Дайте мне адрес ваших нуждающихся знакомых, и вы сможете убедиться в этом сами, — твердо возразила мне ваша мама.
И я дал ей адрес одинокой пожилой женщины, живущей в глухом провинциальном городишке на мизерную учительскую зарплату… Вы уже догадываетесь чей. Ваша мама осталась довольна и нарисованным портретом, и адресом: до сих пор их помощь, по ее словам, достигала только Москвы и Петербурга. Она со всей своей неуемной энергией переживала увлечение благотворительностью и твердо верила в свою миссию.
Тогда все это мигом вылетело из головы, тем более что я не рассчитывал в ближайшем будущем свидеться с Ольгой Степановной. А теперь приходилось пожинать плоды.
Что хоть там было-то? — нарочито безразличным тоном поинтересовался я у Ольги Степановны, боясь себя выдать.
Что было? — И она принялась добросовестно перечислять: — Тапочки были неплохие, только очень маленькие, я их соседской дочурке отдала. Открытка вот поздравительная. Остальное тряпье, обноски. Ночную сорочку с желтыми подмышками прислали, представляете? За кого они нас принимают? Половину я сразу в печке сожгла, а остальное в чулане бросила, летом на огородное чучело сгодится.
Ради смеха она вынесла из чулана мужскую фетровую шляпу. Шляпа была, конечно, не новая, и в Солигаличе подобных цилиндров не носили. Но я представил себе, как нелегко было кому-то из пожилых небогатых соседей вашей мамы с этой шляпой расстаться. В Англии она стоила как три-четыре неплохих обеда. С трогательной улыбкой отдавая этот дар вашей маме, которую он, конечно, глубоко уважал за ее бескорыстную деятельность, английский пенсионер, наверное, так и думал: Пусть незнакомый мне русский джентльмен отложит покупку новой шляпы, а на сэкономленные деньги хорошо поест. У них в России, говорят, с питанием неважно. Сам-то он всегда предпочитал сытный обед покупке новых шляпы, галстука и даже башмаков…
Ну вот я с вами и позлословил. В лучших британских традициях, не так ли?
Следующим пунктом в моей сводной таблице должны, вероятно, стоять деньги, красивые фунты стерлингов. Помню, сколько было у меня переживаний в связи с тем, что курс фунта стерлингов падает! Нам бы так падать, — заметил мне кто-то из русских в Оксфорде, имея в виду рубль, но это не утешало. Получив первые деньги, я тут же помчался в Лондон менять падающие фунты на устойчивые доллары (мне сказали, что выгоднее всего делать это у арабов на Чаринг-Кросс). И вскоре недоуменно смотрел на потертые зеленые бумажки без водяных знаков, выданные мне в сомнительном заведении в обмен на новые и хрустящие, с портретом королевы, прошитые серебряной нитью. До тех пор я никогда не держал в руках долларов. Выглядели они так, будто арабы печатали их тут же за своим фанерным барьерчиком на грубой оберточной бумаге, а после, дл правды жизни, топтали грязными башмаками. На одной банкноте, как я углядел с запозданием, была к тому же сделана от руки чернильная надпись — арабской вязью! О подделке долларов, кстати, в то время много писали в газетах. Неужели кто-то так рискует в самом центре Лондона? Час или два побродив по улицам в почти невменяемом состоянии (часто останавливаясь в потоке людей, чтобы еще раз вынуть деньги и поискать на них хоть какие-нибудь признаки подлинности), отправился в обычный банк, где меняли невыгодно, и был несказанно рад, получив назад красивые английские бумажки. Правда, сумма была уже значительно меньше.
Больше к попыткам выгадать на финансовых операциях никогда в жизни не возвращался.
О чем это я? Ах да, о благе…
Если б не валюта, по чистой случайности оказавшаяся в моем распоряжении, когда с мамой случился удар, ее, видимо, уже не было бы в живых. Где было достать столько денег?
Но, с другой стороны, не свались на меня с неба эти деньги — разве сидел бы я столько времени дома (если, конечно, места, где я сидел, можно именовать этим словом), не делая почти никаких попыток заработать? Разве за этот ненормальный, упадочный период я не отдалился от цивилизованной жизни, от вашей жизни еще больше, чем прежде, когда и не подозревал, как вы живете? Разве дармовые, незаработанные эти деньги, говоря правду, не развратили меня?
Не стану продолжать свою таблицу — это слишком тяжело. В конце концов я осознал тщетность попыток разобраться в мешанине плюсов и минусов и подвести суммарный итог. Куда следует занести, например, то ощущение безнадежности и общего тупика, которое возникало у меня всякий раз при обсуждении с вами бездушия ваших бюрократов, глупости ваших политиков, бессовестных махинаций ваших дельцов? Благом или злом был этот дополнительный опыт, который, совсем по Екклесиасту, всего лишь умножал скорбь? Если правы те, кто считает, что нам до вас шагать еще не одну сотню лет, то не очень-то и хочется торопиться к такому результату… А куда вписать мой неполноценный английский? К газетам, с таким трудом вывезенным из Англии, ведь так и не притронулся. А покупки и подарки, столь печально окончившие здесь свой короткий век?
И уж совсем не поддавалась рациональному осмыслению пережитая мной мистерия с участием Ее Величества Елизаветы II.
Первым из местных жителей, пришедшим ко мне в Солигаличе знакомиться, был худой рыжий кот. Он кидался в ноги, едва завидев меня у порога, кланялся прямо-таки с восточным подобострастием и подло вытирал об меня свалявшиеся бока. По нескольку часов он осаждал закрытую дверь, вызывая меня наружу жалобными воплями. Я решил, что он бездомный и страшно голодный — только этим можно было объяснить его настырность. Пригласив кота в сени, я поделился с ним единственным, что у меня в тот момент было, дорожным бутербродом с маслом и сыром. Кот понюхал бутерброд, кинул на меня пренебрежительный взгляд и не спеша, с чувством собственного достоинства пошел к двери. А на крыльце задрал тощий хвост и пустил на косяк струйку. Все произошло так быстро и неожиданно, что я не успел ничем запустить ему вдогонку: он мигом исчез за забором. Как мне показалось, его шпанская выходка была вполне умышленной.
Впоследствии подобные сцены с небольшими вариациями повторялись каждое утро, а то и не один раз на дню. Кот явно презирал меня за неумение жить, за скаредность и все-таки на всякий случай начинал с поклонов и лести. Это действовало: я всякий раз обманывался и искренне пытался его накормить. Изредка ему перепадало от меня что-то стоящее (остатки рыбных консервов, например), но чаще приходилось уйти ни с чем: хлеб, кашу, макароны, картошку и прочее, что составляло основу моего рациона, он не признавал. Самым поразительным в нем был этот мгновенный переход от пресмыкательства к надменности, когда, в очередной раз убедившись, что поживиться нечем, он степенно уходил, задрав голову и хвост.
Я тогда не знал хозяев этого кота, своих соседей слева, с ними мне только предстояло познакомиться.
Теперь я перехожу к описанию своих трудов и дней в хронологической последовательности. Если оно наведет на вас скуку, если вам захочется вздремнуть — отложите, мой друг, это письмо и больше не возвращайтесь к нему никогда. Потому что ничего серьезнее и существеннее этого я не могу вам предложить.
Первой моей заботой было достать строительные материалы. Для ремонта требовались кирпич, цемент, щебенка; далее — доски разной толщины, бревна и брусья, стекло, гвозди, внутренняя облицовка стен и потолка, обои, краски и т. д. В местном хозяйственном магазине почти ничего из этого набора не продавалось. Продавцы вели списки: в очереди за кирпичом числилось больше двухсот горожан, за шифером — около пятисот. На моих глазах инвалид вывез на Запорожце два последних мешка цемента — ему полагалось вне очереди. Мне намекали, что существуют и другие очереди вне очереди и что к зиме при должном усердии и небольших дополнительных расходах можно запросто обзавестись и кирпичом и цементом, но такие сроки меня не устраивали, да и отношения с торговыми работниками как-то не складывались. Кое-что можно было выписать через многочисленные строительные организации, но там все стоило баснословные деньги. Организации уже ничего не строили и жили распродажей старых, еще в советское время накопленных запасов.
Затем нужны были инструменты и, конечно, мастера в помощь. Сам я просто не знал, с какой стороны подступиться к главному делу — приподнять и выровнять тяжелый дом.
Несколько первых дней я поневоле занимался мелочами вроде описанных выше. За это время мне удалось обследовать чердак, где не нашлось ничего интереснее еще одного сломанного сундука, прохудившегося старого чемодана да кучи поеденных мышами школьных учебников. Я также привел в порядок отыскавшийся в доме инструмент, освободив для него темный чулан и устроив там какое-то подобие мастерской, и теперь точно знал, что у меня на первое время имеется, а что необходимо доставать. Больше всего оказалось огородного инвентаря: две лопаты, грабли, источенная коса, вилы со сломанным черенком и несколько ржавых мотыжек. Топоров нашлось целых три, но все тупые и с глубокими зазубринами; к счастью, отыскался напильник, и я потратил целых полдня, чтобы привести один из этих топоров в порядок. Имелись также ножовка, молоток, клещи (я уже пользовался ими при изготовлении медной пластинки) и небольшой ящик гвоздей разной величины — все, правда, гнутые и покрытые ржавчиной. С помощью этого я мог пилить, тесать и приколачивать, что было уже немало.
Замечу, что за всеми этими хлопотами я должен был заниматься обязательными повседневными делами: топить печь, добывая для нее дрова (щепки во дворе быстро пришли к концу, и я начал разбирать на дрова полугнилые стены завалившегося под тяжестью снега сарая), ходить к колонке за водой, выбираться хотя бы раз в два дня в магазин и готовить себе еду.
На шестой или седьмой день моего пребывания в Солигаличе произошло событие, решительно перетряхнувшее прежний неторопливый порядок. Утром ко мне во двор влетел молодой человек в сапогах и ватнике, нетрезвый. Я в это время колол для печки обрубок толстой доски и невольно покрепче сжал топорище, приняв оборонительную позицию. Но незнакомец с такой неподдельной искренностью воскликнул здорово! что тут же отложил оружие и пожал протянутую руку. От кого-то он знал, что собираюсь строиться, и спросил, не нужны ли мне кирпичи.
— Все будет зависеть от цены, — осторожно ответил я.
— Десять бутылок! — сказал он.
Такой способ торга мен позабавил. Я еще не видел товара и не знал, о каком количестве идет речь.
— Две! — предложил на всякий случай.
— Ладно, сойдемся на пяти! — воскликнул он с готовностью и снова протянул мне иссеченную глубокими черными трещинами ладонь. (Я и помыслить тогда не мог, что через какой-то месяц мои собственные покрытые кровавыми волдырями и ссадинами руки будут выглядеть еще хуже.)
Кирпич оказался некондиционным, обколотым и с трещинами, много половинок, но все же это был реальный материал, с которым можно было начинать работать.
Ворованное? — с сомнением спросил я пожилого соседа справа, вышедшего поглазеть на сваленную у моих ворот кучу.
А кто их нынче разберет, — флегматично заметил он. — Это раньше на каждый гвоздь квитанции да накладные требовали. Нынче свобода, рынок!
Весь день я носил кирпич во двор, сортировал и укладывал возле дома штабелями. Дело оказалось нелегким. Близилась ночь, я валился с ног, успев несколько раз в кровь размозжить себе пальцы на руках и снова оставшись без обеда, а не перетаскал и половины. Если элементарная работа требует столько усилий и времени, ужасался я про себя, чего же будет стоить вырыть котлован под фундамент, залить бетоном, а затем уложить эти проклятые кирпичи один к одному ровной стенкой! А ведь это лишь начало, дальнейшим работам конца не видно. И даже напарника в помощь не сыскать. Насколько легче было бы носить эти кирпичи вдвоем на носилках!
Тут-то и явилась передо мной в очередной раз Ольга Степановна: в рабочей тужурке, на руках брезентовые рукавицы. Другую пару таких же рукавиц без лишних слов протянула мне.
У меня опять не хватило духу отказаться…
Следующие несколько дней проходили так. С утра я обычно мчался в какую-нибудь контору и договаривался о покупке нужного мне материала. Машину приходилось искать отдельно, порой это стоило дороже, чем сам товар. В самых удачных случаях продавец и перевозчик оказывались в одном лице. Так удалось, например, обзавестись щебенкой и песком, просто останавливая на дороге следовавшие с карьера груженые самосвалы. За бутылку водки шофер с радостью опрокидывал кузов возле моего дома и снова ехал под погрузку. С Ольгой Степановной я свои текущие планы никогда не обсуждал. Но как только очередной груз оказывался у ворот, она, углядев его из окошка, шествовала ко мне через речку, снарядившись соответственно. Если это были мешки с цементом, она надевала прорезиненный пыльник; если доски или бревна — волокла стальной крюк, а то и свой отлично наточенный топор, чтобы помогать мне очищать дерево от коры; если гравий — несла удобную крепкую лопату… Спорить с ней было бесполезно. Она приступала к работе уверенно, как будто это было ее кровное дело, и часто оказывалась, к моему стыду, сноровистее и выносливее меня. А сделав дело, без лишних слов мен оставляла и шла к себе, проверять к завтрашнему уроку школьные тетрадки. Глядя на горевший допоздна свет в ее одиноком окошке над рекой (почти весь город был погружен во тьму, в Солигаличе ложились рано), я вспоминал, мо милая, зеленый двор колледжа и вас, как вы несли мне тогда свою плиточку… Боже, какими давними казались мне эти воспоминания! Будто и не из моей жизни, а из чьих-то старых полузабытых рассказов.
Сходил последний снег. На реке взломало лед, и шефские визиты Ольги Степановны поневоле прервались. Выбираясь по делам на тот берег (в обход, через мост), я иногда делал крюк, чтобы ее проведать. Маленькая квартирка сияла чистотой: потолки и печка белизны безупречной, пол казался только что покрашенным.
— Каждый год мажу! — с гордостью сообщала Ольга Степановна, явно довольная моим восхищенным интересом к ее быту. — Здесь ведь не Москва: чуть упустишь время — гниль пойдет, копотью да паутиной все покроется. Будет хуже, чем в хлеву. Да вы сами с этим столкнулись. Краски теперь дорогие, обои дорогие. А что делать?
Вы бы переехали отсюда в квартиру с удобствами? — спрашивал я, уплета рассыпчатую картошку с солеными огурчиками из погреба.
Я никому в Солигаличе не смел признаться, в каких условиях мы с женой в Москве живем. Здесь почему-то заранее подразумевалось, что там вообще никто плохо не живет.
Не зна-аю! — Она с сомнением качала головой в ответ. — Нечего уж мне на старости лет привычную обстановку менять.
А когда силы оставят? Кто будет дрова колоть, огород копать? Да и всю эту вашу красоту (я показывал рукой) поддерживать?
— Не зна-а-аю… Думаете, старики отсюда не едут? Многие уезжают к детям в город, дома продают. Потом не знают, как вернуться. Чего зря говорить, — вдруг спохватывалась она. — Квартиры с удобствами теперь миллионы стоят!
— Десятки миллионов…
По вечерам у нее работал телевизор. Красива статная девушка с экрана язвительно вещала про чьи-то новые козни против президента и демократии. Показывали московские митинги и демонстрации, брали интервью у сытых политиков.
— Вы на чьей стороне — президента или Верховного Совета? — довольно равнодушно спрашивал Ольгу Степановну. Теперь, когда у меня с утра ныла спина и не разгибались опухшие от работы ладони, странно было вспоминать, как еще совсем недавно я исходил желчью перед экраном телевизора.
Да ни на чьей! — в сердцах отвечала Ольга Степановна. — Глядите, просто лоснятс от жира! Вон какой, вон, справа-то… Вначале, пока их не выбрали, такие худенькие были, все о народе, все против привилегий… Что до них было, то и осталось. Только на нас им стало легче плевать.
— Вы и ученикам своим такое говорите? — упорствовал ради шутки.
— Ученики нынче такие, им что ни скажи… Вы сами посудите: программ не стало, учебников нет. И каждый год что-нибудь новое выдумывают. Теперь Закон Божий вводить начали. Кому это нужно? Крыша в школе течет, потолки обваливаются, детям сидеть не на чем, голодные ходят! Здесь ведь столько бедных, у многих родители пьют беспробудно. Раньше хоть в школе детишек подкармливали, мы для них горячие бесплатные завтраки выбивали у начальства. Говорят, не стало на это средств. На личные особняки у них находятся средства, на это — нет…
В мае началась жара, соседи высыпали на свои огороды. Ольга Степановна несколько раз озабоченно напоминала мне, чтобы я не упускал врем и отложил ради грядок все другие дела. Сама она копала в эти дни с шести утра до работы и после — до темноты и только часов в одиннадцать вечера принималась за свои тетрадки и сидела над ними далеко за полночь. Огород — это святое; даже почерневшая от старости соседка слева (хозяйка рыжего кота), даже ее внук, известный всей округе бездельник и пьяница, выползли в эти дни с лопатами на грядки. Мастеровой, согласившийся за умеренную плату помочь мне с фундаментом (просить его об этом ходила со мной все та же Ольга Степановна), категорически отказался приступать до тех пор, пока не покончит со своим огородом. Но мне как-то скучно и не с руки было заботиться о будущих картошке и морковке, у меня хватало других забот. И если бы не одно нечаянное впечатление (из самых, впрочем, обыкновенных), я, возможно, так и не выбрался бы за огородную калитку от целиком занимавших меня в то время кирпичей да бревен.
Однажды в яркий солнечный день, поднявшись по делам на чердак (помнится, печка в то утро шибко дымила, и мне пришло в голову осмотреть трубу), я был потрясен великолепием открывшегося мне из чердачного оконца пейзажа. Оконце выходило как раз на огороды. С них сошел снег, и плоская грязно-белая равнина вдруг преобразилась. Прямо от огородной калитки расстилалась ровная лужайка, покрытая реденькой молодой травой и пересеченная извилистой тропинкой; лужайка эта полого спускалась вниз, переходя в болотце, где протекал едва заметный ручей, высокий противоположный берег которого поднимался почти отвесной песчаной стеной. Обрыв весь был испещрен чьими-то норами и гнездами. На вершине росла желтая акация, едва распускавшая тогда почки. И лишь за кустами акации начинался собственно огород, то есть мои зарастающие сорняками грядки.
Я любовался этим видом так, будто стоял где-нибудь у гранитного парапета моста Св. Магдалины и обозревал сверху Ангельскую Поляну и Тропинку Эдисона. До меня как-то не доходило, что вся эта красота принадлежит мне, что она на моей земле и более того: что это то самое место, куда Ольга Степановна так долго уговаривает меня выйти с лопатой…
Спустившись с чердака, я внимательно рассмотрел примыкающий к дому участок земли из разных точек и убедился, что рельеф очень богат и на нем можно создать нечто уникальное и прекрасное. Мне было с чем сравнивать. Я помнил клочки скудной каменистой земли при ваших английских домах, на которых вы умудрялись разместить сказочные сады с гротами и беседками. Возникший в голове образ парка настолько меня увлек, что я тотчас приступил к новому делу, еще не зная, хватит ли у меня для него уменья и усердия.
Солигалич, расположенный в окружении лесов и болот, был преимущественно деревянным городом. Даже мостовые здесь когда-то выкладывались деревянными шашками вместо камней и асфальта, а дощатые панели дл пешеходов строят и поныне. Такая панель из полуистлевших в земле березовых досок тянулась и через теткин двор от входной калитки до огородного забора. Когда земл оттаяла, я вытащил из грязи эти гнилушки и приставил их к воротам сушиться, чтобы распилить и сжечь в печи, однако чище без них не стало. Была мысль засыпать тропу гравием либо вымостить половинками кирпича. И только теперь, когда в голове сложился пейзажный план в целом, я точно знал, что надо делать.
В моем распоряжении было немало округлых камней большого размера, привезенных вместе с песком и гравием. Эти камни я начал откладывать в сторону еще при перевалке сыпучего добра с улицы во двор; Ольга Степановна, со свойственными ей практичностью и знанием дела, советовала употребить их для засыпки фундамента, но я в уме отвел им более заметную роль (какую именно — сам еще не знал). Камни мне просто нравились: омытые талой водой, они приобретали всевозможные оттенки благородно-сдержанной гаммы, от белого до черного включительно. Я начинал уставать в Солигаличе от дерева, мне не хватало камня. После Оксфорда камень был для меня, если воспользоваться словами Оруэлла, оплотом цивилизации, синонимом прочности и красоты. Каменные дома, мостовые, ограды… Глядя на здешние крыши из замшелой дранки, я с изумлением восстанавливал вдруг в памяти, что даже на крышах ваших старинных зданий — каменные пластины!
Для начала я разметил во дворе прямую дорожку шириной около метра (там, где раньше лежали доски), с площадкой перед крыльцом и стал копать на этом месте неглубокий котлован. Лишней земли, однако, получалось много; меня раздражали новые кучи, портившие и без того обезображенный грудами щебня и кирпича двор, пока я не нашел вынутому грунту полезного применения.
Узловой частью огородного ландшафта был в моем плане мостик через ручей, к которому от калитки должна была вести обсаженная кустарником и посыпанная песком аллея. Песчаный обрыв возвышался на какой-нибудь метр, но перепад его с другим берегом, а точнее, как я уже упоминал, и не берегом вовсе, а болотистой низинкой, был для моста слишком велик. Кроме того, болотце служило помехой на пути в огород. Во всяком случае, в той единственной паре обуви, что была на мне, я просто не мог выбраться на грядки за ручьем. (Это было еще одним домашним оправданием, почему не копаю грядки: совесть все-таки грызла.) Я даже подумывал, не выстроить ли мне пешеходную эстакаду на сваях от огородной калитки до куста акации (метров двадцать длиной!), и единственное, что меня от этой безумной затеи удержало, — мысль, что предполагаемая постройка не впишется в рельеф, загубит красоту.
И вот теперь излишек грунта во дворе подсказал выход. Я стал носить землю на болотце, и скоро там, прямо напротив акации, вырос солидный холмик, вершиной своей сровнявшийся с противоположным берегом. (Позднее болотце дало мне неисчерпаемый резерв использования лишней земли и строительного мусора. В конце концов от самого моего забора до ручья пролегла высокая и сухая насыпна аллея.)
Вы заметили, конечно, сколько тяжелой работы связано было у меня с перемещением строительных материалов и земли на значительные расстояния. Я не оговорился, сказав, что носил землю. Можете себе представить, сколько рейсов я совершал за день со двора на болото, согнувшись под тяжестью огромной неудобной бадьи! Как-то в самом начале земляных работ я приметил во дворе у соседа справа садовую тележку с кузовом и зашел попросить ее на время для перевозки земли.
— Ты хоть чем сейчас занимаешься-то? — спросил сосед, медля с ответом.
Сразу и не объяснить, — смутился я. — Вот уж закончу, тогда…
Ну как было признаться, что я рою во дворе углубление под булыжную мостовую и таскаю землю на огород, чтобы возвести там со временем мост?!
Тачка-то мне, понимаешь, самому нужна, — заключил он, отводя взгляд.
До этого он несколько дней к тележке не прикасался; не пользовался ею и после разговора, только переместил с глаз долой в cарай.
Когда углубление было готово, я заполнил его до самого верха чистым строительным песком и на этот дренаж стал укладывать один к одному мои красивые булыжники. Я старался подгонять их как по размеру и конфигурации, так и по цвету. Более темные и крупные располагал по краям дорожки, среднюю часть выкладывал камнями помельче и посветлее, а по самому центру бисером пустил ниточку белоснежной гальки. Теперь и ночью легко было различить тропу по светящимся в темноте камешкам. (В будущем мой сад предстояло ярко осветить разнообразными декоративными фонарями, но так далеко я пока не заглядывал.) На площадку перед крыльцом пошли плоские камни нежно-сиреневого цвета, а перед входной калиткой со стороны улицы я положил черный гранит почти правильной четырехугольной формы.
Все это я сделал наугад, не имея до той поры никакого опыта в подобных работах и ни с кем не советуясь. Меня порадовало, что камни сразу улеглись в песок плотно и не зыбили под ногами, но для окончательной проверки требовался дождик. Мне запомнился один нервный вечер в Оксфорде, когда я спешил под проливным дождем на семинар, где должен был выступать с докладом (и для того нарядился соответственно). По тротуару замусоренной Корнмаркет-стрит шла навстречу уборочная машина, вытесняя людей на проезжую часть. Из-под колес автомобилей летели брызги, раскрытые зонты загораживали путь. Заторопившись, чтобы ускользнуть от шипящего шинами автобуса, я прыгнул на тротуар позади уборочной машины, и вдруг массивная плита подо мной покачнулась и — раз! — до колен обдала грязным фонтаном мои тщательно отутюженные брюки.
— …ать твою! — вырвалось у меня вслух. А про себя подумал: Да чем вы, так вашу и так, отличаетесь от нас, русских разгильдяев? Да чем ваш дерьмовый городишко лучше наших?..
Дорого бы я дал, чтобы снова оказаться в Оксфорде под тем дождем…
Через несколько дней, когда на Солигалич с первой майской грозой обрушился настоящий ливень, я с гордостью убедился, что могу теперь выйти из дома не замочив ног.
О, русским дороги эти старые чужие камни…
Когда-нибудь и мои любовно уложенные камни, думал я тогда, станут старыми, но будут потомкам не чужие. Как знать, может, с них-то и пойдет в этом захолустье отсчет нового времени, новой цивилизации, и мощеный двор мой будут показывать туристам, как показывают в Оксфорде тысячелетний каменный колодец?
В этой игре ума не было ни крупицы тщеславия, лишь страсть к иной жизни и надежда. Одинокие размышления и тяжелый физический труд успели к тому времени достаточно закалить мою душу. Я не держал в голове ничего суетного, ничего такого, что относилось бы к выяснению моего места среди других людей, к самоутверждению — будь то солигаличское или московское окружение. Зависти и следа не осталось. Я всецело отдавался теперь одной страсти и служил только одному Богу — красоте.
В Солигаличе я заново переосмысливал многое. Интересно было вспомнить, например, какое неординарное значение придавали в прошлом русские знатоки и ценители Европы красоте жилища. Чаадаев как-то советовал своей милой корреспондентке в одном из писем, навеки ее прославивших: Сделайте свой приют как можно более привлекательным, займитесь его красивым убранством, почему бы даже не вложить в это некоторую изысканность и нарядность?.. Одна из главных причин, замедляющих у нас прогресс, состоит в отсутствии всякого отражения искусства в нашей домашней жизни.
Мне очень хотелось вспомнить, что думал по этому поводу мой Достоевский (о, святая простота: мой Пушкин, мой Достоевский…), не говорил ли и он где-нибудь об украшении дома — но ничего, кроме кадок с лимонными и жасминными деревьями на террасе дачи Лебедева в Павловске, не вспомнил. Там эти кадки против настоящих павловских деревьев ничего не стоят. Однако, помню, получалось красиво! Когда все деревья были наконец свезены на дачу и расставлены, Лебедев несколько раз в тот день сбегал по ступенькам террасы на улицу и с улицы любовался на свое владение… Совсем как я! Да еще пришло на память мрачное рогожинское жилище на Гороховой. Имелс ли, однако, в сознании Достоевского желанный образ земного мира, идеал не бытия — просто быта? То ли я отупел от тяжелой физической работы, то ли Достоевский на самом деле не любил или не умел изображать интерьеры и пейзажи, не был, как сказали бы сейчас, дизайнером, но ни одного красивого ландшафта, ни одной светлой картины жизненного благоустройства я в сочинениях этого писателя, всю мою сознательную жизнь учившего меня боготворить красоту, не припомнил. В голове выстроился ряд когда-то сильно подействовавших на мое воображение страниц, но все оказывалось при ближайшем рассмотрении либо выражением восторга в коротких репликах (Смотри, какой день, смотри, как хорошо! говорит подросток Аркадий Долгорукий своей сестре Лизе), либо мельтешением отрывочных образов, опять-таки преимущественно голых номинаций (деревья, мушка в горячем солнечном луче), либо абстрактными рассуждениями типа: Архитектурные сочетания линий имеют, конечно, свою тайну…
Теперь частенько садился вечерами за шаткий стол, чуть не падая с колченогого стула на кривом полу (и с кровати вначале раза три скатывался во сне — пока не догадался подставить под ножки с одной стороны толстую доску), и допоздна рисовал на клочках бумаги дом с прилегающим участком в их будущем виде. Чем дальше, тем подробнее становились планы. Работа требовала иногда прорисовки мелких и даже мельчайших деталей. У меня не было никаких руководств или справочников, до всего приходилось додумываться самому, все изобретать заново. Иногда, что-то уже построив и сравнив после свое творение с изделием профессионала (чаще это относилось к плотницким и столярным делам, по которым в Солигаличе были неплохие мастера), я с радостью убеждался, что мое решение и надежнее, и красивее общепринятого; но чаще бывало, к сожалению, наоборот, и все приходилось переделывать заново.
Засидевшись как-то над проработкой вариантов моста через ручей (их было удручающе много; начать с того, что я еще не решил, из чего строить мост: из кирпича или камня, арочным способом, или деревянный), наутро встал поздно, около девяти. Выйдя в туалет, пристроенный к дому со стороны огорода, я услышал знакомые громкие голоса снаружи.
— Картошку-то посадили? — вопрошал голос как будто Ольги Степановны, а голос соседа справа степенно отвечал:
— Посадили, как не посадить. — И, помолчав с минуту, добавлял про кого-то: — Херней занимается…
— Я в чужие дела не суюсь, — сказал голос Ольги Степановны несколько приглушенно.
Не суесся? А чего тогда грядки ему копаешь?
Что не покопать, если свой огород посадила? Вон сколько земли пропадает. Хороша земля, жалко.
Я глянул в щель между досками: Ольга Степановна согнулась над самой большой моей грядкой за оврагом…
— Вы всегда заняты, вот и решила помочь, — просто сказала она, оправдываясь, когда я выбежал к ней, что-то возмущенно крича и размахивая руками. На ее строгом лице не было и тени насмешки.
Ольгу Степановну я, конечно, тотчас с грядок прогнал; мне даже удалось зазвать ее в то утро на чашку ароматного английского чая — впервые за все дни она согласилась угоститься в моих покоях. А после чая сходила домой и принесла два ведра своей картошки на посадку…
Мостик, поскольку в нем возникла теперь насущная нужда, я построил в тот же день, позволив себе отдохнуть за этим делом от тяжелой работы на грядках. Пришлось остановиться на простом варианте. Мост был деревянный, однако не плоский, а горбатый (так было не только красивее, но и практичнее: застойная дождевая вода не гноила доски настила), и в устройство его перил мне удалось, несмотря на нехватку времени, вложить немало фантазии. Теперь к высоте обрыва с одной стороны и искусственной насыпи с другой добавлялась еще высота горбика (около полуметра), и человеку, вставшему на середине моста над ручьем, открывалось зрелище весьма впечатляющее и неожиданное дл равнинных мест. Ради этих-то совсем других ощущений я, собственно, и старался…
В те дни мне удалось сделать еще кое-что. Раз уж в руках оказалась лопата, я проложил трассу аллеи от огородной калитки до моста, разровнял землю и выкопал правильные ямки под саженцы — молодые березки и рябинки, позже принесенные мной из ближнего леса. Выбор был небогат. Я постоянно сожалел про себя, что здесь нет широколиственных деревьев и я не смогу украсить свой парк кронами разных конфигураций и оттенков. Ваши внушительные дубы, буки и платаны, которыми восхищался еще Чаадаев, в наших лесах не растут. Впрочем, некоторым утешением служило воспоминание о прекрасных искусственных парках под Петербургом, где климат едва ли мягче солигаличского; особенно часто вспоминался мне облюбованный князем Мышкиным и его друзьями Павловск, и я надеялся, что когда-нибудь мне удастся привезти и укоренить на солигаличской почве павловские деревья.
Ни от какой работы я еще так не уставал, как на грядках. Ночные бдения сами собой прекратились. Ложился рано, несмотр на белые ночи, и спал как убитый.
Как-то среди ночи я проснулся от резкого звука. Спросонок трудно было понять, что это за шум и откуда он исходит. Мне показалось, с кухни доносятся негромкая возн и хруст, как будто крыса прогрызает половую доску. Но тут повторился разбудивший мен звук: визг, сопровождаемый сдавленным хрипом, какой издает зарезанная свинья. Происходи это все у меня под кроватью, звук не мог бы быть отчетливее! Однако сейчас я уже догадался, откуда он раздается: из соседнего двора, прямо на который выходили окна. Расстояние между домами было не менее пятнадцати метров, вполне достаточное, чтобы, по английским меркам, жить спокойной, совершенно изолированной от соседей жизнью. У вас в Англии такую полоску земли засадили бы густыми кустарниками и деревьями. Перед моим окном была лишь низенькая поленница старухиных дров, поверх которых в упор глазели на меня подслеповатые оконца ее дома с розовыми наличниками. По вечерам я часто вздрагивал от нетерпеливого топота и громких вздохов: это старухина коза напоминала, что ей пора ужинать… Однако таких звуков, какие разбудили мен в ту ночь, я еще не слыхивал. Режут поросенка? Но у старухи с ее внуком, кажется, никого, кроме козы да рыжего кота, не было.
Я полежал еще немного, собирая силы, чтобы встать и выглянуть в окно. И тут среди хрипа различил несколько бессвязных слов. Затем хлопнула дверь, и голос старухи возле поленницы принялся увещевать:
Пойдем, Леша, пойдем! Пойдем, я тебя спать уложу.
В ту ночь мне удалось быстро уснуть, но подобные истории стали повторяться все чаще: напившись, внук вылезал теплыми ночами во двор и визжал на всю округу.
Много быва в те дни на огороде, я сделал еще несколько неприятных для себя открытий. Грядки мои и соседские сходились почти вплотную. Межой между участками служила борозда, несколько более широкая, чем внутренние борозды. Однажды утром я заметил, что граница исчезла: борозда оказалась доверху засыпана мягкой землей. Ближняя к меже грядка соседей была вскопана. Старуха как раз копошилась на своем участке. Я подошел к ней и, прокричав на ухо приветствие, попросил ее или внука убрать из борозды землю.
Знаю, милый, знаю, — прошамкала бабка, судорожно заправляя иссохшими руками волосы под платок.
После часа на два отлучился, а когда вернулся, борозда была уже вновь прорыта, но прошла теперь по моей некопаной грядке, отхватив полуметровую полосу земли!
В общем-то, я не слишком дорожил огородом: мне просто нечего было сажать на такой большой площади. Но земля в Солигаличе нежданно обрела для меня значение жизненного пространства, объекта для приложения творческих сил (я намеревался бесполезную часть огорода присоединить к моему будущему парку, разбить на ней верхний парк с беседкой возле акации и балюстрадой на краю обрыва), и столь бесцеремонное посягательство на нее, да еще со стороны ближайших соседей, меня сильно огорчило.
Скоро пришлось еще раз убедиться, что за старухой нужен глаз да глаз. Однажды, когда на огородах никого, кроме меня, не было, я отлучился на минуту в уборную, оставив на грядке свою единственную хорошую лопату. Что-то меня подтолкнуло глянуть в щель уборной, которой я уже однажды пользовался для наблюдений. К изумлению своему, я увидел, как старуха, с опаской поглядывая в сторону моей калитки, прошмыгнула на огород, схватила лопату и быстро заковыляла по бороздам к себе. Я выскочил и успел перехватить старуху уже у двери ее дома.
— Ох, милый, ничего не вижу, слепая стала, — жалобно пробормотала она, глядя на меня бесцветными слезящимися глазами. — Твоя разве лопата? Ну, бери, бери. Я думала, моя. Давеча у меня такая же лопата пропала.
Теперь, завидев меня в огороде, она нередко сама подходила и заводила бесконечные жалобные разговоры. Внук ее бил; он до последнего рубля отнимал и тут же пропивал ее пенсию, оставляя бабку неделями без куска хлеба; а однажды, крепко нализавшись, даже попытался ее изнасиловать.
— А я уж стара для этого дела! — заметила она мне с вызовом.
Горе и лукавство, реальность и вздорный вымысел так сплавились в ее бедной голове за долгую жизнь, что отделить одно от другого было невозможно. Вечерами я заставал ее и внука рядом, мирно отдыхающих на скамеечке перед воротами. Порой она сама искала для своего Леши водку, хаживала за этим и ко мне. Но всякий раз, когда она мне на него жаловалась, по ссохшимся, как у мумии, щекам ее текли настоящие живые слезы.
Огородные работы кончились, мой помощник заявился с бензопилой, и я закрутился в вихре новых дел. Щелястую уборную мы с плотником развалили за полчаса — без этого к дому было не подступиться, — но взамен требовалось срочно воздвигнуть где-то в стороне времянку. (Постоянный туалет, удобный и теплый, я собирался устроить в доме после ремонта.) Однако днем я не мог ни на шаг отойти от напарника: дело, за которое мы взялись, и для двоих-то было тяжеловато — его выполняли обычно три-четыре физически крепких и умелых работника. На все остальное у мен оставались вечер да ночь. Мой плотник, отработав восемь законных часов, всегда давал мне задание на завтра: к примеру, отвалить землю от стен дома в подвале (без света, согнувшись в три погибели). Я же про себя держал, что надо еще обшить досками временную уборную в углу двора и привесить к ней дверь, а для этого вначале снять петли со старой двери; затем я должен был успеть до закрытия магазинов сходить за хлебом и молоком, нарубить дров, истопить печь, сварить себе что-нибудь на ужин и на завтрашний день, выстирать носки и рабочую рубаху и перед сном еще ополоснуться в реке…
К тому времени я прожил в Солигаличе больше месяца, а в комнатах, где приходилось есть и спать, со дня приезда почти ничего не изменилось. Все так же бугрилась на потолке покрытая плесенью бумага. Все та же грубая доска приподнимала с одного боку ножки кровати. Нижнюю часть окон день и ночь закрывали пожелтевшие газеты — не мог же я думать о занавесках среди такого запустения? Возвращаясь сюда по вечерам после изнурительных работ во дворе, я порой уже досадовал на себя, что не послушался Ольги Степановны и не потратил неделю-другую на внутреннее убранство. Как было бы хорошо прилечь на широкую скамью или сесть за прочный стол, по которому не расплескиваются от малейшего толчка суп и чай! Почему я должен скользить по наклонному полу, скрипеть по ночам ломаными пружинами старой кровати, запинаться в чулане о стеклянные банки с огурцами пятилетней давности, подниматься на чердак по неудобной и опасной лестнице с выскакивающими из пазов ступенями (сколько бабушек угробилось раньше срока на таких лестницах!)… Почему мы должны так жить?!
Именно тогда я выдумал теорию малых дел. Видимо, на практике я применял ее раньше, сам того не ведая, но теперь она оформилась как сознательный принцип. В нашей жизни накопилось слишком много неотложных дел. Мы никогда не сумеем переделать все эти дела по плану. Хуже того: мы уже не в силах составить и сам план, выстроить какую-то иерархию, чтобы отделить важнейшие дела от маловажных, срочные — от тех, что могут еще подождать. Нам просто не удержать сонмище несделанного в наших головах. Все вокруг нас — хаос и запустение. В таком положении остаетс один выход: немедленно приводить в порядок то, что под рукой, что в эту секунду колет глаз, забывая на время про отдаленные предметы, даже если они гораздо более важны. Так, на мелочах, может быть, удастся отвоевывать у хаоса шаг за шагом все более широкое пространство. А там, глядишь, попадут в поле зрения и большие, и великие дела…
Вы понимаете, что в моем положении это была опасная теория. Конечно, не совсем то, что предлагала мне вначале Ольга Степановна: кое-где подклеить, кое-что замазать — и успокоиться; дача, она и есть дача… (Сама-то Ольга Степановна жила не так, с раннего утра до поздней ночи не покладала рук, чтобы не потонуть в окружающем запустении, удержаться на высоте, чтобы в доме было не хуже, чем у людей.) И все же я, следуя новому принципу, рисковал остаться ни с чем. Бежишь утром с ведрами на колонку, видишь на тропе щепку и возвращаешься, чтобы положить ее во дворе на видном месте и позднее сжечь в печи; по пути вспоминаешь про оставленную на грядке лопату и несешься в огород, бросив ведра на крыльце; в огороде обнаруживаешь, что забыл прикопать принесенное вчера из лесу деревце, и принимаешься за новую работу… Таким путем до колонки доберешься разве что к вечеру — и то если принять, что жизнь подчиняется элементарным арифметическим правилам. На самом же деле в ней, жизни, никогда не действуют простые сложение или вычитание. Пока бегаешь со щепкой, в колонке могут вдруг перекрыть воду; пока плетешься с ведрами на дальний колодец, набежит тучка, и вот уже щепку намочило дождем и она не годится в растопку: теперь надо либо сушить ее несколько дней под навесом (канители-то!), либо выбрасывать подальше за ворота, где она до сих пор и валялась, нарушая порядок… Только вздохнешь с облегчением после одной сделанной на совесть работы, только примешься за другую, глянь а предыдущее твое творение успело рассохнуться под палящим солнцем или, наоборот, намокнуть, или выскочить из пазов, или порваться, и тебе пора оборачиваться и идти поправлять старое…
Ольга Степановна, как только я при случае изложил ей свою теорию, тут же выставила мне подобные контраргументы. Это был опыт, выстраданный всей ее жизнью. Собственный дом, говорила она, особенно если старый, — это куча дел и постоянный непорядок. В конце концов мы по моему предложению немного изменили формулировку: куча дел и постоянная угроза беспорядка. Именно таким представлялся мне быт англичан, а с некоторых пор и быт самой Ольги Степановны — по ее мнению, чересчур мной приукрашиваемый.
(Вспоминая наш тогдашний обмен любезностями, понимаю, что она не скромничала, просто лучше меня чувствовала свое положение и была, как всегда, предельно правдива. Ольга Степановна, которая так часто напоминала мне в Солигаличе вас (несмотря на большую разницу в годах) и своими незаурядными умом и характером, и подлинным, не вымученным достоинством, и щедростью, и трудолюбием, и какой-то особенной невозмутимостью, и чисто английской практичностью с легким оттенком скептицизма (профессии и те у вас были родственными. Что за важность, что у одной студенты Оксфорда, а у другой провинциальные недоросли? Даже относились вы к своим подопечным почти одинаково, так же любили их в душе и так же гневались в разговоре на их распущенность и лень), — эта Ольга Степановна, говорю я, всю жизнь тянулась из последних сил, чтобы создать вокруг себя человечную обстановку, но достигала при этом чего-то совсем другого, нежели вы. А ведь желания или, если хотите, представления о нормальной и достойной жизни были у вас очень схожими — голову даю на отсечение! Вы понимаете меня, дорогая моя. Пусть вас с ней и сближает, между прочим, любовь к домашней кухне, толкую я все-таки не о посудомоечной машине и не о кухонном комбайне, которых Ольга Степановна в глаза не видывала, хотя привыкла бы к ним, уверен, так же быстро и легко, как привыкли вы. Я вот о чем: И пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и устремились на дом тот; и он не упал, потому что основан был на камне. Еще проще рассказывается в вашей любимой сказке: жили-были три поросенка; один построил себе дом из соломы, другой из хвороста, третий из кирпичей. Знаете, что напоминают мне эти три дома?..
Но я отвлекся, договорю о строительных материалах в другой раз.)
Надеюсь, теория малых дел мне в целом не слишком навредила, а вот конкретную пользу от нее — лучше сказать, много маленьких польз- могу назвать сразу. В одну из ночей, проснувшись часа в два от криков пьяного соседа и не надеясь больше уснуть, я сделал генеральную приборку в сенях — ведь для этого совсем не обязательно было, чтобы дом стоял прямо! Стеклянные банки с испорченным добром вытряхнул и перемыл, огородный и кухонный инвентарь рассортировал. Набравшиеся четыре бадьи пустых консервных жестянок и прочего хлама, иногда очень дурно пахнущего, пришлось закопать на огороде. Пропитанные жирами и вареньями липкие полки из кладовки пустил на дрова. Эту малоприятную работу я делал яростно и с каким-то даже вожделением: дом, захламленный жилым скарбом, с детских лет был для меня одним из самых ненавистных образов людского убожества. К утру я не только избавился от грязи, но и получил в свое распоряжение много новых полезных в хозяйстве вещей (чугунки, сковородки, стеклянную посуду).
В те же дни (вернее, вечера и ночи) я принялс за мебель. Главное в доме — стол. Среди купленных стройматериалов я отыскал широкие доски со свежим и ярким рисунком. Самым трудным было гладко обстрогать их и подогнать одну к другой, ибо у меня не было ни рубанка, ни другого подходящего дл этой цели инструмента. Как-то вечером, когда мой напарник уже ушел, я остался во дворе под навесом у наскоро сколоченного верстачка и с упорством умалишенного скоблил свои доски топором, пытаясь сделать их совершенно гладкими. Навес примыкал к жиденькому забору, отделявшему мой двор от двора соседа справа. Нечаянно подняв голову, я вдруг увидел в каких-нибудь полутора метрах от себя лицо соседа, участливо глядевшего на меня из-за забора.
Что сейчас-то делаешь? — спросил он, отвечая на сердитый вопрос в моих глазах.
— Стол, — буркнул я, помня историю с тележкой и подслушанный разговор на грядках. Чем бы я ни занимался, этому борову не могли прийтись по душе мои дела.
Мне твой мост понравился, — неожиданно сказал сосед. Он явно был настроен на продолжение беседы. — И аллея. Я тоже люблю, ети твою, деревья сажать… Да чего ты канителишься, разве обстругаешь доску топором? Дай-ка я тебе фуганок свой принесу.
И сосед действительно принес мне фуганок, а после, когда дело дошло до ножек, давал и стамеску, и ручную дрель.
С нормальным инструментом в руках я позволил себе некоторый изыск: менял и сдвигал одну относительно другой доски столешницы, пока не достиг идеального совпадения рисунка сучков и волокон. Вообще чем дальше вглубь шла какая-нибудь работа, чем большего умения я в процессе ее набирался, тем требовательнее становился к самому себе. Начав с мысли о простом обеденном столе и желая только одного — чтоб стол этот не качался, я получил в конце концов красивое изделие из светлого дерева, которое можно было бы выставлять в магазинах стильной мебели. У него были, конечно, изъяны и недостатки, но о них знал только я. Чтобы не сгубить свое творение в один день, я вынужден был разориться на мебельный лак и покрыл им поверхность стола в несколько слоев. От этого оригинальный древесный рисунок проступил еще ярче. В конце концов я получил именно то, чего желал: вещь удобную, практичную и восхитительную.
— Натуральное хозяйство, шутил я, с гордостью показывая новый стол Ольге Степановне.
— А что? Правильно. Сейчас ведь ничего не купишь, все бешеных денег стоит.
Однако особого восторга, на какой я, будто ученик-отличник, втайне рассчитывал, мое изделие у нее не вызвало. Уходя, не выдержала:
Можно бы и попроще. Времени-то сколько ушло! Так вы и до зимы дом не справите. Крышу посмотрите, главное — чтобы крыша не текла.
Она искренне за меня переживала, но явно хватала через край. К середине лета я твердо рассчитывал покончить с основными работами. Даже подумывал, не привезти ли сюда на август маму с сестрой (сестра писала мне на солигаличский адрес, что в конце июля пойдет в отпуск и попробует поставить маму на ноги — говорят, больной надо делать массаж, заставлять больше двигаться…). Даже решал, кого позову на новоселье. Во-первых, Ольгу Степановну. Само собой, жена из Москвы приедет. Хорошо бы вместе с женой зазвать хоть на несколько дней Аню Вербину (они знакомы), если будет не слишком загружена делами: ей тоже нужен отдых. Ну и… и вас — почему нет? Ведь вы хотели появиться этим летом в России! Можете смеяться сколько хотите, но у меня к тому времени созрела мечта: собрать как-нибудь вместе вас, Аню Вербину и Ольгу Степановну. Я почему-то не сомневался, что вы понравитесь друг другу.
Сосед-боров стал появляться в моем дворе, заводил душевные (на свой лад) разговоры, приносил недостающий инструмент, а то и подсобить пытался, охая и кряхтя.
— Я бы за такое большое дело уже не взялся. Годы, понимаешь, не те.
Тачка соседа была теперь в моем полном распоряжении. Его новое уважительное отношение ко мне было связано, как я чувствовал, с размахом и первыми результатами моих дел. Всего дороже было то, что моя забота о красоте в этих делах уже не отвергалась с порога, встречала даже понимание и сочувствие!
В один из светлых июньских вечеров я задержался с пустой тачкой на своем высоком мосту и окинул взглядом ближние огороды. Воздух после тихого дождя был напоен трогательными ароматами. На изумрудных склонах и в ложбинах, уже прикрытых туманом, чернели правильные четырехугольники грядок, обрамленные цветущими черемухами. А над серыми крышами домов пронзительно четко, до мельчайших архитектурных деталей вырисовывался на бледно-зеленом небе силуэт старой каменной церкви. Она показалась мне теперь гораздо ближе, чем днем. В этом дивном сумеречном свете понятие пространства как-то утрачивало смысл — как, помню, много лет назад исчезли для меня часы и расстояния на берегу Невы возле медного Петра, где я сидел такой же вот белой ночью под таким же прозрачным зеленоватым небом и засматривался на строгие очертания казарменных корпусов на другом берегу, на завораживающие силуэты Васильевской стрелки, Петропавловки со сверкающим шпилем над ней, моста… Был в полверсте, а казалось, что до него пятьдесят шагов, где-то сказано у Достоевского. Может быть, такое место, где мы теряем чувство пространства и времени и принимаем все окружающее как свою бегущую по жилам кровь, и называется домом? Безо всякого повода вспомнил вдруг безымянную круглолицую попутчицу, с которой началось дл меня обретение Солигалича, и подумал о ней со снисходительной нежностью, как о ребенке. Еще подумал, что никакого верхнего парка на месте грядок, наверное, устраивать не стану — здешние огороды замечательны своей особенной красотой. И совсем легко (до того легко и незаметно, что об этом и упоминать, кажется, не следовало бы, не то что спорить) задела другая мысль: может быть, Солигалич и есть то самое место, где я хотел бы жить…
В ту ночь мне снился длинный яркий сон. Хорошо помню об этом потому, что вообще сны в Солигаличе были большой редкостью: измотанный до предела, я обычно сразу проваливался в небытие и так же незаметно возвращался к дневному сознанию, не ощущая после ночи ничего, кроме ломоты в теле.
Мне снилось, что я держу в руках длинный белый конверт с красным штемпелем Букингемского дворца. Не знаю, как он ко мне попал, да и где я сам во сне находился — на даче ли под Москвой или здесь, в Солигаличе. Открываю судьбоносный конверт с волнением и трепетом, разворачиваю гербовую бумагу и читаю:
Гр. такому-то (отчество перепутано),
проживающему там-то и там-то.
На Ваше обращение к королеве Франции Екатерине отвечаем, что Вы имеете в Москве 1,9 кв. м живой площади и не подлежите постановке на жилищный учет.
Пом. субпрефекта Юго-Западного округа
И снова красная печать со львом.
Самое смешное, что из этого округа мы с женой действительно получали в свое время какие-то отписки. Однако Варзикова не имела ко всему этому ни малейшего отношения. Честное слово, о ней я за все время в Солигаличе ни разу даже не вспомнил!
Но во сне меня смущало другое: почему кладбищенская площадь названа живой? (То, что речь в письме идет именно о могиле, сомнений почему-то не вызывало.) Может быть, это просто опечатка и надо читать жилой? И тут мен осенило: ведь кладбища-то наши в самом деле очень живые! Проплыли в мозгу тяжелые серебристые заколки в виде бабочек на взбитых прическах двух девчонок, сидевших впереди меня в солигаличском автобусе. Я тогда еще отметил про себя: как на кладбище. Там тоже железные сварные надгробия и оградки, крашенные серебрянкой. Грубые, дорогостоящие и для всех одинаковые. Обзаводиться ими, по-видимому, просто необходимо — как необходимо покупать в дом диван или шифоньер или обносить забором двор. Это суета живых, а вовсе не память об усопших и не украшение их посмертного бытия. Это тоже судьба России, наши такие живые и такие безобразные кладбища… Мне очень захотелось потрогать бабочку-надгробие над розовой раковиной ушка. Я уже протянул было руку…
Сосед! Соседушко! — закричала девка истошным голосом.
Я открыл глаза. Показалось, что меня окликнули по имени-отчеству, причем отчество переврали точно так, как в письме. Я выходил из сна с ужасным чувством несчастья, окончательного крушения всех надежд. Пошарил рукой по одеялу в поисках письма, чтобы перечитать его еще раз. Оно только что было здесь!
Соседушко! Меня Леша убивает!
Старушечий вскрик захлебнулся хрипом. Я бросился к окну. В полутемном дворе мужчина наотмашь бил кулаком по голове старуху. Я заметался в поисках одежды и снова завороженно прилип к окну, дрожащими пальцами пытаясь застегнуть рубашку. Он уже втаскивал ее за волосы в дом по ступенькам крыльца, как мешок картошки…
Соседская калитка была закрыта на засов. Я босиком прошел по улице до тускло освещенного окна кухни.
— Не смей, сука, жаловаться! — донеслось из-за окна рычанье внука.
— Да какая же я тебе сука, Леша! — громко отчитывал его знакомый голос. — Мне скоро девяносто стукнет, а ты меня сукой обзываешь, жеребец бессовестный!
Слава Богу, старуха была жива. У меня подкашивались ноги. Я присел у забора и впервые перевел дух, стараясь унять тупую боль и смертельную усталость в груди. Вокруг меня сияла все та же волшебная белая ночь с ее дурманящими ароматами, только небо из зеленого стало золотистым, с легчайшими акварельными мазками облаков над горизонтом…
Старуха молила меня о помощи. Чем же я мог ей помочь?
Утром вспомнил, откуда была с вечера привязавшаяся ко мне фраза про пятьдесят шагов: из подробного, тщательно написанного пейзажа, к которому герой Достоевского постоянно возвращается, дополняя этот пейзаж все новыми и новыми красочными деталями! Речь идет, конечно, о князе Мышкине, идиоте. Он живет этим пейзажем на протяжении всего романа. С попыток пересказать некую важную для него картину, привлечь к ней внимание он начинает первые знакомства, едва вернувшись в Россию после долгого пребывания в Швейцарии: Тоже иногда в полдень, когда зайдешь куда-нибудь в горы, станешь один посредине горы, кругом сосны, старые, большие, смолистые; вверху на скале старый замок средневековый, развалины; наша деревенька далеко внизу, чуть видна; солнце яркое, небо голубое, тишина страшная… К своему воспоминанию он возвращается каждый раз и в минуты важных решений, и в минуты самых тяжелых душевных мук: Иногда ему хотелось уйти куда-нибудь, совсем исчезнуть отсюда… Мгновениями ему мечтались и горы, и именно одна знакомая точка в горах, которую он всегда любил припоминать и куда он любил ходить, когда еще жил там, и смотреть оттуда вниз на деревню, на чуть мелькавшую внизу белую нитку водопада, на белые облака, на заброшенный старый замок. О,как бы он хотел очутиться теперь там…
Не удивляйтесь, что много цитирую. Увлекшись своими припоминаниями из Достоевского, я посетил в Солигаличе городскую библиотеку и попросил на время никому не нужный томик Идиота из десятитомного издания еще пятидесятых, кажется, годов.
Как я потом специально убедился, Достоевский в самом деле не любил разворачивать пейзажные описания, несмотря на постоянно и пронзительно ощущаемые в его прозе место действия, воздух действия, чуть ли не трепетание этого воздуха… Идиот с его навязчивым подробным воспоминанием стал в этом смысле исключением из правила. Но даже здесь, как вы чувствуете, на первом месте не картина, а точка, некое духовное средоточие Божьего мира вне времени и пространства. Можно ли назвать такую точку, навсегда покинутую в чужой стране, домом? Если взамен нет ничего другого, если скитаешься по чужим углам, как князь Мышкин, — вероятно, можно. Не дачу же Лебедева, не террасу с кадками так звать! — она числится домом князя лишь механически, по недоразумению. Во всяком случае, эта картина, это навсегда врезавшееся в память впечатление как будто охраняет князя Мышкина в России, как будто постоянно от чего-то его спасает вплоть до настоящего безумия, которым заканчивается роман. От чего же?..
Напарник, с которым я работал уже вторую неделю, в то утро неожиданно спросил:
— Ты давно на пенсии?
Мы с ним возводили кирпичные столбики под углами дома: он клал кирпич с раствором, я подносил. После ужасной ночи все во мне как-то опустилось. Всклокоченный, в рваной перемазанной грязью рубахе, я являл собою, должно быть, жалкое зрелище.
— Что, плохо выгляжу?
— Ну почему плохо… Мне и самому уже шестьдесят третий годок пошел.
Мы встретились оценивающими взглядами. Он был роста невысокого, но прямой, крепкий, с худым мускулистым лицом. Я дал бы ему не больше пятидесяти…
С возрастами у меня здесь, в Солигаличе, вообще была путаница. Разбираясь как-то на чердаке, я нашел в старом чемодане женские белые туфли большого размера. Одна была без каблука, из-за этого их, видимо, и забросили — кожа сверху была совсем новая, чистая, какая-то девственная… Чем-то ностальгическим на меня от этих туфель повеяло. Может быть, попалась еще тогда на глаза выцветшая фотография выпускного класса, где тетка с Ольгой Степановной, две рослые большеногие подружки, рядышком в форменных платьях с белыми фартучками… (Я перенес фотографию с чердака в дом и вскоре подарил ее Ольге Степановне — у нее такой не сохранилось.) Разглядывая эти туфли с чуть продавленными и едва успевшими отполироваться под пяткой стельками, почти новые и даже вполне современного, как ни странно, фасона, я почему-то вспомнил вас. Такая уж у меня, видать, судьба — всегда и везде теперь вас вспоминать. И подумал, что туфли эти тетка надевала лет тридцать, наверное, назад, когда ей было ровно столько, сколько вам сейчас…
Плотника, прибавившего мне два с лишком десятка лет, постарался разубедить. А через полчаса, забежав за каким-то инструментом в дом и с любопытством глянув на себя в зеркало, сам уже был ни в чем не уверен. Напарник выглядел значительно моложе меня. Я был слишком изможден непосильной работой и дурными мыслями — короче, exhausted. (Помните тот мой перевод предостережения с мыльной обертки?)
— У меня внучка в Питере, технологический заканчивает! хвастал мой напарник. — А дочь в Германию уехала. Не могу, говорит, здесь жить, и все тут! У нее муж, это… Из наших немцев был, из Казахстана. К Новому году посылочку с продуктами прислала. Чего только нет! Ты в жись такого не видывал.
— Видывал, сказал я.
— Да нет, у вас в Москве не то. В Москве такого не найдешь…
— А я не в Москве. Я в Англии видел.
— В Англии? — изумленно уставился на меня напарник, отложив кирпич. — Как ты туда попал, в Англию-то? В гости иль как?
— Научная командировка.
— А-а… Ученый человек, значит. Чего ж ты здесь-то делаешь?
— Как чего? Работаю. Дом отстраиваю.
Верно, верно. Этот дом, если за него как следует взяться… Он еще и внукам твоим послужит, — пыхтел напарник, втискивая под бревно последний ряд кирпичей, и вдруг замер на секунду и оглянулся на меня как-то странно, чуть ли не с жалостью, но и с опаской: — А чего не остался? Не нужен, что ль?
— Где не остался? — не понял я.
— Да это я так, смеюсь. — Он засуетился, торопясь просунуть между кирпичами и бревном лист рубероида. — Зайди-ка из-под дома, подсоби!..
В тот вечер он попросил меня расплатиться за сделанное. Продолжать работу на другое утро не явился: соседи сказали, что запил. Я увидел его только через неделю, он пришел поздно ночью (я был уже в постели) и попросил вина, клятвенно обещая приступить завтра к работе. (Под вином подразумевалась, конечно, водка, никакого другого вина здесь не признавали.) Я не поверил, но бутылку дал (он настаивал на двух). После заявлялся еще раза три, воняя перегаром и махоркой: требовал водки под будущую работу. Больше я не давал. В последний раз, обидевшись, сказал, что цены нынче не те, что прежде, и меньше чем за столько-то в день он работать не будет. Названная сумма была вшестеро больше, чем я платил ему до этого. После каждой встречи с ним мне казалось, что даже от рыжего кота Васьки, продолжавшего осаждать меня по утрам, несет махоркой…
Я так подробно говорю об этом плотнике, потому что позднее он примет участие в одном событии, ставшем для меня поистине катастрофическим.
Но главное было уже сделано: дом стоял прямо, на кирпичных столбах под каждым углом. Я мог начинать внутренний ремонт, а в случае нужды сумел бы, набравшись теперь некоторого опыта в кирпичной кладке, и фундамент завершить в одиночку. Разве что новоселье придется на неделю-другую отложить…
В те дни я поневоле продолжал размышлять о доме и бездомности. Мои представления об идеальном жилище складывались не в Солигаличе и сильно менялись с годами. Вначале был хмурый Петербург: холодна гармония улиц и площадей, сады и парки с заемными декоративными причудами и подлинным колдовством внутренней жизни. Именно там я научился понимать и любить цвет в архитектуре: эти блеклые зеленые или розовые особнячки в глубине дворов, в зарослях цветущей сирени… В Подмосковье мне бросалось в глаза особое умение дачников создавать относительный комфорт из всякого хлама, что оказывался под рукой, и возводить нечто хотя и беспорядочное, но легкое и не слишком гнетущее. Надо ли говорить об Англии: у вас я не только жадно впитывал прекрасные общие виды, но всматривался буквально в каждый камень и каждый кустик, соблазняясь совсем новой для меня — как бы это точнее выразить: фактурой? иерархией? — красоты. (Чтобы ее почувствовать, достаточно посмотреть несколько старинных гравюр с видами Оксфорда.) Все это (не только из Англии, но вообще все лучшее, что к тому времени запечатлелось в моей памяти) мне хотелось вдохнуть в солигаличский мир, где из-за каждого угла глядела на меня российская покорность судьбе.
Но я уже не хотел все с ходу отвергать и ломать, как в первый день. И обождал бы теперь, видимо, с навешиванием медного кольца-молоточка на калитку (наперед ни от чего такого, впрочем, не отказываясь). Я понимал, что все, с чем я столкнулся в Солигаличе, — тоже культура: вековой мещанский уклад, содержащий в себе много просто необходимого для выживания в таком месте и по-своему привлекательного. Я начал догадываться, что иной солигаличский хлев или амбар, кое-как доживающий свой век, в дни своей молодости не уступал по практичности и красоте вашим каменным barns с дубовыми окованными толстым железом дверями. Мастера здесь попадались стоящие. Но — хлипкий материал, суровый климат… Человеческое небрежение довершало дело.
Если попытаться обозначить равнодействующую моих теперешних усилий, то это была не ломка, а скорее реконструкция, иной раз даже реставрация. Я хорошо усвоил, как реставрируют в Англии: начиняя средневековые здани всеми удобствами конца XX века, но не сдвигая при этом ни одной старой перегородки, не ломая ни одной лестницы или двери. Мне нравилось, что у вас почти нет руин и развалин, что все старое выполняет прежнюю функциональную роль, действует и выглядит подчас прочнее и лучше нового, нисколько не потеряв при этом своих изначальных черт. Напротив, древние черты подчеркиваются и усиливаются! Вы видите это на улицах Оксфорда и у себя дома каждый день: потрескавшиеся деревянные балки, косые распорки и столбы покрываются черным лаком, каменные простенки между ними выбеливаются до снежной чистоты. Стена, простоявшая много веков, выглядит теперь ярче и контрастнее, древняя конструкция ее выпячена. Даже если дерево изрядно попорчено и выветрено, если камень чересчур угловат, а столб слишком кривой, все оставляется под краской так, как оно есть, ибо в этом печать вечного времени и живая творческая мука давно ушедших мастеров, из этого-то и складывается душа дома. Не изменились ни размеры, ни конфигурация, ни назначение постройки. У вас теперь по-современному комфортно, но вы по-прежнему в средневековье. Все, что было правильным и добротным тогда, годится и теперь; что сразу признали негодным или ошибочным, давно уже стерто с лица земли…
Может быть, я идеализирую ваших реставраторов и они не обходятся без ломки и перестроек, просто умеют прятать концы в воду? Вам виднее. И в самой распрекрасной жизни все когда-нибудь стареет и требует замены.
Мой случай был несколько иным. Мне приходилось самому решать, что убрать, а что оставить. Иной раз решение давалось легко и приносило радость, но часто доставляло одни неприятности, кончалось результатами ничтожными, а то и явно отрицательными.
Взять хот бы внутренний ремонт, отделку комнат. Старые обои были наклеены в несколько слоев, дальше шли густо промазанные хлебным клейстером слои газет, а под ними обрывки картона, фанерки от посылочных ящиков, дранка, даже полоски жести… Все это служило для поддержания рыхлой песчаной смеси, огромные количества которой заполняли пазы между бревнами. Все было намертво, по-бабьи прибито к стене мириадами гвоздей разной величины. Картонки и фанерки эти приходилось выламывать топором да зубилом, причем ржавые гвозди оставались торчать в бревнах, будто прикипев к ним. Стены, где я успевал их ободрать и очистить, выглядели безобразно. Во многих местах голые темные бревна выпирали внутрь или, напротив, вываливались наружу, разъехавшись за многие годы в неточно вырубленных пазах. Конечно, тетка не стала бы тревожить старье и просто наклеила бы еще один слой обоев поверх бугрившихся старых. Обдирать, вытаскивать гвозди, выносить ведрами центнеры осыпавшейся замазки — да кому это нужно? И что делать с такими стенами дальше?
Однако я продолжал начатую работу, уповая на собственную изобретательность, так часто меня здесь выручавшую. До поздней ночи горела в комнате тусклая электрическая лампочка на витом шнуре; до поздней ночи балансировал я с клещами на старом ненадежном столе, осовело вглядываясь в черноту бревен, чтобы не пропустить какой-нибудь маленький гвоздик…
Спустя три или четыре дня в комнате чуть не до потолка высился ворох бумажных обрывков, картона и тряпья. Пришлось вспомнить о печке, которую я из-за жары не топил уже много дней. И тут меня ждало еще одно неприятное открытие.
Печка оказалась сломанной: выравнивая домкратами и клиньями дом, мы разрушили печной боров. Для опытного печника работы было на полдня: разобрать поврежденную потолком часть и соединить с трубой заново. Что касается меня, трудности начались уже с первых шагов.
Добравшись до стенки дымохода, я неожиданно обнаружил, что прокаленные и покрытые сажей кирпичи в глубине его качаются. Не было, казалось, ни одного, который лежал бы на своем месте прочно. Глиняная обмазка осыпалась, между кирпичами изнутри зияли провалы. А ведь это было место, где бушевал огонь; от дома, от деревянных обклеенных бумагой стен отделяла его шаткая стенка толщиной всего в полкирпича!
Я взял молоток и легонько простукал всю стенку. В глубине дымохода падали вниз куски обожженной глины.
И эту печку Ольга Степановна называла хорошей, крепкой; до того дошло, что я под гипнозом ее похвал считал печку чуть ли не единственной стоящей вещью в доме!
Передо мною лежало, как водится, несколько дорог. Либо разломать печку до основания и построить новую (возможность чисто теоретическая; я заранее знал, что никогда на это не отважусь). Либо попытаться, не руша, всю ее обмазать новым раствором и таким образом укрепить. Либо быстренько поправить лишь то, что я успел разломать: стояла эта хреновина до меня десятки лет (я не помнил, чтобы тетка занималась печью, лишь белила ее иногда), послужит, Бог даст, еще…
Была еще одна возможность: позвать печника, чтобы сложил новую печь. Но я уже догадывался, во что мне это обойдется.
Выбрав средний путь, я стал приноравливаться со своим раствором. Повсюду, где я мазал печку, через каких-нибудь полчаса появлялись новые щели. Я попытался обмазать дымоход изнутри, где мог достать рукой: тонкий слой глины, аккуратно наложенный мной на предварительно увлажненные кирпичи и сверху еще приглаженный мокрой тряпкой (по всем правилам!), через некоторое врем отошел и стал скручиваться, как сухой осенний лист. Я добавил в раствор песку и повторил все с начала: трещины стали не такими широкими, но их было теперь значительно больше. Пришлось еще несколько раз досыпать песку. В конце концов я добился того, что на высохшей стенке не образовалось ни одной трещины. Я провел по печке ладонью, испытывая новую обмазку на прочность. Следом за моей рукой она вся обрушивалась каскадом сухих песчинок!
Я пришел в ужас. Что делать в этом исходно зыбком, на авось слепленном мире добросовестному человеку? Тут-то я и вспомнил английскую сказку про трех поросят и библейскую притчу о доме. И понял, что стараюсь напрасно. И что не поможет мне в этом деле никакой местный печник, сколько бы я ему ни заплатил: он сумеет лишь повторить то, что у меня уже есть. И пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры… Просто мы, русские, народ, основавший свой дом на песке. А потому одновременно и отчаянный, и боязливый (одно другому не противоречит). Как можно на что-то всерьез рассчитывать, жив с такими, например, печами? С этим же связано, вероятно, и наше мистическое восприятие жизни, ощущение ее тленности. Зачем обдирать старые обои, красить двери и заборы, строить удобную прочную лестницу на чердак, если все равно разольются реки, подуют ветры, вспыхнет пожар? Зачем облегчать и украшать жизнь, которая в любой миг может обратиться вся в прах? В этом всегдашнем и вполне оправданном ожидании беды одно из решающих, может быть, наших отличий от Запада, основавшего свой дом на камне.
Так что Ольга Степановна не обманывала меня, нахваливая эту печку…
Кое-как залатав поврежденный боров и стараясь больше о печке не думать, я принялся обдирать потолок. Он меня порадовал уже тем, что под беленой бумагой открылась добротная картонная плита, довольно-таки аккуратно прибита к потолочному настилу. Кое-где большие листы картона покоробились от влаги, местами были не очень плотно пригнаны один к другому, но все это было поправимо. Я сразу решил, что не буду вновь их заклеивать, а покрашу белой краской. Но прежде надо было отчистить остатки бумаги и клея. Крупитчатая хлебна размазня толстым слоем покрывала под бумагой весь потолок. Ее очень полюбили мухи, появившиеся к тому времени в доме в большом количестве. Как только я отрывал от потолка очередной лист бумаги, они тучами налетали на оголенное место. Пришлось брать ведро с тряпкой и тщательно оттирать каждый пятачок поверхности. Добавьте к этому неудобное положение на шатком столе, с задранной головой и поднятыми вверх руками: ныла шея, грязная вода с тряпки попадала на лицо и текла в рукава…
Так я добрался до потолочной балки. Что за штука эта балка, объяснять, думаю, не надо. Промежуточная опора потолочного настила, она была сделана из очень толстого и прочного бревна и тянулась через все мои покои, выступая под потолком как раз посередине. В народе ее зовут еще, кажется, матицей и даже маткой. Моя балка оказалась под бумагой на удивление гладко и изящно обструганной, с фигурно выточенными бороздками во всю длину. Когда-то, вероятно, свежая и смолистая, не уступавшая по декоративным свойствам моей столешнице, она была теперь буро-пестрой, залепленной грязью и хлебными крошками. Я механически отскоблил и вымыл балку вместе со всем потолком — больше для того, чтобы избавиться от привлеченных хлебным запахом назойливых мух, нежели для красоты, — и тут убедился, что дерево не испорчено. Пятна исчезли без следа, старая древесина обрела ровный серовато-коричневый цвет, напоминающий цвет мореного дуба — только, пожалуй, чуть более холодноватого оттенка.
Открытием следовало распорядиться с большой осторожностью. В тот день я кончил работу пораньше и отправился в хозяйственный магазин. Голова моя была занята одним видением: белоснежная плоскость потолка, пересеченная массивной черной балкой. Образ этот, как вы догадываетесь, я вывез из Оксфорда. Потолок должен быть небесами. Стены не слишком темные, граница между стенами и потолком (бордюр) еще светлее, а уж сам потолок — уходящее в бесконечную вышину сияние…
Ольга Степановна, когда я выпытывал ее домашние секреты, говорила мне, что идеально белого потолка она добивается с помощью мела. И точно: простенки оксфордских зданий по штукатурке не маслом же красят! Значит, опять возвращаться к отвергнутой мной бумаге, опять мазать отмытый потолок клейстером? Впрочем, балку оставлю незаклеенной. Дл балки я мысленно выбрал битумный лак. Матовые меловые плоскости и глянцево-черный брус — ведь это как раз то, на что я так заглядывался у вас!..
Ни битумного лака, ни мела для побелки в магазине не было.
Как ни странно, эта неудача не слишком меня обескуражила. Я задумчиво побрел по городу. Мне еще не приходилось шататьс по улицам Солигалича просто так, никуда не спеша, не сгорая от нетерпеливого желани поскорее разделаться в городе с делами и вернуться домой к прерванной работе. Обычно во время суетливых пробежек я не поднимал глаз и лишь досадовал на слякоть или пыль, смотря по погоде. А тут поднял — и удивился.
Нет, не наличникам с вычурной резьбой, не балкончикам с точеными балясинами, не светелкам под коньками крыш. Всего этого в центре города было довольно, и сделано со вкусом, но меня как-то мало трогала эта классика. Иной раз даже думал с раздражением: зачем столько сил убивать на наличники и резные крылечки, в то время как в домах нет самого необходимого: водопровода, ванной, канализации? В старину, когда ни о чем подобном не мечталось, — понятно: резьба по дереву давала естественный выход творческим силам, больше их просто некуда было здесь приложить. Но как может нынче взрослый мужик днями точить затейливые балясинки или вырезать из жести петушка на трубу, когда его жена таскает бадьи с помоями и бегает на речку полоскать белье? (Все это дважды забавно, если вдуматься. Я ведь и сам частенько поступал, как тот мужик, то есть начинал преображение быта с красоты, только моя красота представлялась мне, видимо, более значимой, более универсальной, чем мужикова, и к тому же всегда держал в голове конечную цель, без которой забота о красоте дома лишалась для меня смысла: жизнь надежную и комфортную.) Нет, меня другое поразило, нечто до странности простое и естественное. Прямо перед собой на высокой открытой террасе, построенной без излишеств и свежепокрашенной (а мне все казалось теперь, что только в Англии умеют красить!), я увидел цветущие розы в больших глиняных вазах. Не букеты — живые розовые кусты с пышными цветами, выставленные на всеобщее обозрение поближе к перильцам. Не так уж и высоко, рукой с тротуара можно дотянуться… На террасе — никого, ведущая во внутренние помещения стеклянная дверь плотно прикрыта. Как выросли розы в этом климате? Ради чего их сюда выставили? Они что, и ночью тут стоят и их до сих пор не украли?! Смешные, невообразимые дл нормального человека вопросы закружились в голове. Очень уж не вязались правильные и строгие архитектурные формы, тщательность, с какой было выбрано место дл цветов, тонкий переплет двери и чисто вымытые стекла с тем, что я всегда знал и думал о Солигаличе. У меня даже сомнение закралось: уж не заезжий ли коммерсант отстроил здесь дачу, не из столицы ли приехали сюда эти розы и эта дверь? Но богачи как будто поближе к Москве селиться предпочитают… Я удалялся и все оглядывался. Дом был старый, деревянный, издали он ничем не выделялся в ряду других домов.
Я весело побрел дальше, размышляя над сюрпризами провинциальной жизни, и тут заметил на дороге необычное транспортное средство. Солигаличские улицы, надо сказать, пустынны: прохожих почти нет, машины ездят редко. Мне навстречу катила самодельная трехколесная тележка, сделанная, очевидно, из старых велосипедов, с педалями и велосипедным рулем. В тележке, чуть не касаясь спиной земли, полулежал и крутил педали худой, заросший щетиной человек средних лет. Заметив, как на него смотрю, он оскалился в добродушной улыбке — и приветственно помахал мне рукой!
Только клубы пыли следом за промчавшимся по улице самосвалом, надолго разлучившие нас, напомнили мне, что я все-таки не в Оксфорде.
Но, выходит, я плохо знал этот город? Сосредоточив дл себя все мыслимые его достоинства в одной только Ольге Степановне, я, пожалуй, несколько заузил поле зрения. Или лучше так: достоинства Ольги Степановны на этом более широком фоне начали играть новыми красками! Солигалич обладал, оказывается, своей особенной, просвещенной и свободной душой.
Обойдя чуть не полгорода, я успел еще раз зайти в магазин (в Солигаличе магазины работают на час дольше, чем в Оксфорде) и взял, что там было: бутылку бесцветного мебельного лака, которым покрывал стол, и большую банку светлой масляной краски цвета слоновая кость. Лучше не буду говорить вам, сколько пришлось за это заплатить — разве что в фунты перевести? Но зато теперь я точно знал, что нужно для моего потолка. Зачем так уж буквально копировать чужое? Согласитесь, с моей стороны было бы непростительно замазывать балку цвета мореного дуба (с очень тонким и приятным оттенком) чем-то черным только из-за того, что так якобы всегда поступают в Оксфорде. И потом — какие небеса?! В тесном пространстве моих комнат не может быть никаких небес. Это же каюта, корабельная каюта. Иметь прилично отделанную каюту тоже неплохо…
Расскажу еще об одной нечаянной находке, просто чтоб вы знали, чем была в Солигаличе занята моя голова.
Это случилось позже, когда я уже покрыл балку бесцветным лаком (и она стала немного другой, еще красивее!), выкрасил потолок слоновой костью и обрамил глянцевитые плоскости деревянными лакированными рейками (как в каюте), подобрал под свою новую идею обои, оштукатурил неровные стены специально составленной прочной замазкой… Работа заняла много дней и ночей. Видели бы вы меня тогда! В своей кепочке с длинным козырьком я был похож на самодовольного попугая, рекламирующего вафли Куку-руку (зимой этот попугай нахально глядел на меня одним глазом во всех вагонах московского метро). С Ольгой Степановной я в те дни не встречался. Лишь раз заметил ее издали на моем огороде с ведром и лейкой в руках — она поливала мои грядки! Но я был до того занят и взволнован своими художествами, что не решился ее окликнуть и махнул в душе на это рукой: ладно, мне все равно некогда поливать…
Проснувшись однажды рано утром, я отворил дверь и был поражен неожиданно ярким желтым светом в обыкновенно темных сенях. Эта внезапная перемена, этот ниоткуда льющийся свет вселили в меня ощущение праздника. Растерянно стал оглядываться и отыскал большое яркое пятно света на смолистых досках обшивки под потолком. Оно просто плавилось в глазах и было подобно второму солнцу. Я с любопытством проследил путь луча и обнаружил, что солнце попадает сюда через разбитое чердачное оконце и щель в настиле потолка. Путь был настолько узким, что второе солнце светило каких-нибудь десять — пятнадцать минут в сутки; именно поэтому я до сих пор ни разу его не замечал.
Худой потолок в сенях был моей давней головной болью, одним из сотни самых неотложных дел. В щели сыпались с чердака вороха сухих листьев, стружек и опилок, особенно когда наверху гулял ветер; все это попадало на вешалку с одеждой у двери и на множество других вещей, хранившихся в сенях и в чулане. С неплотно уложенных плашек гирляндами свисала старая паутина с мусором. Я не раз уже примеривался к этому потолку, надеясь сделать его таким же плотным и чистым, как в комнатах, но меня пугал объем работы. По меньшей мере треть худого настила требовалось менять либо восстанавливать заново.
Утреннее событие подсказало новую идею. На место недостающих плашек надо вставить стекло! И тогда мрачные холодные сени будут днем всегда освещены. Со временем здесь можно будет обустроить уютную прихожую. Мне запомнилось необыкновенное впечатление от мансардных окон в верхних этажах английских домов. Вы, например, лежите с книжкой на диване или моетесь в ванной, а над головой у вас — огромное окно без переплета, через которое видно небо с облаками, солнце или капли дождя… Это прекрасно в любую погоду. Я не мог устроить такого на своей крыше: обычную деревянную раму загерметизировать невозможно, а на настоящее мансардное окно, какие стали уже появляться в продаже в Москве, не хватило бы и всей привезенной мной из Англии суммы. Но я мог сделать простое окно — в потолке, под крышей! Свет будет проникать в него с чердака.
На мое счастье, в магазин как раз накануне завезли толстые витринные стекла. Я довольно быстро очистил и сплотил тот потолочный настил, что уже имелся; затем долго (дня четыре) изготавливал большую раму по размеру проема. Далее предстояло перестроить и расширить оконце на чердаке: мне хотелось, чтобы солнце сияло в сенях целое утро. И еще я думал, какой должна быть стена, на которую падают лучи. Выкрасить ее белилами, чтобы еще ярче светила? Или сберечь естественный горячий смолистый цвет, только набить доски посвежее да покрыть их бесцветным лаком, чтоб не тускнели? Или (вот уж фантастическая и непредсказуемая по результатам затея!) развесить на обращенной к солнцу стене зеркала?..
К сожалению, ни завершить, ни даже додумать эту работу я не успел.
Я отлично вас вижу: вы проходите к длинному столу, рядом садится аспирантка Алиса, напротив доктор Клара Дженкинс.
— Решились потратиться на обед? — спрашиваете вы Алису дружелюбно.
— Да, — отвечает Алиса. — Знаете, раньше я не могла понять, почему, если я покупаю из стипендии туфли за двадцать фунтов, на меня смотрят с осуждением и качают головами и те же самые люди каждый день спокойно оставляют в ресторане десять или пятнадцать фунтов за обед. Теперь понимаю. Теперь сама так делаю.
— Значит, вы простили нам обжорство? шутит по-русски доктор Дженкинс. — Вам хорошо в Англии? Вы успели привыкнуть?
— Вчера меня останавливает на улице пожилой человек, — рассказывает Алиса. — Спрашивает: вы заметили, как красив этот город? Но я здесь живу, отвечаю я. А он: я сам живу здесь всю жизнь, но не устаю любоваться!
— Прекрасный ответ.
— С некоторыми русскими бывает очень трудно, — замечает доктор Дженкинс. — По-моему, наш недавний гость до последнего дня чувствовал себ не в своей тарелке.
— Вы заметили, что он всегда был очень бледным? — жалостливо говорит Алиса.
— О да, — отвечаете вы. — Это от недостатка витаминов. У вас в России очень бедная пища, но он и здесь, по-моему, недоедал, экономил деньги, вам так не кажется?
— Он ел за обедом много хлеба, — говорит доктор Дженкинс. — В России все так любят хлеб?
— Там есть очень черный хлеб, он вкусный, — зачем-то вставляете вы.
— Должен вам сказать, — приятным старческим баритоном неспешно произносит профессор Смолянский, сидящий от вас по другую руку, — должен вам сказать, что наш бледнолицый друг меня однажды очень удивил. Я расспрашивал его о преступности в нынешней России, растет ли она. Он подумал и ответил: нет, не растет. Неужели правда? В Англии, к сожалению, преступность растет, и весьма ощутимо.
— Меня он спрашивал, случается ли, что в наш колледж поступают по блату, — замечаете вы.
— Но это же нонсенс!
— Разумеется. Я так ему и сказала.
— Это значит совсем ничего не понимать!
— И откуда эта манера постоянно жаловаться на обстоятельства?
— Я думаю, между русскими и англичанами можно найти много общего…
— Конечно. У меня был знакомый японец, он говорил: если бы вы знали, как Япония похожа на Англию! Мы точь-в-точь такие же, как вы!
Общий смех.
Клара, простите, я плохо вижу без очков, — говорит Алиса. — Что там возле вас на тарелочке, пирожные? Если вас не затруднит, будьте так добры…
Доктор Дженкинс передает ей сухие жесткие круглые хлебцы. Алиса берет один, растерянно держит в руке, затем кладет возле себя. Покраснев, объясняет:
Я думала, это пирожные.
Простите, это я виновата. — Доктор Дженкинс брезгливо морщит крохотный носик. — Я решила, что вы просто хотите хлеба за десертом. Почему не дать, если человек просит?..
Беда пришла внезапно, вот уж поистине — свалилась на голову. Я как раз закончил в основном отделку комнат, побелил печку, расставил на прежние места стол, сундук и кровать. Нежась в то утро в постели после тяжелой ночной работы, я удовлетворенно оглядывал потолок с лакированной балкой и корабельным бордюром и мысленно пытался подсчитать, что мне еще осталось сделать в первую очередь. Закончить с фундаментом, то есть подвести под стоящий на столбах дом кирпичную ленту, — раз, это самое тяжелое. Доделать потолок с окном в сенях и перестроить светелку на чердаке. Покрасить полы. Теплый туалет, чердачная лестница, оконные рамы… Да, еще сушилка у печки! Сушилка, с мысли о которой и началась вся эта кутерьма. Как я мог про нее забыть? Что-то Ольга Степановна говорила еще о крыше — проверить, не течет ли… Уже чуть не половина августа миновала. Когда-то я собирался в июле отпраздновать новоселье. Больше всего меня тревожили деньги — их хватит самое большее на две-три недели очень скромной жизни. Впрочем, картошка и кое-какая зелень были у меня теперь свои, с огорода (спасибо Ольге Степановне). Несколько дней назад я разговаривал по телефону с женой: ей опять удалось устроиться на работу, она предлагала мне помощь из оставшихся у нее фунтов стерлингов. Принять?
Сонно потягиваясь, я снова и снова глядел вприщур, как изумительно сочетается на потолке неброская масляная краска с лакированным деревом, и тут в какой-то момент мне почудилось, что балка моя расположена не вполне горизонтально. Кляня всех пьяных плотников, строивших этот дом, я вскочил на кровати и дотянулся до балки, заглядывая на нее сбоку и пытаясь таким образом проверить свои ощущения. Один раз даже подпрыгнул на кроватной сетке, ухватившись за балку обеими руками. В это мгновение раздался сухой шорох, и я с ужасом увидел, как мой конец балки на глазах пошел вниз, разрывая новые обои. Послышался треск крашенного слоновой костью картона, с потолка посыпался песок. Я инстинктивно встал в позу кариатиды, пытаясь защитить себ и удержать потолок. Но балка продолжала неуклонно оседать мне на голову…
— Как ее укрепить? — мрачно спросил я у плотника, с которым вывешивал дом. Пришлось за ним сбегать, кое-как подперев горбылями просевшую балку.
— Как укрепить? Подставь слегу, вот и укрепишь. Или веревками к стропилине на чердаке привяжи. Ты ведь сам все умеешь.
— Веревками? Это что, долбить в потолке дыры, чтоб веревку продеть? — Я был в растерянности. — Да и сама веревка — долго ли она прослужит?
— А это смотр какая веревка. Найди вожжу ременную, она и три, и четыре года держать будет. Ты сперва крышу глянул бы. У тебя вся стена в этом месте гнилая, небось крыша-то ручьем течет!
— Стена?.. Давайте займемся. Надо что-нибудь делать. Я заплачу.
— Э, сокол милый! Заплачу. Крышу надо разбирать, бревна подстропильные менять, стену вычинивать. Знаешь, сколько сейчас одно дерево стоит? А работа? Тут работы ой-ой-ой. Дешевле новый дом построить. Ты живи, пока живется. Занимайся в Москве своим ученым делом, а сюда — отдыхать или там картошечку посадить… Так-то вернее будет. А то вишь развел тут галантерею. Делать ему больше нечего. Иль в Москве тоже не ладится?..
С полгода назад я впал бы от случившегося в прострацию и перестал бы шевелиться. Солигаличская жизнь меня закалила. Когда плотник получил за консультацию граммульку и ушел, я поднялся на чердак. Ступать на провалившийся настил было теперь нельзя. По венцу под самым скатом крыши я прополз к тому месту, где кончалась балка, и пощупал бревна сруба. Рука по локоть утонула в древесной трухе. Плотник оказался прав: годами мокнувшая в этом месте стена была почти пустой. Права оказалась и Ольга Степановна, в первый же день обратившая внимание на эту балку и советовавшая мне посмотреть крышу. Может быть, если бы я вовремя спохватился, стену удалось бы сохранить? Ведь при мне прошло столько ливней! Запоздалые сожаления… Я сошел в комнату и потрогал стену. Под обоями была лишь тонкая корочка древесины. Ткнешь пальцем — и ты на улице.
Горбыли согнулись под грузом продолжающего медленно оседать потолка. Если он рухнет, мне его никогда уже не собрать!
Я снова взлетел на чердак, лихорадочно соображая, к чему подвесить балку. Вбить крюк? Но какой крюк и какая веревка выдержат эту тяжесть? Чем внимательнее вглядывался в деревянную механику, тем в большее отчаяние приходил. Плотник был дважды прав: бревна, в которые упирались стропила, тоже сгнили, крыша сама могла в любую минуту развалиться. До того я был на чердаке десятки раз и ничего, ничего не видел! Выходит, балку можно крепить только снизу, из комнаты. И я опять сломя голову несся вниз…
К вечеру мне удалось подпереть балку крепким бревном. Оно красовалось теперь посреди моей каюты, продавливая пол, со всеми своими сучками и топорными зарубами. Чтобы поднять искореженный потолок до начального горизонтального положения, пришлось изрядно повозиться; основна стойка и дополнительные опоры, которые я при этом использовал, были очень тяжелыми; кажется, я надсадился.
Ночью в постели меня пронзило сравнение: все, над чем я с таким упоением четыре месяца работал, — это ледяной дом. Царские ледяные палаты создавали лучшие мастера. Наверное, этот труд имел какое-то значение, если оставил даже след в истории. Но в ледяном доме нельзя жить, он не для того предназначен. В конце сезона все вложенное в него старание и искусство обращается в ничто. Результат врожденного бесплодия. Награда за пошлость. Плотник трижды прав: дл вечности надо трудиться иначе и в другом месте. Грандиозные замыслы в сочетании с неизбежным (при моих малых силах и более чем скромных финансовых возможностях) долгостроем в этом климате просто не имеют смысла…
Климат? При чем тут климат?!
Но вреден север для меня.
Князь Мышкин где-то в самом начале беспокоится о том же: как бы здешний климат ему не повредил. И менее чем через год… Да, так. Вернувшись в Россию к зиме, почти когда я из Оксфорда, он сошел с ума в конце лета — может быть, в этот самый день августа, вернее, в эту самую ночь. Какая связь между климатом и психическим здоровьем? Что произошло с ним за это время?
Я включил свет. Мне захотелось еще раз перелистать единственную имевшуюся в доме книгу.
Он был в мучительном напряжении и беспокойстве и в то же самое время чувствовал необыкновенную потребность уединения. Ему хотелось быть одному и отдаться всему этому страдательному напряжению совершенно пассивно, не ища ни малейшего выхода…
Он с мучительно напрягаемым вниманием всматривался во все, что попадалось ему на глаза, смотрел на небо, на Неву. Он заговорил было со встретившимся маленьким ребенком… Гроза, кажется, действительно надвигалась, хотя и медленно. Начинался уже отдаленный гром. Становилось очень душно…
Несмотря на все утешения и обнадеживания, совершенное отчаяние овладело душой князя… Летний, пыльный, душный Петербург давил его как в тисках; он толкался между суровым или пьяным народом, всматривался без цели в лица, может быть, прошел гораздо больше, чем следовало…
Но беспокойство князя возрастало с минуты на минуту. Он бродил по парку, рассеянно смотря кругом себя, и с удивлением остановился, когда дошел до площадки пред воксалом и увидал ряд пустых скамеек и пюпитров дл оркестра. Его поразило это место и показалось почему-то ужасно безобразным…
Он сам опять начал дрожать, и опять как бы вдруг отнялись его ноги. Какое-то совсем новое ощущение томило его сердце бесконечною тоской. Между тем совсем рассвело; наконец он прилег на подушку, как бы совсем уже в бессилии и отчаянии… Но он уже ничего не понимал, о чем его спрашивали, и не узнавал вошедших и окруживших его людей. И если бы сам Шнейдер явился теперь из Швейцарии взглянуть на своего бывшего ученика и пациента, то и он, припомнив то состояние, в котором бывал иногда князь в первый год лечения своего в Швейцарии, махнул бы теперь рукой и сказал бы, как тогда: Идиот!
Наконец-то я поймал его, пейзаж Достоевского. Он весь был растворен в безумном воздухе пропащей страны.
От этого-то климата, от этого воздуха и пыталс безуспешно защититься князь Мышкин — другим пейзажем.
Мы все имеем вид путешественников. Ни у кого нет определенной сферы существования, ни для чего не выработано хороших привычек, ни для чего нет правил; нет даже домашнего очага; нет ничего, что привязывало бы, что пробуждало бы в вас симпатию или любовь, ничего прочного, ничего постоянного; все протекает, все уходит, не оставляя следа ни вне, ни внутри вас.
…Вам придется себе все создавать, сударыня, вплоть до воздуха для дыхания, вплоть до почвы под ногами.
Эти слова принадлежали другому, невыдуманному безумцу. Дальше у него шло: И это буквально так. Я давно знал наизусть чаадаевские строчки, но только теперь до меня дошел их простой смысл. Достоевский этот вещий смысл всегда держал в голове; князь Мышкин болен у него той же болезнью и сам пытается разъяснить себе эту русскую болезнь в других: Отчего это, отчего разом такое исступление? Неужто не знаете? Оттого, что он отечество нашел, которое здесь просмотрел, и обрадовался; берег, землю нашел и бросился ее целовать!
Я припомнил свой неосуществленный замысел: выходить в Солигаличе к обеду в белом галстуке ровно в 7.18 вечера. Как давно это было!..
Еще ночью, в постели, у меня появилось дурное предчувствие. Страх перед возвращением болезни, впрочем, подступал и прежде, но я старался гнать его от себя подальше.
Утром на стульчаке туалета-времянки остались лужи крови. Сомнений уже не было.
Весь день я промаялся на ногах, не решаясь почему-то лечь в постель, хотя накануне так и не сомкнул глаз, а вечером приковылял к Ольге Степановне. Она угощала мен со всегдашним радушием, но я едва усиживал на краешке стула и чувствовал себ совсем как тогда в гостях у вашей мамы, с той лишь разницей, что это был Солигалич, не Кембридж, и впереди у меня не было уже никаких надежд.
— Плотник считает, что я наказан по заслугам, сказал я Ольге Степановне. — Надо было думать о выживании, а я захотел жить. Или наоборот: надо было махнуть на все рукой и отдыхать, а я чего-то там копошился. Не помню, короче говоря, что он считает, но мой крашеный потолок шибко ему не понравился.
— Каждый судит, как умеет, на всех не потрафишь, — спокойно и грустно утешала меня Ольга Степановна. Вы, наверное, в Англии подсмотрели это, с потолком-то?
— Не совсем это, а в общем — да, там… Я представлял себе, будто у меня каюта.
— Красиво было. Неужели ничего нельзя исправить?
Он сказал, что дешевле построить новый дом… В морской практике есть такое понятие: цементный ящик. Когда корабль внезапно дает течь, поврежденное место забивают досками и бетонируют. Это позволяет добраться до ближайшего порта или базы, где есть условия для настоящего ремонта. Конечно, мой ветхий дом тоже можно по аналогии весь обложить такими ящиками…
И тихо добрести до порта.
Да.
— Да-а… Я-то в свою гавань уже пришла. На корабельное кладбище. А вас мне жалко.
Я впервые слышал от нее нечто сентиментальное.
— Солигалич не кладбище, — возразил я. — Это превосходное место для того, чтобы начать здесь жить. Просто у меня, видимо, слишком мало сил для каких-либо начинаний.
Вечером, по пути от Ольги Степановны домой — в обход, через мост, — я позвонил с почты жене. Она по голосу моему догадалась, что дело плохо.
— Приезжай, — сказала она. — Отлежишься здесь, а дальше что-нибудь придумаем. Деньги пока есть, не беспокойся. Нельзя было так себя изнурять…
Нищего в московской электричке я узнал. Все такой же грязный, далеко распространяющий свой нестерпимый дух, он все тем же припадочным голосом зачитывал пассажирам целое стихотворное обращение:
Чистого вам неба,
Душистого хлеба,
Родниковой воды
И никакой вам беды,
добрые люди!
Кто чем может,
Тем и поможет!
Подайте слепому калеке!
Держал он себя увереннее и развязнее, чем полгода назад, несколько даже вальяжно.
По сторонам дороги мелькали выросшие без мен частные многоэтажные терема из превосходного кирпича, с мансардными окнами, со множеством архитектурных излишеств: лоджиями, большими арочными проемами с цветными витражами, башенками и шпилями, сверкающие на солнце дорогим металлом крыш — и с бронированными ставнями, конечно. Где-то тут мой бывший банкир. Где-то тут наши зимние обидчики, наверняка уже тут…
— Помнишь: Выпьем за то, чтобы наши желани всегда совпадали с нашими возможностями! — долетело до меня с соседней скамьи. — Хороший тост.
Странное дело, сам я не испытывал уже ни зависти, ни злобы. Меня не оставляло чувство, что в этой стране, пока она вся такая, какая есть, никто не может быть счастлив. Как-то я, помню, у вас спрашивал: а как ваш народ относится к неправедно нажитым миллионам и миллиардам, почему не бунтует? А зачем бунтовать, изумлялись вы, когда большинству очень даже неплохо живется… Окажись вы теперь здесь, думал я, вы сказали бы, что те, кто строит на пустырях и помойках дворцы и покупает самые дорогие машины, — что они очень глупые. Наверняка бы так сказали, ведь в вашей умной головке собран и классифицирован многовековой опыт трагических оплошностей человечества. В конце концов, этим выскочкам придется дышать одним со всеми смрадом, ездить по тем же разбитым дорогам и пользоваться теми же разрушенными коммуникациями, сидеть без газа, электричества и воды, подвергаться столь же дикому произволу со стороны государства, попадать в общие аварии и катастрофы, а вдобавок ко всему этому ощущать на себе горящие ненавистью взоры обделенной толпы и бояться за себя и своих близких… Они ошибаются, надеясь спастись за толстыми каменными стенами и чугунными решетками. Никому не будет спасения.
Жена сообщила, что накануне моего приезда кто-то звонил и по-английски спрашивал меня. Языка она почти не знала, слышно было плохо, и она не поняла, в чем дело.
Мне стало не по себе. Может, это был тот самый спасительный знак, которого втайне ждал все эти месяцы? Но от кого?.. Надо же так — опоздать всего на день! Жена меня успокаивала: она почему-то была уверена, что позвонят еще.
С дороги я почти сутки проспал на старом продранном диване, показавшемся мне после Солигалича невероятно уютным. А проснувшись, вспомнил об Ане Вербиной и набрал наудачу ее номер.
Я пыталась с вами связаться, — сказала Аня. — Здесь много событий. Вас так долго не было!
— Да, я пробовал начать другую жизнь.
— Не получилось? Да что я, можно и не спрашивать. Помните, у Хомякова где-то сказано: Малейший угол мира, независимый от духа, достаточен для необходимости. А у нас такую махину как складывали сотни лет из одних необходимостей, так все складывают и складывают… Конечно, рухнет.
Скоро?
— А вы этого хотите?
— Хочу. Опять хочу.
— Не знаю. Я недавно вернулась из командировки в провинцию… Что мы делаем с людьми, чего от них добиваемся, чему пытаемся научить? Если ребенка не кормить, но раз в неделю давать ему, скажем, по конфете, он протянет какое-то время — может быть, даже долго — на одном ожидании, на одном моральном подъеме. Это плохо, нездорово, опасно для жизни, о чем мы без конца и твердили в последние годы. Но единственным результатом этих наших интеллигентских консилиумов, всей нашей говорильни стало то, что спасительную конфету отняли, а взамен ничего…
Голос у нее был усталый и тихий. Эти слова оказались последними слышанными мной ее словами.
Я боялся звонить сестре и спрашивать про маму. Последняя весточка от нее пришла в Солигалич с месяц назад. Письмо было невразумительным, полным сентиментальных воспоминаний о нашем детстве и странных намеков, смысла которых я разгадать не сумел. Теперь я ничем, совсем уже ничем не мог им помочь. Денег не было; пускаться больному в новую дальнюю дорогу, чтобы объедать там мать с сестрой, было бы безумием.
Жена с утра уходила на работу. Я пробовал заняться привычным делом, клал перед собой книги, лист бумаги — и через полчаса бумага оказывалась против моей воли испещренной с двух сторон рисунками и чертежами: светелка на чердаке, пристройка с теплым туалетом, беседка в саду… Все то, чего я еще не успел сделать в жизни.
В один из дней раздался звонок, которого я ни на минуту не переставал ждать. Это были вы. И вы были рядом, в Москве.
Вы похудели, — услышал я от вас, когда мы наконец встретились. — Вам явно не хватает витаминов. Почему? Сейчас лето, у вас в продаже, кажется, имеютс фрукты и овощи?
Свидание было назначено вами у английского посольства. Закончив тут свои дела, вы очень спешили на окраину Москвы к своим знакомым. Пришлось ловить такси. Когда машина подъехала, мы успели сказать друг другу всего несколько фраз, поэтому не раздумывая уселся рядом с вами.
Отчего здесь такая ужасная очередь? — спросили вы шофера на плохом русском.
Очереди, собственно, не было; у дверей английского консульства просто толпились две или три сотни людей, запрудив пол-улицы. Похоже было, что они стоят под палящим солнцем много часов. Время от времени в толпе вспыхивали скандалы: люди пытались выяснить, кто за кем стоит, и вытолкнуть слабых. Когда приотворялась дверь, все бросались к ней, отпихивая друг друга локтями. Оттуда показывался широкоскулый рябой громила, орал две-три невнятных, с матерком, фразы и снова исчезал за дверью, оставляя толпу в тупом оцепенении.
Уехать хотят! — бесшабашно ответил шофер.
Как? Насовсем? — ужаснулись вы.
Ну почему насовсем… Тут все, и командированные, и которые в гости. Недавно мои знакомые ездили по приглашению, так они трое суток жили здесь прямо у подъезда в своей машине. И ели, и спали тут, и оправлялись, прошу прощения… Ребеночек у них. А у кого нет машины, тем беда — не выстоишь! Отлучаться — ни-ни, быстро из списков вычеркнут.
— Кто все это устроил, вы знаете?
Англичане, кто же еще… Нашим властям теперь до лампочки: пожалуйста, езжай куда хочешь, если ты, конечно, не засекреченный. Были бы деньги. Боитесь, наверное, что скоро мы все переедем к вам жить, а?..
— Куда-то едем… Как во сне! — пробормотал я. — Мог ли я вообразить, что когда-нибудь буду ехать с вами по Москве?
— Вы покупали в Англии много чаю. Но я видела в ваших магазинах хороший чай, нет?
Не такой хороший. И он стоит раза в три дороже, чем в Англии…
— Это и есть рынок. Нужно больше торговцев, тогда цены станут падать.
— …а зарплаты здесь раз в двадцать меньше ваших. Ну как вам Москва? Что вы про все это думаете?
— У вас стало больше машин.
— Слишком много! — вставил словоохотливый водитель, нервничая в очередной пробке.
— Скажите, почему нельзя убрать грязь? Почему каждый из вас не возьмет в руки метлу и не приберет свою улицу, свой подъезд? Чего вы ждете? Я ни разу не смогла воспользоваться в Москве общественным туалетом. Это ужасно!
— Простите, — сказал я. — Наверное, я начал не с тех вопросов. Просто растерялся, я ведь безумно рад вас видеть.
— Россия едва ли дождется новой помощи от Запада. Вместо того чтобы запасаться на зиму мукой и картофелем, вы услаждаете себя иностранными напитками и шоколадом. Нам говорят, что у вас голод; я никакого голода не вижу. Вы просто не умеете жить по средствам.
— Вы упрекаете меня?..
— Нет, конечно. Простите. Я говорю обо всех.
Обо всех? — не выдержал я. — Посмотрите в окно. Смотрите, смотрите на них! Вам кажется, они заелись?
И кто, по-вашему, в этом виноват? Да почему вы думаете, что после всего этого вам должно быть хорошо?
После чего этого? — невольно вскрикнул я. — Вы рассуждаете, как профессор Смолянский, увезенный отсюда ребенком еще в гражданскую войну. Эмигрантам кажется, что вся Россия должна теперь думать только об искуплении вековой вины перед ними, ни о чем более. А мы здесь уже устали от их страданий, точно так же как Запад устал от наших. Что нам до чьих-то старых обид, при нынешних-то наших делах! И какое отношение к этому имею я, все они? Ведь я никого не убивал и не грабил. Ни я, ни мой отец, ни дедушка. Нас всю жизнь только давили: вначале царские опричники, затем большевистские, теперь какие-то другие. За что же вы так безвинных-то?
Если вы терпели, значит, виноваты. И потом, это неизбежно. Старое должно уйти, иначе не будет нового. Говорят, советские привычки трудно поддаются ломке, нет?
— О, это уже напоминает мне слова маркиза де Кюстина: Здесь все нужно разрушить и заново создать народ… Не бойтесь, коммунисты в старых мундирах уже не вернутся. Но это не спасает от худшего. Вы сами, помню, где-то писали: государство, которое не защищает своих подданных, не может ждать от них лояльности…
Не знаю, какое помрачение на меня нашло, и это в самые-то первые минуты долгожданной встречи! К тому же во многом, чуть ли не наполовину, был с вами согласен. И о Смолянском рассуждал про себя иначе: для них, несчастных стариков, гласность на родине только началась, они рады возможности вспоминать и рассказывать, а мы их уже не слышим… Меня задела, должно быть, однозначность ваших суждений, даже кровожадность какая-то. Это было новым, в Англии ничего такого я от вас не слышал.
— Боже, о чем мы говорим!..
— Вы правы, в конце концов, это глупо.
Вы тогда замкнулись и надолго перестали со мной разговаривать. Мы были рядом на заднем сиденье; вы откинулись к открытому окну и зажмурились, подставляя лицо ветру…
Дорога, к счастью, оказалась длинной; спустя время мы разговаривали так, будто ничего не случилось. Вы старались, чтобы было так. И лишь однажды снова взорвалось — но тут уж не знаю, чему это и приписать… Дело в том, что вы обмолвились о смерти вашей мамы.
Я не поверил своим ушам. Я обмер и долго не мог собраться, чтобы вымолвить приличествующие случаю слова соболезнования. Она стояла перед моими глазами такая, какой я покинул ее в тот дождливый день на автобусной остановке в Кембридже: растерянная, смущенная моим нежданным порывом благодарности, с блуждающей на губах детской улыбкой… Мне казалось невозможным, чтобы что-то могло отнять такую крепкую жизнь, и где — в надежной Англии!
Если бы я сумел рассказать вам, — начал я чужим, булькающим голосом, как много ваша мама для меня…
Да что вы все мне сочувствуете! — вдруг визгливо перебили вы. — Какое вам всем дело до моей матери! Я прихожу в совершенно незнакомый дом, и мне тут же начинают сочувствовать — все, кто и в глаза ее не видел! Вы правда так сильно любите чужих матерей?
Я готов был выскочить на ходу из машины — до того жутко стало мне от вашего крика. Последняя фраза, впрочем, была произнесена спокойнее и даже с издевкой. Больше я не решался издавать ни звука и забился в угол, вжался в сиденье. Мне хотелось, чтобы вы меня не замечали, забыли о моем существовании.
Знаю, минуту спустя вы уже сожалели о своей вспышке.
— Она спускалась по лестнице с подносом, упала и ушибла голову, — рассказывали вы, как бы заглаживая свою вину. — Ей удалось вызвать неотложку, но машины почему-то долго не было. Она звонила мне в Оксфорд и спрашивала: почему не едет машина?.. У нас просто ужасные врачи! Когда приехали, она была уже без сознания. Они не знали, что с ней, стали делать разные уколы… Я рада, что все кончилось быстро. У матери было кровоизлияние. Она все равно осталась бы инвалидом, прикованной к постели. Моя мать была энергичным человеком, она не выдержала бы неподвижности…
Мы с вами так и не успели ни о чем толком поговорить. Хвата последние убегающие минуты, я предложил — как в холодную воду бросился- познакомить вас с Аней Вербиной, о которой много рассказывал еще в Англии. Свести вас с ней было давней моей мечтой.
Нет, — сдержанно ответили вы. — Как-нибудь в другой раз.
Оказывается, вы послезавтра улетали назад.
— А я? У меня будет еще возможность повидать вас?
— Боюсь, что нет.
— Я приеду в аэропорт, назовите время!
— Нет.
Последнее нет прозвучало мягко, совсем не обидно.
Приезжайте в гости, — тепло сказали вы, прощаясь со мной у чужого подъезда. — Буду вас ждать. — И вдруг (Боже, никогда еще вы этого не делали!) притянули мен за руку, подставили щеку для поцелуя и сами меня поцеловали!..
Идя через пустырь к далекому шоссе, я думал: отчего и в самом деле не поехать? — продолжая машинально шевелить губами, все шепча не высказанные вам слова моей любви. Вот устроюсь на денежную работу, думал, скопим с женой к лету нужную сумму, а там и махнем вдвоем на недельку… Как хочется повидать Оксфорд летом!
Но вспомнил потную толпу у двери британского консульства. И горький прощальный смысл нашей встречи и нашего расставания вдруг разом хлынул в сердце, выжига его изнутри.
Мы люди, маленькие живые тельца. Нам больно. Господи, прости нам все, что было и чего не было, забери эту боль!
В тот день я слишком долго был на ногах, болезнь снова причиняла мне ужасное страдание. Добравшись кое-как до автобусной остановки, где стояла в ожидании толпа, я привалился к железной будке и устало перебирал в уме каждое сказанное вами слово. В самом деле, что уж мы так жалеем чужих матерей, когда рядом умирают без внимания и помощи наши матери? Неужели все в той же рабской надежде заслужить благодарность, переменить с вашей помощью страшную судьбу, неужели оттого, что продолжаем смотреть на вас снизу вверх, как псы на своих хозяев? Если вы от нас отворачиваетесь, нам уже кажется, что мы покинуты Богом и никому не нужны. Нам и в голову не приходит, что мы можем еще пригодиться друг другу. Одна только Аня Вербина пытаетс перевернуть этот поставленный с ног на голову мир. Да, ведь именно об этом она мне говорила…