела о том, что не все курсы годятся для получения стипендии, и не представляла, что теперь делать. Она просто решила, что раз стипендию дают хорошо успевающим студентам, то, что бы она ни изучала, будет получать деньги все время обучения. Да, в конце каждого семестра она предоставляла комитету информацию о своей учебе, но считала это пустой формальностью.
— Что же теперь будет? — прерывающимся голосом спросила Викки. — Все пропало.
— Не волнуйся. Все будет хорошо.
— Как? Как все может быть хорошо? — спросила она сквозь слезы.
— Я позабочусь. Предоставь это мне.
В глазах Викки появилась надежда.
— Правда? Ты думаешь, что можешь что-то сделать?
— У меня есть идея.
Эдуард Лебовиц, доктор философии
Господа!
Я узнал, что вы собираетесь лишить стипендии Викки Рид, одну из самых многообещающих студенток колледжа за последние шесть лет. Не потрудившись ознакомиться с моим курсом или хотя бы поговорить со мной о его академической ценности и практическом применении в будущей профессии мисс Рид, вы сочли возможным решить, что мисс Рид не заслуживает стипендии, поскольку мой курс не соответствует вашим критериям. Могу я поинтересоваться, что это за критерии и кто определяет, соответствует ли им мой курс?
Викки Рид не сможет продолжать обучение в университете без вашей стипендии, обещанной ей и заслуженной ею. Университет не собирается без борьбы терять столь достойную студентку, и смею вас заверить, что, если вы все же решите лишить эту выдающуюся студентку финансовой поддержки, борьба вам предстоит дорогостоящая, длительная и широко освещенная в прессе. Лично я глубоко оскорблен вашим пренебрежением к моему курсу и моей работе. Я много лет преподаю в этом университете и никогда не сталкивался со столь вопиющим неуважением к моим личностным и профессиональным качествам. Настоятельно советую пересмотреть ваше решение, прежде чем я введу в бой ректора университета, комиссию по рассмотрению заявлений и бесчисленных юристов.
С уважением,
Эдуард Лебовиц
Я ничего не рассказывал Викки об эпистолярной стороне своей жизни. Викки же была со мной абсолютно честна, по собственной воле рассказывала о всех своих прошлых ошибках и мелких хитростях, она хотела, чтобы я знал о ней все-все: хорошее, плохое и безобразное. А я скрывал от нее самое важное о себе, притворялся нормальным парнем, который собирается стать учителем.
Викки сама была заядлой писательницей писем (хотя и не Писательницей Писем): активисткой политического движения за ядерное разоружение или того, что так называли в провинциальном округе Ориндж. Она всегда подписывала петиции и сочиняла письма конгрессменам. Я мог бы помочь ей. Я мог бы оказать ей квалифицированную помощь, какой она не получила бы ни от кого другого, но я ей не помогал. Я отвоевал ее стипендию и для нее лично, если бы у нее возникли неприятности, готов был сделать что угодно, однако сочинение писем напоминало мне игру с динамитом — он эффективен при расчистке завалов или прокладке тоннелей в горах, но может взорваться неожиданно, погубив множество людей. Я чувствовал, что могу пользоваться своим даром только в случае крайней необходимости.
Правда, иногда я доставал нам бесплатные билеты в театры Лос-Анджелеса и приглашения в хорошие рестораны на побережье.
Старые привычки слишком живучи.
Я отчаянно хотел жить вместе с Викки, и в то же время меня одолевало беспокойство. Встречаться — одно дело; находиться рядом все двадцать четыре часа в сутки — нечто другое. Хорошо, не двадцать четыре часа, но чертовски к этому близко. Мы учились в одном и том же университете; один курс у нас был общим, а остальные занятия и рабочие часы мы скоординировали так, чтобы как можно больше времени проводить вместе. Невозможно было представить, что мы станем раздражать друг друга.
Мы и не раздражали. Это было чудесно, это было изумительно. Границы моей жизни словно раздвинулись, принимая Викки, и то же самое произошло с ней. Чем больше времени мы проводили вместе, тем счастливее были.
Я начал вести дневник. Это было сродни письмотворчеству. Я использовал традиционное «Дорогой дневник», пытаясь утолить жгучее желание, потворствуя старой привычке. Мне это нравилось, но явно было недостаточно, и вскоре в свободные минуты я снова сочинял жалобы преподавателям и администраторам, забрасывал письмами университетскую газету. Я пытался сузить круг адресатов, сосредоточиться на местных темах, но это не всегда удавалось.
«Любовь — это все, что тебе нужно», — пели «Битлз», но в моем случае это не соответствовало действительности. Я хотел, чтобы это было правдой. Я очень хотел бы сказать, что, когда Викки рядом, мне ничего больше в жизни не нужно и я не думаю о письмах, но факт оставался фактом: моя девушка и моя корреспонденция удовлетворяли два разных желания, затрагивали две противоположные сферы моей жизни. Я нуждался и в том и в другом.
Как-то в четверг я вернулся домой с работы и застал такую картину: Викки сидела на полу посреди нашей крохотной гостиной в окружении десятков писем и газетных вырезок. Она нашла мой архив, мои письма — оригиналы, ксероксы и публикации — все сопоставила и поняла, что я сделал, чего достиг.
Когда я вошел в комнату, Викки подняла на меня глаза и с упреком сказала:
— Ты никогда мне об этом не рассказывал. Я даже не подозревала о твоей политической активности. — Викки взяла в руки письмо Карлоса Сандоваля. — Ты боролся с городским советом и победил. — Она бросила письмо и поднялась с пола, засыпанного бумагами.
Викки вторглась в мое личное пространство. Гнев вспыхнул, тут же смешавшись с чувством вины и стыда, ведь эту сторону своей жизни я от нее скрывал. В общем, я во всем признался и даже испытал облегчение, а потом ответил на ее вопросы, уточнил порядок событий, рассказал, как выступал от лица других людей и вымышленных организаций. И все же…
Я рассказал не обо всем. И солгал.
К счастью, я сохранял не все письма, и свидетельств моих подлых деяний не осталось. В основном я хранил только те письма, что становились достоянием общественности, те, что я и предназначал для публикации в газетах. Однако, хотя мой архив производил сильное впечатление, он не шел ни в какое сравнение с недостающими письмами.
Директор Пул.
Ведьма.
Мой отец.
Викки узнала, что я писатель писем, но не узнала, что я Писатель Писем, и меня это устраивало. Слишком дотошное разбирательство не привело бы ни к чему хорошему. Черт побери, я сам не знал, кто я на самом деле и сколько еще в мире таких, как я.
Мы долго сидели бок о бок, окруженные моими бумагами. Небо за окном темнело, комната погружалась в сумрак. Ни Викки, ни я не пошевелились, чтобы зажечь свет, как будто мы оба боялись, что любое движение, любая попытка разрушить чары разобьют наше хрупкое счастье и нам останется лишь собирать осколки. Мы переживали самый уязвимый период наших отношений. С того момента они могли развиваться в любом направлении, поэтому мы сидели и разговаривали. Разговаривали до тех пор, пока Викки снова не уверилась в том, что хорошо меня знает, а я убедился в том, что она ничего существенного не обнаружила.
Потом мы занимались любовью, но сначала Викки убрала мои письма, сложив их обратно в папки. Тогда я и понял, как мне с ней повезло. Не зная всего, она интуитивно поняла, как эти письма важны мне. За это я полюбил ее еще больше.
Теперь, когда Викки знала о моем эпистолярном творчестве, отпала необходимость таиться. Я отбросил сентиментальную сдержанность, перестал делить свою жизнь на две половины и начал писать письма по просьбе Викки.
Я добивался результатов.
В конгрессе демократы снова взяли верх и начали реально решать вопросы, связанные с защитой окружающей среды. Рейган и Горбачев вступили в переговоры по ядерному разоружению.
Сознавал ли Рейган, что делает? Ощущал ли он, вступая в дебаты, мое влияние? Не мои ли письма свели две противоборствующих стороны? Не знаю. Мы давно потеряли связь. Он больше не писал мне, а я обращался к нему тайно, используя различные псевдонимы и группы активистов. Мне казалось, что если бы он знал, то ему это не понравилось бы.
Викки купила мне персональный компьютер.
Разгорелся скандал «Иран-контрас».
Поразительно, сколь многого можно достичь с помощью фирменного печатного бланка. Изложенные на листе бумаги с как бы отпечатанной в типографии шапкой, даже самые бредовые идеи и планы приобретают вполне приличный вид. Как узнать, кто на самом деле является членом бесчисленных организаций, размножающихся как грибы и вступающих в бурную полемику? Я не верил в общественное движение со времен моей войны с городским советом Акации —
и моим отцом
— за Ист-Сайд, но большинство людей видит название активно действующей организации и представляет себе неформалов, преданных определенному делу, регулярно проводящих собрания, назначающих своих представителей, консультирующихся с адвокатами и ведущих переговоры с выборными чиновниками.
Я же представлял себе парня в комнате с персональным компьютером и принтером.
Такого, как я.
Я набрался опыта и был теперь гораздо искушеннее, чем в дни Карлоса Сандоваля и Союза борцов за гражданские права испаноязычного населения. Простак Сандоваль сделал свое дело и многого добился, как и мой старый дружище Пол Ньюмен, обеспечивший мне поступление в колледж. В колледж, где я встретил Викки.
Только теперь я охотился за более крупной рыбой. Меня больше не интересовали мелкие обманы ради бесплатного ленча или стипендии или даже ради победы над муниципалитетом. Нет, мои интересы стали общенациональными, и под руководством Викки я нанес тяжелый удар администрации Рейгана. Мы подписывали петиции, рассылали письма, организовывали телефонные звонки. А в поддержку всего этого я вводил в бой тяжелую артиллерию. Без ведома Викки я подкреплял наши позиции словами уймы фиктивных массовых организаций и даже экспертов в сфере экологии, ядерной физики и законодательства по охране окружающей среды. Их письма в газеты и журналы публично вторили тому, что мы излагали в нашей личной переписке с политиками, создавали впечатление подспудно зреющей поддержки наших взглядов.
Каждое письмо, которое пишет один человек, представляет пять тысяч людей, которые не пишут, сообщил мне Рейган. Или десять тысяч.
А потом…
Потом у нас взяли интервью.
Понятия не имею, кто и откуда были те люди. Викки и некоторые из ее друзей, более других страдавшие манией преследования, особенно те, кто сожалел о том, что не застал шестидесятые, и опасался репрессий за политически некорректные взгляды, увидели в них агентов министра юстиции Эда Миза, призванных запугать нас и заставить замолчать. Однако я даже тогда подозревал нечто большее. Несмотря на заявленную цель, их мало интересовало как содержание писем, так и сами письма. Мне казалось, что визитеры пытались нащупать источник и определить, понимает ли человек или люди, написавшие те письма, насколько они особенны и результативны.
Их было четверо, одетых в одинаковые черные костюмы, вполне подходящие и федеральным агентам, и служащим крупных корпораций. Явились они в десятом часу вечера в воскресенье, и, думаю, именно время их визита обескуражило нас более всего остального. С каменными лицами застыли они на потертом коврике в прихожей, и главарь вкрадчиво спросил, нельзя ли поговорить с Джейсоном Хэнфордом и Викки Рид.
Мы впустили их — побоялись не впустить, — и они немедленно растеклись по нашей крохотной гостиной; двое уселись, двое остались стоять, оставив нам лишь немного места на диване.
— Присаживайтесь, — предложил главарь, доставая из плоского портфельчика ручку и пюпитр в виде дощечки с зажимом.
Остальные, продолжая хранить молчание, тоже вооружились ручками и дощечками.
Деваться было некуда. Мы послушно сели.
Гости оказались ловкими и напористыми; вопросы задавали по очереди, не перебивая друг друга, но и не давая нам передохнуть. Не успевали мы ответить на один вопрос, как сразу следовал другой.
— Сколько писем, по вашей оценке, вы пишете в год? В месяц?
— Вы пишете письма каждый день?
— Вы отсылаете все письма, которые пишете?
— Большую часть вашей корреспонденции составляют личные, деловые или политические письма?
— Требуется ли вам более одного черновика для каждого письма?
— Вы когда-нибудь посылали одно и то же письмо в разные организации или учреждения?
Поток вопросов казался бесконечным, и все они были в одном и том же ключе. Я внимательно вгляделся в визитеров и подумал: они знают. Меня пробрал озноб, но я ничем не выдал своих подозрений. Я просто отвечал на один вопрос за другим и притворялся, что не вижу ничего странного в воскресном допросе.
— Могу я спросить, в чем, собственно, дело? — попыталась вклиниться Викки в поток вопросов.
— Нет, — лаконично ответили ей.
Они допрашивали нас не меньше получаса, так и не дав нам разъяснений, кто они и почему задают все те вопросы. Уже в дверях тот, что заговорил первым и, по моему мнению, был главным, обернулся.
— Никому не говорите о нашем визите, — приказал он. — Или мы вернемся.
Я видел, как они уселись в черный автомобиль без номерных знаков и уехали. Конечно, я был напуган, но и разгневан тоже. Я судорожно соображал: если эти парни из какой-то частной компании, я напишу властям, а если это правительственные агенты — то в соответствующий вышестоящий комитет. Мои письма уничтожат всю эту самодовольную четверку и их начальство. Я буду отомщен.
Только никуда я не мог написать, ведь я не знал, кто эти люди и откуда они.
Пока я закрывал и запирал дверь, Викки совсем расклеилась. Она сидела на диване, обхватив живот, содрогаясь от рыданий и раскачиваясь взад-вперед.
— Мы… — Она вскочила с дивана. — Мы никому не можем рассказать об этом! Нам придется все бросить и…
— Минуточку. Не надо так остро реагировать.
— Они знают, где мы живем!
Мы не спали всю ночь, обсуждая визит и его возможные последствия. Я старался успокоить Викки. В конце концов мы решили, что необходимо покончить с письмами и жить тихо, не высовываясь. На следующий же день мы все рассказали друзьям. Они пришли в ярость. Они были оскорблены. Они клялись принять меры, но странные интервьюеры не явились ни к одному из них, и, хотя все нам сочувствовали, вряд ли они понимали, каково нам.
Мы оба были потрясены, но, если моя тревога была временной, Викки так и не оправилась. Она боялась выражать любую точку зрения публично, даже на занятиях, где полемика была обязательной, и в результате ее оценки стали хуже. Она перестала встречаться со своими друзьями и все силы отдавала интернатуре.
У меня появилось время все обдумать и посмотреть на себя со стороны. В моем письмотворчестве опять наступил перерыв. В результате добровольных ограничений или внешних обстоятельств в моих писаниях наблюдались приливы и отливы, цикличность, возможно, не естественная, но достаточно регулярная и, следовательно, предсказуемая. И опять у меня появилось ощущение невидимых сил, усердно работающих за пределами повседневной реальности.
Постепенно паранойя развеялась. И во многих отношениях наша совместная жизнь стала еще лучше прежней. Визит интервьюеров сблизил нас, и, отойдя от активной политической деятельности, мы сосредоточились друг на друге и на наших отношениях. Не было счастья, несчастье помогло, шутил я. Викки снова стала прекрасно учиться. Как она планировала, как надеялась, ей предложили очень хорошую работу, и в день торжественной церемонии окончания университета в присутствии ее родителей я сделал ей предложение.
Викки согласилась со счастливым смехом. Чувства переполняли ее.
Мы договорились о коротком сроке помолвки, решив пожениться в июле, в Финиксе в кругу ее семьи. На медовый месяц у нас оставалась неделя, а потом Викки должна была выйти на работу. Я заранее разослал резюме и посетил несколько многообещающих собеседований, но не ждал определенных ответов до середины августа. До тех пор я мог не бросать почасовую работу и достаточно свободно распоряжался своим временем.
Викки хотела пригласить на свадьбу мою мать. Я объяснял, что даже в самые лучшие дни, когда я был маленьким, мать не была мне настоящей матерью, что мы никогда не были близки. Викки продолжала настаивать, и я решил пойти в открытую:
— Моя мать — стерва. Я ненавижу ее.
И все же Викки попыталась связаться с ней. Моя мать жила в нашем старом доме, такая же равнодушная, как всегда. Я не удивился, когда разочарованная Викки сообщила, что мамаша не только не приедет на свадьбу, но не пришлет ни подарка, ни поздравительной открытки.
Если честно, я обрадовался.
Мы оба не хотели пышной свадьбы, но пригласили нескольких друзей из колледжа и были тронуты, когда все они ответили, что приедут. С помощью родителей Викки, ее тети и кузины мы нашли место для свадебной церемонии: старую часовню в реставрированном городе-призраке в пустыне, неподалеку от Финикса. Мы оба не были религиозны и нашли священника-унитария, согласившегося провести свадебный обряд.
Мы поклялись друг другу в верности на закате. Последние лучи заходящего солнца струились сквозь прекрасные витражи, окрашивая часовню первых поселенцев во все цвета радуги. Прием состоялся в старом ночном клубе в центре Скотсдейла, переоборудованном специально для свадебных торжеств. Все отлично провели время и уверяли нас, что церемония была прекрасной.
Мы рано удрали с собственного торжества и вернулись в отель, опьяненные шампанским и счастьем. В нашем номере мы раздели друг друга и отправились в ванную комнату, где Викки наполнила ванну. Это был почти ежевечерний наш ритуал, и, когда Викки — моя жена — посмотрела на меня, я увидел на ее лице то ли легкую печаль, то ли намек на разочарование.
— Что? — спросил я.
— Что — что?
— Что-то не так?
— Ничего.
— Я же вижу.
Викки колебалась.
— Выкладывай.
Она перевела взгляд на мой едва восставший пенис.
— Мы все перепробовали. Надо было что-нибудь оставить на брачную ночь, что-нибудь особенное.
Викки была права. Эта ночь должна была как-то отличаться от других.
— Не все перепробовали, — напомнил я.
— Ты имеешь в виду?..
Я кивнул.
— Да.
— Я не уверена.
— Это наша брачная ночь.
Она подумала немного и поцеловала меня.
— Ладно. Давай попробуем. И мы попробовали.