За деревней, у самой дороги, что вела к Беседи, нашли убитого человека. Тот лежал в ельнике в одних исподниках, а живот его с посиневшей кожей, начавшей расползаться, непомерно вздулся, даже страшно было смотреть. Убит человек был в голову навылет — пуля угодила в щеку и вырвала весь левый висок, в рану уже успели заползти лесные жуки. Нашли его в тот день, когда Гаврилиха не погнала в свой черед коров на выпас — не захотела в такое смутное время оставлять детей одних в деревне. Веремейковские бабы покричали на улице, потараторили, как это бывает при деревенских неполадках, перемыли одна, другой косточки и сошлись наконец на том, что с чередом теперь вообще надо повременить, лучше пускай каждый свою скотину пока пасет. И вот Наталья Родчихина, девка-вековуха, погнала буренку в Замосточье — небольшое урочище за одним из многочисленных мостиков — и обнаружила там неживого человека. Наталья была, как говорится, женщина, потерянная для жизни, может, именно из-за того, что осталась незамужняя и уже давно с неприязнью и отчуждением смотрела на всех и на все, что происходило вокруг, но и она ужаснулась, когда увидела между молодыми елями в высокой траве мертвеца. Корову пасти она больше не стала, прогнала, не дав ухватить и травинки, по Замосточью и возле первых дворов в Веремейках рассказала о том, что видела. Весть об убитом разнеслась по деревне быстро, и самые любопытные веремейковцы успели до вечера сходить в ельник посмотреть, свой или чужой.
Похоронил убитого Парфен Вершков. Сделал он это по своей воле. Взял в сарае лопату, вырыл могилу у самой дороги и забросал покойника землей, по-христиански прикрыв лицо рядном.
А под вечер пришел к Зазыбе, принес Марфе корзину яблок — было это накануне великого спаса.
Зазыба уже знал про убитого. И как только Вершков появился на пороге, спросил:
—Что там?
— Да вот… человека схоронили. — Вершков сказал это без особой скорби в голосе, как о чем-то привычном, что уже приходилось делать не раз. Подошел и сел на скамейке рядом с Зазыбой.
— Что за человек?
— Да кто же его знает, — пожал плечами Вершков. — Лицо незнакомое. Ясно только, что не сегодня убит и не вчера. Пропах уже. Хорошо, что похолодало, так хоть дышать можно было. Нехай пухом земля человеку будет.
— И что, никаких бумажек при нем?
— В одних подштанниках лежал. А клеймо на материи наше, советское. Даже номера были, это если кто разбирается в них. Но и то утешение — буду хоть знать, что не германца закопал.
— Откуда ему взяться было, немцу, тут?
— Вот, — вздохнула Марфа, — похоронили человека возле своей деревни, а не знаем, кто и откуда. А где-то ведь беспокоятся о нем, надеются, должно быть, что вернется. — Уголком платка она вытерла навернувшиеся слезы. — И что это война делает с людьми? Живет человек и знать не знает, где ему уготовано голову сложить.
— Хорошо, если на своей земле, — задумчиво сказал Зазыба.
— Ему теперь, наверное, все равно, — покачал головой Парфен Вершков.
— Ясное дело, — согласился с Вершковым Зазыба, но тут же спохватился: — Не-ет, Парфен, не говори. Человек — он такое создание, что если не жить, так хоть лежать ближе к отчему дому хочет. Вот, помню, сколько нам пришлось хоронить в гражданскую!.. И от пуль гибли красноармейцы, и от хвороб умирали. В девятнадцатом в Армавире даже тиф начался, так наши было оставили больных в горах. Мой товарищ Лексей Сазонов помирал там. Все просил, чтоб домой отвезли. Ему и недалеко было, верст двести всего. Это у нас тут двести верст так дорога дальняя, кажись, на край света ехать треба, а там, в степи, что от станции до станции.
— Был ведь и я позапрошлый год в тех местах, — поерзал на скамейке Парфен Вершков, совсем без умысла переключая разговор на другое. — Наша старшая замужем в Тихорецкой за учителем. Так даже чудно — абрикосы. Мы тут, кажись, и не слышали про них, в Крутогорье и то никогда не бывают, а там абрикосовые деревья растут прямо на улице. Аккурат вот как у нас липы возле хат… Стоят деревья, даже не огороженные, а на них абрикосы.
Вершков умолк, а Зазыба спросил:
— Ну, а что у нас на деревне нового? — И, будто вину чувствуя за собой, добавил: — А то я теперь, видишь, как живу. Дожди все, так и я ни к кому, и ко мне никто. Да и прохворал столько.
— Нового? Хватает и нового, — нахмурился Вершков. — Вчера был в поселке. Сидора Ровнягина видел. Так он тоже говорит…
— Что?
— Помнишь, промеж нас с тобой разговор был про колхоз? Так Сидор просил передать…
— Я уж догадываюсь! — сказал Зазыба и отвернулся, словно рассердился. — А зачем спешить?
— Так ты послушай, тогда и сам подумаешь, что…
— Я и так много думаю. Теперь только и работы, что думать, так… — Зазыба посмотрел прищуренными глазами па Вершкова. — А вдруг наши скоро вернутся? Как на них глядеть будем? Они же недалеко отошли! Послушай ночью, как бухают пушки. Потому и говорю, не надо спешить. Тут дело еще неясное. Ну, положим, фашист дошел до нас, положим, забрал даже и нас под себя, но это ж еще не все, могут же завтра его турнуть назад, и он снова по ту сторону Беседи очутится. Придут тогда мужики, что теперь воюют, поглядят, а в Веремейках колхоза нет, дезертир Роман Семочкин да вот вы, такие торопливые, по веревочке растащили.
Вершков облизнул пересохшие губы.
— Сидора и меня нечего равнять с Романом, — глухо сказал он, — Роман — это одно, а мы с Ровнягиным — другое. Ты сам знаешь. Тем более что Ровнягин тоже член правления.
— Ну, член.
— Так не враг же колхозу?
— Не враг.
— А зачем тогда зря наговаривать?
— Не нравится мне ваша настырность. Тут с головой подход надо иметь, а вы сразу — дава-а-а-й дели-и!
— А ты вот послушай, что я хочу сказать. — Вершков глянул на Марфу, которая молча слушала мужиков. — Это теперь тебе Браво-Животовский да Драница не все скажут, а я так еще… Словом, что ухом уловлю, то и тебе принесу.
— Говоришь, Драница с Браво-Животовским?
— Так их уже и водой, поди, не разольешь. Дружками стали.
— Чему тут удивляться! — не сдержалась Марфа, будто она давно догадывалась об этом.
— А ты все еще вроде не веришь? — усмехнулся, обращаясь к Зазыбе, Вершков. — Я просто в толк не возьму, ты это и в самом деле стал непонятливый или, может, притворяешься непонятливым? Тебя, кажись, даже подметные письма ничему не научили? — Вершков немного помолчал, делая передышку. — Этот Драница ваш… — Он нагнул голову и пригладил ладонью седые волосы, сперва по темени провел рукой, потом за ушами с обеих сторон. — Когда ты был за старшину в колхозе, так Драница крутился возле тебя. Потом повернулась жизнь, стал набиваться в друзья к Чубарю. А теперь вдруг выскочил Браво-Животовский, значит, надо к нему быть поближе. Помнишь, мужики на бревнах шутили надысь, говорили, что Браво-Животовский с Драницей побежали в Бабиновичи, чтобы асессоров у немцев просить? Так оно почти так и вышло. Браво-Животовский из местечка вернулся полицейским. Это, как по-старому, считай, стражник. Только вот Дранице почему-то оружия не дали. Правда, может, Микита не врет, что сам не захотел. Дурак дураком, а голову на плечах тоже имеет. Как и Роман Семочкин. Я и не догадывался, что в Веремейках этакие хитрые мужики. Роман даже в местечко не пошел, Рахима одного послал. Теперь и Рахим полицейский. Но не в Веремейках, а там, в отряде. В Бабиновичах же, чтоб ты знал, из полицейских отряд создают. Набирают мужиков и из Бабиновичей, и из Латоки. И от нас вот. Словом, учреждают власть. Волость в местечке уже замест Совета. А Браво-Животовскому поручили тут командовать. Говорят, мы тоже должны себе новую власть выбрать. Старосту. Вот только немцы что-то с этим делом тянут.
— Видать, не дошла очередь до Веремеек, — совсем серьезно сказал Зазыба. — Тоже дело нелегкое. Поку-у-да это во всех деревнях выберут. Надо же поездить хоть. А тут все незнакомое — и люди и места… — Он поднял глаза на Вершкова. — А как они тех старост — выбирают или назначают?
— Браво-Животовский говорит, кажись, выбирать будем.
— Ну что ж, даже при царе старост выбирали. Стражника назначали, а старосту выбирали.
— Потому Браво-Животовский пока и командует. А Микита Драница ходит за ним, как на привязи. Когда Браво-Животовскому лень становится, Микита винтовку носит следом. Как это раньше, при Миколае было. А может, при Керенском? Сдается ж, даже товарищем министра называли кого-то. Так и Микиту Драницу, говорю, можно величать товарищем, но не министра, конечно, до министра Микита не дорос, однако же товарищем председателя колхоза, товарищем председателя сельсовета в самый раз, это можно было, а теперь вот товарищем господина полицейского. Неизвестно только, будет ли он отписывать и новой власти на своих друзей-товарищей?
— Будет, будет, — будто успокаивая Вершкова, сказал Зазыба.
Тогда Вершков засмеялся.
— Ладно, нехай дураков учит. А то одному Мешкову пока что довелось за дружбу с ним поплатиться!
Зазыба слушал Вершкова уже без прежнего внутреннего неприятия, но держался хмуро, будто остерегаясь чего: обычно, когда Парфен начинал говорить, никто в деревне не мог догадаться, к чему он подведет. Почти все, о чем сообщал теперь Вершков, Зазыба знал от Марфы, которая наведывалась к соседям: перво-наперво приходилось экономить на спичках, уже носили утром хозяйки угли из хаты в хату, чтобы разжечь дрова в печи. Ходила Марфа к соседям и ради мужа: видела, как тот томится в неведении. Веремейковцы почему-то обходили стороной их хату, Вершков, считай, первым сегодня заглянул. Но для Парфена, как говорится, закон не писан. За ним давно утвердилась его странная слава; казалось, человек всю жизнь, сколько его помнят, только то и делал, что перечил либо односельчанам, либо приезжим людям. В двадцать девятом, когда организовывали колхоз, Вершков не пошел даже на сельский сход, он считался в ту пору середняком в деревне. Уже все веремейковские дворы были в колхозе, а Парфен вел хозяйство единолично. И только во вторую осень, когда собрал урожай на своем наделе, принес заявление в правление колхоза и попросил Зазыбу, чтобы весной вместе с колхозной запахивали и его землю. С того дня он стал, пожалуй, самым рачительным человеком в колхозном деле и работал, как для своего дома. В тридцать седьмом его поведение тоже не осталось незамеченным. Когда пришли газеты о суде над маршалом Тухачевским, который был арестован вместе с другими видными советскими военачальниками, в Веремейках проходило колхозное собрание. Из Крутогорья на собрание приезжал начальник районного отдела Злотник. Может, как раз это обстоятельство и стало причиной, что на собрании, само собой, начался разговор и о новых «врагах народа». Конечно же в Веремейках Тухачевского заклеймили позором. На собрании была принята резолюция, где мужики одобряли применение к маршалу самой высшей меры. Но во время голосования нашелся человек, который воздержался. Этим человеком был Парфен Вершков: вдруг он поднял руку в тот момент, когда совсем не следовало высовываться. Начальник районного отдела Злотник растерялся от неожиданности, готов был не заметить поднятой руки. Тогда Вершков подал голос. Это разозлило Злотника — надо же было такому случиться на собрании, которое шло при его участии!.. И вот Злотник сквозь зубы просит Вершкова объяснить «товарищам колхозникам», по каким мотивам хочет воздержаться от голосования. Местные активисты также принялись шикать со всех углов на деревенского неслуха. А старый Титок — он всегда на собраниях садился в первом ряду, — так тот вообще сунулся от имени рядовых колхозников учинить разнос Вершкову (закричал: «Дайте сказать, дайте сказать!»). Но в президиуме собрания почему-то не разрешили выступить Титку — не доверяли. Вершков сам поднялся и объяснил свое поведение следующим образом: в Сталинской конституции, мол, записано, что каждый гражданин страны может голосовать по любому вопросу и «за», к «против», а может также и воздержаться. Словом, он, Парфен Вершков, действует согласно конституции. Это неожиданно успокоило всех. Поскольку начальник районного отдела ничего не имел против Сталинской конституции, то сразу перестал разговаривать с ним, назвав Вершкова сперва деревенским демагогом, затем просто, отсталым элементом, которого надо еще воспитывать и привести к классовой сознательности. Ну и, понятное дело, Вершкова начали воспитывать после того почти все, кто имел к этому хоть какое-нибудь отношение: и председатель сельсовета Егор Пилипчиков, и директор школы Бутрима, и участковый милиционер Левшов… А грехов, вроде перечисленных, у Вершкова хватало, каждый в Веремейках мог бы вспомнить что-нибудь про Парфеновы «чудачества». Между тем человек вовсе не чудил, и это понимали в Веремейках, просто трудно и медленно он расставался с тем, к чему привыкал годами.
… Перестав возмущаться Микитой Драницей, Вершков даже на минуту не дал установиться тишине.
— Однако же и заговорились мы, — сделал он вид, что спохватился. — А дела не ждут, отклад ведь не идет в лад.
— Откладывать никто и не собирался, — прикидываясь простачком, сказал Зазыба. — Вот перестанут дожди, всей деревней и выйдем в поле.
Вершков прикусил верхнюю губу.
— А Сидор Ровнягин говорит…
— Почему же тогда Сидор твой молчал, когда можно было действительно говорить? — метнул на Вершкова сердитый взгляд Зазыба. — Там же был… — Однако Маштакова назвать не решился. — Там же… не одни мы с ним были. Были люди и повыше нас. Могли что-то присоветовать!
— Ты про что? — захлопал глазами Вершков. Зазыба будто очнулся.
— Да так, к слову пришлось. Тогда Вершков спросил прямо:
— Когда ты Сидора успел повидать?
— На днях.
— Сам наведался в Кулигаевку или он приходил сюда?
— Было, — неопределенно ответил Зазыба. — Жалуется старик на ноги. Ревматизм, говорит, донимает.
— Сидор что-то хитрить стал, как в свое время Хомка Берестень, — сказал на это Вершков.
Зазыба засмеялся.
— Это у тебя женка еще молодая, — сказал он, — так ты молодцом и ходишь среди нас. Потому, наверное, не веришь и другим, когда жалуются на хвори разные. Конечно, тебе непременно треба держаться петухом, а то женка похватает свои узлы, да и… как от того Федора Крутеля, драпу даст.
— Ты обо мне не беспокойся. У меня еще есть чем привязать к себе женку, — самодовольно буркнул Вершков.
Тогда Зазыба снова подколол Вершкова:
— Так это дело такое. Кто чем может. Вон Степан Ткач моток веревок привязывал в мотню для виду, чтоб сразу в глаза бросалось и никакого, мол, сомнения…
— А, — махнул рукой Вершков, делая вид, что его вовсе не интересует такой поворот в разговоре, — как толстое бревно поднимать, так завсегда хитрецы найдутся. А нынче тоже надо за тяжелое бревно браться. Так, может, Сидор твой и жаловаться потому начал. Они там, на поселках, теперь все готовы Хомку в дядья взять.
В Веремейках когда-то жил Хомка Берестень по кличке Абы — «абы этак, абы так», — человек, который всю жизнь притворялся. Так про того Хомку теперь вот и напомнил Парфен Вершков. Берестень ходил чуть ли не с малых лет по деревне с клюкой. И, наверное, потому, что вид у него был действительно неказистый, его жалобам на здоровье верили. Но как-то веремейковцы все же подсмотрели за ним. Хомка утречком срубил на краю Горелого болота толстую ольху и не рассчитал — дерево всей своей верхней частью упало в трясину. А понадобилась ольха на пол в клети, Хомка собирался сам расколоть ее на доски, чтобы не нанимать пильщиков. Но не будешь заниматься этим в болоте, надо выволакивать на твердый грунт. И вот Хомка обхватил руками комель, прижал к правому боку и, того не видя, что за ним наблюдают молодые хлопцы, которые возвращались откуда-то из другой деревни с вечеринки, потащил ольху на сухое место, аж сучья затрещали снизу. Конечно, в Веремейках это вызвало хохот по всей деревне — ну и Хомка Берестень!..
— Да что Хомка! — махнул рукой Парфен Вершков. — Он давно истлел, а мы вот живем. Так живым надо о живом и думать.
— Ты небось опять за свое?
Тогда не сдержалась Марфа Зазыбова:
— А ты, как погляжу, не даешь слова сказать человеку! Хочешь, чтоб мужики через тебя переступили? Так это недолго!
Зазыба вдруг понял, что и жена берет Парфенову сторону, заодно с ним; даже сделала вид, что не все сказала и еще до-, скажет. Но напрасно ждал — Марфа взяла с припечка дерюжку, подала хозяину.
— Возьми занавесь окно, лампу засветить пора.
Зазыба торопливо стал на скамейку, развернул на распростертых руках дерюжку и начал цеплять за гвоздики, торчавшие вверху. Марфа тем временем поболтала керосин в лампе, подкрутила нагоревший фитиль. Когда в хате стало светло, снова сказала:
— Да и поужинать час пришел, а то мы девку свою голодом заморим.
— Парфен тоже с нами щей похлебает, — согласился Зазыба.
— Ужинайте сами, а я из своей хаты голодным пока не выхожу, — степенно произнес в ответ Вершков.
— Так у чужих всегда вкусней, — улыбаясь, сказал Зазыба и вслух пожалел: — Правда, бутылки не найдется для гостя.
— Теперь, знать, один Браво-Животовский находит где-то. Мужиков угощает. Либо они его. Было уже, что некоторые поотвыкали от горелки, а теперь вот опять… Может, кто гонит уже?
— Из нового хлеба?
— Может, и из нового. На усадьбах бабы свое сжали ведь.
— Дождь перестанет, и колхозное надо спешить жать.
— Коли серпами, то давно можно было начинать. Выборочно. На горе, что возле маяка, должно быть, еще на той неделе жито поспело. Зря трактор разобрали да закопали где-то.
— Ничего, справимся и без трактора. Не пожнем, так покосим.
— Сколько теперь тех косарей!
— Бабы тоже косить могут.
— Накосят тебе бабы!
Чтобы не мешать хозяевам ужинать, Парфен пересел на топчан.
Марфа уже несла к столу чугунок с варевом. Оно еще исходило паром, хоть печь топилась утром; в хате вкусно запахло томлеными щами.
Зазыба достал из шкафчика, подвешенного на стене, ложки, что стояли там в деревянной, специально сделанной для этого ступке, потом крикнул, обернувшись на другую половину хаты:
— Марыля, иди ужинать!
Ответа не последовало. Тогда Зазыба открыл филенчатую дверь. Снова позвал.
Наконец Марыля переступила порог, поздоровалась с гостем.
— Ого, сколько яблок! — увидев корзинку, обрадовалась она. Молодой голос ее как-то непривычно прозвучал в хате.
— Спасов день скоро, — важно сказал Вершков, — так Кулина, моя женка, и говорит, отнеси Зазыбам, нехай угощаются.
Марыля подошла к корзине, взяла яблоко.
— Это и есть как раз спасовка, — похвалил ее выбор Парфен Вершков.
А хозяйка, словно чувствуя вину за собой, что потревожила и гостя и своих домашних ужином, снова начала приглашать Вершкова к столу, но тот по-прежнему отказывался. Тогда хозяева будто нехотя уселись за стол и стали есть варево прямо из чугунка.
Вершков молча понаблюдал за ними, подумал про Марылю: девка-то похожа на городскую, а есть умеет как в хорошей крестьянской семье.
Ели хозяева без хлеба, и Вершков, видя это, отмети;! про себя, что Зазыба хотя и был заместителем председателя в колхозе, но за столом не имел достатка, точно многодетный. Прошлогодние запасы, очевидно, иссякли, а из нового урожая еще ничего не получал, потому что нынче пока хлеб не убирали.
Беспокойно было сидеть Вершкову на топчане. Он злился на себя за то, что так и не сумел подвести Зазыбу к главному. А главное состояло вот в чем. В Бабиновичах, после того как немцы восстановили волостное правление, комендант гарнизона Адольф Карл Гуфельд, — кстати сказать, он быстро научил белорусов называть себя Адольфом Карловичем — приказал созвать общий колхозный сход. Полицейские бросились в близлежащие деревни. И в первую очередь отыскивали членов правления, конечно, тех, что остались на территории колхоза. Словом, все было сделано надлежащим образом — и президиум был на собрании, члены правления вроде бы вес имели, и голосование проводилось. И уж просто диву дались люди, когда комендант вдруг объявил., что немецкое командование, если этого пожелают крестьяне, может разрешить им жить и работать к колхозе. Прямо так и объяснил Гуфельд: пусть и дальше все идет в хозяйстве по-прежнему. Новая власть также не против коллективного хозяйства в деревне. И вообще, колхозы должны сохраняться пока во всей Бабиновичской волости… Собственно, с этими вот вестями и пришел сегодня Пар-фен Вершков к Зазыбе. Но разговор между ними почти с первых слов будто забуксовал — Зазыба противился и слушать не хотел ничего, что касалось дальнейшей судьбы колхоза, особенно раздела земли и имущества.
Поужинав, Марыля поблагодарила хозяев и, не задерживаясь в передней, пошла к себе, набрав из корзины на прислоненную к груди руку краснобоких яблок. На пороге оглянулась, чтобы улыбнуться Вершкову. Марфа тем временем стала креститься, глядя на икону. Мужчины немного помолчали для приличия, потом Парфен Вершков снова заговорил. Но теперь Зазыбу будто кто подменил. Он ни единым словом не прервал гостя. И тот в основном пересказал все, что и как было в Бабиновичах. Казалось, Зазыба сперва не поверил ему, вскинул в удивлении голову и долго глядел прищуренными глазами, будто к чему-то примериваясь. Затем на его лице появилась растерянная улыбка, которая сменилась тревогой. Она была вызвана, видимо, смятением чувств, ибо то, о чем поведал Вершков, не укладывалось в привычный порядок вещей. Даже из газет — а на протяжении почти двух месяцев, пока катился до Беседи фронт, люди имели возможность читать газеты каждый день — всем было известно, что оккупанты намеревались распускать колхозы на захваченной территории. Но вот в Бабиновичах они вдруг повели себя иначе. А может, напрасно писали?
— Так вот, чтобы ты знал, Евменович, — с нескрываемым злорадством сказал Парфен Вершков. — Не один ты теперь стоишь за колхоз. Ну, почему ты за колхоз, это ясно. А вот почему немецкий комендант в Бабиновичах тоже защищает колхоз, так это уж даже странно, И очень странно. Уж так странно, что дальше и некуда.
— Действительно, — глядя куда-то в пространство, покачал головой Зазыба.
— Большего дива, пожалуй, и не дождешься.
— Что б это значило?
— Это уж ты у коменданта спроси, — развел руками Парфен Вершков. — Но тебе, Евменович, как заместителю, есть над чем подумать.
— Так…
— А как на мой разум, то по теперешнему времени ничего умнее не придумаешь, как поделить все по дворам. Не может того быть; чтобы Адольф Карлович также без хитрости за колхоз стоял… Тут что-то есть такое, о чем мы пока еще не догадываемся. И потому не треба думать, что мы что-то плохое сделаем… В конце концов, ведь не лиходеи же мы!
Вершков продолжал рассуждать, а Зазыба уже не мог заставить себя с должным вниманием слушать его, вдруг будто в прострацию впал: только потирал рукой кончик носа да тупо смотрел то на гостя, то на Марфу, прибиравшую после ужина со стола.
… В тот вечер спать в Зазыбовой хате укладывались рано. Зазыба только проводил за ворота Парфена Вершкова, сказав напоследок ему примирительно:
— Еще посоветуемся, Парфен, посмотрим…
Из головы не выходило услышанное от Вершкова про бабиновичские дела. Важно было уяснить, что произошло в местечке и чем руководствовался комендант Гуфельд, когда подал голос за колхоз. Зазыба прикинул в голове все возможные варианты, которые хотя бы в какой-то мере проливали свет на это, и пришел к странной, но утешительной мысли, которая казалась ему приемлемой, может, потому, что была… наивной по своей сути. Но обусловлена она была подсознательным желанием — хотелось, чтобы действительно было так. Вдруг Зазыбе подумалось, что бабиновичский комендант Гуфельд может оказаться немецким коммунистом. Исходил он в своих соображениях из того, что в Германии когда-то было много коммунистов и гитлеровцы вряд ли смогли всех пересажать в концлагеря…