Глава о капитализме, социализме и бродячем призраке

«…Я также и сейчас думаю, что равенство есть метафизически пустая идея и что социальная правда должна быть основана на достоинстве каждой личности, а. не на равенстве».

Н. Бердяев. «Самопознание»


«Равенство, брат, исключает братство.

В этом следует разобраться».

И. Бродский.

«Речь о пролитом молоке»…

1967


Для любого человека внезапное переселение в иную, малознакомую страну — шаг в неизвестность, сулящий много трудностей. Для эмигранта из СССР это прыжок в пропасть без парашюта. Он, безрассудный человек, едет не просто в другую страну, к незнакомым людям с незнакомыми обычаями и говорящими на непонятном языке, а безвозвратно бросается в иной мир, где все должно быть иначе. — И куда его черти несут? — неодобрительно качают головами друзья. — Это ведь не то, что здесь, где можно ничего не делать, там — надо вкалывать…

Да и сам человек понимает всю безрассудность своего порыва и, решившись, только дивится своей отчаянности: в нашем советском сонном царстве официальная государственная работа служит лишь объектом бесконечных шуток. Кто ее всерьез принимает? «Мы делаем вид, что работаем; они делают вид, что нам платят». Словом, пересекая советскую границу, мы верим, что попали в мир, где всерьез работают и всерьез зарабатывают, где миллионные сделки заключаются прямо по телефону, без всякой волокиты, и где, заработав свой миллион, становится человек полным хозяином, кумом королю и сватом министру.

— Эх, была не была! Как-нибудь приспособлюсь. Конечно, придется попотеть, но, по крайней мере, начинается реальная жизнь без этой вечной советской раздвоенности, сонного существования и полной бесперспективности. Теперь все всерьез, все по-настоящему. Короче говоря, мы верим, что попали в мир капитализма. Но вот прошли первые восторги и удивления. Жизнь входит в нормальную колею, становится рутиной. Не изумляет больше обилие товаров или вежливость обслуживания, а чтение местных газет становится привычкой. В общем, начинаешь замечать то, что ускользало или не привлекало внимания. Тут-то вдруг и выясняется, что компетентность и эффективность являются не правилом, а исключением в сегодняшней экономической жизни Запада, а люди вовсе не заинтересованы заработать лишнюю копейку. В больших магазинах продавцы не знают, ни что у них есть, ни сколько стоит, а служащие больших предприятий (например, в Италии) занимаются ровно тем же, чем их советские коллеги: чтением книжек, болтовней и ожиданием конца рабочего дня. Из моего окна мне видно, как рабочие напротив строят дом, не спеша, с перекурами, ничуть не быстрее, чем в Советском Союзе. Но ведь получают-то они раз в 5–6 больше!

На первый взгляд жизнь здесь вполне налаженная, удобная. Все вроде бы на своем месте. Но это только до тех пор, пока вам внезапно не понадобится что-нибудь срочное и не совсем стандартное. Я въехал в свой дом посреди зимы и по незнанию не заметил, как все топливо для отопления дома у меня кончилось. Как назло, погода стояла довольно холодная. Я кинулся звонить компаниям по доставке топлива, но не тут-то было. Куда я ни обращался, везде неизменно отвечали, что у них полно заказов и что раньше следующей недели они ничего обещать не могут.

— Но я готов заплатить дополнительно за срочную доставку, — предлагал я по наивности.

— Что вы, сэр, как можно, это коррупция, — вежливо отвечали мне. Коррупция? Что за черт, где я? Разве я не в капиталистической стране, где, по идее, должен быть свободный рынок? Смешно, да и только. В социалистическом СССР я бы вышел на шоссе и остановил бы первый проезжий бензовоз, водитель которого за червонец налил бы мне столько, сколько нужно. Вот, скажем, «Бритиш Лейланд» у них тут вечно в кризисе, вечно на грани разорения. Вечно они пытаются продать машины, которые у них никто покупать не хочет. А в то же время по крайней мере две их марки пользуются огромным спросом — «Рендж Ровер» и «Ягуар», и почему-то именно их «Бритиш Лейланд» никак не может произвести в достаточном количестве. И в самой Англии, и за границей за ними стоят огромные очереди, по году и более. Существует целая подпольная система спекуляции этими машинами, нелегальной продажи своего места в очереди. Ну абсолютно как в СССР за «Жигулями»! Председатель «Бритиш Лейланд» уверяет публику, что-де существуют какие-то важные технические причины, по которым невозможно удовлетворить спроса. Да не может быть никаких причин, если мы живем в капиталистической стране, где «спрос рождает предложение»!

Не знаю, может быть, четырех лет для того недостаточно, но пока что я капитализма здесь не обнаружил. То есть, конечно, никто не запрещает вам открыть свою лавочку, но ведь и в Польше это не возбраняется, и в Югославии. Да и в СССР можно иметь, скажем, частную мастерскую по ремонту обуви. Доходов только это не приносит ни здесь, ни там. Я что-то не слышал о недавно разбогатевшем промышленнике. Подавляющее большинство новых богачей — это люди, занятые развлекательным бизнесом: певцы, музыканты, писатели, актеры, футболисты, ну и их агенты, антрепренеры, юристы, скупщики и продавцы предметов искусства и роскоши, владельцы стадионов и тотализаторов. Промышленность давно уже стала уделом неудачников, задавленных с одной стороны государством, регламентациями и налогами, а с другой — профсоюзами. Да их уже и нет практически, этих частных владельцев предприятий, капиталистов. Промышленность или национализирована, или находится в коллективном владении. И то и другое приводит примерно к тем же результатам, что и в СССР, то есть к «коллективной безответственности», полной незаинтересованности служащих, нерентабельности и некомпетентности.

Конечно, мое знание этих вопросов очень ограничено. Это не столько знание, сколько впечатление, да и то в основном впечатление от жизни в Англии. Я далек от намерения проводить серьезный экономический анализ с таблицами и диаграммами. Признаться, я в них не очень верю. Почувствовать психологическую атмосферу кажется мне значительно важнее. Вот ведь и медики иной раз поначертят кривых да таблиц температуры, давления, анализов, и все вроде бы ничего, так, маленькие отклонения без какой-либо научной причины.

А между тем больному все хуже и хуже. Со стороны же поглядишь: «Э, да он у вас, братцы, не жилец…» И точно, смотришь, скапустился человек через какое-то время.

Пожалуй, самый значительный материал для наблюдений получил я от издания своей книги в девяти различных странах. Поначалу очень мне не хотелось ее писать. Старое ворошить и вообще-то приятного мало — тем более мое беспросветное. Хотелось все скорее забыть и жить заново, не оглядываясь, будто только что родился. К тому же и писать я не люблю, просто весь организм сопротивляется этому занятию. А кроме всего прочего, устал я в то время смертельно: ведь безо всякой передышки, после шести лет тюрьмы да полугода лихорадочной гонки по всему миру хочется наконец и отдохнуть. Уговорил меня товарищ:

— Пока не изложишь подробно все как было — не будет тебе житья все равно. Замучают расспросами. Ведь сколько ни выступай да ни беседуй с журналистами, остается что-то недосказанное, что только разжигает их любопытство. А напишешь — словно щитом прикроешься этой книгой. Они к тебе с расспросами, а ты им- книгу.

Контракты подписали быстро. Издатели торопили, справедливо указывая, что интерес здесь долго не держится. Для их коммерческих целей чем быстрее опубликуешь, тем лучше. Словом, получилось так, что написать нужно за три с половиной месяца. Вряд ли я осилил бы это, если бы не мои английские друзья — Черчилли, предложившие мне коттедж в своей усадьбе и гарантию полной изоляции.

— Если действительно хочешь быстро написать книгу, — говорил Уинстон, — полностью изолируйся. Никому не говори, где ты, не звони и не давай телефона. Исчезни. Ну, а пищей и всем необходимым мы тебя снабдим.

Я согласился. И хоть мои хозяева за карантином не следили, оставили это на моей совести, я все же старался соблюдать его как можно строже, понимая справедливость такого совета. А пуще всего боялся я не уложиться в установленный срок, подвести издателей. Очень мне не хотелось оказаться «неделовым», ненадежным. Вот — скажут — русские все такие, нельзя с ними дела иметь. Было это моим первым столкновением с «деловым миром», и все наши советские легенды о капитализме настроили меня на сверхсерьезный лад.

Временами я думал, что просто чокнусь. Уже через несколько недель ни есть, ни спать я не мог. Все перевернулось: писал я почему-то ночами, часов до восьми-девяти утра, отсыпался днем и снова, как на каторгу, шел писать. Все перепуталось: явь и фантазия, и прошлое и настоящее, и день и ночь. Любезных хозяев своих я почти не видел, разве что иногда за ужином, который, строго говоря, был для меня завтраком. Наверное, мой полусумасшедший вид производил на них странное впечатление. Может быть, это только моя особенность, может, и общее правило, не знаю, только почему-то, описывая прошлые события, переживал я их гораздо острее, чем в реальной жизни. Ведь в действительности, когда живешь, стараешься подсознательно притупить восприятие, заглушить чувства, как бы отдалить их от себя, отыскивая во всем комическую сторону, да не слишком заглядывать в будущее. Время сжимается, съеживается, точно ртуть термометра на морозе, — и прошлое и будущее как-то умещаются у тебя в одном дне, а то и в одном мгновении. Защитная реакция организма состоит в том, чтобы не слишком задумываться, не воспринимать происходящего всерьез и никогда не рассчитывать на хорошее. Оттого и кажется все не так уж плохо, всегда есть чему порадоваться. Распутывая же впоследствии клубочки памяти, этой спасительной анастезии уже не имеешь, как после операции, когда возвращается к нервам способность чувствовать. К тому же, когда пишешь о реальных событиях, реальных людях, многое приходится умалчивать, чтобы им не повредить. Как правило, самые живые эпизоды приходится обходить. Многое, что в реальной жизни оправдывало твои поступки, приходится опускать, упрощать — всего ведь не опишешь, никакой бумаги не хватит, да и не поймут без очень подробного объяснения. Словом, это была подлинная каторга, стоившая мне доброго десятка лет жизни, но, конечно, кончил я точно в срок.

Однако прошло больше года, прежде чем первые издатели смогли ее опубликовать. Так я и не понял, зачем же от меня требовали такого невероятного усилия. Почему волынили целый год, если сами же объясняли, что интерес падает быстро? Но оказалось, что интересы коммерческие, «деловые» у издателей вообще существуют лишь теоретически, профессиональная некомпетентность ужасающая, а здравый смысл им, видимо, противопоказан. В целом я поразился их косности, непредприимчивости, отсутствию всякого интереса к делу.

Вообще книгопечатание здесь дело трудное, о чем я уже имел случай говорить. Книгу длиннее 250 страниц теперешний читатель берет в руки неохотно, что, разумеется, сказывается на качестве книг — ведь далеко не все можно рассказать и разместить в таком объеме. Да и читают здесь удивительно мало. Словом, читателя нужно чем-то привлечь, «уловить его взгляд». Будучи сам заядлым читателем, я знаю, что в документальной книге, прежде чем купить (или не купить ее), обязательно тянет поглядеть иллюстрации, фотографии. И если таковых нет, то, по крайней мере, вполовину интерес к ней теряется; пропадает как-то ощущение документальности, подлинности. Но, сколько я ни спорил со своими издателями, ничего не помогло. Из всех девяти только французы поместили фотографии.

Потом заголовок, да и сама конструкция книги оказались источником бесконечных споров, целых баталий. Дело ли тут в разнице вкусов или, как мне казалось, просто в отсутствии такового у большинства моих издателей, но только очень им хотелось, чтобы все было описано в хронологическом порядке, а называлось либо «Моя жизнь», либо «Мои воспоминания», или еще того тошнотворней — «Воспоминания диссидента». Американцы, с которыми больше всего пришлось мне спорить, изобрели какие-то «Размышления человека в наручниках» и страшно удивлялись, что я недоволен. Писать же в хронологическом порядке я просто не мог себя заставить. Просто вот написать: «Я родился 30 декабря 1942 года…» — оказалось для меня физически невозможно. После такой строчки ничего уже добавить я не мог, как бы полностью исчерпав тему. Ну разве что: «…а умер в…» — и на этом закончить. Эта книга никак не получалась у меня мемуарами, да ведь и невозможно написать мемуары в 35–36 лет.

Удивительно, что хуже всех оказались американцы. Их пресловутая деловитость, efficiency, которую принимаем мы за чистую монету, есть лишь поза, привычная мимикрия. Так, оказывается, принято выглядеть в Америке, чтобы не слишком выделяться. Огромное издательство, можно сказать, целый концерн, с которым у меня был контракт, не только торопило меня больше всех, а издало книгу позднее всех, не только отказалось от фотографий, уверяя, что это слишком увеличит розничную цену, выпустив в результате огромный, скучный кирпич по баснословной цене (17 с лишком долларов), но еще и норовило постоянно что-то исправить в тексте. Дело здесь было не в каком-то злом политическом умысле. Большая корпорация, как я убедился, удивительно напоминает советское предприятие своей неповоротливостью, безразличием служащих и той бюрократической круговой порукой безответственности, когда Иван кивает на Петра, Петр — на Ивана, а концов не найдешь, сколько ни бейся. Я долго не мог взять в толк, почему редакторы с такой настойчивостью предлагают то одно изменение, то другое, порой совершенно бессмысленное, переставляя просто местами отдельные куски или фразы. Это была бесконечная война с некой незримой силой Энтропии, стремившейся разрушить всякую целостность, размыть всякий смысл, развязать и разгладить все узелки и складки, неизбежные в литературном повествовании. Ощущение было такое, будто борешься со сломавшимся компьютером. Только со временем уразумел я, что примерно так и было. Огромной машине нужно было что-то делать, чем-то оправдывать свое существование, и, пропуская через себя мою несчастную книгу, она неизбежно превращала ее в свое подобие — в клубок запутанных бессмысленностей. Прибавьте еще сюда тот факт, что к моменту этой титанической борьбы у меня уже начались занятия в университете, и вы поймете, какая меня охватывала ярость при получении очередной пачки гранок, которые каждый раз нужно было внимательнейшим образом читать, сравнивая с оригиналом, точно археолог, восстанавливающий сосуд по сохранившимся черепкам. Наконец пришли окончательные гранки, выверенные, согласованные, готовые к печати. На титульном листе крупными буквами стояло: «То build a castle — my life as a deserter» (вместо dissenter).

Странно все-таки поставлено здесь дело: почему-то ты должен за всех все делать, быть одновременно и автором, и корректором, и переводчиком, и агентом по рекламе, распространителем. Почему? Я ведь только автор, мое дело написать. Неужели так трудно всему этому штату просто издать написанное? То есть вот просто так и издать, как написано? В другой стране (не буду сейчас указывать, в какой) переводчик вдруг решил «улучшить» книгу — казалось ему, что она плохо написана. Ну, это, конечно, дело субъективное, может, и плохо, да только разве это дело переводчика? По счастью, мои друзья, которым я поручил следить за качеством перевода, уже по горькому своему опыту никому не доверяя, вовремя заметили это и спохватились. (Тут нужно заметить, что и вообще с переводом здесь дело обстоит значительно хуже, чем у нас. В переводчики здесь, как правило, идут неудавшиеся писатели или люди вообще далекие от литературы, за которыми почему-то укрепилась репутация, что они «знают язык». У нас же лучшие писатели были вынуждены жить переводами, поскольку их собственные произведения не печатались. В результате у нас требования к качеству перевода необычайно высоки, создалась целая культура перевода. При том уважении к иностранной литературе, десятилетиями служившей как бы отдушиной для интеллектуально голодных людей огромной страны, переводчиком у нас быть почетно. Здесь же это весьма посредственно оплачиваемая работенка, которую уважающий себя писатель делать не станет.) Однако, как оказалось, сменить переводчика тоже практически невозможно. Это как бы клан, мафия. Хотя частным образом, с глазу на глаз, каждый из них соглашался, что перевод неудачный, публично или в отзыве издателю все они уверяли, что он прекрасен и лучшего желать просто нельзя. Один из них, человек весьма уважаемый и действительно прекрасный специалист, откровенно сказал мне, что ругать работу коллеги здесь не принято, «неэтично», а существует как бы дух корпорации, взаимная солидарность.

— Как бы ни было это плохо, ни один профессиональный переводчик теперь этого не скажет. И я не могу, а то меня просто сожрут, затравят остальные.

Положение мое в результате оказалось просто отчаянным, Издатель мне не верил, считал, что я просто привередничаю. Да и как я мог доказать ему свою правоту, если сам данным языком не владею? С большим трудом удалось найти мне переводчика вне этого устоявшегося клана. Время же было безвозвратно потеряно, и книга вышла с большим опозданием, только через полгода, А сколько мне это стоило нервов!

Впоследствии я имел возможность убедиться, что вот эти «мафии» — не исключение, а правило среди различных «специалистов». Действительно честную конкуренцию теперь редко где встретишь. Рыба ищет где глубже, а человек где лучше. Чем надрываться в борьбе за клиента, гораздо легче и естественней установить вот такую круговую поруку.

Но что окончательно сразило меня, это непроходимая косность в самой организации издательского дела. Мой английский издатель, человек весьма доброжелательный, милый и ко мне расположенный, сказал мне с большой гордостью:

— Ну вот, все идет очень успешно. Вам, наверное, приятно будет узнать, что тираж ожидается большой — семь с половиной тысяч!

У меня аж челюсть отпала. Семь с половиной тысяч на всю Англию и Британское Содружество? Для кого же я писал книгу, сходя с ума бессонными ночами?

Оказалось, что, во-первых, тиражи в Англии определяются книготорговцами: сколько они книг в сумме закажут, не читая, а часто и не зная ничего об авторе, столько их издатель и отпечатает. Естественно, что при такой странной купле «кота в мешке» торговцы из осторожности заказывают по чуть-чуть, на пробу, иной раз всего по несколько штук на большой магазин. Опять же с гордостью говорили мне, что «даже такой-то магазин купил пять штук и три поставил на витрину». Конечно же, первый тираж раскупили довольно быстро, однако читатель здесь — не советский, требовать и скандалить не будет. Книги при их здешней дороговизне и вообще-то покупают в основном к Рождеству да ко дню рождения в подарок, а стало быть, купят ту, что есть. Нужно иметь сверхъестественный интерес к данной книге, чтобы специально ее заказывать (заказа в Англии нужно ожидать 4–6 недель). В результате уже через полгода — год меня стали осаждать письмами читатели: где достать вашу книгу? Получалось, что теперь еще и продавать ее я должен сам. Дошло до анекдотов: точно в Москве, за книгой стояли в очередь, передавая ее друг другу, о чем с гордостью извещали меня письмами. Англичане — люди удивительно трогательные. Если уж что-то вызывает их сочувствие, они не успокоятся, не пожалеют ни времени, ни сил. Какой-то пожилой человек из Лондона извещал меня, что, не найдя книгу в магазине, взял в библиотеке и снял с нее фотокопию для себя, своих друзей и знакомых. Вот тебе и спрос, рождающий предложение!

Во-вторых, — и здесь мы подходим к главному абсурду, существующему почти во всем мире, — книги здесь делятся на «твердый переплет» и «мягкий переплет». Я, собственно, так и не понял, в чем смысл этой традиции, какова коммерческая идея, се создавшая, но факт остается фактом: сначала здесь издают книгу в твердом переплете, безобразно дорогую (английское издание стоило 7,5 фунта) и очень маленьким тиражом. Подавляющее большинство ваших потенциальных читателей позволить себе такую роскошь не может, они ждут выхода ее в бумажном переплете, дешевом и массовом, которое может последовать (а может и не последовать) года через полтора-два. Опять же, через столь длительный срок мало кто будет помнить и о вас и о вашей книге — все рецензии, реклама и прочее появляются лишь при издании «твердого переплета», а за два года столько произойдет в мире, столько новых книг будет напечатано и разрекламировано, что просто невозможно ожидать такой сверхъестественной памяти. Интерес — и вообще-то продукт скоропортящийся, при существующем здесь сравнительном равнодушии к книгам подавляющее большинство ограничивается чтением рецензий. Выйдет или не выйдет ваша книга в бумажном переплете, зависит теоретически от того, насколько успешно распродавалось «твердое» издание, что совершенно не зависит от качества книги, как видно из вышеизложенного. Забегая вперед, скажу, что ни в Англии, ни в Америке «бумажный переплет» моей книги так и не появился (и, наверное, теперь не появится) по причинам совершенно случайным: в Англии права на это издание купил «Пингвин», вскоре запутавшийся в своих делах и проданный новому владельцу, отменившему почти все запланированные ранее публикации. В Америке же к установленному сроку почти все: главный редактор, редактор, юрисконсульт и даже зав. отделом распространения — уже не работали в данной фирме. Новые должностные лица решили начать жить сначала. Получить же права назад чрезвычайно трудно. Это потребует бесконечной юридической волокиты, включая, возможно, даже судебную. На это у меня сил уже нет.

Однако эта нелепость меня крайне заинтересовала. Я вообще люблю бюрократические нелепости — в них, как правило, вскрывается суть системы. Так вот, я решил исследовать причину книжного абсурда, насколько это позволяла хроническая нехватка времени и отсутствие специальных знаний. В самом деле, почему бы не сделать все наоборот: сначала издать дешевое бумажное массовое издание и, воспользовавшись максимальной рекламой, продать как можно больше, а затем, если это имело успех, издать и дорогое, подарочное издание? Ведь эти «рынки» не пересекаются: те, кто любит собирать дорогие книги, подождут все равно, это их хобби. Те же, кто не в состоянии тратиться на дорогие книги, все равно ждут выхода дешевых изданий.

— Ну что вы, как можно? — удивились мои издатели. — Кто же будет рецензировать бумажное издание? Это против традиций.

Вот ведь странно: оказывается, книги издаются для рецензентов, а не для читателей! Да и черт бы с ними, с рецензентами. Пусть не пишут. Я бы для них и писать не стал. Сказать по правде, большинство рецензий в Англии поразили меня своей непрофессиональностью, недалекостью, а то и политической враждебностью. Судя по ним, я с уверенностью могу сказать, что очень многие даже не удосужились прочитать книгу, а лишь проглядели ее «по диагонали». Бог мой, какой только чепухи они не понаписали! Существующая здесь этика не позволяет ни отвечать на рецензии, ни спорить с рецензентами. Но, чтобы хоть представление дать, о чем мы говорим, приведу несколько примеров. Одна солидная дама, впоследствии признавшаяся, что не успела прочесть книгу (слишком мало редакция дала ей времени, да и дел было много), писала, например, что вот, мол, автор утверждает, что со времен Сталина ничего-де в России не изменилось, хотя мы-то все знаем, что это неверно. И дальше вся рецензия была посвящена восхвалению Хрущева, а вовсе не моей книге. Ну, что она книгу не успела прочесть, это со всяким может случиться, я ее не упрекаю. Но, даже и проглядев по диагонали, можно было заметить, что я как раз об этих изменениях и пишу. Да потом все-таки можно же было сообразить, что и я за 35 лет в СССР кое-что о Хрущеве слыхал. Зачем же так вот сразу и предполагать, что автор дурак или невежда, хуже ее свою родную страну знает. Ну, написала бы что-нибудь неопределенное, как большинство других. Другой, не менее солидный рецензент писал: «Конечно, лучше бы автор просто описал свою жизнь день за днем…» Надо же такое ляпнуть! Любопытно, сам-то он пробовал так вот свою жизнь описать? Сколько же, он думает, понадобилось бы томов? Да ведь и читатель бы со скуки помер. Да, наконец, и невозможно помнить каждый свой день, особенно в тюрьме.

Иные откровенно сводили политические счеты, высасывая из пальца обвинения во всех смертных грехах. Какой-то молодой, очень «левый» и ретивый умник уверял, что послевоенная Москва была гораздо изобильнее Бристоля. Как он это установил. Бог ведает, только от души не желаю ему такого изобилия. Он же вдруг обвинял меня в «наивном отношении к сексу» за то, что я мимоходом пожалел молодых ребят, изнасилованных урками в лагерях и доведенных потом лагерной традицией до положения скотов. Я, видите ли, может быть, и разбираюсь в тюрьмах, но это никак не делает меня «экспертом по свободной жизни». Ну вот его бы изнасиловали где-нибудь на пересылке — я бы его потом с удовольствием спросил, не стал ли он более наивным, а заодно и большим экспертом по свободной жизни. Ну, хоть бы честность имели просто написать, что политически со мной не согласны, как это сделала итальянская коммунистическая «Унита», написавшая вполне приличную человеческую рецензию.

В целом я довольно легко мог предсказать, какая газета какую рецензию напишет, а то, что в Англии от «левых» ни мужества, ни честности ждать не приходится, это я тоже знал. У них тут модно «кротами» жить. Рецензия для них удобный жанр — на нее ведь ни отвечать, ни сердиться не полагается. И от таких вот рецензентов зависит твоя книга.

Постепенно выяснил я, что дело тут, конечно, не только в рецензиях и традициях. На первое издание, оказывается, приходятся все расходы, которые оно и призвано оправдать. Расходы эти велики, как велик и риск с любой новой книгой. Поэтому с книгами происходит то же, что и с транспортом: нерадивые предприниматели сами себе сокращают рынок. Чем меньше потребителей, тем меньше тираж, тем больше цена; чем больше цена, тем меньше потребителей. Примерно как с британскими железными дорогами или с авиатранспортом до появления сэра Фредди Лэккера. Расходы же растут постоянно из-за прочих экономических причин (инфляция, рост зарплат и т. д.). Словом, как впоследствии я не раз убеждался, главная причина исчезновения товаров и услуг — это бездарность предпринимателей, одряхлевших, боящихся риска, цепляющихся за устаревшие концепции. Предприниматель в наше время должен быть революционером, чтобы выжить. Ну а революционеры здесь не идут обычно в предприниматели. Они предпочитают грабить банки и взрывать бомбы в пивнушках.

Грустно, но факт: если вскорости в издательском деле не обнаружится свой Фредди Лэккер, мы дойдем до положения самиздата. Культура книги вообще может исчезнуть — в Москве ее хоть поддерживает энтузиазм любителей, удесятеренный коммунистическим запретом. И что ведь странно: мне, всю жизнь прожившему при «социализме», это очевидно, им же, здесь, при «капитализме», рожденным и выросшим, невдомек, что принцип этот вообще, видимо, един для нашего времени.

Справедливости ради нужно отметить, что таковы не все. Скажем, мои итальянские издатели вот смогли же выпустить дешевую, маленькую по размерам, привлекательную книгу — и были вознаграждены. Лучше всех, однако, оказались французские издатели. В обеих этих странах нет традиции «твердого переплета», а издают они сначала нечто среднее, значительно более дешевое, массовое. Французы к тому же и фотографии использовали, и заботились о книге, да и тираж у них не зависит от книготорговцев.

Вот и была она бестселлером. Позднее вышло несколько изданий в твердом переплете, а затем и совсем дешевое, карманное — все с неизменным успехом.

Разумеется, не только в книгопечатании, но и в любой отрасли предприимчивость, изобретательность, риск себя оправдывают. Некоторые предприниматели, например, стали дробить крупные предприятия на более мелкие, не более 400–500 работающих, стараясь сделать труд более творческим, а в качестве стимула использовать различные развлечения.

Один даже рассказывал мне, что построил своим рабочим бассейн, где они купаются в рабочее время. И что же? Производительность труда только возросла. Ниже я еще буду подробнее обсуждать свое наблюдение (а точнее, догадку) о том, что в сознании людей, видимо, произошел некий сдвиг. Деньги перестали служить мощным стимулом по многим причинам. Человек стал значительно больше ценить досуг, отдых, развлечения. Видимо, пришла пора перестраивать и систему стимулов в промышленности. Не мне судить да советовать — я лишь посторонний наблюдатель. Одно могу сказать твердо — под лежачий камень вода не течет. По старинке жить вряд ли кому удастся. Пока большинство за эту старинку продолжает цепляться, и дело идет только под уклон. Действительно способные предприниматели — не правило, а исключение. И пробиться им через государственные регламентации да всеобщую косность очень трудно. Страдают же от этого все: и потребители, и рабочие, и вся экономическая система.

Когда-то Маркс определил капитализм как экономическую систему, подчиняющуюся законам свободного рынка и конкуренции. Дальше он, конечно, наговорил массу глупостей, уверяя, что капиталисты обязательно такие жадные и глупые, а рабочие такие буйные и умные, что все это непременно плохо кончится. Поглядел бы он на современный капитализм — не одну бы слезу пролил старик в свою лохматую бороду. Ну где она, конкуренция? В современном мире давно уже возобладал дух мафии, раздел рынка и круговая порука. Кто сейчас позволит разориться большой и нежизнеспособной корпорации? Ведь это же почти национальное бедствие!

Мне довольно часто приходится бывать в США, а в 1977 году я сделал большой тур, посетив 14 городов, в основном крупных промышленных центров. Поскольку я был гостем американских профсоюзов, то встречался преимущественно с рабочими, учителями, студентами. Хозяева мои взяли за правило почти в каждом новом месте показывать мне самые бедные, трущобные районы и самые богатые, чтобы я почувствовал «контрасты американской жизни». Однако если богатые районы действительно впечатляют, то трущобы меня совсем не потрясли. Дело не только в том, что по советским стандартам это были вполне нормальные, я бы сказал, средние жилища, — переносить советские нормы на американскую почву было бы нечестно, все ведь относительно, — дело в определенном психологическом настрое этих мест. Выросши сам в трущобах, я отлично знаю, что настоящая, «честная» нужда это вовсе не живописные лохмотья, взывающие к жалости, это старательно залатанная одежда, вымученная улыбка и отчаянное усилие выглядеть «как все». У нас в одном бараке может жить двенадцать семей, отгородившись фанерными перегородками, однако и цветочков посадят, и дверь покрасят. Здесь же в каждой детали чувствовалось полное нежелание чем-либо улучшить свою жизнь. Ведь подправить крылечко или вставить хотя бы фанерку вместо разбитого стекла денег не требует, а почистить грязь — и того меньше. Нет, во всем чувствовался сознательный вызов. Чем хуже — тем лучше, потому что во всем виновато общество и оно обязательно обо всем позаботится. Как хотите, считайте меня бездушным, жестоким, бесчеловечным даже, но не мог я себя заставить испытать сострадания или простого сочувствия ни к этим людям, ни к этому обществу. Ведь, даже сидя годами в своей тюремной камере, мы и пол старались держать в чистоте, и тряпку раздобыть, и календарик, глядишь, из газеты вырежешь, на стенку повесишь. У каждого худо-бедно, а одежонка заштопана. Иной раз всего-то на пару дней переведут и в новую захламленную камеру, а все-таки стараешься ее в божеский вид привести. Ну как же так, самому ведь жить! Эти же вот сидят и ждут, что виноватое общество принесет им все на блюдечке.

По сути дела, добрая половина здешних экономических проблем порождена этим потребительским, паразитическим отношением. В Италии, например, мне рассказывали, что для решения экономической отсталости и бедности юга правительство предприняло программу специальных субсидий тем промышленникам, которые станут создавать предприятия на юге. Угрохали массу средств, построили новые предприятия, а население не пожелало на них работать. Пришлось чуть ли не привозить рабочих с севера. На северо-востоке Англии, где сосредоточено много угольных шахт, безработица и бедность наибольшие в стране. Причина очень простая: кончаются запасы угля, шахты закрываются, исчезает работа. Правительство пытается создавать специальные курсы по переквалификации, на которых даже какую-то стипендию платят, словом, всячески пытается переманить рабочих в другие сферы экономики или другие районы страны. Не тут-то было. Безработное население годами будет просиживать штаны по пивным, упрямо повторяя:

— Какого черта я должен менять свою профессию! Мой дед был шахтером, мой отец был шахтером, и я буду шахтером.

Не знаю, почему вдруг Маркс решил, что рабочие склонны к революциям, что «пролетариату нечего терять, кроме своих цепей». Напротив, сколько можно видеть, этот слой общества наиболее инертен, склонен легко уступать свои свободы в обмен на социальную обеспеченность.

Начавшись весьма бурно, рабочее движение способствовало созданию «государства социального благополучия» (welfare) — распределение распределения благ, создана целая система социальных гарантий. То есть практически этот самый социализм здесь уже построен, насколько его вообще реально создать в человеческом обществе. Однако это привело к нескольким отрицательным последствиям. Во-первых, это тут же сказалось на эффективности экономики и компетентности работающих, на качестве товаров и услуг, на стабильности всей экономической системы. Работа вообще, в особенности доведенный до бессмысленного автоматизма труд в промышленно развитом обществе, отнюдь не удовольствие. Введение значительных элементов социализма, социальных гарантий свело возможные стимулы практически к нулю: хорошо ли, плохо ли работает человек, или же не работает совсем, уровень его жизни меняется мало. Во-вторых, равенство — искусственное состояние, которое нуждается в постоянной искусственной поддержке. Человеки ведь по природе не равны. Поэтому, с одной стороны, оно стоит огромных денег, ложась тяжким бременем на плечи способных и работящих, с другой же — еще больше развращает лентяев, создает уже упомянутую выше атмосферу паразитизма. К тому же, для поддержания этого равенства нужна постоянная организованная сила, а эта сила имеет тенденцию к доминированию в обществе, к бесконтрольности. Такова стремительно растущая бюрократия вообще и бюрократические профсоюзы в частности. Мы забываем, что социализм по самой своей идее занят не правами отдельного человека, а правами коллективов, «классов», групп населения. Напротив, интересы отдельного человека по этой идее должны приноситься в жертву общей выгоде. Вот и получается, что если западные профсоюзы и свободны от государства, то вообще назвать их свободными никак нельзя, поскольку человек уже не свободен решать самостоятельно, вступать ему, скажем, в профсоюз или нет, а проголосовать против забастовки, предложенной руководством, прямо опасно. Словом, человек все больше отдает свою свободу в обмен на обеспеченность.

Парадокс же состоит в том, что ни обеспеченности, ни стабильности он так и не получит. Как раз наоборот. Система эта крайне нестабильна. Экономика начинает идти под уклон, общий уровень падает. Чтобы выполнить свою часть сделки, наша конституция должна постоянно воевать с остальным обществом, требуя сохранения статус-кво, — как бы ни было плохо состояние экономики, «положение трудящихся ухудшаться не должно». Вот и получается, что сначала под давлением с двух сторон предприятие приходит к краху, затем, чтобы сберечь рабочие места, его остается только национализировать, то есть привести в состояние хронической некомпетентности и нерентабельности. Государству же остается только увеличивать налоги, то есть еще больше подрывать оставшиеся пока что рентабельными предприятия.

Черт его знает, быть может, мое впечатление ошибочно, быть может, все еще не так уж плохо. Что ж, дай-то Бог. Только слишком много замечаю я здесь подозрительного сходства с советской экономической системой. Сдается мне, что просто у нас, под водительством коммунистов, этот процесс произошел стремительно, в какие-нибудь 20 лет полностью разрушив экономику, и дошел до заметного всем, очевидного абсурда. Здесь же он растянулся, может быть, на целое столетие, У нас, проводимый насильственно, в условиях террора и физического истребления сил, способных к сопротивлению, он занял немного времени, здесь же здоровое общество продолжает сопротивляться. Может, в этом-то и вся разница между нашим социализмом и здешним? Одно мне кажется несомненным: если здесь социализм еще в зачатке, в новинку и люди не успели еще как следует к нему приспособиться, то у нас, согласно газетам, — период «развитого социализма», который неизбежно порождает «черный» рынок, подпольный капитализм и весьма высокую конкурентоспособность у значительной части общества. Мы гораздо более приспособлены к жизни, гораздо более предприимчивы и деятельны. Люди западные в среднем вряд ли выжили бы у нас — ведь там нет «государства всеобщего благополучия». Иной раз стоишь теперь, стоишь где-нибудь на остановке такси или автобуса добрый час. Нет машин. А мимо идут бесчисленные автомобили, частные и служебные, легковые и грузовики, но ни один не притормозит, как бывало в нашем социалистическом отечестве, и не предложит: — Садись, землячок, подвезу за трояк… Куда тебе? На чем только не приходилось мне ездить в СССР: и на пожарной машине, и на «скорой помощи», и на бензовозах, а то и на роскошном лимузине какого-нибудь начальника. Однажды даже КГБшный шофер подвез. Что же, бизнес есть бизнес. Трояк в хозяйстве пригодится каждому. В обеденный перерыв или после смены почему же не «подкалымить» строителю коммунизма? Ну, а здесь, в царстве капитала, зачем людям утруждаться? И так все дадут.

Быть может, у кого-то возникнет впечатление, что я всерьез верю в эти «измы», причем сам как бы отстаиваю капитализм, считая его панацеей. Это, разумеется, не так. Просто социализму сейчас уж очень радуются как чему-то благому. В сущности, никто не знает, что это такое. Социализмов столько же, сколько и социалистов, а раздражает меня то, что такое большое количество людей в мире верит, будто можно решить человеческие проблемы простой перестройкой общественных структур.

Что же касается капитализма, то я его никогда не видел и даже не знаю, возможен ли он. Во всяком случае, сейчас его здесь нет. Конечно же, дело тут не только в засилии социалистических предрассудков. Есть, видимо, и более глубинные причины. Прежде всего сам ход технического развития привел к тому, что появилось «конвейерное производство», где любая операция раздроблена на простейшие, стереотипные действия, убивая при этом творческий элемент в труде.

Трудно ожидать от человека особого энтузиазма, если 8 часов в день ему нужно закручивать одну и ту же гайку. Затем, такое производство, видимо, неизбежно ведет к укрупнению предприятий, а конкуренция — к возникновению огромных, неповоротливых корпораций, где уж всем на все наплевать.

Мне трудно судить, я здесь лишь четыре года, но кажется, что есть и еще причина нынешнего состояния деградации. Прежде всего, как можно догадаться, некоторая важная перемена вдруг произошла в людях, по-видимому, где-то в 60-х годах. Ведь не случайно же тогда возникли все эти массовые движения против «потребительства», накопительства, культа вещей и постоянной гонки за уровнем жизни. Мне остается лишь гадать, но я понял этот период как некий бунт человека против материализма: что же это за жизнь, состоящая из вечной неустанной гонки? Зарабатывай, зарабатывай, зарабатывай и покупай, покупай, покупай. Зарабатывай, чтобы покупать, покупай, чтобы зарабатывать. А надо ли все это? Быть может, лучше обойтись меньшим, но просто жить, пока еще время есть? Много ли человеку надо, в самом деле? И вот десятки тысяч молодых людей, бросив все, кочуют из страны в страну, бренчат на гитарах и наслаждаются жизнью, на зависть своим родителям, практически доказывая, что человеку нужно очень немного. У меня есть подозрение, что это странное движение 60-х годов не осталось без последствий для всего мира. Изменились ценности. Отдых, развлечение стали основой жизни. Отсюда небывалый расцвет развлекательного бизнеса, отсюда же и внезапное повышение интереса к религии.

Что ж, в этом, наверное, есть своя истина. Действительно, человек все-таки заслуживает лучшей судьбы, чем крутиться всю жизнь как белка в колесе за горсть орешков. Но ведь с изменением ценностей не исчезают проблемы. Отдых и развлечения тоже стоят денег, их тоже приходится зарабатывать, и тот богаче, у кого их оказывается больше, а больше их у тех, кто богаче. Беда в том, что время (которое у нас есть) — это деньги (которых у нас нету). Или наоборот.

Отказаться от борьбы — великий соблазн, который нам кажется простейшим способом победить. А ну вас всех к черту с вашей сутолокой, с вашей вечной свалкой! Вы, глупые, деритесь себе, а я, умный, посижу на солнышке, в сторонке. Но вот беда: мы просто сотканы из неразрешимых противоречий. Врозь нам скучно, а вместе — тесно. И не нужна нам победа, которой никто не видит: собравшись же вместе, мы вновь начинаем бороться за первенство. Ведь даже понять самих себя не можем, только глядя на соседей. Как еще реализовать или выразить себя человеку, если не в борьбе?

Можно отменить деньги, уничтожить предметы роскоши, жестко нормировать пищу и предметы первой необходимости, можно заставить жить всех в абсолютно одинаковых бараках II получать мужей и жен по жребию, словом, можно довести себя до любого скотского состояния в стремлении добиться равенства, — и это ни к чему не приведет. Человек всегда найдет способ выделиться, люди всегда найдут условную ценность, которой не хватит на всех поровну и которая определит их неравенство. Единственным результатом такого крайнего эксперимента будет лишь порождение чудовищного неравенства и коррупции: ведь в этих условиях малейшая привилегия будет восприниматься как громадное состояние. И уж какое там братство! Одной только тайной полиции сколько нужно, чтобы поддерживать такое равенство.

Здесь как-то не любят всерьез рассматривать советский пример. Считается, что он «нечистый», искаженный. Отнюдь нет. Все у нас делалось согласно теории в интересах трудящихся. Просто наши вожди были более последовательными, чем кто-либо до них или после них. Неудача не обескураживала их, а, наоборот, вдохновляла на большую последовательность. Пожалуй, лишь красные кхмеры были еще более последовательны, но слишком мало просуществовали. Наши результаты интересней. Например, за 62 года не удалось уничтожить в людях инстинкт собственности, несмотря на то, что носители этого инстинкта физически истреблялись и истребляются. Это оказалось так же трудно, как уничтожить всех курносых или голубоглазых. Напротив, инстинкт этот вдруг пробудился с невероятной силой даже в тех, в ком его и ожидать было нельзя. Словом, советский эксперимент принес невероятное открытие: мы вдруг поняли, что вещи, собственность — это вовсе не материальная потребность, а духовная. Точнее, это средство самовыражения для подавляющего большинства людей. Нельзя же действительно ожидать, что большинство найдет себя в науке или в искусстве, нужно же все-таки понять и тех, кому это неинтересно. Да ведь среди ученых или деятелей искусства тоже не часто найдешь таких фанатиков своего дела, которым ничего, ну ровным счетом ничегошеньки не надо, кроме признания в своей области.

Не удалось уничтожить и «классы». Реальный разрыв между богатыми и бедными, между начальником и его подчиненными в среднем гораздо больше, чем на Западе. А определенные привилегии просто никакими деньгами не измеришь. Ну, скажите, например, насколько «богаче» тот, кому разрешают ездить за границу, в сравнении с тем, кому не разрешают? А ведь начали-то мы с абсолютного равенства.

Нет, дело здесь не в проклятых вещах, закабаливших человека, не в каких-то бессмысленных «измах» или «несправедливом» устройстве общества. Дело в нашем неумении (да и нежелании) отделять реальный мир от своих собственных побуждений, аберраций, в поразительной неспособности думать.

Простительно нам, по неведению, вылавливая кусочки информации из болота официальной лжи, принимать миф за реальность. Но ведь и на Западе люди верят, что живут при капитализме, а добрая половина их объясняет этим свои беды. Простительно нам считать, что вот наш социализм, видимо, какой-то другой, чем западный. Но ведь и здесь даже люди информированные, интересующиеся и неглупые как-то само собой, автоматически приписывают социализму все хорошее. Это даже чаще всего и не обсуждается, а принимается как определение. Конечно, весьма существенно, что у нас социализм вводится насильственно, а здесь вроде бы нет. Существенно, что здешние социалисты не собираются вводить «социальную справедливость» любыми средствами. Но становится ли от этого социализм синонимом всего хорошего?

Я уже перечислил ранее несколько его несомненно отрицательных сторон. Но ведь этот список далеко не исчерпывающий. Одно из наиболее отрицательных последствий — это, безусловно, как бы передача своей личной ответственности в руки государства, что равносильно отказу от этой ответственности, а вместе с ней и своей свободы. Ведь эти две вещи неразрывно связаны. Скажем, нормальный человек понимает, что он должен помогать тем, кому хуже. Но вот, стремясь к институциональному равенству, мы передоверяем эту функцию государству, и теперь уже оно обязано заботиться о нуждающихся, Это уже не мое дело, я ведь плачу на это налоги. В результате моральный долг помощи превратился в юридическую обязанность, а я лишился права решать, кому я хочу помочь, а кому нет. Во-первых, мне становятся безразличны человеческие беды — я от них откупился. Во-вторых, нуждающиеся теперь не помощи ждут, а требуют положенного, которое принадлежит всем, то есть никому. Число желающих нуждаться таким образом растет. В-третьих, мое участие в жизни общества становится пустой формальностью: я ведь не контролирую распределения налоговых денег. В-четвертых, самое скверное, — чудовищно растет бюрократия, усиливается роль государства, что съедает значительную часть денег (а стало быть, растут налоги).

Вообще неизбежная черта социализма — это рост бюрократии. Мы как бы перестаем доверять самим себе, своему чувству долга, справедливости, способности решать свои проблемы. Государство в лице бюрократии становится нашим арбитром, контролером и, в конце концов, угнетателем. А как еще установить большую справедливость, большее равенство. если не через «нейтральных» лиц-чиновников? Особенностью же бюрократии является ее тенденция расти в геометрических пропорциях. Это некий Франкенштейн нашего времени, который начинает существовать сам по себе, подчиняясь каким-то неведомым нам законам, стремясь к неведомым нам целям. Чиновник везде одинаков. Его не интересует дело, которое он вроде бы поставлен делать. Его интересует собственное существование. Отсюда — неэффективность и коррупция. Чтобы заставить его работать и при том оставаться «нейтральным», приходится создавать «контрольные органы», то есть новых чиновников. Любопытно, что еще Момзен в своей «Истории Древнего Рима» отмечает весьма правильно свойство всех контрольных органов — а именно тенденцию покрывать подконтрольных. Ведь контрольный орган не просто контролирует, он еще и отвечает за то, чтобы у подконтрольных все было в порядке. Если же обнаруживаются серьезные недостатки, то ответственность ложится и на контролеров. Таким образом, приходится создавать новые и новые контрольные органы, последовательно контролирующие друг друга. Бюрократическая машина растет день ото дня, отчего равенства и справедливости ничуть не больше. В идеале (как это и есть в СССР) все население превращается в чиновников, возникает страна всеобщей бюрократии, чему при социализме особенно способствует национализация.

Все это, разумеется, стоит огромных денег, стало быть, растут налоги, бьющие в первую очередь по наиболее здоровой части общества — в этом же и заключается справедливость, а как же! Интересно отметить, что, достигнув определенных размеров, бюрократический аппарат начинает пытаться контролировать все и вся: по какому-то закону кибернетики он иначе уже не может справляться со своими функциями. Теперь уже вы кровно заинтересованы в коррупции, потому что иначе просто невозможно жить. Беда, коль чиновник при социализме не берет взяток. Любая, самая маленькая жизненная проблема становится практически неразрешимой.

Для пущей справедливости и чтобы хоть как-то упорядочить работу аппарата, государству приходится издавать кучу законов, инструкций и приказов, в которых простому смертному уже не разобраться. Посмотрите, например, уже сейчас, чтобы заплатить налоги, гражданину нужно нанимать специальных юристов, если только у него самого нет специального образования. Иначе он рискует, как в Швеции, получить 101 процент налога. Бюрократическое государство стремится всех сделать бюрократами. Нужно все время собирать какие-то бумажки, счета, доказательства ваших расходов и доходов, нужно все время писать какие-то бумаги, заполнять бесчисленные бланки, постоянно чувствовать себя в роли подозреваемого и оправдывающегося. Спрашивается, а почему? Почему для исполнения своего простейшего гражданского долга человек должен нанимать чиновника или сам таковым становиться? А все ради справедливости и равенства.

Вот это самое социальное равенство, которое почему-то всегда создается за счет разрушения хорошего, а не за счет улучшения плохого. Я не знаю почему. Видимо, так проще. Ломать — не строить. Ведь если у вас хороший дом, а у соседа — плохой, то для достижения равенства легче испортить ваш, чем улучшить соседский. Если у вас больше денег, чем у ближнего, то проще разорить вас, чем обогатить ближнего. Скажите, я преувеличиваю? Ничуть. Вот, например, в Англии есть частное образование, которое считается хорошим, и государственное, которое считается плохим. Что нам предлагают специалисты? Конечно же, ликвидировать хорошее. Пусть лучше никому, чем кому-то. Это ведь тоже равенство. Так оно, в конце концов, и достигается во всех социалистических странах — за счет всеобщей, равномерной нищеты.

В начале нашего века «передовая идея» заключалась в развитии техники, промышленности, науки и была неотделима от понятия прогресса, гуманизма и социализма. Тот, кто считал, что слишком опасно нарушать природное равновесие, разумеется, являлся реакционером и врагом человечества. Сейчас, более полувека спустя, «передовая идея» против технического прогресса и промышленности, за естественность, сохранение окружающей среды — и опять почему-то неотделима от гуманизма и социализма. Вряд ли хоть кто-нибудь среди толп молодежи, штурмующих атомные электростанции во имя социализма, догадывается, что вера в природное равновесие абсолютно несовместима с этой идеей, что эта идея целиком противоестественная, построенная на вере в способность человека искусственно перестроить мир, как бы исправить несовершенство природы.

Скажем, в СССР, где все понимается буквально и воплощается на практике, переделка природы стала одной из основ построения социализма. Едва ли осталась хоть одна крупная река, у которой бы не изменили течения, не построили плотину или искусственное море, а понятие классовой борьбы и защиты угнетенных перенесли даже на диких зверей. Волк, например, хищник, вроде капиталиста, угнетающий зайцев, оленей, и т. п. Значит, бей его! Однако, истребивши волков, вдруг обнаружили, что и зайцы с оленями стали дохнуть в угрожающих размерах. Проведенное исследование показало, что волк, оказывается, «санитар леса», уничтожающий лишь больных, слабых, нежизнеспособных животных, предотвращая этим эпизоотии и вырождение. Пришлось искусственно разводить волков, чтобы предотвратить умирание их жертв. Все в природе оказалось нужным, даже бедствия. В Америке, например, одна разновидность птиц может плодиться только на местах бывших лесных пожарищ. Но вот благодаря эффективному контролю число лесных пожаров сократилось, и птица стала вымирать. Пришлось устраивать пожары, чтобы спасти ее.

Так почему же мы один принцип применяем к природе, другой — к человеческому обществу и все это вместе именуем социализмом? Почему мы считаем нужным оберегать природное равновесие и разрушать социальное с уверенностью, что в обоих случаях поступаем гуманно? И почему бы нам, прежде чем злобиться на материальные ценности, штурмовать электростанции и кричать о несправедливости, не подумать хоть немножечко? Ведь, как уверяют математики, и неравенство может быть справедливым.

Не знаю, быть может, мы, пожившие при социализме, обжегшись на молоке, дуем на воду. Быть может, действительно здешний социализм какой-то другой и результаты у него будут другие. Только, отмечая постоянно зловещее сходство людей, заблуждений, попыток, мы испытываем чувство нарастающего беспокойства. Ведь все то, что грезится здешним специалистам новинкой, новой, прогрессивной идеей, уже пробовалось в России. И если от того впоследствии отказались, то это произошло не из-за извращений социализма, как здесь считают, а из-за того, что «новинки» оказались абсолютно нежизнеспособными. Полувековой жестокий эксперимент не переделал человеческой природы. Теперь уж и наука соглашается, что «бытие определяет сознание» только процентов на 25.

Я далек от мысли отрицать саму проблему. Действительно, неограниченная конкуренция неизбежно приводит к крайностям, которых цивилизация потерпеть не может. Борьба за существование, конечно, приводит к отбору наиболее приспособленных, но вот беда, что же будет с неприспособленными? С другой стороны, искусственное социальное выравнивание приводит к вырождению. Оно как бы толкает к паразитизму. В нынешней западной жизни все располагает к этому. Гораздо легче теперь жить на пособия, целиком завися от государства. Но как только человек пытается стать на ноги, обрести независимость, все начинает работать против него. Тысячеголовое чудовище государства тут же начинает гнаться за ним, как за преступником, грабя его на каждом повороте, и не успокоится, пока опять не сделает его зависимым. Роль нашего КГБ осуществляется здесь отчасти гигантским аппаратом фискального ведомства, с которым всякий самостоятельно зарабатывающий человек находится в состоянии перманентной войны. Дело тут уже не в деньгах или богатстве — идет смертельная борьба человека за независимость, которую социализм не терпит.

Я, например, уверен, что, живи я в Швеции, уже давно бы сидеть мне в тюрьме. По их законам, всякая общественная организация субсидируется государством, то есть из денег налогоплательщиков. В Швеции же существует добрый десяток различных коммунистических «общественных» организаций, таким образом оплачиваемых людьми, ничего общего не имеющими с коммунистами. Будучи сторонником демократии, я вовсе не призываю к насильственному прекращению их деятельности. Однако одно дело — терпеть их существование как неизбежное при демократии зло, другое — оплачивать их деятельность из своего кармана. Этого я не стал бы делать даже под страхом смертной казни. Принцип моей жизни- неучастие в зле, для меня очевидном. За этот принцип я отсидел 12 лет в СССР и, боюсь, не вылезал бы из тюрем в Швеции.

Строго говоря, чтобы избежать насилия над совестью, государство должно бы предоставлять каждому список общественных расходов, на которое оно собирает налоги, а человек должен иметь право выбирать, на что он их дает, а на что нет. Спрятавшись в анонимность, шикарно именующуюся «общим благом», социализм стремится сделать нас безответственными паразитами или поставить вне закона. Здесь это происходит лишь медленнее, незаметнее, а потому опаснее, чем в СССР.

Социализм — модная идея, имеющая мало смысла. Людям просто хочется, чтобы хорошее и недостижимое именовалось этим словом. Теперь даже стали говорить, что-де первые христиане тоже были социалистами — они же выступали за равенство. Не знаю. Меня ссылка на христианство как-то мало убеждает. Если одна утопия ищет и находит подтверждение в другой, это не делает ее более правильной. К тому же, как говорит один мой друг, сходство это чисто поверхностное: христиане ведь предлагали делить свое и добровольно, а социалисты — чужое и принудительно. Ну а добровольно можно делиться безо всякого социализма. Для этого и бюрократии не нужно, и мир был бы куда добрее.

В сущности, я никогда не мог до конца понять социалистов. Верить в то, что люди равны (или хотя бы желали равенства), может лишь человек, живущий фантазиями, а не реальным наблюдением людей. Ведь даже однояйцевые близнецы, вместе выросшие и воспитавшиеся, равны не абсолютно. Да и зачем это? Разве интересно жить в мире одинаковых людей? И почему обязательно так болезненно реагировать на неравенство материальное? Откуда у социалистов столько меркантильности? Ведь большинство их — интеллигенты, живущие в мире идей, а не вещей. Их теория удивительно непоследовательна: с одной стороны, они вечно критикуют потребительство, материализм и корыстность, с другой именно этот аспект жизни волнует их больше всего, именно в потребительстве им хочется установить равенство. Неужели они верят, что, если каждому выдавать по равной пайке хлеба, все сделаются братьями? Братьями людей делают общие страдания и общие надежды, взаимопомощь и взаимоуважение, признание личности друг в друге. Неужели могут стать братьями люди, ревниво считающие доходы друг друга и завистливо провожающие взглядом каждый кусок, проглоченный соседом? Нет, не хотел бы я иметь братом социалиста.

Пора наконец понять, что никакое общественное переустройство не избавит нас от проблем, рожденных нашими природными особенностями, недостатками и достоинствами. Пора взрослеть и избавляться от детских иллюзий XIX века. Пример их воплощения у нас перед глазами, их последствия очень легко предсказать.

Два явления, которые неминуемо должны рано или поздно появиться в социалистической стране: «черный» рынок и потеря рабочих навыков. Часть населения просто отучается работать, потому что нет смысла: равенство не позволяет ему заработать больше установленного, а администрация — выгнать его или заставить работать. Другая часть населения, более предприимчивая, ищет нелегальных путей приработать, Если в странах Восточной Европы «черный» рынок стал вполне уважаемой и почти признанной институцией, в таких западных социалистических странах, как Швеция, уже возник «черный» рынок труда. Желающий заработать, отработав свои официальные часы на официальной работе, вечером идет куда-нибудь в ресторан официантом, не объявляя, конечно, об этом в своих налоговых декларациях. Дело лишь в масштабах: чем больше в стране социализма, тем больше «черный» рынок.

Разумеется, государство пытается бороться с такой «антисоциалистической» деятельностью. Растет сыскной и карательный аппарат, растет духота в стране. Какое уж тут братство! Наиболее предприимчивая часть населения начинает понемногу смываться за границу, где еще не так много социализма. Соответственно, убегают лучшие специалисты из всех областей. Это первым делом сказывается на качестве товаров и услуг. Соответственно, по означенным выше причинам растут внешние и внутренние долги, займы, сложности…

Вот теперь построение социализма западного образца практически закончилось. Дальнейшее целиком зависит от социалистов. Чтобы заставить создавшуюся систему работать, нужно:

а) закрыть границу;

б) сделать труд принудительным;

в) усилить репрессии против «антисоциалистических элементов», включая создание концлагерей для использования их труда;

г) запретить политическую активность, оппозиционные партии, закрыть слишком независимую прессу.

Не беспокойтесь, к революции это не приведет. Народ вас поймет, ведь надо же спасать страну из бедственного экономического положения. Согласитесь, это ведь в интересах трудящихся…

Конечно, западные социалисты — слишком порядочные люди. Они не пойдут на это. Конечно, оппозиционные партии попытаются спасти страну иными способами. Но — и тут выясняется самое важное в социалистическом эксперименте — он необратим. Невозможно вновь людей приучить работать, для этого нужна смена целого поколения. Невозможно отнять то, что люди считают своим. Так мы устроены: дать бесплатное молоко легко, отнять невозможно. Непопулярно. Невозможно уволить с работы лишних или неспособных. Принять можно, уволить нельзя — рабочие места не должны теряться. Для чего же тогда и вообще существует экономика? Невозможно вернуть сбежавших специалистов. Неоткуда отдать долги и займы. Невозможно сократить налоги, вернуть смысл работе, невозможно сократить бюрократию. Посмотрите на Англию, на отчаянные попытки консерваторов спасти страну. Поглядите, как сопротивляется бюрократия. Правительство не может приказать местной власти сокращать чиновников, а не услуги. Оно может лишь сократить бюджет. Остальное — в руках этой самой бюрократии, и уж себя-то они не сократят. Всех сократят, одна бюрократия останется. Более того, еще и вырастет, потому что для проведения сокращений нужны новые специальные органы. Даже Хрущев в свое время не смог победить бюрократию. Что ни делал — она только росла. Разъединил обкомы на промышленные и сельскохозяйственные — штат увеличился в два раза. Соединил их вновь — опять вырос в два раза. Даже Хрущев сдался, понял, что будет только хуже.

Стали ли в Англии лучше работать? Согласились ли не требовать больше денег? Не знаю, что-то незаметно. А впереди — впереди маячит Тони Бен, этакий английский Суслов, и всеобщая национализация. Эти уж тут как тут, словно вороны.

Вот мы и добрались до последнего «недостатка» социализма экономически, идеологически, психологически он подготавливает легкий переход к власти коммунистов. Так сказать, открывает им дверку.


Ah, mon cher, for anyone who is alone, without God and without amaster, the weight of days is dreadful. Hence one must chose a master. God being out of style.

Albert Camus, «La Chute»


Любопытно, что в наше время большинство коммунистов, да и социалистов тоже, никакого отношения к рабочим не имеют. Это интеллигенция, люди «среднего класса», как тут принято говорить, часто весьма богатые или дети богатых, и чем богаче, тем левее, чем левее, тем богаче. Это вообще какое-то правило на Западе. Мне поначалу доставляло некоторое эстетическое удовольствие слушать их рассуждения о страданиях «трудящихся». Что это? Комплекс вины или поза, глупость или щекотание нервов?

В Англии я почему-то эту публику особенно не люблю. Во Франции или Италии хоть их и больше, однако процент просто наивных, честно заблуждающихся среди них гораздо выше. По крайней мере, с ними можно говорить — слушают, спорят, начинают думать. В Англии и вообще-то политика подчинена клубной психологии. Был такой анекдот об англичанах в свое время: один английский моряк попал после кораблекрушения на необитаемый остров, где и прожил двадцать лет. Наконец случайно забредший корабль спас его. Перед тем как покинуть остров, решил моряк показать своим спасителям, как он жил, работал, коротал время.

— Вот этот шалаш — мой дом, где прожил я двадцать лет, — показывал он гостям. — В этом шалаше был мой клуб, куда я ходил по вечерам коротать время…

— А это что за шалаш, там, на холме? — спрашивают гости.

— Этот? Это клуб, который я игнорирую…

Пожалуй, это один из немногих анекдотов об англичанах, который действительно соответствует истине. Клубная психология здесь развита необычайно, особенно в политике. Сторонники различных партий могут жизнь прожить бок о бок да так и не встретиться, не познакомиться, тем более не говорить откровенно. У каждого здесь свой «клуб», своя группка, своя газета. Замкнутость почти герметическая. И если побывал у одних, к другим лучше не суйся.

Случилось так, что по приезде в Англию меня хорошо приняли консерваторы, бывшие тогда в оппозиции. Со многими из них я просто подружился. Конечно же, повинуясь клубной психологии, противный клуб зачислил меня в число людей, коих следует игнорировать. Долгое время я просто никого из них не встречал, будто их в Англии не существует. Но время шло, консерваторы пришли к власти, высадив противников в оппозицию, да и любопытство брало свое. В общем, мой остракизм стал неполным, не герметическим, и понемногу смог я познакомиться с представителями другой половины английского населения. Да ведь и газеты их доступны в общей продаже.

Грубо говоря, можно разделить этих людей на две категории. Первая рафинированные интеллигенты, профессора, журналисты, блестящие собеседники, острословы, знатоки литературы и искусства, тонкачи хоть куда, уж такие тонкачи, что просто тоньше комариного х…, как говорили у нас в лагере. Однако вот клубный дефектец: скажем, что Гитлер, что Черчилль — для них одно и то же. И спорить бесполезно: моментально скучающий взгляд, подернутый поволокой. Советский Союз — конечно, слышали, читали, знают, даже каких-то второстепенных советских авторов могут процитировать. Но вывод: ах, бросьте, везде хуже.

Другая, более многочисленная часть состоит из молодых (или молодящихся) людей, старательно рядящихся под рабочих, хотя за всю жизнь они не поднимали ничего тяжелее бутерброда. Разумеется, все эти тужурки, комбинезоны и нарочито простонародный говор последнего скрыть не могут. Характерно, однако, что в противоположность первой категории эти псевдопролетарии отличаются невероятным невежеством. По-моему, кроме пропагандистских брошюрок, они ничего не читают, ибо, несмотря на теперешнее обилие литературы, среди них упорно живут самые невероятные легенды и предрассудки. Они всерьез, точно новейшее открытие, повторяют пропагандистские клише пятидесятилетней давности об отсутствии безработицы в СССР или о повальной неграмотности в предреволюционной России. Спорить с ними и скучно и бесполезно — они просто физически не способны воспринимать информацию, противоречащую их вере. Говорить с ними а противоречивости самого марксизма не имеет смысла, так как ни Маркса, ни Энгельса, ни Ленина большинство из них никогда не читало.

Как всякая религия, коммунизм не нуждается в логических доказательствах и не может быть поколеблен ими. Напротив, чем невероятней, тем сильней вера, а примеры отдельных неудач, конечно же, никак саму идею не уничтожат: ведь если священник грешен, это не доказывает, что Бога нет. Не в СССР, так на Кубе, не на Кубе, так в Китае или, в крайнем случае, на обратной стороне Луны. И что бы там ни говорили реакционные астрономы или космонавты, их россказни не могут поколебать нашей светлой веры в Лунное общество нового типа — без инфляции, безработицы, нищеты и конфликтов. Во всяком случае, партию Лунатиков это никак не смутит. Здание, если оно доступно, пробивается через такой психологический барьер с большим трудом, внося лишь незначительные поправки в основную жизнь.

Человек — концептуальная машина, то есть машина, создающая концепции. Чем она совершенней, тем легче ей пристроить противоречивые факты в свою концепцию. Рабочий, поживший пару месяцев в СССР, как правило, поймет все гораздо быстрее, чем интеллигент за целую жизнь. Последний всегда найдет оправдание виденному. В 30-е годы практически вся информация, содержащаяся в трех томах «Архипелага ГУЛаг», была вполне доступна на Западе.

— Что ж, — говорили тогда, — рождение ребенка тоже сопряжено с человеческими муками, страданиями и пролитием крови. Но посмотрите, какой потом здоровый ребеночек растет.

В 40-е годы что угодно оправдывалось борьбой против фашизма, в 50-е послевоенными трудностями. За последние 15 лет обилие информации о «диссидентах» и их преследованиях породило лишь новую иллюзию. — Ну что же, — говорят теперь, — быть может, интеллектуалам там и плохо, зато рабочие имеют преимущества. В конце концов, сколько этих самых диссидентов? Несколько тысяч, может быть. Зато там нет безработицы, инфляции и эксплуатации.

И, как водится, уже готова целая теория о примате социально-экономических прав над гражданскими. Дескать, какая польза рабочему в свободе печати, если он голоден?

Однако, словно в насмешку, события в Польше минувшим летом задали новую загадку неутомимым строителям Великой Концепции.

В самом деле, миллионы рабочих не только развеяли ми о социально-экономическом благополучии на обратной стороне планеты, но еще почему-то очень настаивали на свободе печати, религии и освобождении из тюрем тех самых «диссидентов», которые вроде бы совсем несущественны. Привело ли это кого-нибудь в чувство? Ничуть. Совсем напротив:

— Вот видите! Вот видите! Все-таки рабочий класс, а не какие-то там диссиденты, оказался в авангарде. Все-таки наша концепция верна!

Конечно, число этих энтузиастов периодически сокращается, и только самые умные остаются неизменно верны, уж такие умники, такие тонкачи, что все могут объяснить. Одна из характерных черт нашего времени — это заметное усиление реалистических тенденций среди той части общества, которая по традиции именуется «левой». Все меньше иллюзий, все больше интереса к подлинной информации, больше трезвости. Особенно заметно это во Франции и Италии, где компартии достаточно сильны, чтобы превратить мечту в политическую реальность. Ответственность, а то и непоправимость такого поворота заставляет многих спуститься на землю. Но надолго ли? Мой знакомый, давно живущий в Париже, говорит, что в 56-м, после Венгрии, вся Сена была усеяна партбилетами и то же самое повторилось в 68-м после Чехословакии, однако уже через пару лет каждый раз неизменно пополнялись стройные ряды строителей Нового Будущего. Думаю, во Франции трудно найти человека, который бы в молодости не был в их числе, а повзрослев, разочаровался, и это ничуть не повлияло на новые поколения. Словом, это некая юношеская болезнь, нечто наподобие подросткового онанизма (у них слишком затянувшегося).

В известной мере этот энтузиазм основан еще на этаком шовинистическом высокомерии: у нас такого быть не может, не то что у каких-то азиатов. Боюсь, это высокомерие не слишком оправдано: медленная, но неумолимая социализация западных стран постепенно превращает развитые страны в слаборазвитые. Такова историческая задача социализма. Малая численность большинства европейских компартий тоже утешение весьма слабое — в России в 1917 году было всего 40 тысяч большевиков на 17 млн. населения. Вера в особую «цивилизованность» европейцев просто наивна — история показала, что европейцы столь же легко и охотно режут горла европейцам, как азиаты азиатам, если находится достаточно благой повод.

Словом, если наша боязнь ответственности, наше стремление к социальной безопасности ведет нас к иллюзиям, а иллюзии к социализму, если социализм открывает двери коммунизму, то коммунизм столь же неизбежно открывает дверь советским танкам. И закрыть потом эту дверку еще не удалось никому. Пока что она лишь все больше и больше отзывается.

Загрузка...