Ночь была росистая, даже холодная, как осенью. И тишина стояла непривычная — не слышалось того грохота и гула, что принесла в Забеседье война.
Измотанные в боях части 55-й дивизии, временно приданной 13-й армии, которая оборонялась на Соже между Пропойском и Кричевом, переправились в середине августа через Беседь, небольшую реку на юго-востоке Белоруссии, и отступили на Струговскую Буду. Там был подготовлен новый оборонительный рубеж. Почти месяц женщины и парни допризывного возраста ездили из Веремеек копать окопы и противотанковый ров. Поначалу окопников возили к деревне Латока, за местечко Бабиновичи, но приехали откуда-то военные на «эмках» и приказали свернуть работы. Тогда окопников посадили на колхозные машины, что еще не были реквизированы для армии, и переправили за Струговскую Буду. Оттуда колхозники возвращались через неделю — работали посменно, и женщины уверяли, что если на Соже наши, не дай бог, и не остановят немца, то уж дальше Ипути — за второй большой приток Сожа — он ни за что не пройдет: там столько наворочено одной земли и уложено бревен в песок, что сам черт ногу сломит. Но пока бои шли на Соже, была надежна, а может, и в самом деле немца дальше не пустят, и Веремейки минует беда. Поговаривали, что и в ту войну, в первую мировую, германец здесь до Беседи не дошел. Но в конце июля появились первые беженцы — бабиновичские евреи. А еще через неделю веремейковцы увидели, как два гусеничных трактора потащили по песчаному большаку из Белой Глины огромную пушку, отдельно ствол и лафет. Дальнобойная, покачивали головами догадливые мужики, а раз дальнобойную снимают с фронта, значит, отступают. Люди как-то сразу притихли, начали закапывать в землю все, что имели ценного.
В начале августа Родион Чубарь, председатель колхоза, созвал последнее общее собрание. Из двух поселков, Мамоновки и Кулигаевки, которые входили в веремейковский колхоз на правах одной бригады, пришел на собрание лишь старый правленец Сидор Ровнягин. Тогда Чубарь направил посыльного в Мамоновку за одноруким Боханьком: из Крутогорья, районного центра, позвонили, чтобы немедля возвращали с выпаса оставшихся в колхозе коров и угоняли на восток. Основное стадо, полтораста голов, угнали из Веремеек раньше. Погонщиками были заместитель председателя колхоза, а точнее, завхоз, Денис Зазыба и двое колхозников, не подлежавших пока мобилизации, Иван Хохол и Микола Рацеев. Остальных коров велено было гнать в том же направление через Карачев на Хатыничи. Как только Боханек узнал, зачем его вызвал в Веремейки председатель, он начал отнекиваться, даже всплакнул, потрясая пустым рукавом. Однако Чубарь настоял на своем, и тот вынужден был собраться в дорогу. Угоняли стадо в воскресенье под вечер. Коровы будто чувствовали, какой им предстоит путь, жалобно мычали, будоража деревню, и, пока гнали их по улице, норовили забежать в любой двор, где были открыты ворота. Чубарь сам помогал выгонять их оттуда, подталкивая прикладом винтовки, ругался и кричал на баб, которые упрашивали оставить хоть молодняк: мол, еще неизвестно, как оно все обернется. Чубарь злился и всерьез объяснял, что есть указание из района и что он не имеет права оставлять врагу колхозное добро. Наконец стадо вышло за околицу, и Боханек, орудуя березовым хлудом, погнал его по дороге на Гутку. А через два дня в деревню вернулся Денис Зазыба. Ивана Хохла и Миколы Рацеева с ним не было: те подались на призывной пункт в Хатыничи.
Зазыба вернулся в деревню недужный — напившись в поту по дороге в Веремейки холодной воды, он застудил зубы и горло. Когда в хату к нему пришел председатель колхоза, Денис Зазыба лежал на широкой деревянной кровати. Вид у него был явно больной.
Поставив в угол между печью и порогом винтовку, Чубарь нарочито бодро спросил:
— Ну, как дела?
Жена Дениса Зазыбы Марфа поправила на ногах мужа дерюжку, сотканную в широкую полоску, и тихо вышла из хаты. Она всегда уходила, когда Чубарь бывал у них.
— Так… сдали мы коров, расписка с печатью во-он на столе. Только сам вот… — Зазыба виновато посмотрел на Чубаря. — Да ничего, поправлюсь. Не впервой. Она завсегда меня так вот, эта горлянка, выпетривает всего.
Чубарь прошелся по хате. Мужчина он был здоровенный, пудов шести, и половицы, рассохшиеся за лето, заскрипели, прогибаясь под его ногами.
— Что-то долго вы там… — заморгал Чубарь красными от бессонницы глазами.
— Так… как справились…
— К шапочному разбору, считай, явился!
Зазыба потер левой ладонью кончик широкого носа, сморщил небритое лицо.
— Ты бы сел, Антонович…
Чубарь послушался и отошел к лавке, что стояла у стены. Сел на краешек боком, словно только затем, чтобы наблюдать в окно за улицей, и Зазыбе были видны его затылок и левое ухо, которое насквозь просвечивало и казалось красным. Минуту-другую председатель молчал.
— Не понимаю, — пожал он плечами, — почему ты не остался там? Все бегут как можно дальше отсюда, а ты вдруг?
— Я, Антонович, за это время, пока шел сюда, нагляделся чуточку и на людей и на свет. Одни и вправду, как ты говоришь, бегут, а другие вовсе и не думают. Из Веремеек, кажись, никто не побег?
— Ну и что? — будто не понял своего завхоза Чубарь. — Ты с рядовыми колхозниками не равняйся. Колхозом ведь руководили мы с тобой. Или, может, забыл?
— Нет, про то я не забыл, — улыбнулся Зазыба.
— Ну и нечего тогда пустое молоть! А может, порешил с новой властью поладить? Что ни говори, и сам вроде пострадавший, и сын твой…
Зазыба подвинул к стене подушку, сел — вдруг почувствовал, что ему не хватает воздуха.
— Ну, вот что!.. Ты это! — с трудом произнес он: его охватило неприятное чувство, которое пережил несколько лет назад, после ареста Масея. Появилось оно тогда не потому, что вдруг сняли с председателей его, Зазыбу, а поставили Чубаря. Это Зазыба пережил без особого надрыва, может, потому, что несчастье, случившееся с сыном, взяло верх над обидой и он даже не думал о себе. К тому же Зазыба считал, да и не один он, что с ним обошлись еще не слишком круто. Не забыли его прошлое — участие в гражданской войне и восьмилетнее председательство в колхозе. И вот в то тяжелое время Чубарь словно в собачью шкуру влез. То и дело старался подсыпать соли на живую рану — вместе с другими попрекал Зазыбу сыном. Тогда Зазыба понимал Чубаря: человек просто боялся, что история с Масеем ненароком заденет и его, Чубаря. Зазыба пересилил себя и сказал рассудительно:
— Рано еще нам чубы делить, председатель.
Чубарь помолчал немного, потом заговорил торопливо, будто не хватало времени:
— Ты, Зазыба, отлежись, раз уж так вышло, что захворал, но чтоб недолго… А то я один. С ног сбился. — Голос у него сделался слабым. — Да не бойся, теперь забот убавилось. Последних коров мы тоже отправили, мог даже встретить Боханька, когда шел домой. За Клинцами сегодня будет, если все благополучно.
Тогда спросил Зазыба:
— Это что ж, всех корон угнали?
— А ты думал, тут оставим? Зазыба снова спросил:
— Марфа моя говорила, что у Палаги Харитоновой корова бульбиной подавилась, дал ты ей взамен?
— Нет.
— А Боханьку? У него же старая, да и яловая, кажись. Если по справедливости, так и ему стоило б заменить.
— Надумали когда менять!..
— А он, если помнишь, просил давно, еще в мае подавал на правление.
Чубарь в досаде повел плечом.
— Напрасно, — сказал Зазыба.
Это замечание неожиданно взорвало Чубаря.
— Мы не обязаны за счет колхозного стада пополнять частный сектор!
— При чем тут частный сектор? — уселся поудобнее па постели Зазыба. — Раз уж случилось, что у колхозника нет коровы, так кто ему поможет, если не мы?
— Ну, знаешь!.. Ты будто забыл, что уже почти два месяца воина идет. Или, может, нарочно все это говоришь? Того и гляди, фашисты тут будут. А ты про коров. Еще неизвестно, кому они достанутся. Кто мне гарантию даст, что к немцам во щи не попадут? — Чубарь мотнул головой. — В конце концов, я выполнял директиву. Или ты не слышал выступления товарища Сталина?
— Отчего ж, слыхал, — спокойно ответил Зазыба.
— А про директиву не знаешь.
— Про директиву не знаю.
— А нам читали. Собирали в райкоме и читали. Так вот, чтоб ты не говорил чепухи. Там черным по белому сказано, нетрудно было запомнить: при вынужденном, понимаешь, при вынужденном отходе частей Красной Армии не оставлять противнику ничего. Колхозы должны угонять скот, хлеб сдавать под сохранность государственным органам. А имущество которое нельзя вывезти, должно безоговорочно уничтожаться, понимаешь? Чтоб не оставлять врагу. Одну опустошенную землю надо оставлять. Одну опустошенную землю!
— А людей? — хмуро спросил Зазыба.
— Что — людей?
— А то, что люди остаются на этой земле. Им же есть что-то надо будет?
— А кто их заставляет оставаться? Тот, кто по-настоящему любил Советскую власть, не будет сидеть. Тот уже давно снялся с места.
Зазыба нащупал за спиной подушку, взял ее обеими руками и, прижимая к животу, сказал:
— Ладно, тогда давай рассуждать по-другому. Ты вот говоришь: тот, кто любил Советскую власть, не останется. Пусть так. А как по-твоему, наши веремейковские бабы не любили ее, что никуда не трогаются?
— Я им в души не залезал!
— А стоило б. А то ты больше под юбки к ним лазил. Чубарю такой разговор не понравился, особенно возмутили его последние слова Зазыбы, но что ответить на миг, он не нашелся и только стиснул зубы.
А Зазыба тем временем продолжал выговариваться:
— И еще я тебе скажу, Чубарь, а ты уж смотри сам, хочешь, слушай, а хочешь, нет. Я еще помню, как Панаська в ту германскую говорил. Был у нас такой человек, до колхозов помер. Ты его не застал. Так вот, Панаська и говорил тогда: кто с родной земли убегает, тот врага не побеждает.
Чубарь понял, что Зазыба уже обвиняет не его лично, и потому снова начал возражать:
— Это не твоего ума дело. Мы с тобой люди маленькие.
— Но думать же никому не запрещено.
— Чем глупости говорить, так лучше совсем не думать, — отрубил Чубарь. — Словом, хватит валяться, приходи завтра в контору. Раз считаешься в колхозе моим заместителем, то и к ответу готовься. Не у одного меня шея.
— Вот это верно, — усмехнулся Зазыба. — Так бы и говорил.
— Я тебя введу в курс, — заговорил Чубарь, становясь спиной к Зазыбе. — Знай, в амбаре у нас пусто. Сдали все: и пшеницу, какая была, и гречку. За это я спокоен. Это уже, кажется, фашистам не достанется. А теперь о том, что в поле стоит… Словом, это уж твоя забота. Раз есть директива, ее надо выполнять.
После этого Чубарь не стал задерживаться в хате. Взял из угла винтовку, повесил ее на плечо и шагнул за порог.
Говорят, от чужих слов голова не болит. Но Зазыба после беседы с председателем не на шутку встревожился. В душе поселился страх — было такое ощущение, словно по деревне ходил кто-то с горящей головней.
… На другой день Зазыба с самого утра поспешил в колхозную контору, стоявшую поодаль от деревни, рядом со зданием сельского Совета, но Чубаря там не застал. Титок, колхозный и сельсоветский истопник, который одновременно присматривал и за выездными лошадьми, сказал, что видел своими глазами, как председатель подался по большаку на Белую Глину.
Едва удрученный Зазыба успел вернуться из колхозной конторы, как прибежала из Кулигаевки внучка Сидора Ровнягина.
— Дед сказал, чтобы вы сразу же к нам шли, — шепнула она.
— А что у вас, свадьба? — улыбнулся Зазыба.
— Не знаю, — замялась девочка, — только дед сказал, чтоб вы шли.
Зазыба подумал — Ровнягин зря не пошлет за ним в такое время девчушку.
— Ладно, — кивнул, — скажи деду, что сейчас приду. А может, вместе потопаем, а?
— Нет, мне надо скорей…
— Тогда беги.
Зазыба накинул на плечи ватник и зашагал огородами в Кулигаевку. Это было недалеко, стоило лишь миновать Мамоновку, как за ней, метрах в трехстах, открывался второй поселок.
В поселках этих, Мамоновке и Кулигаевке, насчитывалось дворов пятнадцать, появившихся и двадцатые годы во время так называемой «прищеповщины», или же, попросту, хуторизации. Веремейковским мужикам, особенно братьям Ровнягиным, Сидору и Игнату, тоже захотелось «культурно похозяйствовать», и они присмотрели себе под усадьбу Кулигаевку, урочище, где при панах на берегу речушки была показательная конюшня, что-то ироде небольшого конезавода. Правда, урочище то заросло сорняком, но это не пугало двужильных братьев, и уже где-то осенью на берегу Кулигаевки задымили трубы перевезенных из Веремеек хат. Потом хат в Кулигаевке прибавилось, стало шесть. В Мамоновку тем временем переехали Данила Райцев и Василь Хроменков. Кажется, год или два в Веремейках посмеивались над новоселами, но тем и кончилось. Скоро обжились там веремейковские мужики. Хаты уже были не соломой крыты, а гонтом. Сидор, младший из братьев Ровнягиных, грамоту из Минска получил как образцовый, культурный хозяин. Словом, жили себе на новом месте мужики — не тужили. Когда создавались колхозы, мамоновцы и кулигаевцы тоже постановили жить артелью. Но через несколько лет в районе почему-то решили, что пятнадцать хозяйств — это еще не колхоз по здешним понятиям, и предложили мамонов-цам и кулигаевцам присоединиться к Веремейкам. Зато по-прежнему в поселки с большой охотой наведывалось разное начальство: там тебе и баня с веничком — каждый хозяин имел свою, и рыба свежая, прямо из воды — озеро неподалеку, и дичи вдоволь — лес кругом. Может, потому и уцелели до самой войны поселки, может, потому и не свезли их, как это случилось в других местах, в Веремейки.
До Кулигаевки шагать всего километра полтора, и Зазыба добрался быстро, даже сам удивился, что способен на такое после болезни. За поворотом, откуда уже виднелись крыши кулигаевских хат, его поджидал Сидор Ровнягин, высокий и плешивый мужик; он вышел на тропу из ольшаника, поздоровался за руку и сказал:
— А мы думали, за тобой ехать придется. Зазыба спросил:
— Что у тебя там?
— Увидишь сам. — Сидор отвел глаза и, тяжело переставляя искривленные ревматизмом ноги, повел Зазыбу в поселок.
«Может, Чубарь зовет? — подумал вдруг Зазыба. — Но к чему тогда эта таинственность?» Ему не хотелось вновь спорить с Чубарем. В конце концов, нельзя же все сводить к неразумной мудрости — лишь бы месяц светил, а звезды как хотят.
Однако погрешил он на Чубаря зря.
Около Сидоровой хаты под столетними дубами стоял грузовик, и в нем неподвижно, будто вылепленные из воска, сидели у бортов красноармейцы, держа меж колен винтовки с примкнутыми штыками. В хате Зазыбу ждали секретарь Крутогорского райкома партии Прокоп Маштаков и незнакомый военный с двумя шпалами па петлицах. Маштаков сразу поднялся из-за стола, на котором до этого рассматривал топографическую карту, и пошел навстречу Зазыбе. А Зазыба от неожиданности остановился в проеме двери и, пока Маштаков нес через хату свое полное, негнущееся в пояснице тело, успел заметить, что за полгода, что они не виделись, тот сильно изменился. Может, в чем-то виновата была полувоенная форма — зеленая диагоналевая гимнастерка, подпоясанная широким командирским ремнем, но и лицо, прежде холеное, тоже будто утратило живость и казалось отекшим, даже в оспинах; под глазами у секретаря райкома были синие припухлины, как при грудной болезни.
Маштаков обнял Зазыбу за плечи, повел к столу. — Знакомься с товарищем, — показал он на военного. Военный встал, подал Зазыбе руку, но не назвался. Маштаков глядел на Зазыбу с нескрываемой радостью.
— Оченьхорошо, что ты пришел, — положив руки, ладонями на карту, сказал Маштаков. — Садись и рассказывай. — Он подождал, пока Зазыба засаживался на табурет с отверстием-полумесяцем посредине, а затем сказал: — Как дела у вас в Веремейках?
— Разве ж это дела? — почему-то глядя на военного, ответил Зазыба. — Я вот который день валяюсь в постели…
— Что так?
— Горлянка замучила.
— Поганая это болезнь, — посочувствовал Маштаков. — Кажется, так себе, ерунда для мужика, а бойся, как самой страшной заразы.
Военный почему-то усмехнулся. Маштаков же спросил Зазыбу:
— А Чубарь где?
— Не знаю, — пожал плечами Зазыба и тут же добавил: — Говорили в деревне, будто подался в сторону Белой Глины, может, к вам, в Крутогорье?
Маштаков насупился— Зазыба ответом своим явно расстроил его. Но продолжал он спокойно:
— Ну, что коров колхозных не оставили в деревне, об этом я знаю. Зерна, очевидно, тоже не осталось? — Маштаков посмотрел на Зазыбу. — А как с новым хлебом?
— Не знаю, — ответил Зазыба, — он ведь и поле еще весь, в колосках. — И перевел взгляд на ослепительно блестевшие сапоги молчаливого военного, которые тот поставил на подножку стола.
— В Бабиновичах уже немцы, — сказал Маштаков. — В Крутогорье тоже…
— Со вчерашнего дня, — добавил военный.
— Весь день Крутогорье держали, да сдали вот…
— А Чубарь пошел туда! — насторожился Зазыба.
— Вашего Чубаря не поймешь, — сказал недовольно Маштаков. — Когда его вызывали по важному делу, он по довоенной привычке где-то прятался, а теперь… — Секретарь райкома постоял немного в задумчивости, потом кивнул головой, указывая на карту: — Словом, район наш уже занят противником!
В разговор снова вступил военный:
— Свободным остается пока один сектор, вот этот. — Он ткнул средним пальцем левой руки в небольшой красный кружок — Крутогорье, от которого отходили под углом почти в сорок пять градусов две толстые линии, проведенные синим карандашом. — Как видите, Веремейки ваши попадают в этот сектор.
— Мы это для ясности тебе говорим, чтобы знал, — поспешил добавить Маштаков. — Считай сам, если не сегодня, то завтра фашисты и в Веремейках будут. От Бабиновичей до вас недалеко. Тем более что наших войск на Беседи уже нет.
Зазыба слушал, ощущая, как кожа лица делается неподвижной и совсем не чувствительной, будто от нее отливала кровь.
А Маштаков посмотрел в глаза Зазыбе и спросил:
— Ты вот что мне скажи, Денис Евменович, ты как, к Советской власти не переменился?
Зазыба тоже посмотрел в глаза секретарю райкома, но вопроса явно не понимал.
— Ты непременно должен сказать, — настаивал Маштаков. —Ведь я не просто так спрашиваю…
Зазыба подумал, что ответа ждал не столько Маштаков, сколько военный, и потому сказал без обиды, с сознанием всей важности своих слов:
— Нет, не переменился.
— Другого я от тебя и не думал услышать, — улыбнулся Маштаков. — Ты прости, но разговор пойдет о более серьезных вещах, чем о простом доверии. Мы вот посоветовались с товарищем майором и решили обратиться к тебе. Человек ты надежный, это я знаю. И у нас к тебе дело.
Маштаков перевел взгляд на военного. Тот кивнул.
— Надо устроить в Бабиновичах одного товарища, — договорил Маштаков.
Военный спросил Зазыбу:
— У вас знакомые в местечке есть?
Зазыба мысленно прикинул, но ответить не успел. Военныйуточнил:
— Ну, такие, чтоб как свои были?
— Есть.
— Вот и хорошо, — с облегчением произнес Маштаков. — Тогда, может, позовем сюда Марылю? — посмотрел он на военного.
Тот сразу же вышел из-за стола и направился к двери. Когда в хате остались Маштаков и Зазыба, секретарь райкома положил на плечи Зазыбе обе руки.
— Тяжело?
— Да и не Легко…
— Всем теперь тяжело, Денис. Но как-нибудь одолеем. Не может быть, чтоб не одолели. Придет время, возьмем фашиста за горло.
— Так надо ж…
Маштаков спросил:
— Есть ко мне вопросы?
— Есть.
— Тогда говори, ато времени у нас мало.
— Ты вот говорил про новый хлеб. Так… Словом, самзнаешь, жатву еще не начинали в колхозе, однако должны скоро начинать. Что же тогда делать с зерном? Чубарь говорил про какую-то директиву, будто в райкоме ты читал.
— Да, мы знакомили районный актив с директивой Совета Народных Комиссаров и Центрального Комитета партии от двадцать девятого июня.
— Ну, вот… Я Чубаря понял так, что по ней все, что нельзя угнать или вывезти, подлежит уничтожению.
— Правильно. Но ты же сам говоришь, что жатву не начинали, значит, хлеба еще нет.
— Так будет!
— Конечно, будет, — кивнул головой Маштаков.
— Чубарь сказал, чтоб посевы…
Маштаков прошелся по хате.
— Н-да, — произнес он через некоторое время, — кругом нам задал фашист задачу. Задержись на Соже фронт еще на две недели, хоть об этом голова не болела бы. С жатвой успели б. А теперь все стоит в поле, как нарочно. Придется как-то выкручиваться. Фашистам действительно нельзя хлеб отдавать. Он еще нам самим пригодится.
— Я тоже так думаю…
Но договорить помешали: отворилась дверь, и в хату вместе с военным, который пригнул голову, когда переступал порог, вошла девушка. Все в ней — и фигура, которую ладно облегало платье в клетку, и спокойные, открытые до плеч руки с белой кожей, и черные глаза, которые, казалось, слегка косили, но не портили молодого лица, — привлекало взгляд. Зазыба посмотрел на Маштакова, будто усомнившись, что именно ее придется устраивать в Бабиновичах.
— Да, это и есть тот человек, — улыбнулся военный.
В Веремейки немцы почему-то не спешили, и непотревоженная августовская ночь кружила над соломенными крышами затаившейся деревни, как заколдованная птица. Почти полтораста дворов — по шнуровой книге точно сто сорок три — тонуло в этой ночи, притулившись к лесу, который пугал своей густой, как черная вовна[1], темнотой. Лес простирался досюда от самой реки, что поделила всю прибеседскую местность на лесную и безлесную стороны. К лесной относились и Веремейки. На топографической карте двухсотлетней давности, которую отыскал когда-то в старых книгах сын Зазыбы Масей, Веремейки еще не значились. Тогда вообще все это Забеседье лежало нетронутым, одна бескрайняя пуща да озера посреди болот, которые незаметно, год за годом, заволакивала трясина; следом наступал лес, спускаясь с сухих грив, — сперва появлялись чахлые сосенки, которые долго не могли простоять на кочках в трясине, но постепенно болото крепло, высыхало, и на нем вырастали могучие сосны. По правую сторону Беседи тем временем уже гомонили Бабиновичи, которые потом, когда распродали в здешних местах коронные земли, начали называться местечком. Это было самое большое поселение на всю волость. Отсюда набирал свое войско и Василь Ващила, когда взбунтовал против арендатора Гдалия, а вместе с ним и против князя Радзивилла Кричевское староство. Восстание, как известно, было подавлено. Сам Ващила скрылся на одной из порубежных застав, стоявших тогда километрах в сорока от реки. Между Сожем и Беседью лютовала радзивилловская «экспедиция». Бывшие повстанцы спасались кто как мог, а часто подавались за Беседь — подальше от кары и поближе к русским заставам. Одна за другой там возникали лесные деревни. Как раз тогда и возникли Веремейки, в четырех километрах от Беседи. Основал их бабиновичский кузнец Веремей, соратник атамана Ветра, что из Канич. С кузнецом за Беседь подался и его брат Сенька, который, по-видимому, тоже повоевал с поляками. Местные предания не сохранили подробностей о братьях, но в Веремейках все равно знали, где была поставлена первая хата — на берегу ручья, что впадал в озеро, укрытое гущей леса… Так вот, было это двести лет тому назад. Но за два столетия все тут изменилось. Главное, выросла целая деревня. Теперь она лежала подковой вокруг озера и занимала, конечно без пахотной земли, чуть ли не два километра пригорков, которых когда-то даже нельзя было разглядеть за стеной деревьев.
… Зазыба оделся, как в дорогу. На нем был тот же ватник, который он уже не снимал после возвращения из Кулигаевки, и смазанные жидким дегтем сапоги — на случай, если бы вдруг пришлось уходить из деревни. Устроился на лавке, положив голову на кожух.
Одолевали думы. Он перебрал их уже немало в своей голове, а оставалось еще больше.
Эти неполные четыре года, после ареста Масея, он прожил словно в затмении каком-то. И потому многого из того, что происходило вокруг, просто не замечал. Его как будто все обходило стороной. И вот загрохотала война. Но и она вначале не нагнала большого страха. В конце концов, если говорить честно, мало кто из умных людей верил в то, что писали о войне в последнее время, особенно после тридцать девятого года, когда немцы подошли вплотную к советской границе. Даже не столь уж осведомленным людям было ясно, что подошли они так близко не зря. Однако накануне войны вышли газеты с опровержением ТАСС, которые вновь убеждали «неверующих», что Германия так же неуклонно сохраняет условия советско-германского пакта о ненападении, как и Советский Союз… Потом, правда, некоторые объясняли, что делалось всё, мол, для большой политики, или, как сказал старый Титок, для международного этикета. Однако издавна считалось: где много этикета, там мало искренности, ибо от собак, кроме блох, ничего не наберешься. А фашисты — те же собаки. Об этом хорошо знал и Зазыба, хотя он и понимал, что в политике расход с барышом не всегда на одном полозе едут. По дороге, пока Зазыба добирался в Веремейки из Хатыничей, он наслушался всякого. У людей будто языки развязались. Порой даже казалось, что говорили теперь почти одно и то же и скрытые недоброжелатели, если не враги, которые действительно ждали прихода фашистов, и люди честные, которых волновало и беспокоило то, что происходило в стране. Но во всей этой говорильне, справедливой и несправедливой, было нечто такое, что заставляло призадуматься: видимо, не всему и не всегда стоило верить…
Про Масея напомнил ему в Кулигаевке и военный, когда Зазыба уводил с собой Марылю из Сидоровой хаты.
— Вы от сына письма получаете? — спросил он вдруг. Зазыба сгорбился, втянув в плечи голову, и тяжело, как маховое колесо, повернулся на голос. Военный стоял, держась рукой за край стола, и не сводил глаз с Зазыбы.
— Нет, — тихо, как при удушье, ответил Зазыба. — Он осужден по семьдесят второй статье, без права переписки.
Тогда военный улыбнулся, будто желая подбодрить человека, но улыбка его была какой-то неестественной, явно вынужденной.
— Может, вы слышали что-нибудь о нем? — сделал Зазыба шаг вперед.
— Даже видеть пришлось.
— Давно?
— Недавно, — уже строго сказал военный. — Но вы не волнуйтесь, у него все хорошо.
Тогда Зазыба в своей неожиданной радости взглянул на Маштакова и тотчас же поник: секретарь райкома, будто стыдясь чего, отвел глаза в сторону.
«Обманывает, — с досадой и душевной болью подумал Зазыба о военном, — не видел он Масея!» И пока шел из Кулигаевки с Марылей, не мог справиться с волнением.
Успокоился Зазыба уже в Веремейках. Обида прошла, и теперь он вспомнил о разговоре в Сидоровой хате как о чем-то заслуживающем большого снисхождения: до чего может довести человека перестраховка, вызванная не столько боязнью за порученное дело, сколько недоверием! Тем не менее на душе у Зазыбы было скверно, хотя он и хорошо знал, что ума в чужую голову лопатой не накидаешь. Вначале он даже хотел рассказать об этом разговоре Марфе, но сдержался, не желая волновать ее, зная, что та может впасть в отчаяние. Теперь Марфа тоже не спала, она лежала на топчане, стоявшем между стеной и печью. Было слышно, как порой она ворочалась и вздыхала, но тихо, будто боясь потревожить покой в хате.
Марыля ночевала в другой половине, за филенчатой дверью.
Не ожидал Зазыба, но и его вдруг сморил сон — затерялись где-то, как эхо в бору, беспокойные мысли, и глаза перестали гореть сухим огнем. Кажется, давно сны оставили его, может, потому, что стареть начал, однако сегодня вдруг стало возвращаться как раз то, что, пожалуй, и не вспоминалось уже… Он видел, что едет с отцом на вырубку версты за четыре от деревни за дубовыми бревнами — они тогда надумали перебрать свою хату. Дерево отец высмотрел заранее, даже сговорился с лесником, и они вскоре начали пилить его без особой осторожности. Опилки, сыпавшиеся из прореза, были теплые и мягкие, и Денис, тогда еще подросток, сгребал их со своего лаптя и, пока отец вгонял обухом клин, чтобы не зажимало пилу, просеивал между пальцами, поглядывая вверх — когда будет падать дуб? Но тот стоял и даже не дрожал. Пила тем временем все глубже врезалась в его крепкую, как кость, древесину. Дуб прожил в лесу лет полтораста, не меньше. Об этом сказал Денису отец, когда они подошли. И еще отец предупредил: «Упаси бог, не отбегай никуда, если затрещит. Стой на месте». Но вот дерево наконец покачнулось, и Денис почему-то забыл отцовский наказ: бросился как раз в ту сторону, куда метил упасть дуб. Спасло его лишь то, что дерево выросло к макушке раздвоенным: когда оно рухнуло на землю, Денис оказался между сучьями. Конечно, страху набрался, да и без болячек не обошлось. Однако более всего досталось отцу: тот, приехав из лесу, пролежал несколько недель на топчане и едва справился с нервной болезнью. И вот Зазыбе снился тот страшный случай, и он снова ошалело бежал по вырубке, слыша над собой треск дерева. Но теперь бежалось почему-то не так прытко и вообще все казалось как бы умышленно подстроенным: Денис, уже в летах, как сегодня, не столько бежал меж пней по вырубке, сколько спотыкался, скользя по мокрой траве, а дерево нависало над ним, угрожало раздавить… Разбудила Зазыбу Марфа.
— Немцы! — тревожно шепнула она.
Зазыба сбросил со скамейки ноги, вскочил, будто и не спал.
— Где?
— Послушай…
Чтобы не выдать себя, Зазыба осторожно толкнул окно. Одна половинка открылась на улицу, в лицо дохнуло прохладой и запахами позднего лета, но ухо ничего не улавливало. Тогда Зазыба открыл и вторую створку, высунулся по плечи наружу.
— Померещилось тебе, — во весь голос сказал он жене.
— Нет, я, кажется, не спала, — не поверила Марфа.
Зазыба постоял еще несколько минут, опершись на подоконник, но никаких посторонних звуков и теперь не услышал — в деревне по-прежнему было тихо.
И вдруг за огородами, в овсе, будто спохватившись, свистнула перепелка:
— Пить!.. Пить!..
Сперва Зазыба даже не понял, что это подала голос перепелка. Но вот послышалось выразительное и полное:
— Пить-пиль-вить… Пить-пиль-вить… Пить-пиль-вить…
И Зазыба уже не сомневался.
— Пить-пиль-вить…
А не запоздала ли песня ее в этом году?
— Пить-пиль-вить…
Зазыба собрался уже закрыть окно. Но только прикоснулся рукой к створке. Что-то удерживало потянуть ее к себе.
— Пить-пиль-вить… Пить-пиль-вить…
В голосе перепелки не было той ядреной и беззаботной удали, которая, будто удар хлыста, порой прямо-таки подстегивает и поднимает дух.
— Пить-пиль-вить… Пить-пиль-вить…
Сегодня перепелка не иначе как плакала. То ли гнездо ее разорили, то ли другая какая беда заставила оглашать тоскливым зовом окрестность.
— Пить-пиль-вить… Пить-пиль-вить…
Зазыба почувствовал это и с грустью подумал: если птицы так плачут, то как же должны голосить люди, у которых горя несравненно больше, а теперь так его и вовсе через край? Вспомнилось:
Перепелка, травяно гнездечко,
Золото яечко,
Перепелка!
Перепелка, пастушки пройдутся,
Гнездышко разрушат,
Перепелка!..
— Никаких немцев, — успокаивая жену, бросил Зазыба в темноту хаты. — Тебе и вправду показалось.
Но Марфа сама подошла к окну.
— Да и в самом деле ничего не слышно, — согласилась она, прислушавшись.
— А почему вдруг подумалось тебе? — спросил Зазыба.
— Будто машина прошла…
— Где?
— По улице.
— Тогда б она и теперь гудела.
— А кто ее знает…
Марфа зевнула, но от окна не уходила.
— Ложись спать, — посоветовал Зазыба, — а то завтра будешь слоняться сонная по двору. Да и девку мы, видать, разбудили.
— Она ж молодая. Ей спится. А тебя вот зря по дурости своей подняла.
— Да ладно уж, — махнул рукой Зазыба.
Марфа снова прилегла на топчан, а Зазыба остался сидеть на лавке — сильно зачесалась голень в сапоге, должно быть, взопрела в портянках. Он страдальчески морщился, хотел было уже разуться. Но вдруг на улице послышались голоса. Зазыба быстро прикрыл окно, а сам стал за косяк. Голоса приближались. Разговаривали по-русски. Как только Зазыба уловил это, сразу успокоился и перестал прятаться. Марфа тоже услышала голоса, вскочила с топчана, подошла к окну.
— Что там?
— Подожди, — предупредил Зазыба.
Наконец Зазыба различил в сумерках на дороге две человеческие фигуры. Они приблизились к хате и остановились.
— Может, эта? — спросил один.
— Если та женщина верно посчитала, — ответил другой.
— С левой стороны?
— Кажется, да.
— А как тут войти во двор?
— Черт его знает!
— Может, залезть в палисадник да постучать в окно?
— Нет, вытопчем гряды. Под окнами у крестьян всегда что-нибудь растет.
— Может, выйти к ним надо? — подсказала Зазыбе Марфа.
Те двое направились к воротам, где с правой стороны была калитка. Запоров замысловатых на ней не было, лишь деревянная собачка, которая приподнималась посредством веревочки через просверленный глазок. Во двор нетрудно было попасть даже ночью. Как и следовало ожидать, незнакомцы быстро справились с нехитрым запором и взошли на крыльцо. В хате было слышно, как они застучали щеколдой. Зазыба вышел в сени. На крыльце, очевидно, услышали, что дверь открылась, и перестали стучать. Некоторое время царило молчание. Тогда Зазыба нарочно кашлянул.
— Председатель сельсовета здесь живет? — спросили с крыльца.
— Нет.
— А кто вы? Председатель колхоза?
— Нет, я завхоз.
— Мы красноармейцы. Дело у нас срочное.
Зазыба стал отпирать — привычно нащупал в темноте железную задвижку, повернул ее вправо, железо брякнуло, и дверь распахнуласьпочти настежь, будто на нее кто-то сильно нажал стой стороны. Красноармейцы отступили на шаг,давая, дорогу хозяину… Зазыба, вышел на крыльцо, стал между красноармейцами, Один из. них поднес руку к. фуражке, сказал:
— Лейтенант… — и назвал фамилию, которую Зазыба не расслышал. Глаза у красноармейца блестели, это было видно даже ночью.
— А что у вас за дело ко мне? — спросил Зазыба.
— Бензин нужен, — сказал лейтенант.
— Бензин? — переспросил Зазыба.
— Да.
— А есть ли он. Наверное, сдали вместе с машиной. У нас полуторка была.
Лейтенант снял фуражку.
— А кто скажет, есть бензин или нет? — спросил он более настойчиво.
Зазыба пожал плечами.
— Ну вот, а еще завхоз!.. — недовольно сказал красноармеец, до этого не вступавший в разговор.
— Так я тоже без году неделя тут, — начал оправдываться Зазыба. — Отлучался из колхоза. Все делалось без меня.
— Понимаете, у нас горючее кончилось…
— Может, спросить тогда у кладовщицы? — неуверенно, будто про себя, сказал Зазыба. — Это недалеко тут.
— Хорошо, — сразу согласился лейтенант.
Зазыба постоял немного в раздумье, затем тихо закрыл дверь и первым сошел с крыльца.
Кладовщицей в колхозе была Ганна Карпилова, соломенная вдова. В молодости — ей не было еще и двадцати пяти — она прижила двоих детей, так называемых ветровичков-безбатько-вичей. Ходили к ней и здешние, веремейковские, мужики, и приезжие, в особенности разные уполномоченные, которые просиживали в колхозе целыми неделями и которых приводили к ней запросто, по-деревенски, как в гостиницу на ночлег. Случалось, что объявлялись и женихи, сватались раза три. Но долго не задерживались в ее хате. Одного примака, лесосплавщика, она прогнала сама — избила подойником за то, что где-то видели его со старшей Хрупчиковой дочкой, остальные сбежали сами. То ли харчи не нравились, то ли выдержки не хватало. Кладовщицей Ганну поставил уже Чубарь. Сперва в Веремейках смеялись над этим, но потом перестали: слабая на передок, Ганна оказалась крепкой на голову. За каких-нибудь полгода она освоила всю бумажную премудрость и стала неплохой кладовщицей. Когда Зазыба привел к ней во двор красноармейцев, она спала: по ней хоть перун, лишь бы мимо. Будили долго, наконец достучались. Ганна подошла к окну, узнала Зазыбу. Но на порог вышла босиком, в одной рубашке.
— Ну, чего тебе? — спросила она недовольно.
— Бензин вот товарищам командирам нужен.
Ганна повела плечом и сказала с игривым сожалением:
— А я думала, женихов привел!
—Тебе лишь бы… — хотел упрекнуть Зазыба. Но Ганна громко засмеялась.
— Так нема бензину, — сказала она уже серьезно. — Если б раньше, можно было. А теперь нет. Газы, правда, еще есть немного. В кладовой стоит.
— Что это… газа? — спросил лейтенант у Зазыбы.
— Керосин по-вашему, — объяснил тот.
— А бензина?
— Так ни капельки бензину, — снова громко сказала Ганна. — Весь слили, когда машину сдавали в армию.
Военные начали о чем-то переговариваться меж собой, Зазыба улучил момент и цыкнул на Ганну, как на невестку:
— Постыдилась бы, голая вышла!..
Ганна нарочито повела плечами, как бы поежилась.
— Накинула б на себя что, — снова буркнул Зазыба. Тогда Ганна с великой неохотой направилась в хату. Лейтенант повернулся к Зазыбе.
— Понимаете, мотор у нас заглох, — сказал он. — Горючего не хватило. Думали, у вас раздобудем, а теперь и не знаем, как быть.
— Так ежели б остался, то разве пожалели б, — словно оправдываясь, развел руками Зазыба. — Кому-кому, а своим не пожалели б.
— А лошади у вас есть? — спросил красноармеец.
— Есть, — вместо Зазыбы ответила Ганна, к этому времени уже вернувшаяся из хаты одетой. — Правда, хромые. Красноармейские. Нам их оставили вместо колхозных. А вчера еще трех забрали. Но запрячь можно. Если в ночное не угнали.
— Тогда вот что, — сказал Зазыбе лейтенант, — вы нам покажете, где ваши лошади, а она, — он кивнул на Ганну, — пусть принесет керосин.
— Так за ним же далеко идти! — встревожилась Ганна.
— Что значит — далеко? — посмотрел на нее лейтенант.
— В самый конец деревни! — сказала Ганна.
— А ты не иди улицей, — рассердился Зазыба. — Пойдешь огородами, ближе будет.
— Буду я ходить ночью огородами!
— Пугливая!
— А вот и пугливая. Бери ключи да ступай сам в кладовую!
— Ты, Ганна, не дури, — строго сказал Зазыба. — Я там не знаю, где что искать.
— Найдешь, если захочешь!
Разговор их перебил лейтенант.
—Тогда пусть он идет с ней, — предложил Зазыбе лейтенант показывая на красноармейца.
— С провожатым пойду! — засмеялась Ганна и перестала упираться. Она вернулась в хату, что-то сказала своему старшему сынишке, потом легко сбежала вниз по ступенькам невысокого, сложенного из круглых бревен крыльца. — Пошли! — позвала она красноармейца.
На улице лейтенант сказал Зазыбе:
— Надо хоть за деревню вывести машину, а то стали под окнами.
Лошади были в конюшне, и Ганна напрасно говорила, что их могли угнать в ночное, не до того теперь было. Они стояли в самом проходе между стойлами, и только одноглазая кобыла, которая никому не была нужна, подошла к боковым воротам. Почуяв людей, она тихо заржала.
Зазыбе не раз приходилось бывать на колхозной конюшне, и потому в темноте он свободно, ничего не задев, прошел по всему проходу.
— Что у вас там, полуторка или ЗИС? — спросил он лейтенанта.
— Т-26.
— Что? — не понял Зазыба.
— Танкетка.
— А-а-а, вон что! Тогда подождите. — Зазыба сходил в пристроенную к конюшне трехстенку, вынес оттуда хомуты с длинными сыромятными постромками и начал надевать их на лошадей.
В это же время в самом конце деревни разговаривали между собой еще два человека — местный крестьянин Парфен Вершков и танкист, оставшийся возле заглохшей танкетки, которая остановилась как раз против Парфеновой хаты, проехав по улице метров четыреста. То, что кончилось вдруг горючее, не явилось неожиданностью для самих танкистов. Они были уверены, что когда-то это должно случиться, так как выезжали в дорогу — от Воробьевой Буды, близ Гордеевки, и до Беседи — уже почти без горючего. Командованию танковой бригады срочно понадобилось провести глубокую разведку до самой реки, и комбат Вострецов, направляя танкистов, предупреждал:
— Оттуда, наверное, придется ногами топать, горючего все равно не хватит. Но рисковать не хочу. У нас неполные баки даже в КВ. Заправляться не будете. Поедете на том, что есть. Для меня легче потерять Т-26, чем КВ.
— Но успеем ли мы в таком случае? — усомнились танкисты.
— В вашем распоряжении вся ночь. Туда доедете, а оттуда — аллюр два креста. — Комбат прежде служил в кавалерии. — Хочешь, могу выписать мандат? — сказал он лейтенанту. — На обратном пути используй любой транспорт, реквизируй, если надо. Но чтоб разведданные к утру были в штабе бригады. — Он положил руку на плечо лейтенанта. — Пойми, бригаду каждую минуту могут бросить в бой. Горючее все на учете, а новый подвоз — хорошо, если будет к утру. Не хватает автомашин. Словом, аллюр два креста!
И вот остывшая танкетка уже почти час стояла в Веремейках. Танкисты напрасно тратили время, которого у них оставалось не так много, но бросать боевую машину на улице не решались. Сперва была надежда «занять» горючее в деревне. Однако поиски ничего не дали. Тогда лейтенант уже во дворе Ганны Карпиловой решился на последнее — вывезти танкетку за деревню и поджечь.
Пока лейтенант с одним танкистом ходили по деревне, второй танкист, сидя на завалинке, расспрашивал дорогу у Парфена Вершкова. Тот вышел на улицу сразу, едва услышал, что напротив остановилась машина.
— До Гордеевки далеко?
— Верст тридцать, считай.
— А если напрямик?
— Так напрямик, говорят, и ворона летала, зато дама не всегда бывала.
— А если без шуток?
Задрав голову, Парфен стал припоминать все деревни, лежащие на пути к Гордеевке, большому селу, которое находилось уже в Брянской области. Дорогу в Гордеевку из Веремеек мало кто знал, ибо у здешних крестьян не было никакой надобности ходить туда. Но Парфен в молодости возил в Гордеевку кору — ее драли тогда по всему Забеседью, и за нее заготовители хорошо платили. Пожалуй, с того времени в памяти и сохранились названия деревень.
— Сперва надо подаваться на Мокрое, — припоминал Вершков, — потом на Буду…
— Это Воробьева Буда?
— Нет, просто Буда. Но и Воробьева где-то там. А дальше Антоновка будет.
— Антоновка, — считал за Вершковым танкист.
— А за Антоновкой, кажется, сразу Гордеевка.
— Ну, а Воробьева Буда?
— Да и Буда где-то там.
— Значит, не знаешь?
— Так вам Гордеевка нужна или Воробьева Буда?
— Это военная тайна.
— Так бы и говорил сразу, а то голову дуришь! Наконец Зазыба с лейтенантом привели лошадей.
— Овсюкова еще не было? — спросил лейтенант у танкиста.
— Он же с вами ушел, — пожал тот плечами.
— Это я знаю, — почему-то разозлился лейтенант.
Вершков тем временем узнал Зазыбу.
— И ты, Евменович, не спишь? — отозвался он. — Так иди садись вот.
— Должно быть, Ганна где-то приспала вашего человека, — пошутил Зазыба.
— Какая Ганна? — навострил уши Парфен Вершков.
— Кладовщица.
— Тогда скоро не ждите, — усмехнулся Вершков.
Ночь между тем уже перешагнула тот невидимый рубеж, откуда начинается ее поворотный путь, и теперь вокруг серело. В небе потухали самые далекие звезды, словно кто-то незаметно стирал их с неба.
Беспокоясь, что в деревне они задержались слишком долго, лейтенант сказал Зазыбе:
— Мы сильно опаздываем. Боюсь, что не успеем добраться до части. Может, вы коней своих нам дадите?
Зазыба не успел еще ответить, как лейтенант начал успокаивать его:
— Вы не волнуйтесь, мы расписку оставим.
— Этих коней у нас дают и забирают, забирают и дают, — подал недовольный голос Вершков. —Как говорится, солдат дал, солдат взял.
— Не то время, Парфен, чтобы чего-то жалеть для Красной Армии, — усовестил его Зазыба.
— Так ужо ж… Только они, кажется, хромые?
— Не все.
— Значит, поправились, — усмехнулся Вершков. — Однако чудно, как это не высмотрели их? Забра-али б!..
— Не возьмем мы — возьмут немцы, — вдруг сказал, словно огрызнулся, танкист.
— И это может быть, — согласился, кивнув головой, Вершков. — Время теперь такое, что все берут и не спрашивают даже.
— Будем считать, что у нас с вами полное взаимопонимание, — не глядя на Вершкова, сказал лейтенант Зазыбе. — Лошадей вы нам даете, а расписку получите.
— Да где вы ее писать будете теперь! — махнул рукой Зазыба. — Берите уж так, без расписки. Раз надо, так надо.
Тогда лейтенант будто спохватился и заспешил.
— Лезь в машину, рули, — приказал он танкисту. Зазыба принялся раскручивать постромки, подавая лейтенанту, чтобы тот цеплял за буксирные крюки танкетки.
— А того, что с Ганной, можете и не дождаться, — вспомнил Парфен Вершков. — Она у нас смола, а не баба. Да и время как раз к тому. Самое подходящее, считай, в примаки пристать. И голова, глядишь, целее будет, и телу…
— Болтаешь, сам не знаешь чего, Парфен, — поморщился Зазыба. — Что-то ты…
— Его, наверное, женка от себя шуганула, — высунулся из люка танкист.
Лейтенанту не понравилась такая развязность своего подчиненного, и он прикрикнул:
— Ну-у, ты-ы!
Когда постромки наконец были зацеплены за танкетку, кони стронули ее с места и, храпя, потащили по улице.
— Куда это они ее? — спросил Вершков Зазыбу.
— За дворы, кажись, сожгут там. Вершков мотнул головой.
— Это зачем?
— Не на чем ехать дальше. Горючее выгорело. Но выдержат ли постромки? Коротки, пришлось надвязать, — беспокоился Зазыба.
— Кони стронули с места, так выдержат.
— И надо тебе, Парфен, абы что говорить людям.
— Какое «абы что»? — вспылил Вершков. — Самое неприятное я берегу про запас. — Он прошел немного рядом с Зазыбой, который правил лошадьми, а потом сказал: — Чем эту коробку пустую тянуть, вы лучше б погоняли по чердакам мужиков наших, попороли бы их штыками, как воробьев киловатых. А то же прячутся где-то. Окруженцы, мать их за ногу! Еще фронт не прошел, а уже окруженцы!
— Что-то я не понимаю тебя…
— Так поймешь, когда пролупишь зенки. Да поздно небось будет.
— Говори ясней!
— Да уж куда яснее…
«Неужто кто из веремейковцев дезертировал? — подумал Зазыба. — Но кто?»
Кони вытащили танкетку за выгон на край овсяного поля, и тогда откуда-то из серых потемок вынырнули Овсюков с четырехугольной жестянкой и Ганна Карпилова.
— Где пропадал? — строго спросил красноармейца лейтенант.
Тот молча потупился.
— Я спрашиваю, где пропадал столько времени?
— Товарищ лейтенант…
Но тут заступилась за красноармейца Ганна Карпилова.
— Не кричи на него, командир, — сказала она и засмеялась: — Солдат же пришел!..
Лейтенант с брезгливостью чистоплотного человека передернул плечами, но распекать Овсюкова перестал.
Зазыба с Парфеном Вершковым тем временем отцепили постромки. Из танкетки вылез красноармеец, показал лейтенанту замок от пулемета.
— Надо куда-то выбросить, — кивнул тот и взял у Овсюкова жестянку с керосином, поболтал для порядка, а затем, не жалея, начал выливать керосин на броню.
— Поджигай! — скомандовал он.
Овсюков тут же чиркнул спичкой о коробок и, не дождавшись, пока разгорится, бросил ее на самый верх танкетки. Синее пламя сначала несмело лизнуло броню, затем рванулось вверх и, став красным, охватило всю танкетку. Сразу вокруг сделалось светло, а тени, которые отбросило пламя от пятерых удрученных мужчин и одной женщины, полной своего мимолетного счастья, выросли чуть ли не до самых деревенских дворов, заплясали, будто живые.