После того как они с Майклом разъехались, а потом без долгих препирательств развелись, Люси довольно долго не знала, куда ей двигаться и что делать. Часто казалось, что причиной тому был слишком широкий выбор возможностей — она знала, что может уехать куда угодно и делать все, что ей вздумается, — но порой она говорила себе, со страхом в душе, что, быть может, все дело в обыкновенной инертности.
— Хорошо, но зачем же оставаться здесь, дорогая? — спросила ее мать. Она заехала ненадолго и была раздражительна.
— Мне кажется, это самое разумное, по крайней мере сейчас, — объяснила Люси. — Было бы несправедливо по отношению к Лауре делать какие-то резкие движения только ради того, чтобы куда-то сдвинуться. Мне не хочется ее дергать, забирать из школы и так далее, пока я окончательно не разберусь, чего я ищу и где мне хочется жить. А пока я не решила, это место ничем не хуже других — нужно подвести итоги, разобраться в себе, начать строить планы. И потом, у меня здесь друзья.
Правда, потом, когда мать уехала, она вряд ли смогла бы уверенно объяснить, что она имела в виду под словом «друзья».
Везде она встречала радушие и внимание; всем, похоже, хотелось дать ей понять, что теперь они любили и ценили ее ничуть не меньше, чем когда она была женой Майкла, — или даже больше, поскольку теперь они гораздо лучше ее узнали. Это ее трогало и радовало; она была благодарна, — но была одна проблема. Ей не особенно нравилось испытывать благодарность; она не любила ощущения постоянной улыбки благодарности у себя на лице.
— Твоя мать и отчим меня на самом деле восхищают, — сказала она как-то вечером Пегги Мэйтленд, когда они возвращались из большого дома в Хармон-Фолз, и Пегги это замечание, похоже, поставило в тупик.
Они провели легкий и приятный вечер: из знаменитого крана в стене беспрепятственно лился виски, а мистер и миссис Фолсом болтали и смеялись с очаровательной непринужденностью, сидя у громадного, с видом на овраг окна.
— И чем же они тебя восхищают? — спросила Пегги.
— Тем, что они такие… устроенные, — сказала Люси. — Как будто они все рассчитали, рассмотрели массу вариантов и решили, что будут жить точно так, как живут. Складывается впечатление, что они живут без всякого напряжения.
— Ага, — сказала Пегги. — Так это потому, что они старые. — И ее изящная ладонь скользнула под руку к Полу. — Лично я предпочла бы быть молодой. И ты ведь тоже? Мне кажется, все хотят быть молодыми.
Когда они пришли к Мэйтлендам и Пегги ушла на кухню готовить ужин, Пол уселся в скрипучее кресло и взял на себя приятную роль старого друга.
— Диана все время спрашивает о тебе, — сказал он Люси.
— Правда? Как приятно! — ответила Люси и чуть было не добавила «она очень добра», но вовремя остановилась. — Как она? Нравится ей в Филадельфии?
— Не думаю, что Филадельфия их особенно интересует, — сказал он. — Но работа им вроде нравится.
Ральфа Морина назначили художественным руководителем нового предприятия под названием «Филадельфийская театральная группа»; они с Дианой уже год или больше как поженились.
— Что ж, передавай ей мои наилучшие пожелания, Пол, — сказала Люси. — Им обоим, конечно же.
Потом Пегги принесла из кухни небольшой целлофановый пакет, наполненный на дюйм или два чем-то вроде табака.
— Люси, ты куришь? — спросила она.
Майкл Дэвенпорт всегда говорил, что несколько раз пробовал марихуану и она ему страшно не понравилась, поскольку ему казалось, что он теряет рассудок, и Люси тоже не особенно ее жаловала, но теперь — быть может, под воздействием несколько самодовольных речей Пегги о молодости — Люси согласилась.
— Конечно, с удовольствием, — сказала она.
Они неторопливо скрутили косяки и уселись курить, забыв, что в духовке пересыхает рагу.
— Трава выше среднего, — разоткровенничалась Пегги, устраиваясь на диване и подбирая под себя ноги. — Нам ее продает приятель на Кейпе. Получается чуть дороже, но оно того стоит. Потому что здесь ничего серьезного не найдешь — сплошной детский сад. Школьный городок.
Раньше Люси слегка раздражали все эти понты, которыми изобиловала речь Пегги: все эти «сады» и «городки», сознательно заимствованные у негров, но сегодня они уже не казались ей наигранными. С Пегги все было нормально. В ее свежести и молодости не было ничего, кроме честности и цельности. Она была рождена, чтобы стать женой Пола Мэйтленда, чтобы служить ему и его вдохновлять; этой девчонке можно было только позавидовать.
— Знаешь, что любопытно? — сказал Пол Мэйтленд. — В пьяном виде я работать не могу, в этом я давно убедился. А под травой пишу спокойно.
Поэтому, поужинав, то есть проглотив доставшиеся ему три-четыре ложки из того, что им удалось спасти из духовки, он откланялся и отправился в другую комнату, где включил очень сильный верхний свет и остался наедине со своей работой.
Люси в тот вечер пришлось ехать домой очень медленно. Ей казалось, что утром ей будет о чем поразмыслить: в голове вертелось множество новых догадок, хороших свежих соображений о себе и своем будущем, но, когда она проснулась, думать было совершенно не о чем — разве что о том, чтобы успеть собрать Лауру, пока не подъехал школьный автобус.
Время от времени Люси ходила в кино с Нельсонами — между собой они заранее высмеивали это глупое предприятие, что, впрочем, не мешало удовольствию: как присмиревшие дети, они сидели втроем в темноте, полностью поглощенные происходящим на экране, и делили попкорн на троих. Но самым приятным в этих развлечениях была сокрушительная критика после просмотра: они сидели допоздна и выпивали дома у Нельсонов или у Люси, обсуждая изъяны картин и особенно задевшие их пошлости, пока не приходило время прощаться.
А кроме того, были еще вечеринки у Нельсонов. Поначалу Люси стеснялась ходить туда одна, но ей почти всегда было весело. За все эти годы она успела познакомиться с большинством гостей — новичков на этих сборищах всегда было немного, — и теперь она могла насчитать как минимум еще трех недавно разведенных женщин в этих изысканных и охваченных счастьем комнатах.
На одной из вечеринок она подняла глаза и обнаружила, что с другого конца студии ей улыбается дородный господин, и по тому, как он смотрел, было понятно, что он наблюдает за ней уже некоторое время. Это был один из завсегдатаев, университетский преподаватель, с которым они время от времени вели милые, ничего не значащие разговоры; раньше никакого особенного интереса он к ней не проявлял. И вдруг он заговорил с ней, скорее даже крикнул, да так бодро и громко, что его реплика заглушила все звучавшие рядом голоса:
— Ну что, Люси Дэвенпорт, уже нашла себе нового мужика?
Она, конечно, могла подойти и отвесить хорошую пощечину этой улыбающейся физиономии. Но она омертвела, чего с ней никогда в жизни не бывало, так что в итоге ей оставалось только найти, куда поставить стакан, взять пальто и уйти.
— Я уверена, он не хотел тебя обидеть, — говорила в дверях Пэт Нельсон, пытаясь убедить ее остаться. — Он милый; он бы сдох на месте, если бы узнал, как он тебя расстроил. Слушай, ну, может, он выпил лишнего… сама понимаешь. Сплошь и рядом такое бывает — на то они и вечеринки, верно?
И Люси согласилась побыть еще немного, но просидела все это время в уголке и почти ни с кем не разговаривала. Она чувствовала себя уязвленной.
В те времена ей крайне важно было навести полный порядок на кухне к тому моменту, когда Лаура возвращалась из школы. На безупречно чистую кухонную стойку выкладывался только что сделанный бутерброд с арахисовым маслом и джемом, рядом с тарелкой ставился стакан молока, и Люси, красиво одетая и причесанная, стояла в ожидании рядом, как будто вся ее жизнь была в полном распоряжении дочери.
— Круче всего, что они устроили из всего этого соревнование, — сказала Лаура, пережевывая бутерброд.
— Из чего, дорогая?
— Мама, ну я же тебе говорила. Делали из снега статуи Авраама Линкольна. Ну, знаешь, как в Мемориале, где он сидит?[42] И мы тоже такого сделали. Ну и все четвертые классы делали свою статую, получилось три штуки — и устроили соревнование, и наш класс победил, потому что наша статуя получилась лучше всех.
— Вот как! — сказала Люси. — Было, наверное, весело? А ты что именно делала?
— Помогала делать ноги и ступни.
— А лицо кто делал?
— У нас в классе есть двое мальчишек, у которых лица здорово получаются, — вот они и делали. Получилось очень круто.
— И что вам дали за победу? Приз какой-нибудь?
— Не, приза никакого не дали, но потом к нам в класс пришел директор, повесил над доской такой типа вымпел и сказал: «Поздравляю». — Лаура допила молоко и вытерла рот. — Мам, ничего, если я пойду к Аните?
— Иди, конечно. Только снова придется закутываться.
— Да знаю. Только, мам…
— Что?
— Идем со мной, ладно?
— Нет, я не пойду. Зачем?
Лаура явно оробела:
— Затем. Анита сказала, что ее мама говорит, что ты больше не обращаешь на нее внимания.
Они застали Нэнси Смит там, где ее, похоже, можно было застать всегда: она стояла за гладильной доской, а вокруг нее кренились стопки детской одежды и белья.
— Люси! — воскликнула она, оторвавшись от своей ритмичной работы. — Какая приятная неожиданность! Давно не виделись. Проходи и садись, если найдешь куда. Подожди секундочку, я выключу телевизор.
И когда девочки ушли в другую комнату, их матери уселись по разные стороны широкого стола.
— Мы ведь только раз или два виделись с тех пор, как вы с Майклом расстались, — сказала Нэнси. — Сколько уже прошло — шесть месяцев?
— Вроде пять.
По лицу Нэнси было понятно: она знает, что следующий вопрос может показаться неделикатным, но она его все равно задаст:
— Скучаешь по нему?
— Не больше, чем думала. Судя по всему, мы тогда приняли верное решение, и, знаешь, я с тех пор ни разу не пожалела.
— И он так и живет один в городе?
— Да вряд ли он так уж одинок; наверняка пожил уже с несколькими девушками. Но на выходные к нему ездит Лаура, и у них все замечательно. Он сводил ее в пару театров на Бродвее — особенно ей понравился «Музыкальный человек»[43], и они много еще чем занимаются. Ей с ним очень нравится.
— Что ж, это хорошо.
Они замолчали, и Люси стала думать, что разговор теперь может пойти в двух направлениях: либо Нэнси даст понять, что у нее в браке царят покой и счастье, либо отведет глаза в сторону и, то и дело запинаясь, расскажет, что тоже хочет попросить развода, но никак не наберется смелости.
Но Нэнси была далека от подобных мыслей.
— Завтра день рождения моего брата, — сказала она. — Моего брата Юджина. Он всегда страшно радовался, что родился в один день с Авраамом Линкольном[44], почему-то принимал это близко к сердцу. Наверное, лет в одиннадцать или в двенадцать он знал о Линкольне больше, чем любой учитель истории, и мог прочитать на память всю Геттисбергскую речь[45]. Однажды его попросили прочитать ее перед всей школой, на общем собрании, и я страшно боялась, что дети станут над ним смеяться, но боже мой, пока он говорил, в аудитории стояла гробовая тишина.
Я им гордилась, что уж тут говорить. Понимаешь, я была на год его старше, и я всю жизнь боялась, как бы к нему кто-нибудь не прицепился, как бы его не начали шпынять, хотя каждый раз оказывалось, что бояться было нечего. У Юджина никогда ни с кем не было проблем; люди почему-то сразу понимали, что он особенный. Знаешь, бывают такие дети. Такие яркие, такие необычные, что любой понимает, что их надо оставить в покое.
Ну и сразу после школы, в сорок четвертом, его забрали в армию, он проходил базовую подготовку и как-то мне сказал, что к стрельбе из винтовки он не годен. Так они это называли — «не годен». Нужно было пройти зачет, чтобы считаться обученным стрелком, понимаешь, и Юджин никак не мог набрать нужное количество очков на стрельбах. Он говорил, что все время щурится и моргает, когда нужно жать на курок, и в этом вся проблема. Перед самой отправкой в Европу он на три дня приезжал домой в увольнительную — помню, он так смешно выглядел в военной форме: рукава совсем короткие, ворот сзади топорщится, как будто форма не его, а чужая. Я спросила: «Ну так что, ты в итоге годен?» — а он отвечает: «Нет, но это ничего не меняет; в конце концов они нарисовали всем сколько нужно очков и признали всех годными».
Когда пополнение, в котором был Юджин, прибыло в Бельгию, Арденнская битва уже почти закончилась, так что их продержали в резерве несколько дней, а потом с передовой вернулись стрелковые роты и забрали их с собой; им всем нужно было отправляться на восток Франции, потому что там был какой-то Кольмарский мешок[46]. Никто из моих знакомых никогда и не слышал про этот Кольмарский мешок, а была и такая операция. Видишь, этот Кольмар защищала целая туча немцев, и кому-то нужно было их оттуда выбить.
И вот стрелковая рота, в которой был Юджин, двинулась через огромное перепаханное поле — у меня прямо картина перед глазами, как эти мальчишки тащатся с винтовками в руках, стараясь не выдать своего страха и держаться на десять ярдов друг от друга, потому что было такое правило, что нужно держаться на десять ярдов, — и Юджин наступил на фугас, и от него почти ничего не осталось. Через неделю ему исполнилось бы девятнадцать. Парень, который написал об этом моим родителям, сказал, что можно только благодарить Бога, что он не страдал, но я прочитала это письмо, наверное, раз двадцать, и я до сих пор этого не понимаю. За что благодарить-то?
Только, пожалуйста, Люси, не пойми меня неправильно: я об этом уже не так часто думаю, гоню от себя плохие мысли; просто когда день рождения Линкольна… в день рождения Линкольна я места себе не нахожу. Каждый год.
Нэнси сидела, едва не уронив голову на стол; казалось, она плакала, но, когда она снова подняла голову, в ее сузившихся глазах не было ни слезинки.
— И я еще вот что скажу, Люси, — продолжала она. — Видишь ли, многие жалеют нас с Гарольдом, потому что мальчик у нас инвалид. А знаешь, что я подумала, когда обнаружилась его инвалидность? Я подумала: ну слава богу. Слава богу. Теперь его никогда не возьмут в армию.
Энн Блейк сидела в кухне на одном из своих барных стульев, сгорбившись и обхватив себя руками; взгляд ее сосредоточился на чашке с кофе, и Энн, похоже, дрожала. Услышав звонок, она быстро подошла к двери, однако на улыбку ее уже не хватило: Люси принесла чек за очередной месяц.
— Ну как оно, Люси? — спросила она.
— Что — оно?
— Как держитесь? Как выживаете?
— Спасибо, у нас все хорошо, — сказала Люси.
— Ну да, «у вас». Вы всегда можете сказать «у нас», потому что у вас есть дочь. Другим не так сильно повезло. Впрочем, не хочу показаться… Заходите, присядьте, если найдется минутка.
И Энн без лишних предисловий призналась, что от нее ушел Грег Этвуд. Он уехал в шестинедельное турне с танцевальной труппой, а когда оно закончилось, позвонил ей сказать, что домой не вернется. Решил поработать в новой труппе, которая как раз формируется на основе старой, и там есть планы на более продолжительное турне, которое, как он сказал, может задержать его на неопределенный период времени.
— Упорхнул, понимаешь, — объяснила Энн.
— Упорхнул?
— Ну да, конечно. Улетел с голубыми феями. Послушайте, Люси, обещайте мне, что никогда не заведете роман с мужчиной, который по сути своей… по сути своей гомосексуалист.
— Ну, это вряд ли, — сказала Люси.
Энн окинула ее долгим взглядом. Она смотрела оценивающе, с неодобрением.
— Да уж, думаю, что вряд ли. Вы еще молоды, вы красивы — мне нравится ваша новая прическа, — в вашей жизни мужчин еще будет сколько угодно. Фортуна еще долго будет к вам благосклонна; может быть, всегда. — Тут она слезла со стула и отступила на два-три шага, поправляя одежду. — Как вы думаете, сколько мне лет? — спросила она.
Люси растерялась. Сорок пять? Сорок восемь? Но Энн Блейк не стала дожидаться ответа.
— Мне пятьдесят шесть, — сказала она и вернулась к своему месту у кухонной стойки. — Мы с мужем соорудили все это больше тридцати лет назад. Вы и представить себе не можете, какие у нас были надежды! Если бы вы только знали моего мужа, Люси! Он был сумасбродом во всем — он и сейчас сумасброд, — но вот театр он любил по-настоящему. Нам хотелось создать летний театр на зависть всему северо-востоку, и у нас почти получилось. Кое-кто из наших и вправду попал отсюда прямо на Бродвей, но что толку сыпать именами — все равно вы скажете, что никогда о них не слышали. Но уверяю вас, в те годы жизнь у нас здесь кипела: молодежь к нам съезжалась замечательная — мальчики и девочки, созданные для успеха, которого они, однако, так и не добились. Ладно. Не стану вас задерживать. Извините, Люси, что вывалила на вас все свои проблемы. Просто вы были первой, кого я увидела после того, как Грег… после этого его мерзкого звонка, и я…
Она не смогла сдержаться, губы у нее задрожали.
— Что вы, Энн, не стоит извиняться, — быстро проговорила Люси. — Вы меня совсем не задерживаете. Хотите, я посижу с вами, — быть может, вам станет легче.
Раньше в этом доме Люси никогда дальше кухни не приглашали, и она ощутила странную гордость, когда Энн Блейк провела ее в гостиную. Комната оказалась на удивление маленькой — вообще весь дом был меньше, чем казался снаружи, и наверху, куда вела лестница, вероятно, не было ничего, кроме роскошной спальни на двоих. Наверное, когда в двадцатые годы в популярных песнях пели про «любовное гнездышко», имелось в виду что-то в этом роде.
— Вы, наверное, заметили, что камин здесь слишком большой, — говорила Энн. — Это мой муж так захотел. Думаю, ему нравилось воображать, как мы с ним будем сидеть здесь на диване перед сном, в тепле и уюте, прижиматься друг к другу и глядеть на огонь. Он был жутко сентиментальный. Я, конечно, не знаю, что за дом он построил для своей стюардессочки, но готова поспорить, что камин там не меньше. — Она помолчала и потом добавила: — Грегу он тоже всегда нравился. Он мог часами глядеть на огонь, он его завораживал, и я, бывало, шла наверх одна, лежала там и думала: «А как же я? Как же я?» — На ее лице снова проступило отчаяние. — Ну и черт с ним. Теперь мне, наверное, никогда не придется разводить здесь огонь.
— Может, сейчас развести?
— Ну что вы! Мне, конечно, очень приятно, но у вас наверняка есть чем заняться и помимо…
Как всегда в конце февраля, на улице было ветрено. Люси взяла три или четыре полена, сваленные в кучу у кухонных дверей, стряхнула с них снег и набрала растопки; войдя со своей ношей в гостиную, она обнаружила, что Энн открыла бутылку скотча.
— Пить еще рановато, — сказала та, — но кому какая разница? Вы ведь не возражаете?
Вскоре первые уверенные языки пламени поползли вдоль шипящих поленьев, и по комнате распространилось ощущение заслуженного покоя: Энн Блейк по-детски свернулась на диване, а ее гостья устроилась в мягком кресле. Люси никогда не любила скотч, но теперь выяснялось, что стоит только отвлечься от вкуса, и он окажется не сильно хуже бурбона. Свое дело он делал. Мир уже не казался таким жестоким.
— Люси, вы ведь богаты, да?
— В общем, да, но откуда вы знаете?
— А у меня нюх на деньги. Майкл никогда этого запаха не источал, а от вас всегда ими пахло. Наверное, не стоит называть это «запахом», — надеюсь, я вас не обидела.
— Нет.
— А кроме того, я пару раз видела ваших родителей. Богатство у них на лбу написано. Старое богатство.
— Наверное, так и есть. У нас в семье всегда было довольно много… довольно много денег.
— Тогда я не понимаю, почему вы продолжаете жить здесь. Почему вы не увезете дочь куда-нибудь, где вы могли бы жить с людьми вашего круга?
— Наверное, потому, что я не знаю, какой круг мой, — сказала Люси.
Сначала казалось, что это на самом деле не ответ, но чем больше она над ним думала, тем лучше он выглядел. Это было ближе к истине, чем говорить: «У меня здесь друзья», тем более ссылаться на то, что «было бы несправедливо по отношению к Лауре предпринимать какие-то резкие шаги». На самом деле она все время приближалась к истине — и, возможно, ей уже не хотелось подходить еще ближе; теперь, наверное, нужно было отдаться тому, что она и так в глубине души знала все это время. Истина — ну и что с того, что для ее прояснения нужно было дождаться, когда в крови заиграет виски, которым ее угостила Энн Блейк? — истина состояла в том, что ей не хотелось расставаться с доктором Файном.
Она уже дважды разрывала с ним отношения, и оба раза, гордо выйдя из его приемной, с вызовом садилась в машину и ехала домой с высоко поднятой головой, но уже через несколько недель смиренно возвращалась назад. Неужели остальные тоже испытывают такую привязанность к собственному психоаналитику? Неужели все остальные тоже перебирают события прошедшего дня, чтобы было о чем рассказать этому уроду, когда придешь к нему в следующий раз?
«Ну вот, в среду я напилась со своей квартирной хозяйкой, — начала она проговаривать про себя свой следующий монолог, почти наверняка зная, что именно так он и прозвучит в кабинете доктора Файна. — Ей пятьдесят шесть лет, и ее только что бросил мужчина гораздо моложе ее — никогда не видела человека в более жалком положении. Видите ли, я, вероятно, надеялась, что, если я останусь и выпью с ней, это хоть немного отвлечет меня от себя самой. Как в прошлый раз, помните, когда Нэнси Смит рассказала мне про своего брата и я перестала думать только о себе? Потому что, доктор, невозможно же жить только для себя, дышать только для себя, думать только о себе, себе, себе…»
— А я не представляю, как жить с большим состоянием, — продолжала Энн Блейк под треск поленьев. — Впрочем, я никогда об этом не думала, потому что мне-то всегда хотелось не больших денег, а большого таланта, хотя и на средний я тоже с радостью согласилась бы. Но мне почему-то кажется, что эти две вещи во многом схожи. Что талант, что деньги сразу же тебя выделяют. Они могут дать то, о чем другие даже и не мечтают, но в то же время они требуют постоянной ответственности. Ими нельзя пренебрегать, нельзя не обращать на них внимания, иначе никакого толку от них не будет, они обернутся пустотой и бесплодностью. И самое ужасное, Люси, что пустота и бесплодность легко превращаются в образ жизни.
«…И в какой-то момент она меня поразила, доктор. Она сказала: „И самое ужасное, Люси, что пустота и бесплодность легко превращаются в образ жизни“ — и это прозвучало как пророчество. Потому что к этому постепенно и сводится вся моя жизнь, вы же видите. Эта невротическая поглощенность собой, которую вы постоянно поощряете, — поощряете-поощряете, доктор, даже не пытайтесь это отрицать, — эта беспомощность, это ощущение инертности. Это все бесплодность. Это все пустота…»
— Люси, — обратилась к ней Энн, — будь так добра, дорогая, задерни шторы, чтобы я не знала, сколько сейчас времени. Вот так, спасибо тебе. — И когда комната погрузилась в полумрак, она добавила: — Так лучше. Мне хочется, чтобы здесь всегда была ночь. Чтобы всегда была ночь и чтобы утро никогда не наступало.
Виски оставалось еще четверть бутылки — Люси это выяснила, поднеся ее к огню, — и она уверенно налила себе еще одну солидную порцию, чтобы, не дай бог, не позабыть все то, о чем она собиралась рассказать доктору Файну.
— Я, наверное, прилягу прямо здесь, Люси, если вы не возражаете, — сказала Энн. — Я в последнее время почти совсем не сплю.
— Конечно, — сказала ей Люси. — Конечно, Энн.
Тишина, воцарившаяся в комнате, как нельзя лучше отвечала ее собственной потребности в уединенном размышлении.
По дороге к дверям она слегка задела стену, и ей пришлось немного постоять, прислонившись к ней, чтобы снова обрести равновесие; зато пальто ее обнаружилось, к счастью, ровно там, где она его оставила.
Обледенелый и заснеженный простор, отделявший кухонную дверь Энн Блейк от дома Люси, простирался не больше чем на пятьдесят ярдов, но этот путь показался ей бесконечным; и, все же преодолев его, она еще долго стояла на обжигавшем лицо ветру и с отвращением разглядывала обледенелую винтовую лестницу. Никакого разговора с этой дурацкой лестницы в принципе начать нельзя, разве что самый бессмысленный и тупой из всех возможных.
Бросив пальто на стоявший в гостиной стул, она тут же отправилась на кухню, потому что пора было делать бутерброд и наливать молоко. Она достала банку с арахисовым маслом и стала искать джем, однако ни на что больше ее уже не хватило — она стояла повесив голову и тяжело опершись обеими руками на кухонную стойку.
Ничего страшного; Лаура уже большая, бутерброд она сама себе сделает. Все будет прекрасно, если она сможет сейчас подняться к себе в спальню. И она медленно двинулась, держась рукой за стену; в спальне она откинула одеяла и легла, не раздеваясь, в постель. На какую-то секунду ей захотелось, чтобы там был Майкл: он обнял бы ее и сказал: «Боже мой, какая же ты замечательная!» — но это желание быстро прошло: она знала, что она одна, и от этого ей было спокойно.
Еще вдох-другой, и она заснет так крепко, что не услышит, как Лаура придет из школы и станет звать: «Мам? Мама?» — и, быть может, в очередном ее безответном возгласе даже зазвучит страх, но это ничего. Если Лауре надо будет узнать, где мама, она поднимется наверх и увидит.
— В этом страхе привязанности, — говорил доктор Файн, — нет ничего необычного. Пациенты часто чувствуют зависимость от своего психотерапевта, им кажется, что эта зависимость им мешает. Но это иллюзия, миссис Дэвенпорт. Вы никоим образом не привязаны ни ко мне, ни к работе, которую мы здесь с вами осуществляем.
— У вас ведь на все найдется ответ, да? — сказала Люси. — Ловкий вы, ребята, устроили себе заработок.
И он посмотрел на нее так, как будто решил, что она шутит.
— Да? — спросил он.
— Ну конечно. Вы все занимаетесь делом скользким и крайне безответственным Втягиваете людей, когда они не знают, куда еще обратиться; потом подталкиваете их к тому, чтобы они раскрыли вам все свои секреты, и в итоге они чувствуют себя абсолютно голыми и беззащитными — и настолько поглощены этой своей беззащитностью, что весь остальной мир больше не кажется им реальным. И если кто-нибудь осмелится сказать: «Подождите, остановитесь, отпустите меня», вы не обращаете на это никакого внимания и говорите, что это иллюзия.
И опять она была уже почти готова встать и уйти. Однако сейчас в этом жесте не было бы того вызова и той гордости, которые она ощущала раньше, — быть может, она даже решила бы, что поступать так в третий раз глупо, — но по дороге домой определенно ощутила бы, как к ней медленно возвращаются силы, хотя бы потому, что знала бы: эта встреча с доктором Файном была последней.
В кресле ее удержало не что-нибудь, а смущение. Ей не понравилось, что ее голос только что перешел в пронзительный крик; резкие нотки этого почти что плача повисли в тишине кабинета. Если не получилось уйти хоть сколько-нибудь достойно, то лучше, наверное, остаться.
— Попробуем вернуться чуть назад, миссис Дэвенпорт. — Доктор Файн пристально смотрел на нее, мягко сложив руки.
Она часто поражалась, как сильно походил на червяка этот тихий, невзрачный, лысеющий человечек, и теперь от этого сходства ее выходка казалась еще более недостойной. Можно ли чувствовать себя привязанной к червяку?
— Иногда полезно просто подвести итоги и попытаться в них разобраться, — продолжал он. — С тех пор как вы развелись, мы обсуждаем в основном, как вам лучше воспользоваться своим богатством и свободой, которую оно предоставляет.
— Да.
— Мы никак не могли определиться с двумя вещами: куда ехать и что делать, и, подробно обсудив оба вопроса, мы сразу же признали, что они взаимосвязаны; если найти удовлетворительный ответ на один из них, второй вопрос разрешится сам собой.
— Верно.
Вот и все итоги, вот и весь разбор. Теперь доктору Файну нужно было переходить к делу. Похоже, что в последнее время, сказал он, Люси перестала заниматься основной проблемой. Видно, что она стала позволять себе отвлечься, ее стали сбивать с толку всевозможные недостатки и неприятности ее теперешнего положения. Эти обстоятельства могут и в самом деле быть крайне неприятными, но все это преходяще, все это временно. Не полезнее ли смотреть в будущее?
— Ну конечно, — сказала она. — Я и смотрю — или хотя бы пытаюсь. Я знаю, что это всего лишь переходный период; знаю, что нужно подвести итоги, разобраться в себе, начать строить планы…
И она вспомнила, что эти же самые слова она говорила своей матери прошлой осенью.
— Вот и хорошо, — сказал доктор Файн. — Быть может, теперь мы снова двинемся в верном направлении.
Но теперь на его лице проглядывала усталость и даже скука, как будто он сам временами стал позволять себе отвлекаться, и Люси не могла его за это винить. Даже провинциальный психоаналитик наверняка думает о чем-нибудь более интересном, чем эмоциональное равновесие молодой мультимиллионерши, которая не знает, куда ей идти и что делать.
Остаток зимы не принес ничего примечательного, как, впрочем, и март, и апрель, и начало мая. А потом, в один прекрасный, наполненный благоуханием день, в дверь ее кухни постучали, и она обнаружила поразительно красивого молодого человека — он стоял у нее на пороге, засунув большие пальцы в карманы джинсов.
— Миссис Дэвенпорт? — уточнил он. — Ничего, если я сделаю от вас один короткий звонок?
Он сказал, что его зовут Джек Хэллоран и что он режиссер новой театральной труппы, которая скоро начнет репетировать в местном театре. Потом он позвонил в телефонную компанию и потребовал, тоном решительным и деловым, чтобы в театре, общежитии и пристройке немедленно установили телефоны.
— Я могу предложить вам кофе? — спросила она, когда разговор был закончен. — Или пиво? Или что-нибудь еще?
— Ну, если у вас есть пиво, — сказал он, — то я с радостью. Спасибо.
И, уже сидя напротив нее в гостиной, он сказал:
— Трудно поверить, но начальство пытается обойтись без телефонов в театре. Вы можете себе это представить? Это же какой-то капустник в Дикси![47]
Она никогда не слышала этого выражения и решила, что, может, он сам его и придумал.
— Ну да, — сказала она, — в последние годы дела тут действительно идут неблестяще, хотя когда-то давно у этого места была отличная репутация.
— Наверное, было бы здорово снова ее завоевать, да?
Тут он основательно приложился к пиву — видно было, как стремительно ходит вверх-вниз его острый кадык.
— Может, уже этим летом все и получится, — сказал он, утерев рот. — Не могу ничего обещать, но я больше года собирал эту труппу, и намерения у нас вполне серьезные. Есть настоящие таланты, и кое-какие спектакли получаются неплохо.
— Отлично, — сказала Люси. — Просто отлично.
Глаза у Джека Хэллорана были бледно-голубые, волосы — темные; Люси с детства восхищали киноактеры с такими же, как у него, грубовато-чувственными лицами. Она уже знала, что хочет его; нужно было только организовать это как-нибудь поизящнее. Главное, нужно было дать ему разговориться.
Он сказал, что вырос в Чикаго у «добрых людей» — сначала в католическом приюте, а потом в приемных семьях; оттуда его и забрали в морскую пехоту. И вот незадолго до демобилизации он оказался в трехдневном отпуске в Сан-Франциско — там он впервые в жизни пришел в театр и увидел «Гамлета» в постановке какой-то гастролирующей группы.
— Наверное, я больше половины тогда не понял, — говорил он, — но я знал, что все в моей жизни переменилось. Я стал читать всех драматургов подряд — Шекспира и всех остальных, стал смотреть спектакли — все, что только попадалось, и с тех пор так или иначе все у меня крутится вокруг театра. Фиг знает, может, у меня ничего и не получится — ни с актерской карьерой, ни с режиссерской, но это не значит, что я когда-нибудь откажусь от театра. Это единственный мир, который я понимаю.
На второй или третьей бутылке он проговорился о том, чем наверняка не привык делиться при столь кратком знакомстве: он сообщил Люси, что сам выдумал себе имя.
— Настоящая моя фамилия литовская, и в ней столько слогов, что у большинства язык не поворачивается их произнести. И в шестнадцать лет я выбрал себе имя Джек Хэллоран, потому что мне тогда казалось, что ирландским мальчишкам везде везет; так я и записался в армию. А потом мне это стало даже казаться естественным, потому что я начал работать в шоу-бизнесе, а там у многих псевдонимы.
— Ну да, — сказала Люси, хотя эти сведения ее несколько разочаровали.
Она никогда не встречала человека, живущего под чужим именем; она даже думала, что чужие имена берут себе только преступники — ну и актеры. Наверное, и актеры тоже.
— Что ж, думаю, нас ждет неплохое лето, — сказал он, поднявшись. — Мне здесь нравится. И вот что забавно: никогда бы не поверил, что в таком месте можно обнаружить актера такого уровня, как Бен Дуэйн! Я спросил, как он смотрит на то, чтобы поработать с нами, но он, гад, упрямый: если на Бродвее работать не дают, то будет до конца дней выращивать цветы.
— Да. Он еще тот персонаж.
— Собственно, мистер Дуэйн и подсказал мне к вам обратиться, — сказал Джек Хэллоран. — Он еще сообщил, что вы в разводе, — ничего, что я об этом говорю?
— Конечно ничего.
— Ну и отлично, Люси. Тогда, раз уж мы все равно будем соседями, может, я зайду как-нибудь в гости?
— Конечно, — сказала она. — Мне будет очень приятно, Джек.
Закрыв за ним кухонную дверь, она закружилась по дому на цыпочках. Шесть или восемь изящных па привели ее обратно в гостиную, где она присела в неглубоком поклоне.
«…И стоило мне увидеть его, доктор, как меня охватила эта странная, чудесная теплота…»
Но она даже не дала себе труда додумать это предложение, потому что оно относилось к тому, о чем доктору Файну, вероятно, никогда не придется услышать. Ей оставалось лишь стоять у открытого окна, всматриваясь в благоухание весны, и ждать, когда успокоится разгоряченное прыжками сердце.
Следующие пару дней, пока она ждала, когда он придет снова, Люси то и дело возвращалась к мысли, которая должна была отрезвить и предостеречь ее: разве можно заниматься любовью с человеком, если ты даже не знаешь, как его на самом деле зовут? Но когда он все же пришел, ей потребовалось совсем немного времени, чтобы узнать ответ на этот вопрос.
Да. Еще как можно! Можно весь день с восторгом целовать и сжимать его в объятиях, можно сплетаться и кататься с ним в кровати, которая еще недавно принадлежала твоему мужу; можно жаждать его почти смертельно; можно распахнуть для него ноги, если ему этого хочется, или обвить их вокруг него, если ему так больше нравится; можно даже закричать: «Джек! Ах, Джек!» — прекрасно зная, что «Джек» — это всего лишь часть вымышленного имени, обязанного своим рождением тому, что ирландским мальчишкам везде везет.
Она сразу же хотела спросить его про имя — она знала, что со временем вопрос будет казаться все более неловким, — но ей все никак не удавалось подобрать нужные слова, потому что теперь в ее жизни было слишком много Джека Хэллорана: он заполнял все ее чувства, им была полна ее кровь, ее сны.
К тому же складывалось ощущение, что им всегда не хватает времени. Сначала им каждый вечер приходилось вставать, одеваться и спускаться в гостиную, где, сидя на приличном расстоянии друг от друга, они должны были дожидаться, когда Лаура вернется из школы. Окончание учебного года принесло с собой секретность еще более тонкую, причем сопряженную с большими рисками: Лаура могла часами пропадать с Анитой и ее сестрами в лесу или играть в траве где-нибудь в поместье, но не было никакой возможности предсказать, когда она вернется домой, хлопнув, по обыкновению, дверью. А потом стали съезжаться актеры и рабочие сцены — каждый день прибывало человек по шесть или даже больше, и Джеку приходилось надолго отлучаться по делам.
За день до начала репетиций он исчез почти на весь вечер, чтобы побыть с ней наедине, и сознание незаконности придало этому вечеру еще большую прелесть. Оторвавшись наконец друг от друга, они лежали и смеялись до изнеможения над какой-то его шуткой; непроизвольные и постепенно слабеющие приступы хохота все еще охватывали их, когда они лениво одевались и шли вниз. Стоя в кухне и уже полностью избавившись от смеха, он романтически долго держал ее в объятиях.
Тогда, спрятав лицо в его рубашке, она робко спросила:
— Джек, может, теперь ты скажешь мне, как тебя на самом деле зовут?
Он отстранился и бросил на нее короткий задумчивый взгляд:
— Не, давай отложим все это на потом, сладкая. Мне жаль, что я рассказал тебе об этом.
— Ну почему же? Это было мило, — сказала она и сразу же испугалась, что он увидит, что она лжет. — Это было едва ли не первое, что мне в тебе понравилось.
— Ну да, хорошо, но это было еще до того, как мы с тобой узнали друг друга.
— Именно. Поэтому я и не могу еще неизвестно сколько звать тебя Джеком Хэллораном — разве ты не понимаешь? Все равно что брать фальшивку и делать вид, что тебе нет до этого дела. Слушай, я могу выговорить сколько угодно слогов, и я с радостью это сделаю. Ты же не думаешь, что я сноб?
Он, казалось, раздумывал над этим вопросом, а потом сказал:
— Нет, скорее уж я сам сноб. Как видишь, в общении с девочками из высших кругов Новой Англии обыкновенный литовский мальчишка из трущоб может оказаться жуть каким снобом — тебя никогда об этом не предупреждали? Видишь ли, мы всегда ощущаем превосходство над вами, потому что у нас есть мозги и воля, а у вас — только деньги. Ну, может, время от времени по одной мы вас еще как-то терпим, но даже и в этом случае всегда будет какая-то снисходительность. Поэтому я действительно думаю, что так лучше для нас обоих. Договорились, Люси? Пока я остаюсь Джеком Хэллораном, у нас будет куда больше поводов для смеха, я обещаю.
Мгновение спустя он был уже на улице, на залитом солнцем просторе, откуда он когда-то пришел. Он направлялся на холм, к общежитию, как минимум половину которого к тому моменту заселяли разные девушки.
Но он вернулся в тот же вечер, как только стемнело, и сквозь дверь с проволочной сеткой можно было различить лишь огонек его сигареты. Когда она впустила его на кухню, он, казалось, не чувствовал никакой необходимости в извинениях — разве что извинение скрывалось в том, как он моргнул и пробормотал: «Люси», перед тем как ее поцеловать. Потом он сказал:
— Послушай, детка. Я теперь буду работать каждый день, а ночью мне, конечно же, появляться не следует, потому что это расстроит Лауру, так что я вот что подумал: у меня отличная комнатка на втором этаже в общежитии — я там один, и на двоих места хватит. Сможешь ты время от времени туда приходить?
— А там есть отдельный вход?
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, ведь мне каждый раз придется проходить через все общежитие, а там люди…
— Да это не имеет значения; они ничего не заметят, а даже если заметят, какое им дело? Они все очень милые.
В общежитии Люси никогда раньше не бывала. Здесь пахло пылью и старым деревом, а в полутемном зале на первом этаже, где обедала труппа, все еще стояло тепло и запахи кухни: на ужин сегодня явно была печень с беконом.
Наверху она обнаружила, что люди здесь живут совсем без перегородок: кровати помещались у стен через определенный интервал, как в казармах. Кое-где особо стеснительные пытались создать себе укромный уголок, занавесив кровать простынями и одеялами, но эти жалкие укрытия только привлекали к себе внимание: большинство членов труппы явно не видели в открытой жизни особых неудобств. И теперь многие из них подтягивались из разных углов этой большой светлой комнаты к своим компаниям, откуда доносились разговоры и то и дело раздавался смех. Кое-где можно было заметить человека среднего возраста, но в основном лица были очень молодые, и Люси, с присущей ей осторожностью, решила обратиться со своим вопросом к юноше, а не к девушке:
— Простите, не подскажете, где я могу найти мистера Хэллорана?
— Кого?
— Джека Хэллорана.
— А, Джека! Вот там.
Посмотрев, куда указывал юноша, она поняла, что могла бы с легкостью справиться с этой задачей самостоятельно: никаких других дверей здесь просто не было.
— Привет, девочка, — сказал Джек. — Садись пока. Еще минута, и я буду в полном твоем распоряжении.
Он стоял в одних брюках перед зеркалом, висевшим над крохотной раковиной, и брился электробритвой. Сесть можно было только к нему на кровать — точно такую же узкую, как и у всех в общежитии, но Люси все равно не хотелось садиться. Она ходила туда-сюда, как жилищный инспектор, подробно изучая все, что попадалось ей на глаза. В комнатке была уборная, вернее, каморка с унитазом; было окно, из которого днем, вероятно, открывался вид на бен-дуэйновские цветники, а у стены стояли два покосившихся чемодана — большие и дешевые; старые, изрядно испачканные и потрепанные, они смотрелись весьма неприглядно. Разве можно было подумать, увидев эти удручающего вида сумки на автобусной остановке, что они принадлежат молодому, талантливому и целеустремленному актеру и режиссеру, едущему куда-то по делам? Это вряд ли; в их печальном виде с первого же взгляда читались признаки нужды и несостоятельности — с таким, наверное, багажом кочуют из штата в штат истрепанные жизнью негры, перебивающиеся с одной социальной программы на другую.
Когда она села все-таки на кровать, ее внимание привлекла входная дверь: в ней имелась большая замочная скважина — из тех, в которые в старину любили подглядывать, но большого старомодного ключа в этой скважине не было; и примерно в тот же момент она почувствовала, что от тихого монотонного звука электробритвы у нее сводит челюсти.
— А ключ есть? — обратилась она к нему.
— А?..
— Я спрашиваю, есть ли у тебя ключ от двери?
— А, конечно, — откликнулся он. — Где-то в кармане.
Бритва наконец замолчала, и он убрал ее. Он запер дверь, причем не без некоторого труда — ему пришлось несколько раз дернуть за ручку, чтобы убедиться, что дело сделано, — а потом сел на кровать и обвил ее одной рукой.
— Я успел забрать себе эту комнату, когда еще ребята не приехали, потому что знал, что мне понадобится свой уголок, но я не знал, что сюда придет такая красавица. И я, кстати, купил нам пива. — Он запустил руку под кровать и вытащил оттуда упаковку «Рейнголд экстра драй». — Наверное, оно уже согрелось, но это ладно. Пиво, оно и есть пиво, верно?
Верно. Пиво было как пиво, кровать как кровать, секс как секс; а кроме того, всем известно, что в Америке бесклассовое общество.
Уже раздевшись, она спросила:
— Джек, а как я отсюда выйду?
— Наверное, тем же путем, что пришла. А в чем проблема?
— Видишь ли, очень долго я у тебя не пробуду, потому что Лауру нельзя оставлять одну, и я на самом деле не уверена, что смогу…
— Разве ты не дала ей здешний телефон, если ты ей зачем-то понадобишься?
— Нет. Не дала. И я на самом деле не уверена, что, выйдя отсюда, смогу смотреть в глаза всем этим людям.
— Ай, Люси, тебе не кажется, что ты слишком уж на этом зацикливаешься? — спросил он. — Расслабься. Если у нас и так мало времени, может, нам лучше прямо сейчас им воспользоваться?
Что они и сделали. В каком-то смысле трахаться на узкой кровати было даже лучше, чем на двуспальной: здесь нельзя было оторваться друг от друга — создавалось впечатление, что двое являются лишь половинками единого изнывающего зверя, охваченного безотлагательной потребностью.
И с последними судорогами этого зверя, когда Люси боялась, что ее беспомощные вскрики слышно на все общежитие, ей на ум впервые за долгие годы пришло шекспировское выражение: «двуспинное чудовище».
— О боже, — сказала она, переведя дыхание. — О боже, Джек, это было… это было абсолютно…
— Я знаю, девочка, — сказал он. — Я знаю. Так оно и было.
Новый театр в Тонапаке начинал свой сезон с легкой комедии («Нечто вроде разминки», как объяснил Джек Хэллоран), и Люси присутствовала на нескольких последних репетициях, сидя в одиночестве в большом, похожем на сарай театре, стоявшем по другую сторону дорога.
Спектакль был уже почти готов, сцены следовали одна за другой без особого вмешательства Джека, но ей доставляло удовольствие просто наблюдать за тем, как он стоит, напряженный и сосредоточенный, в затемненной части сцены, и знать, что он один отвечает за все, что там происходит. В одной руке он держал раскрытый сценарий, а полусогнутый указательный палец другой медленно постукивал по джинсам у него на бедре — как метроном, подстроенный точно под ритм пьесы. Время от времени он кричал кому-нибудь из актеров: «Нет, налево, Фил, налево!» или «Джейн, в этой реплике у тебя опять неверная интонация, попробуем еще раз!».
Однажды, когда беспрерывная череда скомканных реплик грозила сорвать всю сцену, он остановил действие и вышел на свет.
— Слушайте, — сказал он, — в эту постановку уже вбухано куча времени и сил, так что до ума мы ее все равно доведем. Все равно доведем, даже если нам придется удвоить репетиции или заниматься круглосуточно, — всем понятно?
Он помолчал, как будто в ожидании вопросов и жалоб, но никто ничего не сказал. Актеры, как пристыженные дети, стояли, уставившись в пол. Он продолжил:
— Я просто не понимаю, как можно до сих пор делать такие ошибки. Может, кто-то думает, что у нас тут какой-то капустник в Дикси или что?
Все молчали. После этой второй паузы он заговорил спокойнее, без прежнего раздражения:
— Ладно. Вернемся назад. Начнем с того места, где Марта говорит о счастье. Только на этот раз давайте внимательнее.
В день премьеры зал наполнился лишь на две трети — обнадеживало, правда, что далеко не все зрители были на вид местными. Похоже, этим летом действительно следовало ожидать наплыва нью-йоркской публики — даже на этот первый и относительно скромный спектакль.
Представление прошло гладко. Заметных ошибок не было, зрители от души смеялись везде, где им следовало смеяться, а громких и продолжительных аплодисментов в финале с лихвой хватило на три вызова. Перед тем как занавес опустился в последний раз, один из актеров вывел из-за кулис Джека Хэллорана, и тот склонился на сцене в робком, учтивом поклоне; Люси была так горда за него, что едва не расплакалась.
У Джека был шумный, вонючий одиннадцатилетний «форд», который он редко ремонтировал и никогда не мыл; он всегда извинялся за свою машину, но в то лето она ему очень пригодилась: вечерами они с Люси часто отправлялись на ней куда-нибудь «подальше от этой чертовой дыры».
На дороге машина вела себя не хуже, чем любая другая, они катались по всему округу, и он рассказывал, что было днем на репетициях и вечером на спектакле, о людях, которые так и не приспособились к работе, и о людях, с которыми работать было одно удовольствие.
По дороге они выпивали в барах, где стояли автоматы для игры в пинбол и огромные банки с маринованными свиными ножками, — ей со студенческих лет не приходилось бывать в таких нелепых провинциальных заведениях, — но подолгу они там не засиживались, потому что Джек начинал тревожиться, вспоминая, сколько всего ему нужно будет сделать завтра. А Люси это вполне устраивало: после пары часов, проведенных в дороге, ей неизменно хотелось поскорее вернуться к нему в комнатку.
Труппа давала по одной премьере в неделю, и к концу лета театр показал спектакли по Чехову, Ибсену, Шоу и Юджину О’Нилу и даже несколько вычурную постановку «Короля Лира» — Джек пришел к выводу, что на тот момент это был их единственный провал: «Ну, здесь мы все перестарались, и это тут же вылезло наружу».
Актеры не высыпались и не успевали толком отдохнуть, и репетиции не раз заканчивались слезами. Плакали, конечно, девушки, но однажды не выдержал и один из юношей: явно подавляя в себе стыд, он набросился на Джека и обозвал его самодовольным рабовладельцем и мудаком.
Тем не менее нью-йоркская публика все прибывала и прибывала, и едва ли не каждый спектакль оборачивался настоящим триумфом. За кулисами Джека посетил представитель агентства Уильяма Морриса[48] и сообщил, что готов им заняться, — правда, когда Люси, узнав об этом, воскликнула: «Замечательно!» — Джек сообщил, что радоваться особо нечему.
— В «Моррисе» этих агентов как грязи, — объяснил он. — К тому же агент у меня уже есть. Нет, уж если у кого из нас и будет реальный прорыв после сегодняшнего представления, так это у Джули. Черт, это же так классно! Я очень ею горжусь, правда.
— Я тоже, — сказала Люси. — Тем более что она этого явно заслуживает.
Джулии Пирс было двадцать четыре года. Эта худая девушка, с прямыми темными волосами и огромными лучистыми глазами, сыграла главные роли в «Чайке», «Кукольном доме», а потом еще и в «Майоре Барбаре», и ее «реальный прорыв» состоял в том, что ее пригласили попробоваться на роль в новой комедии очень известного на Бродвее драматурга.
Вне сцены она была очень тихой и стеснительной; было заметно, что она страшно нервничает (Люси видела, что ногти на руках у нее обгрызены до мяса), но, как только дело доходило до работы, нервозность исчезала. В труппе было три или четыре актрисы посимпатичнее Джулии, и они это знали, но и они могли только завидовать и восхищаться ее «потрясающей силой», как они сами выражались. Ее чистый звонкий голос, наполнявший весь театр, даже когда она бормотала, оказывался поразительно тонким инструментом, способным наполнить жизнью и самые надуманные ситуации.
Именно этот тихий и неподражаемый голос Джулии Пирс раздался как-то в духоте ночи после короткого стука в дверь Джека Хэллорана: «Миссис Дэвенпорт? Вам звонит дочь».
Люси уже засыпала — одной рукой Джек крепко прижимал ее к себе, вторая его рука прикрывала ей грудь, — но она высвободилась и оделась с такой поспешностью, что забыла на полу чулки и нижнее белье.
Она вышла из комнаты и пробралась к телефону, висевшему на стене у самой лестницы:
— Лаура?
— Мам, ты не можешь сейчас прийти? Только что звонил папа, и он был какой-то совсем странный.
— Ну, солнышко, твой папа иногда слишком уж много пьет, и тогда с ним…
— Нет, он был не пьяный. Это что-то другое. То есть я вообще его не поняла.
Спешить вниз по ступенькам вдоль благоухающих цветочных террас было нельзя — в темноте она боялась оступиться, — но, оказавшись на ровной земле, бегом бросилась к освещенному дому. В гостиной она ненадолго обняла Лауру, чтобы ее успокоить, и потом сказала:
— Вот что мы сделаем. Я сейчас позвоню папе и выясню, что с ним случилось. Может, он заболел. А если он действительно заболел, мы сделаем все, что можем, чтобы помочь ему, пока он не поправится.
Она устроилась у телефона и стала набирать номер нью-йоркской квартиры Майкла, но, еще не набрав всех цифр, она уже боялась, что там его нет: он мог звонить Лауре откуда угодно — из любой телефонной будки, а их там миллион.
Но он сразу же снял трубку.
— А, Люси, — сказал он. — Я ведь знал, что ты перезвонишь. Я знал, что ты меня не бросишь. Слушай, ты можешь хотя бы минуту не бросать трубку? То есть ты можешь просто не бросать трубку хотя бы минуту?
— Майкл, — сказала она, — ты можешь мне объяснить, что произошло?
— Что произошло, — повторил он, как будто от этого вопроса у него в голове что-то прояснялось. — Ну, я совсем не сплю уже, наверное, дней пять — нет, наверное, семь — хрен с ним, я не знаю, сколько дней. Я только все время вижу, как солнце поднимается над Седьмой авеню, а потом поворачиваюсь через полчаса, а там уже снова темная ночь. И я не знаю, когда я в последний раз отсюда выходил — может, неделю назад, а может, уже две или три недели прошло. Тут вся комната заставлена пакетами с мусором, пара штук уже перевернулась, и все высыпалось. Люси, теперь ты начинаешь понимать? Мне страшно. Мне страшно до жути, понимаешь? Мне страшно выйти за порог, пройти по улице, потому что стоит мне выйти, и я начинаю видеть всяких людей и разные вещи, которых там, бля, нет.
— Подожди, Майкл, послушай. У тебя есть друг, которому я могу позвонить? Кто-нибудь, кто смог бы прийти и как-то за тобой присмотреть?
— Ха, «друг», — сказал он. — Ты имеешь в виду подружку. Нет, нет никого. Только не пойми меня неправильно, лапочка: с тех пор как ты выкинула меня из дому, у меня этих подружек перебывало больше, чем я мог съесть. Господи боже, у меня была пизда на завтрак, пизда на обед, пизда…
— Майкл, прекрати, — сказала она с нетерпением. — Слушай, давай я позвоню Биллу, ладно?
— …и пизда на ужин, — продолжал он. — И потом у меня еще оставалось сколько хочешь пёзд, чтобы ночью подкрепиться. Какому еще Биллу?
— Биллу Броку. Может, он сможет зайти к тебе и…
— Нет. Это исключено. Билла я сюда не впущу. За столько лет он уже совсем погряз в своем психоанализе, начнет тут еще меня анализировать. А проблема в том, что я, может, и сумасшедший, но не настолько сумасшедший. О господи, Люси, ну попытайся меня понять. Мне просто нужно поспать.
— Тогда, вероятно, Билл принесет тебе снотворного.
— Ах да, «вероятно». А вот скажи мне такую вещь, Люси: почему ты все время говоришь «вероятно» вместо «наверное», когда начинаешь изображать из себя нянюшку-денежку? У тебя всегда было примерно шесть разных способов говорить делано и притворно. Ты целиком готова поменяться, лишь бы соответствовать случаю. Я это сто лет назад заметил, еще в Кембридже, но думал, что уж из этого-то ты вырастешь. Но ты так и не выросла, а теперь уж, наверное, и никогда не вырастешь. Это, наверное, оттого, что тебе, миллионерше, приходится жить среди обычных людей, потому что, я полагаю, ты думаешь, что тебе надо быть все время на сцене, да? Играть одну роль за другой, бля? Милостивая мать-заступница, сеющая благодать от щедрот своих? Вот именно эта херня, Люси, все эти годы дико меня утомляла. И знаешь, что еще? Почти все время, что мы были женаты, я был влюблен в Диану Мэйтленд. Ни разу я с ней не спал, ни разу даже близко к ней не подошел, но, боже ты мой, я бы за нее умер. Я, помню, все спрашивал себя, догадываешься ли ты, что со мной творится, но потом понял, что разницы нет, потому что ты, наверное, была влюблена в Пола, а если не в Пола — так в Тома Нельсона или в какую-нибудь романтическую абстракцию, которая окажется раз в двадцать девять сильнее и лучше меня. Знаешь, чем мы занимались, Люси? Ты и я? Мы всю жизнь томились и жаждали. Это же хуй знает что, а не жизнь — правда?
Она сказала, что лучше им сейчас прерваться, чтобы она могла позвонить Броку; потом, повесив трубке, она попыталась успокоить Лауру, которая все еще стояла рядом с круглыми от страха глазами.
— Послушай меня, детка, все будет хорошо, — сказала она. — Вот увидишь. Обещай, что не будешь больше тревожиться, ладно?
— Теперь-то он хоть понятно говорил?
— Ну, поначалу было немножко путано, но, когда мы начали разговаривать, все стало понятно. Очень понятно.
Судя по голосу, ее звонок разбудил Билла Брока, и воображение сразу же нарисовало прикрытую простыней сонную девушку, лежащую рядом с ним, — Люси никогда не удавалось представить Билла без девушки.
— Ну конечно, Люси, — сказал он, когда она объяснила, в чем проблема. — Я сейчас к нему схожу, отнесу ему свои снотворные — они очень мягкие, но, может, помогут, — и я там с ним побуду, а потом с утра позвоню своему психоаналитику. Ну, я имею в виду, что этот мой психоаналитик — хороший и грамотный человек, он бы тебе понравился, ты бы ему доверилась, и я почти уверен, что он нам что-нибудь посоветует. А потом я тебе позвоню, когда будет возможность. Слушай, главное — не волнуйся. Ничего страшного не произошло. Такое бывает практически с каждым.
— Билл, не знаю, как тебя благодарить, — сказала она и прикусила губу, потому что многие годы недолюбливала этого человека.
— Ну что ты, дорогая, что ты, — сказал он. — Для этого друзья и существуют.
Не успела она положить трубку, как телефон зазвонил. Это был Майкл, и она решила, что его трясет от смеха, пока не поняла, что он плачет.
— …Люси, послушай, Люси, это все неправда, — говорил он, пытаясь овладеть своим голосом. — Про Диану Мэйтленд все неправда, и все остальное тоже неправда, понимаешь?
— Все в порядке, Майкл, — сказала она. — Билл уже идет к тебе. Он принесет какие-то таблетки и посидит там с тобой.
— Ладно, ты только послушай. Может, у меня уже не будет другого случая тебе об этом сказать, поэтому, ради бога, пожалуйста, не вешай трубку.
— Я не вешаю.
— Хорошо. Я хочу, чтобы ты это запомнила, Люси, и я думаю, это, наверное, мой последний шанс тебе это сказать. В моей жизни была только одна женщина. Только одна ослепительная, сказочная женщина…
— Ну да, это мило, — сказала она сухо, — только думаю, что первая версия мне нравится больше.
Он, казалось, ее не слышал.
— …Помнишь, детка, Уэйр-стрит? Помнишь, какие мы оба были молодые и думали, что все на свете возможно, — как мы думали, что весь мир кругом останавливается, когда мы с тобой трахаемся?
— Майкл, мне кажется, что уже хватит, нет? — сказала она. — Сиди тихо, никуда не уходи, жди Билла.
Он ответил далеко не сразу, а когда ответил, было трудно поверить, что он только что плакал: голос его звучал жестко и безжизненно, как у солдата, когда он принимает приказ.
— Отлично. Вас понял. Намек ясен. — И он положил трубку.
Она отвела Лауру наверх и стала укладывать ее в постель с такой заботливостью, как будто ей было не десять с половиной лет, а четыре или пять.
И только когда она осталась одна и стала раздеваться у себя в комнате, Люси вспомнила, что чулки и нижнее белье так и остались валяться на полу в комнате у Джека Хэллорана.
После того как она ушла, Джек вполне мог встать, натянуть брюки и выглянуть наружу со словами:
— Джули, выпьешь со мной пива?
И эта стеснительная талантливая девушка вполне могла зайти и присесть рядом с ним на кровати, слушая, как он рассуждает о ее блестящем будущем. Она сказала бы, затаив дыхание, что прекрасно знает, что без его помощи она бы не «нашла» себя этим летом, а он бы настаивал, что это ее, и только ее достижение.
Конечно, он наверняка не стал бы набрасываться на нее прямо с порога — у Джека было непогрешимое чувство момента, — но, слушая ее, он почти наверняка достал бы из кармана ключ, подошел бы к двери еще раз и запер бы ее на ночь.
Билл Брок перезвонил утром, когда Лаура давно была в школе, и в его голосе слышались командирские интонации.
— Слушай, Люси, все будет хорошо, — сказал он. — С Майклом все в порядке, он в хороших руках, его лечат.
— Вот как? — сказала она. — Значит, твой доктор все-таки помог?
— Нет, это как раз не сработало. Давай я расскажу тебе, как все было, по порядку?
— Давай.
— Когда я зашел к нему вчера ночью, он ходил туда-сюда по квартире и беспрерывно что-то говорил — какие-то навязчивые идеи. Время от времени ему удавалось минут пять выдавать нечто связное, а потом все снова разваливалось. Бред какой-то. Он то и дело вспоминал Диану Мэйтленд: говорил какие-то бессвязные обрывки про Диану Мэйтленд, и до меня дошло, что в его сознании я до сих пор с ней как-то связан. Понятно, да?
— Конечно.
— В квартире был страшный бардак. Люси, он, наверное, месяц мусор не выносил — я в жизни не видел столько окурков. Я постелил ему постель и заставил выпить таблетки, которые я принес, но они не помогли — я тебе говорил, что это очень мягкий препарат, — а через некоторое время он заладил, что хочет прогуляться. Я сначала пытался его отговорить, а потом подумал, что, может, это и неплохая идея: подумал, что, может, физическая нагрузка поможет ему заснуть. В итоге мы вышли и пошли по Седьмой авеню. Где-то до Четырнадцатой улицы все было в порядке: он был тихий, послушный, даже почти не разговаривал. А потом он вдруг впал в маниакальное состояние.
— В маниакальное состояние?
— Ну, у него был фантастический прилив энергии, он то и дело от меня убегал, я не мог его контролировать. Он начал кидаться на проезжую часть, прямо под машины, как будто пытался покончить с собой, и я понял, что одному мне с этой ситуацией не справиться. Я подозвал полицейского и попросил его помочь — я знаю, Люси, что тебе это может не понравиться, но бывают ситуации, когда без полицейского не обойтись, — он вызвал наряд, и мы доставили его в Бельвю[49].
— Вот как!
— Слушай, Люси: мы все наслышаны по поводу Бельвю, и в первые дни, я думаю, ему там действительно придется несладко, но нужно помнить, что это вполне современная больница. Там консультируют лучшие психиатры Нью-Йорка, они свое дело знают. Я долго беседовал с врачом в приемном покое — он очень симпатичный, умный парень, только что окончил Йель, — жаль, что ты его не видела, потому что он меня по-настоящему обнадежил. Он сказал, что Майка там больше недели не продержат, ну максимум две, сказал, что он будет получать все самые лучшие лекарства, которые в частной клинике обошлись бы черт знает во сколько. И потом с утра я первым делом позвонил своему психоаналику, чтобы узнать его мнение, и он сказал, что, с его точки зрения, я все сделал правильно.
— Конечно, — сказала Люси. — То есть я уверена, что он и сам бы… Я уверена, что так оно, наверное, и есть.
— Так что буду держать тебя в курсе, ладно? Пойду туда, когда в отделении будут приемные часы, — узнаю, как он там, и все тебе расскажу.
Люси сказала, что это замечательно, и снова его поблагодарила. Она даже сказала: «Огромное тебе спасибо за помощь, Билл» и «Спасибо за все».
Но больше всего ей хотелось, чтобы он наконец замолчал.
Действительно, о Бельвю она была наслышана. Больных облачали в убогие пижамы и держали под замком в душных отделениях, где они весь день должны были толпой ходить босиком по грязному полу — доходить до стены, разворачиваться, идти к противоположной стене и потом обратно, — чтобы неповоротливым неграм, работавшим там санитарами, было удобнее за ними следить. Некоторые начинали кричать и ругаться, некоторые дрались, но наказание за все нарушения было одинаковое: пациенту насильно кололи мощное успокоительное и запирали одного в обитой войлоком комнате.
Ей не составило труда представить, как Майкл, опустив голову, плетется вместе с другими в этом жутком параде или валяется, униженный, в палате на грязной подстилке, но она знала, что сам он никогда бы в это не поверил. Ничего подобного с ним произойти не могло, потому что он… ну просто потому, что он Майкл Дэвенпорт и ему нужно было всего лишь чуточку поспать.
Джек Хэллоран зашел за ней по дороге на репетицию и сразу же спросил:
— Так и в чем было дело вчера вечером? Зачем Лаура звонила?
— Ничего особенного. Она из-за чего-то расстроилась — наверное, просто устала сидеть одна, — и я решила с ней посидеть. Утром все было уже нормально.
Люси почти никогда не врала: ей казалось, что, солгав, человек перестает быть самим собой и превращается в кого-то другого. Но на этот раз говорить правду не имело смысла.
День обещал быть таким же жарким и безветренным, как и два предыдущих. Они спускались по подъездной дорожке Энн Блейк; Люси дождалась, когда они дойдут до конца, и, убедившись, что вокруг никого нет, обратилась к Джеку с напускной улыбкой:
— Ну так что, как вы с Джули вчера посидели?
На лице у него отобразилось сначала настолько полное непонимание, а потом такое честное недоумение, что ей стало чуточку легче.
— Люси, ты, по-моему, с ума сошла, — сказал он.
— Может быть. Может, одной мысли о том, что вы лежите там с ней в этой чертовой кровати, довольно, чтобы свести меня с ума?
Они встали, повернувшись друг к другу, и он взял ее за плечи.
— Люси, давай без этого, — сказал он. — Господи, за какого же жлоба ты меня принимаешь! Неужели ты действительно думаешь, что стоит тебе выйти из комнаты, как я тут же приведу туда другую? Бог мой, это же какой-то французский фарс, какой-то пошлый анекдот!
Он перевел ее через пышущую жаром асфальтовую дорогу, и они пошли по другой стороне к театру.
— И, кроме того… — сказал он, обняв ее прямо на ходу. Волосы у него слегка растрепались, и упавший на лоб черный локон красиво покачивался при каждом шаге. — Кроме того, я вовсе не хочу Джули Пирс. Какого черта я должен ее хотеть? Она какая-то слишком тощая, и груди вообще нет. Может, она и талантливая до жути, но мне кажется, крыша у нее слегка не на месте. Так что давай, дорогая, ты больше не будешь грузить меня всей этой безумной херней, и я спокойно начну работать…
— Прости меня, — сказала она. — Прости меня, Джек.
— Слушай, девочка, — нежно спросил он как-то ночью, несколько дней спустя, — ты не спишь?
— Нет.
— Ничего, если мы поднимемся на минуту и поговорим?
— Конечно.
Она знала, что он уже который час — а может, и который день — о чем-то думает, и радовалась, что теперь можно выяснить о чем.
— Хочешь пива?
— Не знаю. Пожалуй, выпью.
И он перешел к делу:
— Ты ведь играла когда-то на сцене, да? Еще в Гарварде? В пьесах своего мужа или в чем-то таком?
— Ну да, играла, — ответила она. — Только это было чистое баловство. Я ничему особенному не училась.
— Ладно. Суть в том, что мне страшно хочется с тобой поработать, — сказал он. — Хотелось бы посмотреть, что у тебя выйдет, а то у меня сложилось ощущение, что может получиться очень даже неплохо.
И она собралась уже было отнекиваться и отшучиваться, но так и осталась сидеть не шелохнувшись, потому что в груди у нее медленно поднималось предвкушение счастья.
На закрытие сезона Джеку, как он объяснил, хотелось дать что-нибудь весомое. Он рассчитывал на спектакль такой силы, чтобы каждый, сидевший в последний вечер в Новом Тонапакском, запомнил его на всю оставшуюся жизнь. Он думал об этом все лето, но, когда понял, какую пьесу хочет ставить, засомневался, хватит ли у него актеров. Отсюда вопрос: видела ли она когда-нибудь «Трамвай „Желание“»?
— О боже! — сказала Люси.
Майкл Дэвенпорт, когда они только познакомились, пригласил ее на первую же бродвейскую постановку[50]. Они поехали в Нью-Йорк в выходные, и она никогда не забудет, в каком восторженном ошеломлении он вышел из театра.
— Знаешь что, лапа? — сказал он тогда. — Это, бля, величайшая американская пьеса. О’Нил по сравнению с этим Уильямсом — пустое место.
Она прижалась к его руке и сказала, что пьеса гениальная, гениальная, абсолютно гениальная, — и месяц спустя они специально приехали из Бостона, чтобы еще раз ее посмотреть.
— …И проблема в том, что из Джули я этим летом выжал все, что можно, — продолжал Джек Холлоран. — Ее нервы меня слегка беспокоят. К тому же для Бланш она слишком молодая. Стеллу она, наверное, сыграла бы, но это тоже очень серьезная роль, так что, может, лучше отдать ее кому-нибудь еще. Но проблема-то все равно остается: кому играть Бланш? Вот я и подумал о тебе. Теперь подожди, послушай, — и он поднял руку, словно предупреждая ее возражения, — прежде чем ты откажешься, дорогая, дай мне объяснить, как обстоит дело. У нас куча времени; об этом можешь не волноваться. У нас целых две недели.
И он объяснил, что общие репетиции начнутся только через неделю, поэтому у них есть еще семь дней, чтобы, как он выразился, предварительно потренироваться. После рабочего дня, когда все разойдутся, они вдвоем будут приходить в театр, и он подробно разберет с ней всю ее роль, чтобы она в ней освоилась, и, когда начнутся общие репетиции, она будет чувствовать себя достаточно уверенно. Идет?
— Джек, безусловно, это для меня большая честь, — здесь ей пришлось украдкой взглянуть на него, чтобы убедиться, что слово «честь» не показалось ему идиотским, — и я с удовольствием попробую. Только обещай мне одну вещь. Если тебе покажется, что я не справляюсь, обещай мне сразу же об этом сказать, хорошо? Обещай, что скажешь, когда еще не поздно?
— Ну конечно; это я тебе обещаю. Слушай, Люси, как замечательно, что ты согласилась. У меня камень с души свалился.
Из-под кровати, где обычно хранилось пиво, он вытащил коробку с копиями текста. Ей надо было взять себе один экземпляр, прочитать его и разметить текст; для первой репетиции такой подготовки достаточно.
— А кто будет играть мужа? — спросила она. — Как его там? Стэнли Ковальского?
— Это еще одна проблема, — сказал он. — У меня есть два-три актера, которые с этой ролью, наверное, справились бы, но я сам так давно не играл, скучаю по сцене — и я подумал: черт с ним, это же последняя постановка! Так что Ковальского буду играть я.
— «А, Стэнли! — читала Люси. — Вот и я, прямо из ванны, надушилась, словно заново на свет родилась»[51].
Но вместо того чтобы произнести следующую реплику голосом Стэнли Ковальского в присущей ему зловещей манере, Джек Хэллоран вышел из роли и опять превратился в ментора.
— Подожди, дорогая, — сказал он. — Дай я тебе объясню. Мы знаем, что публика должна с самого начала подозревать, что Бланш может оказаться сумасшедшей, — иначе никто не поверил бы финальной сцене. Но я боюсь, ты слишком быстро сводишь ее с ума. Если ты уже здесь будешь выходить с таким истеричным лицом и с этой истеричной интонацией, пьеса лишится всей своей напряженности. Ты как бы сдаешь всю постановку, понимаешь?
— Джек, конечно, я все понимаю, — сказала она. — Я просто никакой истерики не заметила, вот и все.
— Ну, может, я не очень понятно выразился, но идея такая. И вот что еще. Мы знаем, что Бланш ненавидит Стэнли; он ей отвратителен во всех своих проявлениях — с этим у тебя проблем нет. Но в глубине души — невольно, бессознательно — он ее привлекает. Явно это не выражается, но это должно там присутствовать, если мы хотим раскрутить это позже. Понимаю, что ты все это знаешь, детка, — просто у тебя пока не получается это показать. Смотри, следующие несколько реплик в этом отношении очень важные — когда она просит его застегнуть пуговицы на спине. Здесь нужен не просто издевательский флирт, как ты только что прочитала, — здесь должен присутствовать как минимум оттенок, пусть едва уловимый, реального флирта, реального заигрывания.
И Люси оставалось только сказать ему, что она сейчас расплачется. Они тренировались уже в третий или четвертый раз, и ей казалось, что уверенность у нее не только не прибавляется, а становится с каждым днем все меньше и меньше. Один запах сцены уже внушал ей ужас.
— Как по-вашему, — спрашивала она несколькими строчками ниже, в той же сцене, — могла я слыть… неотразимой?
— Выглядите-то вы — блеск.
— Именно на комплимент я и напрашивалась, Стэнли.
— Ерунда!
— Что — ерунда?
— Комплименты женщинам насчет их внешности. — (Джек чувствовал все нюансы этой роли; он уже играл когда-то Стэнли Ковальского в летнем театре.) — Не встречал еще такой, что сама бы не знала, красива или нет, и нуждалась бы в подсказке; а есть и такие, что вообще полагаются только на собственное мнение, что ты им ни говори. Было время, гулял я с одной такой красоткой. И вот она мне все: «Ах, я так романтична, ах, во мне столько обаяния». А я ей: «Ну а дальше?»
— А она что?
— Ничего. Заткнулась как миленькая.
— На том и конец роману?
— Разговору конец, только и всего.
— Джек, мне кажется, у меня ничего не выйдет, — сказала она, когда они в последний вечер поднимались по подъездной дороге в ярких оранжевых лучах заката. — Я наверняка не смогу…
— Слушай, я же тебе обещал, так ведь? — И он обнял ее за талию, что неизменно доставляло ей чувство уверенности и собственной важности. — Я же обещал, что, если роль у тебя не будет получаться, я тебе об этом скажу. Не волнуйся, все будет нормально. Сейчас, пожалуй, кое-какие шероховатости остаются, но ты потерпи. Завтра на сцене будет Джули и все остальные, и ты увидишь, что по-настоящему репетировать — совсем другое дело. Пьеса сама тебя несет, каждый играет лучше, чем мог себе представить, а к премьере мы вообще все вылижем.
— Значит, Стеллу будет играть Джули?
— Ну, я попытался сначала ее отговорить — ты же знаешь, как она устала, — но она настояла, сказала, что работать ей лучше, чем отдыхать. Я сделал вид, что мне все это не слишком нравится, потому что я действительно обеспокоен ее состоянием, но в конце концов пришлось согласиться. Разумеется, я рад, что она будет участвовать. Такая актриса, как Джули, вытянет весь спектакль голыми руками.
В тот же вечер снова проявился Майкл — он позвонил как раз перед обедом. Трубку взяла Лаура: «Привет, папа!» — но после нескольких минут беззаботной болтовни протянула трубку Люси, прикрыв рукой микрофон:
— Мам, он хочет с тобой поговорить. Вроде ему гораздо лучше.
— Что ж, отлично, — сказала Люси. — А теперь лучше тебе пойти наверх, дорогая, — вдруг нам с папой потребуется обсудить что-нибудь наедине.
— Что?
— Ну, не знаю. Как тебе сказать? Разные взрослые вещи. Беги наверх, хорошо? — И только после этого она взяла трубку и сказала: — Привет, Майкл. Очень рада, что тебя выпустили из этого жуткого места.
— Хорошо, — сказал он. — Спасибо. Только я не уверен, что ты представляешь себе, на что похоже это место.
— Мне кажется, представляю. Думаю, в Нью-Йорке нет человека, который не слышал бы, что такое Бельвю.
— Может, конечно, и нет, только Бельвю раз в двадцать девять хуже того, что можно представить по слухам. Впрочем, это уже не важно; меня выпустили. Весь истерт мылом для борьбы со вшами, весь дезинсектирован, и теперь я, как они выражаются, амбулаторный больной — это нечто вроде условно-досрочного освобождения. Должен теперь ходить туда раз в неделю, чтобы «лечиться» у какого-то надутого засранца-гватемальца в фиолетовом костюме. И еще они мне дали таблетки. Ты в жизни столько таблеток не видела, сколько они мне дали. Чудесные таблетки, с ними голова работает, даже если мозг уже умер.
Она знала, что нельзя давать ему продолжать в том же тоне, — он разговаривал так, как будто она до сих пор была его женой, — но не знала, как его остановить.
— Но хуже всего, — сказал он, — что теперь это все будет у меня в личном деле.
— В «личном деле»? В каком еще личном деле? — И она тут же пожалела, что спросила.
— О боже, Люси, не тупи. В Америке на всех заводится личное дело: ЦРУ — это только верхушка айсберга, — и от них не скрыться. И не убежать. Легко представить: начинаться мое личное дело будет вполне достойно — Морристаун, летные войска, Гарвард: потом будет сказано про тебя, про Лауру, про «Мир торговых сетей», про все мои книжки и публикации — и даже развод, наверное, будет смотреться там вполне нормально, потому что такие вещи никого больше не смущают. А потом вдруг — бах! «Психотический эпизод, август шестидесятого». Там еще будет стоять подпись и личный номер полицейского, потому что привезли меня туда копы, и подпись какого-нибудь привратника из Бельвю; а потом — бог мой! — будет идти подпись Уильяма, бля, Брока, обеспокоенного гражданина, стража общественного здоровья и морали, потому что именно этот сукин сын меня туда и упек. Люси, разве ты не понимаешь, о чем я? Я же теперь официально псих. И останусь этим психом на всю оставшуюся жизнь.
— Мне кажется, ты так и не отдохнул, — сказала она. — Не думаю, что ты сам веришь в то, что несешь.
— Поспорим? — спросил он. — Хочешь, поспорим?
— Я сейчас положу трубку, — сказала она, — пока Лаура снова не начала нервничать. Ей все это нелегко далось. Но сначала я вот что тебе скажу. Больше повторять не буду, так что слушай внимательно. С сегодняшнего дня, когда будешь звонить Лауре, не проси ее передать мне трубку. Потому что я трубку не возьму, и Лаура только лишний раз разнервничается. Ты меня понял?
— Но есть у мужчины с женщиной свои тайны — тайны двоих в темноте, — говорила Джули Пирс в роли Стеллы, — и после все остальное не столь уж важно.
— Это называется грубой похотью, — отвечала Люси Дэвенпорт в роли Бланш. — Да, да, именно: «Желание»! — название того самого дребезжащего трамвая, громыхающего в вашем квартале с одной тесной улочки на другую…
— Будто бы тебе самой так ни разу и не случалось прокатиться в этом трамвае!
— Он-то и завез меня сюда, — сказала Люси. — Где я незваная гостья, где оставаться — позор.
— Но тогда ведь этот твой тон превосходства, пожалуй, не совсем уместен, ты не находишь?
— Нет, Стелла, я не заношусь и не считаю себя лучше других. Можешь мне верить. Но вот как я представляю себе: да, с такими сходятся — на день, на два, на три… пока дьявол сидит в тебе. Но жить с таким! Иметь от него ребенка!..
— Я тебе уже говорила, что люблю его.
— Тогда я просто трепещу. Мне страшно за тебя… Ведет себя как скотина, а повадки — зверя! Ест как животное, ходит как животное, изъясняется как животное! Есть в нем даже что-то еще недочеловеческое… Да, человек-обезьяна. Тысячи и тысячи лет прошли мимо него, и вот он, Стэнли Ковальский, — живая реликвия каменного века! Приносящий домой сырое мясо, после того как убивал в джунглях. А ты — здесь, поджидаешь…
— Отлично! — крикнул Джек Холлоран. — Тут и остановимся. Завтра начнем с пятой картины. Эй, Джули!
— Да, Джек?
— У тебя отлично получается.
А Люси он не сказал ничего, даже когда они остались вдвоем и устало побрели вверх по разбитой подъездной дороге. И за талию он ее тоже не обнял.
«Ну так что, ты в итоге прошел?» — спрашивала Нэнси Смит своего брата. А он ей ответил: «Нет, но это ничего не меняет; в конце концов они нарисовали всем сколько нужно очков, так что прошли все».
В тот вечер они довольно долго сидели, не раздеваясь, у Джека на кровати: оба, казалось, ждали, что другой начнет раздеваться первым.
— Знаешь что? — сказал Джек. — Ты бы многому могла научиться, если бы просто последила за тем, как работает Джули.
— Да? А что ты имеешь в виду?
— Да все на свете. Посмотри, как она играет. Посмотри, как она чувствует момент. Она и на полтакта никогда не собьется. Обрати внимание, как она понимает сцену. Она никогда не теряется на сцене, кроме тех, конечно, моментов, когда ей требуется быть потерянной по тексту; тогда уж она так потеряется, что дальше некуда. Понимаешь, такие актрисы встречаются раз в… ну, я не знаю — очень редко встречаются. Она настоящая.
«А я нет, — хотела сказать Люси. — И никогда не буду, и ты это прекрасно знаешь — тебе просто надо было использовать меня в этой пьесе. Ты мной просто пользуешься, и я тебя ненавижу. Ненавижу». Но вместо этого она сказала:
— Хорошо, я тогда постараюсь обращать на нее больше внимания, хотя времени осталось мало.
Но времени, похоже, не осталось совсем — дни таяли один за другим, и каждый раз, вплоть до генеральной репетиции, Джек продолжал ловить ее на истеричных интонациях и выражениях лица.
— Нет, дорогая, — говорил он, быстро выходя из образа Стэнли Ковальского. — Все равно здесь у тебя резкость, равновесия все равно нет. Постарайся дать чуть больше самообладания в этой реплике. Придется постараться, Люси. Надо это делать с тем же упорством, с каким борется за самообладание Бланш Дюбуа. Согласна? Ну хорошо, давай еще раз попробуем.
Но в день премьеры, за пару часов до начала, он пришел к ней домой и поцеловал ее с таким видом, как будто предстоящий успех спектакля был делом давно решенным.
— Знаешь, что мы сделаем? — сказал он. — Мы с тобой? — И он церемонно вытащил из бумажного пакета бутылку бурбона. — Мы выпьем. Думаю, мы оба это заслужили, как ты считаешь?
Может, подействовал виски, а может, исполнилось наконец обещание Джека, и пьеса сама ее понесла, но, так или иначе, Люси отыграла премьерный спектакль с неожиданной для себя уверенностью. Она почти не сомневалась, что истерические интонации появились у нее не раньше, чем следует, знала, что ей удалось дать нужный оттенок реального флирта в коварной сцене со Стэнли в начале пьесы, и она не могла не заметить — пусть даже и краем глаза, — насколько тихо и скромно играла на ее фоне Джули Пирс. В конце концов, у Джули второстепенная роль: если кому-то и предстояло вытянуть весь этот спектакль голыми руками, то это могла быть только сама Люси Дэвенпорт.
Когда напряжение спадало, например когда по тексту ей нужно было казаться потерянной, Люси ловила себя на том, что пытается высмотреть, не сидят ли в зале Нельсоны или Мэйтленды, а быть может, и те и другие сразу. Каждый раз она старалась как можно скорее избавиться от этих мыслей — настоящая актриса никогда не позволит себе отвлекаться на такие вещи, — но желание разглядеть их среди публики от этого не проходило. Она едва ли не физически ощущала их присутствие: две пары, сидящие в разных концах зада, потому что между собой они не знакомы, — ее «друзья», люди, чья жизнь изменила ее собственную. Пусть все эти годы они испытывали по отношению к ней только жалость: несчастная жена, богатая дурочка, — зато теперь она им покажет.
Ей было абсолютно ясно, что она все делает правильно, и никто не мог отрицать, что она делает все это сама. Именно Люси Дэвенпорт, и никто другой, довела Бланш Дюбуа от неврастении и самообмана до ощущения настоящего ужаса, и в финале именно Люси Дэвенпорт свела ее наконец с ума, да еще так, что в это нельзя было не поверить, к этому невозможно было остаться равнодушным, этого нельзя было забыть.
Гром аплодисментов перешел в продолжительную овацию, которая не стихала ни на минуту, пока актеры второго плана собирались у рампы и шли по очереди кланяться. Люси расплакалась, но, когда подошла их с Джеком очередь выйти вдвоем под занавес, ей удалось собраться — удалось изобразить на лице приличествующую случаю улыбку, учтивую и скромную. Он твердо взял ее за руку, будто хотел показать всей этой публике, что они и в самом деле влюблены друг в друга, и зал взорвался новыми аплодисментами, которые не утихали и после того, как занавес опустился в последний раз, — казалось, людям хотелось еще раз увидеть, как эти двое стоят на сцене, взявшись за руки.
Но Джек уже торопливо вел ее сквозь суету и путаницу закулисья.
— Все было хорошо, Люси, — сказал он, предусмотрительно направив ее в обход высокой стремянки, преграждавшей им выход. — Ты хорошо сыграла.
И больше он ничего не сказал, пока они не перешли через дорогу и не зашагали вверх, едва разбирая дорогу в мерцании его фонарика.
— Были кое-какие проблемы, — начал он. — Точнее, только одна.
— Джек, если ты опять начнешь про «истерику», я не смогу…
— Нет, тут все в порядке. Сегодня ты с этим прекрасно справилась. Речь не об отдельных недочетах — речь о более общих вещах. И более важных.
Он обнимал ее за талию, но это не успокаивало.
— Я вот к чему клоню, — продолжал он. — Весь спектакль сегодня ты играла слишком… театрально. Ты играла, как будто никого из нас на сцене вообще не было. Ты как будто всю дорогу старалась переиграть всех остальных, и ничего хорошего в этом нет, потому что это видно. Публика такие вещи замечает.
— Вот как!
Наверное, не первый раз в жизни она чувствовала, как стыд пробирает ее насквозь, от кожи до кишок, — такое наверняка случалось в школе или в колледже или даже годы спустя, — но теперь ей казалось, что раньше она вообще не понимала, что это такое. Теперь ей было по-настоящему стыдно.
— Вот как! — снова сказала она и потом добавила тихо: — Значит, я выставила себя на посмешище?
— Да нет же, Люси, перестань! Ничего такого я в виду не имел, — сказал он. — С начинающими актерами это сплошь и рядом бывает. Присутствие зрителей опьяняет, человек хочет быть звездой, понимаешь, а работать с другими актерами он еще как следует не научился. Просто не нужно забывать, милая, что театр — коллективное искусство. Слушай, давай зайдем к тебе и выпьем еще этого отличного виски. Это тебя подбодрит.
Они устроились в гостиной и провели за бутылкой полчаса, но стыд так никуда и не делся.
Люси не знала, справится ли она со своим голосом, но тем не менее заговорила.
— И я так понимаю, больше всех по поводу того, что я переигрываю, возражала Джули Пирс? — спросила она.
— Не, Джули — профессионал, — сказал он. — Профессионалы такие вещи понимают. И вообще, дорогая, никто ни по какому поводу не «возражал». Ты нам всем нравишься, мы все тобой гордимся. Ты появилась ниоткуда, выучила крайне трудную роль и сыграла ее. Люси, тебе никогда не приходило в голову, что люди, самые обычные люди лучше, чем ты о них думаешь? Ты, наверное, даже представить не можешь, насколько они хорошие.
Но Люси не слушала — она думала о людях не самых обычных: «Ну конечно она переигрывала, — должно быть, говорил сейчас Том Нельсон своей жене, пока они укладывались спать. — Как-то неловко все это выглядело. Хотя, наверное, хорошо, что она нашла наконец чем заняться. Хорошо, что она нашла себе этого… как его зовут? Парня, который все это организовал?»
А тем временем в другом доме, в совсем другой обстановке Пол Мэйтленд наверняка приглаживал усы и спрашивал со своей дьявольской улыбочкой: «Ну и как тебе Люси?»
И Пегги наверняка отвечала: «Фу!», «Деревня!», «Институт благородных девиц!» — или как там еще принято выражать крайнее презрение в богемных кругах, где ее научили носить широкие юбки и дружить с цыганами.
— Давай я тебя немного сориентирую по поводу завтрашнего спектакля, — предложил Джек.
— Пожалуйста, не надо. На сегодня с меня хватит.
— Да ладно, Люси! Я, возможно, преувеличил масштабы трагедии. Если бы я знал, что это на тебя так подействует, я вообще ничего не стал бы говорить. Хотя послушай. Можно, я скажу тебе еще одну вещь? — Он подошел к ней, взял ее за подбородок и немного приподнял его, заставив ее смотреть прямо себе в лицо — удивительно красивое лицо. — Это все ничего не значит, — сказал он и подмигнул. — Ты поняла? Вообще ничего не значит. Это всего лишь дурацкий летний театрик, о котором в целом свете никто не слышал. Ясно? — Он отпустил ее и сказал: — Ну что, есть желание… идти со мной в общежитие?
И по мелькнувшей в его голосе нерешительности она сразу же догадалась, что он не расстроится, если она откажется.
— Нет, Джек. Не сегодня.
— Ну тогда пока, — сказал он. — Спокойной ночи.
Когда она вышла на сцену на следующий день, все ее тщание было направлено на то, чтобы избежать даже намека на желание казаться звездой. Все усилия она приложила к тому, чтобы не обделить вниманием исполнителей даже самых мелких ролей, и, когда она оставалась на сцене вдвоем с Джули Пирс, она едва справлялась с желанием испариться, чтобы предоставить Джули свободу выжать из этой сцены все, что той хотелось бы выжать. «Все это, — твердила она себе, — скоро кончится».
Но когда она вышла за кулисы в конце третьей картины, ее остановил Джек Хэллоран, и его умоляющий взгляд никак не вязался с рубашкой для боулинга, в которую только что облачился Стэнли Ковальский.
— Послушай, дорогая, — сказал он. — Только не злись на меня. Просто послушай. Теперь ты делаешь все наоборот. Тебя там вообще не заметно, ты все время где-то вдалеке. В первых картинах это пока что сходит нам с рук, но тебе пора с этим завязывать, Люси, если ты не хочешь провалить весь спектакль. Ты меня поняла?
И она прекрасно его поняла. Он режиссер: до этого он ни разу не ошибался, и сегодня она целый день жалела, что не пошла прошлой ночью к нему в общежитие.
Нужно было просто соблюдать равновесие — играть, но не переигрывать, — и Люси была почти уверена, что в оставшейся части второго представления она этого равновесия достигла.
Но потом ей пришлось думать, как играть третье, четвертое и пятое представления, и порой занавес в последнем акте опускался раньше, чем она успевала решить, удалось ли ей и в этот раз добиться нужного равновесия. Какие-то представления были лучше, какие-то — хуже, это она знала, но к концу недели она уже не могла в них разобраться; она забыла, какие были какими.
Когда все закончилось, отчетливее всего она помнила, как они с Джеком выходили на поклон в финале последнего представления и как они в последний раз держались за руки на глазах у всего зала. Она никогда не забудет, как она говорила себе, что надо радоваться этим аплодисментам — стоять там и радоваться, сколько бы они ни продолжались, — потому что это никогда больше не повторится.
В тот вечер Джек сказал ей за кулисами, что она замечательно сыграла, — больше сказать ему было нечего. Потом он добавил:
— Да, слушай, сегодня вечером ребята устраивают небольшую вечеринку в общежитии. Ты сможешь прийти? Скажем, примерно через час?
— Конечно.
— Ну и отлично… Смотри, я должен сейчас задержаться, потому что мне надо помочь им все это демонтировать. Возьмешь мой фонарик?
— Нет, я так.
И она заверила его, не без иронии, что возвращаться одной в темноте — привычное для нее дело.
Вечеринка, как она и предполагала, ничего особенного не представляла. Ей показалось, что Джек был рад ее видеть, Джули Пирс — тоже; впрочем, в этой разношерстной компании, которую она уже привыкла называть про себя «ребятами», ее приходу обрадовались почти все — некоторые даже подходили и, осторожно перекладывая банку пива или бумажный стаканчик с вином из одной руки в другую, говорили, как приятно им было с ней познакомиться. Люси отвечала на комплименты, и, судя по тому, как звучал ее голос, отвечала неплохо; она держалась.
Только она едва не умирала от усталости. Ей хотелось уйти домой и лечь спать — в это проклятое лето ей так не хватало тишины и одиночества, — но она знала, что люди могут обидеться, если она уйдет слишком рано.
Примерно с полчаса она простояла в полутемной части комнаты, наблюдая за тихим разговором, который вели между собой Джек и Джули. Понятно, им было что обсудить: у Джули не за горами было прослушивание в Нью-Йорке, Джек тоже туда собирался — сначала искать квартиру, а потом и работу. («Я стараюсь проводить в Нью-Йорке как можно больше времени, — объяснил он однажды, — по тому что театр, сама понимаешь, делается только там».)
Но, поняв, что она старается не смотреть, как они разговаривают, — что она обводит глазами всю комнату и только потом позволяет себе быстро и едва ли не украдкой взглянуть на Джули и Джека, — Люси решила, что ей пора уходить.
Она обошла всех, кто проявил к ней симпатию, попрощалась и пожелала удачи; трое или четверо из них даже поцеловали ее в щеку. Потом она подошла к Джеку, который сказал: «Завтра позвоню, ладно?» — и к Джули Пирс — та сообщила, что Люси сыграла «просто замечательно».
На следующее утро она поехала на машине в Уайт-Плейнс — во всей округе только там имелись приличные универмаги — и купила два одинаковых, очень красивых чемодана из темной кожи по сто пятьдесят долларов за штуку.
Дома она спрятала их в шкафу у себя в спальне — подальше от Лауры, которая наверняка стала бы задавать лишние вопросы, — и села в гостиной ждать, когда позвонит Джек.
Услышав звонок, она вскочила, чтобы поднять трубку, но это была Пэт Нельсон:
— Люси? Всю неделю пытаюсь до тебя дозвониться, но тебя все время нет дома. Слушай, нам очень понравился спектакль. Ты отлично сыграла.
— Что ж, спасибо, Пэт, ты… очень добра.
— И слушай, Люси… — Пэт понизила голос до хриплого шепота, каким сообщают обычно девичьи секреты. — Этот твой Джек Хэллоран очень даже ничего. Совершенно замечательный. Приводи его как-нибудь в гости.
Мэйтленды так и не позвонили; было глупо предполагать, решила Люси, что они станут растрачивать свой жалкий плотницкий заработок, не гарантированный даже профсоюзными соглашениями, на билеты в театр — и уж тем более в дурацкий летний театрик, о котором в целом свете никто не слышал.
Вечером она, стоя у окна, наблюдала беспорядочную процессию участников Нового театра, отправлявшихся в долгий пеший поход к железнодорожной станции. Издалека они и вправду казались ребятами — мальчики и девочки со всех концов страны с дешевыми сумками в руках и армейскими мешками за спиной, храбрые служители искусства, которые еще долго будут разъезжать по свету, пока не обнаружится, как минимум для большинства из них, что эти путешествия никуда не ведут.
Джули Пирс среди них не было, впрочем, этого никто и не ждал. Наверняка она решила остаться еще на пару дней, чтобы дать отдых своим знаменитым нервам и собраться с силами, которые ей еще понадобятся для настоящей театральной карьеры.
Уже темнело, когда телефон зазвонил снова.
— Люси? Это Гарольд Смит? — (Есть люди, которые всегда представляются с вопросительной интонацией, как будто боятся, что люди не считают их заслуживающими утвердительной.) — Не знаю, как тебе передать, — начал он, — потому что я еще не оправился от впечатления, но мы с Нэнси были потрясены. Ты сыграла изумительно, непостижимо.
— Очень мило с твоей стороны, Гарольд.
— Что за проклятье, — продолжал он, — годами жить по соседству с человеком, дружить и все такое, но так и не знать, что это за человек! Нет, слушай, я так и знал, что буду говорить какую-то ерунду; на самом деле мне просто хочется, чтобы ты почувствовала, как мы восхищены, Люси. И как мы тебе благодарны. За те прекрасные впечатления, что ты нам доставила.
Она сказала, что уже давно не слышала ни от кого таких приятных слов, а потом робко спросила, на каком представлении они были.
— Мы ходили два раза — на первое, а потом на предпоследнее. Не буду даже их сравнивать, потому что оба были потрясающие, оба гениальные.
— Ну, на самом деле, — сказала она, — мне сказали, что на первом спектакле я слегка переигрывала. Сказали, что я будто бы поставила всех в неудобное положение, потому что пыталась казаться звездой… что-то в этом роде.
— Ерунда какая, — сказал он с нетерпением. — Полная ерунда. Тот, кто тебе это сказал, вообще ничего не понимает. Потому что слушай. Потому что ты царила на этой сцене. Схватила всех за горло и держала весь спектакль. Ты и была звездой. И вот что я еще хотел сказать: я по части всхлипов не силен, но под занавес даже я рыдал, как маленький засранец. И Нэнси тоже. Да и вообще, Люси, для того весь этот театр и существует, разве нет?
Ее хватило на то, чтобы приготовить нормальный ужин, но, когда они сели за стол, ей оставалось только надеяться, что Лаура не заметит, что Люси почти ничего не ест.
Был уже девятый час, когда Джек наконец позвонил.
— Дорогая, сегодня не могу позвать тебя в общежитие, потому что должен разгрести все счета, — сказал он. — Хорошо, если до утра справлюсь. Видишь, мне надо закрыть все финансовые вопросы, а я все лето этим не занимался. С этой стороной шоу-бизнеса я всегда был не в ладах.
Может, он был хороший актер, может быть даже, актер Божьей милостью, но сейчас и ребенок догадался бы по его голосу, что он врет.
Почти весь следующий день она ходила по дому, нервно прижав к губам костяшки пальцев, — повторяя единственный жест Бланш Дюбуа, ясно прописанный в авторских ремарках пьесы, которую она знала наизусть.
— Все еще по уши в бумагах, — сообщил Джек по телефону ближе к вечеру, и она хотела сказать: «Слушай, давай уже оставим друг друга в покое. Забудь все это, возвращайся туда, откуда пришел, и оставь меня в покое». Но он добавил: — Ничего, если я зайду к тебе выпить завтра вечером? Скажем, часа в четыре?
— Заходи, конечно, — сказала она. — Мне будет приятно. У меня кое-что для тебя есть.
— У тебя что-то есть для меня? Что?
— Не стану говорить. Пусть это будет сюрприз.
После обеда Лаура, хихикая и перешептываясь, ушла куда-то на весь вечер с сестрами Смит, и Люси была ей за это благодарна; и все же, когда она робко вошла в гостиную с чемоданами и поднесла их к креслу, в котором сидел Джек, Люси пожалела, что Лаура не видит его изумления: он сидел с круглыми от восторга глазами, как маленький ребенок в рождественское утро.
— Ни хрена себе! — прошептал он. — Ни хрена себе, Люси! Ничего прекраснее я в жизни не видел.
Она знала, что Лауре это понравилось бы.
— Я просто подумала, что они тебе пригодятся, — сказала она. — Ты же много ездишь.
— «Пригодятся», — повторил он. — Знаешь что? Всю жизнь, сколько себя помню, я хотел такие чемоданы.
Он поставил стакан на стол, нагнулся и расстегнул застежки на одном из чемоданов, чтобы открыть его и тщательно осмотреть внутренности.
— Встроенные вешалки для пиджаков, все на месте, — объявил он. — Бог мой, ты только посмотри на все эти отделения! Люси, я даже не знаю… даже не знаю, как тебя благодарить.
Одно из неудобств, связанных с тем, что ты богат, — и Люси всю жизнь это знала — состоит в том, что, когда ты даришь дорогие подарки, люди нередко демонстрируют преувеличенную радость. Виной тому смущение, потому что взамен они не могут предложить ничего подобного; в таких ситуациях она всегда чувствовала себя неловко, что, впрочем, не мешало ей вновь и вновь совершать ту же самую ошибку.
Когда она принесла новую порцию виски и снова села в стоявшее напротив него кресло, выяснилось, что говорить им друг с другом особенно не о чем. Похоже, их не хватало даже на то, чтобы смотреть друг другу в глаза, — во всяком случае, отваживались они на это нечасто, как будто боялись обнаружить на лице собеседника соответствующую обстоятельствам приятную улыбку.
— Так когда ты уезжаешь? — спросила она через некоторое время.
— Завтра днем, наверное.
— Думаешь, доедет твоя машина до города?
— Ну разумеется. Раз сюда доехала, то и обратно доедет. Нет, теперь самое страшное — поиски квартиры. Это ежегодное развлечение, если хочешь жить в Нью-Йорке. Впрочем, каждый раз что-то находится, и к зиме у меня всегда есть какая-нибудь норка.
— А в этом году она будет особенно прекрасной, — сказала она, — потому что с тобой в этой норке будет жить Джули Пирс.
Выражение лица выдало его с головой. И он, очевидно, сразу же понял, что скрываться дальше смысла уже не имеет.
— Ну и что в этом такого? — спросил он. — Почему я не должен этого делать?
— Если мне не изменяет память, — начала Люси, — она какая-то слишком тощая и груди у нее вообще нет. Может, она и талантливая до жути, но крыша у нее слегка не на месте.
— Люси, это безвкусно, — сказал он, когда она договорила. — Я ожидал, что у женщин из твоего класса больше вкуса. Я думал, у вас это от рождения.
— Ага, а вам что дается от рождения? Безграничная тяга к похоти и предательству, наверное, а также изощренное умение причинять другим бессмысленную боль. Так ведь?
— Нет. Нам дается инстинкт выживания, и большинство из нас очень быстро понимают, что все остальное в этом мире значения не имеет. — Потом он добавил: — О господи, Люси, это маразм. Что мы как актеры какие-то! Слушай, разве есть какая-то особая причина, по которой мы с тобой не можем расстаться друзьями?
— Мне часто приходило в голову, — сказала она, — что «друзья» — это, вероятно, самое предательское слово в языке. Думаю, Джек, лучше тебе убраться отсюда прямо сейчас, хорошо?
Но самым неприятным, причем, похоже, для обоих, было то, что уходить ему пришлось с новыми чемоданами — по одному в каждой руке.
На следующее утро, когда она наводила порядок на кухне, безуспешно пытаясь забыть о нем, он появился у нее на пороге точно так же, как в первый раз: поразительно красивый молодой человек с большими пальцами в карманах джинсов.
Когда она впустила его в кухню, он сказал:
— Казимир Миклашевич.
— Что?
— Казимир Миклашевич. Это мое настоящее имя. Написать тебе?
— Нет, — сказала она. — В этом нет необходимости. Для меня ты навсегда останешься Стэнли Ковальским.
Он посмотрел на нее с изумлением.
— Неплохо, Люси, — сказал он. — Прекрасная реплика под занавес. Мне и крыть то нечем. Ладно, все равно: всего тебе доброго! — И он исчез так же внезапно, как возник.
Чуть позже, из окна в гостиной, она увидела, как нос его машины появился из-за деревьев у дальнего конца общежития. Ветровое стекло было залито солнцем, и она быстро отвернулась, присела на корточки и обеими руками закрыла глаза: ей не хотелось видеть сидящую рядом с ним Джули Пирс.
Еще позже, когда она упала на кровать, отдавшись наконец рыданиям, которые Теннесси Уильямс называл «сладкими», она пожалела, что не дала ему записать его настоящее имя. Казимир — как? Казимир — кто? Теперь-то она знала, что ее тонкая финальная реплика про Стэнли Ковальского была не просто дешевой и злобной — хуже, гораздо хуже. Это была ложь, потому что навсегда, навсегда он останется для нее Джеком Хэллораном.
Когда Люси решила наконец, куда ей ехать, ехать оказалось совсем недалеко. Она нашла удобный добротный дом в северной части Тонапака, почти на границе с Кингсли, и сразу же договорилась о покупке. Столько лет подряд, вслух и про себя, она говорила только об аренде, что уже сам поход в банк, где она оформляла покупку, казался отважным начинанием.
В новом доме ее устраивало абсолютно все. Он был высокий, он был широкий, но при этом не слишком большой; он был обустроенный. Высокие кусты и деревья закрывали его со всех сторон от соседей, и это ей тоже нравилось. Но больше всего ей нравилось, что от Нельсонов ее теперь отделял лишь короткий отрезок плавно изгибающейся асфальтированной дороги. Теперь она могла зайти к ним, когда ей захочется, — или Нельсоны могли зайти к ней. Летними вечерами по этой пятнистой от теней дороги могли прогуливаться целые толпы нельсоновских друзей — со смехом, с выпивкой в руках, с криками: «А где же Люси? Давайте позовем Люси!» — а следовательно, возможности для новых романов были почти неисчерпаемы.
Мэйтленды с переездом несколько отдалялись, но к тому времени она перестала считать их близкими и в переносном смысле. Если им так нравилось упорствовать в своей бедности — если Пол был и впредь намерен решительно избегать Нельсонов и все блестящие возможности, которые могли открыться посредством нельсоновских вечеринок, — то, быть может, разумнее было просто позабыть о них.
Она знала, что Лаура будет скучать по сестрам Смит, а может, и по диким просторам старого поместья, но она пообещала привозить ее туда, когда ей того захочется. С практической же стороны, как объясняла Люси по телефону своей матери и прочим недоумевавшим, огромный плюс покупки дома в пределах Тонапака состоял в том, что Лауре не придется переходить в другую школу.
Всего за несколько дней она обставила дом отличной новой мебелью, приобрела несколько старинных вещей — из тех, что обычно называют «бесценными», — и купила новую машину. В конце концов, ничто не мешало ей окружать себя исключительно вещами высшего качества.
О Новой школе социальных исследований в Нью-Йорке она знала только то, что там обучают взрослых. Некоторое время назад ходили слухи, что школа стала прибежищем для закоренелых коммунистов[52], но это ее не смущало: она нередко думала, что и сама стала бы закоренелой коммунисткой, родись она лет на десять раньше. Кое-кто из товарищей мог бы, пожалуй, презирать ее за богатство, но скромный образ жизни избавил бы ее от лишних упреков, а другие товарищи еще больше ценили бы ее за это. Даже и сейчас ее ничуть не раздражали коммунистические речи, если, конечно, они не исходили от людей типа Билла Брока, да и Билла она презирала только потому, что всегда подозревала: первым, кто сломается под любого рода политическим давлением, будет именно он.
Но теперь на новом кофейном столике в новой гостиной ее нового дома лежал неожиданно толстый каталог курсов Новой школы на весенний семестр, и, планируя свою новую жизнь, она занялась подробным его изучением.
Кафедра, носившая название «Писательское мастерство», предлагала пять или шесть курсов, к каждому было составлено описание на один или два абзаца, и она быстро поняла, что каждый преподаватель сочинял свой текст, отчаянно пытаясь превзойти коллег.
Среди преподавателей ей попался один или два писателя, о которых она что-то слышала, но никогда не читала; остальных она просто не знала. В конце концов она остановила свой выбор на одном из незнакомых имен — Карл Трейнор, — взяла карандаш и отметила его курс жирной чертой на полях. Никаких особенных достижений в его биографии не значилось (рассказы в ряде журналов и в нескольких антологиях), но она обнаружила, что то и дело возвращается к описанию его курса, и в итоге должна была признать, что оно нравится ей больше других:
Курс посвящен написанию рассказов. Задания будут включать в себя чтение рассказов известных авторов, однако основная часть еженедельных занятий будет посвящена разбору собственных сочинений слушателей. По окончании курса слушатели овладеют навыками написания короткой прозы, но основная его цель — помочь каждому начинающему автору найти собственный литературный голос.
В ожидании начала весеннего семестра Люси почти что свыклась с представлением о себе как о писательнице. Она сосредоточенно изучала два рассказа, которые ей удалось написать за последний год, и вносила мелкие правки, пока ей не стало казаться, что дальнейшая редактура все только испортит. Рассказы были написаны, причем вполне нормальные, и они были ее собственные.
Когда пишешь, совершенно безразлично, насколько истеричное у тебя лицо или интонации (если, конечно, дело не идет об истеричности твоего «литературного голоса»), потому что прозу пишут в укромной тиши и в одиночестве. С рук может сойти даже частичное сумасшествие, ведь бороться за самообладание здесь можно еще упорнее, чем боролась Бланш Дюбуа, и если повезет, то на читателя с твоих страниц повеет ощущением порядка и здравомыслия. Читают ведь, в конце концов, тоже в тишине и одиночестве.
Для февраля утро выдалось неожиданно ясное и теплое — идти по Пятой авеню в самом ее начале было удивительно приятно. Майкл Дэвенпорт всегда говорил, что хотел бы когда-нибудь жить именно в этом спокойном, парадном районе — «как только пьесы начнут наконец окупаться»; как-то, много лет назад, она опрометчиво напомнила ему, что они могут переехать сюда когда захотят — хоть сейчас, если есть такое желание, и в ответ он, как и следовало ожидать, свирепо нахмурился и промолчал всю дорогу до самой Перри-стрит, давая понять, что она опять нарушила их старый уговор.
По ее воспоминаниям, Новая школа располагалась в каком-то темном, советского вида здании, и, хотя здание это никуда не делось, теперь тон задавала прилегающая к нему новая постройка; она была больше, выше, вся из стекла и стали — яркая и алчная, как Соединенные Штаты Америки.
Бесшумный лифт привез ее на указанный этаж, и она робко прошла в свою аудиторию: длинный узкий стол, вокруг которого были расставлены стулья. Некоторые уже расселись, не зная, следует ли друг другу улыбаться, другие только подходили. Преобладали женщины — и это было досадно, потому что Люси смутно надеялась на обилие привлекательных мужчин, — и, за исключением парочки молоденьких девушек, все они были среднего возраста. Люси сразу же подумала (возможно, без всяких на то оснований), что все они были домохозяйками, дети у которых выросли и разъехались, предоставив им наконец свободу для реализации собственных амбиций. Из немногих присутствовавших в классе мужчин самым заметным был парень с грубоватым лицом, похожий на водителя грузовика; на нем была зеленая рабочая рубашка с логотипом какой-то компании на левом нагрудном кармане — такой писатель наверняка будет стараться как можно больше материться в своих топорных рассказах, — и он уже завязал какой-то необязательный разговор с сидевшим рядом мужчиной пониже; тот казался таким бледным и кротким в своем деловом костюме и в розовых очках без ободка, что Люси решила, что он, должно быть, бухгалтер или зубной врач. Еще дальше сидел совсем пожилой мужчина — седые волосы клоками свисали с его лысой головы и торчали пучками из ноздрей; он, вероятно, был пенсионером, который решил попробовать себя и в этом деле, и его насмешливый рот уже пришел в едва заметное движение, как будто он примеривал на себя роль классного шута.
Последним, кто вошел в класс и с некоторой неловкостью занял свое место во главе стола, был преподаватель. С первого взгляда этого высокого стройного человека можно было принять за мальчика, но Люси решила, что сутулость, легкая дрожь в руках и темные круги под глазами выдавали в нем человека глубоко за тридцать. Первым словом, которое пришло ей в голову при виде учителя, было слово «меланхолия», и она решила, что для человека, который учит других писать, это качество совсем не бесполезное — в сочетании, конечно, с качествами более живыми.
— Доброе утро, — сказал он. — Меня зовут Карл Трейнор, и некоторое время мне хотелось бы потратить на то, чтобы познакомиться с вами. Наверное, лучше всего, если я буду называть вас по списку, который мне дали, а потом, если есть такая возможность, — не хочу никого принуждать, так что если у вас нет желания что-либо говорить, то и не нужно, — но если есть такая возможность, мне бы хотелось, чтобы каждый из вас коротко рассказал о себе и о том, чем вы занимаетесь.
У него был приятный глубокий и ровный голос, и Люси почувствовала, что начинает ему доверять.
Услышав свое имя, она сказала:
— Я, здесь. Мне тридцать четыре года, я разведена. — И она сразу удивилась, зачем решила это сказать. — Я живу с дочерью в округе Патнем. Литературного опыта у меня почти нет — я писала только в колледже, много лет назад.
Как минимум половина студентов не стали рассказывать о себе, и Люси знала, что, если бы ее имя шло дальше по алфавиту, она бы тоже так поступила, и теперь она была собой недовольна. В пространстве, где на глазах у всех будут обнажаться самые тайные эмоции, сдержанность имела особенную важность. Теперь можно было только гадать, не обернется ли это странное и опрометчивое сообщение о разводе ощущением неловкости на всех оставшихся занятиях.
Закончив перекличку, Карл Трейнор перешел к предварительным замечаниям.
— Что ж, — начал он, — пожалуй, я смог бы за полчаса рассказать все, что знаю о том, как писать художественную прозу, и я бы даже с радостью попытался это сделать, потому что больше всего в жизни люблю выпендриваться.
Он ждал, что слушатели в этом месте засмеются, но смеха так и не последовало, и было видно, что руки у него задрожали еще сильнее.
— Но курс у нас не лекционный. Научиться этому ремеслу можно, только впитав в себя его образцы, старые и новые, и вложив лучшее из того, что мы в них обнаружим, в нашу собственную работу.
Потом он довольно долго объяснял, в чем, по его мнению, ценность «творческой мастерской»: каждая рукопись получает здесь своего рода публикацию, потому что оценить ее смогут как минимум пятнадцать человек. Дальше он перешел к тому, какую критику ожидает от участников мастерской. Желательно выступать с конструктивной критикой, сказал он, однако перестраховываться и миндальничать тоже ни к чему; при этом слову «честность» он доверять перестал, потому что слишком уж часто используют его для оправдания излишней жестокости. Он надеялся, что они смогут быть беспристрастными, но не беспардонными.
— Сейчас мы не знакомы, — сказал он, — но за предстоящие шестнадцать недель узнаем друг друга довольно близко. Взрывоопасность заключена в самой природе писательской мастерской; разговоров на повышенных тонах здесь не избежать, кто-то наверняка будет обижен. Поэтому давайте возьмем себе за правило: работа важнее человека. Постараемся быть друзьями, но в воркующих голубков превращаться не стоит.
Но и в этом месте никто не засмеялся. Рук его давно уже не было видно, потому что одна лежала под столом у него на коленке, а другую он спрятал в кармане пиджака. Люси решила, что никогда еще не видела такого нервного преподавателя. Зачем он так долго говорит, если ему от этого так плохо?
А он все говорил и говорил, и она перестала бы уже слушать, если бы речь не зашла о «процедурных вопросах», как он выразился.
— И вот еще что, — сказал он. — К сожалению, школа не дает возможности писательским мастерским пользоваться своей множительной техникой, поэтому я не смогу раздавать вам рассказы. Так, конечно, было бы лучше, но придется считаться с условиями, в которые мы поставлены. Единственное, что нам остается, — читать рассказы вслух прямо в классе. Делать это будет либо автор, либо я сам, а затем мы будем обсуждать услышанное.
Вот это было неприятно. Люси думала, что ее рукописи будут читать как настоящие рассказы и что каждый представит ей письменный комментарий. Не достаточно просто их прослушать — к началу следующего предложения человек может забыть половину предыдущего, что само по себе плохо, — но, кроме того, это будет практически то же самое, что выступать на сцене.
— Кое-кто из вас прислал свои рассказы заранее, — продолжал Карл Трейнор. — И я выбрал один для сегодняшнего занятия. Миссис Гарфилд, — и он неуверенно посмотрел куда-то вдаль, — вы сами прочитаете свой рассказ или?..
— Нет, прочитайте лучше вы, — отозвалась одна из дам. — Мне нравится ваш голос.
И Карл Трейнор не смог скрыть своего удовольствия; вероятно, ему уже очень давно не говорили комплиментов.
— Ну хорошо, — сказал он. — Рассказ на пятнадцать страниц, и называется он «Возрождение».
И он начал читать голосом звучным и подчеркнуто размеренным, как будто старался показать, что миссис Гарфилд не зря его похвалила.
Весна в тот год наступила поздно. На проталинах, окруженных длинными грядами медленно тающего снега, едва начали пробиваться крокусы; все деревья стояли голыми.
На рассвете пробежала по главной улице городка бездомная собака, вынюхивая за скромными фасадами признаки жизни, да взвыл где-то далеко за полями, одиноко и жалобно, свисток паровоза.
Страницы через две автор перешла к расположенному в бедном квартале пансиону, описала во всех подробностях дом и квартал, в котором он находился, а затем провела читателей внутрь, чтобы познакомить их с молодым человеком по имени Арнольд: было ему двадцать три года и он медленно, с огромным трудом просыпался. Про Арнольда говорилось, что прошлой ночью он сильно напился и что это была ночь «утрат». Но читателю или слушателю предстояло пройти вместе с ним через все этапы его утренней деятельности — сначала он неумело варил кофе на старой плитке, потом пил его маленькими глотками, принимал душ в рыжей от ржавчины ванне и надевал на себя вещи, свидетельствующие о его принадлежности к самым низам среднего класса, — чтобы в конце концов узнать, что же он потерял. Месяц назад от него ушла молодая жена — не выдержав его «разгула», она уехала к родителям в другой город. Тут Арнольд садился в свой «разбитый» пикап и ехал прямиком в этот город, где обнаруживал, что родители очень удачно уехали куда-то на весь день.
«Может, поговорим, Синди?» — спрашивал он жену, после чего следовал разговор — разговор недолгий, но «удачный», потому что каждый сказал то, что другой хотел услышать; на этом и заканчивался, к искренней радости слушателей, рассказ миссис Гарфилд.
— Итак, — устало сказал Карл Трейнор, — какие будут комментарии?
— Замечательный рассказ, мне кажется, — отозвалась одна из женщин. — Тема возрождения заявлена в названии, далее она развивается через описания природы — земля возрождается с приходом весны — и затем находит разрешение в возрождении брака этих молодых людей. Я была глубоко тронута.
— Да, я согласна, — сказала другая женщина. — Хочется поздравить автора. У меня только один вопрос: если миссис Гарфилд умеет так писать, зачем ей еще чему-то учиться?
Потом настала очередь человека, похожего на водителя грузовика, — его звали мистер Келли.
— Меня сильно смущает вступление, — сказал он. — Слишком уж оно затянутое, мне кажется. Тут тебе и погода, и городок, и бездомная собака, и свисток паровоза, и еще черт знает что — а мы даже еще и до пансиона не добрались. Да и от пансиона до этого парня сколько приходится ждать. Не понимаю, почему сразу не дать парня и уже потом все остальное… И все-таки больше всего, — продолжал он, — меня смущает разговор в конце. Не думаю, что хоть кому-то в этой жизни удавалось так ясно выразить, что он думает, а эти ребята прямо снимают реплики друг у друга с языка. В кино такой разговор еще прошел бы, потому что там подпустили бы фоном какую-нибудь слащавую музыку, чтобы было понятно, что это уже конец. Ну тут-то у нас не кино. У нас, кроме пера и бумаги, ничего нет, так что писателю надо еще побиться, чтобы разговор вышел убедительно. Но даже и тогда — даже и тогда я не уверен, что одного разговора будет тут достаточно. Не уверен, что жизнь может развернуться вот так, на сто восемьдесят градусов, от одного разговора. Наверное, тут нужна еще какая-то вещь. Крокус вряд ли сгодится — будет слишком уж символично, и вряд ли нам понравится, если девушка скажет ему, что беременна, потому что тогда это будет совсем уже другая история, — но что-то тут должно быть. Случайность какая-нибудь, событие; что-то неожиданное, но правдоподобное. Ладно, я, похоже, заговорился.
— Вовсе нет, — сказал седовласый господин. — Вы верно говорите. — И он обернулся к преподавателю. — По этому рассказу я полностью согласен с мистером Келли. Он сказал ровно то, что я сам хотел сказать.
Когда были высказаны все мнения — несколько человек от комментариев отказались, — настало время подводить итог. Карл Трейнор рассуждал минут двадцать, то и дело поглядывая на часы, и в его голосе слышались попеременно вкрадчивость и сомнение. Сначала казалось, что он разделяет точку зрения мистера Келли, — он еще раз прошелся по всем отмеченным им недостаткам и порекомендовал миссис Гарфилд обратить на них внимание, однако потом стал делать уступки глубоко тронутым женщинам. Он сказал, что тоже не вполне понимает, зачем миссис Гарфилд решила еще чему-то учиться, однако он был этому рад, потому что иначе вся группа лишилась бы удовольствия и пользы от ее присутствия.
— Что ж, — сказал он, закончив, вернее обнаружив на часах, что на сегодня он выполнил свои обязательства перед школой, — на этом мы и закончим.
Негусто. Ради этого вряд ли стоило ехать из Тонапака. Но Люси хотелось верить, что дальше будет интереснее; да и, кроме того, заняться ей больше было нечем.
На втором или третьем занятии очередь дошла до молодежи — пока мистер Трейнор читал рассказ тоненькой симпатичной девушки, она хмурилась и краснела, стиснув руки и не отрывая от них взгляда.
День стоял имбирно-лимонадный. Гуляя между старыми университетскими корпусами, которые она за три года успела уже полюбить, — скоро будет четыре, напомнила она себе, — Дженнифер не могла избавиться от ощущения, что именно в такие дни случаются чудеса.
И чудо не заставило себя ждать. В университетской столовой она познакомилась с отличным парнем, которого раньше никогда не видела: он только что перевелся на четвертый курс из другого колледжа. Они «взяли кофе», а потом весь день гуляли и разговаривали, причем ладили друг с другом отлично. У парня была синяя «МГ»[53], которой он «восхитительно» управлял, и он повез ее в отличный ресторан в соседнем городе. Там при свечах они выбрали блюда, названия которых давались в правильной французской орфографии (хотя мистер Трейнор все равно не знал, как их читать), и Дженнифер неожиданно подумала, что «так и начинаются настоящие отношения». Вернувшись к университету, они ушли далеко в лес, начинавшийся сразу за жилыми корпусами, и долго расслаблялись там на траве.
Люси помнила, что в войну «расслабляться» означало трахаться; пока она не услышала этого рассказа, ей и в голову не приходило, что следующее поколение девочек ничего такого в виду не имеет: они просто обнимались и целовались, — быть может, она расстегнула для него лифчик, может, даже разрешила ему забраться рукой в трусики, но не больше.
Дженнифер пригласила парня к себе в комнату «на чай», и там-то и начался весь ужас. Он был груб. Ему надо было сразу же с ней переспать, без предварительных нежностей, а когда она отказалась, он «стал сам на себя не похож — это был маньяк, а не человек». Он орал на нее. Обзывал ее так, что ей страшно даже вспомнить, и, когда он совсем разошелся, она съежилась от страха, но, к счастью, заметила у себя перед зеркалом тяжелые ножницы; она схватила их обеими руками и направила острыми концами ему в лицо. Когда он наконец ушел, хлопнув дверью, она забилась под одеяло и заплакала. Теперь она понимала, что этот парень ненормальный, психически неуравновешенный, ему нужно лечиться, — может, поэтому ему и пришлось переводиться на последнем курсе в другой колледж. Уже под утро она вспомнила отца, который часто повторял с мудростью и смирением в голосе: «Никогда нельзя забывать о тех, кому повезло меньше, чем нам». И уже в полусне она подумала, что настоящие отношения у нее еще когда-нибудь будут.
Одна из женщин осторожно похвалила сжатость и лаконизм прозы, и другая сказала, что ей понравилась сцена в ресторане, но тут же добавила, что не может объяснить почему.
Затем спросили мнения мистера Келли, но он только сложил руки на груди, прикрыв логотип на рубашке, и сказал, что на этот раз предпочел бы не высказываться.
Вся работа досталась в итоге мистеру Каплану — человеку, похожему на зубного врача или бухгалтера.
— Этот рассказ мне показался крайне незрелым, — сказал он. — Я бы никогда не подумал, что в тексте, написанном взрослым человеком, может вылезти столько глупости — у автора, я имею в виду, а не у героини. А при таком раскладе никакие технические ухищрения уже не помогут.
— Я с этим соглашусь, — сказал старик. — И вот что еще скажу: неплохо было бы услышать, как парень воспринял всю эту историю. Интересно было бы узнать, что он чувствовал, когда она полезла с ножницами к нему в лицо.
— Но она же была в ужасе, — сказала одна из женщин. — Он себя не контролировал. Она думала, что он хочет ее изнасиловать.
— Да какое, в жопу, изнасиловать! — сказал старик. — Прошу прощения, дамы, но в этом рассказе она его продинамила, вот и все. Да, и еще: понятия не имею, что такое имбирно-лимонадный день. И боюсь, никто этого не знает.
Люси боялась взглянуть на девушку, написавшую этот рассказ, но все же рискнула. Девушка больше не краснела — теперь ее лицо выражало спокойное презрение; ее хватило даже на то, чтобы изобразить улыбку сочувствия и понимания, адресованную собравшимся в этой комнате идиотам — если не всем идиотам вообще.
С девушкой было все в порядке, она переживет — и мистер Трейнор, похоже, прекрасно это понимал. Он даже не стал упрекать старика в излишней грубости, как будто начисто позабыв, как осуждал на первом занятии «беспардонную» критику; он просто ухмыльнулся и сказал, что одни тексты всегда вызывают больше полемических выпадов, чем другие. Потом он сообщил девушке, что ее рассказ действительно нуждается в переработке:
— Если бы вы придумали, как смягчить пафос собственной правоты или сделать его не столь явным, у вас получилось бы куда более убедительное… куда более убедительное изложение.
На следующей неделе слушали первый, более легковесный рассказ Люси «Мисс Годдард и мир искусства». Пока Трейнор читал его вслух, она сидела, сжавшись от страха, хотя должна была признать, что читал он довольно хорошо; проблема была в том, что множество мелких ошибок, которых она не замечала раньше, в его речи зазвучали теперь со всей ясностью. Когда чтение закончилось, она ощутила слабость; ей хотелось спрятаться; оставалось только надеяться, что сегодня мистер Келли молчать не станет.
И он не стал, он заговорил первым.
— Что ж, на этот раз мы наконец услышали нечто достойное, — сказал он, и ей вдруг пришло в голову, что «достойный» — на редкость приятное слово. — Эта дама понимает предложения — что само по себе бывает не часто, — и она знает, как их между собой связывать, а это встречается еще реже. Это сильная проза, проза изящная и, как я уже сказал, весьма достойная. Но если говорить о существе рассказа, то здесь я не уверен. Смотрите, что у нас есть? У нас есть эта богатая девочка, которая не любит свой пансион, потому что другие девочки над ней все время смеются, домой на каникулы ей ездить тоже не нравится, потому что сестер и братьев у нее нет, а родители заняты исключительно друг другом. Дальше мы видим, как она подружилась с этой необычно молодой для пансионов учительницей рисования, которая говорит ей, что у нее большие способности, и в какой-то момент мне даже показалось, что начинается лесбийская история, но я ошибся. Учительница помогает девочке утвердиться через искусство, и в конечном итоге та осознает, что все-таки может смотреть жизни в лицо. Наверное, проблема отчасти вот в чем: на самом деле это рассказ из серии «и тут он понял», как их раньше называли, и эта некогда успешная формула вышла из употребления, когда вся журнальная беллетристика загнулась с приходом телевидения. Хотя нет, — быстро поправился он. — Это все вторично, да и критика получилась очень поверхностной. Наверное, я вот что пытаюсь сказать… — и он сильно нахмурился, подбирая слова, — я пытаюсь сказать, что, боюсь, вынес из этого рассказа какое-то недоумение. Очень сильно написано, отлично написано, но в итоге я себе говорю: ну да, понял, только кому это интересно?
И все сидящие за столом были вроде бы согласны с мистером Келли по обоим пунктам. На этот раз Карл Трейнор легко отделался: в такой ситуации итоги без труда подвел бы даже самый неуверенный в себе преподаватель. Не нужно было смягчать конфликты или обходить спорные вопросы и, чтобы вынести финальный вердикт, не пришлось смело высказывать собственные идеи.
Но Люси все равно исправно ездила в школу, потому что оставался шанс, что на занятиях прочитают ее второй, более серьезный рассказ. Ей нужно было знать, что скажут о нем Джордж Келли, Джером Каплан и пара других слушателей. Приходилось ждать, выслушивая сочинения всех остальных и последующие дискуссии — то буйные, то спокойные, но в итоге это произошло.
— Сегодня мы прочитаем еще один рассказ миссис Дэвенпорт, — объявил Карл Трейнор. — Здесь двадцать одна страница, и называется он «Летний репертуар».
На этот раз она не уловила на слух никаких ошибок. За предложения ее, несомненно, опять похвалят — только теперь и содержание вряд ли кого оставит равнодушным. Ближе к концу она обнаружила, что тронута — горло слегка перехватило, — как будто рассказ написал кто-то другой.
— Ну что ж, — сказал Джордж Келли, когда Трейнор закончил, — язык опять безупречен — в этом отношении миссис Дэвенпорт работает как профессионал, — да и по содержанию этот рассказ намного интереснее. Молодая разведенная женщина влюбляется в режиссера летнего театра, ничего неправдоподобного нет, эта линия прописана хорошо. Любовные эпизоды сделаны со вкусом, не хуже того, что я в этом жанре читал, сцены сильные, убедительные. Дальше: режиссер убеждает ее сыграть самую сложную роль в важной пьесе, она знает, что к этому не готова, но все равно соглашается, чем и доводит себя до полного опустошения; потом, еще не успев от этого оправиться, она обнаруживает, что режиссер бросил ее ради девушки помоложе, — и это все тоже сомнений не вызывает, потому что с самого начала расклад был именно такой, — так что все кончено. Сюжет отличный, мне кажется. Единственная проблема… — и он откинулся назад, переходя ко второй части, а Люси закусила губу, — единственная проблема в том, что я не понимаю, для чего написаны последние три или четыре страницы, или сколько их там, — все, что идет после того, как он уехал с новой любовницей. Не понял, что я должен был там обнаружить, кроме все новых и новых слов о душевном состоянии героини. Целое философское эссе о предательстве и одиночестве, но в художественную прозу все эти абстрактные рассуждения просто так не вставишь, — но крайней мере, мне так кажется. Потом мы должны почему-то поверить, что она боится сойти с ума, как ее бывший муж, — и это скучно, потому что мы знаем, что с ума она никогда не сойдет; нам даже приходится узнать, что она подумывает о самоубийстве, а это уж вообще пустая трата времени, потому что мы знаем, что этого она точно никогда не сделает. Нет, в этой части тоже есть несколько замечательных моментов, например когда девочка приходит из школы и получает этот бутерброд с арахисовым маслом, — только непонятно, почему эти вещи нельзя было дать раньше, в самом рассказе. Собственно, в последней части у нас нет ничего, кроме женщины, которая то так, то этак себя жалеет. Есть слово, точно описывающее такие вещи, и был бы мой словарь побогаче, я бы его знал. Хотя подождите — все это сантименты, вот. Мне больно снова об этом говорить, миссис Дэвенпорт, потому что я и в прошлый раз пожалел, что поднял эту тему, но сейчас мне показалось, что вы наизнанку выворачиваете весь ваш удачный материал, лишь бы сделать из него еще один рассказ из серии «и тут он понял». Вы хотите показать нам: женщина поняла, что случившееся сделало ее «сильнее», но в это никто не поверит, потому что это бред. Какой нормальный человек поверит, что несчастье может оказаться благотворным? Я не в том смысле, что вы должны были сказать, что несчастье ее «ослабило», нет — ни то ни другое здесь неуместно. Ни сила, ни слабость никакого отношения к рассказу не имеют. Кстати сказать, если присмотреться, то никакой разницы между слабыми и сильными людьми все равно нет, и все это знают, — собственно, поэтому сама идея у хороших писателей никогда не пользовалась доверием. Так что смотрите, что происходит: женщину в вашем рассказе бросили. Понятно, что она по этому поводу сильно переживает, — и, видимо, это все, что нам понятно, но это само по себе немало. В этом вся история. Все, что вам нужно сделать, миссис Дэвенпорт, — это убрать практически все, что вы написали после того, как он уезжает с молодой девушкой, и тогда ваш рассказ будет что надо.
Мистер Каплан откашлялся и сказал:
— Мне понравились чемоданы. Отличный штрих, мне кажется.
Одна из пожилых дам сказала, что ей тоже понравились чемоданы.
— Мистер Келли! — окликнула Люси, когда занятие закончилось. Она поймала его у фонтанчика с питьевой водой в коридоре. — Хочу поблагодарить вас за отзывы. Вы мне очень помогли с рассказами. И с первым, и со вторым.
— Что ж, очень приятно, — сказал он. — Рад, что вы на меня не злитесь. Прошу прощения. — Он отвернулся и надолго припал к фонтанчику, как будто от разговоров в классе у него совсем пересохло в горле.
Когда он вытер рот рукавом, она спросила робко и уважительно, как принято было на вечеринках у Нельсонов, чем он «занимается». Оказалось, что никакой он не водитель грузовика; он занимался ремонтом лифтов и работал в основном в высотных зданиях.
— Должно быть, это очень опасно.
— Да нет. Нас заставляют нацеплять по двадцать семь страховок, хотя в шахте хватило бы и одной; это все не опаснее, чем заниматься починкой пишущих машинок, — только платят больше. Проблема, правда, в том, что я всю жизнь хотел работать головой.
— Но мне показалось, что голова у вас работает совсем неплохо.
— Ну да, но я имею в виду — зарабатывать на жизнь. Работать головой и получать за это деньги. Это чуть сложнее устроить, понимаете?
Она, конечно, понимала. И, помолчав, спросила:
— Когда же мы услышим на занятиях что-нибудь ваше?
— Трудно сказать. Может, в этом году ничего и не выйдет. Я пишу длинный роман, наверное слишком даже длинный; уже толком и не понимаю, что делаю, — и Карл мне посоветовал взять из него какие-то отрывки, выбрать эпизоды или разделы, которые смотрелись бы как рассказы. Дельный вроде бы совет, но, сколько я ни пытаюсь что-нибудь такое выбрать, ничего у меня не получается. Весь роман — одна большая… один большой рассказ, что ли.
— Ну, начать с того, что и совет сам по себе не слишком правильный, — сказала Люси. — Боюсь, я не особенно доверяю мистеру Трейнору.
— Да нет, — озабоченно сказал Джордж Келли. — Нет, не надо недооценивать Карла Трейнора. Я прочитал четыре его рассказа в разных журналах — он хороший писатель. Очень хороший. В смысле настоящий.
Джули Пирс, Пол Мэйтленд, Том Нельсон и все его знаменитые гости — как так вышло, что среди ее знакомых было столько «настоящих»? И чем, черт побери, нужно «заниматься», чтобы заслужить такой панегирик?
Джорджу Келли пора было откланяться — что он и сделал с несколько преувеличенной пролетарской обходительностью: он разве что не прижимал к груди свою кепку, причем обеими руками.
— Что ж, — сказал он, пятясь, — приятно было с вами побеседовать, миссис Дэвенпорт.
В тот день она часа два бродила по Гринвич-Виллидж, на каждом шагу удивляясь, как там все переменилось. Прогулка была небесцельная: она подыскивала то, что по привычке называла теперь «материалом».
На западном конце Перри-стрит она обнаружила дом, в котором они с Майклом жили много лет назад, только дом этот был уже не тот, что прежде, — в те времена он, конечно же, не мог быть таким обшарпанным. Замки на почтовых ящиках были все выломаны, а редкие, наскоро приклеенные скотчем бумажки с небрежно написанными именами подсказывали, что жильцы в этом доме надолго не задерживаются.
Однако ей все равно не хотелось уходить из этого грязного подъезда — даже и в нынешнем своем виде дом пробудил в ней целый поток воспоминаний. Здесь все еще слышался громкий голос Билла Брока, все еще виделся Майкл — с таким непробиваемым выражением лица, как будто не замечал, что она знает, как он жаждет Диану каждой своей клеточкой. По вечерам в этом вестибюле всегда было много поцелуев, потому что Диана любила целоваться. И мужчин и женщин она целовала одинаково мило и ненавязчиво, как будто не выражая этим ничего, кроме благорасположения. Она, казалось, говорила: вот. Ты милый. Ты мне нравишься.
Потом Билл Брок брал ее за талию и вел домой — к «ним» домой — через Эбингдон-сквер, и Люси всегда думала, как тягостно, должно быть, Майклу представлять их там вдвоем.
Ну да; из этого можно сделать рассказ — четверо молодых людей, каждый сам по себе, каждый со своими секретами. Билла Брока можно представить второстепенным персонажем, если окажется, что писать о нем противно, или можно будет переделать его в кого-нибудь другого — хотя нет, пусть уж остается каким был, потому что ирония не в последнюю очередь состоит в том, что для всех остается загадкой, как Диана могла полюбить такого человека. В центре повествования будет сама Диана, с ее способностью флиртовать и привлекать к себе внимание, не вызывая у других даже и тени раздражения, потому что каждый знал, какая удивительная она женщина. Главной героиней будет молодая жена (от первого лица? от третьего?), а печальный молодой муж, наверное уже тогда проявлявший признаки душевного расстройства, может служить своего рода… ладно, с этим можно будет разобраться уже дома.
Но идея стала казаться слабой еще раньше, чем она доехала до Тонапака, — в тот вечер она сидела в своем дорогом доме и чувствовала себя бездарностью. Если не считать сдержанной похвалы Джорджа Келли да нескольких одобрительных замечаний мистера Каплана, никакой поддержки она пока не видела. Даже ее «достойные» предложения вполне могли быть результатом обучения в частных школах, так что никакого резона считать себя писательницей не было. Можно было, конечно, просидеть месяц-другой над этим рассказом о Перри-стрит, только чтобы смотреть, как он разваливается на куски на каждой странице, в каждом абзаце, пока наконец не понимаешь, что ничего не вышло, — чем не образцовый рассказ из серии «и тут он понял», а, мистер Келли?
К досаде своей, она не могла даже решить, стоит ли ей продолжать ходить на занятия в Новой школе. Теперь, когда оба ее рассказа прочитаны и обсуждены, никакого смысла в этом не было: за оставшиеся несколько занятий Трейнор вряд ли поможет ей обрести собственный «литературный голос». В то же время другие могли увидеть в ее уходе проявление эгоизма, а может быть, даже снобизма.
Так что на следующей неделе она поехала в Нью-Йорк из боязни показаться снобом — и, как уже не раз бывало, именно этот страх, наоборот, сделал из нее законченного сноба.
Пока читали рассказ, она курила, пуская презрительно тонкие струйки дыма, но, когда в порядке обсуждения с разных концов стола стали доноситься вялые, нескладные реплики, она почувствовала, что ей следует вознаградить себя за героическое терпение. Она не знала, хватит ли у нее выдержки, чтобы дослушать заключительную речь преподавателя, но он, слава богу, был на этот раз краток, и, как только его голос умолк, она поняла, что пора действовать. Все продолжали сидеть, как будто специально этого ждали, как будто напрашивались, когда Люси Дэвенпорт встала, оттолкнув от себя стул.
— Эти занятия, — заявила она, — какой-то капустник в Дикси. Прошу прощения, мистер Трейнор, я знаю, что вы достойный человек, но все это время мы здесь сидели и ублажали собственную бездарность, больше ничего. Вероятно, в такого рода деятельности может быть определенная терапевтическая польза, если кто-то в ней заинтересован, но к литературе это не имеет ни малейшего отношения, как ни крути. Неужели кто-то готов поверить, что редактор потратит больше трех минут на любой из рассказов, которые мы здесь читали? Хоть на один из них?
У нее кружилась голова, во рту пересохло. Судя по выражению лица, Джордж Келли готов был провалиться сквозь землю, как будто она нарушила важнейшее неписаное правило поведения… как будто упала, пьяная, у него дома, на глазах у жены и детей.
— Ладно, прошу прощения, — сказала она, обращаясь главным образом к Джорджу Келли, хотя ей так и не удалось оторвать взгляд от стола и посмотреть ему в лицо. — Прошу прощения. — И она выбежала из комнаты.
Решись она на эту выходку чуть раньше, ей удалось бы сбежать одной, но теперь в лифте вместе с ней спускалась в гробовом молчании вся женская часть группы.
На улице, оставив их — свобода, свобода, — она быстро зашагала прочь. Позади был уже едва ли не целый квартал, когда она услышала:
— Миссис Дэвенпорт! Люси!
Это был он: по тротуару вслед за ней бежал Карл Трейнор, его худые ноги путались в разлетающихся полах плаща.
— Послушайте… — сказал он, поравнявшись с ней. И, отдышавшись, добавил: — Думаю, я должен пригласить вас выпить, вам не кажется?
Когда они зашли в бар — он, казалось, был рад уже этому, как будто первая часть непростой задачи уже решена, — он усадил ее у окна, выходившего на Шестую авеню.
— Мне жаль, что вас так разочаровал мой курс, — сказал он, — но ваша реакция мне полностью понятна. Это первое, что я хотел вам сказать, но есть еще пара вещей. У вас найдется минутка поговорить?
— Конечно.
— Скажу прямо… — начал он, когда принесли выпивку.
Заказ он сделал серьезный — чистый бурбон; воду со льдом принесли отдельно в небольшом стакане. Она надеялась, что за этим не последует череда новых порций, которая задержит их здесь до самого вечера, потому что при такой худобе ему не много надо, чтобы напиться.
— Когда я захожу в аудиторию, — говорил он, — то теряюсь; мне каждый раз страшно, и я знаю, что люди это видят — вы же увидели, — так что я лучше объясню, зачем я вообще этим занимаюсь. Поверьте, это все не ради денег: в Новой школе я зарабатываю хорошо если четверть того, что мне нужно для себя и для семьи, — я в разводе, но у меня двое детей, так что приходится платить. Нет, это все ради строчки в анкете. Новая школа — единственное в Америке место, куда меня берут преподавать, понимаете, потому что у меня нет высшего образования. Я и школу-то с трудом окончил. До сих пор понятия не имею, что должен делать преподаватель колледжа; я не знаю, как они себя ведут и что говорят. Бывает, прислушаюсь к тому, что я там бубню, и сам себя спрашиваю: что это за болван такой? Хочется потом прийти домой и вышибить себе мозги. Понимаете, о чем я?
— Надо же! — сказала Люси. — Я бы никогда не подумала, что вы не учились в колледже.
Он посмотрел на нее не без обиды, и она сразу же поняла, что говорить этого не следовало, — это было все равно что сказать негру, что он ничуть не глупее белого. Она попыталась загладить свою ошибку:
— Как же так получилось, что вы не учились в колледже?
— Это долгая история, — сказал он. — И ничего хорошего она обо мне не скажет. Стыдиться на самом деле нечего, но и гордиться тоже не приходится. Но суть в том, что теперь в университетах по всей стране открывают магистерские программы для молодых писателей, — очередная академическая блажь, надо полагать, но какое-то время она, судя по всему, продержится, — так вот там платят реальные деньги. Туда я и хочу устроиться, понимаете? Но чтобы пройти, нужен преподавательский опыт.
И она опять на какую-то секунду вспомнила брата Нэнси Смит: в конце концов они нарисовали всем сколько нужно очков, так что прошли все.
— Ничего особенного я от этой работы не жду, — продолжал Карл Трейнор, — но я хоть зарабатывать начну по-человечески — не важно, научусь я в итоге преподавать или нет. И уж всяко это лучше той гадости, которой приходилось зарабатывать на жизнь, да и сейчас приходится.
— И какой же такой гадостью вы занимаетесь?
— Халтурю где придется ради денег, — ответил он. — Пишу всякую бредятину на заказ; сто баксов там, пятьдесят здесь; на это уходят годы: я начал, еще когда должен был учиться в колледже, а все с одной только целью — обеспечить себе свободное время. Просто чтобы было свободное время. От этого сильно устаешь.
— Могу себе представить, — сказала Люси.
Он и вправду казался усталым; с тех пор как она его знала, ничего, кроме усталости и печали, у него на лице не проглядывало. Помолчав, она сказала:
— Мистер Келли говорил, что у вас есть несколько замечательных рассказов.
— Очень мило со стороны мистера Келли, — сказал он, допивая второй стакан, а может, уже и третий. — Но я скажу вам то, чего мистер Келли еще не знает. В октябре у меня выходит аж целая книга.
— Вот как! Что ж, это замечательно. Как она называется?
Он сообщил название, но оно тут же вылетело у нее из головы — как фамилия человека, которого тебе с улыбкой представляют на какой-нибудь вечеринке.
— О чем же она?
— Не уверен, что смогу сказать, «о чем» она, но скажу, в чем там суть. Там все, что мне удалось узнать об этом мире к тридцати пяти годам.
— Так она автобиографическая? — Люси не удержалась от вопроса, который, она знала, вгоняет романистов в тоску, а иногда и в ярость.
— Наверное, — сказал он, как будто обдумывая ответ. — Но только в том смысле, в каком «Мадам Бовари» можно назвать автобиографическим романом.
Это ее заинтриговало. Прямо на глазах он превращался в другого Карла Трейнора — никакой дрожи в руках, никакой сутулости, никакой неуверенности в себе. Усталость и печаль никуда, конечно, не делись, но теперь в нем проснулась приятная самоуверенность, и ей в первый раз удалось представить, чем он может очаровать женщину, вернее, сколько угодно женщин.
— Пять лет на нее потратил, — рассказывал он о книге. — Не хочу даже вспоминать, чего мне это стоило, но получилось, как мне кажется, хорошо. На самом деле я даже думаю, что очень хорошо. Мировой пожар от нее, конечно, не разгорится и ничего грандиозного не произойдет, но читать ее будут.
— Что ж, Карл, с нетерпением буду ждать, когда она выйдет.
Она знала, что в первый раз называет его по имени, но он, как ей казалось, это заслужил.
И дальше довольно быстро — алкоголь делал свое дело, и время шло — он сообщил, что она очень понравилась ему с первого же занятия. Что ему всегда хотелось с ней познакомиться и что теперь правильно будет, если она расскажет ему о себе и о своей жизни.
— Что ж… — начала она и тут же обнаружила, что она куда пьянее, чем думала.
Она давно уже не считала, сколько раз перед ней ставили джин с тоником и сколько раз пустой стакан без промедлений сменялся полным. Вероятно, она выпила не меньше Трейнора, который опять остановил официанта, чтобы заказать очередную порцию.
— Что ж… — снова сказала она и пустилась в монолог, содержание которого так никогда потом и не вспомнила.
Она знала, что рассказала ему довольно много, однако не слишком много; знала, что все, что она говорила, было правдой, но правдой осторожной, избирательной — такой правдой, которую на пьяную голову воспринимаешь как приглашение к флирту.
Она не удивилась, когда он протянул руку через весь стол и уверенно накрыл ее ладонь своей.
— Люси, — спросил он хрипло, — пойдешь ко мне домой?
Ответить на этот вопрос быстро она не могла — слишком много у нее в крови было алкоголя, но она знала, что заставлять его ждать тоже нельзя; она ответила, как только собралась с мыслями:
— Нет, Карл, думаю, что нет. Мне случайные связи никогда не удавались.
— Ну почему же обязательно случайные? За этим вечером вполне может последовать прекрасное продолжение. Может, мы даже обнаружим, что созданы друг для друга, как в кино.
Но она снова сказала «нет» и на этот раз попыталась смягчить свой отказ, взяв его за руку. Она знала, что может потом пожалеть, что отказалась, но, если сказать «да», вечер может быть чреват куда более горькими сожалениями.
Они дошли до угла, он быстро поцеловал ее и потом довольно долго держал в объятиях; против объятий она не возражала — ей показалось, что нежному прощанию они вполне приличествуют.
— Люси, — спросил он, уткнувшись ей в волосы, — почему ты остановилась, когда я побежал за тобой?
— Наверное, потому, что мне было стыдно, что я устроила такую сцену. А зачем ты за мной побежал?
— Ну ты же знаешь: я все это время тебя хотел — не мог же я просто так тебя отпустить. И слушай, Люси. — Он все еще держал ее в объятиях, и она даже не пыталась из них высвободиться: она обняла его в ответ и с удовольствием прижалась щекой к его плащу. — Слушай, — снова сказал он. — Была еще одна причина. Ты ведь поймешь, если я тебе скажу?
— Ну конечно.
— Я побежал за тобой, детка… я побежал за тобой, потому что ты назвала меня достойным человеком.
Люси просидела еще два-три месяца над рассказом о Перри-стрит, но материал оказался коварным и долго ей не давался. Когда основная часть была, по ее мнению, готова, она придумала финал, у которого был как минимум один плюс: он не принадлежал к концовкам из серии «и тут он понял»; вечером, после того как эта женщина уходит, поцеловав их обоих, молодая жена устраивает мужу сцену ревности. Муж предпринимает слабые попытки отрицать, что он по ней «сохнет», от чего жена только распаляется и подступает к нему с новыми упреками; потом тяжелое дорогое блюдо раскалывается в раковине на куски, символизируя близящийся распад брака, и рассказ подходит к концу.
Сцена показалась ей приемлемой; вроде бы все получилось, разве что… разве что на самом деле ничего этого не было, и по этой причине весь рассказ начинал отдавать обманом. Как можно доверять вещам, которые сам же и выдумал?
Когда у нее не оставалось уже сил сидеть над этим рассказом, она пыталась переработать один из двух других, и ей часто слышался голос Джорджа Келли — они тихо советовались, — и она так явственно ощущала его присутствие, как будто он стоял рядом, заглядывая через плечо в ее рукопись.
Она знала, что он был прав. В рассказе про школу действительно требовалась более драматичная развязка, а в «Летнем репертуаре» за фактической развязкой и вправду следовала какая-то бессмысленная каша из слов.
Как-то утром она испытала законную гордость, когда нашла наконец нужные слова для концовки «Летнего репертуара» — три предложения, краткие, но выразительные в своей звучности, и она чувствовала себя профессионалом, когда рвала ненужные уже страницы и выбрасывала их в корзину.
Но стоило ей покончить с этим, как провалы стали обнаруживаться в других частях рассказа: какие-то сцены казались ей передержанными, какие-то — недостаточно прописанными, некоторым абзацам не хватало повествовательной напряженности, то тут, то там всплывали целые предложения, которые вряд ли показались бы мистеру Келли «достойными», и кругом было слишком много случайных, неверно подобранных слов. Похоже, единственное, что оставалось в такой ситуации настоящему профессионалу, — полностью переписать этот несчастный рассказ.
«Мисс Годдард и мир искусства» уже неделю лежат на столе мертвым грузом, и ей никак не удавалось его оживить. Слабая концовка оказалась лишь частью проблемы: главная беда, решила она после долгих разбирательств, состояла в том, что этот рассказ ей не нравился. Он бы ей не понравился, даже если бы его написал кто-то другой. Она даже придумала для него уничижительную характеристику, которая наверняка понравилась бы мистеру Келли: это был рассказ из серии «ах, что за нежным ребенком была я когда-то».
И все же она его не уничтожила, а отложила подальше в ящик письменного стола. Быть, может, какие-то части можно будет еще сохранить в исправленном виде, скажем первую встречу девочки с мисс Годдард («…в какой-то момент мне даже показалось, что начинается лесбийская история, но я ошибся»).
К августу она стала проводить за рабочим столом все меньше и меньше времени. В солнечные дни она надевала старый купальник — голубое хлопчатобумажное бикини (Майкл Дэвенпорт говорил, что один его вид сводит его с ума), — брала одеяло и часами загорала во дворе за домом, где под рукой у нее всегда был запас джина, тоника и герметичная коробка со льдом. Вечером, раза два или три, она заходила в дом, переодевалась в летнее платье и отправлялась к Нельсонам, но каждый раз поворачивала на полдороге и возвращалась домой, потому что не знала, что им сказать, когда она туда придет.
Сначала она говорила себе, что это «творческий кризис» — всем писателям приходится его переживать, — но потом, пытаясь заснуть как-то ночью, она заподозрила, что с писательством, похоже, покончено.
Если актерская работа грозила эмоциональным истощением, то писательство выедало мозг. Писать значило страдать от депрессии и бессонницы, писать значило целыми днями болтаться по дому с изможденным лицом, и Люси чувствовала, что еще недостаточно для этого состарилась. Для измотанного вконец мозга даже радости уединения и тишины не означали ничего, кроме одиночества. Можно было напиваться до беспамятства или в наказание совсем отлучать себя от алкоголя, но и то и другое лишало тебя возможности писать. А когда мозг изъеден до предела, причем изъеден уже давно, какая-нибудь невообразимая череда ошибок может привести к тому, что тебя тащат и запирают в Бельвю, и ты на всю жизнь остаешься запуганным и униженным. И при всем при этом оставалась еще одна опасность — опасность, которую она никогда не распознала бы, если бы не просидела столько времени над этими тремя рассказами: когда пишешь только о себе, абсолютно незнакомые люди могут слишком много о тебе узнать.
Давно, когда они жили еще в Ларчмонте, она робко раскритиковала одно из стихотворений Майкла за «излишнюю сдержанность».
Он долго ходил по комнате, повесив голову и не говоря ни слова. А потом сказал:
— Может, ты и права. В излишней сдержанности ничего хорошего нет, это я понимаю. Но и стоять с голой задницей в витрине универмага «Мейсиз» тоже не хочется, правда?
Правда. Теперь по опыту своих ученических рассказов Люси понимала, что, как бы она ни старалась и на что бы она ни надеялась, ее усилия легко могут увенчаться лишь тем, что она будет раз за разом выставлять голую задницу в витрине «Мейсиз».
Осенью того года на одной из вечеринок у Нельсонов она встретила мужчину, перед которым ей было в буквальном смысле трудно устоять на ногах. Плевать, чем он «занимается» — он был фондовым брокером и давним собирателем акварелей Томаса Нельсона, — ей просто нравилось его лицо, широкая грудь и плоский живот, и через пять минут после знакомства она почувствовала, что от одного только звука его низкой, размеренной речи у нее по ключицам расходится едва уловимая дрожь. Она была беспомощна.
— Должна сделать жуткое признание, — сказала она в машине, когда они ехали ночью к нему домой в Риджфилд, штат Коннектикут[54]. — Я забыла, как тебя зовут. Крис — или как-то так?
— Почти угадала, — сказал он. — Кристофер Хартли, но все зовут меня Чип.
Тогда же, еще в машине, ей пришло в голову, что как раз за такого человека она вполне могла бы выйти замуж, если бы не встретила Майкла Дэвенпорта, — с Чипом Хартли у ее родителей никогда бы не было проблем. И еще одну вещь она узнала, пока они ехали к нему домой: после целой серии шутливых, однако настойчивых вопросов он сообщил, что тоже богат, — ему досталось в наследство примерно столько же, сколько и ей.
— Зачем же ты тогда работаешь?
— Наверное, потому, что мне нравится. Я даже не думаю об этом как о работе — фондовый рынок мне всегда казался своего рода игрой. Надо выучить правила, а потом отражать нападения, брать на себя риски, и весь смысл в том, чтобы выиграть. Если я пойму, что начинаю подводить своих клиентов, я тут же брошу этим заниматься, но пока это весело и придает мне сил.
— Но там ведь сплошная скукотища? Обычная каждодневная рутина?
— Естественно, но это мне тоже нравится. Люблю каждое утро садиться на электричку и ехать в город. По-моему, «Уолл-стрит джорнал» — лучшая в Америке ежедневная газета. Люблю обедать с друзьями в ресторанах, где каждый официант знает нас всех по именам. И мне даже нравятся дни, когда после обеда делать, в общем-то, нечего и приходится слоняться по конторе и поглядывать на часы, чтобы узнать, когда можно уже уходить. Я часто думаю, что, может, это и немного, но в этом вся моя жизнь.
Помимо картин Томаса Нельсона, развешанных по стенам в симпатичных рамах, в доме ничего не свидетельствовало об особенном богатстве. Такие дома агенты по недвижимости называют «каретными сараями» — стильная резиденция, приличествующая бездетному мужчине, вот уже три или четыре года как разведенному, и по тому, с какой уверенностью он повел ее наверх в спальню, было понятно, что он редко страдает здесь от одиночества.
Девушки, должно быть, испортили этого большого, простого и прямолинейного человека; вряд ли кто-то из них проявлял излишнюю сдержанность и застенчивость, зная, что в очереди толпится куча других. А любовник он был хороший, вероятно за счет тех же примерно качеств, благодаря которым люди доверяли ему манипуляции со своими деньгами: он был основателен, внимателен к детали, осторожен, но в то же время смел, и никакого беспокойства в его движениях не чувствовалось.
В ту первую ночь он овладел ею дважды, а потом уснул, хотя рука его еще долго блуждала по ее телу, пока не улеглась на одной из грудей. На следующее утро она проснулась поздно, в отличном настроении; было слышно, как он копошится внизу, на кухне. До нее даже доходил едва уловимый запах кофе. Она томно потянулась и снова свернулась под одеялом. Ей было хорошо.
Но что самое приятное, довольно быстро выяснилось, что никаких других девушек в его жизни в данный момент не было: он охотно проводил с ней все свободное время — в Риджфилде, в Тонапаке или в Нью-Йорке. Неделя летела за неделей, и никому не приходило в голову считать, сколько их уже прошло.
Из всех ее знакомых он был первым человеком, начисто лишенным каких-либо творческих амбиций; от этого он казался ей каким-то неполноценным. «Но слушай, Чип, — хотелось ей сказать время от времени, особенно когда они сидели в очередном дорогом ресторане и разговор на какое-то время умолкал, — неужели тебе ничего больше не надо? Только зарабатывать деньги и трахаться; трахаться и зарабатывать деньги?» Но она так и не задала этот вопрос, потому что боялась, что он уставится на нее, оторвавшись на минуту от усыпанной льдом тарелки с устрицами или от пышущего жаром блюда с говяжьей спинкой, и скажет: «Ну да, а что такого?»
— А из художников ты собираешь только Нельсона? — спросила она как-то в воскресенье, когда сидели у него в Риджфилде.
— Угу.
— Почему же только его?
— Ну, наверное, потому, что мне нравится, что он делает качественные вещи без всей этой поебени. Это честная работа. То, что теперь делают, я либо не понимаю, либо не хочу даже замечать, причем в большинстве случаев я сам не знаю, что выбрать, поэтому мне даже связываться не хочется — ни ради удовольствия, ни ради инвестиций.
— Я слышала, — сказала она, — многие считают его скорее иллюстратором, чем художником.
— Может быть, — согласился он. — Но мне все равно нравится, как это смотрится у меня на стене. И мне приятно знать, что другим эти работы тоже нравятся. Должны же они нравиться, иначе он не был бы таким успешным.
И это, похоже, было его установкой. В четком жизненном распорядке Чипа Хартли воскресенья полностью посвящались отдыху, умеренным алкогольным возлияниям и знакомству с мировыми новостями, суббота была днем спорта и развлечений, а будни — за вычетом пустых вечеров — целиком уходили на работу.
Мирового пожара первый роман Карла Трейнора, в общем, не раздул, но Люси внимательно прочитала несколько отличных рецензий и сразу же купила книгу. Первым делом она сняла с нее отвратительную суперобложку — спереди дешевая картинка, сзади фотография, на которой автора можно было принять за какого-то несчастного студента, — и только потом начала читать.
Роман порадовал ее «достойными» предложениями и ясными сценами, и к третьей-четвертой главе она стала догадываться, что имелось в виду по поводу «Мадам Бовари». Местами книга была очень смешная — особенно для человека, которому ни разу не удалось рассмешить свою группу в Новой школе, но в целом роман был пронизан печалью, а к концу возникало прочное ощущение неизбежной трагедии.
Оторваться она не могла и читала, сидя в кровати, всю ночь; несколько раз она даже расплакалась, отвернувшись от книги и прикрыв размякший рот свободной рукой; потом, пролежав почти все утро без сна, она отыскала его имя в телефонной книге и позвонила.
— Люси Дэвенпорт, — сказал он, — рад слышать.
И она стала рассказывать, стесняясь и запинаясь, какое впечатление произвела на нее книга.
— Что ж, спасибо, Люси, отлично, — сказал он. — Я рад, что тебе понравилось.
— «Понравилось» не то слово, Карл; я потрясена. Уже и не помню, когда в последний раз переживала такое потрясение от романа. Мне бы очень хотелось обсудить его с тобой, по телефону это сложно; может, встретимся где-нибудь в городе, выпьем? В ближайшее время?
— Ну, на самом деле я тут сейчас не один, — сказал он, — и, вероятно, еще какое-то время не смогу собой располагать; так что давай возьмем тайм-аут, ладно?
Разговор на этом закончился, но ей еще долго не давала покоя неловкость, с которой он ей отказал. Зачем говорить «на самом деле я тут сейчас не один», когда хочешь сообщить, что у тебя есть девушка? Она уже сто лет не слышала, чтобы кто-нибудь предлагал «взять тайм-аут», — фраза была странная, особенно для человека, ненавидящего клише так, как только писатели могут их ненавидеть.
Но нельзя было отрицать, что и сама она говорила не то — слишком открыто, слишком прямо, слишком напористо. Если бы не бессонная ночь, ей почти наверняка удалось бы найти подход потоньше.
Но хуже всего, сколько бы она ни зацикливалась на этом неудачном телефонном разговоре, — хуже всего было охватившее ее чувство жуткого, убийственного разочарования. Ночью, и особенно ближе к утру, оторвавшись от крепкого романа Карла Трейнора, она не раз давала себе волю и пускалась в романтические фантазии о нем самом. То, что она ошиблась в нем и столько времени его недооценивала, лишь добавляло остроты тем нескольким часам, которые они провели в баре на Шестой авеню. Она очень жалела, что отказала ему тогда, — скажи она «да», сейчас они могли бы радоваться этой книге вместе, — а кроме того, она знала, что никогда не забудет, как хорошо ей было в его объятиях, когда они стояли на улице и он долго не отпускал ее домой.
Ей вспомнилось, как в пять утра, когда ей осталась всего одна глава, она отложила книгу, потому что знала, что эта последняя глава обязательно разобьет ей сердце, и в мертвой темноте шептала еле слышно в подушку:
— Карл! Ах, Карл!
А теперь, когда не было еще и полудня — в это время даже и выпить-то еще нельзя, — ей было не о чем больше мечтать. Все пропало. Все кончилось пустотой и крахом, потому что Карл Трейнор сказал, что возьмет тайм-аут.
Она знала по опыту, что сладостно-долгий горячий душ может при необходимости оказаться столь же целебным, как и ночной сон; а еще она знала, что особый изыск и тщание, проявленные при выборе и примерке одежды, дают не самые плохие результаты, когда тебе нужно убить время.
И в этот конкретный день удача ее не оставила: когда она усаживалась к телефонному столику с первым стаканом, столь же вместительным и глубоким, как любовь преданного друга, был уже пятый час. Нью-Йоркская фондовая биржа больше часа как закрылась, и, быть может, это был как раз тот вечер, когда даже самому добросовестному брокеру делать, в общем-то, нечего и приходится слоняться по конторе и поглядывать на часы, чтобы узнать, когда можно уже уходить.
— Чип? — сказала она в трубку. — Ты очень занят или есть минутка поговорить?.. Отлично. Я просто хотела узнать… ну, свободен ли ты сегодня вечером, потому что мне страшно хочется тебя увидеть… Что ж, замечательно… Нет, когда тебе удобнее; куда тебе больше хочется. Хочу вверить себя в твое полное распоряжение.
— Мам! Мам! — Люси еще сидела на кухне после ужина, когда Лаура срочно позвала ее в гостиную. — Мам, быстрей! Смотри! У них тут новый сериал, и угадай, кто играет!
В первую секунду Люси подумала: «Наверное, Джек Хэллоран», но это был не он. В сериале играл Бен Дуэйн[55].
— Это все про фермерскую семью — кажется, из Небраски, — стала объяснять Лаура, когда Люси уселась рядом с ней перед телевизором, периодически сбивающимся на рябь и жужжание. — Похоже, прикольный будет сериал. Это все происходит во время Депрессии, семья очень бедная, у них остался только этот клочок земли…
— Тсс… — остановила ее Люси, потому что явно не поспевала за ее трескотней. — Давай просто смотреть. Я, наверное, и так все пойму.
Сериалы тогда обычно были ужасные, но время от времени случались удачи, и этот действительно обещал быть неплохим. Немногословный, чуть надменный отец, раньше времени состарившийся под гнетом жизненных трудностей, и симпатичная мать, наделенная почти аристократической невозмутимостью. Были и дети: всегда чем-то озадаченный сын-подросток и девочка на год или два помоложе — вроде бы совсем еще ребенок, но с большими глазами и прочими признаками будущей красавицы.
Бен Дуэйн играл бодрого старого дедушку, и уже по тому, с какой беспечностью он спускался к завтраку, было понятно, что роль у него получится замечательная. В этой первой, «пилотной» серии сценаристы явно не перегрузили его репликами — он лишь время от времени отрывался от своей овсянки, чтобы выдать какое-нибудь едкое, но здравомысленное замечание, — однако они-то и были самыми смешными, точнее, чаще всего сопровождались взрывами «консервированного» закадрового смеха.
— Спорим, в итоге звездой окажется девочка? — сказала Лаура, когда первая серия закончилась.
— Ну, может, и мальчик, — сказала Люси. — Или любой из родителей. Впереди еще столько серий, что я не удивлюсь, если периодически главным героем будет Бен. Он ведь когда-то был знаменитым актером, и не один год.
— Ага, знаю. Правда, мы с Анитой всегда считали его каким-то противным.
— Да? Почему же?
— Не знаю. Вечно он был полураздетый.
Лаура поднялась, выключила телевизор и побрела куда-то из комнаты. Теперь она везде бродила в рассеянности — казалось, что просто ходить она совсем разучилась. Через несколько недель ей исполнялось тринадцать.
До того как посвятить всю свою жизнь Полу, Пегги Мэйтленд месяцев шесть занималась рисованием и живописью в Нью-Йоркской лиге студентов-художников[56] и потом часто рассказывала, как она все это «обожала». Для поступления не надо было ничего сдавать, и учеба не регламентировалась никакими программами; начинающие и опытные художники работали «все вперемешку», а преподаватели занимались с каждым индивидуально, в зависимости от того, кто что хотел.
Люси решила попробовать. Она считала, что учиться рисунку ей не нужно — слишком уж много похвал она получила от своей обожаемой учительницы в пансионе, полжизни назад, — а вот с живописью (холст, масло) знакомиться приходилось впервые. Но что ей было терять?
Первое, что она узнала о масляной живописи, когда в первый день занятий вошла в одну из просторных, опрятных, залитых светом студий Лиги, было то, что пахнет она замечательно. От живописи пахло самим существом искусства. Затем, учась на собственных ошибках, она постепенно стала понимать больше. Все сводилось к линии и свету, к цвету и форме: пространство было ограничено, и долг живописца состоял в том, чтобы удовлетворительным образом его заполнить.
— Ну вот теперь кое-что имеется, — тихо сказал ей преподаватель, подойдя к ее станку как-то вечером, бог знает сколько недель спустя после начала занятий. — Кое-что у вас, похоже, получается. Если вы еще поработаете над этим холстом, миссис Дэвенпорт, у вас будет картина.
Преподавателем был смуглый лысый коротышка по фамилии Сантос — испанец, говоривший по-английски почти без акцента, — и Люси сразу поняла, что это настоящий учитель. В его преподавании не было ни страха, ни беспечности; идиотов и тупиц он никогда не хвалил; все должны были разделять его высокие стандарты, а высшая похвала, приобретавшая за редкостью употребления особую ценность, выражалась у него словами: «У вас будет картина».
— Я это обожаю! — воскликнула она в субботу вечером дома у Чипа Хартли и закружилась на месте прямо у него перед стулом, так что юбка красиво взметнулась, обнажая ноги. — Обожаю, когда что-то получается, когда нет этого напряжения и страха ошибиться, когда находишь дело, к которому, быть может, предназначен от рождения.
— Ну классно, — сказал он. — Когда знаешь, к чему себя приложить, все меняется.
Но он едва взглянул на нее, потому что возился в этот момент с дорогим немецким фотоаппаратом, лежавшим в полуразобранном виде у него на коленях. С фотоаппаратом что-то случилось, поэтому посвятить целый день съемкам, как он рассчитывал, ему не удалось, и теперь необходимость выяснить причину поломки и осмотреть каждую деталь по отдельности заставляла его сидеть, вывернув пятки и плотно сдвинув облаченные в бермуды ноги.
— Помнишь, ты как-то сказал про картины Тома Нельсона, — продолжала она, — что они производят впечатление честной работы. Я, похоже, начинаю думать, что тоже смогу так работать — не так, как он, конечно, а сама по себе. Как тебе такая моя нескромность?
— Ничего преступного в ней не вижу, — сказал он, рассматривая на свет какую-то крохотную детальку. — Кстати, о честной работе: похоже, на этот раз немцы нас здорово облапошили.
— Может, лучше вернуть это все в магазин и не пытаться починить самостоятельно?
— Вообще-то, дорогая, — ответил он, — именно к этому заключению я пришел еще полчаса назад. Осталось только все это собрать, чтобы было что возвращать.
Уже не в первый раз Чип Хартли показывал себя далеко не идеальным собеседником, и этот раз был явно не последним. Теперь он, наверное, провозится с этой своей сломанной игрушкой до самой ночи, а потом наступит воскресенье, самый скучный из дней, которые они проводят вместе, и с началом новой недели некоторую остроту жизни смогут сообщить лишь гадания о том, кто на этот раз позвонит первым.
Что ж, ничего особенного в том, чтобы быть женщиной Чипа Хартли, не оказалось — пожалуй даже, это был лишь один из способов дождаться лучшего, не более того, — но каких-то мелких успехов можно было добиться и здесь. Например, сегодня вечером она, пожалуй, придумает, как сообщить ему, что ей никогда не нравились бермуды.
С ежедневными поездками в Нью-Йорк — все равно, ехала она на поезде или на машине, — ей приходилось каждое утро проезжать через Тонапак и сворачивать на извилистую асфальтовую дорогу, на одной стороне которой стоял изрядно потрепанный временем указатель «Новый театр в Тонапаке», а на другой просматривались крутой подъем, ведущий к дому Энн Блейк, и почтовый ящик с надписью «Донарэнн» на перекрестке, — и Люси ставила Лигу выше Новой школы не в последнюю очередь потому, что благодаря поездкам туда она научилась смотреть на эти горькие указатели без лишних терзаний. На самом деле иногда ей удавалось выехать на шоссе или добраться до самого вокзала, так и не обратив на них внимания.
Но как-то утром она заметила одинокую фигуру Энн Блейк — та стояла на обочине, нарядная, в изящном осеннем костюме, с яркими серьгами в ушах; Люси затормозила и с улыбкой выглянула из окна:
— Энн, давайте я вас подвезу.
— А, Люси! Спасибо, но это не нужно — сейчас должно подъехать городское такси. Вечно они отказываются заезжать наверх — никогда не понимала почему. То есть понятно, что дорога там не очень, но не настолько же.
— Вы куда-то едете?
— В Нью-Йорк, и неизвестно на сколько, — сообщила Энн, хотя стоявший у ее ног чемоданчик вмещал явно больше одной смены белья. — На самом деле я очень… — И Энн в смятении прикрыла глаза, демонстрируя всю длину своих накладных ресниц. — Впрочем, почему я должна что-то скрывать от тебя, Люси? Почему не сказать? Меня кладут в Слоун-Кеттеринг.
И даже Люси, которой не нужно было объяснять, что такое Бельвю, не сразу поняла, что Слоун-Кеттеринг — это онкологическая больница. Она вышла из машины — такие разговоры через окно не ведут — и бросилась к Энн Блейк, так и не сообразив, что ей сказать.
— Какой ужас, Энн! — начала она. — Какой удар! Какой дикий, чудовищный удар!
— Спасибо, дорогая. Я знача, что ты мне посочувствуешь. Да, пожалуй, на этот раз судьба обошлась со мной не слишком любезно, но, с другой стороны, я всю жизнь так боялась превратиться в старуху, так что не все ли равно? Как любил говорить мой муж, кому какая разница?
— Вы многим небезразличны, Энн.
— Ну да, приятно так думать — только попробуй пересчитать их на пальцах. Назови хотя бы четверых. Да хоть троих.
— Послушайте, Энн, давайте поедем со мной, — сказала Люси. — Я отвезу вас на станцию, зайдем там в кафе…
— Нет. — И по одному ее виду было понятно, что с места она не сдвинется. — Раньше времени я отсюда не уеду. Я и так уже вниз спустилась — это была моя последняя уступка, да и то я о каждом шаге сожалею. Теперь мне хочется просто постоять здесь, пока они не приедут и… не заберут меня. Понимаешь? — Ее глаза вдруг наполнились слезами. — Это мой дом, понимаешь?
Когда такси все же подъехало, она садилась в машину так медленно и с такой осторожностью, что Люси догадалась, что ей больно. Не исключено, что в своем любовном гнездышке она терпела эту боль не одну неделю, а быть может, и не один месяц и только потом решилась позвонить врачу. Такси тронулось. Энн сидела, глядя прямо перед собой, как будто заранее решила не оглядываться, но Люси все равно стояла на обочине и махала, пока машина не скрылась из виду.
По старой привычке она стала думать, что из Энн Блейк мог бы выйти неплохой рассказ. Длинный и, в сущности, очень печальный, однако не без забавных моментов, а из этой сцены с такси вышла бы отличная концовка. Ничего даже придумывать не надо.
Она была уже почти в городе, когда до нее наконец дошло, что рассказами она больше не занимается. Теперь она занималась живописью. А если и из живописи ничего не выйдет — что ж, если у нее не получится стать даже художницей, то лучше, наверное, вообще оставить попытки стать кем-то особенным.
— Люси Дэвенпорт? — решительно осведомился в трубке глубокий голос. — Это Карл Трейнор.
С момента их последнего разговора, неловкого и крайне напряженного, прошел уже, наверное, год, и сегодня вечером она сразу же поняла, что сейчас он абсолютно один.
— …Было бы замечательно, Карл, — услышала она свой голос, как будто он вдруг перестал ей подчиняться. — Вообще, я теперь каждый день бываю в городе, так что нам совсем не трудно будет… встретиться.
Адрес, который он ей дал, как и следовало ожидать, оказался тем самым баром на Шестой авеню, где в прошлый раз они просидели почти целый день. Он ждал ее за тем же столиком, и, войдя, она увидела в пыльных лучах полуденного света, как он поднимается ей навстречу.
— Ну что, Люси, — сказал он, — надеюсь, ты против этого заведения не возражаешь. Подумал, что здесь мы сможем начать примерно с того места, где остановились.
Он не казался уже таким худым, хотя вряд ли он действительно поправился, скорее, в нем прибавилось уверенности в себе, и он был гораздо лучше одет. Руки у него тоже не тряслись, даже и без всякого алкоголя, и она в первый раз заметила, какие они красивые.
Шесть месяцев он провел в Голливуде, начал рассказывать он, работал над сценарием по современному роману, который всегда ему нравился, но проект распался уже на стадии кастинга, потому что «им не удалось взять на главную роль Натали Вуд»[57]. Теперь он дома, опять почти без денег, примерно там же, где и начал, не считая, конечно, того, что первая книга теперь давно позади.
— Книга прекрасная, Карл, — сказала она. — Продавалась-то хоть хорошо?
— Не, не особенно, хотя дешевое переиздание пошло неплохо. И мне до сих пор приходят письма, так что я знаю, что люди эту мою дурь все же читают; в сущности, только на это я по-настоящему и надеялся. Но теперь меня беспокоит другое: следующий роман написан уже на треть, а ощущение такое, что я так и не сдвинулся с мертвой точки. Начинаю понимать, что писатели имеют в виду, когда говорят о панике перед вторым романом.
— Я бы не сказала, что ты в какой-то особенной панике, — ответила Люси. — Скорее, у тебя вид человека, который точно знает, что делает.
Он знал, что делал, — это правда. Не прошло и двадцати минут, а они уже успели уйти из бара, пройти пару кварталов и оказаться в уединении его полутемной квартиры.
— Боже, девочка, — бормотал он, помогая ей раздеваться. — Прекрасная моя. Прекрасная моя девочка.
Поначалу ее смущало только одно: какая-то крохотная часть ее сознания оставалась холодной и трезвой, и эта часть, ускользнув из-под ее контроля, отмечала по ходу дела, каким, однако, внушительным и важным может быть мужчина в такие моменты, сколько все-таки серьезности в этой волосатой наготе и как она предсказуема! Стоит только дать ему груди — и вот он уже припал жаждущими губами сначала к одной, а потом к другой, вытягивает из сосков все, что может; стоит раздвинуть ноги — и рука тут же принимается за работу, роется и роется там без устали. Потом туда же устремляются губы, и вот он уже весь там — гордый, как мальчишка, что впервые туда проник; он бьется, он толкает, он готов любить тебя вечно — лишь бы только доказать, что он может.
Но ей понравилось — боже, до чего ж ей понравилось! — и эта предательская частичка сознания начисто заглохла задолго до конца. Потом, как только восстановилось дыхание и вернулся обычный голос, она сообщила Карлу Трейнору, что с ним было «изумительно».
— Ты всегда знаешь, как правильно выразиться. Жаль, я так не умею, — сказал он.
— Умеешь. Конечно умеешь!
— Разве что иногда, но в основном — нет. Могу назвать тебе пару девушек, которые могли бы поспорить с тобой по этому поводу, Люси.
Квартира его не отличалась особой чистотой — у Люси был порыв схватить щетку, ведро горячей воды с нашатырем и наброситься на работу, — а в ванной, похоже, было грязнее всего. Но, выйдя из-под душа, она обнаружила на крючке два свежих полотенца, как будто специально поджидавшие ее прихода. Это было приятно, а еще было приятно, что он принес ей длинный фланелевый халат, льнувший к ногам, от чего по всей коже разливалось удовольствие.
Она убрала постель, хотя он сказал ей не утруждать себя, а потом босиком по голому полу прошлась по всей квартире. Та оказалась куда больше, чем ей сначала показалось; комнаты были правильных пропорций, с высокими потолками, и по утрам, вероятно, очень светлыми, хотя сейчас окна озаряли печальные краски заката, но почти пустыми: мебели едва хватало и украшения отсутствовали напрочь. Даже книг было не очень много, а те немногие, что имелись, были так небрежно распиханы по полкам и стояли в таком беспорядке, как будто раздражение вызывала сама идея владения какими-то книгами.
Письменный стол поначалу тоже производил впечатление крайней небрежности и сумбура, а быть может, даже и хаоса, но потом на нем обнаруживался небольшой опрятный участок — сбоку стояла портативная машинка, рядом наготове лежали отточенные карандаши и несколько страниц новой рукописи, на верхней из которых зачеркнутых слов было ничуть не меньше, чем оставленных нетронутыми. Пожалуй, у Чипа Хартли были несколько другие представления о письменном столе, — впрочем, соответствующие этому столу представления вообще не входили в круг понятий Чипа Хартли.
— Детка, — спросил Карл откуда-то сзади, из темноты, — ты же еще не уходишь? Я имею в виду, ты сможешь остаться у меня на ночь или тебе надо куда-то там возвращаться?
И она ответила почти без раздумий.
— Ну, если ты дашь мне позвонить, — сказала она, — думаю, я смогу остаться.
Вскоре она уже ночевала у него по три-четыре раза в неделю и проводила с ним каждый свободный вечер; так они прожили почти год.
Ей случалось видеть, как он, потерянный, нервно ходит из угла в угол, курит одну сигарету за другой, тараторит и в рассеянности одергивает в промежности брюки, как маленький ребенок, — в такие моменты ей не верилось, что он написал книгу, вызвавшую у нее столь безоговорочное восхищение. Но бывали и другие моменты, причем все чаще и чаще, когда он был спокоен, мудр, остроумен и знал, чем ей угодить.
— А ты ведь очень застенчивый на самом деле, правда? — спросила она как-то вечером, когда они возвращались с дурацкой вечеринки, которая ни ему, ни ей не понравилась.
— Ну да, конечно. Ты что, отсидела весь мой курс в Новой школе и не догадалась?
— Было, конечно, заметно, что тебе там не слишком комфортно, но за словом в карман ты никогда не лез.
— Ага, не лез за словом в карман, — повторил он. — Бог мой, ну почему люди так часто думают, что застенчивость обязательно значит косноязычие, робость и неспособность поцеловать девушку? Все это вообще тут ни при чем, как ты не понимаешь? Бывает такая застенчивость, от которой болтаешь все время без умолку и целуешь девиц, даже когда тебе этого не хочется, потому что думаешь, что они ждут от тебя именно этого. Жуткая вещь такая застенчивость. Ни к чему хорошему она не приводит — и от нее именно я всю жизнь и страдаю.
Люси на ходу еще плотнее обвила его руку и прижалась к ней. Она чувствовала, что узнает его все лучше и лучше.
Как-то Карл сказал, что до смерти хочет успеть опубликовать пятнадцать книг и чтобы как минимум за три из них — «в лучшем случае четыре» — ему не пришлось бы извиняться. Ей нравилась сквозящая в этом желании отвага, и она сказала, что ему, несомненно, это удастся; потом, чуть позже, она начала подыскивать для себя значимое место в его карьере.
Раньше желание посвятить себя мужчине возникало у нее лишь однажды, когда они только познакомились с Майклом; из этого ничего не вышло, но разве это повод, чтобы отбросить саму возможность и не попытаться еще раз?
Пусть Карл и «увяз» сейчас в своем втором романе, как он уверяет, но присутствие Люси может помочь ему справиться с трудностями. Потом будет еще одна книга, потом другая, третья и так далее, и Люси, неизменно преданная ему, всегда будет рядом. К тому же она знала, что Карла ее деньгами не устрашить, — этого можно было даже не опасаться. Он не раз уже говорил ей — хоть и в шутку, но говорил, — что был бы не прочь пустить ее состояние на оплату своего жизненного пути.
Столь разное отношение к деньгам, догадывалась она, объяснялось тем, что Майкл Дэвенпорт никогда не знал бедности, — отсюда проистекала его неумолимая тяга к независимости. Карл Трейнор с молодых лет знал, что это такое, и поэтому понимал, что никакая это не добродетель, — и понимал, соответственно, что обладание нетрудовыми доходами еще не влечет за собой морального разложения.
Нередко казалось, что в мире нет ничего, чего Карл не понял бы или не смог бы понять после некоторого размышления; наверное, этому качеству он отчасти и был обязан убедительностью своей прозы; в любом случае именно поэтому у него без всяких усилий получалось быть добрым.
Люси обнаружила, что может рассказать ему о себе то, что никому никогда не рассказывала — даже Майклу, даже доктору Файну, — и одного этого было достаточно, чтобы она ощутила, насколько основательным было в данном случае ее капиталовложение.
К тому же ей никогда не придется бросать живопись. Быть может, постепенно она станет писать все лучше и лучше, работ с годами прибавится — и в конце концов она станет таким же, как он, профессионалом, но противоречий это не породит, потому что у них не будет ни малейшего основания для соперничества или даже сравнения. Творить они будут в совершенно разных мирах, которые, быть может, послужат друг для друга приятным дополнением.
Она сможет с легкостью посещать презентации его книг или даже сопровождать его в рекламных турах, если он ее об этом попросит, и он сможет спокойно стоять рядом с ней в галереях — высокий, гордый, с вежливой улыбкой на лице — на открытиях ее выставок, где будет собираться живая культурная публика и где присутствие таких людей, как Том Нельсон и Пол Мэйтленд с супругами, можно считать заранее гарантированным.
Годам к пятидесяти, а быть может, и раньше, они наверняка будут вызывать у всех своих знакомых зависть и восхищение — и вполне возможно, что огромное количество людей будут готовы отдать все что угодно, чтобы с ними познакомиться.
Но почти с самого начала у них случались мелкие, но довольно неприятные проблемы — ссоры, причем настолько резкие, что могли все испортить.
Еще в первые недели совместной жизни, когда они сидели в закусочной, в которой подавали стейки с картошкой и которую Карл называл своим любимым местом в Гринвич-Виллидж, она спросила, с кем это он был «не один» сразу после выхода своей книги.
— Знаешь, — сказал он, — эта история особо меня не красит. Ничего, если мы отложим разбирательство на некоторое время, а?
И он набил себе рот хлебом, как будто это могло положить конец дальнейшим расспросам.
Она была вполне готова повременить с разбирательствами, раз уж ему так хотелось, но чуть ли не следующей ночью он, наоборот, сам начал рассказывать эту проклятую историю, едва отдышавшись от занятий любовью, и это показалось ей поразительно неуместным. А рассказывал он долго.
Девушка была совсем юная, сказал он, только что из колледжа, полная смутных идей касательно «искусств», — по-другому она не выражалась. Ну и к тому же она была очень хорошенькая: Карл Трейнор считал ее совершенно замечательной, и, когда она только к нему переехала, он, помнится, думал: если я помогу ей слегка повзрослеть, это будет само совершенство. Но довольно скоро выяснилось, что она была единственной из знакомых ему девушек, которая пила больше, чем он сам.
— Она могла упасть прямо в баре, — говорил он, — или грохнуться со стула на вечеринке. Каждый вечер напивалась до потери сознания, и, значит, вся ответственность каждый раз ложилась на меня: каждое утро я должен был вытаскивать ее из кровати, напяливать на нее одежду, выводить на улицу и сажать в такси — обязательно в такси, потому что она говорила, что метро ее «пугает», — так она добиралась на какую-то свою работу, у нее была мелкая редакторская должность где-то на окраине… Ну и когда мне предложили заняться сценарием, я решил ее типа бросить — сказал, что в Калифорнию хочу ехать один, — и в ту же ночь она хватает бритву и пытается вскрыть себе артерии на запястьях. Бог мой, как же я перепугался. Перевязал все это как мог и дотащил ее на руках до самого Сент-Винсента[58]. Можешь себе представить? На руках! В ту ночь в неотложке дежурил какой-то испанец, довольно молодой, и он сказал, что артерию она не задела — всего лишь задела пару вен — и что он сможет остановить кровотечение тугими повязками. Но только она знала больше, чем я, — она знала, что за каждую попытку суицида в Нью-Йорке тебе автоматически дают шесть недель в Бельвю, — так что, как только перевязка закончилась, она спрыгнула с этого стола быстрее кошки. Выбралась через проулок на Седьмую авеню и понеслась так, что ее и полицейские бы не догнали. И когда я наконец поймал ее в подъезде старого доходного дома, в котором она жила, пока не переехала ко мне, она мне сказала ровно два предложения: «Уйди. Уйди отсюда». — Он тяжело вздохнул. — Вот и вся история. Думаю, на самом деле я ее любил — и, может, в каком-то смысле всегда буду любить, — но я даже не знаю, где она сейчас, и не сильно жажду узнать.
Они помолчали некоторое время, и потом Люси сказала:
— Ничего хорошего в этой истории нет, Карл.
— Бог мой, понятно, что ничего хорошего в ней нет. Что ты имеешь в виду?
— Как-то слишком много любования собой со стороны рассказчика, — сказала она. — Сплошное самовозвеличивание. Сексуальное фанфаронство. Такие истории меня никогда не интересовали. Зачем, например, тебе нужно было подчеркивать, что ты нес ее в госпиталь на руках?
— Ну как «зачем»? Затем что Седьмая авеню односторонняя, движение только в сторону центра. На такси мы бы слишком долго ехали, а я думал, что она умирает от потери крови.
— Ах, ну да. Умирает от потери крови, потому что так сильно тебя любит. Слушай, Карл, даже не пытайся написать об этом рассказ, ладно? По крайней мере, не пиши так, как ты его рассказал. Потому что, если ты это сделаешь, это только нанесет ущерб твоей репутации.
— Охренеть! — сказал он. — Мы тут лежим у меня в кровати в час ночи, и ты меня предупреждаешь, что моей «репутации» может быть нанесен «ущерб». Какое, однако, хладнокровие! Люси, я восхищен. А кроме того, я же сказал, что эта история…
— Тебя не красит. Я помню. Это же одно из твоих любимых выражений, правда? Ты его используешь, чтобы возбудить в людях интерес, так ведь? Добиться отсрочки, заставить их ждать, а потом вывалить все это на них, когда они меньше всего ожидают.
— Мы что, сейчас ссоримся? — спросил он. — Об этом идет речь? Я, что ли, должен перейти в контратаку, чтобы мы в конце концов вылезли из постели и проорали друг на друга всю ночь? Потому что если ты этого хочешь, любимая, то тебе не повезло. Лично я просто хочу спать.
И он отвернулся, но это был еще не конец. Минуту спустя он сказал с подчеркнутой сдержанностью:
— Думаю, дорогая, было бы целесообразно, если бы ты впредь воздержалась от рекомендаций по поводу того, чего мне не стоит писать, как мне не стоит писать и от прочей такой поебени. Ладно?
— Ладно.
И она обняла его в знак того, что сожалеет о своих словах.
Наутро она пожалела о них еще больше, потому что теперь она видела, что злость ее объяснялась не в последнюю очередь ревностью к этой юной алкоголичке, и поэтому она принесла сдержанные, изящно сформулированные извинения, которых он даже не дослушал, потому что его разобрал смех и он кинулся обниматься, умоляя ее навсегда об этом забыть.
И все эти стычки действительно легко забывались, поскольку в их отношениях неделями царила едва ли не идеальная гармония; правда, предвидеть, когда случится следующая, было совершенно невозможно.
— А ты поддерживаешь связь с мистером Келли?
— С мистером кем?
— Ну, с Джорджем Келли, с нашего курса.
— Ах, с этим, который по лифтам… Нет. Что ты имеешь в виду, поддерживаю ли я связь?
— Ну, я просто надеялась, что вы, быть может, общаетесь. Он мне очень помог и вообще показался удивительно умным человеком.
— А, ну ясно, «удивительно умным». Слушай, девочка, мир кишит этими необработанными алмазами, этой солью земли, и они все удивительно умные. Бог мой, в армии я встречал полуграмотных парней, но таких умных, что можно было в штаны от страха наложить. Когда дело касается курса, приятно иметь у себя в группе парочку таких умников — можно почти всю работу свалить на них, как я и поступал с Келли, но, как только курс позади, все кончено. И они прекрасно это понимают. Чего еще можно ждать? Они же не сумасшедшие.
— Вот как! — сказала она.
— Господи ты боже мой, Люси, ну какого черта тебе это надо? Тебе очень хочется поехать в Квинс, просидев в метро целый час, чтобы провести приятный вечер в компании Джорджа Келли? Там еще будет миссис Келли, с кофе и пирожными, и она будет что-то там тараторить, и по такому случаю на ней будет семь разных брошечек и побрякушечек, а в это время маленькие Келли, в количестве четырех или пяти, будут стоять по периметру, таращиться на тебя и жевать в унисон свои жвачки. Ты этого хочешь?
— Забавно, — сказала Люси. — Для человека, который даже не окончил колледж, у тебя поразительно развитое чувство классового превосходства.
— Ну да, ну да, я знал, что ты это скажешь. Знаешь что, Люси? Получается, я заранее знаю все, что ты хочешь сказать, еще до того, как ты это произнесешь. Если я когда-нибудь буду писать про тебя рассказ, диалоги пойдут на ура. Вообще не вопрос. Я просто откинусь на спинку стула, и машинка все сама напечатает.
И на этот раз она от него ушла, сделав на прощание пару заявлений о том, как все это «отвратительно».
Но часа через три она пришла назад и принесла с собой четыре тщательно отобранные репродукции импрессионистских картин; он был так рад ее видеть, что, казалось, едва не плакал, когда стоял покачиваясь, но не выпуская ее из объятий.
— Бог мой! — сказал он чуть позже, когда она со всем тщанием расклеила картинки по стенам. — Поразительно, как они всё изменили. Не понимаю, как я умудрился прожить здесь все это время в окружении голых стен.
— Ну, эти тут будут только временно, — объяснила она. — Потому что у меня есть план. Ты разве не знаешь, что в отношении тебя у меня вообще полно планов? А план состоит в том, что как только у меня наберется достаточно работ, которые мне самой нравятся и которые мистер Сантос тоже одобрил, я привезу их сюда и развешу по стенам; это будет мой тебе подарок.
И Карл Трейнор сказал, что ничего лучше просто не придумать. Он сказал, что эта честь заведомо превосходит все, что он когда-либо надеялся заслужить.
Они уже сидели на кровати и робко, как дети, держали друг друга за руки; он сказал, что вовсе не хотел быть таким занудой в отношении Джорджа Келли. Сказал, что абсолютно не против позвонить ему сегодня вечером, или на этих выходных, или когда ей захочется.
— Дико мило с твоей стороны, Карл, — сказала она. — Но мы же с легкостью можем отложить это все. Может, потом ты по-другому к этому отнесешься. Так же лучше, правда?
— Ну да. Хорошо. И еще одна вещь, Люси…
— Какая?
— Пожалуйста, не уходи так больше. Ну то есть, ясное дело, остановить я тебя не могу, даже если ты решишь уйти навсегда, но в следующий раз попытайся как-то предупредить меня, ладно? Чтобы у меня была возможность переубедить тебя.
— Ну что ты, — сказала она. — Думаю, теперь нам о таких вещах не придется тревожиться, правда ведь?
И остаток этого неожиданно пьянящего вечера можно было посвятить только одному — раздеться, забраться под одеяло и с преувеличенным рвением заняться любовью.
Сам он заходил на кухню лишь для того, чтобы сделать себе растворимый кофе или достать из холодильника молока или пива, но Люси довольно быстро обзавелась полным набором кастрюль и сковородок с медными днищами — они висели рядком на стене, — избыточным количеством тарелок и столового серебра и даже полкой для специй. («Полка для специй?» — спросил он, и она ответила: «Ну конечно полка для специй. Почему бы нам не завести полку для специй?»)
В ту зиму она часто готовила, и каждый раз он проявлял трогательную благодарность, хотя в конце концов она поняла, что он предпочитал рестораны, потому что, проработав целый день дома, вечером он «должен был» куда-нибудь выйти.
Похоже, что с приближением весны его тревога за книгу только нарастала. Из-за этого он периодически напивался, после чего вообще не мог работать, впрочем, у Люси были как минимум начальные представления о проблемах такого рода. Она помогла ему установить ежедневную норму алкоголя: пиво по требованию всю вторую половину дня, потом не больше трех бурбонов перед обедом, а после обеда — ничего; однако помочь ему с книгой она не могла. Он не давал ей даже прочитать рукопись, потому что «в основном это ерунда какая-то, и все равно ты никогда не разберешь мой почерк, не говоря уж обо всех этих проклятых вставках на полях, которые я и сам-то прочитать не могу».
Однажды он перепечатал для нее двадцатистраничный отрывок и укрылся на кухне, пока она читала. Когда она позвала его и сообщила, что отрывок «прекрасен», на его осунувшемся лице проступило некоторое спокойствие. Он задал ей несколько вопросов, чтобы убедиться, что больше всего ей понравились именно те места, которые, как он надеялся, и должны были ей понравиться, но уже через минуту-другую вид у него снова был встревоженный. То, что он думает, почти безошибочно читалось у него на лице: «Ну хорошо, ей хочется сделать мне приятное, но что она в этом понимает?»
На тот момент она понимала, что роман будет о женщине и что повествование тоже будет вестись от лица женщины, — что само по себе, по его словам, было огромной проблемой, потому что раньше он никогда не пытался писать от женского лица и не знал, получится ли у него убедительно провести женскую точку зрения через весь роман.
— В этом отрывке все очень убедительно, — сказала она.
— Ну да, наверное; только двадцать страниц — это тебе не триста.
Кроме того, по намекам, которое он время от времени себе позволял, да и по содержанию прочитанного отрывка, было понятно, что главная героиня, которую звали Мириам, будет во многом списана с его бывшей жены. Ничего неприятного она в этом не находила: писателем он был хорошим, и ни злоба, ни ностальгия не должны были затемнить его повествование; кроме того, всем известно, что писатель имеет право черпать свой материал из каких угодно источников.
— Но даже если я справлюсь с повествованием от лица женщины, — говорил он, — остается куча других проблем. Боюсь, с этой дамой мало что происходит. Для романа сюжета явно маловато.
— Есть масса отличных романов вообще без всякого сюжета, — ответила Люси. — И тебе они знакомы ничуть не хуже, чем мне.
И он снова сказал ей, что она всегда знает, как правильно выразиться.
Как-то вечером они вернулись домой очень поздно, давно уже нарушив правило трех бурбонов. Они много выпили — вполне достаточно, чтобы опьянеть, почувствовать неуверенность в движениях и завалиться спать, — но приятное отличие этого вечера состояло в том, что оба они прекрасно «держались»: настроение было приподнятое, им хотелось разговаривать — как будто сегодня вечером разговор мог получиться интереснее и ярче, чем в любой другой. Они даже налили еще по стаканчику и по-товарищески уселись в кресла друг напротив друга.
С этим повествованием от женского лица была одна проблема, сказал Карл, с которой Люси может помочь. И он попросил ее рассказать, как она ощущает себя во время беременности.
— Ну, со мной это было всего один раз, и к тому же давно, но мне этот период запомнился главным образом умиротворенностью. Ты физически замедляешься, боишься показаться громоздкой — я, по крайней мере, боялась, — но никакой нервозности в этом нет, все время сохраняется приятное ощущение общего здоровья: хороший аппетит, хороший сон.
— Отлично, — сказал он. — Это все очень хорошо.
Потом по слегка изменившемуся выражению его лица стало понятно, что следующий вопрос не будет иметь к роману ни малейшего отношения.
— А у тебя никогда не было мнимой беременности?
— Чего?
— Ну, знаешь, попадаются девушки, которым так хочется выйти замуж, что они начинают имитировать беременность. Они не просто заявляют, что беременны, — они весьма убедительно демонстрируют все без исключения симптомы. Мне попалась одна такая года три-четыре назад — довольно симпатичная, умненькая девица из Виргинии. Каждый месяц ее раздувало, груди так набухали, что сомнений не оставалось, а потом — бах! — месячные, и все исчезает.
— Карл, мне кажется, ты опять начинаешь, — сказала Люси.
— Что начинаю?
— Хвастаться. Еще одна история про то, что ты не любовник, а сущий дьявол.
— Нет, подожди, — сказал он. — Так нечестно. Какой еще дьявол? Если бы ты знала, как мне было страшно каждый месяц, ничего «дьявольского» ты в этом не нашла бы. Я только заламывал руки, как смиренная безропотная тварь. Потом в конце концов, на седьмой или восьмой раз, я отвел ее к самому крутому акушеру на Парк-авеню. Разорился на сто баксов. Ну и что ты думаешь? Выходит этот мудак из кабинета, улыбка до ушей, и говорит: «Отличные новости, мистер Трейнор, поздравляю. Ваша жена беременна, ранний срок, никаких осложнений». Можешь себе представить, какой это был удар? А через два или три дня у нее снова месячные. Опять ложная тревога.
— И что ты после этого сделал?
— Я сделал то, что на моем месте сделал бы любой здравомыслящий человек. Собрал ей чемодан и отправил ее туда, откуда приехала, то есть в Виргинию.
— Ну хорошо, — сказала Люси. — Только скажи мне такую вещь, Карл. Неужели в отношениях с девушками ты никогда не был потерпевшей стороной? Неужели тебя ни разу не бросали, не рвали с тобой отношений, не говорили, чтобы ты убирался к чертовой матери?
— Не говори ерунды, девочка. Конечно бросали. Господи, да некоторые через меня буквально перешагивали. Некоторые вообще считали меня дерьмом на палочке. Бог мой, послушала бы ты, что́ моя жена обо мне говорит.
В июне или июле Карл вручил ей сто пятьдесят машинописных страниц — по его словам, чуть меньше половины книги — и попросил взять их с собой в Тонапак на пару дней.
— Ничего похожего на первую книгу ты там не найдешь, — сказал он. — Грома и молний там нет; никаких оглушительных конфликтов, никаких сюрпризов, ничего в этом роде. Но все же первая книга не обязательно была смелее, чем эта, — просто там смелость была более очевидна, это был большой, мощный, «жесткий» роман. А на этот раз я пытаюсь сделать совсем другую книгу. Мне хочется написать спокойную, скромную на вид вещь. Меня больше заботила ясность и уравновешенность прозы. Ну то есть чисто эстетические ценности занимали меня больше, чем драматические эффекты.
Они стояли у него в прихожей; Люси держала в руках рукопись в плотном желтоватом конверте и уже начинала думать, что лучше бы он замолчал. Лучше бы уж просто отдал ей рукопись, чтобы она прочитала ее, как прочитал бы любой другой, но он, похоже, не мог отпустить ее без всех этих напутствий и пояснений.
— Думаю, лучше всего, — продолжал он, — если ты сначала прочитаешь все целиком в твоем обычном ритме, а потом еще раз пройдешься по тексту чуть медленнее, отмечая те места, которые, как тебе кажется, можно улучшить — расширить или сократить или каким-то образом изменить. Хорошо?
— Хорошо, — сказала она.
— И вот еще что: ты же знаешь старое сравнение с айсбергом? Про то, что семь восьмых находятся под водой, а над поверхностью торчит только самая верхушка? Вот что-то похожее я пытаюсь здесь сделать. Мне хочется, чтобы читатель почувствовал, что все эти обыденные частности подразумевают где-то в глубине что-то непомерное и даже трагическое. Понимаешь теперь, как это все устроено?
И она сказала, что будет иметь это в виду.
Вечером в Тонапаке, пообедав вместе с Лаурой и потратив довольно много времени на подробный с ней разговор, сама продолжительность которого должна была подтвердить, что к своим материнским обязанностям она относится с прежней добросовестностью, Люси легла пораньше и принялась за чтение.
Прочитав рукопись, она боялась признаться себе, насколько разочарована; потом, поспав немного урывками и слегка позавтракав без всякого аппетита, она снова уселась за чтение.
Похоже, эстетические ценности она вполне оценила, и ей уж точно было понятно, что он имел в виду под «скромной» — или скромной «на вид» — работой.
Это был слабый, банальный, скучный текст. Продираясь сквозь технически безупречные предложения, она все ждала, когда же там мелькнет хоть что-нибудь живое, и никак не могла поверить, что эту вещь написал человек, чья предыдущая книга некогда захватила ее остротой, мощью и быстрым разгоном, — в самом сравнении ей мерещилось предательство.
Еще раз она ощутила, что ее предали, когда дошла до тех двадцати страниц, о которых раньше отозвалась как о «прекрасных», — теперь, на фоне окружавшей их скуки, они лишились всей своей силы.
К тому же ей больше не верилось, что Карл списал Мириам со своей бывшей жены, потому что любая женщина из плоти и крови была на порядок интереснее этой. Проблема состояла в том, что он пытался сделать ее излишне добродетельной, что в любой ситуации она оказывалась права. Карл попросту соглашался с любым ее суждением и такого же согласия ждал от своих читателей; ко всему прочему, едва ли не все ее реплики звучали крайне неестественно, потому что она всегда говорила ровно то, что имела в виду.
Мириам имела склонность к философическим рассуждениям — небольшим изящным эссе, прерывавшим повествование на несколько страниц кряду, и само их изящество выдавало стремление автора удовлетворить всем требованиям чуждой ему формы. После каждого такого эссе Люси поневоле спрашивала себя: неужели Карл занялся всей этой канителью только потому, что думал, что именно так пишут люди, окончившие в свое время колледж?
Сюжета в этом отрывке было, пожалуй, достаточно — как раз об этом беспокоиться не следовало, — но такого рода сюжет при наличии некоторых навыков не составил бы никаких затруднений и для весьма посредственного литератора. В первых главах Мириам была заброшенным ребенком, затем превращалась в одинокую девушку, которая влюбляется ненадолго в разных молодых людей, не склонных тратить на нее время, и наконец в ее жизни появляется человек, в котором сразу же угадывается будущий муж — бедный, неустроенный сочинитель рекламных статей с непомерными амбициями; на этом первая часть заканчивалась.
Но было очевидно: едва ли не любой читатель уже догадается к этому моменту, что произойдет во второй части: можно было заранее сказать, что этот брак будет неудачным; было заранее понятно, что они начнут ссориться и Мириам всегда будет выступать на стороне разума; и было совершенно очевидно, что после развода она ощутит себя отважной, самодостаточной женщиной и что ее аккуратно-философская манера мысли сохранится до самой последней страницы.
Если Карл Трейнор и напишет когда-нибудь пятнадцать книг, эта уж точно будет относиться к той их части, за которую ему придется извиняться. К этому конкретному айсбергу можно было без опаски приближаться на какое угодно расстояние: под водой не скрывалось ничего.
И все же Люси не устраивала суровость собственных оценок. В последний день перед возвращением в город она прогуливалась в одиночестве в тени своего большого двора, пытаясь себя разубедить. Она уже готова была признать, что отнеслась к рукописи несправедливо — хотя бы потому, что Карл, быть может, несколько ее утомил. Но как узнать, когда именно мужчина начинает тебя утомлять? Любая близость сопряжена с некоторым нетерпением и скукой; кому не знакомо это чувство?
Ей часто казалось, что она устала от Майкла Дэвенпорта задолго до того, как они расстались; в то же время она знала, что, если бы последние несколько месяцев их совместной жизни не сопровождались таким острым дискомфортом, вполне возможно, они до сих пор были бы вместе. Интерес друг к другу вполне мог бы возродиться, и это было бы даже хорошо — хотя бы в том, что касается Лауры.
В похожей ситуации с Карлом, решила она, следовало оказать поддержку. Сказать, что эта вещь ее «потрясла», она не могла, но она вполне могла отметить стилистическое мастерство и похвалить отдельные сцены; чем больше она об этом думала, тем легче выстраивались у нее стройные ряды комплиментов, каждый из которых не был сам по себе лживым.
Так она и поступила, когда снова приехала к нему, и он принял ее комплименты с достоинством. Было видно, что он разочарован, но видно было и то, что его собственного интереса к книге будет достаточно, чтобы завершить работу над ней. Аналогия с айсбергом больше не всплывала, чем Люси была весьма довольна: она боялась, что, если спросить его, какой же такой непомерный трагизм скрывался за рассказом о жизни Мириам, он бросит на нее тяжелый взгляд и скажет: «Удел человеческий» — или что-нибудь в этом роде.
Жаркими летними вечерами Люси нередко сидела у Карла в квартире и изводила себя раздумьями о его несостоятельности. Она делала вид, что читает журнал, пристально следя за малейшими движениями его склонившейся над карандашом спины, и давала себе волю часами придумывать самые плачевные исходы.
Этот неуверенный в себе, вечно ошибающийся, вечно жалующийся на судьбу человек никогда не напишет пятнадцати книг. В лучшем случае будет еще две-три, каждая следующая хуже предыдущей; всю оставшуюся жизнь он будет только болтать и пить, будет заводить девушек и рассказывать им про своих предыдущих девушек, будет преподавать в разных местах, и в любом из них работа его будет столь же бессмысленной, как и в Новой школе. Не важно, старым или молодым он умрет, но умирать он будет с мыслью о том, что, за исключением первого романа, ему просто нечего было сказать.
Она презирала себя за такие мысли. Если она настолько не верит в Карла Трейнора, то что она вообще здесь делает?
Иногда она поднималась и шла на кухню, потому что кухня всегда напоминала ей о лучших моментах их домашней жизни, — там ее злоба чаще всего утихала. В любом случае вера в человека никакой особой роли не играет, а профессиональные успехи уж точно к делу не относятся; если бы дело было только в них, на свете не было бы сотен миллионов женщин, преданных мужчинам без звездного будущего. А кроме того, этот второй роман написан еще только наполовину. Еще есть шанс, что ему удастся несколько оживить его. Может быть, она даже сможет ему в этом помочь.
— Карл, — сказала она как-то днем, выходя из кухни с нарочитой непринужденностью, — мне кажется, я знаю, что тебе нужно сделать с Мириам.
— Да? — сказал он, не отрываясь от рукописи. — И что же?
— Речь не об отдельных недочетах — речь о более общих вещах. — И она тут же вспомнила, что именно с этой фразы начал разговор Джек Хэллоран, когда сообщил ей, что вся ее игра в тот вечер была слишком театральной. — Я вот думаю, — продолжала она, — не слишком ли сильным человеком она у тебя получается? Есть такая опасность.
— Не понимаю, — сказал он. Теперь он смотрел на нее не отрываясь. — В чем опасность-то? И почему ей нельзя быть сильным человеком?
— Ну, я вспомнила одно замечание Джорджа Келли. Он сказал, что если присмотреться, то никакой разницы между слабыми и сильными людьми все равно нет и что, собственно, поэтому сама эта идея у хороших писателей доверием не пользуется по причине излишней сентиментальности.
— Вот как! Слушай, любимая, мне кажется, я не хуже тебя знаю, что мне нужно сделать с Мириам. Пусть Джордж Келли чинит свои ёбаные лифты, ладно? А эти ёбаные романы давай буду писать я.
Вечером, в легкой сентябрьской мороси, большие окна на красивом старом фасаде Лиги студентов-художников светились особенно благородно. Люси не спеша изучала облик этого здания, как будто собиралась писать с него картину, потому что сидела в покое и уюте в светлом кафетерии на другой стороне улицы. Уже не первую неделю она ежедневно заходила сюда после школы, брала бублик со сливочным сыром и чашечку чая, вознаграждая себя этой малостью за целый день упорной и честной работы. Но с самого начала она знала, что у ежедневных походов в кафетерий была и другая цель: ей хотелось где-нибудь задержаться, убить хотя бы полчаса перед тем, как отправиться домой к Карлу.
И в тот день она знала, что все пойдет наперекосяк, как только он открыл ей дверь.
— Бог мой, бывают же дни! — сказал он. — Сегодня целый день ругался с агентом — он думает, что мне следовало бы уже закончить книгу, — а потом пришлось выкинуть из текста двадцать семь страниц, на которые убил, наверное, месяца полтора.
Он уже некоторое время пил виски — это было понятно и по голосу, и по запаху.
— Как другие-то живут, а? — воскликнул он и решительно дернул за брюки в районе промежности. — Юристы всякие, зубные врачи, страховые агенты? Играют, наверное, в гольф или теннис, ходят на рыбалку, а мне все это недоступно, потому что я все время должен работать. Ах да, утром еще пришла эта убийственная бумажка из налоговой — хотят от меня кучу денег. Все хотят от меня денег, даже телефонная компания, даже квартирный хозяин. Всего-то за месяц ему не заплатил, а у него уже конец света. Тебе этого, разумеется, не понять: богатые не знают, что такое деньги. То есть знать-то они знают, только не понимают, чего эти деньги стоят.
Они сидели друг напротив друга в полутемной гостиной, и Люси не сказала пока ни слова.
— Ну, я бы не сказала, что их цена мне совсем незнакома, — начала она, — но не будем сейчас в это вдаваться. Сейчас важно, чтобы все эти финансовые проблемы не отвлекали тебя от работы. Я могу дать тебе любую сумму, чтобы покрыть все долги.
И по его лицу было видно, что он не знает, что сказать. Ему, конечно же, хотелось, чтобы она это предложила, но он не думал, что она сделает это так быстро. Если сразу же принять предложение, вечер лишится всякого драматизма, а если проявить гордость и отказаться, можно остаться без денег.
Поэтому для начала он не сделал ни того ни другого.
— Что ж, — сказал он, — надо подумать. Принести тебе выпить?
Она не встречала еще человека, для которого выпивка была бы такой необходимостью, — даже ей вечер без алкоголя стал казаться неполноценным, — поэтому, когда она с некоторой нерешительностью принялась за свой бурбон с водой, ей особенно отрадно было думать, что пить ей на самом деле не хочется. Вкус ее почти не интересовал.
Впрочем, сидеть в этой большой, нелепо обставленной комнате ей тоже не особенно хотелось — с трудом верилось, что с некоторых пор она проводит здесь столько времени. Даже если это место ей когда-то и казалось своим — разве что в самом начале, — вспомнить это ощущение сейчас было нелегко.
Помимо дома, где жила ее дочь, сейчас на свете имелось только одно место, которое Люси Дэвенпорт считала своим.
Сегодня она девять часов проработала над картиной, которая была почти готова и почти безупречна. Еще день или два, и она ее закончит — будет понятно, что переделок и доработок больше не требуется, и мистеру Сантосу это тоже будет понятно. Вот там она была у себя дома: в светлой студии, с ее гулом голосов и замечательным запахом краски, где все решалось светом и линией, формой и цветом.
— Ладно, — сказал Карл. — Давай тогда решим уже этот вопрос. Налоговая требует что-то около пяти тысяч, и со всеми мелкими долгами понадобится, наверное, шесть. Что скажешь? Не смущает тебя такая сумма?
— По тому, как ты говорил, — сказала она, — я решила, что будет гораздо больше.
И она достала из сумочки чековую книжку.
— Срок выплаты можем установить какой посчитаешь разумным, — начал он. — И давай добавим к конечной сумме проценты по текущей ставке; не знаю, какая она сейчас, — выясню завтра в банке.
— Не вижу в этом никакой необходимости, Карл, — сказала она, подавая ему готовый чек. — Все эти разговоры о сроках платежа и процентных ставках совершенно ни к чему. Я даже не настаиваю на том, чтобы ты вообще возвращал эти деньги.
Он поднялся и зашагал по комнате, то и дело дергая себя за брюки; потом он повернулся и уставился на нее суженными, горящими от гнева глазами и проговорил, указывая на чек:
— Вот как! Ты, значит, не настаиваешь, чтобы я возвращал эти деньги. Ну, раз мне не надо их возвращать, я тогда скажу, что тебе нужно сделать. Возьми тогда этот чек, переверни и на другой стороне, над тем местом, где должна стоять моя подпись, напиши: «За оказанные услуги».
— Боже! — сказала Люси. — Боже, какая низость! Даже если ты пьян, Карл, даже если ты думаешь, что это всего лишь шутка, — все равно это низко.
— Ну вот еще один экземплярчик в мою растущую коллекцию, — сказал он и опять заходил по комнате. — Как меня только не называли, дорогая моя, но в низости меня еще никто не обвинял.
— Это низко, — повторила она. — Низко.
— Так, может, мы оба только и ждали этой сцены? Может, пора уже кончать? Может, пришло время друг от друга избавиться? Может, хватит тебе уже таскаться сюда из художественной школы, если ты не хочешь меня видеть? Может, хватит мне уже сидеть тут по вечерам в полуразбитом состоянии, оттого что мне не хочется видеть тебя? Господи, Люси, неужели ты до сих пор не поняла, что мы друг другу надоели до полусмерти?
Она стояла у шкафа, пытаясь найти свои вещи. Там было три или четыре платья, хороший замшевый пиджак и две пары туфель. Но нести все эти вещи было не в чем — не было даже бумажного пакета, который дают в магазинах, — и Люси махнула на них рукой и решительно хлопнула дверцей.
— Я прекрасно это понимаю, — сказала она. — Как минимум мне давно понятно — гораздо дольше, чем может тебе показаться, — что мне в твоем присутствии нестерпимо скучно.
— Отлично! — сказал он. — Чудненько! Значит, не будет никаких слез, да? Никаких взаимных обвинений и прочих глупостей. Мы квиты. Что ж, удачи тебе, Люси.
Но она ничего не ответила. Она лишь постаралась убраться оттуда как можно скорее.
Ехать до Тонапака было долго, и уже по дороге она пожалела, что не пожелала ему удачи. Может, тогда ее уход не получился бы таким грубым, да и потом, этому человеку действительно не мешало бы пожелать удачи. Теперь было уже не вспомнить, порвала она этот шеститысячный чек или просто бросила на пол в целости и сохранности. Но и это уже не имело значения. Если чек был целый, через несколько дней она, вероятно, получит его по почте в сопровождении изящно сформулированного раскаяния и сожаления. Тогда у нее будет возможность вернуть ему этот чек, сопроводив собственной запиской — предельно краткой, — и вставить в нее пожелание удачи особого труда не составит.
В пятнадцать лет Лаура потолстела килограммов на двадцать, и это была еще не самая удивительная из происшедших с ней перемен.
Слова типа «крутой» и «кайфовый» заменили в ее словаре все «прикольное», но что самое поразительное — теперь она вообще крайне редко пользовалась этим своим словарем.
Ребенок, который трещал без умолку с тех пор, как научился говорить, и порой доводил родителей до исступления своей явной неспособностью вовремя остановиться, — эта подвижная, нервная, худенькая девчонка приобрела вместе с избытком веса молчаливость и скрытность, и теперь ей почти всегда хотелось побыть одной.
Ее спальня, еще недавно набитая плюшевыми медведями и разбросанными по всем углам одежками для Барби, превратилась в полутемное тайное святилище сладостных сопрановых плачей Джоан Баэз[59].
Через некоторое время Люси обнаружила, что Джоан Баэз она еще как-то воспринимает — если слушать вполуха, в ее голосе можно было даже уловить нечто утешительное, — а вот Боба Дилана не выносит в принципе.
Откуда у мальчишки такая наглость — взять и присвоить себе имя поэта? Почему нельзя было научиться писать, прежде чем сочинять собственные песни, или поучиться петь, прежде чем исполнять их на публике? Почему этому псевдо-трубадуру нельзя было взять хотя бы несколько уроков игры на гитаре или хоть на этой убогой губной гармошке, прежде чем отправляться покорять сердца десятков миллионов детей? Иногда по вечерам, только чтобы не слышать этой музыки, Люси была вынуждена по часу, а то и дольше ходить по двору, сложив на груди руки или сжав их в замок у талии.
Когда грянули «Битлз», она сочла их вполне приличными, дисциплинированными исполнителями, только совершенно не понимала, зачем в своих первых записях они так старательно копировали звучание американских негров:
Вин А-а-а-а
Сей дет Са-а-син
А синк юл анда-стэн
Вин А-а-а-а
Сей дет Са-а-син
вона хэул йо хэн
Потом, когда они поуспокоились и вернулись к родным английским акцентам, она стала ценить их гораздо больше.
Убранство у Лауры в комнате состояло в основном из гигантских фотографий певцов и певиц, но однажды Люси увидела, как она вешает на стенку новый плакат, не имеющий к музыке никакого отношения. На самом деле плакат этот вообще ни к чему не имел отношения: это была репродукция абстрактной картины, которую мог написать любой сумасшедший.
— Радость моя, что это?
— Ну, это такое психоделическое искусство.
— Какое-какое искусство? Еще раз можно?
— Ты что, никогда этого слова не слышала?
— Нет, ни разу. И что это значит?
— Ну, это значит… это значит психоделическое. Ничего такого, мам.
Как-то вечером вернувшись из города, Люси обнаружила, что Лауры дома нет. Это было довольно странно — раньше она всегда была дома: слушала в одиночестве свои пластинки или сидела на кухне с какими-нибудь вечно голодными толстеющими одноклассницами, — и чем больше проходило времени, тем более странным казалось Люси ее отсутствие. Она знала имена двух-трех девочек, у которых Лаура могла быть в гостях, но фамилии ей были неизвестны, так что на телефонную книгу надеяться не приходилось.
К десяти вечера ее посетила мысль о том, чтобы позвонить в полицию, но она передумала, поскольку не знала, что сказать. Нельзя же заявлять о пропаже ребенка в десять вечера, притом что еще утром ребенок был дома, но даже если бы было можно, это привело бы лишь к бессмысленной череде дурацких вопросов со стороны какого-нибудь полицейского.
Было почти одиннадцать, когда Лаура наконец вошла, ссутулившись, в дом, рассеянно огляделась и выпалила заранее приготовленное извинение — нескладное и досадно неуместное, как само отрочество.
— Извини, что я так поздно, — сказала она. — Мы с ребятами заболтались и не заметили, как прошло время.
— Лаура, дорогая, я едва не дошла до истерики. Где ты была?
— Да тут рядом, в Донарэнне.
— Где?
— Ну, в Донарэнне, мам. Где мы сто лет прожили.
— Но это же несколько миль отсюда. Как ты туда добралась?
— На машине. Чак с друзьями меня подбросил. Мы все время туда ездим.
— Какой еще Чак?
— Чак Грейди его зовут. Слушай, он в этом году оканчивает школу. То есть права у него уже пару лет как есть. Теперь он даже профессиональные права получил, потому что после школы развозит на грузовике хлеб.
— Это еще не все, — сказала Люси. — Чем объясняется твое желание туда ездить?
— Ну, мы с ребятами поднимаемся наверх, в общежитие, вот и все. Там… хорошо.
— Поднимаетесь в общежитие? — Люси почувствовала, что в ее голосе и выражении лица проступает истерика.
— Ну да, — сказала Лаура. — Где актеры жили, пока театр не закрылся. Просто там правда хорошо.
— Лаура, дорогая, — сказала Люси, — я хочу, чтобы ты мне рассказала, давно ли вы с друзьями пользуетесь этим заброшенным зданием. И еще мне бы хотелось узнать, чем вы там занимаетесь.
— В смысле — чем занимаемся? Ты что, думаешь, что мы туда трахаться ездим?
— Лаура, тебе пятнадцать лет, и я не потерплю от тебя таких выражений.
— Блядь, — сказала Лаура. — Охуеть.
Они стояли, уставившись друг на друга как смертельные враги, и неизвестно, до чего бы все это дошло, если бы Люси не сообразила, как снять напряжение.
— Ладно, — сказала она. — Хорошо. Лучше нам успокоиться. Сядь, пожалуйста, вон туда, а я сяду здесь, и мы подождем, пока ты соберешься с мыслями и ответишь на мои вопросы.
Лаура едва не плакала (хороший это знак или плохой?), однако все, что Люси хотелось знать, она рассказала. Прошлым летом двое ее знакомых мальчишек обнаружили, что замок на здании общежития сломан. Они проникли внутрь и обнаружили, что кухня в полном порядке и электричество до сих пор есть, потом с помощью девочек привели в порядок весь дом и устроили там нечто вроде клуба. Собрали кое-какую мебель, привезли посуду, стереосистему, набрали кучу музыки. Сейчас там было десять-двенадцать завсегдатаев — в основном девочки, мальчиков гораздо меньше, и, ясное дело, ничего плохого они не делали.
— А марихуану вы там курите, Лаура?
— Не-а, — ответила девочка, но потом уточнила: — Ну, ребята, конечно, приносят и курят, наверное, по крайней мере говорят, что обкурились, но я несколько раз пробовала, и мне не понравилось. Пиво мне тоже не очень понравилось.
— Ладно. И скажи мне еще вот какую вещь. Когда вы там собираетесь с этими мальчиками, которые старше вас, с Чаком Грейди например, вы там… вы уже… в общем, невинности-то ты еще не лишилась?
Лаура посмотрела на нее так, как будто ничего более абсурдного в жизни не слышала.
— Мам, ты, наверное, издеваешься, — сказала она. — Мне лишиться невинности? Да я же толстая как слон, и вообще уродина. Господи, да я, наверное, так и буду всю жизнь девственницей.
И последняя часть фразы прозвучала с таким трагизмом, что Люси не раздумывая бросилась к креслу, в котором сидела ее дочь.
— О боже, девочка, ничего глупее я в жизни не слышала, — сказала Люси и с нежностью прижала голову Лауры к своей груди, не теряя, впрочем, готовности отпустить дочь при малейшем намеке на то, что та хочет высвободиться. — Не знаю, с чего ты взяла, что ты уродина. Да ничего подобного. У тебя приятное, симпатичное лицо, и никуда оно не денется. Сейчас ты просто располнела — главным образом потому, что слишком часто перекусываешь, и мы сто раз это обсуждали; кроме того, это абсолютно нормально. Я в твоем возрасте тоже была полной. И послушай, что я тебе скажу — честно, от всего сердца. Еще два-три года, и от мальчиков отбою не будет — устанешь подходить к телефону. Сколько захочешь, столько их в твоей жизни и будет, но выбор, дорогая, выбор всегда будет за тобой.
Лаура ничего на это не ответила — было даже неясно, слушала ли она вообще, — так что матери не оставалось ничего другого, как вернуться к своему креслу, снова сесть напротив и перейти к самой неприятной части разговора.
— А пока что, Лаура, — сказала она, — пока я не разрешаю тебе ходить в это общежитие. Вообще.
Мать и дочь уставились друг на друга, и в комнате повисло соответствующее моменту тяжелое молчание.
— Да? — тихо проговорила Лаура. — И как же ты собираешься меня не пускать?
— Если понадобится, перестану ездить в Лигу и буду сидеть дома круглые сутки. Буду забирать тебя из школы и привозить домой. Может, тогда ты поймешь, какой ты еще ребенок. — И Люси перевела дыхание, чтобы следующая ее фраза прозвучала максимально бесстрастно: — А вообще, если подумать, есть куда более простой способ: достаточно будет одного звонка. Ведь вы, ребята, вторгаетесь в чужие владения — вы же понимаете, что это противозаконно.
На лице у девочки показался испуг, впрочем испуг киношный, как в дешевых детективах: глаза у нее ненадолго расширились, а потом внезапно сузились.
— Но это же шантаж, мам, — сказала она. — Чистый шантаж.
— Думаю, неплохо было бы тебе сначала немного подрасти, — ответила ей Люси, — а уж потом обвинять меня в шантаже.
Она снова помолчала, чтобы собраться с силами и перевести разговор в мирное русло.
— Лаура, я не вижу причин, по которым мы с тобой не могли бы спокойно все это обсудить, — сказала она. — Я прекрасно понимаю, что молодежь любит устраивать сборища в каких-то своих особых местах; это всегда так было. В данном случае все мои возражения сводятся к тому, что это конкретное место тебе не подходит. Это нездорово.
— Почему «нездорово»? Откуда это взялось? — спросила Лаура; этот оборот речи достался ей от отца («Почему „драгоценные“? Почему „для избранных“? И откуда взялся „Кеньон ревью“?»). — Знаешь что, мам? Знаешь, кто в этом общежитии всю дорогу ошивается, я тебя умоляю? Фил и Тед Нельсоны — вот кто, а ты ведь считаешь, что Нельсоны таки-и-и-е замеча-а-тельные. Именно так ты все время и говоришь, сколько я себя помню: «Ах, Нельсоны таки-и-и-е замеча-а-тельные!»
— Имитацию твою оценить не могу, — сказала Люси, — и насмешку тоже. Удивительно, что братья Нельсон завели себе такие привычки, потому что их растили в атмосфере высокой культуры.
Она тут же пожалела об этой «атмосфере высокой культуры», потому что именно над такими фразами Том Нельсон всегда хохотал до упаду, но сказанного было уже не вернуть.
— Но все равно, что бы там ни делали братья Нельсон, нас это не касается. Я беспокоюсь исключительно о тебе.
— Не понимаю, — сказала Лаура. — Почему мальчикам можно делать все, что им заблагорассудится, а девочкам — нет?
— Потому что они мальчики! — крикнула Лаура, вскочив на ноги и тут же сообразив, что всякий контроль над собой она уже потеряла. — Мальчики испокон веков делали, что им заблагорассудится, неужели ты даже этого не знаешь? Неужели ты этого еще не поняла, дурочка ты несчастная! Сколько надо ума, чтобы знать такие вещи? Им можно быть безответственными, можно потакать каждой своей прихоти, они могут позволить себе любое легкомыслие или жестокость — и ничего им за это никогда не бывает, потому что они мальчики!
Она замолчала, хотя ей самой было понятно, что замолчала она слишком поздно. Лаура тоже встала: она пятилась вглубь комнаты, глядя на мать с опаской и сожалением.
— Мам, ты бы за этим последила, а? — сказала она. — Может, психиатр даст тебе таблетки посильнее или что они там обычно делают?
— Давай я с этим как-нибудь сама разберусь — договорились? А теперь… — и Люси пригладила волосы, отчаянно стараясь вернуть себе самообладание, — а теперь давай я приготовлю тебе что-нибудь поесть, перед тем как ты ляжешь спать.
Но Лаура сказала, что есть не хочет.
— …Суть в том, что я вела себя абсолютно иррационально, — рассказывала Люси в кабинете доктора Файна пять дней спустя. — Я набросилась на нее как какая-то идиотка, у которой в душе ничего нет, кроме непреходящей ненависти к мужчинам. Меня это страшно испугало, и я до сих пор не могу от этого испуга избавиться, потому что никогда я такой не была и не хочу быть.
— Ну, для родителей подростковый период — особое испытание, — начал доктор Файн с такой осторожностью, как будто собирался сообщить ей что-то, чего она не знала. — И особенно трудно приходится, конечно, одиноким родителям. Чем отчаяннее ведет себя ребенок, тем жестче отвечает ему родитель, что, в свою очередь, провоцирует ребенка на дальнейшие вспышки протеста — так образуется своего рода порочный круг.
— Да, — сказала она, изо всех сил стараясь сохранить терпение. — Но я, видимо, не совсем удачно выразилась, доктор. Я пыталась объяснить, что с Лаурой и с этим ее общежитием я и сама прекрасно справлюсь. С вами же мне хотелось обсудить совсем другое — это вот ощущение неподдельного беспокойства за саму себя, эти множащиеся страхи по моему собственному поводу.
— Я понимаю, — сказал он с тем быстрым автоматизмом, который всегда является знаком полного непонимания. — Вы выразили эти страхи, и я могу только сказать, что, на мой взгляд, они преувеличены.
— Что ж… отлично, — сказала Люси. — Я, получается, снова пришла сюда непонятно зачем.
Случись это несколько лет назад, она, наверное, вскочила бы на ноги, подхватила пальто и сумочку и направилась бы к двери. Но у нее сложилось ощущение, что все драматические возможности подобных уходов она уже исчерпала. Слишком часто она уходила от доктора Файна — ничего нового этим сказать было уже нельзя; а кроме того, на следующем сеансе никогда нельзя было понять, имел ли он что-либо против подобных выходок.
— Жаль, миссис Дэвенпорт, — сказал он, — что вас посещает порой ощущение, будто вы пришли сюда непонятно зачем, но, быть может, мы сможем продвинуться дальше, если попытаемся в этом ощущении разобраться.
— Да, хорошо, — сказала Люси. — Давайте.
— Мистер Сантос? — как-то вечером окликнула она в Лиге своего преподавателя. — Можно мне будет поговорить с вами, когда вы освободитесь? — И когда он подошел к ней, она сказала: — Среди моих друзей есть двое профессиональных художников, и мне бы очень хотелось показать им какие-нибудь из своих работ. Вот двенадцать холстов, которые я отобрала, и я подумала, что, может быть, вы сможете просмотреть их и укажете на четыре или пять, которые вам кажутся лучше других.
— Конечно, — сказал он. — С удовольствием, миссис Дэвенпорт.
Она думала, что он будет подолгу задерживаться на каждой картине, извлеченной из ее громоздкого штабеля, будет рассматривать ее, склоняя голову то на одну, то на другую сторону, как он делал, когда подходил к еще не законченной работе; а он вместо этого прошелся по ним так быстро и с таким очевидным желанием поскорее справиться со своей задачей, что она впервые спросила себя, нет ли в нем чего-то слегка… ну, чего-то слегка ненастоящего.
Он отставил в сторону шесть картин, потом глянул на них с сомнением и вернул две из них обратно.
— Эти, — сказал он. — Эти четыре. Это лучшие ваши работы.
И она почти уже спросила, откуда он знает. Но вместо этого по давней своей привычке сказала:
— Спасибо вам огромное за помощь.
— Всегда пожалуйста.
— Люси, позвольте мне помочь вам, — сказал симпатичный молодой человек по имени Чарли Рич, с которым они работали в одной студии.
Вдвоем они вынесли все двенадцать холстов из Лиги студентов-художников, спустились с ними по тротуару и сложили в багажник ее машины так, чтобы четыре выбранные мистером Сантосом работы оказались сверху.
— Люси, надеюсь, вы нас не покидаете? — спросил Чарли Рич.
— Нет, не думаю, — сказала она ему. — Пока нет. Я еще вернусь.
— Отлично. Рад это слышать. Потому что вы относитесь к тем немногим людям, с которыми я каждый день жду встречи.
— Что ж, мне очень приятно, Чарли, — сказала она. — Спасибо.
Он был крепкий, приятный молодой человек и хороший художник; ей показалось, что он лет на десять-двенадцать моложе ее.
— Мне давно хотелось пригласить вас пообедать, — сказал он, — но я так ни разу и не решился.
— Что ж, было бы неплохо, — ответила она. — Я бы с удовольствием. Давайте сделаем это в ближайшее время.
На ветру у Чарли растрепались волосы, и он стал придерживать их одной рукой. Прическа была у него длиннее и объемнее обычной — примерно как у Битлов, примерно как у братьев Кеннеди, — и в последнее время она видела нечто похожее едва ли не у всех парней. Еще несколько лет — и обычной мужской прически просто не станет, как не осталось больше обычных мужских шляп.
— Что ж, — сказала она, вынув из сумочки ключи от машины и переложив их в правую руку, — мне нужно двигаться. Я собираюсь сегодня показать свои работы двум очень хорошим художникам-профессионалам, так что мне даже страшновато. Может, вам стоило бы за меня помолиться.
— Нет, Люси, помолиться я ни за кого не могу, — сказал он, — потому что я никогда во все это не верил. Лучше я вот что сделаю… — Он подошел к ней и дотронулся до ее руки. — Я буду все время о вас думать.
Сначала она поедет в Хармон-Фолз. Вчера она звонила Полу Мэйтленду, чтобы договориться об этой встрече, и он пытался увильнуть, ссылаясь на то, что с оценкой чужих работ у него всегда были проблемы; но она настояла.
— С чего ты взял, что тебе придется что-то оценивать, Пол? Я просто хочу, чтобы ты посмотрел на картины и сказал, нравятся они тебе или нет, — вот и все; потому что, если они тебе понравятся, для меня это будет значить очень и очень много.
И с этого момента она начала фантазировать. Она знала, что сразу же поймет, понравились они ему или нет. Если, увидев картину, он посмотрит на нее с едва заметным кивком или улыбкой, это будет значить, что картина ему нравится. А если он, повинуясь порыву, обнимет ее рукой за талию или сделает что-нибудь другое в этом роде, это будет значить, что она, по его мнению, настоящий художник.
Потом к ним, наверное, подойдет Пегги Мэйтленд, чтобы стать третьей в этом долгом товарищеском объятии, — и они будут беспрестанно смеяться из-за того, что теряют равновесие и наступают друг другу на ноги, — и на гребне этого восторга Люси не составит особого труда притащить их с собой на вечеринку к Нельсонам.
— Давно пора, Пол, — скажет она. — Давно пора избавиться от этих бессмысленных предрассудков. Нельсоны — прекрасные люди, и они будут рады с тобой познакомиться.
И тогда в студии Тома Нельсона замечательным образом соберутся сразу три художника. Мужчины будут поначалу вести себя сдержанно — крепко пожмут друг другу руки, а потом отступят на шаг назад, чтобы оглядеть друг друга с ног до головы, — но вся напряженность исчезнет, как только Люси принесет и покажет свои работы.
— Господи, Люси, — едва слышно проговорит Том Нельсон. — Когда ты успела научиться так писать?
Впрочем, Люси не надо было объяснять, каким предательским бывает воображение. Доктор Файн называл это «фантазированием» — словом столь же диким и тяжеловесным, как и все остальные из его арсенала, и она решительно выкинула все это из головы.
Когда Люси подъехала к дому Мэйтлендов, Пол был еще на работе, возился с очередным плотницким заказом; и это было крайне неудачно, потому что Люси знала, что от Пегги Мэйтленд особо радушного приема ждать не приходится.
— Я никогда не пью, пока Пол домой не придет, — объяснила Пегги, когда они неловко уселись друг напротив друга, — но могу предложить тебе чашечку кофе. И я как раз утром напекла печенья с изюмом — хочешь?
Кофе Люси на самом деле не хотелось, а с печеньем проблема состояла в том, что на вид оно было не меньше шести дюймов, и как его вообще можно съесть, Люси попросту не знала. Говорить с Пегги Мэйтленд было практически не о чем — было всего две-три общих темы, и Люси старалась задержаться на каждой из них как можно дольше, только чтобы не сидеть потом в полном молчании.
Да, у мамы и отчима было «все нормально». Да, у Дианы и Ральфа Морина тоже все было «нормально», хотя они все еще жили в Филадельфии; у них было уже двое маленьких сыновей и скоро должен был родиться третий ребенок.
— И кстати говоря, — сказала Пегги, — я тоже беременна. Мы совсем недавно об этом узнали.
Люси сказала, что это замечательно; сказала, что очень рада; сказала, что она уверена, что рождение ребенка принесет им обоим огромную радость, и даже выразила надежду, что этот ребенок будет первым из многих других, потому что Пол и Пегги всегда казались ей идеальной парой для большой многодетной семьи.
Но пока она прислушивалась к собственному голосу, произносящему все эти слова, не решаясь отвести ото рта это гигантское печенье, она прекрасно понимала, что, как только она замолчит, в комнате воцарится молчание.
Так оно и оказалось. У нее получилось еще откусить печенье и сказать, жуя, «очень вкусно», но после этого тишину не нарушало уже ничего. Пегги не задала Люси ни одного вопроса — не спросила даже ни про Лауру, ни про Лигу студентов-художников, — а раз вопросов больше не было, то и разговор продолжаться не мог. Предавшись молчанию, они обе сосредоточились на одном: ждали, когда придет Пол.
«Ты никогда мне не нравилась, Пегги, — сказала про себя Люси. — Ты очень симпатичная, и я знаю, что все считают тебя сокровищем, только вот мне ты всегда казалась испорченной, самовлюбленной и грубой. Почему ты не повзрослела и не научилась быть доброй, как большинство других людей? Хотя бы внимательной к другим? Хотя бы вежливой?»
Но вот наконец за дверью послышался топот, и в дом вошел Пол.
— Привет, — сказал он, опуская на пол ящик с инструментами. — Рад тебя видеть, Люси.
Выглядел он устало — заниматься физической работой ради служения искусству было ему уже слегка не по возрасту, — и направился он прямиком к бару. Люси решила, что ей повезло, потому что, как только Мэйтленды повернулись к ней спиной, она смогла открыть сумочку и запихать туда это проклятое печенье.
Пол почти уже допил второй стакан, когда вспомнил, зачем приехала Люси.
— Ну так и что с этими картинами? — спросил он.
— Они у меня в машине.
— Помочь тебе принести?
— Нет, Пол, сиди, — сказала она. — Я сама принесу. Там их всего четыре.
Когда она внесла их в дом и стала расставлять в гостиной вдоль стены, она уже настроилась на разочарование. И в первую очередь она готова была пожалеть, что вообще приехала в этот дом.
— Ну что, славные работы, Люси, — сказал Пол через некоторое время. — Очень славные.
Мистер Сантос умел сказать это слово так, что оно наполняло тебя гордостью и надеждой, но Пол употреблял его совсем иначе. И, оторвавшись от картины, он ни разу даже не посмотрел на Люси.
— Я никогда не мог толком ничего оценить, я тебе говорил, — сказал он, — но в данном случае я, конечно же, вижу, сколько дала тебе Лига. Ты многому научилась.
Собраться и сложить картины получилось быстрее, чем расставить их для показа, и, направляясь к двери, она с легкостью подхватила их под мышку.
Пол поднялся, чтобы с ней попрощаться, и только в этот момент в первый раз посмотрел ей в глаза: его печальный взгляд по-дружески просил у нее прощения за то, что он не смог сказать большего.
— Не забывай нас, Люси, приезжай почаще, — сказал он, а Пегги не сказала ни слова.
Люси заехала домой, только чтобы принять душ и переодеться, потому что обещала быть в студии у Тома Нельсона задолго до того, как начнут собираться гости. Пока она причесывалась, ее охватила какая-то тихая радость, и она только потом поняла, в чем было дело: Чарли Рич будет все время о ней думать.
Том сидел и барабанил под запись Лестера Янга и был, казалось, полностью погружен в музыку, однако стоило ему увидеть Люси, как он моментально остановился, поднялся и выключил проигрыватель.
— Слушай, Том, — начала она, — хочу, чтобы ты кое-что мне пообещал. Если картины тебе не понравятся, ты так мне и скажи. Если сможешь объяснить, почему они тебе не нравятся, мне это будет полезно, — может быть, это чему-нибудь меня научит; но главное, чтобы ты сказал мне все это прямо. Давай без дураков, ладно?
— Ну, это уж само собой, — сказал Том. — Буду безжалостен. Буду зверски жесток. Только давай я для начала скажу, что выглядишь ты сегодня потрясающе.
И когда она благодарила его за комплимент, изобразить особую стеснительность у нее не получилось — она знала, что действительно хорошо выглядит. На ней было новое платье, причем такое, про которые говорят: «Ах, ты в нем совершенно преобразилась!» — прическа была точно какая надо, а желание услышать оценку собственных работ, вполне возможно, придавало выражению ее лица и глаз определенное сияние.
Она расставила все четыре картины вдоль стены рядом с барабанной установкой, и Том по очереди присел перед каждой из них, чтобы внимательно рассмотреть. Делал он это очень неспешно, и она начала уже подозревать: он просто тянет время, пытаясь сообразить, что можно сказать.
— Ну да, — проговорил он наконец и провел своей выразительной рукой вдоль изогнутой линии на картине, которую она считала своей лучшей. — Ну да, вот это очень симпатично сделано. Да и вообще вся эта часть симпатичная; и вот эта тоже. И еще вот здесь, на этой картине, очень удачная композиция. И цвета тоже удачные.
Потом он встал, и она знала, что, если у нее не будет вопросов, разговор на этом закончится.
— Ну да, Том, — сказала она, — я понимаю, что эти картины вряд ли тебя покорили, но можешь ты мне сказать, как ты в общем их оцениваешь? Не кажутся они тебе каким-то капустником в Дикси?
— Не кажутся ли они мне чем?
— Ну, это просто такое выражение. Я хотела спросить, не кажутся ли они тебе совсем уж любительскими?
Он отступил от нее и с видом одновременно раздраженным и сочувственным засунул обе руки в боковые карманы своей десантной куртки.
— Ну, Люси, — проговорил он, — что я могу сказать. Конечно, они любительские, дорогая, но это потому, что ты и сама любительница. Нельзя же требовать от человека профессиональной работы после нескольких месяцев в Лиге; в общем, никто от тебя этого и не ждет.
— Какие несколько месяцев, Том? — сказала она. — Я хожу туда уже почти три года.
— Можно мне глянуть? — крикнула с кухни Пэт Нельсон и тут же вошла в студию, вытирая руки о посудное полотенце.
Она глянула на картины, потом добросовестно, не торопясь рассмотрела каждую и в конечном счете сообщила Люси, что они впечатляют.
Но скоро уже должны были подъехать первые гости, так что Люси вынесла картины во двор, где стояла ее машина. Она положила все четыре поверх восьми остальных, а потом с силой захлопнула багажник и закрыла его на ключ — настолько решительно, что было понятно: в Лигу студентов-художников она больше не вернется.
Она долго стояла одна в тени громко шелестящих высоких деревьев, на манер Бланш Дюбуа прижимая к губам костяшки пальцев; только она не плакала. Впрочем, Бланш тоже никогда не плакала; это Стелла могла позволить себе «сладко» разрыдаться. У Бланш не было в этом нужды, потому что отчаяние было знакомо ей не понаслышке, и Люси чувствовала, что скоро тоже познакомится с ним вплотную.
Однако отчаянию придется подождать еще как минимум несколько часов, потому что у Нельсонов сегодня была вечеринка. Чип Хартли тоже, вероятно, приедет, но она давно уже научилась этого не бояться: они не раз встречались на этих вечеринках уже после того, как расстались, и с удовольствием друг с другом беседовали. Один или два раза — три на самом деле — она даже отправлялась в Риджфилд, чтобы переспать с ним. Они были «друзья».
И уже на подходе к дому, у самой кухонной двери, она передумала насчет Лиги. Она туда вернется — хотя бы для того, чтобы увидеть Чарли Рича. Вдруг он окажется гораздо старше, чем выглядит; и потом, каким бы предательским ни казалось слово «друзья», она знала, что скоро ей понадобятся все друзья, какие только найдутся.
В яркой от влаги кухне она стояла, как модель, положив одну руку на бедро, и спокойно приглаживала волосы другой. Ей было тридцать девять лет, и ни о чем в этом мире она ничего толком не знала и, наверное, никогда уже не узнает, но ей не нужен был ни Том Нельсон, ни кто-либо другой, чтобы знать: никогда еще она не выглядела так хорошо.
— Пэт, — сказала она, — раз уж все и так в курсе, что я практически алкоголичка, думаешь, нормально будет, если я налью себе стаканчик?