Часть третья

Глава первая

В ретроспективе жизнь после развода всегда распадалась для Майкла Дэвенпорта на два исторических периода: до Бельвю и после Бельвю. И хотя первый длился всего год с небольшим, в памяти он занимал гораздо больше времени — хотя бы потому, что в этот период с ним столько всего произошло.

Это был год меланхолии и сожалений, и, чтобы вспомнить об этом, Майклу достаточно было взглянуть на бесконечную печаль, которую не могли изгнать с лица дочери ни улыбка, ни даже смех. И все же вскоре он обнаружил, что одиночество может быть источником неожиданной силы, — он нередко оживлялся и приходил в состояние юношеской отваги и готовности; и втайне он всегда гордился тем, что уже через три недели после отъезда из Тонапака ему удалось покорить молодую и потрясающе красивую девушку.

— Место-то, конечно, ничего, — сказал Билл Брок, осматривая дешевую квартиру, которую Майкл нашел себе на Лерой-стрит в Уэст-Виллидж. — Но нельзя же все время отсиживаться в этой дыре, Майк, ты же тут с ума сойдешь. Смотри: в пятницу вечером на севере будет мажорская вечеринка — какой-то рекламист ее устраивает, я сам его толком не знаю. Косит под какого-то суперудачливого гангстера — ну да и хрен с ним: на такой вечеринке кто угодно может оказаться.

И Брок присел на корточки перед письменным столом, чтобы написать на бумажке адрес и фамилию.

Дверь там открыл радушный мужчина, тут же объявивший, что друзья Билла Брока — его друзья, и Майкл нерешительно вошел в комнату, забитую галдящими и выпивающими незнакомцами, производившими впечатление прохожих, которых собрали наугад на ближайшей улице: их сходство ограничивалось дорогой одеждой.

— Толпа собралась немаленькая, — сказал Билл Брок, когда Майклу удалось наконец его найти. — Только никого особенно интересного, боюсь, нет — в смысле никого свободного. Разве что в той комнате имеется необыкновенная молодая британка, но к ней не подойти. Окружена со всех сторон.

Она и вправду была окружена: за ее внимание одновременно боролись пятеро или шестеро мужчин. Но она была вся настолько необыкновенная — глаза, губы, скулы, аристократический английский прононс — все как у первой красавицы из какого-нибудь английского фильма, что любая попытка протиснуться к ней поближе не казалась лишенной смысла.

— …Мне нравятся ваши глаза, — сказала она ему. — У вас очень печальные глаза.

Уже через пять минут она согласилась встретиться с ним у выхода, «как только получится отсюда смотаться»; на это ушло еще пять минут; и следующие полчаса они провели за выпивкой в ближайшем баре, где она сообщила, что ее зовут Джейн Прингл, что ей двадцать лет, что она приехала в Америку пять лет назад, когда ее отца «назначили руководителем американского отделения какой-то гигантской международной корпорации», что теперь ее родители развелись и что она «уже какое-то время совсем неприкаянная». Правда, она тут же заверила его, что ни от кого не зависит: на жизнь она зарабатывала в каком-то театральном агентстве, где была секретаршей, и работа ее устраивала («Люди мне там нравятся, и они меня любят»).

Но Майкл уехал с ней из этого бара на такси еще до того, как она закончила все это рассказывать, и едва ли не в следующее мгновение она уже лежала голая у него в кровати, сладостно обвивая его ногами, извиваясь и задыхаясь от нахлынувшего на нее, как она чуть позже заверила его сквозь слезы, первого в жизни оргазма.


Джейн Прингл была так прекрасна, что в ее присутствие почти невозможно было поверить, но больше всего ему нравилось то, что она была не против остаться с ним навсегда — или, как она сама говорила, «пока ты сам от меня не устанешь». И хотя первые дни и недели, которые они прожили вместе, вряд ли можно было назвать самыми счастливыми в жизни Майкла — слишком много в них было деланых улыбок и вздохов, — именно тогда он убедился, что все его чувства снова ожили и приобрели поразительную яркость и свежесть, а этого пока что было вполне достаточно.

Дважды в месяц она охотно уничтожала все следы своего присутствия в квартире, когда Лаура приезжала на выходные, однако, посадив дочь на поезд в воскресенье, он возвращался на метро с уверенностью, что в его окнах на Лерой-стрит будет гореть свет: Джейн была уже там и ждала его возвращения.

Вообще-то, считалось, что она живет у своей тетки, «старой зануды», недалеко от Грамерси-парка, — там она держала свои вещи. А разве тетя не выражает недоумений по поводу ее нового жизненного уклада?

— Нет-нет, — заверила его Джейн. — Она никогда не задает вопросов. У нее духу не хватает. Она сама страшно богемная. Майкл, ну когда ты уже разденешься?

Она находила столько поводов, чтобы сказать ему, какой он замечательный, что он бы и сам в это уверовал, если бы его самооценка не страдала ежедневно в процессе работы. С тех пор как он переехал в Нью-Йорк, у него не получилось ни одного стихотворения. Сначала он думал, что присутствие Джейн в его жизни поможет переломить ситуацию, но месяц проходил за месяцем, а он все так же воевал со словами.

На недостаток уединения жаловаться не приходилось, потому что Джейн работала всю неделю, и это само по себе было частью проблемы: когда ее не было, он по ней скучал.

А работу свою она, похоже, действительно любила. Она называла ее «развлекухой», сколько бы он ни говорил ей, что такого существительного не существует, никогда не позволяла себе опаздывать и утром всегда уезжала в офис идеально одетой и ухоженной, и по вечерам он всегда удивлялся, сколько свежести и живости она способна была сохранить после целого дня за столом секретарши. Она возвращалась в его жизнь с резким запахом осени, с песенкой из новой музыкальной комедии, а иногда и с целой сумкой дорогих продуктов («Ты не устал от ресторанов, Майкл? И вообще мне нравится для тебя готовить; люблю смотреть, как ты съедаешь то, что я сделала»).

И даже когда работа переставала быть развлечением, в ней всегда находилось место для мелодрамы.

— Я сегодня плакала на работе, — сообщила она однажды, опустив глаза. — Ничего не могла с собой поделать. Но Джейк обнял меня и не отпускал, пока я не успокоилась, очень мило с его стороны, я считаю.

— Кто такой Джейк? — Майкл был поражен, как быстро она заставила его ревновать.

— Он из компании; один из владельцев. Другого зовут Мейер, он тоже хороший, но иногда бывает грубым. Сегодня он на меня наорал — раньше он такого никогда себе не позволял; поэтому я и расплакалась. Правда, потом было видно, что ему самому паршиво, и он очень извинялся, перед тем как уйти.

— И сколько у вас там народу? Только эти двое или еще есть?

— Нас четверо. Есть еще Эдди. Ему двадцать шесть лет, мы с ним большие друзья. Почти каждый день вместе обедаем, а однажды даже прошли в танго всю Сорок вторую улицу — просто для прикола. Эдди хочет стать певцом, то есть он и есть певец, причем, по-моему, абсолютно замечательный.

Он решил не спрашивать больше про офис. Выслушивать все это ему не хотелось; тем более что пока она приходила домой с явным желанием еженощно ублажать его в постели, все это не имело ни малейшего значения.

Когда он смотрел, как Джейн ходит по квартире, когда гулял с ней по вечерним улицам или сидел в старой доброй «Белой лошади», на ум ему то и дело приходило слово «необыкновенная», брошенное Биллом Броком. Она и вправду была необыкновенная. Он стал ощущать, что никак не может насытиться ее телом, а то, что он скучал по ней, пока она была на работе, свидетельствовало и о более глубокой привязанности. Он даже почти уже не замечал ее деланых улыбок и вздохов — они были частью ее стиля — и часто сожалел, что история ее жизни слишком уж изобилует всякими историями.

В семнадцать лет она вышла замуж за молодого преподавателя престижной частной школы в Нью-Гэмпшире, где она сама училась, но семейная жизнь оказалась такой «отвратительной», что родители устроили развод, не дождавшись первой годовщины свадьбы.

— И это был последний раз, когда мне пришлось в чем-либо полагаться на родителей, — сказала она. — Больше и не подумаю ни о чем их просить. Они теперь так поглощены ненавистью друг к другу и оба так носятся со своей новой любовью, что я стала их немножко презирать. И хуже всего то, что они оба испытывают передо мной страшное чувство вины: меня это бесит. С мамой все не так страшно, она в Калифорнии, а папа-то здесь, в Нью-Йорке, и это кошмар. И потом еще эта прекрасная Бренда — его жена, то есть моя мачеха. Забавно, что сначала она мне даже понравилась: стала для меня чем-то вроде старшей сестры, мы некоторое время были очень близки, пока я не увидела, как хорошо она манипулирует людьми. Дай ей волю, она всю мою жизнь к рукам приберет.

Но все эти семейные обиды забывались в мгновение ока. Иногда Джейн звонила отцу прямо от Майкла и восторженно, с каким-то даже кокетством болтала с ним по часу, то и дело называла его «папочкой», до упаду хохотала над его шутками, потом просила позвать Бренду, после чего следовало еще полчаса приглушенной таинственной болтовни, посредством которой девицы в большинстве своем общаются только со своими лучшими подругами.

И возможно, потому, что у Майкла была собственная дочь, гармония этих разговоров чаще всего доставляла ему удовольствие: он даже улыбался про себя, слушая, как на другом конце комнаты журчит без конца ее милая английская речь, и ему не раз приходило в голову, что он был бы не прочь как-нибудь познакомиться с ее отцом. («Я так рад… — наверняка сказал бы отец, — так рад, что Джейн вроде бы наконец определилась».)

Отец не всегда был управленцем, объяснила Джейн после одного из телефонных разговоров; его первой любовью была журналистика, и в войну он был одним из ведущих корреспондентов крупнейшей лондонской газеты. Раньше она, правда, говорила, что ее отец всю войну выполнял для британского правительства опаснейшие шпионские задания, однако он не стал обращать на это внимания, потому что, насколько ему было известно, журналист вполне мог быть по совместительству шпионом.

Однако в том, что она ему рассказывала, случались и другие несоответствия.

Невинности ее лишил «отвратительный» бывший муж, причем так неосторожно, что от одной мысли об этом она до сих пор вздрагивает; но как-то раз, вспоминая о чем-то более приятном, она рассказала, что, когда ей было шестнадцать лет, она отдала «все — да, все-все» мальчику, с которым познакомилась на приморском курорте в штате Мэн.

Позапрошлым летом в Нью-Джерси она перенесла ужасно болезненный аборт; ей пришлось самой искать врача и платить за операцию из собственной зарплаты, причем вследствие неумелой работы врача она несколько месяцев пролежала потом больная без всяких сил, но при этом тем же позапрошлым летом она объехала автостопом всю Западную Европу с молодым человеком по имени Питер, и все у них шло замечательно, пока отец Питера не настоял на том, чтобы тот уехал домой, а осенью вернулся на учебу в Принстон.

Майкл попытался прояснить пару неясностей в некоторых ее историях, но историй этих было так много, что чаще всего он просто умолкал в изумлении. А потом ему стало казаться, что она умышленно испытывает его доверие, как делают иногда трудные подростки.

На прелестном ее лице с одной стороны можно было разглядеть небольшой рубец — как будто от ожога или удаленной когда-то кисты, и Майкл сказал ей как-то вечером, в постели, что этот шрам ее только красит.

— А, шрам, — сказала она. — Ненавижу этот шрам и все, что с ним связано. — И потом, выдержав серьезную паузу, добавила: — Гестапо особой кротостью нравов не отличалось.

Майкл глубоко вдохнул:

— Детка, откуда взялось гестапо? Не рассказывай мне больше про гестапо, сладкая моя, потому что я неплохо представляю, сколько тебе было лет, когда война кончилась. Шесть. Так что давай поговорим лучше о чем-нибудь другом, ладно?

— Но это правда, — настаивала она. — Один из их приемов — пытать детей, чтобы родители заговорили. Когда это произошло, мне даже и шести еще не было; мне было пять. Мы с мамой жили в оккупированной Франции, потому что домой в Англию нам вернуться не удалось. Нелегко, наверное, было все время скрываться, но я зато до сих пор прекрасно помню нормандскую деревню и милое фермерское семейство, с которым мы познакомились. И вот однажды в дом вломились эти жуткие люди и стали выяснять, где отец. Мама на самом деле вела себя очень храбро: вообще ничего им не говорила, пока не увидела, как они тычут ножом мне в лицо, — это ее сломило, и она рассказала все, что им было нужно. Если бы она этого не сделала, меня могли бы убить или покалечить на всю жизнь.

— Да уж, — сказал Майкл, — жуткая история, согласен, но, что хуже всего, я в нее не верю. Слушай, радость моя. Ты же знаешь, что я от тебя без ума, знаешь, что ради тебя я на все готов, но этот бред собачий я слушать больше не намерен, учти. Господи, ты, вообще-то, правду от неправды отличаешь?

— Ну, я в принципе не знаю, как на это можно отвечать, — сказала она тихо.

Она вылезла из кровати и ушла вглубь комнаты, и Майкл подумал, судя по напряженному контуру ее спины, что ей стало стыдно, но тут она обернулась и смерила его спокойным оценивающим взглядом.

— Какой же ты жестокий! — сказала она. — Я сначала думала, что ты человек чуткий, а ты на самом деле злой и жестокий.

— Ну да, ну да, — проговорил он, попытавшись придать своему голосу усталое выражение.

Примерно так и прошла вся осень, но даже тогда он был уверен, что все наладится. Если дать ей некоторое время посердиться, а потом дождаться, пока она примет душ и переоденется, можно было не сомневаться, что она с легкостью придумает, как вернуться к прежним приятным отношениям, не потеряв при этом лица; а сам он к этому моменту был готов помириться с ней уже на любых условиях.

Он никогда не упускал случая похвастаться ею перед другими мужчинами — даже перед незнакомыми, даже в ресторанах, которые выбирала она и которые он на самом деле не мог себе позволить, — поэтому он с удовольствием взял ее с собой, когда Том Нельсон, приехавший в город на целый день, пригласил его посидеть в баре в северной части Манхэттена. Он знал, что, когда Том ее увидит, у него от зависти отвиснет челюсть, — и она отвисла. Правда, тот именно вечер едва не закончился катастрофой, когда Джейн, грациозно склонившись над столом, спросила Тома:

— Чем же вы занимаетесь?

— Я художник.

— Современный?

Том Нельсон посмотрел на нее сквозь очки и несколько раз моргнул, давая понять, что сто лет уже не слышал ни от кого таких вопросов. После чего сказал:

— Ну да, наверное. Конечно современный.

— Вот как! Что ж, вероятно, удовольствие можно получать от любой работы, если она тебе нравится, но я лично к современному искусству испытываю отвращение. Современное искусство совершенно меня не трогает.

Тогда Том начал старательно создавать вокруг основания своего стакана изваяние из мокрой салфетки, и Майклу пришлось заполнять тишину бессвязной и отрывочной болтовней обо всем, что приходило ему в голову.

В этом состояла еще одна проблема Джейн Прингл: на самом деле она ничего толком не знала. Мачеха основательно обучила ее искусству одеваться, а разговоров в офисе ей хватало на то, чтобы сформировать твердое представление об идущих на Бродвее спектаклях, — она всегда могла сказать, какие гениальные, а какие полная ерунда, но все прочие аспекты образования не особенно заботили ее с тех пор, как закончилась ее небрежная мечтательная юность, проведенная в пансионе. Она настолько ничего не знала, что Майкл не раз спрашивал себя, не для того ли она начала врать, чтобы попытаться это скрыть.

Она сказала, что Рождество ей придется провести с отцом и мачехой, потому что они уже давно этого ждут, а потом позвонила от них сказать, что на Новый год тоже решила остаться у них.

Когда она в конце концов вернулась на Лерой-стрит, вид у нее был несколько рассеянный. Даже когда они с Майклом сели, она продолжала рассматривать квартиру, как будто ей не верилось, что она здесь жила, и раз-другой она с той же неуверенностью посмотрела ему в лицо.

— Ну, время я провела гениально, — сказала она. — Мы сходили на тринадцать разных вечеринок.

— Да? Что ж, это немало.

У нее была новая стрижка — на его вкус, слишком короткая, — и в дополнение к этой стрижке она освоила какую-то новую манеру поведения — серьезную, деловую, решительную. Кто-то подарил ей янтарный мундштук, будто бы задерживающий токсичные смолы, и на протяжении всей зимы она честно им пользовалась, хотя из-за того, что ей постоянно приходилось кривиться, сжимая его в губах, вид у нее становился довольно глупый; к тому же это лет на десять ее старило.

В феврале она заявила, что ей имело бы смысл снять собственную квартиру, и он с ней согласился. Он с такой заботой помогал ей изучать раздел «Сдается» в «Таймс», что можно было подумать, что он отправляет в большой мир собственную дочь. Подходящая квартира нашлась в западной части двадцатых улиц, с видом на сады Генеральной теологической семинарии[60]; и хотя хозяин предлагал перекрасить ее перед тем, как Джейн въедет, она отказалась: ей хочется самой покрасить стены, сказала она, «чтобы было ощущение, что это моя собственная квартира».

И это означало, что Майкл должен был часами стоять с ней в хозяйственном магазине, пока она решала, какого оттенка белую краску ей взять, какие купить валики и какие кисти; это значило, что ему пришлось облачаться в забрызганные краской джинсы, лезть на стремянку, дышать всей этой вонью и работать до одурения, то и дело спрашивая себя, на кой черт ему все это надо.

Как-то, когда Джейн, в коротеньких шортах и почти ничего не закрывавшей блузке, забралась на другую стремянку, пытаясь дотянуться до карниза выходившего на фасад окна, из кустов с другой стороны улицы донесся свист, за которым последовал целый хор радостных приветствий. Она засмеялась и помахала рукой будущим священникам. Потом потопталась на стремянке и, приняв еще более вызывающую позу, отправила им воздушный поцелуй.

Позже она объявила Майклу, что хочет выкрасить спальню в черный цвет.

— Зачем?

— Ну просто так. Всегда хотела черную спальню. Как-то это мило и сексуально.

Когда с покраской было покончено — и с черной спальней, и со всем остальным, — он решил, что оставит ее на несколько дней одну, может, даже на целую неделю.

В следующий его приход она потащила его в постель с ничуть не меньшей страстью, чем прежде, но после этого завела разговор, который показался ему совершенно неуместным. Она объяснила — в словах, нахвататься которых она могла только в последнее время из какой-нибудь популярной психологической книги (может, «Как любить?» Дерека Фара?), — что их «отношения» стали бы более «основательными», если бы они начали «строить их на более реалистической основе».

— Ну да, да, давай, — сказал он. — Так и когда ты хочешь заняться этим в следующий раз? Вторник подойдет?

В другой раз она сообщила: «Ко мне сегодня заходили двое семинаристов; очень милые ребята, страшно стеснительные. Я угостила их чаем с ньютонами — не с этими дешевыми, конечно, а с хорошими, английскими, импортными[61], — мы отлично пообщались. Потом одному из них надо было идти на лекцию или что-то в этом духе, а второй еще долго у меня сидел. Его зовут Тоби Уотсон, он мой ровесник. Когда он окончит семинарию, он собирается поездить по миру. Классно?»

— Нет.

— Он собирается в одиночку пройти по всей Амазонке, подняться вверх по Нилу и покорить одну из гималайских вершин. Говорит, что на это может уйти года два-три, но он сказал: «Думаю, после этого я стану лучше — и как человек, и как священник».

— Ну да, ну да.

Конец пришел внезапно, в телефонном разговоре, когда он позвонил, чтобы спросить, можно ли прийти к ней на ночь.

— Нет, — сказала она испуганно, как будто этого «нет» было недостаточно, чтобы предотвратить его визит. — Нет, сегодня нельзя, и завтра тоже нельзя; на этой неделе вообще нельзя.

— Как так?

— Что «как так»? Что ты имеешь в виду?

— Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. Почему нельзя?

— Потому что у меня гости.

— Гости, — повторил он в надежде, что она поймет, насколько фальшивым показалось ему это объяснение.

— Ну да, гости. В нормальной, активной светской жизни периодически иметь гостей в доме — это совершенно нормально.

— То есть ты хочешь, чтобы я и звонить тебе тоже перестал?

— Если тебе так нравится. Решай сам.

Он повесил трубку, зная, что девушки у него больше нет, чувствуя, что именно эта девушка никогда ему толком и не принадлежала, и недоумевая, нужна ли она была ему вообще на самом-то деле. И, повесив трубку, Майкл еще долго ходил по комнате и шепотом твердил: «Пошло бы оно все на хрен; пошло бы оно все на хрен».


— Да, блин, это, конечно, херово, — утешал его Билл Брок, — девка была симпатичная. Я тебя в тот вечер чуть не убил, когда увидел, как вы с ней уходите с вечеринки. Но в любом случае, Майк, главное — не дать себе погрязнуть в одиночестве; это хуже всего. Нормальную девушку всегда найти можно, если как следует этим заняться.

И некоторое время ничем другим он, похоже, и не занимался. Секс как таковой или, скорее, непреклонное к нему стремление едва не стало единственным в его жизни делом.

Сначала две девушки подряд осторожно изложили ему причины (каждая свои), по которым им не хотелось больше видеть его после единственной проведенной с ним ночи. Потом месяца полтора он провел с мускулистой женщиной, жившей на пособие по безработице, но имевшей достаточное количество пожелтевших газетных вырезок, подтверждавших, что она профессионально танцует; она часто плакала и жаловалась, что его чувство к ней «любовью назвать нельзя, потому что любовь — это нечто большее»; в конце концов она призналась, что несколько приуменьшила свой возраст: на самом деле ей было не тридцать один, на самом деле ей было сорок.

А иногда он просто пролетал — приглашал девушку в какой-нибудь ресторан и весь вечер из шкуры вон лез, пытаясь поддержать разговор, но она только смотрела по сторонам или сидела, уставившись в тарелку, пока не приходило время провожать ее куда-то домой; там она говорила: «Что ж, было очень приятно», а он возвращался к себе с привкусом поражения во рту.

К концу весны он был настолько обескуражен происходящим, что стал искать более простые способы времяпровождения. Можно же ходить в гости в приятные семейства, можно пойти выпить с другими холостяками, наконец, можно просто почитать — книги он в последнее время почти совсем забросил, — а когда работа стала налаживаться, он настолько уставал к вечеру, что ни на какие приключения был все равно не способен.

Больше всего ему нравилось заходить в гости к молодому писателю Бобу Осборну и его подруге Мэри — им обоим не было еще тридцати, и они планировали пожениться в самое ближайшее время. Ему всегда было так хорошо с ними, что он старался не заходить к ним слишком часто и допоздна не засиживаться, чтобы, не дай бог, они не подумали, что он злоупотребляет их молодостью и великодушием; поэтому он был приятно удивлен, когда Мэри сама зашла к нему в гости, и принял ее с радостью, как друг дома.

— Рад тебя видеть, Мэри.

— Подожди, я сейчас все объясню, — сказала она.

Он даже не сразу узнал эту реплику. Он пригласил ее сесть, потом пошел на кухню, чтобы принести чего-нибудь выпить, и только там вспомнил, что, когда он в последний раз был у них в гостях, он рассмешил их замечанием о том, что «Подожди, я сейчас все объясню» — самая востребованная реплика в истории американского кино; много лет назад та же шуточка получила безоговорочное одобрение Тома и Пэт Нельсон, когда они еще жили в Ларчмонте, в маленькой квартирке на втором этаже. Иногда ему казалось, что за всю свою жизнь ему удалось выдать не больше шести-восьми забавных фраз, и то, что другие считали присущим ему чувством юмора, всегда будет теперь зависеть от многократной искусной переработки старого материала.

— Так вы с Бобом уже поженились? — спросил он девушку, поставив стакан на низкий столик рядом с ее креслом. Только в этот момент он вспомнил, как ее зовут: Мэри Фонтана.

— Ну, еще не совсем, — сказала она. — Свадьба назначена на двадцать третье, то есть до нее еще, кажется, восемь дней. Спасибо, очень вкусно.

Потом он сел напротив и, вежливо улыбаясь ее речам, стал восхищенно рассматривать ее длинные голые ноги и свежее летнее платье. Все в ней казалось ему изящным.

Боб решил, что просидит эту неделю один в их загородном доме, сообщила она, потому что ему нужно было внести последние изменения в свою книгу и хотелось покончить с этим до свадьбы, так что она осталась в городе, чтобы проследить за последними приготовлениями: купить кое-что, забрать вещи со своей старой квартиры, выпить чаю с матерью Боба в Плазе и все такое.

— Что ж, отлично, — сказал он. — Рад, что ты зашла, Мэри.

Впрочем, он и представить себе не мог, насколько ошеломительную цель преследовал этот ее приход, и она была вынуждена разъяснить ее во всех подробностях.

— …Так что сегодня я обсудила все это со своим психоаналитиком, — говорила она все тише и тише, наклоняясь, чтобы поставить стакан на кофейный столик, — и он… не то чтобы одобрил эту идею, но никаких… никаких возражений тоже не выдвинул. Так что вот. — Она выпрямилась, откинула со лба тяжелую темную прядь и серьезно посмотрела ему в глаза. — Поэтому я и пришла. Как видишь.

— Но, Мэри, я, кажется, не очень… ого! — И он сглотнул. — О боже! О господи боже мой!

Они одновременно поднялись со своих мест, но, чтобы обнять ее, ему пришлось замешкаться, обходя кофейный столик, и только потом — с тихим жалобным стоном, который он никогда в жизни не забудет, — она растаяла у него в руках. Она была высокая и гибкая, ее духи пахли сиренью с легким привкусом лимона, и у нее были изумительные, чудесные губы. Он не мог поверить в реальность происходящего, хотя в каком-то смысле все это было вполне объяснимо: даже самые прекрасные девушки в мире могут испугаться, когда дело доходит до замужества, и, поддавшись порыву, отвергнуть его — хотя бы на несколько дней, — обратив свое внимание на первого попавшегося мужчину, который чем-то привлек их внимание; и надо быть полным идиотом, чтобы не почувствовать себя в связи с этим польщенным.

Вскоре свежее летнее платье было уже на полу, туда же полетело ее невесомое нижнее белье, и она скользнула к нему в кровать, не дождавшись, когда он освободится от собственной одежды.

— О Мэри, — сказал он. — О Мэри Фонтана!

И вот он уже завладел всем ее телом, руки и губы его полностью отдались наслаждению, заставляя ее стонать и задыхаться, но довольно быстро на него накатила волна страха: а что, если с этой девушкой у него не получится?

И у него не получалось. Для начала нужно было не дать ей об этом догадаться, и ради этого он пустился на ласки еще более изощренные, откладывая и откладывая, пока все ее возбуждение не сошло на нет.

— …Майкл, с тобой все в порядке?

— Господи, я не знаю; похоже, я просто не могу… просто не могу настроиться, вот и все.

— И ничего удивительного, — сказала она. — Учитывая, как я вломилась со всем этим в твою жизнь. Давай просто переждем немного, ладно? А потом снова попытаемся.

Но и в полночь, и позже они все еще пытались. Не получалось ничего. Они превратились в пару тружеников, занятых сложной, обреченной на провал работой, приносившей им только разочарование и усталость. А в промежутках, сидя в темноте без сна, они курили и находили утешение в рассказах о себе.

Да, в Вассаре ей, итальянке, приходилось нелегко. Даже и в «Ковард-Маккан»[62] ей, итальянке, приходится нелегко, потому что кое-кто, похоже, считает, что итальянка обязательно должна быть распутной барышней, все время пребывающей в поиске новых любовных приключений. Порой ей кажется, что в ее жизни вообще ничего хорошего не было, пока она не встретила Боба. Или не надо этого говорить? Ничего, что она рассказывает ему про Боба?

Конечно ничего; было бы глупо о нем не говорить. Они же оба прекрасно понимают, что происходит.

А кроме того, они оба понимали — и слишком даже хорошо понимали, что на самом деле здесь не происходит вообще ничего.

Ну, он до сих пор не понял, что было не так в его браке, — может, никогда и не поймет, а может, вообще ни про какой брак ничего понять нельзя, — хотя, наверное, это было как-то связано с деньгами его жены. Про эти деньги долго рассказывать, и, даже если он расскажет, вряд ли проблема станет понятнее; в любом случае неужели ей не скучно все это слушать?

Мэри было не скучно, и, выслушав, она заявила, что он молодец, что занял такую принципиальную позицию и что столько лет твердо ее держался. Такого принципиального человека она, наверное, еще никогда не встречала.

Да ладно, черт его знает; может, если бы он согласился жить на эти деньги, они оба были бы счастливы, да и Лаура тоже; может, ему даже удалось бы больше всего напечатать.

Но тогда, сказала Мэри, он стал бы совсем другим человеком. Он не смог бы остаться самим собой, если бы отбросил эту свою принципиальную неподкупность. А кроме того, если бы он не был тем, кем он был, она сама бы не оказалась сейчас здесь.

И Майкл решил, что эта мысль не лишена изящества, — Мэри знала, как сделать комплимент, поэтому он взял у нее сигарету и затушил ее в пепельнице вместе со своей. Потом он неспешно поцеловал ее несколько раз, бормоча ее имя и повторяя, что она очень красивая, а потом снова принялся ласкать и гладить ее. Она так и сидела рядом с ним на кровати, пока его руки не убедили ее, что на этот раз все получится; тогда он дал ей повернуться, подтянуть ноги и лечь на спину. Но и на этот раз они не продвинулись ни на йоту.

На следующий день, нервный и невыспавшийся, он попытался успокоить свой стыд тем, что долго и без всякой цели гулял с Мэри Фонтаной по Гринвич-Виллидж. Она шла, приникнув к его руке, и время от времени приятно ее сжимала, но говорить приходилось в основном ему, и все свои обворожительные реплики он произносил в безжизненной, утомленной манере, отдаленно напоминавшей тон Хамфри Богарта. Если он не может стать для нее мужчиной, то, по крайней мере, разыграет особенного персонажа.

Впрочем, когда они пришли в «Белую лошадь», он бросил ее развлекать. Там он был способен только на то, чтобы отметить еще раз, какая она красавица, с этой ее длинной шеей, темными глазами и прелестным ртом; казалось, что пиво и вечерний свет специально сговорились, чтобы сделать ее настолько желанной, чтобы его несчастное сознание уже не смогло это перенести.

Но у них еще было время — оставалось добрых полнедели, и он знал, что губительнее всего — перестать надеяться раньше времени.

Когда они вернулись домой, она выступила с робким предложением, отказаться от которого было невозможно: «Хочешь, пойдем вместе в душ?» — и в душе она была великолепна. Он мог весь оставшийся вечер не отрываясь смотреть на то, как кивали и покачивались ее небольшие гордые груди; пока она намыливалась и смывала с себя пену, его завораживал один только вид ее чудесных ног, почти смыкавшихся сверху: это манящее пространство между ними шириной в два-три пальца было заполнено завитками волос, как будто природа имела в виду сделать ее женщиной более несомненной, чем все остальные.

О господи, если ему суждено когда-нибудь овладеть ею, то это произойдет сейчас. И он все меньше сомневался в том, что это произойдет, когда они принялись вытирать друг друга полотенцами.

— Сейчас, — бормотал он. — Давай сейчас, девочка…

— Да, — отвечала она. — Да…

Потребность в объятьях едва не лишила их способности к передвижению, однако они преодолели расстояние до кровати и легли, готовые к слиянию, которое поставит наконец все на свои места.

Но нет. Ничего не вышло. Ничего не вышло и на этот раз. Но едва ли не хуже всего было то, что у него истощился запас извинений: он не знал, что ей сказать.

Впрочем, и на этот раз они до поздней ночи не прекращали своих попыток.

— …Девочка, а ты не могла бы немножко меня потрогать? Пальцами.

— Здесь, ты имеешь в виду? Так?

— Нет, выше. С обеих сторон. Обеими руками. Да, да, так. Только не так сильно. Да, да, хорошо. Вот так хорошо…

— Ты чувствуешь… у тебя… я все правильно делаю?

— Ладно, не бери в голову, дорогая; все ушло. Я снова не смог…

В конце концов она сказала:

— Это я, наверное, виновата. Наверняка это моя вина.

— Перестань, Мэри, это глупости. Не говори так.

— Но я правда думаю, что так оно и есть. Думаю, ты на самом деле презираешь меня за то, что я здесь, а не с Бобом, и я, наверное, тоже себя презираю.

— Бред какой-то, — сказал он. — То, что ты здесь, — это великолепно. Мне нравится, что ты здесь. Мне бы и в голову не пришло презирать себя, если бы я мог… ну, если бы все у нас получилось; и у нас еще получится.

И они еще какое-то время обсуждали две эти точки зрения, но так ни к чему и не пришли, пока Мэри не сказала, что ей пора спать, потому что завтра многое предстоит сделать.

Все утро она была в городе, покупала одежду и разные другие необходимые для свадьбы вещи; потом она вернулась, переоделась в новое платье и ушла проследить за тем, что происходит в ее старой квартире.

В тот день он долго пробыл один, и у него было предостаточно времени для бессмысленных, то и дело возвращающихся к одному и тому же размышлений об импотенции. Интересно, а у других это тоже бывает? А если бывает, то почему люди никогда об этом не говорят — разве что в шутках? А что девушки — смеются они над этим? Сплетничают об этом между собой? А как они это воспринимают? С презрением и отвращением? И что от этого помогает? Может, хватит сказанного в нужный момент слова или взгляда, или достаточно просто вовремя выпить, или нужно годами докапываться до самых корней проблемы с помощью психоаналитика?

И только когда она вернулась вечером и они сели выпить, Майкл почувствовал, что его захватила новая отчаянная идея: если причиной всего этого является какой-то непостижимый сексуальный сбой, то помочь преодолеть его сможет приток любви.

И он начал говорить Мэри Фонтане, что он любит ее, что он безнадежно влюбился в нее ровно в тот вечер, когда первый раз увидел ее у Боба, что он все время думал о ней и что одна мысль о ее скором замужестве едва не сводила его с ума, — так страстно он ее хотел.

— Понимаешь, Мэри? — заключил он. — Теперь ты можешь меня понять? Я люблю тебя, вот и все. Люблю.

Она явно смутилась и, залившись приятным румянцем, уставилась в собственный стакан, но ему было видно, что его слова доставили ей и некоторое удовольствие. Даже если ничего другого из этого не выйдет, то как минимум вопрос о презрении к себе можно было считать закрытым. Она, конечно, может с легкостью уклониться от каких-либо ответных признаний — в конце концов, появившись у него на пороге несколько дней назад, она ни на что такое не претендовала, — но даже и в этом случае в каждом их действии сквозила теперь невиданная доселе любовная нежность.

Но что самое удачное, Майклу удалось спасти самое для себя важное. Если по отношению к мужчине, у которого не встает, можно было по праву чувствовать презрение и отвращение, то ощутить то же самое по отношению к мужчине влюбленному было не так просто.

— Послушай, Мэри, — сказал он. — Я вовсе не хотел тебя смущать. Я просто подумал, что нам обоим будет лучше, если ты узнаешь правду. Я бы обманывал тебя, если бы не сказал всего этого.

И он подумал, что в его голосе слышалась теперь какая-то подспудная уверенность: отчаяние отступило. Любовь явно пошла ему на пользу.

Они выпили еще по стаканчику, как будто хотели отметить эту важную веху, и по мере того, как виски проникал им в кровь, в воздухе вокруг них усиливалась и циркуляция любви; вскоре они уже лежали раздетые в кровати с твердым намерением начать все заново. И, как всегда, он начал с того, что стал гладить ее с таким тщанием, как будто пытался понять, как она устроена, потом он принялся за соски, и — один под его пальцами, а другой под его губами — они набухли и выступили вперед; он продолжал ласкать их, пока бедра ее не задвигались сами собой в знакомом ему ритме. Еще некоторое время он пытался довести ее до оргазма рукой, пробираясь двумя пальцами через тепло и влагу к самой ее сути и без конца повторяя, как он ее любит; потом он ритуально сменил позу, чтобы приникнуть к ней ртом. Но всю дорогу, с самого первого их вечера, он знал, что Мэри эти предварительные оргазмы интересовали лишь постольку, поскольку она верила, что впереди, в самом конце, ее ждет большой, настоящий оргазм. Стоило хоть немного замешкаться, ожидая, что твоя рука или твой язык вот-вот заставят ее кончить, и она сразу же чувствовала, что у тебя что-то не ладится; интерес ее невольно угасал, бедра замирали в неподвижности. А если ритм удавалось выдержать и ты успевал сделать свой следующий ход еще до того, как это произошло, — если ты в надежде на чудо возбуждал ее все больше и больше (а именно это Майкл и пытался сегодня сделать), — ты превращался в человека, старающегося протолкнуть вперед длинную веревку. Протолкнуть веревку невозможно. Быть может, любовь и вправду помогла, но помощи этой было недостаточно.

В день, на который у нее было назначено в Плазе чаепитие с матерью Боба, она сказала, что с этой задачей ей не справиться. Она никогда раньше не видела родственников Боба, но они все были богатые, все англосаксы, и эта сторона дела гнетет ее уже многие месяцы. А теперь, господи, как ей теперь смотреть в глаза этой женщине?

— Ну что ты, девочка, — наставлял он ее, застегивая дорогое элегантное платье, которое она купила специально для этой встречи. — Не вижу причин, почему ты не можешь просто прийти туда и очаровать ее до чертиков. Ты ей наверняка понравишься. А кроме того, тебе ведь, в сущности, не в чем себя упрекнуть.

И Мэри обернулась к нему с неожиданно циничной ухмылкой и сказала, что тут он, похоже, прав.

Когда она вернулась с этой своей встречи — несколько взбудораженная, потому что все в конечном счете прошло хорошо, гораздо лучше, чем она ожидала, — она скромно присела в кресло, принимая стакан, который приготовил для нее Майкл. Потом она окинула взглядом комнату, посмотрела прямо на Майкла и снова опустила глаза: складывалось впечатление, что ей хочется спросить, кто он такой, откуда она его знает, а главное — как она очутилась в этой странной квартире. Так же, помнится, осматривалась в его квартире Джейн Прингл, вернувшись после своих тринадцати вечеринок, и он понял, что ему опять пора признаваться в любви.

— Вот видишь, — сказал он. — Я же говорил, что беспокоиться не о чем. Я знал, что ты ей дико понравишься; любой поймет, что ты человек необыкновенный. Ты как будто создаешь свои собственные правила, — это-то необыкновенных людей и отличает. И знаешь что? С тех пор как ты здесь, я не слышал от тебя ни одного клише. Хотя когда ты рассказывала о своем психоаналитике, ты пару раз едва не сорвалась, но это потому, что психоаналитики только тем и занимаются, что обучают людей изъясняться исключительно посредством клише. Такая у них работа. Наверное, ты только потому и пошла к этому уроду, что ощутила в какой-то момент эту свою необычность, но меня это не сильно беспокоит: никакого вреда он тебе не причинит, потому что ты действительно необычная, и ему до этой твоей необычности никогда не добраться. Ты чем-то похожа на девушку, которой я многие годы восхищался, но так никогда и не сблизился. Диана ее звали; сейчас она замужем и живет в Филадельфии. Она как-то сказала мне, что ей нравится одно мое стихотворение, «Если начистоту», и я, помню, подумал: «Ну и все, ничего мне больше не надо. Если Диане Мэйтленд это стихотворение нравится, меня не ебет, нравится ли оно кому-нибудь еще в этом мире или нет». Видишь, я всегда был неравнодушен к необычным девушкам. К девушкам, которые понимают, кто они такие, и которые живут так, как считают нужным…

Глядя ей в лицо и прислушиваясь к собственным интонациям, он спрашивал себя, скольких сдержанных, невозмутимых девушек он пытался соблазнить такого типа лестью, начиная еще с тех, что крутились вокруг авиабазы в Англии, — неужели все они думали, что он несет чушь? А кроме того, в Мэри Фонтане ничего особенно необычного как раз не было: этой девушке просто хотелось в оставшееся до замужества время переспать с первым попавшимся. Но он все говорил и говорил: казалось, он боялся, что, если он замолчит, она поднимется и уйдет или просто испарится прямо из этого кресла.

— Майкл, — сказала она, как только он дал ей возможность высказаться, — давай разденемся и просто полежим в постели, ладно? Мне все равно, что ничего не будет, — давай просто полежим, и все.

И ей действительно было все равно, сколько еще оставшихся им дней и ночей они просто пролежат вместе. Майкл не знал, как к этому относиться, но должен был признать, что это принесло ему огромное облегчение.

Те несколько часов, которые им еще оставалось просидеть в «Белой лошади», они вели себя как давние супруги или как пара, которая только начинает знакомиться и до секса пока не дошла: обменивались необязательными репликами — да и то для того только, чтобы просто поддержать разговор. Как-то раз, отправившись за очередной порцией к барной стойке и рассчитывая, что она будет смотреть ему вслед, он вдруг понял, что получает от всего этого удовольствие, что ему хорошо, — и мысль эта сильно его напугала: надо быть сумасшедшим, чтобы умудриться создать из импотенции любовную историю.

А потом наступила их последняя ночь. Завтра днем Мэри Фонтана уедет на поезде в Реддинг, штат Коннектикут, а на следующий день, после того как родители, сестры и друзья прибудут туда же на другом поезде, ее обвенчают в «очаровательной» англиканской часовне.

А пока что они просто лежали в постели, на свежем белье — на этой неделе он три раза менял простыни, потому что было бы ужасно, если бы все эти неудачи оставляли после себя еще и засаленное, измятое белье, — немного разговаривали, хотя говорить им, в общем-то, было не о чем.

Когда он снова начал ее гладить, ему стало интересно, будет ли у него когда-нибудь другая девушка, которую его руки узнают так же хорошо, как узнали эту. Дальше пошли соски, потом задвигались бедра, все увлажнилось, и снова появилась опасность упустить нужный момент.

Что примечательно, в этот вечер он смог-таки войти в нее: особенной твердости не получилось, но внутрь он проник, и было видно, что она это чувствует.

— О! — произнесла она. — О, я твоя!

Потом он вспомнил, что в тот момент подумал: как славно, что она это сказала, — впрочем, он всегда знал, что девушка она славная. Беда была в том, что она притворялась, и он это видел; она сказала это только потому, что он беспрестанно твердил, что любит ее. Ей было его жаль; в эту последнюю ночь ей хотелось чем-нибудь его отблагодарить — и за те немногие секунды, которые потребовались ему, чтобы все это понять, он обмяк и выпал из нее. Ничего сверх этого между ними никогда уже больше не было.

Ей нужно было забежать еще кое за чем в «Лорд энд Тейлор», объяснила она на следующий день; много времени это не займет, поезд у нее только в пять, поэтому они договорились встретиться в четыре в отеле «Билтмор»[63], чтобы выпить в последний раз вместе и попрощаться.

— Слушай, подожди, — сказал он. — Давай все же в полчетвертого, чтобы у нас было побольше времени.

— Ладно.

Как только она ушла, он начал тщательно обдумывать их предстоящую встречу. Никакой грусти и пораженчества в «Билтморе» не будет; когда они сядут за столик, он не позволит себе ни одного жалостливого взгляда — ради нее он наденет все лучшее, что у него есть, будет вести себя свободно и блистать остроумием; из всего этого может даже выйти самое храброе и яркое прощание из всех, какое может случиться за день до свадьбы.

Но когда в три зазвонил телефон, он знал, что это будет Мэри и что она звонит, чтобы отменить встречу. Так оно и оказалось.

— Слушай, я в конце концов решила, что лучше нам в «Билтморе» не встречаться, — сказала она. — Будет лучше, если я поеду на Центральный вокзал одна и просто… просто сяду на поезд.

— Ну ладно тогда, хорошо. — Он хотел сказать: «Не забывай меня», или «Я никогда тебя не забуду», или «Я люблю тебя», но все это показалось ему неуместным, и он сказал только: — Хорошо, Мэри.

Он повесил трубку и еще долго сидел, обхватив голову руками и царапая скальп всеми десятью ногтями.

Мэри почти наверняка расскажет Бобу Осборну, где провела эту неделю, — слишком славная она девушка, чтобы этого не сделать, причем расскажет незамедлительно; но она почти наверняка расскажет ему и о том, что ничего «не вышло», и чем больше подробностей будет требовать от нее Боб, тем больше она ему будет рассказывать. И под конец от Майкла Дэвенпорта просто ничего не останется.

Еще долго он ничего не мог с собой поделать. Ему было плохо; он похудел; он не мог даже думать о работе. Он знал, что это лучше, чем умереть, но случались моменты, когда даже и в этом он был не вполне уверен.


И все же даже досада не может длиться вечно: нужно просто затаиться и подождать, пока не случится что-нибудь неожиданное и обнадеживающее. И в одно прекрасное утро, тем же летом, у него состоялся короткий деловой разговор с агентом, заронивший в его сердце слабую надежду: на какой-то «мелкой» канадской телестудии в Монреале сделают в ближайшее время постановку по одной из его старых одноактных пьес.

Денег, которые ему за это полагается, хватит разве что на дорогу до Монреаля и обратно, но он сразу же решил, что лучшего способа их потратить все равно не придумает. Как бы халтурно они ни отнеслись к пьесе, там обязательно будет играть молодая красавица или даже две.

Сначала он думал взять с собой Билла Брока, но Брок мог оказаться слишком уж беспокойным спутником; потом ему пришла в голову более здравая идея: он позвонил Тому Нельсону:

— …Ну то есть ехать придется, естественно, на твоей машине, но я заплачу за бензин и могу подменять тебя за рулем.

И Том сразу же согласился. Главное, чтобы повод был куда-нибудь съездить, сказал он, а какой — не важно.


Они выехали в ясную погоду, день выдался теплый и приятный, и Том сел за руль с видом энергичным и подтянутым. На нем была армейская рубашка цвета хаки с планками на плечах, какую полагалось иметь только офицерам, и настроен он был крайне иронически.

Они не доехали еще и до Олбани, как Майкл начал уже думать, что, пожалуй, все-таки лучше было взять с собой Билла Брока, а если совсем по-хорошему, то надо было ехать одному, на поезде или на автобусе.

— Ты все еще с этой англичанкой? — спросил Том.

— Нет, в какой-то момент пришлось с ней расстаться. Месяцев пять она у меня была.

— Ну и отлично. И что с тех пор? Не скучаешь?

— Нет, скучать особенных поводов не было.

— Отлично. И про Монреаль я вроде бы тоже все понимаю: ты думаешь, что там обязательно будет играть какая-нибудь симпатичная девушка, она подойдет к тебе, сделает большие глаза и спросит: «Неужели вы и есть автор»?

— Ну да, — сказал Майкл. — Так и есть. Примерно как эти твои музейные девицы, которые подходят и спрашивают: «Так вы и есть Томас Нельсон?»

И Нельсон с улыбкой уставился на дорогу, впрочем, особенно приятной эту улыбку назвать было нельзя: слишком уж она была издевательская.

— И что же, ты подготовился? — спросил он. — Презервативы не забыл?

Майкл вез в кармане целую упаковку, только обсуждать все это в его планы совершенно не входило.

— Расслабься, солдатик, — сказал он. — На нас с тобой точно хватит.

В Монреале они в поисках телестудии несколько раз сбивались с дороги, однако к началу не опоздали. Взволнованный молодой режиссер выразил надежду, что Майклу постановка понравится: он выдал копию сценария, и, просмотрев ее, Майкл убедился, что пьеса изрядно пострадала: диалоги раздули до масштабов мыльной оперы, ритм был безнадежно утрачен, а концовка, судя по всему, ничего, кроме катастрофы, не предвещала.

— Простите, вы ведь мистер Дэвенпорт? — В глаза ему с надеждой смотрела молодая девушка.

Она сказала, что ее зовут Сьюзен Комптон и что она будет играть главную роль, сказала, что страшно рада с ним познакомиться, сказала, что телевизионная версия — просто «жуть», потому что она читала саму пьесу, когда ее прислали, и пьеса «прекрасна»; сказала, что теперь ей, к сожалению, нужно идти, но она надеется, что они еще увидятся, потому что ей очень бы хотелось с ним «пообщаться». И, глядя, как изящно она уходит, чтобы присоединиться к остальным актерам, он решил, что лучшего оправдания для приезда сюда просто не придумать.

Потом их с Томом Нельсоном посадили в стеклянную будку, расположенную над площадкой в задней части студии, рядом с будкой звукооператора, и они наблюдали за происходящим с экрана висевшего на уровне глаз «монитора». Чтобы объяснить Нельсону, что это вообще не его пьеса, Майклу оставалось только подталкивать его локтем и негодующе хмурить брови — других путей не было, но через некоторое время он решил, что все это не имеет значения. Когда этот балаган закончится, его будет ждать девушка — девушка, все движения которой прекрасно смотрелись в средних планах и чью красоту крупные планы только еще раз подтвердили.

Концовка, как Майкл и боялся, получилась почти совсем продажная, но, как только в студии включили свет, он прошел на площадку прямиком к Сьюзен Комптон и сообщил, что играла она замечательно, а потом осведомился, не согласится ли она выпить где-нибудь вместе.

— Было бы замечательно, — сказала она, — только мы сейчас все вместе уходим в ресторан. У нас что-то типа заключительной вечеринки для тех, кто работал над проектом, но вы с другом, конечно же, обязательно должны к нам присоединиться.

И вскоре они оказались в огромном светлом ресторане, где официанты аккуратно сдвинули для них несколько столов. Сьюзен Комптон села на почетном месте во главе стола, а по обе стороны от нее расположились режиссер и актер, исполнявший главную мужскую роль; потом стали по двое рассаживаться другие актеры и кое-кто из технического персонала, а Том Нельсон с Майклом, как неожиданно нагрянувшие гости, пристроились на дальнем конце стола.

Сначала Майкл думал сказать Тому: «Слушай, наверное, у меня с этой девицей что-нибудь выгорит. Может, ты переночуешь где-нибудь в отеле, а утром поедешь домой один?» Но чем дольше он смотрел, как она смеется и болтает там вдалеке, то и дело поднимая свой бокал, как будто он был символом ее сегодняшнего триумфа, тем больше он колебался. Когда вечеринка закончится, она легко может попрощаться с ним где-нибудь на тротуаре, наградив его напоследок дежурным поцелуем с легким привкусом коньяка, после чего растворится на глазах у Тома Нельсона в ночном Монреале в обнимку с каким-нибудь актером — и, если это произойдет, Нельсон на обратном пути будет до самого Нью-Йорка безжалостно над ним издеваться.

Нет, избавляться от Нельсона было пока рано: сначала надо было заполучить девушку. Как только представится возможность, он подойдет к ней и спросит, нельзя ли ее проводить. Если она согласится, то проблема Нельсона разрешится сама собой: достаточно будет нескольких сказанных по-дружески слов, а может, и многозначительного кивка, если Нельсон станет капризничать. После чего автор только что экранизированной пьесы сможет сесть с этой девушкой в такси, и все дальнейшее будет весьма и весьма обнадеживающим.

И этот план почти что сработал: когда телевизионщики стали наконец подниматься и выходить из-за стола, ему пришлось протискиваться через всю эту толпу, чтобы оказаться с ней рядом, и это ему удалось — как минимум разговаривать было можно.

— Сьюзен, могу я проводить вас домой?

— Ой, было бы здорово. Спасибо.

— Машина у выхода, — сказал Том Нельсон.

— Так вы еще и на машине, — сказала она. — Отлично.

В итоге в этой проклятой машине их оказалось трое, и они ехали куда-то на самую окраину города; Майкл видел, что ничего у него не получится.

Сьюзен Комптон объяснила, что все еще живет с родителями — в Монреале очень плохо с жильем, но она надеется, что скоро у нее будет собственная квартира, — и, когда они подъехали к дому ее родителей, света в окнах уже не было.

Перейдя на шепот, они спустились вслед за ней в полуподвал; она зажгла свет, и они оказались в неожиданно большой, отделанной дубовыми панелями комнате — в духе «игровых», по поводу которых верхушка среднего класса испытывает, похоже, какую-то особую гордость.

— Налить вам что-нибудь? — спросила она, и в одном из углов этого просторного помещения и вправду обнаружился вполне приличный бар с большим запасом спиртного.

Тут же стояли два или три основательных дивана в приятной обивке, и Майкл начал уже думать, что вечер еще можно спасти, если только Том Нельсон как-нибудь отсюда уберется. Но Нельсон выпил один стакан и принялся за другой; он расхаживал по комнате, тщательно изучая панели, как будто выискивал в них мелкие изъяны или, может, раздумывал, как лучше развесить тут свои акварели.

— Просто не передать, как мне жаль, что пьесу вашу поставили не в том виде, как вы ее написали, — говорила Сьюзен Комптон. — Кому были нужны все эти дешевые изменения?

Она расположилась на одном из диванов, а Майкл устроился напротив нее на кожаном пуфе, испытывая приятное напряжение от одной своей позы.

— Ну что еще ждать от телевидения, — сказал он. — Но даже и в таком виде мне очень понравилось, как вы сыграли. Героиня у вас получилась точно такой, какой я ее себе представлял.

— Серьезно? Что ж, для меня это наивысшая похвала, ни о чем другом я и не мечтала.

— Мне часто казалось, — продолжал он, — что актерская работа и прочие виды исполнительства — это, пожалуй, самый грубый вид искусства и самый жестокий, в том смысле, что второго шанса у тебя нет. Невозможно вернуться и что-то переделать. Все должно быть спонтанным и в то же время законченным.

Она сказала, что это очень верно и что он замечательно это сформулировал; глаза ее просияли, и значить это могло только одно; она находила его «интересным».

Потом она сказала:

— И все-таки меня всегда больше восхищало чистое творчество, когда из ничего создается что-то новое, что-то, чего раньше в мире не было. У вас много пьес, Майкл?

— Несколько есть, хотя в основном я занимаюсь поэзией. Это у меня лучше получается — ну или как минимум больше меня интересует.

— О боже, — сказала она, — мне кажется, нет формы труднее, чем стихотворная. Это же чистое искусство, абсолютно самодостаточное. И много вы публикуетесь?

— Пока только две книги, причем вторую я не стал бы рекомендовать, а первая — ничего.

— Она еще продается?

— Уже нет. Хотя в библиотеках должна, наверное, быть.

— Отлично. И вторую я тоже обязательно посмотрю.

Теперь пора было снова переводить разговор на нее, и он сказал:

— Нет, в самом деле, Сьюзен, я страшно рад, что приехал на премьеру. Вы действительно подарили мне незабываемые впечатления.

— Вы не поверите, — и она опустила глаза, — насколько эти слова меня смущают.

Но Том Нельсон все равно не уходил. Когда тщательный осмотр стен его, по всей видимости, утомил, он подсел к ним и спросил Сьюзен, давно ли она живет в Монреале.

Она прожила здесь всю жизнь.

— И большая у вас семья?

— Трое братьев и две сестры, я старшая.

— А отец ваш чем занимается?

И все это продолжалось до тех пор, пока ничего от профессиональной актрисы в Сьюзен Комптон уже не осталось, и она стала больше похожа на сонную девочку, которой хочется поскорее оказаться в тиши своей спальни, где ее прихода ждет дюжина рассаженных в ряд мягких игрушек, всегда готовых напомнить ей о детстве.

В конце концов она сказала, что завтра к десяти снова должна быть в студии на съемках детской передачи, так что лучше ей, наверное, идти спать. А они, сказала она, могут оставаться здесь на ночь; одеяла и белье в шкафу, и она надеется, что им будет удобно.

Потом она ушла, и, что хуже всего, Майкл понял, что даже теперь не может сказать: «Нельсон, какого хрена ты отсюда не убрался?» Скажи он так, весь обратный путь до Нью-Йорка будет испорчен; к тому же с Нельсоном так не разговаривают. Томас Нельсон настолько привык к отношению почтительному и восхищенному, что двигался по жизни с невозмутимой рассеянностью человека, не способного никого разозлить. Слишком он был крутой, чтобы хоть в чем-нибудь его упрекнуть.

А кроме того, устроившись поудобнее и натянув одеяло на плечи, Майкл должен был признать, что все равно в этой комнате у него с этой девицей почти наверняка ничего бы не получилось. Наверху спала вся ее семья, и даже дверь в этот полуподвал не запиралась; подойди он к Сьюзен вплотную, она, вполне возможно, просто застыла бы на месте или отшатнулась. В общем, хрен с ним.

Утром, пока они убирали постели и сворачивали одеяла, Том Нельсон сказал:

— Давай сразу поедем, ладно? Потому что мне надо уже работать.

— Ладно.

Наверху, в парадной прихожей, слышно было, как за дверью в комнате завтракает вся семья.

— Знаешь, что будет, если мы постучим? — спросил Нельсон. — Оттуда выглянет приятная пожилая женщина, — и он со знанием дела изобразил заискивающую улыбку на лице этой приятной пожилой женщины, — предложит нам кофе, и мы застрянем там неизвестно на сколько. Пошли.

И только когда они выехали на шоссе и за окнами стали мелькать унылые виды Квебека, Майкла охватило сожаление. Почему он не постучал в эту дверь? Почему было не войти и не позавтракать за одним столом со всей семьей, где взрослая, высокая Сьюзен сидела бы с улыбкой в окружении младших детей? К десяти они могли бы вместе поехать на студию, потом он пригласил бы ее пообедать, они выпили бы мартини и просидели бы весь вечер, держась за руки. Господи боже мой, что мешало ему остаться в Монреале хоть на целую неделю?

И эти мысли довольно быстро сменились новым рассуждением, куда более мерзким и неприятным: он, судя по всему, струсил. Наверное, в душе он всю дорогу боялся Сьюзен Комптон и был на самом деле рад, что ему удалось сбежать. Что, если неделя, проведенная с Мэри Фонтаной, оказалась настолько опустошительной, что он уже никогда не сможет без страха взглянуть ни на одну сколько-нибудь желанную девушку? Сколько бы он ни мечтал соблазнить женщину, страх перед импотенцией всегда будет водить его за нос и обрекать на провал, каждый раз он будет мешкать и убегать прочь.

И ровно в этот момент сидевший за рулем Том Нельсон рассмеялся, как будто в голову ему только что пришла невероятно забавная мысль.

— А знаешь, что, скорее всего, подумала эта девица? — спросил он.

Майкл сразу же понял, каким будет ответ, и решил, что не особо расстроится, если окажется, что он видится с Томом Нельсоном в последний раз.

А Нельсон тем временем выдал свою остроту:

— Она, наверное, решила, что мы с тобой пидоры.


В августе все пошло наперекосяк. По ночам он стал спать не больше четырех часов, потом — не больше трех, потом вообще не мог заснуть; потом сон тяжелым ударом стал срубать его днем, и, просыпаясь на диване в перекрученной одежде, он подолгу не мог понять, который час и какой сейчас день.

Судя по пустым бутылкам, скопившимся на полу у него в кухне, он слишком много пил. Чтобы прожевать и проглотить хоть что-нибудь, ему приходилось совершать над собой особое усилие, и делал он это все реже и реже, потому что его стал отталкивать запах и вкус любой еды.

Неужели все, что он написал за последние шесть месяцев, было таким паршивым? Если так, то профессионалы не ждут, когда им об этом скажут. Как-то вечером он собрал все свои рукописи в коричневый бумажный пакет, вынес его на улицу и запихал поглубже в мусорный бак, отчего почувствовал такой прилив бодрости, что прошагал двадцать кварталов кряду, пока не сообразил, что вышел на улицу без рубашки.

В другой вечер он окончательно, с некоторой даже театральностью, бросил пить: разбил о раковину свою последнюю бутылку виски и долго с видом победителя взирал на груду битого стекла; потом он испугался, что теперь ему предстоит то, что алкаши называют Ломкой; и он лежал, с трепетом ожидая галлюцинаций, судорог и что там еще бывает при этой чертовой Ломке.

Но на следующий день он снова был на улице, снова шел, очень быстро, в полном облачении, предназначавшемся для «Мира торговых сетей»: темный зимний костюм и шелковый шейный платок. И хотя люди и всё встречавшееся на улицах создавали в голове странную, трясущуюся картину — когда их вообще замечал, — ходить было важно, потому что сидеть дома было еще хуже.

Уже много дней подряд мысли у него отчаянно носились по бессмысленному кругу надвигающегося безумия, и, когда ему удавалось остановить их хотя бы на минуту, он чувствовал, что встает на путь спасения.

В какой-то момент ему удалось остановить их у газетного киоска в начале Бродвея, недалеко от Сити-холла, и, пока они снова не закрутились, он успел схватить свежий номер «Нью-Йорк таймс», чтобы выяснить, какой сегодня день. Оказалось, что четверг; это значило, что завтра к нему приезжает Лаура и он должен к этому подготовиться.

— Мистер! — окликнула его продавщица газетного киоска, обнажив полный рот гнилых зубов. — Одолжить вам десять центов, чтобы вы смогли заплатить за эту долбаную газету?

Когда он снова обнаружил себя дома, уже в другой одежде, он не знал, прошел уже четверг или еще нет. На часах было девять — неизвестно, утра или вечера, потому что угрюмые розоватые отсветы в его окне могли значить и то и другое. Он набрал свой старый домашний номер — он должен был его набрать — и по ходу разговора с дочерью расслышал, как звучащее в ее голосе робкое сомнение перерастает в полный непонимания ужас.

Потом ему перезвонила Люси:

— Майкл? С тобой все в порядке?

И довольно быстро в дверях появился Билл Брок, с улыбкой одновременно хитрой и застенчивой: «Майк, ну как ты тут?» — и в этот момент, как потом оказалось, эпоха до Бельвю подошла к концу.

Глава вторая

Когда его выпустили из Бельвю, он обнаружил, что боится всего, причем постоянно. От одного только звука сирены на улице, даже очень отдаленного, кровь застывала в жилах, и от одного только вида полицейского тоже, причем от любого полицейского и где угодно. При виде молодых негров он тоже старался спрятаться, особенно если они были высокие и сильные, потому что они все казались ему санитарами из Бельвю.

Если бы у него тогда была машина, он боялся бы на ней ездить — наверное, не смог бы даже завестись и включить передачу, потому что, если завести двигатель и включить передачу, может произойти какая угодно гадость. Пешком ходить было тоже страшно, особенно когда надо было переходить широкие улицы; ему даже не нравилось сворачивать за угол, потому что никогда не знаешь, что тебя там поджидает.

Теперь он думал, что эта трусоватая нерешительность — не важно, скрывал он ее или нет, — всегда была основой его характера. Ведь в душе он всегда боялся всех парней на школьном дворе. Ведь он всегда ненавидел футбол — играл только потому, что от него этого ждали. Поначалу даже бокс вызывал жуткий страх, пока его не научили, как переставлять ноги, переносить вес и работать руками. Что же до службы бортовым стрелком, упоминание о которой столько лет производило на стольких людей такое огромное впечатление, то тут он с самого начала знал, что «мужество» или «выдержка» были в данном случае самыми неподходящими словами. Тебя посылали в небо с девятью другими людьми; ты делал все, что мог, и спасало тебя только старое армейское умение не высовываться. Было понятно, что война уже на исходе и что шансы выжить имеются — не будут же эти боевые вылеты продолжаться до бесконечности, — и каждый раз после возвращения в Англию было приятно слышать, что другие ребята тоже говорят, что едва не обделались от страха.

Теперь он каждый день с дрожью приближался к аптечке и в назначенный час, без единого пропуска, глотал все таблетки, которые ему выписали в психушке, а раз в неделю покорно тащился в Бельвю на прием к гватемальцу, который должен был наблюдать его амбулаторно.

— Представьте, что ваш мозг — электрическая цепь, — говорил ему гватемалец. — Куда более сложная, естественно, но в одном отношении сходная: стоит перегрузить один элемент, — и он поднял указательный палец, чтобы подчеркнуть свою мысль, — как из строя выходит вся система. Цепь рассыпается, свет гаснет. Так вот, в вашем случае такая опасность действительно есть, источник ее понятен, и выход возможен только один: бросьте пить.

И Майкл Дэвенпорт не пил ровно год.

— Целый год, — говорил он потом каждому, кто позволял себе в этом усомниться, или тем, кому это воздержание не казалось особым достижением. — Ни грамма алкоголя за двенадцать месяцев, даже кружки пива не выпил — вы можете себе представить? — и все потому, что какой-то сраный лекарь напугал меня тем, что от алкоголя у меня мозги замкнет, и я чуть в штаны не наложил. Я и так-то половину времени хожу до смерти напуганный, как и все в этом мире, но я больше не трус, черт меня побери, и в этом вся разница.

Он обнаружил, что трахаться он тоже теперь может, и был так благодарен девушке, которая это доказала, что готов был расплакаться и от всего сердца поблагодарить ее, как только все было кончено, однако сумел от этого порыва удержаться.

Девушка эта, одна из секретарш в «Мире торговых сетей», сказала ему, что раньше никогда своему другу не изменяла. Она и сегодня вряд ли согласилась бы прийти к нему на Лерой-стрит, если бы недавно не обнаружила, что ее друг ей изменил. Но все равно она считает себя достаточно зрелой, чтобы понять и принять эту неверность: он только что открыл собственный зубоврачебный кабинет в Джексон-Хайтс[64] и, конечно же, пережил в связи с этим сильнейший стресс.

— Ага, — сказал Майкл, довольный собой на все сто. — Стресс — такая вещь, которая и под монастырь подвести может. Правда, Бренда.


Летом 1964 года, когда у Майкла вышла третья книга, его пригласили с лекциями и чтением стихов на двухнедельную писательскую конференцию в Нью-Хэмпшире. Конференция проходила в маленьком живописном кампусе высоко в горах, вдали от городской цивилизации: старые жилые дома, беспорядочно разбросанные по территории, вмещали до трехсот платных участников, ко всему этому прилагались громадная кухня и столовая, а также залитый светом лекционный зал, в котором речи не умолкали ни на секунду, а единственной темой обсуждений была литература.

Директором программы был Чарльз Тобин, человек лет пятидесяти или даже старше, романами которого Майкл всегда восхищался и который при встрече оказался приятным и общительным хозяином.

— Заходи к нам в Коттедж, Майк, как только устроишься, — сказал он. — Вон там, через дорогу, видишь?

Небольшой деревянный домик, одиноко стоявший на дальнем конце лагеря, служил местом для преподавательских сборищ — это был своего рода клуб, и со стороны туда приглашали только особо привилегированных. Каждый день за час-другой до обеда выпивка текла там рекой, которая перед ужином превращалась уже в океан; потом начинались песни, и попойка не прекращалась до глубокой ночи. Чарльз Тобин от всего сердца поддерживал происходящее потому, наверное, что был убежден, что писатели и так работают больше других, — причем люди в большинстве своем даже представить себе не могут, насколько больше они работают, — и потому этот ежегодный двухнедельный отдых можно было считать вполне заслуженным. Кроме того, писатели понимают, что такое самодисциплина; он знал, что им всем можно было доверять.

Впрочем, к концу первой недели Майкл Дэвенпорт начал чувствовать, что он, по всей видимости, не выдерживает, точнее, слишком многое удерживает, передерживает и недодерживает. И проблема была не только в пьянстве, хотя оно, конечно же, не помогало, — проблема была в лекционном зале.

Раньше он читал свои стихи только в небольших собраниях, и никогда еще ему не приходилось стоять за кафедрой, искренне обращаясь к притихшей, напряженной аудитории в триста человек. Им хотелось услышать о строгом и тонком искусстве, которым он занимается уже двадцать лет, и он им о нем рассказывал. Он или импровизировал, или опирался на краткие, в спешке нацарапанные заметки, однако по ходу прочтения лекция каждый раз обретала твердые очертания и структуру. Успех был абсолютным.

— Замечательно, Майк, черт бы тебя побрал, — говорил после каждой лекции Чарльз Тобин, когда они вдвоем выходили из зала; впрочем, Майкл не особенно нуждался в этих похвалах, потому что в зале за их спинами еще долго не утихали пьянящие аплодисменты.

Вокруг него все время толпились искатели автографов с экземплярами его книг в руках, его просили о личных встречах, чтобы рассказать, сбиваясь и задыхаясь, о проблемах собственного творчества, и девушка для него тоже нашлась.

Эту стройную, предельно серьезную девушку знали Ирен — она была из начинающих авторов, которые работали официантами в обмен на «стипендию», обеспечивающую бесплатное участие в конференции; каждую ночь она робко стучалась к нему и, проскользнув внутрь, падала в его объятия, как будто всю жизнь только и мечтала о таком романе. Она хвалила его так, как не хвалила никакая другая девушка — даже Джейн Прингл, даже в самом начале их отношений; как-то поздно ночью, лежа рядом с ним, она сказала: «Ты так много знаешь», и эта реплика унесла его в Кембридж, в 1947 год.

— Нет, слушай, не надо этого, Ирен, — сказал он. — Во-первых, потому, что это неправда. Эти мои лекции рождаются из воздуха, приходят из ниоткуда; хрен знает откуда они приходят, но из-за них я кажусь в сто раз умнее, чем я есть на самом деле, ясно? А во-вторых, именно эти слова сказала один раз моя жена, когда мы с ней только познакомились, и многое годы ушли у нее на то, чтобы понять, как она ошибалась; так что давай мы с тобой без этой мутотени как-нибудь обойдемся, ладно?

— Мне кажется, ты очень устал, Майкл, — сказала Ирен.

— Истинная правда, девочка. Я устал как черт, и это еще только начало. Слушай. Слушай, Ирен. Только не пугайся. Мне кажется, я схожу с ума.

— Что тебе кажется?

— Что я схожу с ума. Подожди, послушай меня: ничего такого в этом нет, просто надо кое-что тебе объяснить. Один раз я уже сходил с ума — и ничего, оклемался, это еще не конец света. К тому же мне кажется, что на этот раз я раньше спохватился. Может даже, я вовремя спохватился, если ты понимаешь, о чем речь. Пока что все более-менее под контролем. Может, еще удастся проскочить, если буду вести себя крайне осторожно — с выпивкой, с лекциями и со всем остальным. Да и осталось всего каких-то три или четыре дня, да?

— До конца еще шесть дней, — сказала она.

— Ну шесть. Но как бы то ни было, Ирен, мне очень нужна твоя помощь.

Она довольно долго молчала и только потом спросила:

— Какая помощь?

И по этому ее молчанию, и по робкому, осторожному тону, каким она задала свой вопрос, он сразу же понял, что на эту девушку он рассчитывал совершенно напрасно. Если не считать того, что они неделю пыхтели и толкались в этой кровати, ничего общего между ними не было. Пока он был вменяемым, его можно было идеализировать, но ждать, что она поймет, что нужно с ним делать в состоянии безумия, было бы слишком. Если ему требовалась помощь, ей для начала нужно было убедиться, что она понимает, о какой помощи идет речь.

— Ну хрен его знает, девочка, — сказал он. — Не надо мне было этого говорить. Я просто хочу, чтобы ты была рядом. Чтобы ты была моей девушкой или чтобы ты делала вид, что ты моя девушка, пока это все не кончится. Потом у нас с тобой еще все будет, я обещаю.

Но и этого тоже не надо было говорить. Когда все кончится, она вернется к себе в аспирантуру в Университет Джонса Хопкинса[65] — слишком далеко от Нью-Йорка, чтобы часто видеться, если, конечно, ей вообще захочется часто с ним видеться. И разумеется, нельзя было просить ее «делать вид, что она его девушка», потому что ни одной девушке в мире такой план не понравится.

— Ты бы постарался сейчас заснуть, — сказала она.

— Ладно, — сказал он. — Только сначала иди ко мне поближе, чтобы я мог… вот так. Вот так. О боже, какая же ты красивая! Только не уходи. Не уходи, Ирен…

На следующее утро, когда он шел, пошатываясь, к лекционному залу, его догнал Чарльз Тобин.

— Не надо, Майк, — сказал он и взял его за руку.

— Что ты имеешь в виду?

— Ну, я просто говорю, что сегодня тебе не надо будет стоять перед всей этой толпой; кто-нибудь тебя подменит.

Тобин остановился, Майклу тоже пришлось встать, и они стояли друг напротив друга в слепящем солнечном свете.

— На самом деле, — сказал Тобин, — я уже договорился, чтобы тебя подменили.

— Так, а я, значит, уволен.

— Да ладно тебе, Майк; отсюда никого нельзя уволить. Я просто за тебя беспокоюсь.

— Откуда берется это «беспокоюсь»? Я что, по-твоему, с ума схожу?

— Мне кажется, ты у нас здесь перенапрягся; ты совершенно измотан. Наверное, надо было мне раньше обратить на это внимание, но после того, что произошло вчера ночью в Коттедже…

— А что произошло вчера ночью в Коттедже?

Тобин замер, всматриваясь Майклу в лицо:

— А ты не помнишь?

— Нет.

— Вот как! Слушай, давай зайдем к тебе и там поговорим. Здесь слишком много… посторонних.

И действительно, посторонних было многовато, хотя Майкл этого и не замечал: все кому не лень — от студентов до старушек с голубоватыми кудрями — останавливались на траве и даже прямо на дороге, чтобы не пропустить эту стычку.

Когда они пришли к нему в комнату, Майкла бросило в дрожь, и на кровать он сел с облегчением. Чарльз Тобин пододвинул единственный стул, сел, сгорбившись, напротив и стал рассказывать, что было вчера ночью:

— …А ты все подливал и подливал себе из этой бутылки Флетчера Кларка. Я так понимаю, ты сам не соображал, что делаешь, но проблема в том, что ты упорно продолжал наливать из этой бутылки, даже когда он попросил тебя этого не делать. А когда он уже взбесился, ты заорал, что он хуесос, и полез драться. Пришлось нам вчетвером вас разнимать, в итоге сломали большой стол. И ты ничего этого не помнишь?

— Нет. О господи! Господи боже мой!

— Ну, Майк, что было, то прошло, не мучь себя понапрасну. Потом мы с Биллом Бродиганом повели тебя домой, но к этому времени ты совсем уже успокоился. Ты попросил нас не заходить в комнату, чтобы не расстраивать Ирен; мы подумали, что действительно не стоит, и просто постояли в коридоре, проследили, что ты зашел, — и все.

— Где она сейчас? Где Ирен?

— Скоро уже обед, так что, думаю, на работе, в столовой. Не волнуйся ты за Ирен. С Ирен все будет в порядке. Раздевайся лучше и ложись под одеяло. Я к тебе сегодня еще загляну.

И Майкл так никогда и не узнал, сколько он пролежал у себя в комнате, пока к нему снова не зашел Чарльз Тобин — на этот раз вместе еще с одним человеком, поменьше и помоложе, в дешевом летнем костюме.

— Майкл, это доктор Бреннер, — сказал Тобин. — Он сделает тебе укол, чтобы тебе лучше отдыхалось.

В одну из ягодиц вонзилась игла — острая, тонкая и куда менее унизительная, чем любая игла в Бельвю; в следующий момент он обнаружил себя полностью, хоть и несколько небрежно, одетым: он шел по коридору между Тобином и доктором, настойчиво отпихивая от себя их руки, чтобы доказать, что может идти самостоятельно. Они вышли на улицу и зашагали по яркой траве к четырехдверному кремовому седану, который поджидал их на дороге. Из задней дверцы вылез крепкий молодой человек весь в белом: он придерживал дверцу, пока они заботливо, как слабого больного старика, усаживали Майкла в машину. Все прошло как нельзя более гладко. Но когда они тронулись и за окнами замелькала залитая солнцем и погруженная в тень зелень лагеря, он стал быстро терять сознание; и то ли он увидел, то ли ему привиделось, что вдоль дороги собралось огромное количество самых разных людей в летней одежде и что все они с испугом и неловкостью смотрели, как их любимого преподавателя увозят в психушку.


В психиатрическом отделении городской больницы Конкорда, штат Нью-Хэмпшир, он пролежал неделю; но отделение было такое чистое, светлое и тихое, а персонал такой вежливый и предупредительный, что на психушку все это было совсем не похоже.

Ему даже предоставили отдельную палату — и только через несколько дней он понял, что дверь в эту палату всегда оставляют приоткрытой и выходит она в закрытый снаружи коридор, из которого всегда доносится приглушенный шелест; и все же это была отдельная палата, так что пересекаться с другими больными не приходилось, а на удивление питательные обеды приносили прямо к кровати, причем всегда вовремя.

— Лекарства, которые вы сейчас получаете, должны вам помочь, мистер Дэвенпорт, — говорил аккуратненький молодой психиатр, — если дома вы будете продолжать их принимать. Но я бы не стал недооценивать то, что произошло с вами на этой… как ее… писательской конференции. У вас, судя по всему, второй психотический эпизод, из чего следует вероятность регулярного их повторения в будущем, так что на вашем месте я бы за собой последил. Я бы точно не налегал на алкоголь — это во-первых, и я бы старался избегать эмоционально напряженных ситуаций по ходу своей жизни, то есть вашей жизни, вы понимаете.

И, оставшись в одиночестве, он лежал, потихоньку стараясь разобраться в происшедшем. Имеет ли теперь смысл делить жизнь на до и после Бельвю или уже нет? Быть может, этот новый эпизод открывает совершенно отдельную, самостоятельную эру? Или, может, он, на манер Корейской войны, случился лишь для того, чтобы показать: от истории не стоит ждать какой-то особой осмысленности?

Как-то вечером его навестила Ирен. Она уселась на стуле рядом с кроватью, положила ногу на ногу (ноги у нее были красивые) и стала рассказывать о своих планах на ближайший учебный год в Университете Джонса Хопкинса. Она то и дело повторяла, что было бы «классно» «пересекаться» время от времени в Нью-Йорке, и он сказал: «Ну конечно, Ирен, будем на связи», но все это произносилось с вежливым автоматизмом обещаний, которые дают вовсе не для того, чтобы их сдержать.

Когда время посещений закончилось, она поднялась и, наклонившись, поцеловала его в губы, и он сразу же понял, что она приходила сегодня не только чтобы попрощаться, но и чтобы посмотреть из чистого любопытства, что будет, если она ненадолго прикинется его девушкой.

Один из санитаров принес ему блокнот и ручку, и он часами придумывал письмо Чарльзу Тобину. Очень длинным оно быть не должно; важнее всего выдержать правильный тон, а его надо было еще найти. В этом тоне должно быть смирение, просьба о прощении и благодарность, но при этом важно было не удариться в раскаяние, и было бы здорово, если бы ему удалось закончить послание с насмешливой, самоуничижительной отвагой, характерной для стиля самого Тобина.

Он все еще сочинял это письмо, когда его выписали, и, даже когда его самолет взял курс на Нью-Йорк, он продолжал проговаривать про себя отдельные фразы.

Когда он зашел в квартиру на Лерой-стрит с полным чемоданом грязного белья, все в ней показалось ему до убожества унылым; к тому же она оказалась меньше, чем он думал. Он закончил письмо и сразу же его отправил. Пора было снова приниматься за работу.

Быть может, жизнь и не сводилась к одной только работе, но больше Майкл Дэвенпорт все равно ни во что не верил. Если он сейчас же не бросится в нее с головой, если он позволит себе отвлечься, с ним может случиться третий эпизод — а третий эпизод здесь, в Нью-Йорке, мог с легкостью привести его обратно в Бельвю.


В последующие несколько лет он понимал, что стареет, когда встречал на вокзале поезд из Тонапака: каждый следующий раз Лаура выглядела не так, как в предыдущий.

Лет до тринадцати он всегда мог мгновенно отыскать ее в толпе, выходившей с десятой платформы, потому что это была девочка, которую он знал с самого рождения: худая, бойкая, в косо сидящем нарядном платье и белых носках, непослушно съезжавших на пятках. Лицо ее всегда светилось ожиданием, когда она бросалась бегом в его объятия: «Папочка!» — и он долго не отпускал ее и говорил, как рад снова ее видеть.

Но потом непослушные носки уступили место нейлоновым колготкам, и примерно тогда же начало меняться и все остальное. Она стала медлительнее и тяжелее и уже не столь открыто выражала при встрече свою радость; улыбки ее были теперь исключительно данью вежливости, и порой она, похоже, думала: «Ну не тупость ли? Почему я должна ездить в гости к отцу, если мы только и делаем, что действуем друг другу на нервы?»

Когда в пятнадцать лет она едва ли не мгновенно набрала сразу сорок фунтов, Майкл почти уже жалел, что ему до сих пор приходится встречать эти поезда. Какое удовольствие от того, что эта глыба тащится за тобой, вжав голову в плечи, с лицом угрюмым и скрытным?

— Привет, девочка, — говорил он.

— Привет.

— Симпатичное платье.

— А, спасибо. Это мама купила в «Калдоре»[66].

— Сначала пообедаем, а потом пойдем в город или наоборот? Как ты хочешь?

— Мне все равно.

Но к семнадцати весь этот лишний вес исчез без следа, и от этого она стала более спокойной и разговорчивой. Он так и не привык к тому, что она проходит через турникет с зажженной сигаретой в руке, но было приятно, что она снова начала разговаривать, а особенно приятно было то, что ее речь состояла не только из банальностей.


Как-то вечером, когда он сидел дома в полном одиночестве, ему — впервые за много лет — позвонила Люси и после нескольких довольно неловких предварительных любезностей перешла к делу: она беспокоилась за Лауру.

— Я, конечно, знаю, что подростковый период всегда трудный, — сказала она, — и я прекрасно понимаю, что для нее он гораздо труднее, чем для многих. И я не меньше других читала, с каким сумасшедшим миром детям сейчас приходится сталкиваться — все эти хиппи и прочее, но дело даже не в этом. Я ничего не имею против ее интересов и занятий, понимаешь. Я говорю о более серьезных вещах: она врет. Она постоянно врет… Приведу только один пример. На выходные ко мне приезжали гости, машину они поставили у меня в гараже, и ночью Лаура как-то ее открыла и уехала на ней. Не знаю, где она была и что делала, это вопрос второстепенный. Машину она поставила назад, но главное, что она сразу же стала врать. Мы нашли довольно серьезную царапину на крыле, и, когда я спросила ее, не знает ли она, откуда царапина, она начала меня стыдить. Она сказала: «Ну, мам, ты что, действительно думаешь, что я могу взять чужую машину?» Но когда мы открыли водительскую дверь, то обнаружили на сиденье ее сумочку… Понимаешь, о чем я говорю, Майкл? Я не выношу это туманное, идиотическое выражение, которое появляется у нее на лице каждый раз, когда ловишь ее за руку на чем-то подобном. Такое безропотное выражение, как у преступников. Меня это пугает.

— Да, — сказал он. — Я знаю, о чем ты говоришь.

— И это далеко не все, чего я не понимаю.

Здесь Люси остановилась, чтобы набрать воздуху или, может быть, просто от удивления, что она с такой непринужденностью разговаривает с человеком, уже столько лет совершенно для нее чужим.

— Ты, наверное, об этом не знаешь, Майкл, если она, конечно, тебе не проговорилась, но она приезжает в Нью-Йорк вовсе не только когда встречается с тобой: она довольно часто бывает в городе, и я никак не могу это контролировать. Она один раз проговорилась мне, когда мы вели очередной бессмысленный разговор про «ценности», что знает одного прекрасного парня на Бликер-стрит, Ларри его зовут, — ну и вряд ли стоит говорить, что от того, как она объясняет, в чем же состоит его прекрасность, волосы на голове встают дыбом: у него «прекрасная душа» и так далее и тому подобное. И я ей говорю: «А почему бы тебе не пригласить его сюда как-нибудь на выходные? Может, ему захочется провести несколько дней в деревне?» Она, конечно, страшно удивилась, но, что самое забавное, согласилась. У нее на лице было написано, что она думает: если привезти сюда Ларри с Бликер-стрит и продемонстрировать его во всей красе одноклассникам, то разговоров будет на целый год.

Потом как-то выглядываю в окно, и что я вижу: стоят они вдвоем во дворе — парень с хвостом, в грязной кожаной жилетке, без рубашки. Ну то есть, если не считать бесцветных глаз, ничего дурного в нем не было, просто неплохо бы принять ванну, и все. Выхожу во двор и говорю: «Привет, вы, должно быть, Ларри?» — и он тут же убегает. Сначала по дороге и потом прямо через поле, к тому заброшенному гнилому сараю, ярдах в двухстах от нашего дома. Я спрашиваю:

«Что с ним такое?»

И Лаура мне отвечает:

«Он просто очень стеснительный».

«И давно он там живет?»

«Ну, дня три уже. Он остановился в этом сарае. Там много старой соломы, мы там устроили приятное местечко».

«А что он ест?»

«Ну, я ему кое-что приношу, он не голодает».

— Это все, наверное, смешно звучит, — продолжала Люси, — да это и в самом деле смешно, но я ухожу от сути. Проблема с этими ее интересами и увлечениями наверняка сама собой разрешится — и со всей этой богемной ерундой она, наверное, рано или поздно расстанется, — но ложь — это совсем другое дело.

И Майкл сказал, что совершенно с ней согласен.

— Она уже слишком большая, чтобы ее наказывать, — продолжала Люси, — да и как накажешь ребенка, если единственное, в чем он провинился, — это ложь? Стоит наврать по одному поводу, как тут же приходится врать по другому поводу, и в конце концов образуется целая сеть вранья и ребенок начинает жить в нереальном мире.

— Да, — сказал он. — Думаю, ты правильно делаешь, что беспокоишься. Я тоже обеспокоен.

— Ну вот в том-то и дело. Поэтому я и звоню. Единственный терапевт, которого я здесь знаю, — это доктор Файн, но в последнее время у меня к нему смешанные чувства; ну то есть я бы не стала обращаться к нему с этой проблемой. И я подумала, что, может быть, ты знаешь кого-нибудь в Нью-Йорке, кого ты мог бы порекомендовать. Собственно, ради этого я и позвонила.

— Нет, я никого не знаю, — сказал он. — И я все равно в это не верю, Люси; никогда не верил. Я правда считаю, что вся эта терапия — чистой воды вымогательство.

И он мог бы еще долго продолжать в том же духе и добавить что-нибудь о «Зигмунде, мать его, Фрейде», но он решил, что лучше не надо. С ее стороны логично было предположить, что после двух попаданий в психушку он будет «знать» какого-нибудь психоаналитика, а кроме того, если они сейчас начнут спорить, все удовольствие от этого приятного и неожиданного звонка будет испорчено.

— Так что вряд ли я смогу быть чем-нибудь полезен в этом отношении, — сказал он. — Но слушай: скоро она поступит в колледж и там ей не будет скучно до полусмерти, как сейчас. Там ей придется над чем-то думать, она будет все время занята. Думаю, мы увидим, что все дело только в этом.

— Да, но до колледжа еще целый год, — сказала Люси. — Я надеялась, что можно начать что-то такое уже прямо сейчас. Ну ладно тогда, — сказала она, давая понять, что разговор подходит к концу. Она, наверное, покажет Лауру доктору Файну, несмотря на свои смешанные чувства. — И кстати, про колледж, Майкл, — вспомнила она. — Я говорила с девушкой, с новым… как их там называют… с новым консультантом в школе, и она сказала, что выбор колледжей у Лауры довольно широкий. Она сказала, что тебе она тоже будет по этому поводу звонить, — такая у них политика.

— Политика?

— Ну ты понимаешь: когда родители в разводе, мнением отца тоже всегда интересуются. Она милая — слишком молодая для такой работы, на мой взгляд, но действует вполне профессионально.


И школьный консультант действительно позвонила ему через несколько дней, желая узнать, какого числа ему было бы удобно подъехать к двум часам в школу. Ее звали Сара Гарви.

— Так, завтра у меня не получится, — сказал он. — Как насчет послезавтра, мисс Гарви?

— Хорошо, — сказала она. — Отлично.

Поездку пришлось отложить на послезавтра, потому что завтрашний день уйдет на то, чтобы почистить и выгладить его единственный костюм. Сразу после развода он резко сократил количество ежемесячных заказов, которые брал в «Мире торговых сетей», чтобы как можно больше времени оставалось для собственной работы. Правда, обнаружив не так давно, что у него остался только один костюм и что вся прочая его разрозненная одежда едва не разваливается на части, он начал жалеть, что, в отличие от всех прочих поэтов, не работает в каком-нибудь университете. Жить в Гринвич-Виллидж ему тоже до чертиков надоело: потрепанная молодежь там еще как-то смотрелась, но потрепанный мужчина средних лет несколько выходил за рамки, а Майклу было уже сорок три.

И все же он всегда знал, что если побриться и предварительно почистить все то, что он собирался надеть, то выглядеть он будет нормально. Иногда, всматриваясь на ходу в свое отражение в витринах, он с удивлением замечал, что выглядит сейчас лучше, чем десять или двадцать лет назад.

Ему было весело ехать в Тонапак на поезде, и хорошее настроение не покинуло его, даже когда он пробирался в школьных коридорах сквозь толпу орущих детей, хотя он никогда не мог без отвращения думать, что его дочь учится в этой тупой школе для работяг. Потом он обнаружил дверь с табличкой «Сара Гарви» и постучал в нее.


Мамы учеников старшей школы Тонапака могли вести в кабинете Сары Гарви деловые беседы, задавать вежливые вопросы и получать вежливые ответы, то и дело поглядывая на часы, чтобы не просидеть дольше положенного, но все без исключения отцы в этой крохотной комнате должны были чувствовать себя сраженными, сокрушенно пытаясь представить, как Сара Гарви будет выглядеть без одежды, что будет, если ее обнять, каким будет запах и вкус ее кожи и как — в момент любовного исступления — будет звучать ее голос.

Стены в ее кабинете были отделаны белыми перфорированными панелями, и простота этого фона моментально убеждала тебя, что перед тобой сидит самая прекрасная девушка на свете. Она была стройная и гибкая, с темными волосами до плеч, с ясными карими глазами и большими губами. Пока она сидела за столом, судить о чем-либо ниже грудной клетки было трудно, но долго ждать не приходилось. В течение разговора она дважды вставала из-за стола и шла к высокому шкафу с документами — в эти моменты ее можно было рассмотреть полностью: безупречные ноги и лодыжки под прямой юбкой и небольшая аккуратная попка — достаточно, впрочем, округлая, чтобы тут же ее возжаждать. Первый порыв состоял в том, чтобы закрыть дверь и овладеть ею тут же, на полу, но достаточно было некоторой доли самообладания, чтобы составить более разумный план: забрать ее отсюда, привезти куда-нибудь и овладеть ею там. И как можно быстрее.

Догадывалась ли Сара Гарви, о чем он думал? Если и догадывалась, то никак этого не показывала. Все это время она говорила про Вассар, Уэллсли[67] и Барнард[68] и, кажется, даже упомянула Маунт-Хольок[69]; теперь она начала подробно и с некоторым даже энтузиазмом рассказывать о колледже Уоррингтон[70] в штате Вермонт.

— Вы имеете в виду это богемное местечко с претензией на художественность? — спросил он. — Но туда же вроде как берут только вундеркиндов — ну то есть девочка уже должна что-то уметь в том или ином виде искусства?

— Наверное, у них действительно такая репутация, — сказала она, — хотя на самом деле там очень открытая, творческая среда, и, мне кажется, Лауре это пойдет на пользу. Вы же знаете, она человек яркий и впечатлительный.

— Ну разумеется, яркий, но делать-то она ничего не умеет. Она не рисует, не пишет, не занимается театром, не играет на музыкальных инструментах, не поет и не танцует. Так уж ее воспитывали. Трико в нашем доме никогда не носили, если вы понимаете, о чем я говорю.

И прекрасные глаза, и губы Сары Гарви вознаградили эту его реплику скромной, сдержанной улыбкой.

— То есть я имею в виду, мисс Гарви, — продолжал он, — что все эти талантливые девочки ее просто напугают. А я как раз не хочу, чтобы ей было страшно — ни в колледже, ни где-либо еще.

— Что ж, это понятно, — ответила она. — И все же если вам захочется присмотреться к Уоррингтону повнимательнее, то вот вам каталог. Видите ли, тут есть еще один фактор: ее мать, похоже, думает, что Лауре лучше всего подходит именно это место.

— Ах вот оно что! Тогда, видимо, мне придется обсудить этот вопрос с ее матерью.

Разговор был, судя по всему, окончен — Сара Гарви собирала бумаги и папки и складывала их обратно в ящик, — и Майкл пытался понять, следует ли ему уйти, даже не попытавшись вытащить ее отсюда. Но тут она посмотрела на него, пожалуй даже слишком смущенно для такой красивой девушки.

— Приятно было с вами познакомиться, мистер Дэвенпорт, — сказала она. — Мне очень нравятся ваши книги.

— Да? Но откуда вы о них знаете?

— Лаура приносила мне почитать. Она очень вами гордится.

— Правда?

Для одного разговора сюрпризов было, пожалуй, многовато, но, разобравшись в них, он решил, что самый приятный — то, что Лаура им гордится. Сам бы он никогда об этом не догадался.

В коридорах повсюду загремели железные шкафчики — школьный день подошел к концу, и в такой ситуации пригласить ее выпить труда не составило. Она снова смутилась на какой-то миг, но потом сказала, что с удовольствием.

И пока она вела его к учительской стоянке, он решил, что, даже если в толпе смотревших им вслед детей окажется вдруг Лаура, ничего страшного в этом не будет: она решит, что они просто перебираются в более удобное место, чтобы продолжить обсуждение ее дальнейшего образования.

— А как становятся школьными консультантами? — спросил он, когда Сара Гарви вырулила на дорогу.

— Ничего особенного, — сказала она. — Берешь несколько курсов по социологии в колледже, потом пишешь магистерскую работу и начинаешь подыскивать себе место.

— По вам не скажешь, что вы уже окончили магистратуру.

— Мне почти двадцать три; я окончила чуть раньше, чем обычно оканчивают, но ненамного.

Значит, разница в возрасте у них двадцать лет — Майклу было так хорошо, что эти двадцать лет показались ему приличной и очень даже приятной разницей.

Через Тонапак они ехали по местам, которых он не узнавал, и это тоже было хорошо: ему бы не хотелось проезжать сейчас мимо почтового ящика с надписью «Донарэнн» или чего-нибудь в этом роде. Бросив взгляд на пол, он заметил, что она сняла туфли и работает педалями почти босиком, в одних только тонких чулках, — и он подумал, что никогда еще не видел такой прелести.

Ресторан, в который она его привезла, тоже был ему незнаком — с тех пор как он отсюда уехал, в городке появилась куча новых заведений, — и, когда он сказал, что место симпатичное, она бросила на него удивленный взгляд, чтобы убедиться, что это не шутка.

— Ничего особенного, конечно, — сказала она, когда они уселись рядом в полукруглой нише, отделанной искусственной кожей, — но я сюда часто хожу, потому что это удобно; я живу тут рядом, за углом.

— Вы одна живете? — осведомился он. — Или…

И пока она открывала рот, чтобы ответить, он боялся, что она скажет: «Нет, с мужчиной», что считалось теперь особым шиком даже у самых молодых и красивых девушек, причем они всегда произносили эту фразу с каким-то хвастливым видом.

— Нет, снимаю квартиру с двумя девочками, но мне это не нравится; хотелось бы жить отдельно. — Она выпрямилась, подняла покрывшийся уже испариной бокал с сухим мартини и сказала: — Ну что ж, на счастье!

И в самом деле, на счастье. Похоже, этот вечер мог оказаться для Майкла Дэвенпорта самым ярким и счастливым за многие-многие годы.

Ему с трудом верилось, что такая молодая девушка будет поддерживать столь умеренный образ жизни. К тому же никакой особенной жизни в этой захудалой части округа Патнем для нее и не было — работа могла ее интересовать лишь время от времени, соседки по квартире ей не нравились, обедать приходилось в самом заурядном ресторане. Все это выглядело неубедительно, если не предполагать, что на выходные она сбегает в Нью-Йорк — в объятия человека, благодаря которому знает себе цену.

— Вы часто бываете в городе? — спросил он.

— Почти не бываю. Денег на это не остается, да мне там и не нравится.

И он снова вздохнул с облегчением.

А поскольку теперь он сидел гораздо ближе к ней, чем в кабинете, и уже не так стеснялся, как в машине, он ясно видел то, о чем раньше мог только догадываться: все дело было в коже — именно из-за кожи ему захотелось сорвать с нее одежду, как только он ее увидел. Кожа у нее была как у свежего персика или нектарина; она светилась; ее хотелось тут же взять и съесть. В удлиненном вырезе ее платья проглядывал краешек белого кружева — он поднимался с каждым ее вдохом и слегка подрагивал, когда она смеялась, — и от этого легкого, безотчетного намека на флирт его сковало от вожделения.

На втором бокале они плавно перешли на «ты», и она сказала:

— Наверное, лучше мне сразу признаться, Майкл, если ты сам уже не догадался. Никакой необходимости в том, чтобы ты сюда приезжал, не было. Все, о чем мы говорили у меня в кабинете, легко можно было обсудить по телефону. Мне просто хотелось с тобой познакомиться.

За это он поцеловал ее в губы — и, хоть ему и хотелось, чтобы порыв этот был по-мальчишески страстным, он постарался не доводить дело до поцелуя, за который мужчину вышвыривают из семейного ресторана.

— Наверное, классно, — сказала она чуть позже, — уметь писать стихи, которые не распадаются на куски — просто не способны распасться. Я долго пыталась — нет, сейчас уже больше не пытаюсь; в основном в колледже — и они всегда разваливались на части раньше, чем я успевала их закончить.

— Мои обычно тоже распадаются, — сказал он. — Поэтому я так мало печатаю.

— Зато уж если оно у тебя получилось, — сказала она, — то получилось. И ничто его уже не разрушит. Они у тебя как башни. Когда я дошла до последних строк «Если начистоту», у меня мурашки побежали по коже. И я расплакалась. Не помню другого современного стихотворения, которое довело бы меня до слез.

Лучше бы она, конечно, вспомнила какое-нибудь другое стихотворение — «Если начистоту» нравилось всем без исключения, — ну да и фиг с ним. Так тоже вышло неплохо.

Когда официантка разложила перед ними меню, обоим было ясно, что про обед можно было даже не думать.

— К тебе пойти можно? — прошептал он, вдыхая аромат ее волос.

— Нет, — сказала она. — Там сейчас никакого покоя не будет. Они будут болтаться по всей квартире, бегать туда-сюда с феном, печь свои шоколадные печенья, или чем там еще они вечно заняты. Но здесь недалеко… — и он навсегда запомнил, как она отстранилась, чтобы заглянуть ему в глаза, когда она заканчивала фразу, — здесь недалеко есть мотель.


Поскольку он весь вечер занимался только тем, что мысленно раздевал Сару Гарви, то, когда он освободил ее от одежды в мертвой тиши просторного, запертого изнутри номера, ничего особенно неожиданного ему не открылось. Он знал, какая она будет красивая. И стоило ему дотронуться до ее источавшей свет кожи, как он понял, что остатки смутных мыслей о Мэри Фонтане, годами не дававшие ему покоя с другими девушками, можно забыть навсегда. Сегодня ничего такого случиться просто не могло.

Казалось, и он, и Сара Гарви достигали полноты, только когда сливались воедино. По отдельности существовать они уже не могли: обоим нечем было дышать; разгоряченную кровь было не остановить ничем. Только в совокуплении обретали они полноту жизни и силу — не спеша они подводили друг друга к созданному им хрупкому гребню, вдвоем взбирались на него и вдвоем спускались; и когда они наконец отпускали друг друга, это делалось лишь ради того, чтобы дождаться, когда они смогут соединиться снова, — и даже разговаривать в промежутках было не обязательно.

Когда сквозь голубые жалюзи стало проглядывать солнце, было понятно, что они постараются проводить друг с другом как можно больше ночей и выходных. Никакого другого плана им было пока не нужно; засыпая, они знали, что у них будет еще много времени, чтобы определить свои дальнейшие судьбы.

Глава третья

Билл Брок ушел из «Мира торговых сетей» в пиар, с которым он, по его словам, справлялся за нефиг делать. Попытки написать роман он тоже давно оставил: теперь он считал себя драматургом.

— Только слушай, Майк, — сказал он как-то вечером в «Белой лошади» и тут же поднял руку, чтобы отгородиться от зависти Майкла. — Слушай, я знаю, что ты много лет писал пьесы и у тебя даже с места ничего не сдвинулось, но я всегда думал, что это потому, что по сути своей ты поэт. И вот теперь ты в этом качестве вполне сложился, и все это знают. Я бы даже под дулом пистолета стихотворение не написал, а ты можешь. Ты пишешь. Ты нашел свое, я нашел свое… Во-первых, я знаю, что у меня всегда получались диалоги. Когда мне возвращают рассказы и романы, даже в самом гадостном письме обязательно встретится что-нибудь типа «мистер Брок прекрасно справляется с диалогами». И я подумал: ну и хуй с ним. Если сила моя в диалогах, пойду в драматурги.

Недавно он закончил трехактную пьесу под названием «Негры» («Кто бы спорил, название пустое, но, собственно, этой пустоты я и добивался»), и у него сложилось впечатление, что прирожденный дар к диалогу сослужил ему неплохую службу при демонстрации художественных достоинств, присущих речи американских негров.

— Например, — продолжал он, — у меня на протяжении всей пьесы персонажи говорят «мля…» — я так и писал «мля». Понятно, что имеется в виду «блядь», но бывает, что, когда пишешь, как слышишь, начинаешь проникать внутрь материала. Что бы там ни было, Майк, мне кажется, пьеса получилась достойная, и момент для нее сейчас как раз самый правильный.

Пьесу нужно было ставить, и первым делом он отправил ее в сопровождении краткого дружелюбного письма Ральфу Морину из Филадельфийской театральной труппы.

— Господи, — сказал Майкл, — почему именно ему?

— Ну а почему нет? — И Билл мгновенно приготовился к спору. — Почему нет? Разумнее ведь так поставить вопрос, а, Майк? Мы же все взрослые люди; что бы там ни было у нас с Дианой, это много лет назад закончилось; какие еще могут быть недоразумения? Ну а кроме того… — тут он глотнул пива, — кроме того, — повторил он, вытирая пену со рта, — парень он пробивной. Про него уже даже сраная «Санди таймс» пишет в воскресном выпуске. Этот его филадельфийский проект прославился практически на всю страну. Стоит ему получить хорошую в коммерческом отношении пьесу — я имею в виду действительно хорошую пьесу, хоть и коммерческую, — и он распрощается навсегда с этой Филадельфией, привезет пьесу сюда и станет одним из главных режиссеров на Бродвее.

— Ладно.

— Ну так вот, он мне ответил — прислал очень милое, приятное письмо. Написал, что миссис Хендерсон в курсе, что ему очень понравилась моя пьеса, и она за выходные ее прочитает.

— Что это за миссис такая?

— Ну, собственно, это она все там спонсирует, дает гарантии под все их постановки, поэтому без ее одобрения они ничего не могут сделать. И я так понимаю, что «Негры» мои ей тоже дико понравились, потому что дальше Ральф мне позвонил и спросил, когда я смогу подъехать, чтобы все это обсудить. Ну и я все на хрен бросил и прилетел туда на следующий же день.

— Видел Диану?

— Ну конечно видел, было очень приятно, но это все было уже потом. Давай уж я расскажу все по порядку, ладно? — И он откинулся с довольным видом на спинку деревянного стула. — Ну, во-первых, он мне очень понравился. С этим ничего не поделать, он всем нравится. Ну то есть сразу видно, что он чуткий, понимающий и все такое, но он не пытается этим удивить: общается спокойно, прямо, очень по-простому. Ну и он мне говорит: «Буду с вами откровенен, Билл. Все персонажи у вас — негры, и понятно, что так и должно быть, — собственно, в этом ваша задача и состояла. Вы ухватили их подавленность, их гнев, их жуткую беспомощность, пьеса получилась сильная. Но вот какая трудность: у нас уже есть другая пьеса по расовой тематике, тоже начинающий драматург, только там межрасовая любовная история».

Билл склонился вперед, тяжело опершись обоими локтями о мокрый от пива стол, и, уныло улыбнувшись, покачал головой. Майкл вспомнил, как он давным-давно пытался объяснить Люси, что Билл Брок еще и потому такой симпатичный, что умеет посмеяться над собственными неудачами. «Боюсь, мне этого не понять, — сказала она тогда. — Почему бы ему не добиться в чем-нибудь успеха и за счет этого привлекать к себе людей?»

— Ну и к этому времени, — говорил Билл, — я уже понял, что ничего не выгорит. Потом он стал мне рассказывать про эту пьесу. Называется она «Блюз в ночи» — несколько слащаво на мой вкус, ну да и фиг с ним, чем черт не шутит. Там, значит, молоденькая героиня, аристократка-южанка, влюбляется в негра, и первый ее порыв — убежать с ним куда-нибудь подальше, за границу, но парня с места не сдвинуть: он хочет жить дома — и хоть трава не расти. Дальше отец девчонки чует неладное, начинаются неприятности, и все в итоге оборачивается трагедией. Ну, я, бля, немножко подсократил по сравнению с тем, что он мне рассказывал, но, Майк, ты же понимаешь, как мощно все это можно дать на сцене. А потом он мне рассказывает, с какими проблемами они столкнулись, когда стали искать актрису на главную роль. Сказал, что она-де должна быть дико юная, притом что просто хорошая актриса тут не годится — она должна быть гениальная. Ну и понятно было, что он хотел этим сказать: тут требуется блестящая игра, иначе сразу же появятся вопросы к самой пьесе, потому что качество-то, в общем, сомнительное. И потом он говорит: «Ну и допустим даже, что идеальную актрису мы найдем, — и что тогда? Какие у нас возможности? Премьеру на Бродвее мы ей предложить не сможем, ну и дико было бы ожидать, что она согласится работать в Филадельфии за эти жалкие гроши, правильно?» Видишь, Майк, что он пытался до меня донести? Что если с этой другой пьесой ничего не срастется и актеров так и не найдут, то они с миссис Хендерсон, возможно, заменят ее моей — поэтому, собственно, ему и захотелось со мной встретиться. И я решил, что, в общем, он повел себя достойно: сразу раскрыл все карты. Очень достойно.

— Все равно не очень понимаю, — сказал Майкл. — Почему он не мог сказать тебе все это по телефону? Ну или письмо мог бы написать.

— Наверное, хотел со мной познакомиться, — ответил Билл. — Ну и нормально — я тоже хотел с ним встретиться. Я уже собирался уходить, а он вдруг говорит: «Билл, я надеюсь, вы не очень спешите. Я сказал Диане, что вы сегодня придете, и она обещала заглянуть». И тут — бах! — как по команде, распахивается дверь и входит Диана и все трое сыновей в придачу. Диана Мэйтленд. Бог мой! Не видел ее с пятьдесят четвертого года.

И Билл встал из-за стола, чтобы разыграть сцену.

— Вот примерно так она вошла, — сказал он, изображая, как она прислоняется к стене, стоит некоторое время в нерешительности, потом берет себя в руки и подается вперед. И надо сказать, — продолжал он, усевшись обратно, и на лице у него появилась та же улыбочка, с которой он обычно рассказывал о собственных неудачах, — все это действительно кое о чем мне напомнило. Потому что вот именно это мне в ней никогда и не нравилось. Вот эта ее неловкость. Помню, я часто думал: «Ну да, конечно, она красивая, конечно, милая, конечно, я ее люблю — ну или, по крайней мере, думаю, что люблю, — но почему она не может быть изящной, как другие девушки?»

На пару секунд Майклом овладело желание наклониться через стол и вылить все свое пиво Броку на голову. Ему хотелось посмотреть, как оно будет стекать по волосам на рубашку, хотелось увидеть потрясенное, полное недоумения лицо Брока; потом бы он встал и, положив на стол несколько долларов, сказал бы: «Мудак ты, Брок. Как был мудаком, так и остался». И это избавило бы его от Билла Брока на всю оставшуюся жизнь.

Но он вместо этого сдержался и, овладев собой, сказал:

— Мне она всегда казалась изящной.

— Ну да, только тебе никогда не приходилось с ней жить. Тебе никогда не приходилось… ладно, забей; хрен с ним. Ну его нахуй. Забудь. Ну так вот, — сказал Билл, откидываясь назад и с явным облегчением возвращаясь к тому, что произошло в Филадельфии. — Я чмокнул ее в щечку, мы присели, немного поболтали, все было очень приятно; потом я предложил пойти куда-нибудь выпить, но Диана сказала, что мальчики устали или что-то в этом роде, так что мы все вместе пошли вниз и попрощались уже на улице. Вот и все. Нет, вернулся я, в сущности, с хорошим чувством. Я рад, что отправил пьесу Морину, и рад был с ним познакомиться. Установил полезный деловой контакт и завел хорошего друга, мне так кажется.

«Ага, — подумал про себя Майкл, — ага. Ты ведь и жопу ему готов до блеска вылизать, правда ведь?»

Домой из «Белой лошади» он шел очень быстро: его распирало от гнева, и только на полдороге он понял, что ему нет больше нужды ненавидеть Брока за то, что тот жил когда-то с Дианой; и еще он понял, что ему больше никогда не придется тосковать по Диане Мэйтленд, отделенной от него немыслимыми расстояниями в пространстве и времени.

Сегодня он только потому и пошел выпить с Броком, что в первый раз за последние шесть недель остался дома один: все остальные вечера с ним была Сара; завтра она снова вернется, а Сара Гарви была девушкой такой же прекрасной, такой же интересной и такой же свежей, какой могла некогда стать для него Диана Мэйтленд.

Дома он обнаружил незаконченное резюме, которое он так и оставил в машинке, когда позвонил Брок, и просидел над ним до поздней ночи. Завтра он отдаст его Саре, она размножит его на школьном ксероксе, а он потом разошлет копии на адреса английских факультетов всех американских колледжей, какие только найдет в публичной библиотеке.

Многие годы он клялся, что преподаватель английского — последняя работа, на которую он согласится, но теперь он был к этому готов. И ему было все равно, в какую часть страны занесет его эта работа, потому что Сара сказала, что ей тоже все равно; работу школьного консультанта она, наверное, сможет найти где угодно, если появится в этом нужда, а если не появится, то и ладно. Им обоим важно было начать новую жизнь.


— Сара, — спросил он ее через несколько дней, когда они обедали в его любимом ресторане «Синяя мельница»[71], — я тебе рассказывал про Тома Нельсона из Кингсли? Который художник?

— Думаю, да. Это который еще и плотник?

— Нет, другой. Ничего общего между ними нет. Нельсон — совсем другая история. — После чего он довольно долго объяснял, что эта другая история собой представляет.

— Такое впечатление, что ты ему здорово завидуешь, — сказала она, когда он закончил.

— Пожалуй что да; наверное, я всегда ему завидовал. Мы довольно долго с ним не общались после одной неудачной поездки в Монреаль, я на него тогда дико разозлился, и мы с тех пор виделись только пару раз у него на вернисажах, — впрочем, туда я тоже ходил в надежде познакомиться с какой-нибудь девушкой. Но не суть — сегодня он мне ни с того ни с сего позвонил — скромный такой, милый — и пригласил к себе на вечеринку в пятницу. Такое впечатление, что он снова намерен дружить. Ну и я бы с удовольствием пошел, Сара, но только если ты согласишься поехать туда со мной.

— Не скажу, что это самое изысканное предложение из тех, что я в последнее время получаю, — сказала она, — но так и быть. Почему нет?


Когда они подъехали, у дома Нельсонов стояло совсем немного машин. Несколько мужчин, которые приехали пораньше, нервно расхаживали по гостиной — и пока не начали наливать, один только вид этой комнаты, с тысячами книг, устрашающе глядящих с полок, мог довести, на трезвую-то голову, до нервного срыва. Женщины, судя по всему, шли в большинстве своем на кухню, чтобы помочь Пэт или, точнее, сделать вид, что помогают, потому что Пэт всегда справлялась со всем сама; и Майкл с гордостью повел туда Сару знакомиться.

— Рада вас видеть, Сара, — сказала Пэт, и ей, похоже, действительно приятно было видеть, что у Майкла такая милая молодая девушка, но в глазах ее мелькнула и тень изумления, как будто Майклу было уже за пятьдесят, а вовсе не за сорок, и это ему не понравилось.

Когда он спросил, где Том, она не скрывала своего раздражения:

— Во дворе со своими игрушками — целый день уже играет. Сходи за ним, Майкл, скажи, что мама велела идти домой.

Двор был широкий и длинный, как и все в доме у Нельсонов, и первое, что Майкл заметил в дальнем его конце, была женская фигура: руки сложены на груди, волосы слегка развеваются на ветру; он направился к ней и через несколько секунд узнал Пегги Мэйтленд. Потом он заметил Тома Нельсона: тот сидел рядом на корточках, спиной к ней, и копался в куче грязи с напряженностью мальчишки, занятого игрой в шарики[72]. И только потом он разглядел третью фигуру: метрах в десяти-пятнадцати от Тома на боку, подперев рукой голову, лежал человек, одетый во все джинсовое, — это был Пол.

Все боевые расчеты на искусно созданном поле боя были мертвы. Все допустимые правилами боеприпасы полевая артиллерия уже использовала: два пластмассовых пистолета валялись, разряженные, на траве — пора было заключать мир и поминать павших.

Том Нельсон приветствовал Майкла вполне сердечно — сказал, что рад его видеть, но сразу же бросился объяснять, почти не сдерживая ликования, что только что провел самую прекрасную в своей жизни битву.

— С этим чуваком шутки плохи, — сказал он восхищенно. — Он знает, как прикрыть фланги. — Потом он сказал: — Подожди здесь, Пол, только ничего не трогай. Я схожу за фотоаппаратом, мы напустим немножко дыма и поснимаем.

И побежал к дому.

— Черт возьми, Пол, — сказал Майкл, когда Мэйтленд поднялся и протянул ему руку. — Я бы в жизни не подумал, что ты можешь здесь оказаться.

— Ну, все меняется, — сказал Мэйтленд. — Мы с Томом в последние пару лет очень сдружились. У нас же с ним теперь один галерист; так и познакомились.

— Вот как! Не знал, что у тебя теперь есть галерист, Пол. Это здорово. Поздравляю.

— Ну, я бы не сказал, что они сильно много продали и выставку пока еще тоже не сделали; но это все равно лучше, чем вообще без галереи.

— Ну разумеется, — сказал Майкл. — Отличные новости.

Пол Мэйтленд покрутился туда-сюда, чтобы размять позвоночник, морщась при каждом движении, изгонявшем из его мышц перегибы военных действий, в то время как руки его поправляли повязанный вокруг шеи синий платок.

— Нет, я правда поражен, насколько мне нравится Том, — сказал он. — И как мне нравятся его работы. Я раньше думал, что он какой-то легковесный, что ли. Иллюстратор и все такое. Но чем больше смотришь на его картины, тем больше они на тебя действуют. Знаешь, что он делает в лучших своих работах? У него получается сделать так, что сложные вещи оказываются простыми.

— Ага, — сказал Майкл. — Все так, я тоже часто об этом думал.

Но тут они увидели, как Том Нельсон, с фотоаппаратом в руках, несется вприпрыжку через весь двор, и Пегги Мэйтленд, как девчонка, захлопала от восторга в ладоши.

Час или два спустя, когда вечеринка наконец оживилась — в доме собралось, наверное, человек пятьдесят, — Майкл спросил Сару, все ли у нее хорошо.

— Ну да, — сказала она. — Только, сам понимаешь, тут все настолько старше меня, что я не очень знаю, что должна делать и что говорить.

— Да просто будь самой собой, — сказал он. — Стой тут в образе самой прекрасной девушки на свете, и все остальное приложится. Обещаю.

Среди гостей был историк искусства, работающий над монографией о Нельсоне, был стареющий заслуженный поэт, чья следующая книга должна была выйти ограниченным тиражом по двести долларов экземпляр, с иллюстрациями Тома Нельсона на каждом развороте. Была еще знаменитая актриса с Бродвея, которая говорила, что прилетела в дом Нельсона «как мотылек на пламя», — настолько «растрогана» она была выставкой его живописи в музее Уитни. И был там романист, которого недавно провозгласили автором, не допустившим ни одной художественной ошибки ни в одной из девяти своих книг, — до сегодняшнего дня он не был знаком с Нельсоном, но теперь стал ходить за ним из комнаты в комнату, хлопал его по облаченной в парашютную куртку спине и приговаривал: «Вот именно, солдатик. Вот именно».

После того как Сара «спряталась» на кухне с несколькими другими молодыми людьми, а Майкл начал ощущать воздействие всего того, что он выпил, к нему подгреб Пол Мэйтленд и спросил, что Майкл сейчас поделывает.

— Ищу преподавательскую работу, — ответил он.

— Надо же, и я на это решился, — сказал Пол. — Осенью мы уезжаем в Иллинойс — Том тебе не говорил? — Иллинойский университет в Шампейн-Урбана, или как он там называется[73]. Забавно. — И Пол пригладил усы. — Я всю жизнь клялся, что никогда не стану преподавать, как и ты, наверное; и вот теперь преподавание оказалось единственным приличным занятием в нашем возрасте.

— Точно. Так оно и есть.

— Представляю, как ты рад будешь избавиться от своих рыболовных сетей.

— Торговых.

— В каком смысле?

— Он называется «Мир торговых сетей», — сказал Майкл. — Журнал посвящен торговым компаниям, которые открывают сразу целые сети магазинов, понимаешь? — И потом, покачивая головой от изумления, добавил: — Ни черта себе! И все эти годы, когда мы с Броком рассказывали тебе, чем мы занимаемся, ты думал, что речь идет про какие-то ебаные рыболовецкие снасти?

— Ну теперь-то я понял, — сказал Пол. — Но в общем, да. У меня действительно сложилось впечатление, что вы занимаетесь рекламой рыболовных сетей или что-то в этом духе.

— Ну да, в твоем случае, я полагаю, эту ошибку легко объяснить. Потому что ты ведь, Пол, на самом деле никогда никого не слушаешь, верно? Ты ведь только к себе относишься дико внимательно — на фига тебе кто-то еще?

Пол отступил на пару шагов назад, недоуменно моргая и улыбаясь, как будто пытался понять, серьезно ли Майкл все это говорит.

А Майкл со всей серьезностью продолжал:

— Вот что я тебе скажу, Мэйтленд. Давным-давно, когда мы с Люси только познакомились с тобой и с твоей сестрой, мы считали вас обоих необыкновенными. Какими-то неземными существами. Мы готовы были наизнанку вывернуться, лишь бы сделаться хоть немного на вас похожими или стать ближе к вам, — понимаешь, бля? Мы думали, что в вас есть какая-то охуительная магия.

— Слушай, старина, — сказал Пол. — Я, похоже, чем-то сильно тебя обидел. Я не хотел. Не понял, в чем дело, но ты меня прости, ладно?

— Конечно, — сказал Майкл. — Забудь. Никто никого не хотел обидеть, никто ни на кого не обиделся. — Но он сгорал от стыда за предельную откровенность своей вспышки: фраза «Мы думали, что в вас есть какая-то охуительная магия» все еще висела в воздухе, и окружающие явно ее смаковали; слава богу, что хоть Сара была на кухне и не могла ее слышать. — Что ж, пожмем тогда руки, что ли? — предложил он.

— Ну конечно, — ответил Пол, и они были уже достаточно пьяные, чтобы превратить рукопожатие в процесс до чрезвычайности торжественный.

Потом Майкл сказал:

— Отлично. А теперь давай с тобой сыграем. Первый ход предоставляю тебе. — Он расстегнул пиджак своего единственного костюма и ткнул себе в рубашку. — Бей меня со всей силы. Сюда.

Пол смутился лишь на какую-то секунду, а потом, похоже, понял. Быть может, в Амхерсте тоже играли в такую игру; в любом случае сил у него было много — сказывались годы физической работы. Удар получился быстрый и довольно крепкий — Майкл отскочил и попятился, всеми силами стараясь удержаться на ногах и не упасть навзничь.

— Здорово, — сказал Майкл, как только к нему вернулся дар речи, и снова встал на линию. — Здорово у тебя получилось. Теперь моя очередь.

Сам он торопиться не стал. Он внимательно изучил лицо Мэйтленда: умные глаза, ироничный рот, усы бесстрашного бунтаря. Потом переступил с ноги на ногу, собрался с силами и вложил все, что у него было, в правую руку.

Поразительно, но Пол упал не сразу. С остекленевшими глазами он отступил, поморщившись, назад; он даже смог сказать «неплохо», хотя его было почти не слышно; потом обернулся, как будто высматривая, с кем бы еще поговорить, сделал три или четыре неуверенных шага, упал на антикварный деревянный стул, но тут же сполз с него на пол и потерял сознание.

Из тех, кто стоял рядом и наблюдал за происходящим, одна женщина закричала, а другая отпрянула и закрыла лицо ладонями; какой-то мужчина твердо взял Майкла за руку и сказал:

— Лучше бы тебе отсюда убраться, приятель.

Но Майкл пронзил его взглядом и ответил:

— Отъебись, милый. Я никуда не пойду. Это игра такая.

Пегги Мэйтленд метнулась к мужу и обхватила руками его голову — Майкл испугался, что сейчас она бросит на него тот же полный жуткого упрека взгляд, какой он увидел когда-то в глазах миссис Деймон, но она не стала.

Вдвоем они приподняли Пола и поставили его сначала на трясущееся колено, а потом и на ноги; дальше они вели его с такой осторожностью, что некоторые, наверное, даже не заметили, что ему было больно.

Пол сдерживал рвоту, пока они не вышли на улицу и не дошли до того места, где ничего нельзя было испортить; там его вырвало, и, когда спазмы кончились, к нему вроде бы стали возвращаться силы.

Среди машин, стоявших рядком в лунном свете, найти автомобиль Мэйтлендов было несложно: это была единственная высокая, уныло-тупоносая машина, единственная, произведенная до 1950 года. Когда Майкл открыл правую дверцу и усадил туда Пола, на него пахнуло бензином и затхлостью подгнившей обшивки. Скоро у Мэйтлендов будет новенькая блестящая машинка для среднего класса — как только он станет профессором в Иллинойсе. А это была машина так и не примкнувшего к профсоюзам плотника, много лет пытавшегося заниматься живописью в свободное от работы время.

— Пол, — сказал Майкл, — слушай, я не имел в виду сделать тебе больно; ты понимаешь?

— Ну конечно. Само собой разумеется.

— Слушай, Пегги, мне очень жаль, прости меня.

— Поздновато уже извиняться, — сказала она. — Но так и быть. То есть я понимаю, что это игра, Майкл. Я просто думаю, что это очень тупая игра, вот и все.

И Майкл повернулся лицом к большому сияющему дому Нельсонов. Ему ничего не оставалось, как обойти его по газону, зайти через черный ход на кухню, вытащить оттуда Сару и уехать.


На заявку Майкла откликнулось совсем немного колледжей, а единственное заслуживавшее внимания предложение о работе поступило от учреждения, носившего название Государственный университет Биллингса, штат Канзас.

— Канзас — это как-то мрачновато, — сказала Сара. — Излишне мрачно, я имею в виду. А ты как думаешь?

Но наверняка ни ей, ни ему ничего не было известно. Он вырос в Нью-Джерси, а она в Пенсильвании, и вся остальная страна оставалась для них почти совершенно чуждой. Он подождал немного в надежде на более заманчивые предложения, а потом принял приглашение из Канзаса, опасаясь, что, если он потянет еще, работа достанется кому-нибудь другому.

И теперь им оставалось только решить, как провести долгие недели положенного Саре летнего отпуска. Они выбрали Монток на Лонг-Айленде, потому что там со всех сторон был океанский пляж, но из-за удаленности от более модных мест, от Хэмптонов[74], цены там были не такие высокие. Их летний домик был такой маленький и узкий, что одинокому человеку находиться там было бы, наверное, невыносимо; но это была крыша над головой, стены тоже имелись, а в окна проникали свет и воздух; больше им ничего и не требовалось, потому что единственное, чем они там занимались каждый вечер, а потом еще раз каждую ночь, был секс.

В детстве он думал, что мужчины за сорок, такие как папа, начинают терять эту энергию, но это только доказывало, что дети с легкостью верят во всякие глупости. Еще одно его детское убеждение состояло в том, что мужчины за сорок интересуются обычно женщинами своего возраста, такими как мама, тогда как молодые девушки всегда предпочитают совокупляться с молодыми парнями, — но и это убеждение тоже пришлось послать куда подальше. Когда они возвращались с открытого всем ветрам пляжа, с соленой от купания кожей, молоденькой Саре Гарви достаточно было позвать его шепотом, чтобы он убедился: никакого молодого парня она не хочет; она хотела его.

Однажды, когда они шагали вместе по твердому от влаги песку, у самой кромки, она в каком-то порыве сжала обеими ладонями его руку и сказала: «Мы, наверное, были созданы друг для друга, правда?»

И потом, когда он оглядывался в прошлое, ему всегда казалось, что именно в этот момент они и решили пожениться.

На конец лета оставались сущие мелочи: они проведут несколько дней с семьей Сары в Пенсильвании и там же сыграют скромную свадьбу, а потом они уедут вместе в Канзас — что бы этот Канзас ни значил.

Глава четвертая

Дом, который они сняли в Биллингсе, штат Канзас, когда поженились, был первым в жизни Майкла удобным и современным жильем — и Сара сказала, что она тоже раньше в таких домах никогда не жила. Он был одноэтажный — «дом-ранчо» — и с дороги ничего особенного не представлял: нужно было оказаться внутри, чтобы понять всю щедрость его размеров — в длину, ширину и высоту — и увидеть, каким светлым коридором соединялись несколько просторных комнат. Над окном в каждой комнате располагался кондиционер, в конце августа прекрасно справлявшийся с жарой, а соединенные с новенькими радиаторами термостаты обещали надежную защиту от зимних холодов. Все работало.

Расхаживая по этим прочным полам, он вспоминал с презрением дурацкий домик в Тонапаке и досадовал, что подвергал Люси и Лауру стольким повседневным неудобствам, причем, как теперь казалось, совершенно безосновательно. Но надо быть идиотом, чтобы изводить себя сожалениями; и каждый раз, когда он задумывался о будущем, глядя на Сару, он не переставал изумляться, что жизнь, похоже, готова была дать ему еще один шанс.

Хотя как минимум в одном важном вопросе Сара оказалась права: Канзас и вправду оказался излишне мрачным. Земля была слишком плоской, небо — слишком большим, и, окажись ты на улице в ясный день, скрыться от испепеляющего солнца было невозможно, пока оно само наконец величественно не закатывалось за горизонт. Милях в двух от университета располагались скотоводческие фермы и бойня, и когда послеполуденный ветер дул с той стороны, он приносил с собой слабую, но едкую вонь.

Первые недели они с легкостью скрывались от всего этого дома — Майклу удалось даже написать короткое стихотворение под названием «Канзас», на первый взгляд неплохое, так что он решил его сохранить, хотя потом все равно выбросил, — но дальше начались занятия.

За исключением небольшого цикла лекций в Нью-Хэмпшире, волнения от которого хватило на то, чтобы довести его до психушки, никакого опыта подобной работы у него не было. Как ни противно было все эти годы зарабатывать на жизнь в «Мире торговых сетей», бояться там было нечего; теперь же его бросало в холодный пот от страха каждый раз, когда он заходил в аудиторию. Эти незнакомые молодые лица ничего для него не значили, он не мог понять, томятся ли они от скуки, мечтают о чем-то своем или внимательно слушают, и времени, отведенного на каждое занятие, всегда оказывалось слишком много.

Но он вполне достойно выдерживал лекции и «поэтический семинар», стыдиться было нечего; индивидуальные консультации давались ему легче, и, высидев положенные часы, он возвращался домой и склонялся с карандашом в руках над их беспомощно хромыми стихотворениями или над серьезными, но всегда упускающими самое главное «работами» о поэзии, — и у него сложилось убеждение, что зарплату свою он отрабатывает честно.

— Ну да, только почему ты тратишь на это столько времени? — спросила как-то Сара. — Я думала, весь смысл этой работы в том, что она даст тебе возможность заниматься собственным делом.

— Так оно и будет, — сказал он. — Как только я с этим освоюсь, все это будет делаться левой ногой. Вот увидишь.


Воскресный выпуск «Нью-Йорк таймс» продавали в университетском городке только в одном месте, и Майкл покупал его каждую неделю, чтобы часок-другой просидеть с хмурым видом над разделом рецензий, наблюдая, как к молодым поэтам, которых он презирал, приходит слава и как поэты постарше, некоторые из которых ему нравились, постепенно сдают свои позиции.

Время от времени, устав от терзаний, он проглядывал и театральные страницы; так он узнал, что «Блюз в ночи» стал в этом сезоне сенсацией номер один на Бродвее.

…Неизбежный трагизм отношений двух людей разного цвета кожи вряд ли когда-то изображался на американской сцене с таким достоинством, тактом и потрясающей смелостью, как в этой великолепной постановке Ральфа Морина по выдающейся пьесе Роя Кидда.

Смотреть эту пьесу нелегко — и было бы еще тяжелее, если бы не исключительное актерское мастерство Эмили Уокер, исполняющей роль юной аристократки-южанки, и Кингсли Джексона, играющего ее дерзкого и упрямого чернокожего возлюбленного. В прошлый четверг эти удивительные молодые люди вышли на сцену театра Шуберта дебютантами и сошли с нее звездами. Как минимум один рецензент считает, что постановка должна остаться в репертуаре театра навечно.

Майкл пропустил пару абзацев, посвященных автору пьесы, потому что не хотел знать, какой этот сукин сын молодой, и не желал видеть, как его называют «драматургом», а потом чуть ниже прочитал следующее:

…И все же наибольших почестей в связи с этим волнующим вечером заслуживает Ральф Морин. Проработав несколько лет с Филадельфийской театральной трупной, он поставил целый ряд спектаклей, принесших ему заслуженную репутацию умелого и тонкого режиссера. Но Филадельфия не Нью-Йорк, и даже такая сильная пьеса, как «Блюз в ночи», могла бы долго томиться в безвестности, если бы не чутье мистера Морина. Все без исключения он сделал верно: подобрал почти безупречный актерский состав, на репетициях употребил свое непревзойденное мастерство, чтобы каждый звук и каждая пауза полностью удовлетворяли его вкусу, а потом привез постановку на Бродвей.

Во вчерашнем интервью, которое он давал у себя в гостиничном номере в пижаме и халате, хотя разговор происходил уже после полудня, мистер Морин сказал, что он «все еще в трансе» после вчерашнего оглушительного успеха пьесы.

«Я еще сам не могу поверить во все это, — сказал он с обезоруживающе детской улыбкой, — но надеюсь, что дальше все будет идти в том же духе».

Теперь этого сорокадвухлетнего человека, по специфически театральной красоте которого легко догадаться, что он и сам когда-то стремился стать актером, можно без преувеличения назвать режиссером, честно заработавшим свой успех.

Его жена Диана приезжала на премьеру из Филадельфии, но на следующий же день вынуждена была вернуться домой, где ее ждут трое маленьких сыновей. «Так что как только театральные дела устроятся, — сказал он, — мне нужно будет подыскать приличное жилье для всей семьи».

Пожалуй, ни Диане, ни мальчикам тревожиться не стоит: Ральф Морин знает, как устраивать театральные дела.

— Что ты читаешь? — спросила Сара.

— Да чушь всякую. В воскресном номере заказной панегирик про человека, которого я один раз видел, — он женат на моей старой знакомой. Теперь вот у него дикий успех на Бродвее.

— Этот, что ли… как его там… «Блюз в ночи»? Откуда ты его знаешь?

— Ну, это долгая история, детка. Ты заскучаешь, если я начну рассказывать.

Но он все равно рассказал, стараясь не особенно зацикливаться на своей долгой влюбленности в Диану и описав Пола так, что упоминать недавний обмен ударами не потребовалось; потом он попытался завершить историю уничижительным рассказом о том, как Билл Брок ездил в Филадельфию, но понял, что она уже его не слушает, потому что Билла Брока она никогда не видела и ничего про него не читала.

— Понятно, — сказала она, когда он закончил. — Ну то есть теперь я понимаю, как это все для тебя связано. Такое впечатление, правда, что пьеса какая-то желтоватая. Ну то есть с претензиями, «актуальная» и все прочее, но все равно отдает желтизной. В кино это называют эксплуатацией темы[75].

— Точно, — ответил он.

И ему было очень приятно, что она сама это сказала.


Как-то вечером приехав с работы, он обнаружил около гаража два новеньких велосипеда — сюрприз от Сары — и побежал в дом ее поблагодарить.

— Я подумала, что небольшая физическая нагрузка нам не помешает, — сказала она.

— Гениально! — сказал он. — Идея просто гениальная.

И он действительно так думал. Можно будет каждый вечер кататься по дорогам среди бесконечных прерий; он будет со всей силы жать на педали, изгоняя из организма скопившиеся на работе яды, хватая ртом свежий воздух. И когда они вернутся домой, чтобы принять душ и переодеться во все чистое и мягкое, ему будет так хорошо от притока свежей крови и успокоенных нервов, что больше одного-двух стаканов виски перед обедом ему, быть может, и не потребуется.

Но первая же велосипедная прогулка не принесла ни малейшего удовольствия. Сара унеслась от него как птица — откуда столько силы в этом хрупком теле и в этих тонких ножках? — тогда как все его силы уходили на то, чтобы не вилять и не съезжать с асфальта. Он, конечно, все еще мог отправить кого угодно в нокаут в гостиной Тома Нельсона, но ноги его уже никуда не годились; это было первое крайне неприятное открытие. Второе состояло в том, что легкие его тоже никуда не годились.

Он знал, что догнать ее можно, только если встать на педали и жать, опершись на руль, пока сердце не выскочит из груди, — и он жал, невзирая на жгучую боль в коленях и то и дело хватая разинутым ртом воздух; и хотя он почти ничего не видел из-за лившего на глаза пота, он почувствовал, как поравнялся с ее велосипедом и в конце концов обогнал его.

— Как дела? — крикнула она.

Потом ему пришлось снова пропустить ее вперед, поскольку не надо было быть тренером по легкой атлетике, чтобы понять: ему нужен отдых. Он дождался, когда велосипед остановится, присел около него на корточки и с силой опорожнил обе ноздри на дорогу; не сделай он этого, он кашлял бы до рвоты, чтобы восстановить дыхание.

Отдышавшись, он вгляделся в мерцающую даль и понял, что Сару ему уже никогда не догнать, так далеко она унеслась; потом он увидел, как она сделала широкий разворот и, оказавшись на другой стороне дороги, начала долгий путь домой. Поравнявшись с ним и пронесшись с ветерком мимо, она улыбнулась и махнула рукой, вероятно имея в виду, что не будет возражать, если он поедет домой прямо отсюда; он развернул велосипед и отправился вслед за ней, отставая по ходу дела все дальше и дальше. Теперь главная беда состояла в том, что он то и дело скатывался к самой кромке асфальта, изъеденной беспорядочными трещинами и усыпанной отколовшимися кусками, которые били по колесам и отдавали в позвоночник; при этом высокая желтая трава цеплялась за спицы, и ему приходилось вступать в отчаянную схватку с рулем, чтобы снова выехать на твердую дорогу.

Он увидел, как Сара поднялась и встала на педалях, чтобы быстро преодолеть небольшой подъем на ведущей к дому дорожке, а потом легко скатилась и исчезла в тени гаража; и он пообещал себе приберечь силы, чтобы выполнить финальный отрезок пути с той же уверенностью и легкостью; но как только он сам подъехал к подножию пригорка, стало ясно, что об этом не может быть и речи. Пришлось слезть с этого чертова велика и пешком завезти его в гараж, повесив голову и сжав зубы, чтобы, не дай бог, не обратиться к жене с вопросом типа: «Ну что, бля, ты тут самая молодая, да?»

Потом, отмокнув в душе и натянув чистую рубашку и брюки, он уселся в гостиной и, уставившись в стакан, сказал, что ничего с этими велосипедами не получится.

— На это я уже не способен, девочка, — объяснил он. — Не хватает меня на эту ерунду. Просто не могу.

— Ну слушай, это же только первый раз, — начала она, и он похолодел, настолько сильно эти слова и тон, каким они были сказаны, напомнили ему Мэри Фонтану, хотя, быть может, именно так пытаются утешить бессильных мужчин все славные девушки. — Я знаю, что все вернется, причем довольно быстро, — продолжала она. — В конце концов, тут все зависит от сноровки. Главное, тут не должно быть никакой борьбы, не надо ничего форсировать; просто попытайся расслабиться. Ну и в следующий раз я не стану так выделываться, не буду больше так далеко от тебя отрываться. Поезжу в твоем темпе, пока ты не привыкнешь, ладно?

Ладно. И как любой импотент, которого тронула бы доброта прекрасной, славной девушки, — пусть он и знал, что она и половины всего этого не понимает, и боялся, что ничего уже, наверное, не поправишь, — он согласился, что они продолжат свои ежедневные «велотренировки».


В Биллингсе преподаватели по нескольку раз в месяц устраивали вечеринки, и Дэвенпорты ходили почти на все, пока Майкл не начал жаловаться, что они ничем друг от друга не отличаются.

На стенах у большинства преподавателей красовались гигантские черно-белые фотографии старых кинозвезд — У. К. Филдса[76], Ширли Темпл[77], Кларка Гейбла, — потому что такие украшения считались теперь признаками кэмпа[78], кое у кого целая стена отводилась под американский флаг, повешенный вверх ногами в знак резкого и однозначного неприятия войны во Вьетнаме. В одном из таких домов Майкл наткнулся в поисках туалета на сатирический вербовочный плакат:

Записывайся в армию,

Поезжай на край света

убивать людей.

— Ну что за бред, а? — спросил он Сару по дороге домой. — С каких это пор ответственность за войну стали перекладывать у нас на солдат?

— Да уж, плакат не сильно удачный, — сказала она, — но вряд ли здесь имелось в виду то, что ты говоришь. Смысл, скорее, в том, что все связанное с войной плохо.

— Но тогда почему бы так и не сказать? Бог мой, ведь ребята, которые сейчас служат в армии, либо попали туда по призыву, либо потому, что другой работы было не найти. Солдаты — жертвы войны, это же ясно. — Потом, промолчав несколько миль, он добавил: — Наверное, все эти вечеринки были бы даже не такие противные, если бы не бесконечные разговоры о политике. Такое впечатление, что, если отнять у этих людей антивоенное движение, у них в жизни совсем ничего не останется. А может, я просто хочу сказать, что не возражал бы против этих вечеринок, если бы там можно было хотя бы как следует выпить. Вино, господи ты боже мой! Вино и вино. К тому же теплое, как моча.

И они без труда уклонялись от большинства этих сборищ, пока в один прекрасный день декан факультета английского языка не остановил Майкла в коридоре и не сообщил в полушутливом тоне, хлопнув его дружески по плечу, что неплохо бы Дэвенпортам как-нибудь устроить у себя вечеринку.

— Вот как! — сказала Сара вечером. — Не думала, что это все обязательно.

— Ну, может, не так уж и обязательно, — сказал он, — но мы до сих пор держались немного особняком, а в таком маленьком городе это, наверное, не самое правильное.

Она, казалось, задумалась над его словами, а потом наконец сказала:

— Ладно. Только если уж делать, то давай делать правильно. Чтобы был настоящий виски, много льда, чтобы на столе был настоящий хлеб с мясом, а не крекеры с этими бессмысленными соусами.

Днем перед самой вечеринкой зазвонил телефон, и молодой голос проговорил нерешительно:

— Майк? Не знаю, помните ли вы меня, — я Терри Райан.

Голос был определенно знакомый, но фамилия не сказала бы ему ни о чем, если бы непосредственно за ней не последовало объяснение:

— Я раньше был официантом в «Синей мельнице» в Нью-Йорке.

— Черт, ну конечно я тебя помню, Терри, — сказал Майкл. — Вот это да! Как у тебя дела? Откуда ты звонишь?

— Ну, суть в том, что я оказался в Биллингсе на пару дней и…

— В Биллингсе, штат Канзас?

И Терри Райан коротко, застенчиво рассмеялся, и лицо его мгновенно ожило в памяти Майкла.

— Ну конечно, — сказал Терри. — Почему нет? В конце концов, здесь моя альма-матер, точнее, была бы здесь, если бы я не провалил экзамены по иностранному языку. Это все было еще до того, как я уехал в Нью-Йорк.

— Так и что же теперь, Терри? Чем ты занимаешься?

— В этом-то и смех. Меня замели в армию, и там, судя по всему, меня умудрились чему-то обучить, и вот завтра к вечеру я должен явиться в Сан-Франциско.

— Бог мой! То есть они отправляют тебя во Вьетнам?

— Говорят, так и есть.

— В каких ты войсках?

— В пехоте. Ничего интересного.

— Черт, Терри, это очень плохо. Просто паршиво.

— Ну и я заехал сюда, в Биллингс, чтобы проститься с друзьями, и, когда мне сказали, что вы здесь преподаете, я решил позвонить. Подумал, что, может, выпьем с вами где-нибудь пива.

— Отлично, — сказал Майкл. — Только я вот что предлагаю. У меня дома сегодня вечеринка, будем рады, если ты тоже придешь. Приводи девушку.

— Девушку не обещаю, — ответил он, — а в остальном спасибо. Во сколько?

И, не закончив еще разговор, Майкл почувствовал себя избранным и добрым.

По сравнению с другими официантами в «Синей мельнице» Терри Райан казался моложе, меньше, сухощавее; кроме того, он был явно умнее всех. По его живому, нервному лицу всегда можно было понять, что у него готова сегодня шутка; и, произнеся ее — чаще всего это происходило, пока он расставлял на столе тарелки, — он моментально исчезал на кухне или за барной стойкой, чтобы его невозможно было заподозрить ни в малейшем посягательстве на твою уединенность. Иногда по вечерам, после того как у него заканчивалась смена, они с Майклом садились вместе у бара и пили до самого закрытия. Терри хотел стать комедийным актером — и, судя по его намекам, ему не раз говорили, что у него есть для этого все данные, — но больше всего он боялся закончить свои дни приживалой при каком-нибудь театре, как он выражался.

«Терри, ты слишком еще молод, чтобы думать, чем ты закончишь, разве нет?»

«Я понимаю, что вы имеете в виду, но все равно ведь каждому придется в один прекрасный день так или иначе закончить, верно?»

Верно.

— Сара! — крикнул Майкл и ринулся на звук пылесоса. — Сегодня у нас будет особенный гость.


Декан с женой, Джон и Грейс Говард, приехали одними из первых. Обоим было за пятьдесят, и их часто называли прекрасной парой. Он был высокий, прямой, с коротко стриженными усами; она, несмотря на седину, сохранила ямочки на щеках и внешность симпатичной женщины много моложе своих лет; обычно она носила широкие юбки — достаточно короткие, чтобы подчеркнуть, какие красивые у нее ноги. На одной из недавних вечеринок Говарды двадцать минут вальсировали на опустевшем паркете, Грейс лежала, откинувшись, на руке Джона, заглядываясь на него с девичьим восторгом в глазах, и большинство наблюдавших пришли к выводу, что ничего милее они никогда не видели.

— Тебя следует поздравить, Майкл, — сказал Джон Говард. — В этом городе должен был появиться человек, осмелившийся предложить настоящую выпивку.

И это мнение тут же повторили другие гости — люди, ходившие на все эти вечеринки вне зависимости от того, нравились они друг другу или нет, потому что в Биллингсе, штат Канзас, заняться было, в общем-то, нечем. В основном это были преподаватели, хотя аспиранты с женами или подругами тоже попадались — одни улыбались с неуверенностью детей, попавших на взрослое мероприятие, а другие стояли прислонившись к стене и с плохо скрываемым презрением оглядывали окружающих.

Когда в комнате появился Терри Райан, он оказался еще меньше, чем Майкл его запомнил, — с таким ростом могли и в армию не взять. Форму он надевать не стал: на нем были джинсы и серый пуловер, слегка ему великоватый.

— Проходи, Терри, — сказал Майкл. — Сейчас мы нальем тебе выпить и найдем, где тебе сесть. Познакомиться можно будет потом. Для меня ты сегодня почетный гость. Хотя подожди, ты помнишь Сару?

— Нет, не думаю.

— Наверное, я стал водить ее в «Синюю мельницу» уже после того, как ты уволился. В любом случае мы теперь женаты, и она хочет с тобой познакомиться. Видишь, вон она стоит у окна? Темноволосая?

— Красивая, — сказал Терри. — Очень красивая. У тебя хороший вкус, Майк.

— Ну так фиг ли жениться на обычной девушке, если можно найти красивую? — И по собственному тону Майкл понял, что выпил слишком много и слишком быстро; впрочем, он знал, что был еще достаточно трезв, чтобы исправить ситуацию, если воздержится от виски как минимум на час. — Подожди здесь, — сказал он Терри, который сидел на принесенном с кухни высоком деревянном стуле и потягивал бурбон с водой. — Сейчас я ее приведу. — Малышка, — обратился он к жене, — не хочешь пойти познакомиться с солдатом?

— С удовольствием.

И он оставил их вдвоем, поскольку был абсолютно уверен, что они поладят. Он пошел на кухню и выпил воды. Потом встал у раковины и начал мыть стаканы, чтобы убить как можно больше времени до того момента, когда ему снова можно будет подойти к столику с выпивкой. В кухню заглянули двое или трое студентов, и он побеседовал с ними — скромно, с юмором, как подобает хорошему хозяину, что вроде бы подтверждало, что он постепенно трезвеет, хотя, судя по часам, ждать оставалось еще как минимум полчаса. Он вернулся в гостиную, чтобы не обделять своим присутствием оставшихся там гостей, и едва не столкнулся с Джоном Говардом — вид у того был усталый и нездоровый.

— Прошу прощения, — сказал Говард. — Вечеринка абсолютно классная, но я, боюсь, отвык от крепкого, а может, возраст уже не тот. Мы, наверное, поедем.

Но Грейс уезжать не собиралась.

— Поезжай тогда, Джон, — сказала она, не вставая с дивана, на котором ее окружили друзья. — Бери машину и поезжай, если хочешь. Я всегда найду на ком подъехать.

И Майкл подумал, что это чистая правда: всю свою жизнь Грейс Говард знала наверняка, что всегда найдет на ком подъехать.

Когда час, который он себе назначил, слава богу, истек, он с ощущением внутренней правоты налил себе изрядную порцию. И это странное, бодрящее чувство внутренней правоты не покинуло его и когда он пошел общаться с гостями; казалось, благодаря этому чувству он в порыве общительности привлек к себе самых угрюмых студентов, простоявших весь вечер у стены, заставив их улыбнуться и даже, ко всеобщему удовольствию, рассмеяться. Вечеринка и вправду получилась и становилась чем дальше, тем лучше. Оглядев комнату, он увидел людей, которых считал обыкновенно идиотами, занудами или даже хуже, но сейчас по отношению к ним и к их красиво одетым женщинам он чувствовал товарищеское расположение. Вот он, старый гребаный факультет английского, и вот он сам, его старый гребаный преподаватель, — и, если бы они вдруг затянули «Старую дружбу»[79], он прослезился бы и стал подпевать.

Скоро он потерял счет своим подходам к столику, чтобы наполнить стакан, но это уже не имело значения, потому что вечеринка давно преодолела всю напряженность первого момента. И приятнее всего было смотреть, как грациозно движется по комнате Сара, переходя от одной группы гостей к другой, — безупречная молодая хозяйка. Никто бы не догадался, с какой неохотой она устраивала этот вечер.

Потом он обернулся и увидел, что Терри Райан так и сидит на своем высоком деревянном стуле, ни с кем не разговаривая. Наверное, Сара провела его по комнате, чтобы познакомить с другими гостями, и он вернулся на место, исчерпав весь набор вежливостей, но могло оказаться, что он так и сидел в этом углу, глядя, как испаряется у него на глазах его последний свободный вечер в Соединенных Штатах.

— Принести тебе что-нибудь, Терри?

— Спасибо, Майк, ничего не нужно.

— Ты с кем-нибудь познакомился?

— Конечно. Познакомился с целой кучей людей.

— Что ж, — сказал Майкл, — думаю, тут еще есть над чем поработать.

Он обошел Терри и встал рядом, твердо взяв его за плечо, худоба которого чувствовалась даже через пуловер.

— Этот молодой человек… — объявил он достаточно громко, чтобы ни у кого не осталось сомнений, что он обращается сразу ко всем гостям, — и разговоры в комнате почти прекратились, — этот молодой человек может показаться вам студентом, и когда-то он им и был, но теперь он больше не студент. Он военный пехотинец, которого отправляют во Вьетнам, и там, насколько я понимаю, проблем у него будет куда больше, чем у нас с вами, вместе взятых. Поэтому давайте хоть на минутку забудем про колледж и поддержим Терри Райана.

В комнате раздались аплодисменты, хотя далеко не такие бурные, как он ожидал, но не успели они утихнуть, как Терри сказал:

— Лучше бы ты этого не делал, Майк.

— Почему?

— Не знаю. Просто не надо было.

Потом Майкл заметил, что с другого конца комнаты с разочарованием или неодобрением на него смотрит Сара. Как будто он только что отправил кого-то в нокаут в доме у Нельсонов или ему только что сказали, что на писательской конференции он обозвал Флетчера Кларка хуесосом.

— Господи, Терри, я вовсе не хотел тебя смущать, — сказал он. — Я просто думал, что им следует знать, кто ты такой, вот и все.

— Да я знаю; все нормально. Забудь.

Но забыть об этом было невозможно.

Грейс Говард уже поднялась с дивана и, приблизившись к ним сквозь пелену сигаретного дыма, набросилась на Терри Райана, тыча ему в грудь скрюченным указательным пальцем.

— Позвольте задать вам один вопрос, — начала она. — Почему вам так хочется убивать людей?

И он застенчиво улыбнулся.

— Да ладно вам, — сказал он. — Я сроду никого не убивал.

— Но теперь у вас будет шанс, не так ли? Вам ведь дадут пулемет и ручные гранаты?

— Прекрати, Грейс, — сказал Майкл. — Ты не к тому полезла — парня загребли в армию по призыву.

— И рацию вам, наверное, тоже дадут, — продолжала она. — Чтобы вы могли направлять артиллерийский огонь, бомбы и напалм на женщин и детей. Так вот послушайте…

— Прекратите немедленно! — закричала Сара и бросилась к Терри, как будто хотела загородить его собой.

— Послушайте, — продолжала Грейс Говард, — вы никого здесь не обманете. Я знаю, почему вам хочется убивать людей. Вам хочется их убивать, потому что вы такой маленький.

К этому моменту приятелям удалось скрутить Грейс: ее развернули на сто восемьдесят градусов, провели через комнату и, хлопнув дверью, вывели наружу.

— Терри, мне дико стыдно, — сказал Майкл. — Я знал, что она пьяная, но не думал, что сумасшедшая.

— Слушай, пошла она на хрен, ладно? — сказал он. — Хуй с ней. Хватит об этом говорить, потому что дальше только хуже будет.

— Точно, — тихо проговорила Сара.

Когда все наконец разошлись, Сара постлала Терри в свободной комнате. Но спать оставалось недолго: утром они встали рано, чтобы отвезти Терри к его друзьям. Там он переоделся в форму — Сара сказала, что она «очень ему идет», — взял свой вещмешок, и они повезли его в аэропорт в двадцати милях от города. В машине завязался спокойный, приятный разговор — все трое пришли в добродушное смешливое состояние, какое бывает порой после почти бессонной ночи, — но Грейс Говард никто упомянуть не решался.

Когда пришло время прощаться у выхода на посадку, Майкл пожал Терри руку с несколько преувеличенной сердечностью старого солдата: «Ну что, Терри. Сильно там не пугайся, держи хвост пистолетом».

Потом они обнялись с Сарой. Она была выше Терри, но их объятий это совсем не испортило. Хоть и ненадолго, но она прижала его к груди так, как подобает прижимать к груди мужчину, уходящего на войну, которая никому на свете не понятна.


На обратном пути они почти всю дорогу молчали, но в конце концов Майкл сказал:

— Ну хорошо, хрен с ним, я во всем этом кошмаре виноват, я понял. Эта моя дурацкая речь была ни к чему. — И добавил: — Но дело вот в чем, девочка: когда я уходил в армию, было принято, чтобы накануне отъезда тебя провожали. Было здорово, если гражданские устраивали вокруг тебя суету, а они устраивали, если все шло как надо.

— Знаю, — сказала Сара. — Но это раньше так было. Когда я еще не родилась. И Терри тогда тоже еще не родился.

И когда Майкл снова оторвался от дороги, он увидел, что она тихо плачет.

Очутившись дома, она сразу же ушла спать, и он получил возможность сесть на кухне, выпить пару бутылок холодного пива и попытаться собраться с мыслями.

Потом зазвонил телефон:

— Майкл? Это Джон Говард. Слушай, что это за парень был у тебя вчера на вечеринке?

— Просто один мой приятель из Нью-Йорка, был тут проездом. А что?

— Я так понял, что, после того как я уехал, он нагрубил Грейс и чем-то ее оскорбил.

— Вот как!

И Майкл вдруг понял, что разгребать всю эту грязь смысла уже не имеет. Терри Райан был где-то в небе за тысячу миль отсюда, навеки избавленный от Биллингса, штат Канзас, и, сколько ни говори теперь правды в лицо, она его уже не защитит.

— Что ж, в таком случае прошу прощения за неприятности, Джон, — сказал он в надежде, что сарказм этой реплики будет услышан, и положил трубку раньше, чем Джон успел что-то сказать.

Если бы Говард перезвонил и стал настаивать на своих дутых обидах, Майклу ничего не оставалось бы, как рассказать, что на самом деле учинила вчера Грейс. Но телефон больше не зазвонил.

Он пожалел, что Сара спит и не может заверить его, что он поступил правильно. Но может, это и к лучшему; хотя бы не надо к этому возвращаться — и больше никогда не придется.


Как-то вечером, в июне, в самом конце учебного года, Майклу позвонила Люси Дэвенпорт — сообщить, что их дочь исчезла.

— Что значит «исчезла»?

— Предположительно она направляется в Калифорнию, — сказала Люси, — но, по-моему, никакого четкого представления о том, куда она хочет попасть, у нее нет. Ей, видишь ли, захотелось побродяжничать. Ей хочется болтаться по дорогам в компании таких же грязных и вонючих бродяжек, как она, — по любым дорогам, где придется. Она ни за что не хочет отвечать, потакает любой своей прихоти и стремится, наверное, окончательно уничтожить себе мозг, перепробовав все галлюциногены, какие только под руку попадутся.

Первый курс в Уоррингтоне Лауру ничему, кроме дурных привычек, не научил, сообщила мать.

— Я так поняла, что в этом чертовом колледже наркотики на каждом углу.

Вчера она приехала оттуда домой, похоже «чокнутая», и привезла с собой троих друзей, видимо на выходные: одну девочку из Уоррингтона, которая тоже вела себя как чокнутая, и двоих парней, описать которых Люси затруднилась.

— Я хочу сказать, что это шпана какая-то, Майкл. Пролетариат, дети каких-то текстильщиков. Они ни на что не способны — только ворчат и мямлят что-то себе под нос на манер Марлона Брандо; правда, если мне память не изменяет, Марлон Брандо волосы себе до пупа никогда не отращивал. Примерно понятно, о чем я говорю?

— Ага, — сказал Майкл. — В общих чертах ясно.

— И потом, суток не прошло, как Лаура объявила, что они едут в Калифорнию. Переубеждать ее было бесполезно, с ней вообще невозможно разговаривать, а наутро обнаружила, что ее нет. Они все уехали.

— Бог мой! — сказал Майкл. — Не знаю, что и сказать.

— Вот и я не знаю. Я вообще ничего не понимаю. Я просто позвонила, потому что подумала, что, в общем, тебе следует об этом знать.

— Верно. Хорошо, что позвонила, Люси.


Сара сказала, что волноваться, скорее всего, не о чем.

— Лауре уже девятнадцать, — сказала она. — Практически взрослый человек. Она уже может позволить себе такую авантюру без всякого для себя риска. Наркотики, конечно, несколько тревожат, но мне кажется, тут ее мать преувеличивает, как ты думаешь? Хотя сейчас все поголовно подростки чем-нибудь балуются, и все эти наркотики по большей части не страшнее алкоголя или никотина. Главное, Майкл, не забывай, что, если с ней что-то случится, она тебе позвонит. Она же знает, где тебя найти.

— Она-то знает, верно, — сказал Майкл. — Но видишь, в чем проблема: впервые с тех пор, как она родилась, я не знаю, где искать ее.

Глава пятая

Быть на двадцать лет старше своей жены удобно как минимум потому, что можно позволить себе оставаться спокойным и любящим мужем, когда жена начинает выказывать интересы, ничего общего с твоими не имеющие.

Много лет назад Майкл встревожился и даже испугался, когда Люси притащила домой книгу Дерека Фара «Как любить», но, когда в Канзасе у него на кофейном столике стал, том за томом, скапливаться устрашающий ассортимент продукции новейших авторов — Кейт Миллет[80], Жермен Грир[81], Элдриджа Кливера[82] — он едва ли испытал даже мимолетное раздражение.

Он не встревожился, даже когда Сара вступила в крайне серьезную организацию под названием «Международная лига женщин за мир и свободу»[83], хотя должен был признать, что, глядя, как она уезжает на машине на эти собрания, он пару раз вспомнил Люси, исчезавшую в таинственные сферы своих сеансов с доктором Файном.

Ну да и черт с ним; женщин все равно не понять. Важнее то, что эта конкретная женщина все равно предпочитала проводить большую часть времени дома — и в часы, свободные от поглощения пропагандистской литературы, бывала интересным и живым собеседником.

К этому времени она успела рассказать ему множество взаимосвязанных эпизодов из своей короткой, но полноценной жизни — колледж; старшая школа и младшая школа; дом, семья, родители, — и у него даже возникло ощущение, что он знает ее почти так же хорошо, как только можно знать самого себя. В этих рассказах-воспоминаниях его всегда покоряли честность, юмор и точный подбор деталей; она могла перескакивать с одной темы на другую и уходить далеко в сторону, но она ничего не передергивала, чтобы выставить себя в более выгодном свете или в более жалком, если уж на то пошло, и рассказы эти в принципе не могли наскучить.

Что за девушка! Бывали вечера, когда Майкл, глядя, как она говорит о чем-то, сидя под лампой на их подержанном диване, не мог нарадоваться удаче, благодаря которой он ее нашел, и нынешней абсолютной надежности полного ею обладания. Он знал, что она не стала бы рассказывать ему так много интимных, разоблачительных подробностей, если бы не любила его всем сердцем и если бы она не рассчитывала, что он будет хранить эти страшные мелкие тайны до конца своих дней.


Как-то ночью, в постели, она с особенной нежностью сказала, что хочет ребенка.

— Сразу? — спросил он и тут же понял, что выдал этим вопросом собственный страх.

Он даже вздрогнул в темноте. Слишком стар он был для этого; бог мой, слишком стар.

— Я имею в виду в ближайшие пару лет, — сказала она. — Например, через год. Что скажешь?

И чем больше он об этом думал, тем более логичным казалось ему это предложение. Понятно, что любая здоровая девушка хочет ребенка. В конце концов, зачем бы она стала выходить замуж, если бы не надеялась завести детей? Имелось и еще одно соображение: ему тоже было бы неплохо вырастить еще одного ребенка, чтобы иметь возможность загладить ошибки, которые он наделал, пока росла Лаура.

— Что ж, давай, — сказал он через некоторое время. — Только до чего же старым отцом я буду. Знаешь, я только сейчас сообразил: когда этому ребенку исполнится двадцать один, мне будет семьдесят.

— Да? — сказала она, как будто ей никогда это в голову не приходило. — Ну тогда мне, наверное, придется быть молодой сразу за двоих, верно?


Оператор спросил, готов ли он оплатить звонок от Лауры из Сан-Франциско, он сказал: «Да, конечно», но, когда в трубке послышался ее голос: «Папа?» — он оказался настолько тихим, что Майкл решил, что со связью наверняка что-то не то.

— Алло! Лаура! — закричал он в трубку, как будто это могло чем-то помочь.

— Папа?

И на этот раз он ясно ее расслышал.

— Ты в порядке, девочка?

— Не знаю. Я как бы… я как бы все еще здесь, в Сан-Франциско и так далее, я просто не очень хорошо себя чувствую. Все как-то сжимается. То есть пока я была во внешних пределах, все было нормально, но как только мы… как только я вернулась, я как-то… сама не знаю.

— Это клуб, что ли, там такой? «Внешние пределы»?

— Нет, это типа состояние сознания.

— Вот как.

— Понимаешь, у меня осталось всего доллар тридцать центов, так что я сама мало что могу устроить, хотя смотря что под этим понимать, конечно. И смотря как ты понимаешь, что я под этим понимаю.

— Подожди, послушай. Наверное, лучше мне побыстрее к тебе приехать, не возражаешь?

— Ну, я как бы, наверное, на это и надеялась, да.

— Ладно. Если прямо сейчас выехать, я буду у тебя часа через три с половиной или, может, через четыре. Только мне нужен твой адрес.

И он замахал Саре рукой, чтобы она быстрее дала ему карандаш.

— Дом двести девяносто седьмой, — стала диктовать Лаура, — нет, подожди; двести девяносто третий, а улица Южное что-то…

— Нет, так не пойдет, — сказал он. — Так не пойдет, девочка. Южное — что? Постарайся вспомнить.

И когда она наконец продиктовала название улицы и номер дома — оставалось только надеяться, что правильный, — он продолжил:

— Так. Теперь давай телефон.

— А там нет телефона, пап. Ни одного телефона во всем здании. Я звоню из автомата, откуда-то с улицы.

— О господи! Тогда слушай: немедленно иди назад и жди меня там. Никуда не уходи, даже если меня долго не будет. Обещай. Сегодня из дома больше ни шагу. Ни под каким предлогом, договорились?

— Договорились.

Сара привезла его в аэропорт, несколько раз чуть не попав в аварию при обгонах. Когда он кинулся к кассе, на рейс до Сан-Франциско уже объявили посадку, но, задыхаясь, он успел добежать до выхода, быть может до того самого, у которого они простились с Терри Райаном. А уж долететь до Сан-Франциско труда не составило, как наверняка не составило труда и для Терри Райана.

— Вы точно знаете, что это правильный адрес? — переспрашивал его таксист даже после того, как остановился посовещаться с двумя другими водителями, которые тоже долго хмурились, пытаясь понять, где это может быть. Потом, убедившись, что везет пассажира в правильном направлении, он сказал: — Ну, не знаю; вам нужны эти старые заброшенные кварталы, это все равно что на тот свет ехать. Меня туда никаким хреном не заманишь. Там даже черные жить не станут — вы только не подумайте, я против черных ничего не имею.

В Америке теперь все стали говорить «черные» вместо «негры»; еще немного, и все, наверное, начнут называть девушек «женщинами».

На дверных звонках дома никаких имен не значилось, и, позвонив в три или четыре квартиры, Майкл понял, что вся эта система, скорее всего, не работает: некоторые кнопки выпали из гнезд и болтались на собственных обесточенных проводах. Потом он обнаружил, что оба замка на большой входной двери разбиты: чтобы попасть внутрь, нужно было просто повернуть ручку и навалиться плечом на дверь.

— Есть тут кто-нибудь? — спросил он, войдя в фойе первого этажа, и три или четыре головы высунулись из приоткрытых дверей — все молодые, в основном парни, и все с настолько безумными прическами, что несколько лет назад никто просто не поверил бы, что такие бывают. — Так, парни, — сказал Майкл без особенной боязни уподобиться персонажу Джеймса Кэгни[84]. — Я отец Лауры Дэвенпорт. Где она?

Часть голов исчезла в дверных проемах, оставшиеся же уставились на него с тупым выражением — от страха? или просто от наркотиков? — но потом откуда-то из далекой тьмы коридора донесся звучный мужской голос:

— Верхний этаж, направо и до упора.

Неизвестно, сколько в этом доме было этажей — четыре, пять или шесть; Майкл их не считал. Преодолев один пролет этой замусоренной, воняющей отбросами и мочой лестницы, он останавливался отдышаться, дожидался, когда к нему вернутся силы, после чего начинал штурмовать следующий пролет. Он понял, что добрался до последнего этажа, когда вдруг обнаружил, что дальше лестницы просто нет.

В самом конце правого коридора была грязная белая дверь. Он остановился перевести дыхание — а может, даже помолиться — и затем постучал.

— Папа? — откликнулась Лаура. — Проходи, открыто.

Она лежала там на односпальной кровати, комната была такая маленькая, что даже стул поставить было негде; и первое, что его поразило, была ее красота. Она слишком исхудала — слишком уж тонкими были ее длинные ноги под лоснящимися от грязи джинсами, по-птичьи хрупкой казалась ее прикрытая засаленной робой грудь, — но изможденное бледное лицо с огромными голубыми глазами и нежным, тонким ртом придавало ей вид печальной светской барышни, какой, вероятно, всю жизнь хотела ее видеть мать.

— Ух! — сказал он, присаживаясь на край кровати в районе ее коленок. — Ух как я рад тебя видеть, девочка.

— Я тоже рада, — сказала она. — Пап, можно взять у тебя сигарету?

— Бери, конечно, вот. Но слушай, у меня такое впечатление, что ты в последнее время не слишком много ешь, а?

— Ну, я, наверное, уже недели две или больше совсем как-то…

— Значит, так. Первым делом надо будет тебя где-нибудь хорошенько накормить, потом мы переночуем в каком-нибудь отеле, а завтра я заберу тебя в Канзас. Как тебе такой план?

— Ну, я, наверное, не против, только я не знаю твою жену и вообще.

— Прекрасно ты ее знаешь.

— Ну, я просто имею в виду, что не знаю ее в качестве твоей жены.

— Глупости, Лаура. Вы с ней прекрасно поладите. Теперь. Ты хочешь что-нибудь отсюда взять? Сумка есть, куда все это складывать?

Расчищая узкую полоску пола, он обнаружил два галстука-бабочки на резинке, какие носят обычно официанты, — такой же был у Терри Райана, когда тот работал в «Синей мельнице», — и, когда он отставил от стены ее измызганный нейлоновый рюкзак, из-за него выпал третий. То есть сюда поднимались трое молодых официантов, спали с ней, а потом случайно оставили после себя такие вот сувениры? Нет; скорее всего, это был один официант, который приходил трижды — или пять раз, или десять, или даже больше.

(— Эдди, привет, где пропадаешь?

— Ходил к этой тощей, высокой, я про нее еще рассказывал: верхний этаж, направо и до упора. Горячая девица, скажу я тебе.

— Ну это ладно, только, бля, Эдди, я бы на твоем месте держался от этого дома подальше; они там все ненормальные.

— Да ну? Ненормальные типа меня или ненормальные типа тебя? И запомни: кого хочу, того и трахаю, ясно?)

— Готова, девочка? — спросил Майкл.

— Наверное.

Но поймать такси на этой улице им не удалось; пришлось пройти пешком несколько кварталов, прежде чем они смогли остановить машину.

— Где в это время можно еще пообедать? — спросил Майкл у водителя.

— Ну, в это время, — ответил тот, — могу только подбросить вас в китайский квартал.

Потом Майкл часто поражался абсурдности этого момента: лучшим, что он мог предложить своему умирающему от голода ребенку, оказалась китайская еда. Омлет фу-юнг, жареный рис со свининой и креветки в омаровом соусе — вещи, которые американцы в большинстве своем едят лишь изредка, для разнообразия, когда и есть-то не сильно хочется, — и именно этой едой Лаура пыталась насытиться, размеренно и ритмично отправляя в рот вилку за вилкой; она не произнесла ни слова и даже не подняла головы, пока со стола не убрали последнюю пустую тарелку.

— Я возьму у тебя еще одну сигарету, пап?

— Конечно. Ну что, лучше тебе?

— Наверное.

Еще один таксист посоветовал им отель, и там, пока они стояли в очереди у стойки регистрации, Майкл начал бояться, что администратор легко может понять все неправильно: нервный, профессорского вида тип и сладкая юная хиппи, явно не в себе.

— Мы с дочерью хотели бы у вас остановиться, — осторожно начал он, глядя прямо в глаза администратору, и тут же понял, что ровно так трясущиеся старые развратники обычно и изъясняются. — Только на одну ночь, — добавил он, еще больше усугубляя ситуацию. — Думаю, нам идеально подошли бы две смежные комнаты.

— Нет, — категорично заявил администратор, и Майкл замер, приготовившись к тому, что ему предложат — или прикажут — немедленно покинуть помещение. Но когда его легкие опять заработали, оказалось, что бояться было нечего. — Нет, на сегодня смежных комнат у меня нет, — сказал администратор. — Лучшее, что я на сегодня могу предложить, — это двухместный номер с двумя кроватями. Устроит вас это, сэр?

И когда они пошли к лифту через покрытый ковром вестибюль, наверное, не в последнюю очередь этот «сэр» сообщил его походке особую легкость. Жизнь была прожита уже больше чем на две трети, а Майклу все еще не казалось естественным, когда другой мужчина называл его сэром.

Лаура уснула так крепко, что за всю ночь ни разу не пошевелилась и не повернулась, зато ее отец лежал на другой кровати без сна. Ближе к утру Майкл, как он иногда делал, когда не мог заснуть, стал шепотом читать наизусть длинное заключительное стихотворение из своей первой книги, «Если начистоту», которое нравилось когда-то Диане Мэйтленд и Саре Гарви. Он шептал так тихо, что в нескольких сантиметрах от подушки ничего уже не было слышно, но читал ясно и четко, выжимая все, что можно, из каждого слога и каждой паузы, повышая и понижая голос в нужных местах, читал без единой ошибки, потому что всегда помнил это стихотворение наизусть.

Черт! Боже мой, боже, ничего лучше он так и не написал. И не все еще потеряно, хотя книга давно уже не переиздается и даже из библиотек постепенно исчезает. Но все равно еще не все потеряно; все равно его еще могут найти и включить в какую-нибудь роскошную антологию, которую сделают потом обязательным чтением во всех университетах.

И он начал читать его снова — неторопливо, с самого начала.

— Пап? — окликнула его Лаура с другой кровати. — Ты не спишь?

— Не-а.

Он испугался, что она скажет, что слышала, как он шепчет, забеспокоился и моментально приготовил объяснение: наверное, кошмар какой-то приснился.

— Я просто немножко голодная, — сказала она. — Может, можно уже спуститься и позавтракать?

— Конечно. Иди первая в ванную, прими душ, если хочешь, а я пока оденусь.

Он с облегчением подумал, что она вроде бы не слышала, как он шепчет, но потом, когда он застегивал молнию на ширинке, ему пришло в голову, что, может, она и слышала, но подумала, что все это как-то странно и даже дико, но спрашивать ничего не стала. У хиппи, говорят, в чужие трипы вмешиваться не принято. Каждый занят своим.

Днем, когда их самолет парил над землей на какой-то невозможной высоте, Лаура оторвалась от своего окна и сказала:

— Пап, тут такое дело, я подумала, что, наверное, лучше тебе сказать. Я, наверное, беременна.

— Да? — И Майкл улыбнулся, чтобы показать, что новость его ничуть не ошеломила.

— Ну то есть, может, у меня пару раз не было месячных просто потому, что я… ну, не знаю… не очень хорошо себя чувствовала и все такое. И я не знаю, кто это, — в смысле, не знаю, от кого это. Я не очень четко помню, что было этим летом.

— Вот как! — сказал он. — Думаю, что теперь, милая, тебе уже не стоит об этом беспокоиться. Мы сходим с тобой в университетскую больницу, они там сделают тест, а потом, если это подтвердится, мы сразу же эту проблему решим. Ладно?

И он едва не растаял от собственной доброты. Он сказал, что в больнице у него есть знакомый врач, который может дать неофициальное направление в одну клинику в Миссури, где прерывание можно легко и быстро устроить; все будет хорошо, пообещал он.

Но как только необходимость в утешениях отпала и Лаура снова отвернулась к окошку, Майкл несся по небу с отчаянием на лице. Его дочь может оказаться беременной в девятнадцать лет и так никогда и не узнает, кто отец ее ребенка.

В аэропорту Сара обняла Лауру и чмокнула ее в щечку, давая понять, что профориентацией она больше не занимается, они сели втроем в машину и поехали домой с обманчивым ощущением товарищества.

Лаура отметила, что пейзажи тут «дурацкие, если привык к городу». Потом она сказала:

— Мы, когда туда ехали, вообще не проезжали через Канзас, мы поехали через Небраску.

И теперь, когда она произнесла это «мы», Майкл едва сдержался, чтобы не задать вопрос, который не давал ему покоя с тех пор, как прошлой ночью он обнаружил ее одну в этом жутком доме: какая такая напасть приключилась с ее друзьями? После всех этих блеяний про «любовь» естественно предположить, что хиппи держатся вместе и заботятся друг о друге. Как же они могли оставить девушку одну в этом чужом и опасном месте?

Он ничего не сказал, но понял, что ему сегодня же нужно поговорить с Сарой, как только они останутся одни.

Лаура, как младенец, стала засыпать, как только ее покормили. Сара отвела ее в свободную комнату, а Майкл налил себе виски и поставил стакан на каминную полку, потому что подумал, что, когда пытаешься во всем разобраться, лучше всего стоять именно там.

Вернувшись в гостиную, Сара села на диван напротив него и выслушала без видимого удивления все, что Лаура рассказала ему в самолете.

— Завтра свозим ее в больницу и сделаем тест на беременность, — сказала она. — Может, ничего и нет; а пока мы этого не знаем, какой смысл волноваться.

— Да понятно, — быстро проговорил он. — Именно это я ей и сказал. Я ей даже сказал, что аборт я ей тоже устрою. Но все равно мне тяжко об этом думать — особенно о том, что она не знает, кто отец. Это же черт знает что, разве нет?

Сара закурила. Она курила не больше четырех-пяти сигарет в неделю, в промежутках между разговорами, и он давно уже стал воспринимать ее курение как знак того, что она пытается его понять.

— Ну как тебе сказать, — начала она. — Насколько я понимаю, это вполне согласуется с хипповским образом жизни, разве нет? И еще я думаю, что девчонки успешно пользуются этой тактикой, чтобы шокировать своих отцов.

Он ушел, чтобы налить себе еще виски, но на обратном пути расплакался, еще не дойдя до камина. Он быстро отвернулся, чтобы скрыть от нее слезы — молодая жена в принципе не должна видеть своего стареющего мужа в слезах, — но было уже поздно.

— Майкл, ты плачешь?

— Просто я вчера всю ночь не спал, — сказал он, закрывая лицо ладонями. — Но главное, я горд собой впервые… впервые за много лет. Бог мой, девочка, она была там совсем одна, ее бросили, она там пропадала, и, может, я за всю свою жизнь ничего хорошего не сделал, но я же, бля, поехал туда, нашел ее, забрал и привез домой, и теперь я горд собой как старый хрен — вот и все.

Но даже тогда он подозревал, что это не совсем все, а остального было не рассказать.

Он взял себя в руки, принялся извиняться, наигранно рассмеялся, чтобы доказать, что он и не плакал вовсе, и без всяких возражений отправился вслед за Сарой в спальню, но и тогда он знал, что до слез его довели заключительные строки «Если начистоту» — они гремели сегодня всю дорогу в герметичной кабине самолета и до сих пор со звоном прокручивались у него в голове, — и еще он вспомнил, что написал это стихотворение, когда Лауре было пять лет.


Тест на беременность оказался отрицательным — Лаура могла больше не интересоваться этим вопросом, пока не выйдет замуж за молодого человека, которого результаты этих тестов будут волновать ничуть не меньше, чем ее саму, — так что худшие беспокойства были позади.

Но следующий шаг, которого Майкл наверняка попытался бы избежать, если бы на нем не настаивала Сара, состоял в том, чтобы показать Лауру психиатру из университетской клиники.

Целый час он нервничал в одиночестве в зале ожидания, заставленном оранжевыми пластмассовыми стульями; потом доктор выпустил из кабинета Лауру и попросил ее подождать, пока он побеседует с ее отцом. И Майкл был благодарен судьбе хотя бы за то, что им не достался какой-нибудь молодой нахал; этот был учтивый, преисполненный собственного достоинства человек лет пятидесяти или больше; в своем старомодном костюме и до блеска начищенных коричневых ботинках он казался устроенным, очень семейным человеком; фамилия его была Макхейл.

— Что ж, мистер Дэвенпорт, — сказал он, когда они сели к столу за плотно закрытой дверью, — я полагаю, мы имеем дело с психозом в чистом виде.

— Постойте-постойте, — сказал Майкл. — Где вы взяли этот «психоз»? Она перебрала с наркотиками, вот и все. Вам не кажется, что «психоз» — не то слово, которым стоит вот так вот разбрасываться?

— Мне кажется, это наиболее точное слово из тех, что имеются в нашем распоряжении. Видите ли, некоторые из этих наркотиков вызывают психотические состояния. Появляется серьезная дезориентация, взлеты и падения, галлюцинации, в результате чего складывается классическая картина острого психоза.

— Ну хорошо, ладно. Но разве вы не видите, доктор, что наркотики она больше не принимает. Она теперь ведет размеренную жизнь, живет вместе со мной и своей мачехой. Разве нельзя просто оставить ее в покое и дать ей шанс поправиться самостоятельно?

— В каких-то случаях я бы именно так и поступил, да, но ваша дочь находится в крайне тревожном и спутанном состоянии. Я не предлагаю укладывать ее в больницу, как минимум пока, но мне нужно будет дважды в неделю ее здесь видеть. Лучше бы, конечно, три раза, но начнем пока с двух.

— Господи, — сказал Майкл, — она, наверное, вела себя здесь с вами как-то более чокнуто, чем дома. — Но он уже знал, что в этом споре победа ему не светит: у него никогда не получалось переспорить этих скользких ублюдков и никогда, наверное, не получится. — То есть дома она, конечно, тоже ведет себя пока что не вполне нормально, — сказал он, — но главным образом это выражается в том, что она все время какая-то ленивая и медлительная.

— И не очень разговорчивая?

— Да, совсем неразговорчивая.

— Ну тогда… — сказал доктор с хитрым видом, в котором читалось какое-то неприятное подмигивание, — тогда вам просто не доводилось слышать о внешних пределах и прочих подобных вещах.


Как-то утром пришло напечатанное на хорошей машинке письмо из Уоррингтона — судя по почерку на конверте, его переправила им Люси; смысл был в том, что Лаура может вернуться на второй курс «с испытательным сроком».

— Прям охуеть как круто, — сказал Майкл. — Слушай, девочка, никогда в жизни не соглашайся ни на какой «испытательный срок». Шел бы этот Уоррингтон нахуй. А эти свои трико и прочую дрянь пусть засунут себе в жопу.

И только в этот момент он вспомнил, что колледж Уоррингтон, вообще-то, порекомендовала молодой школьный консультант, спокойная и вдумчивая Сара, которая молча сидела сейчас с ним рядом за завтраком.

— Ладно, дорогая, извини, — сказал он.

В последнее время слова типа «дорогая», «девочка», «любимая» текли в этом доме таким мощным потоком, что он порой переставал понимать, с которой из двух девушек разговаривает, но на этот раз имелась в виду Сара.

— Ты не подумай: попробовали — и ладно. Я лично всегда считал, что Уоррингтон ей не подходит: наверное, даже в Биллингсе она научилась бы большему, чем в этом цветнике. А кроме того, если она будет учиться в Биллингсе, она сможет ходить на консультации к доктору как-его-там, сколько ему заблагорассудится, а потом, если появится у нее такое желание, переведется в какой-нибудь университет поприличнее.

И Сара согласилась, тщательно все обдумав, что этот план не лишен здравомыслия.

— Забавно, — сказала Лаура с другой стороны стола, и в глазах у нее появилась поволока, а в голосе мечтательность. — Я почти ничего уже не помню про Уоррингтон — все как-то размыто. Помню, как мы после обеда всей толпой шли через поля к шоссе и там сидели и ждали, когда подъедет какая-то определенная машина. Машина съезжала на обочину и останавливалась, водитель опускал стекло, чтобы мы могли просунуть туда деньги, а потом вручал нам такие коричневые бумажные пакетики. Там были капсулы с кислотой, разные амфетамины, кокс, гашиш и просто старая добрая марихуана, и потом мы шли обратно в школу — там над этими полями бывали такие прекрасные закаты, — и у всех было чувство, что мы такие богатые и все у нас замечательно, потому что на следующую неделю нам теперь уж точно хватит.

— Ага, — сказал Майкл. — Ах, сколько ностальгии, любовь моя, прямо буколика какая-то. Только вот что я тебе скажу. Ты больше уже не хиппи, ясно? Кончилась твоя безответственность, никто больше твоим желаниям потакать не будет. Ты теперь психбольная, и мы с твоей мачехой сделаем все возможное, чтобы мозги у тебя встали наконец на место. Так что, если ты уже наелась, можешь идти к себе и заснуть еще часа на четыре или сделать что-нибудь столь же полезное.

— Тебе не кажется, что это уже чересчур? — спросила Сара, когда Лаура ушла.

И он угрюмо уставился на желток своей остывшей яичницы. Не было еще и девяти, а он уже дважды вышел из себя.

В тот же день в приемном отделе университета ему сообщили, что на осенний семестр записываться уже поздно и что лучшее, что можно сделать, — это подать заявление о том, чтобы Лауру зачислили с февраля. Получается, что они еще на пять месяцев застрянут втроем в доме, который стал вдруг казаться слишком маленьким.

— Что ж, я думаю, мы это переживем, — сказала Сара. — Я, кстати, считаю, что ей все равно еще рано возвращаться в колледж. Тебе так не кажется? По-моему, она еще недостаточно сосредоточенна.


Вскоре пришло письмо от Люси. Очень короткий текст был аккуратно расположен по центру страницы, и по вниманию, уделенному форме и содержанию письма, было понятно, что Люси писала его несколько раз, прежде чем найти верный тон.

Дорогой Майкл,

очень признательна тебе, что ты вмешался и взял на себя ответственность за Лауру этим летом. Ты оказался на месте, когда она в тебе нуждалась, и, судя по всему, поступил мудро и очень правильно.

Мои наилучшие пожелания Саре и благодарность за ее помощь.

Как всегда, всего доброго,

Л.

P.S. В скором времени перебираюсь поближе к Бостону, наверное в Кембридж. Адрес сообщу отдельно.


— Я, конечно, видела ее всего один раз, — сказала Сара, — но у меня сложилось впечатление, что она очень… достойная женщина.

— Ну конечно очень достойная, — сказал Майкл. — Все трое в нашей маленькой семье очень достойные люди; проблема только в том, что двое из нас чокнутые.

— Прекрати, Майкл. Опять ты начинаешь эту чушь про то, что ты чокнутый?

— Почему чушь? Будет лучше, если я начну выражаться как психиатр? «Психотик»? «Страдающий маниакально-депрессивным синдромом»? «Параноидальный шизофреник»? Слушай, попытайся меня понять. В детстве, когда ни одна живая душа в Морристауне еще не слышала про Зигмунда Фрейда, мы признавали три основные категории: есть типа чокнутые, есть чокнутые и есть на все голову чокнутые. Этим терминам я доверяю. Я всегда думал, что не прочь стать типа чокнутым, потому что девушкам страшно это нравится, но врать не буду: под эту категорию я уже никак не подпадаю. Я чокнутый, и у меня есть бумажка, это подтверждающая. Лаура тоже чокнутая, как минимум сейчас, и, если мы с ней не приложим все усилия, чтобы выкрутиться, мы оба в конце концов станем на всю голову чокнутыми. Вот так все просто.

— Знаешь, что ты иногда делаешь? — спросила его Сара. — Ты идешь на поводу у собственной риторики и под конец уже сам не понимаешь, что говоришь. Например, пытаешься рассказать мне про Эдлая Стивенсона[85], и в конце концов он получается у тебя чуть ли не распятым Иисусом. Я очень надеюсь, что в лекциях ты до этого не доходишь, а то можешь остаться в окружении толпы недоуменных студентов.

Он подумал некоторое время и, когда решил, что сердиться на нее не будет, сказал:

— Давай все-таки студентами и преподаванием буду заниматься я, договорились?

После чего скрылся у себя в кабинете в полной уверенности, что последнюю фразу ему удалось произнести с должным достоинством и смирением.

На этот раз она действительно перешла границу, поставив под сомнение его преподавательскую компетенцию. В кои-то веки она оказалась слегка не права в этих мелких, но постоянно учащающихся ссорах, и, скорее всего, она это признает. Сразу она, конечно, извиняться не будет — скорее всего, дождется, когда улягутся все дневные и вечерние треволнения, когда они окажутся наконец вместе в кровати, испещренной отсветами бледной канзасской луны; тогда, у него в объятиях, она, наверное, попросит прощения. А может, к тому времени в этом уже не будет никакой необходимости.


— Эй, Лаура, — обратился он к дочери как-то утром, — почему ты никогда не убираешь за собой постель по утрам?

— Не знаю. Что толку ее убирать, если скоро снова ложиться?

— Ну, в этом, наверное, есть своя логика, — сказал он. — Действительно, что толку расчесываться, если волосы все равно потом запутаются? Что толку принимать душ, если все равно потом замараешься? И в принципе можно договориться смывать за собой в туалете не чаще чем раз в месяц — как тебе такое предложение?

Он подошел к ней вплотную, едва не тыча указательным пальцем в ее сморщившееся, исказившееся от страха лицо:

— Слушай, детка, тут, я так полагаю, надо выбирать. Либо ты будешь жить как цивилизованный человек, либо ты будешь жить как свинья. Подумай хорошенько и реши. И решение твое мне бы хотелось услышать в ближайшие полминуты.

Таких сцен, наверное, было бы больше и они становились бы все хуже и хуже, если бы не успокаивающее присутствие Сары. Именно благодаря Саре — и он много раз пытался ей это сказать — они прожили эти месяцы более или менее сносно. Она была старше Лауры на каких-то пять лет, но все это время ответственность целиком лежала на ней. Каждый день она делала всю работу по дому и, казалось, не обращала особенного внимания, помогает ли ей Лаура с уборкой и готовкой; она возила ее в город на прием к доктору Макхейлу и пару раз, дожидаясь, когда кончится отведенный психиатру час, прошлась по магазинам и купила Лауре несколько стильных, очень изящных вещей.

В школе, читая лекцию или сидя у себя в кабинете, Майкл мог испытывать теперь приятное чувство уверенности, что, когда он вернется домой, там все будет в порядке; и так оно обычно и было. В особо удачные дни поздно вечером, в часы покоя и размеренной алкоголизации, они сидели втроем в гостиной и приятно беседовали, как будто Лаура, потягивающая тем временем свою кока-колу, была дочерью каких-нибудь соседей — довольно «интересной», слишком еще юной, чтобы сказать что-то оригинальное, но почтительной и хорошо воспитанной. И все же эта благодать никого не обманывала; было понятно, что до выздоровления ей еще далеко.

Однажды придя с работы, он обнаружил, что она сидит в большом кресле в новом чистом платье, погрузившись в «Алую букву»[86] в издании «Современной библиотеки».

— Отлично, — сказал он. — Отлично, что ты снова читаешь, дорогая. И книга тоже отличная.

— Знаю, — сказала она, и он, проходя мимо, наклонился, чтобы посмотреть, на какой она странице: девяносто восемь.

Он ушел в кабинет и засел за студенческие работы и стихотворения — весь фокус преподавания сводился к тому, чтобы по возможности справиться с этой работой за день или два, — и, должно быть, часа через два он снова прошел мимо ее кресла и увидел, что она все еще была на странице девяносто восемь.

Черт, что вообще происходит с этим ребенком? Неужели этот мудак-психиатр совсем ей не помогает? О чем она вообще думает, когда смотрит на тебя своими большими печальными голубыми глазами?

На кухне Сара уже достала формочку со льдом, чтобы сделать для него виски, потому что было уже пять, и он только и смог сказать: «Бог мой, ну какая же ты замечательная!»

Ему пришлось дождаться, пока они лягут, и, только убедившись, что его шепот заглушают две закрытые двери и длинный коридор, он рассказал ей про книгу.

— Ничего себе, — сказала Сара. — И ты уверен, что она была на той же самой странице?

— Ну конечно уверен. Стал бы я рассказывать такие гадости про собственного ребенка, если бы не был уверен?

Она ненадолго задумалась и потом сказала:

— Ну, я, положим, понимаю, что ты имеешь в виду под «гадостью», хотя было бы, наверное, лучше подобрать более уместное выражение. Но все равно это очень… тревожно, да? Потому что я думала, что ей уже намного лучше, а ты?


Ранней зимой, когда они решили, что Лауре пора бы уже чем-нибудь заняться, в городе открылись курсы машинописи — новое, чисто коммерческое предприятие. Сара сказала, что давно позабыла, как это делается, а Лаура вообще никогда толком не училась печатать; решили, что им обеим будет полезно записаться на эти курсы.

И они стали ездить на занятия почти каждый день, причем расписание было продумано так, чтобы не пересекаться с приемами у психиатра, и Майкл с некоторой неохотой допустил, что из этого может выйти какой-то толк. Печатание — занятие бездумное, иногда оно действительно может отвлечь человека от проблем, если, конечно, ты не пытаешься перепечатать собственные стихотворения. И он вспомнил, как давным-давно, в Нью-Йорке, Ларчмонте и Тонапаке, просиживал дни и ночи за машинкой, как его передергивало от тупых ошибок, которые он делал в собственных строчках, как он проклинал за это машинку, как вырывал из нее листы, вставлял новые, отчего ошибки только множились и становились еще тупее, и как ему на смену приходила наконец Люси. У нее всегда получалось напечатать все стихотворения зараз, быстро и без единой ошибки, как у самой завидной секретарши.

С начала курса прошло уже несколько недель, когда Лаура влетела как-то вечером в дом и набросилась на него, пока Сара ставила машину в гараж.

— Слушай, пап, я на это не способна — понимаешь, не способна! — сказала она, и по налитым краской лицу и шее было понятно, что она сейчас разрыдается. — Есть же люди, не способные выучить иностранный язык или овладеть музыкальным инструментом и так далее. А я вот не способна печатать. Я столько времени стучала двумя пальцами, что просто не понимаю эту ебаную клавиатуру, я на этих курсах чувствую себя абсолютно тупой. Такой тупой, что меня блевать тянет. — На слове «блевать» она не выдержала и, утирая слезы, побежала по коридору к себе в комнату.

В первый раз за многие годы он увидел, как она плачет.

Вернувшись из гаража, Сара успела застать последний выкрик и теперь пыталась все ему объяснить:

— Сегодня занятия прошли не очень удачно. Преподаватель то и дело раздражался, и дети начали над ней смеяться.

— Что за хуйня! — сказал он. — Я не хочу, чтобы над ней, в ее состоянии, кто-то смеялся. Я вообще не хочу, чтобы над ней смеялись, если уж на то пошло. Я всегда считал, что насмешки едва ли не самая противная в мире вещь.

Сара бросила на него быстрый, раздраженный взгляд:

— Тогда почему ты сам все время ее высмеиваешь?

И он мог бы сказать, что это другое дело, но вовремя поймал себя.

— Ну да, ты права. Я действительно позволяю себе насмешки, и надо бы мне за этим последить. И все же, признаться, я почувствовал облегчение, когда увидел, что она плачет. Она столько месяцев вела себя как зомби.

— А вот здесь мы с тобой расходимся, — сказала она. — Смеяться, значит, нельзя, а плакать, по-твоему, хорошо? Слезы, по-твоему, лечат? Я думала, от таких убеждений люди годам к шестнадцати обычно отходят.

И она решительно прошагала на кухню, хотя готовить обед было еще слишком рано, и он поостерегся идти за ней. Он привалился к окну, глядя на плоские поля, запестревшие белым и серым после вчерашнего легкого снегопада, и сердце его сжалось от предчувствий. Если Сара когда-нибудь решит его бросить («А вот здесь мы с тобой расходимся»), теперь он примерно знает, каково ему будет.


На курсах машинописи дела, похоже, налаживались. Девушки часто возвращались домой со смехом и шутками, а по окончании курса продемонстрировали ему с напускной гордостью и плохо скрываемым удовольствием два аляповатых свидетельства об окончании.

— А как же ей удалось их окончить? — спросил Майкл, как только Лаура не могла их слышать.

— Да она в итоге ухватила, в чем суть, — сказала Сара. — Там ведь нужно просто понять принцип; собственно, об этом я ей с самого начала говорила, и учитель ей об этом говорил. Думаю, теперь она действительно готова к колледжу, а ты?

Развернулись и приготовления иного рода. Сара решила, что в университетском городке в магазинах выбор слишком «скудный», и начала возить Лауру в близлежащий город, в котором был аэропорт и в котором любой желающий мог найти целые улицы модных магазинов и супермаркетов; так у Лауры образовался обширный и довольно симпатичный гардероб на весну и зиму. Пожалуй, в Государственном университете Биллингса конкуренток в одежде у нее будет немного и никто никогда не догадается, как она выглядела в бродяжнический период своей жизни.

Как-то неожиданно теплым январским днем, вернувшись с Сарой после одной из таких поездок, Лаура просунула свою яркую, симпатичную голову во входную дверь и крикнула:

— Пап, ничего, если я возьму твой велик?

— Конечно, девочка! — крикнул он в ответ. — Бери! — И встал у окна, чтобы посмотреть, как они уезжают.

В последние несколько лет Лаура сделала все возможное, чтобы подорвать здоровье, но, когда они с Сарой налегли на педали, было видно, что по силе она ей не уступает; обе мчались по дороге куда-то вдаль, и у обеих в распущенных волосах играл ветер.

Когда они перевезли Лауру со всеми ее вещами в четырехместные апартаменты в общежитии для второкурсников, долгих прощаний, объятий и поцелуев не последовало. Жить они будут всего в нескольких милях друг от друга, будут время от времени видеться, так что на прощание можно было пожелать разве что удачи — удачи, дорогая, — и до встречи.

Дом вдруг снова стал просторным. К нему вернулся облик и ощущение жилища, который так понравился им, когда они только приехали в Канзас, — лучшего в их жизни, удивительно хорошо устроенного современного дома, в котором все работает.

— Ну вот, девочка, — сказал он, — без тебя я эти месяцы не пережил бы. И она тоже.

Они стояли посреди гостиной, как гости, которых еще не пригласили сесть, и он наклонился и взял ее за обе руки, чтобы она на него посмотрела. Теперь ему хотелось только провести ее по коридору в спальню, где можно было остаться вдвоем на весь вечер и еще на полночи, совершенно не переживая, что их вздохи и вскрики разносятся по всему дому, потому что теперь он наконец снова принадлежал только им одним.

— По-моему, ты совершенно прекрасная, — сказал он.

— Да ты и сам ничего, — ответила она.

Она не возражала, когда он повел ее из гостиной в коридор, и этот знак доверия его обнадежил. Какой бы холодной и жесткой ни казалась иногда эта девушка, это была все та же девушка, которая первой сообщила в ресторане неподалеку от своего чопорного школьного кабинета, что тут неподалеку есть мотель. О боже мой, боже; Сара, слава тебе господи, всегда любила трахаться.


И он ее получил. Она была его, и только его в этих канзасских прериях целый год, полгода и потом еще, пока не пришло время выполнять обещание, которое он ей дал.

«Например, через год. Что скажешь?» — спрашивала она его больше года назад — время никого не ждет, — так что, когда она объявила ему в декабре 1971-го, под Рождество, что она беременна, ему не оставалось ничего другого, как преисполниться гордостью и счастьем.

Глава шестая

Пока Сара была беременна, они предприняли несколько автомобильных поездок по Среднему Западу — знай и имей свою родину, как объяснял Майкл, — и однажды, заехав глубоко в Иллинойс, решили разыскать Пола Мэйтленда.

Попытка была рисковая, но дело того стоило. Майкл давно изводил себя жуткими воспоминаниями того вечера у Нельсонов, и теперь один приятный вечер в компании Пола Мэйтленда мог с легкостью исправить положение.

Он стоял в телефонной будке на обочине шоссе и, обливаясь потом, кидал в автомат монетки и старался отвлечься от грохота и свиста проносившихся за стеклом громадных грузовиков, чтобы в конце концов расслышать в трубке голос Пола Мэйтленда.

— Майк! Рад тебя слышать!

— Ты уверен?

— Я — что?

— Я просто спросил, уверен ли ты, что рад меня слышать, сам понимаешь. Может, я у тебя прохожу теперь по разряду мудаков.

— Ну что за глупости, Майк! Мы оба были вдупель пьяные, обменялись ударами, и выяснилось, что твой посильнее будет.

— Да твой, бля, тоже был ничего, — сказал Майкл и вздохнул с облегчением. — Я неделю, наверное, не мог от него отойти.

Пол спросил, откуда он звонит, после чего последовали длинные и подробные объяснения, как к ним добраться. Выходя из будки, Майкл чувствовал такой прилив радости, что, вскинув над головой руку, изобразил в лучах солнца победный кружок из большого и указательного пальцев, и Сара улыбнулась ему из окна припаркованной рядом машины.


— …Да, далече же мы удалились от Деланси-стрит, старик, — говорил Майкл час спустя в гостиной у Мэйтлендов. — И от «Белой лошади» мы теперь далече.

Деланая задушевность этой реплики ему самому не понравилась, но преодолеть ее он, похоже, не мог — на самом деле он не мог даже замолчать, чтобы дать другим вставить в разговор хоть слово.

Пол ограничился приятным бормотанием и пару раз меланхолически улыбнулся, признав таким образом, что ностальгия не миновала и его; Пегги промолчала, впрочем, она всегда славилась тем, что могла молчать часами, а у Сары не было еще возможности сказать что-либо, кроме дежурных любезностей.

У Мэйтлендов были уже две белокурые девчонки, которые родились после того, как Майкл уехал из округа Патнем: они робко вошли в гостиную из другой комнаты, чтобы познакомиться с гостями, но при первой же возможности снова исчезли. Мать поднялась и пошла за ними, и по длительности ее отсутствия можно было предположить, что компания дочерей ей куда интереснее, чем собравшееся в гостиной общество.

Майкл замолчал и только тогда заметил, что Пол одет теперь в белую рубашку и аккуратно выглаженные брюки цвета хаки, — старое джинсовое облачение исчезло; потом он откинулся в кресле и стал оглядываться вокруг, изучая ту небольшую часть дома, которая ему была видна. Он знал, что у входной двери уже не будет ящика с инструментами и заляпанных грязью ботинок; и все же он никогда бы не подумал, что Пол может оказаться в такой опрятной и чопорной, в такой откровенно буржуазной гостиной, и подумал, что Диана, вероятно, решила бы, что он здесь «гибнет».

— Ну что, Пол, как тебе преподавание? — спросил Майкл, потому что ему снова показалось, что кто-то должен что-нибудь сказать.

— Трудно, если раньше никогда этим не занимался, но какое-то удовлетворение приносит, — сказал Пол. — Думаю, у тебя впечатления примерно такие же.

— Да, — сказал Майкл. — Примерно такие же. Остается время для работы?

— Меньше, чем хотелось бы, — сказал Пол. — Как выяснилось, нужно дико много читать, просто чтобы успевать подготовиться к лекциям. Когда сюда приехал, я, например, почти ничего не знал про африканское искусство, но оказалось, что многим студентам интересно именно это.

Только теперь, когда у него запершило в горле и пересохло во рту, Майкл наконец понял, что́ здесь было не так: им до сих пор не предложили ни виски, ни даже пива. «В чем идея? — хотелось ему сказать. — Ты, что ли, совсем завязал?» Но пересохший язык пришлось прикусить. Он знал, что значит завязать, и догадывался, что Пола лучше об этом не спрашивать. В такие вещи лучше не лезть.

Потом к ним снова присоединилась Пегги; она вкатила в гостиную тележку с кофейником и тарелкой больших печений с изюмом; четыре чашки, блюдца и ложки позванивали на нижнем подносе.

— Очень красиво выглядят, — сказала Сара про пирожные. — Это вы сами пекли?

И Пегги скромно известила ее, что она все печет сама, даже хлеб.

— Правда? — сказала Сара. — Какая вы… предприимчивая.

Майкл отказался от пирожного — оно одно стоило целого обеда, — выпил почти весь свой кофе, которого на самом деле не хотел, и завел с хозяином новый разговор:

— Я смотрю, твой зять стал настоящей знаменитостью.

— А, ты об этом, — произнес Пол. — Забавно, что пьеса может оказаться такой успешной в коммерческом смысле. Она им всю жизнь изменила — в основном, конечно, к лучшему, потому что денег у них теперь столько, что за всю жизнь не потратить, но и хуже в каком-то смысле тоже стало.

И он рассказал, как в прошлом году они с Пегги на пару дней ездили к Моринам в Нью-Йорк. Диана казалась какой-то «потерянной в их роскошной квартире в небоскребе» — никогда он ее такой не видел, даже в детстве, и на мальчиках тоже лица не было. Ральф Морин почти беспрерывно обсуждал что-то по телефону, или его вообще не было: каждый день какие-то срочные совещания по поводу спектакля или переговоры о новых проектах.

— Все это было как-то… неловко, — заключил Пол. — Но со временем, наверное, все утрясется.

Майкл поставил пустую чашку на блюдце, и оно слегка звякнуло.

— А про Тома Нельсона что-нибудь слышно?

— Мы иногда переписываемся. Он пишет дико смешные письма, но ты, впрочем, наверняка об этом знаешь.

— Вообще-то, нет; он мне так ни разу и не написал. Раньше он вместо писем время от времени слал смешные рисунки с подписями.

Но даже и это было преувеличением: рисунок был всего один — карикатура, с которой Майкл, в профессорском берете и плаще, сурово взирал на зрителя. Подпись гласила: АРХИТЕКТОР МОЛОДЫХ УМОВ.

— Я очень жалею, что не познакомился с Томом сразу, когда ты только предложил, — сказал Пол. — Повел себя как дурак.

— Нет, я тогда прекрасно тебя понял, — заверил его Майкл. — Человек, который в двадцать шесть или в двадцать семь лет добился коммерческого успеха, всегда вызывает страх. Если бы я случайно с ним не познакомился, то сам никогда не стал бы искать повода. Может, оно было бы даже лучше, на самом-то деле.

— Ну, ничего «коммерческого» в Томе как раз нет, — возразил Пол. — Может, про Морина, с его неожиданным успехом, и можно так сказать, но здесь совсем другой случай. Том профессионал. Он рано нашел себя и после этого никогда себе не изменял. Этим можно только восхищаться.

— Это, вероятно, достойно уважения, да, но не уверен, что здесь есть чем восхищаться.

Майклу не нравился оборот, который принял этот разговор. Не так уж много лет назад он пытался защищать Тома Нельсона перед Полом Мэйтлендом, но ни один из его защитных рубежей под напором Пола не устоял; теперь роли поменялись с точностью до наоборот, и у него возникло смутное предчувствие, что и на этот раз поражение неизбежно. Он решил, что это несправедливо — хотелось чуть большего постоянства от этого мира, — но, что хуже всего, этот разговор уже не имел ни для него, ни для Пола решительно никакого значения: они оба будут вынуждены до конца дней своих зарабатывать на хлеб преподаванием в глубоко провинциальных колледжах, пока Том Нельсон безмятежно покачивается на гребне успеха.

— Он требует от себя ничуть не меньше, чем любой другой известный мне художник, — продолжал Пол, увлеченный спором, — и он не продал ни одной картины, в которую сам бы не верил. Не понимаю, чего еще можно требовать от художника.

— Ну, может, с профессиональной точки зрения ты и прав, — уступил Майкл с осмотрительностью стратега, сдающего одну позицию, ради того чтобы укрепить другую. — Но есть еще чисто человеческая сторона. И Нельсон, когда захочет, может быть полным мудаком. Ну, пусть не мудаком, но достать может реально.

И, едва соображая, куда его несет, он начал рассказывать, как они с Нельсоном ездили в Монреаль. История получилась длиннее, чем он думал, что само по себе было плохо, и ее невозможно было рассказать, не выставив себя так или иначе на посмешище.

Пока он рассказывал, Сара сидела с чашкой в руке, не спуская с него спокойных карих глаз. После его пьяной эскапады по поводу Терри Райана она молча плакала; с тех пор она не раз открыто выражала свое разочарование («А вот здесь мы с тобой расходимся»); теперь ей ничего уже не оставалось, как обреченно ждать, пока он в очередной раз не опозорится.

— …Нет, суть в том, что Нельсон знал, что девушка, в общем, была готова, — донеслись до него собственные попытки объяснить и спасти историю, когда он ее уже рассказал. — Он чуть не умирал от зависти, по нему видно было, но в то же время он знал, что ему просто надо сидеть на месте и мешаться, причем без всяких для себя последствий, потому что никто из друзей этого не видит, и тогда у меня уж точно ничего не получится. Вот так этот гаденыш решил сыграть, и физиономия у него сразу стала хитрая. Нахальная. Самодовольная. А что касается этой его реплики в машине — по поводу того, что девушка подумала, что мы с ним пидоры, — то самое смешное здесь то, что Нельсон всю жизнь боялся, как бы его не приняли за пидора. Был абсолютно на этом зациклен. Помню, говорил целыми днями только об этом, и я всегда думал, что этим, наверное, можно объяснить его стремление одеваться все время по-военному.

Но ни сама история, ни ее объяснение особого успеха у этих конкретных слушателей не имели: все трое смотрели на него с недоумением.

— И все-таки я не понимаю, Майкл, — сказала Сара. — Если ты действительно так хотел эту девушку, почему ты не остался в Монреале еще на несколько дней?

— Хороший вопрос, — сказал он ей. — Я и сам его все время себе задаю. Наверное, единственно возможный ответ состоит в том, что меня от Нельсона так плющило, что я готов был сделать все, что ему понравится.

— Забавное выражение — «плющило», — задумчиво сказал Пол. — Когда я познакомился с Томом, он меня, конечно, восхитил, но я бы не сказал, что меня от него «плющит».

— Ну да, в этом разница между тобой и мной, — сказал Майкл. — Наверное, поэтому тебе он шлет письма, а мне только блядские карикатуры.

После этого, слава богу, тему удалось сменить; разговор зашел о летних каникулах.

В этом году у Мэйтлендов на большую поездку не хватило денег, но Пол сказал, что следующее лето они собираются полностью провести на Кейп-Коде.

— Звучит прекрасно, — сказала Сара.

— А мне на Кейпе в мертвый сезон даже больше нравится, — отметила Пегги. — Раньше мы ездили туда зимой, у нас там были замечательные знакомые. Артисты из балаганчика. Цыгане.

И Майкл понял, что сейчас она расскажет тот же анекдот про шпагоглотателя, что рассказывала еще в округе Патнем десять с лишним лет назад. Тогда он вызвал у молодого энтузиаста театрального искусства Ральфа Морина раскаты деланого смеха, на фоне которых он провозгласил его выражением духа фокусничества. Последнюю фразу она, конечно же, воспроизвела дословно;

— И я тогда спрашиваю: «А это не больно?» А он в ответ: «Так я тебе и сказал!»

Сара от души рассмеялась, и Майклу тоже удалось ухмыльнуться, а Пол Мэйтленд только пригладил усы, словно бы желая скрыть, что уже слишком много раз слышал эту историю раньше.

Через полчаса Мэйтленды стояли на улице около дома, улыбались и махали им вслед — несколько картинно, как будто позировали для фотографии: довольный жизнью преподаватель живописи из Иллинойса и его супруга, добрые люди, которые хоть и не могут позволить себе длительных путешествий, но зато пребывают в уверенности, что их никогда ни от кого не «плющило», благоразумные люди, далекие от Деланси-стрит и готовые довольствоваться, наряду с африканским искусством и домашним хлебом, совсем не тем, о чем они мечтают.

— Пол, конечно, очень приятный, — сказала Сара, когда они выехали на шоссе и настроились на долгое возвращение в Канзас, — только ничего необыкновенного я в нем не заметила. Не могу понять, почему ты все эти годы так его идеализировал.

— Что ты имеешь в виду? Никогда я его не идеализировал.

— Конечно идеализировал. Перестань, Майкл. Перед тем как отправить его в нокаут на той вечеринке, ты говорил, что всегда думал, что в нем есть какая-то «магия».

— Бог мой! — сказал он. — Я думал, ты все это время была на кухне.

— Ну, я действительно была на кухне, но потом вышла. А когда ты его ударил, я вернулась обратно, потому что знала, что ты придешь туда за мной.

— Черт подери! А почему ты так ни разу мне об этом и не сказала?

— Ну, наверное, потому, что я знала, что ты мне все объяснишь, — сказала она, — и потому, что не хотела эти объяснения слушать.


В июне 1972 года у них родился сын, Джеймс Гарви Дэвенпорт. Мальчик был здоровый и симпатичный. Сара восстановилась в разумные, как выразился один из врачей, сроки, хотя сами роды были крайне сложные.

Как Майкл потом узнал, ребенок начал выходить ногами вперед и какой-то идиот-акушер безуспешно пытался развернуть его щипцами. Потом в родильную палату созвали других врачей, которые брюзжали с недовольным видом по поводу происходящего, и в конце концов им пришлось закатывать потерявшую сознание Сару в лифт, спускать на другой этаж, где ей в итоге экстренно сделали кесарево сечение, причем, судя по всему, едва-едва успели.


— Канзас! — сказал Майкл, подойдя к кровати, в которой она лежала без сил, потягивая через соломинку имбирный эль из бумажного стаканчика. — Такая дикая некомпетентность возможна только в этом вонючем Канзасе.

— Глупости, — сказала она. — Все равно он, по-моему, ужасно милый.

И он решил, что она имеет в виду какого-нибудь врача, какого-нибудь по-отечески нежного канзасского засранца, который мог шепнуть ей несколько приятных слов, пока она отходила от анестезии.

— Кто? — спросил он с вызовом. — Кто ужасно милый?

— Ребенок, — сказала она. — Тебе разве не показалось, что он ужасно милый и симпатичный мальчик?

Через стеклянную дверь он увидел только сморщенную трясущуюся голову размером, как ему показалось, ненамного больше грецкого ореха, с растянутым от крика ртом, причем отличить этот крик от плача других новорожденных по обеим сторонам палаты было совершенно невозможно.

— Ну, поначалу он и вправду был немножко синий, — доверительно сообщила ему пожилая медсестра в коридоре рядом с палатой новорожденных (стерильная маска висела у нее под подбородком в знак того, что смена ее окончена). — Получили мы его синюшным, но потом мы положили его в инкубатор, и там он у нас быстренько порозовел.

Вечером, пытаясь переживать и проглотить перегретый гамбургер в ресторане, где даже пива не подавали, он не выдержал и стал раздумывать о той разновидности детей, которые родились «синюшными». Наверное, у них потом по глазам видно, что они идиоты? Наверное, говорить они так и не научатся, а только улыбаются, пускают слюни и бормочут что-то невнятное? Наверное, они ходят, слегка склонившись вперед, под строгим наблюдением в группах, твердо наученные браться за руки перед любым перекрестком? Наверное, плетение корзин — это максимум, чего от них можно ожидать в плане приобретения знаний и навыков?

Но тогда медсестра наверняка не стала бы с таким радостным видом сообщать ему, что конкретно этот синюшный ребенок «быстренько порозовел», — она, скорее всего, вообще не стала бы говорить про синюшные подробности, если бы порозовение не было обнадеживающим фактором.

Но даже и при таком раскладе — на этом этапе размышлений он заплатил по счету, вышел из этого мерзкого ресторана и направился домой — он был склонен признать, что лучше бы родилась девочка. Говорят, конечно, что это так замечательно, когда у тебя рождается сын, — есть даже мужчины, не скрывающие разочарования, когда у них рождаются дочери, и готовые приберечь дикарское ликование для будущих сыновей, — но Майкл к этому ветхозаветному фуфлу был сегодня не готов.

Девочки… как-то приятнее мальчиков; все это знают. С девочкой и делать-то ничего не надо — только подбросить ее в воздух, обнять, поцеловать и сказать, какая она красивая. Даже когда она вырастает из возраста катания на плечах, ее можно сводить в зоопарк, купить ей коробку «Крекерджека»[87] и воздушный шарик (ниточку нужно всегда привязать к запястью, чтобы он не улетел) или можно повести ее на дневной сеанс «Музыкального человека» и увидеть, как на ее печальном личике не остается ничего, кроме чистого восторга от происходящих на сцене чудес. Потом приходит болезненно деликатное время: когда Лауре было тринадцать, она, вероятно по совету матери, позвонила из Тонапака, чтобы сообщить: «Папочка! Представляешь, у меня менструация!»

Ну да, потом, конечно, могут быть проблемы: у девочки может обнаружиться острый, почти убийственный талант шокировать отца; она может месяцами томно болтаться по дому; заставить ее убирать за собой постель можно будет только угрозами, и она окажется неспособной — по одному только Богу известным причинам — преодолеть девяносто восьмую страницу той ерунды, которую якобы читает. Но даже и в самые худшие времена вроде этих что-то всегда подсказывает, что все в итоге наладится. Девочка способна преодолеть едва ли не любое падение, потому что девочки поразительно выносливы. Они изящные; они проворные и сообразительные.

А мальчик! Бог мой, с мальчиком может быть настоящий геморрой. Стоит только понарошку разыграть с ним боксерский поединок, пока он бегает перед сном в своей сплошной пижаме-комбинезоне с пуговицей на попе, и он станет требовать, чтобы все кругом называли его теперь слаггером, а когда забудешь так к нему обратиться, скуксится и заплачет. Лет в девять или десять он будет доставать тебя просьбами пойти с ним во двор и поучить его бросать мяч — не важно, знаешь ты, как его бросать или нет; потом начнется бурный активный отдых в компании других отцов и сыновей с бесчисленными мероприятиями, организованными пожарной частью или ветеранскими комитетами, во время которых может оказаться, что ты понятия не имеешь, о чем следует разговаривать с другими отцами и их вонючими отпрысками.

Лет в шестнадцать, а то и раньше, если он начнет обнаруживать признаки умника, начисто лишенного чувства юмора, ему захочется, чтобы ты часами вел с ним серьезные разговоры про честь, порядочность и силу духа, пока голова не пойдет кругом от этих абстракций, или, хуже того, превратится в неловкого и угрюмого, фыркающего по любому поводу переростка, который если и не молчит, то выражается исключительно односложными словами и которого ничего, кроме машин, в этом мире не интересует.

Но в любом случае, когда он дорастет до колледжа, он, можно не сомневаться, встанет в дверях твоей комнаты, где ты пытаешься хоть немного поработать, и скажет: «Пап, ты вообще представляешь, сколько алкоголя у тебя сегодня в крови? Знаешь, сколько пачек ты сегодня выкурил? Ты меня послушай: ты же так подохнешь. И я тебе вот что скажу: если ты и вправду хочешь подохнуть, то лучше бы ты поторопился. Потому что, честно, я не о тебе пекусь. Мне маму жалко».

Блядь, а ведь может быть еще и такое, что вообще представить страшно. Что, если, увидев вещь, которая кажется ему смешной, сын начнет говорить: «Обожаю!» или «Какая прелесть!»? Что, если он станет разгуливать по кухне, положив руку себе на бедро и рассказывая мамочке, как замечательно они с друзьями провели вчера вечер в этом новом дико приятном месте под названием «Ар-деко»?

Было уже почти три часа ночи, когда Майкл улегся наконец спать — слишком пьяный, чтобы сообразить: ему же в первый раз приходится спать в этом доме одному. Единственное, в чем он был абсолютно уверен, пока пытался небрежными движениями натянуть на себя одеяло, была несправедливость происходящего: нельзя от него ждать, что он все это вынесет, потому что слишком он уже старый. Ему, блядь, уже сорок девять.


Многие месяцы ему казалось, что дом едва не дрожит от хрупкости, ласки и подолгу непрерываемой тишины. Несмотря на слабость после родов, Сара была идеальной молодой матерью. Она гордилась, как девочка, тем, что кормит грудью; взяв сына на руки, она медленно ходила туда-сюда по коридору под убаюкивающую мелодию музыкальной шкатулки, которую прислал в подарок кто-то из коллег; уложив ребенка в кроватку и тихо закрыв дверь, она всегда прикладывала указательный палец ко рту и говорила мужу «ш-ш-ш».

И Майкл решил, что с этим поклонением он готов согласиться, оно ему даже нравилось — хотя бы потому, что показывало Сару в восхитительном новом свете, и не лелеять этот образ в своем сердце мог только идиот, — вот только с тех пор, как он единственный раз переживал нечто подобное, прошло уже больше двадцати лет. Он готов был поклясться, что в младенчестве Лаура никогда так мерзко не воняла, никогда не пачкала такое количество подгузников, никогда так долго и громко не плакала, никогда так часто не срыгивала и вообще не действовала круглосуточно на нервы.

«Давай-давай, гаденыш, — говорил он еле слышно, когда наступала его очередь укачивать ребенка под слащавый звон музыкальной шкатулки, пока Сара спит. — Давай-давай, сукин сын, можешь упрямиться — смотри только потом не разочаровывай. Точно, бля, тебе говорю, потом докажешь, что все это говно не зря. Иначе я тебя никогда не прощу. Ясно?»


Вероятно, именно потому, что времени постоянно не хватало, Майклу в этот год на удивление хорошо писалось. Новые стихотворения стали приходить с легкостью, равно как и соображения о том, как довести до ума старые, некогда им забракованные. Когда Джимми Дэвенпорт начал вставать на ноги и делать первые неуверенные шаги, держась за край кофейного столика, на письменном столе его отца скопилось достаточно законченных рукописей, чтобы собрать новую книгу.

Майкл готов был признать, что особенным блеском его четвертый сборник не отличался, но он знал, что стыдиться ему тоже нечего: все, чему он научился за многие годы в своей профессии, чувствовалось на каждой странице.

— Мне кажется, книга вполне… приличная, — сказала Сара как-то вечером, когда ей удалось наконец прочитать рукопись целиком. — Все стихотворения интересные и сделаны замечательно. Они все… крепкие. Не смогла найти ни одного слабого места.

Она сидела под яркой лампой на диване в гостиной, такая же молодая и красивая, как и раньше, и, слегка нахмурившись, перебирала страницы, словно бы пыталась найти слабые места, которые могли ускользнуть от ее внимания при первом прочтении.

— Есть такие, которые тебе особенно понравились?

— Нет, не думаю. По-моему, все одинаково хороши.

И, отправившись на кухню, чтобы налить еще по стаканчику виски, он вынужден был признать, что надеялся на более высокую похвалу. Он писал эту книгу с тех пор, как они познакомились, эта книга будет посвящена ей. Наверное, было бы правильно, если бы она проявила по этому поводу хоть какой-то энтузиазм, пусть даже и не слишком искренний. Но он знал, что показать ей свое разочарование было бы ошибкой.

— Видишь ли, дорогая, — сказал он, вернувшись в комнату с двумя стаканами, — я воспринимаю эту книгу как в своем роде переходную — как попытку закрепиться на достигнутой высоте, если ты понимаешь, о чем я. Мне кажется, я еще способен на большие вещи, могу рискнуть по-крупному и оправдать этот риск, но с этим придется подождать до следующей книги. До пятой. Есть у меня одна задумка… Можно сделать вещь смелую и вдохновенную, каких у меня не было с тех пор, как я написал «Если начистоту». Теперь только нужно время.

— Что ж, замечательно, — сказала Сара.

— А пока что, я думаю, можно напечатать этот сборник, и мне будет очень приятно, если ты тоже так думаешь.

— Ну да, — сказала Сара. — Я с тобой согласна.

— Хотя вот что я решил, — продолжал он, расхаживая по ковру. — Я решил, что сразу отсылать его не стоит. Пусть немножко отлежится: может, то, над чем я сейчас работаю, как-то скажется и на этих стихотворениях. Ну то есть сейчас кажется, что это вполне завершенная книга, но какие-то вещи могут еще сломаться, и потребуется доработка.

И он надеялся, что она станет возражать, — ему хотелось, чтобы она сказала: «Нет, Майка, книга готова; на твоем месте я сразу отправила бы ее издателю», но она так не сказала.

— Ну, наверное, в таких вещах лучше полагаться на собственное суждение.

И, отложив рукопись на диван, она сказала, что виски ей на самом деле не хочется, потому что она совсем уже засыпает.


Когда на улице снова потеплело, они стали частенько обедать во дворе, разостлав на траве одеяло. Майклу нравились эти пикники. Он любил прилечь, опершись на локоть, с банкой холодного пива в руке, пока красавица-жена раскладывала по бумажным тарелкам сэндвичи и фаршированные яйца, любил смотреть, как его сынишка топчется на траве, перебираясь из тени на солнце с таким серьезным видом, как будто открывает для себя целый мир.

«Ну да, в общем, так и есть, малыш, — хотелось ему сказать. — Есть свет, и есть тьма, а вон те большие штуки — это деревья, и здесь тебе абсолютно ничего не грозит. Надо только помнить, что за ограду выходить нельзя, потому что за оградой сплошь скользкие камни, грязь и колючки, там можно наткнуться на змею и от страха в штаны наложить».

— Как ты думаешь, дети в этом возрасте боятся змей? — спросил он Сару.

— Нет, наверное; думаю, они вообще ничего не боятся, пока старшие не скажут им, что страшно, а что нет. — И через секунду спросила: — Почему тебя интересуют именно змеи?

— Наверное, потому, что мне кажется, что я их с рождения боялся. И еще потому, что в этой сложной большой вещи, с которой я пытаюсь разобраться, фигурируют змеи.

И с задумчивым видом сорвал травинку и стал ее разглядывать. Раньше было очень полезно обсуждать с Сарой новые замыслы — ясность ее вопросов и комментариев порой помогала пробиться сквозь самые путаные его соображения, — но он не был уверен, что этот конкретный замысел вообще стоит обсуждать. Слишком он сложный и грандиозный, а кроме того, он знал, что ему жалко будет его раскрывать: этот материал предназначался для стихотворения, не уступающего по смелости и вдохновению «Если начистоту».

Но Сара сидела рядом и готова была слушать; небесная синева доставляла ему чувство глубокого удовлетворения, пиво было прекрасное, и он в скором времени решился.

— Суть в том, что я хочу написать про Бельвю, — сказал он, — и мне хочется связать это с разными другими событиями, которые произошли со мной до того, как я туда попал, и после этого. В каких-то случаях эти связи несложно будет провести, какие-то будут труднее и тоньше, но, думаю, у меня получится свести все в единый рисунок.

Потом он начал рассказывать ей, как проходит день в психиатрической больнице: толпы босых, полураздетых мужчин, которых заставляют ходить от стены до стены; он был краток, потому что раньше уже все это ей рассказывал.

— И стоит тебе отклониться от этого общего порядка, как тебя тут же хватают санитары, насильно колют тебе успокоительное, от которого сразу вырубает, бросают в мягкую камеру, запирают, и ты там долго лежишь в полном одиночестве.

Об этом он ей тоже уже рассказывал, но решил, что важно проговорить это еще раз, чтобы перед глазами предстала как можно более живая картина.

— Попытайся представить себе эту камеру; там дико душно, со всех сторон тебя окружают эти матрасы, они все пружинят, даже притяжение не слишком чувствуется, потому что верха от низа почти не отличить. И вот я медленно прихожу в сознание — на полу, уткнувшись в один из этих матрасов; они, кстати, были жутко грязные, потому что их годами никто не менял, и в этот момент мне начинает казаться, что меня всего обвивают змеи. А иногда мне казалось, что только что где-то рядом взорвалось сразу несколько зенитных снарядов и что я погиб, только пока этого не понимаю.

Сара дожевывала свой сэндвич; вид у нее был внимательный, хотя часть этого внимания была все время обращена на ребенка.

— И потом, когда я уже вышел из Бельвю, то все время чего-то боялся. Боялся завернуть за угол. Змей больше не было, но с зенитками я еще долго не мог справиться. Мне тогда казалось, что если пройти несколько кварталов по Седьмой авеню, то обязательно попадешь под обстрел, окажешься в самой гуще разрывающихся снарядов и что это будет конец. Либо меня убьет, либо полиция заберет меня обратно в Бельвю — и я не мог даже сказать, что хуже… Это, конечно, только часть; там еще много всего будет. Но основная идея как раз в неразрывности страха и безумия. Когда боишься, страх сводит тебя с ума, а когда ты безумен, то боишься всего подряд. Ну и там должен быть еще третий элемент, если у меня получится справиться с этими двумя.

Он замолчал, чтобы Сара могла спросить, что же это был за элемент, и, убедившись, что она ни о чем его не спрашивает, начал рассказывать сам:

— Третий элемент — импотенция. Невозможность потрахаться. У меня в этом смысле тоже был некоторый опыт.

— Да? — сказала она. — Когда?

— Давно. Много лет назад.

— Ну, это ведь нередко с мужчинами бывает, да?

— Наверное, так же часто, как и страх, — сказал он. — Или как безумие. Видишь, речь у меня пойдет о трех довольно распространенных вещах, об их взаимообусловленности, если не сказать — о тождестве.

И он понял, что ему страшно хочется рассказать ей о Мэри Фонтане; может, только поэтому он и завел речь про третий элемент. Ему всегда было легко и приятно рассказывать Саре про других своих девушек — из истории с Джейн Прингл у него получилась настоящая комедия, да и другие эпизоды вышли неплохо, — но Мэри Фонтана все эти годы оставалась его тайной. Так почему бы сейчас не обсудить эту жалкую неделю на Лерой-стрит — прямо здесь, под канзасским солнцем? Быть может, у Сары найдутся слова, благодаря которым эта история утрясется и наконец забудется.

Но Сара была занята. Она собрала бумажные тарелки и сложила их в бумажный пакет, потом она поднялась и вытряхнула одеяло, чтобы избавиться от крошек, и теперь она аккуратно складывала его пополам и еще раз пополам, чтобы отнести в дом.

— Боюсь, я не очень внимательно тебя слушала, Майкл, — сказала она, — потому что все, что ты говорил, кажется мне отвратительным. С тех пор как я тебя знаю, ты беспрестанно говоришь о безумии и о том, как ты «сходил с ума», и сначала это было понятно, потому что нам обоим страшно хотелось рассказать друг другу как можно больше о себе, но с тех пор прошли годы, а ты так и не остановился. Ты не прекращал, даже когда с нами жила Лаура, хотя уж в тот момент мог бы и сжалиться. И я в итоге стала воспринимать все эти разговоры как одну из твоих слабостей. Забавным образом тут сплетаются жалость к себе и мания величия, и я не знаю, чем это может привлекать, даже и в виде стихотворения.

Она направилась к дому, и Майклу ничего не оставалось, как сидеть с теплой пустой банкой и смотреть, как она уходит. По дороге она остановилась в траве, наклонилась и подхватила на руки сына; вдвоем они казались абсолютно самодостаточными.

По мнению сразу нескольких американских журналов, матери-одиночки превращались в новый американский идеал. Они отважные, гордые, изобретательные; в строго традиционном обществе их особые «цели» и «потребности» могли бы осложнить им жизнь, но сегодня, когда времена меняются, они могут найти живые, более открытые сообщества. Например, округ Марин в Калифорнии уже приобрел широкую известность в качестве живого и привлекательного прибежища для недавно разведенных молодых женщин, у многих из которых есть дети, как, впрочем, и для увлеченных, ухватистых и удивительно приятных молодых людей.


Сидя на одном из оранжевых стульев перед кабинетом доктора Макхейла, Майкл обнаружил, что у него потеют ладони. Он вытер их досуха о брюки, но через минуту они снова стали влажными.

— Мистер Дэвенпорт?

И, поднявшись, чтобы пройти в кабинет, Майкл удостоверился, что первое впечатление его не обмануло: Макхейл был все такой же учтивый и преисполненный собственного достоинства, все такой же устроенный и очень семейный человек.

— Я не по поводу своей дочери, доктор, — сказал он, когда они сели к столу за плотно закрытой дверью. — С дочерью уже все в порядке, — по крайней мере, я так думаю. Или, вернее, надеюсь. Я по другому поводу. По поводу самого себя.

— Да?

— И пока мы не начали, мне хотелось бы сказать, что я никогда не верил в вашу профессию. Мне кажется, Фрейд был дурак и зануда, а то, что вы называете «терапией», — тяжелый случай шантажа и жульничества. Я пришел только потому, что мне нужно с кем-нибудь поговорить, и потому, что этот кто-то должен быть человеком, который будет держать язык за зубами.

— Что ж… — Лицо доктора выражало спокойствие и профессиональную готовность слушать. — В чем проблема?

И Майкл будто шагнул в пустоту.

— Проблема в том, — сказал он, — что мне кажется, жена собирается от меня уйти, и мне кажется, что от этого я сойду с ума.

Глава седьмая

Когда Майклу исполнилось пятьдесят два, его сознанием целиком завладела мысль об отъезде из Канзаса и возвращении домой; теперь она всплывала во всех его разговорах. При этом его представления о доме не имели ничего общего с Нью-Йорком; он постоянно это подчеркивал. Ему хотелось назад в Бостон и Кембридж, где все ожило для него после войны, и он чувствовал, что больше не в силах ждать перелома, после которого сможет уехать.

Сара часто говорила, что «было бы интересно» пожить в Бостоне, чем очень воодушевляла его, хотя иногда она произносила эти слова с каким-то отсутствующим видом.

— То есть это вовсе не обязательно должен быть Гарвард, — несколько раз объяснял он ей. — В другие места заявки я тоже разослал; кто-то обязательно должен откликнуться. Пойми меня правильно: я не прошу больше, чем я заслуживаю. Я заслужил этот переезд. Здесь у меня все получается, я хочу более интересную работу, и я достаточно уже пожил, чтобы знать, где мое место.

Пол Мэйтленд мог сколько угодно растрачивать свою жизнь и свой талант в посредственности Среднего Запада, но виноват в этом, как и в намеренной вялости, стоявшей за отказом от спиртного, был только сам Пол Мэйтленд. Другим для жизни и реализации таланта нужна живая среда, и потребность в этой живой среде подтверждалась в том числе и тем, что с тех пор, как Сара приглушила его интерес к стихотворению про Бельвю, он не написал вообще ничего.

И все же в глубине души он понимал причину всего этого ажиотажа: так это или не так, но у него возникло чувство, что если бы ему удалось увезти Сару в Бостон, у него было бы больше шансов удержать ее при себе.

Каждый день он затаив дыхание отправлялся за почтой к большому жестяному ящику, стоявшему у съезда с шоссе, и как-то утром он обнаружил в нем письмо, которое, похоже, все меняло.

Письмо было от декана факультета английской литературы Бостонского университета и содержало ясное и безусловное приглашение на работу. Впрочем, там имелось еще одно предложение, из-за которого Майкл запрыгал от радости и побежал домой, на кухню, где Сара мыла посуду после завтрака, — и, когда он поднес дрожавшее в его руке письмо к ее удивленному лицу (быть может, поднес слишком близко), именно от этого предложения у него затряслись коленки и распрямилась спина:

И совершенно отдельно от всех этих деловых вопросов позвольте мне сказать, что я всегда считал «Если начистоту» одним из лучших стихотворений, написанных в этой стране после Второй мировой войны.

— Что ж, — сказала она. — Это очень приятно… очень приятно, правда?

Конечно, это было приятно. Расхаживая по гостиной, он должен был прочитать это предложение еще раза три, прежде чем поверить, что это правда.

Потом в дверях появилась Сара с посудным полотенцем в руках.

— Я так понимаю, что теперь по поводу Бостона все уже решено, да? — сказала она.

Да, все решено.

Но ведь у этой именно девушки «мурашки побежали по коже» и она же расплакалась, дойдя до последних строк этого стихотворения; теперь она была абсолютно спокойна и ничем не отличалась от любой другой хозяйки, обдумывающей практическую сторону переезда в другой город, и он не знал, как это превращение понимать.


— Что ж, хорошо, — сказал доктор Макхейл. — Иногда перемена места очень помогает. Возможно, после переезда вам удастся увидеть свою семейную ситуацию в новой перспективе.

— Да, — сказал Майкл. — Именно новой перспективы мне и хочется. И может, еще ощущения какого-то нового начала.

— Именно.

Но Майклу уже давно надоели эти еженедельные сессии. Он всегда чувствовал себя неловко и всегда ощущал их бесполезность. Все время было видно, что доктору совершенно на тебя насрать, — с чего тогда он должен был относиться к нему как-то иначе?

Чем занимался этот отдельно взятый канзасский семьянин, когда приходил вечером домой? Усаживался на диван перед телевизором — может, с детьми-подростками по бокам, с одним или двумя из тех, у кого не нашлось занятия поинтереснее, чем сидеть рядом с ним? Приносит ли жена попкорн? И он, наверное, загребает полную ладонь и жадно ест? А когда то, что он смотрит, полностью завладевает его вниманием, рот у него, наверное, расслабляется и слегка приоткрывается в голубоватом мельтешении телевизора? И по подбородку стекает, наверное, ручеек растаявшего масла?

— Что ж, в любом случае, доктор, я очень вам благодарен за помощь и за время, которое вы мне уделили. Думаю, до отъезда консультации мне больше не понадобятся.

— Хорошо, — сказал доктор Макхейл. — Удачи.


В аэропорту в день его отъезда Сара была в смутном, слегка отрешенном настроении. Он уже видел ее такой — по утрам, после нескольких стаканов виски накануне; это было легкое похмелье, всегда исчезавшее после дневного сна, но для прощаний такое состояние едва ли можно считать подходящим.

Она гуляла по огромному залу с сыном, который шагал рядом, схватив ее за палец, и ушла от него очень далеко. Казалось, ей страшно интересно все вокруг, как будто раньше она никогда не была в аэропортах, и туда, где он стоял со своим билетом, она вернулась с такими словами:

— Знаешь, что прикольно? Расстояние больше не имеет никакого значения. Как будто географии вообще нет. Ты просто некоторое время дремлешь и паришь в герметичном салоне — не важно даже сколько, потому что время тоже значения не имеет, — а потом вдруг понимаешь, что ты уже в Лос-Анджелесе, или в Лондоне, или в Токио. И потом, если тебе не нравится, где ты оказался, можно снова задремать и пуститься по воздуху, пока не окажешься где-нибудь еще.

— Ага, — сказал он. — Слушай, там, похоже, уже объявили посадку. Пока, дорогая. Как только смогу, позвоню, ладно?

— Ладно.


— Вероятно, вам эта книга покажется в своем роде переходной, Арнольд, — говорил Майкл своему издателю, когда они встретились за обедом в одном из нью-йоркских ресторанов. — Попыткой закрепиться на достигнутой высоте, если вы понимаете, о чем я.

И Арнольд Каплан кивнул терпеливо и вроде бы с пониманием, склонившись над вторым уже мартини. Его издательство печатало все предыдущие книги Майкла, все себе в убыток. Но поэтов, правда, печатают не совсем ради прибыли; если за этим и был какой-то мотив, то он состоял в том, что какое-нибудь коммерчески успешное издательство захочет выкупить его вместе со всеми его долгами. Это был несколько странный подход к делу; все это знали.

Теперь Майкл начал объяснять, что он еще способен на большие вещи, может рискнуть по-крупному и оправдать этот риск, но Арнольд Каплан уже не слушал.

Много лет назад, когда они вместе учились в колледже, Арнольд Каплан тоже был «от литературы». Арнольд Каплан не меньше других работал над тем, чтобы заговорить на бумаге собственным голосом и сказать этим голосом что-то важное. И сейчас в подвале его дома в Стэмфорде, штат Коннектикут, стояли на полу три наполненные старыми рукописями коробки: сборник стихов, роман и семь рассказов.

Причем их нельзя было назвать плохими. Это были вполне достойные вещи. Эти вещи любой прочитал бы с удовольствием. Почему тогда Арнольд Каплан не пустил в печать ни единого своего слова? В чем суть?

На работе его называли теперь старшим вице-президентом; денег он зарабатывал больше, чем мог мечтать в детстве, но цена этих денег состояла в том, что слишком много времени ему приходилось проводить вот так — разоряться на представительских расходах и делать вид, что слушаешь этих скучных, быстро стареющих трудяг типа Дэвенпорта.

— Но мне бы не хотелось, чтобы ты думал, что это некачественная книга, Арнольд, — продолжал Майкл. — В целом я ею доволен. Если бы я был недоволен, я не стал бы тебе ее показывать. Мне кажется, она очень… крепкая. Жене она тоже понравилась, а жена у меня строгий критик.

— Хорошо. И как у Люси дела?

— Нет, — сказал Майкл, нахмурившись. — Мы с Люси давно развелись. Я думал, ты об этом знаешь, Арнольд.

— Может, я знал, но просто забыл; такое иногда бывает. Значит, теперь у тебя другая жена.

— Да. Да, и она очень хорошая.

Ели они немного — на таких обедах особенно наедаться не принято, — и, когда официант унес их грязные тарелки, они оба замолчали, обмениваясь время от времени лишь вежливыми замечаниями.

— И как ты едешь в Бостон, Майк? Поездом или самолетом?

— Думаю, возьму напрокат машину, — сказал Майкл, — потому что по дороге хочу заехать к старым друзьям.


В прокате ему выдали большую желтую машину, которая шла по дороге с такой легкостью, что казалось, сама собой управляет, и по ходу этого неземного путешествия он быстро обнаружил себя в округе Патнем.

— Нет, мы одни дома, — сказала по телефону Пэт Нельсон, — и мы будем очень рады тебя видеть.

— Классная тачка, папаша, — сказал Том Нельсон, когда Майкл подкатил на желтой машине к дому и вылез. — Шикарные колеса. — И только после этого подошел, чтобы пожать руку.

Он постарел, глаза сузились, на лице проступили морщины, но, наверное, именно так он всегда и хотел выглядеть. Давно, когда ему еще не было тридцати, какой-то поклонник снял его на улице в хмурую погоду — на этой фотографии в его молодом лице странным образом проявились черты зрелого возраста, и Том увеличил ее и повесил на стене у себя в студии.

— Что это? — спросил его тогда Майкл. — Зачем выставлять напоказ собственные изображения?

И Том сказал только, что она ему нравится; нравится, что она там висит.

Пока они шли к дому, Майкл заметил, что Том приобрел еще один маскарадный костюм: настоящую армейскую летную куртку, какие делали только в начале сороковых. Теперь он, должно быть, прошелся уже по всем родам войск.

Когда Пэт вошла, улыбаясь, в гостиную и направилась к нему с распростертыми руками («Ах, Майкл!»), он подумал, что она поразительно хорошо выглядит — лучше даже, чем выглядела в молодости. Немного везения, денег и в первую очередь хороший скелет — и женщина вообще не стареет.

С первым виски в руках они удобно расселись по диванам и креслам, и разговор завязался сам собой. Дела у сыновей Нельсонов шли «прекрасно», хотя все четверо уже выросли и уехали из дому. Отец особенно гордился старшим; тот стал профессиональным джазовым барабанщиком («У этого проблем с профессией вообще не было»), двое других тоже занимались чем-то достойным; когда Майкл спросил, как поживает ровесник Лауры Тед, родители опустили глаза и, казалось, не знали, что сказать.

— У Теда, — начала Пэт, — были проблемы. Не мог найти себя. Но сейчас все вроде бы устаканилось.

— Ну да, у Лауры тоже был трудный период, — сказал Майкл. — Уоррингтон ей не понравился, на какое-то время ее совсем далеко занесло, но потом довольно быстро все пошло на лад, и в Биллингсе дела у нее идут прекрасно.

Том уставился на него с добродушным недоумением:

— Где у нее дела идут прекрасно? В Биллингсе?

По его интонации можно было догадаться, что он решил, будто Биллингс, наряду с «расчетами с поставщиками», «обработкой данных» или «отделом кадров», был одним из отделов в чистеньком, хорошо отлаженном офисе какой-нибудь фирмы, которая дала заблудшей девочке тихую гавань торговой работы[88].

— В Государственном университете Биллингса, штат Канзас, — объяснил ему Майкл. — Высшее учебное заведение, между прочим. Можно даже сказать, что это нечто вроде Гарварда или Йеля, только с прериями и странным запахом, который каждый день приносит со скотоводческой фермы. В этих ебенях я зарабатываю себе на жизнь.

— Ага, теперь понятно. А Лаура там учится, так я понимаю?

— Так, — сказал Майкл, и ему стало стыдно.

В этом доме ему совершенно не хотелось разыгрывать из себя изгнанного к черту соседа-неудачника.

— Мы теперь совсем не встречаемся с Люси, — сказала Пэт. — Даже известий никаких от нее не получаем. Ты не знаешь, как она? И что она делает в этом своем Кембридже?

— Ну, не думаю, что она обязательно должна что-то «делать», — ответил он. — Ей никогда не нужно было зарабатывать, сама понимаешь. И никогда не нужно будет.

— Нет, это я знаю, конечно, — сказала Пэт с нетерпением, как будто его замечание показалось ей хамским. — Но здесь она все время чем-то занималась. Годами. Я никогда не видела такой энергии и целеустремленности или такого упорства. В любом случае обещай, что передашь ей от нас огромный привет, если ее увидишь.

И Майкл обещал. Потом Пэт ушла на кухню «приглядеть за ужином», и они с Томом пошли в студию — побродить и пообщаться.

— Люси едва ли не все перепробовала, — сказал Том и поднял облаченные в летную куртку плечи, чтобы на ходу засунуть руки в карманы брюк, как сделал бы, вероятно, настоящий летчик, обсуждая не слишком удачный боевой вылет. — Я имею в виду все, что касается искусства. Кроме музыки и танцев, но там, как я понимаю, надо начинать, когда ты совсем молодой. Пыталась играть на сцене, пыталась писать, пыталась заниматься живописью. Отдавала этому всю себя, жутко старалась — только из-за этой ее живописи я оказался в несколько неловком положении.

— То есть как «в неловком положении»?

— Ну, потому что она попросила меня оценить ее работы и я ничего не смог о них сказать. По ходу дела я придумал, за что ее можно похвалить, но она на это не купилась. Было видно, как она разочарована, я чувствовал себя полным говном, но чем ей можно было помочь?.. И тогда я стал припоминать: если она не художник, то, может, и писательницы из нее не вышло? И актрисы тоже не получилось? И знаешь, Майк, может, это прозвучит жестко, но кругом дикое количество женщин, которые бросаются от одного к другому и пробуют, пробуют, пробуют. Мужики тоже такие попадаются, но у мужиков, похоже, больше возможностей в жизни, или они хотя бы не так серьезно к этому относятся. А женщин жаль до невозможности. И ведь они все в основном хорошие, живые, замечательные — вовсе не идиотки, — и они пытаются и пытаются, пока в голове у них все не перемешается или пока не устанут до такой степени, что готовы вообще все бросить. Иногда хочется обнять такую женщину и сказать: «Слушай, дорогая, да не усердствуй ты так! Зачем тебе это надо? Никто же не говорит, что ты обязана всем этим заниматься». Ладно, ну его на фиг; не совсем то, что я имел в виду, но что-то вроде.

— По-моему, ты отлично сказал.

Все трое, как на вечеринке, старались как можно быстрее расправиться с легким ужином: им хотелось вернуться обратно в гостиную, где у них будет бренди и кофе и еще полтора-два часа разговоров, — а Пэг Нельсон, очевидно, хотелось говорить только о Люси.

— Чего я никогда не могла в ней понять, — сказала Пэт, снова усевшись на диване, — так это ее веры в психиатрию — то, как она ей доверяла, как на нее полагалась. Было такое впечатление, что психиатрия для нее почти как религия, было понятно, что любое пренебрежительное замечание или шутка будет воспринята как богохульство. Иногда мне страшно хотелось схватить ее за плечи, встряхнуть и сказать: «Но ты же слишком умная для таких вещей, Люси. Ты же слишком живая и веселая, чтобы возиться со всей этой унылой фрейдистской канителью».

— Ага, — сказал Майкл.

— Нет, постой; постой. — Пэт повернулась к мужу. — Как звали этого халтурщика, поп-психолога, — спросила она, — который разбогател на этом еще в пятидесятые?

— «Как любить» ты имеешь в виду? — спросил Том, пытаясь помочь, но подсказывать фамилию автора пришлось в итоге Майклу:

— Дерек Фар.

— Точно, Дерек Фар.

И Пэт еще глубже зарылась в диванные подушки. Казалось, то, что она собиралась сообщить о Люси, доставляет ей едва ли не чувственное наслаждение, и Майкл смотрел на нее с опаской. Но в то же время он ощутил уже приятную, отдающую привкусом бренди отчужденность — абсолютную невосприимчивость по отношению к этим двум старым друзьям, которые, быть может, никогда друзьями и не были, — так что он был готов.

— В общем, — начала Пэт, — приходит как-то вечером Люси, вся запыхавшаяся, вся сияющая, и сообщает, что она только что полчаса проговорила по телефону с Дереком Фаром. Она сказала, что долго, очень долго пыталась узнать его телефон и что, когда она позвонила, ей было так неловко, что поначалу она могла только извиняться, но он помог ей, сказав что-то очень приятное и обнадеживающее этим своим милым голосом. Как она сказала, какой у него был голос, а, Том?

— Сочный, мне кажется.

— Точно. Очень сочным голосом. И потом он спросил, что у нее за проблема.

— Ну, ты знаешь Люси, — сказала Пэт с лукавой улыбкой старой подруги. — В это она нас посвящать не стала; это она пропустила. Она всегда была очень сдержанным, закрытым человеком. Но она сказала, что не может понять, каким образом ему удавалось реагировать на все, что она говорила, с таким «редким, интуитивным пониманием», — так и сказала. Ну, может, в моих устах все это звучит не слишком доброжелательно, — признала Пэт, — и ты должен понимать, что она, наверное, выпила пару виски, прежде чем прийти к нам, но все равно я никогда не забуду, к какому выводу она тогда пришла. Она сказала: «Дерек Фар за полчаса объяснил мне про меня саму больше, чем мой собственный психотерапевт за одиннадцать лет».

Майкл не мог понять, должен он на это улыбнуться, или нахмуриться, или печально покачать головой; впрочем, ни одна из этих реакций не была ему по душе, поэтому он слегка подался вперед в своем кресле и сосредоточенно приложился к стакану.

Пожалуй, пора было ехать дальше. Теперь он не сразу мог вспомнить, зачем он вообще решил сюда заехать. Наверное, ему хотелось, чтобы Том знал, что он все еще жив. И если бы разговор сегодня пошел чуть иначе, он воспользовался бы любой возможностью, чтобы сообщить Тому Нельсону, что сказал о его стихотворении человек из Бостонского университета.

— Ты уверен, что не хочешь переночевать? — спрашивала Пэт. — Места много, и нам бы очень хотелось, чтобы ты остался; потом бы поехал утром на свежую голову. Или мог бы еще остаться до вечера, если появится такое желание; познакомился бы с нашими новыми замечательными друзьями, которые живут здесь рядом. Они типа знаменитости, так что невозможно о них говорить, не создавая впечатления, что соришь именами. Ральф Морин с супругой, знаешь? «Блюз в ночи»?

— Вон оно что! Вообще-то, я их знаю. Его видел только один раз, а с ней был знаком много лет.

— Да что ты говоришь! Ну тогда ты просто должен остаться. Приятные люди, правда? Она совершенно чудесная. Поразительное создание.

— Это точно.

— Прозвучит, конечно, глупо, — сказала Пэт, — но я правда думаю, что красивее лица, чем у нее, я никогда не видела. Да и вся ее манера в целом: то, как она держится, как подает себя, как завораживает всех вокруг, как только появляется в комнате.

— Ага, — сказал Майкл. — Совершенно согласен. И вот что забавно: стоило мне ее увидеть, я тут же понял, что погиб. Я знал, что буду всю жизнь ее любить — каким-то странным, совершенно бессмысленным образом.

— Да, и такая молодая, — сказала она. — Такая свежая и неиспорченная.

— Ну, — благодушно уточнил он, — не такая уж и молодая. Да вообще уже не молодая, Пэт; все мы уже не молоды.

И она посмотрела на него с таким недоумением, что он тоже пришел в замешательство. После чего она сказала:

— Нет-нет. Ты, наверное, имеешь в виду эту ненавистную первую жену. А я имею в виду Эмили Уокер, понимаешь? Актрису.

Секунды две или три Майкл пытался переварить эти сведения. Потом он спросил:

— И откуда взялось, что она «ненавистная»?

— Ну, Ральф не может вспоминать о ней без содрогания — а это само по себе много о чем говорит, — и он пару раз рассказывал, какая она «унылая». Он говорит, что брак, по сути, развалился за много лет до того, как он… ну, до того, как он ее бросил; и теперь она ежемесячно вытягивает у него какие-то гигантские суммы. В общем, подарком ее никак не назовешь.

— Ну хорошо, ладно; а он случайно не говорил вам, что она сестра Пола Мэйтленда?

Ошарашенные, Нельсоны бессмысленно переглянулись и снова обратились к Майклу, и Том риторически воскликнул:

— Вот те раз!

— Мы страшно полюбили Мэйтлендов, — объясняла Пэт, — но ты же знаешь, что мы общались с ними только год или два, а потом они уехали, так что сейчас уже и не вспомнить, говорил ли Пол, что у него вообще есть сестра.

— Нет, он говорил, дорогая, — сказал Том. — Он довольно много о ней говорил. Он даже один раз приглашал нас с ней познакомиться, когда она приезжала к нему с детьми, но мы в тот день не смогли. Только, что самое смешное, у меня всегда было впечатление, что она замужем за каким-то упертым мелкотравчатым режиссером из Филадельфии. — И потом, задумавшись на секунду, пробормотал: — Сукин сын.

— Ну, — сказал Майкл, — иногда требуется некоторое время, чтобы по-настоящему познакомиться.

Пока он собирался, они только что не носили его на руках: достали из стенного шкафа его плащ, включили для него свет на веранде, пошли вместе с ним к машине ради ритуального рукопожатия и скромного ритуального поцелуя. Складывалось впечатление, что Нельсонам хотелось извиниться, только они не знали за что. По выражению их лиц было понятно, что они, скорее всего, так и не придут в себя, пока он не уедет.

Должно быть, через час, уже на бостонской магистрали, большая желтая машина тревожно вильнула на дороге. Орудуя рулем, чтобы выровнять ход, он услышал в пустоте собственный разъяренный голос:

— Да, и вот еще что. Еще одна вещь, Нельсон. Думаю, лучше тебе прямо сейчас снять эту куртку, понял? Потому что, если ты эту летную куртку не снимешь, я с тебя ее сам, бля, сорву. А потом еще съезжу для верности по морде.

Глава восьмая

Единственным неудобством, которое Майкл обнаружил в своем номере в отеле «Шератон коммандер» в Кембридже[89], оказалось большое, в полный его рост, зеркало. Хмурился он или улыбался, сутулился или держался прямо, изображение пятидесятитрехлетнего мужчины никуда не девалось. Когда он выходил голым из душа, оно все время застигало его врасплох — привет, старикан! — после чего он чувствовал острую необходимость поскорее одеться. Что сказать про ноги, которые не могут уже крутить педали велосипеда? Какая красота в этой развалине, которая когда-то выступала на ринге в среднем весе? Когда он говорил по телефону, то периодически не выдерживал и оборачивался к зеркалу, чтобы взглянуть на старика, который разговаривает по телефону.

Он звонил Саре каждый день, даже когда никаких новостей не было, и ждал этих звонков с таким волнением, как будто ее голос мог спасти ему жизнь.

На четвертый или пятый день он уже начал набирать канзасский номер, как вдруг вспомнил, что не должен звонить до пяти, когда начинают действовать сниженные междугородные тарифы: вчера он уже сделал эту ошибку, и Сара мягко отругала его за лишние фаты. И он стал ждать, сидя у кремового телефонного столика и от нечего делать то и дело оглядываясь через плечо на сгорбленного, томящегося ожиданием старика.

Немного погодя и вроде бы исключительно ради того, чтобы убить время, он снял с полочки местный телефонный справочник, пролистал до буквы «Д» и стал изучать список Дэвенпортов, пока не дошел до Люси.

Она приятно удивилась, услышав, что он в городе («Я думала, это ты из Канзаса»), но, когда он пригласил ее пообедать с ним вечером, она на пару секунд задумалась, потом сказала:

— Хорошо, почему бы нет? Может получиться неплохо. В семь?

И, уже повесив трубку, он порадовался, что поддался порыву и позвонил ей. Это действительно может выйти неплохо. Если у них получится вести себя обходительно и осторожно по отношению друг к другу, быть может, он найдет, как заговорить о том, что ему уже многие годы хотелось о ней узнать.

Тут он посмотрел на часы: уже можно было звонить в Канзас, и через минуту он снова разговаривал с Сарой.

— Боюсь, по поводу квартиры мне по-прежнему нечего тебе сообщить, — сказал он.

— Я, в общем, ничего и не ждала, — ответила она. — Ты ведь пробыл там всего несколько дней.

— Я поговорил уже, наверное, с десятком агентов, и ни один не смог мне толком ничего предложить. Ну и помимо всего этого, у меня пока что много времени уходит на колледж — устраиваюсь на работу.

— Конечно. Все правильно. Никакой спешки нет.

— Я, кстати, познакомился сегодня с начальником. Ну, с тем, который написал это замечательное письмо. Забавно: я думал, он старше — мне всегда кажется, что люди, которые хвалят мои вещи, должны быть старше меня, — но этому не больше тридцати пяти. Впрочем, он очень приятный, очень радушный.

— Что ж, — сказала она, — прекрасно.

— Так что, наверное, большинство моих читателей будут теперь моложе меня самого, а может, они давно уже моложе меня. Если, конечно, у меня вообще остались какие-то читатели.

— Ну конечно остались, — сказала она, и по усталости, с которой прозвучала эта фраза, он понял, что он и раньше слишком часто требовал от нее такого рода заверений.

— Как бы то ни было, остаток этой недели я смогу полностью посвятить поискам квартиры, и следующую неделю тоже, потом, если в городе так ничего и не найдется, начну пробовать пригороды.

— Ладно. Вообще-то, никакой спешки нет. Ищи сколько нужно будет. Мне здесь очень удобно.

— Я знаю, что тебе удобно, — сказал он, и телефонная трубка в его руке стала влажной и скользкой. — Я знаю, что тебе удобно. Зато мне неудобно. Я на самом деле в отчаянии, Сара. Я хочу привезти тебя сюда, пока…

— Пока — что?

— Пока я тебя не потерял. Хотя, может, я тебя уже все равно потерял.

И он не мог поверить, как долго она молчала. Потом она заявила:

— Забавно ты это выразил, тебе не кажется? Разве можно «потерять» другого человека? Разве так бывает?

— Именно так и бывает. Клянусь твоей сладкой попкой, что именно так и бывает.

— Начать с того, что это подразумевало бы право собственности на другого человека, что бред. Я бы, скорее, считала, что каждый человек, по существу, одинок, и поэтому в первую очередь мы ответственны перед самими собой. Мы должны сами устраивать собственную жизнь изо всех сил.

— Ну да, только ты меня послушай: не знаю, что за чушь ты все время читаешь, Сара, но я эту феминистскую дурь терпеть больше не собираюсь. Ясно? Хочешь общаться на этом жаргоне — найди себе парня своего возраста. Я для этого слишком стар. Я слишком много пожил и слишком много знаю. Слишком много знаю. Теперь. Мне хотелось бы поднять еще один вопрос в этом нашем милом разговорчике. Будешь слушать?

— Разумеется.

Но чтобы заговорить снова, ему пришлось дождаться, пока успокоится сердце и легкие снова начнут дышать.

— Не так уж и давно, — начал он тихо, в едва ли не театральной манере, — ты говорила, что мы, по твоему мнению, созданы друг для друга.

— Да, я помню, как это сказала, — ответила она. — И когда я это сказала, я сразу же поняла, что рано или поздно ты мне об этом напомнишь.

В наступившем на этот раз молчании можно было утонуть — настолько оно было глубоким.

— Бля, — сказал он. — Ой бля.

— В любом случае с Бостоном придется некоторое время подождать, — сказала она, — потому что я хочу свозить Джимми в Пенсильванию и провести несколько недель с родителями.

— Бля. Сколько недель?

— Не знаю; две, может, три. Мне нужно побыть одной, Майкл; в этом все дело.

— Ну да, — сказал он. — Ладно, как тебе такой сценарий: проводишь три недели в Пенсильвании, потом снова садишься в самолет, засыпаешь и паришь, пока он несет тебя в округ Марин, штат Калифорния.

— В какой округ?

— Да ладно тебе. Ты знаешь. Все знают. Это самое сексуальное место в Америке. Там собираются матери-одиночки, чтобы встречаться с мужчинами. Тебе там понравится. Там ты сможешь каждую субботу ложиться под нового мужика. Там ты сможешь…

— Я не собираюсь это слушать, — сказала Сара, — и больше не хочу разговаривать. Майкл, мне не хотелось бы бросать трубку, но я брошу, если ты сам первый ее не повесишь.

— Ладно, прости меня. Прости.

Бог мой! Бог мой! Это было уже слишком.

Он снова молча сидел в одиночестве перед телефонным столиком, зная, что все, что он сказал, было неправильно. Неужели он так и будет всю жизнь ругаться? Неужели жизнь так ничему и не научила его за эти пятьдесят три гребаных года?

На столике лежала стопка чистой бумаги с логотипом «Шератона», рядом белая ручка с тем же логотипом, и эти простейшие орудия его ремесла были единственными доступными ему утешениями.

Иногда полезно записать собственные мысли, чтобы лучше в них разобраться. Он склонился над столом и со спокойствием и степенностью профессионала написал следующее:

Не терзай меня, Сара. Либо ты приедешь сюда и будешь жить со мной, либо нет, и тебе нужно принять это решение.

Вроде бы все было правильно; вроде бы он нашел верный тон; может даже, это был тот случай, когда первый же набросок получается настолько удачным, что дальнейшая редактура уже не требуется.


Люси Дэвенпорт, как выяснилось, жила в одном из старых деревянных домов, считавшихся сокровищами на рынке кембриджской недвижимости, как, в общем-то, и подобало женщине, у которой было не то три, не то четыре миллиона. Но когда она открыла ему дверь, он подумал сначала, что выглядит она совсем плохо: худая, седая и что-то не так у нее со ртом.

Правда, довольно скоро, когда они сели друг напротив друга в более ярком свете, он увидел, что со здоровьем у нее все, должно быть, прекрасно. Странные мелкие складки вокруг рта, которые он заметил в дверях, были вызваны, скорее всего, приступом застенчивости или тем, что она не знала, какую из нескольких своих улыбок она должна была продемонстрировать при встрече с ним (официальную? сдержанную? дружелюбную? ласковую?), и в итоге, в момент волнения, попыталась изобразить все разом. Но теперь рот, как и все остальное, был у нее под контролем, а все остальное — худоба членов, аккуратно уложенные седые волосы и тип лица, которое обычно называют «правильным», — легко объяснялось тем, что ей было уже сорок девять лет.

— Очень хорошо выглядишь, Люси, — сказал он, и она ответила, что он тоже хорошо выглядит.

Неужели именно так пытаются избежать молчания давно разведенные супруги, начиная свой неуверенный обмен репликами?

— Боюсь, не могу предложить тебе выпить, Майкл, — сказала она. — Я уже много лет не держу в доме ничего крепкого; есть, правда, белое вино. Не откажешься?

— Нет, конечно. С удовольствием.

И пока она была на кухне, он стал осматриваться. Потолки были высокие, комната просторная, с изрядным количеством окон, как и должно быть в доме у богатой наследницы, только почти пустая: стол, диван и минимальное количество других мест для сидения. Потом он заметил, что все шторы разные. Все были подрублены на одну длину и все подвязаны лентами, сделанными из той же ткани, что и сама штора, но двух одинаковых среди них не было. Штора в красно-белую полоску на одной стороне окна сочеталась с синей в горошек на другой стороне; на следующем окне ситцевой занавеске в яркий цветочек была противопоставлена грубая ткань овсяного цвета — и так на каждом окне по всей комнате. Если бы он был посторонним, особенно ребенком, подумал бы, что здесь, скорее всего, живет какая-то сумасшедшая.

— А в чем идея с этими занавесками? — спросил он, когда она вернулась в гостиную с двумя бокалами вина.

— А, ты об этом, — сказала она. — Я уже сама немного от них устала, но, когда я сюда только въехала, идея мне показалась интересной: чтобы все намеренно друг с другом конфликтовало. Понимаешь, идея была не в том, что я какая-то эксцентричная или что я веду богемный образ жизни. Это как бы пародия на подобные интерпретации.

— Пародия? Не понимаю.

— Ну, не знаю. Тут вовсе не обязательно что-либо понимать, — сказала она с каким-то нетерпением, как будто порицала туповатого собеседника, считающего, что в каждом рассказе обязательно должна быть мораль. — И все-таки мне кажется, что все это сделано из какой-то чрезмерной застенчивости. Так что я, вероятно, повешу в конце концов нормальные шторы.

Ей хотелось узнать, как поживает Лаура, и он рассказал, как замечательно они провели время в прошлом году, когда Лаура пришла в гости еще с тремя девочками.

— …И под конец они уже сидели на полу, хихикали над какими-то своими шутками по поводу мальчиков и еще каких-то секретов, и я готов тебе поклясться, что среди них не было «крутых» или «прихиппованных» и никто особо не умничал. Просто девчонки, которые дурачатся вместе, потому что им так нравится, и ведут себя немного по-детски, потому что им надоело изображать из себя взрослых.

— Что ж, — сказала Люси, — это обнадеживает. Я, правда, не очень понимаю, в чем смысл магистратуры. И почему в Канзасе? И почему в такой странной области, как социология?

— Думаю, главным образом потому, что она очень интересуется одним парнем на этом факультете, — объяснил он. — Собственно, так обычно девочки и поступают: идут туда же, куда и мальчики.

— Да, так, вероятно, и есть.

Потом она ушла за плащом, повесила его себе на палец и беспечно закинула за плечо, и он узнал в ней милую девочку из Рэдклифа, которая когда-то именно так ходила по городу.

Они прошли несколько кварталов, к ресторану «У Фердинанда», и по царившей внутри полутьме было сразу понятно, что это одно из тех мест, где ни одно из указанных в меню блюд не стоит и половины своей цены, и, судя по тому, что метрдотель обратился к ней с приветствием «Добрый вечер, Люси», она была здесь завсегдатаем.

— Раньше здесь всей этой голубизны не было, — сказал Майкл, когда ему принесли виски.

— Какой еще голубизны? — Судя по ее виду, она готова была поспорить.

— Да нет, — быстро проговорил он. — Я не имел в виду это конкретное место — просто теперь по всему Кембриджу атмосфера какая-то скользкая, ненатуральная. Всюду какой-то кэмп. Я то и дело натыкаюсь на кафе типа «Déjà Vu» или «Autre Chose». Как будто всему городу вдруг полюбились дурацкие идеи. И в Бостоне начинается то же самое.

— Стили меняются, — сказала она. — С этим ничего не поделаешь. Вечного сорок девятого нам тут не дадут.

— Ну конечно не дадут.

И он уже пожалел, что вообще завел этот разговор. Начало получилось не слишком приятное. Он опустил глаза и ни разу не взглянул на нее, пока она не заговорила первой:

— Как у тебя здоровье, Майкл?

— Душевное здоровье ты имеешь в виду? Или какое?

— И то и другое. Вообще.

— Ну, похоже, с легкими у меня не все в порядке, — сказал он, — но это уже не новость. А о том, чтобы сходить с ума, я даже и не думаю, потому что с ума тебя сводит страх, а потом в итоге сумасшествие не оставляет тебе ничего, кроме страха.

Ту же мысль он пытался донести до Сары во время их неудачного пикника, но на этот раз он, кажется, выразился яснее. А может, разница была в том, что по шторам у Люси в комнате он заподозрил, что она и сама, наверное, слегка сумасшедшая; или, может, — и это предположение было, наверное, ближе всего к истине — есть вещи, которые всегда проще обсуждать с человеком твоего возраста.

— Был момент, еще в Канзасе, — сказал он, — когда я думал, что из этого можно сделать стихотворение — высоколобое рассуждение по поводу безумия и страха, — но я эту идею забросил. Решил, что не буду. Очень уж отвратительным мне это все стало казаться. — И, только сказав «отвратительный», он понял, что это слово сказала тогда Сара. — И что самое смешное… — продолжал он, — самое смешное, что я, может, вообще не сходил с ума. Разве нельзя этого предположить? Может, Билл Брок той ночью был не просто немножко неадекватный; может, то, что он подписал эту бумагу, говорит больше о нем, чем обо мне? Не хочу на этом настаивать, но задуматься можно. И вот еще что: может быть, психиатры воображают о себе гораздо больше, чем следовало бы?

Люси, казалось, задумалась, но он не был уверен, что получит от нее какой-либо ответ, пока она не сказала;

— Думаю, я понимаю, что ты имеешь в виду. Я очень долго ходила к своему психотерапевту в Кингсли, а потом все это действительно показалось мне бессмысленным. Абсолютно бессмысленным.

— Отлично, — сказал он. — То есть я имею в виду, отлично, что ты меня понимаешь. — Потом он поднял над столом свой бокал. — Слушай… — и он подмигнул, чтобы она знала, что его предложение можно воспринимать как шутку, если ей так удобнее, — слушай, нахуй психиатрию, а?

Она очень недолго колебалась, а потом тоже подняла бокал и чокнулась с ним.

— Да, — сказала она без всякой улыбки. — Нахуй психиатрию.

Уже лучше. Можно было даже сказать, что они друг с другом поладили.

Когда официант поставил перед ними тяжелые тарелки, Майкл решил, что теперь можно уже перейти к следующей теме:

— Что привело тебя сюда, Люси? Ничего, что я об этом спрашиваю?

— Почему бы тебе не спросить об этом?

— Ну, я просто имею в виду, что не хотел влезать в твою личную жизнь.

— Вот как! Думаю, я переехала, потому что воспринимала это как возвращение домой.

— Ага, у меня тоже здесь есть ощущение дома. Но в твоем ведь случае все не так, как у меня. Ты могла бы поехать куда угодно и делать…

— Ну да, ну да: поехать куда угодно и делать все, что мне заблагорассудится. Не знаю, сколько раз мне приходили в голову эти слова. Но теперь, видишь ли, все значительно упростилось, потому что денег у меня почти не осталось. Я пожертвовала почти все.

Сразу это было не переварить. Люси без денег? За все то время, что он ее знал, он представить себе не мог такое откровение: Люси без денег. И ему даже не хотелось думать, как сложилась бы его жизнь, если бы у Люси с самого начала не было денег. Лучше? Хуже? Как знать?

— Бог мой, вот это да! Бог мой! — сказал он. — А могу я у тебя спросить, кому ты их пожертвовала?

— Я пожертвовала их «Эмнести интернешнл». — Она произнесла это название так гордо и так застенчиво, что он понял, как безмерно много эта организация для нее значит. — Ты знаешь, чем они занимаются?

— Очень примерно; только то, что читал в газетах. Но я знаю, что это достойная организация. То есть я имею в виду, нельзя сказать, что они занимаются ерундой.

— Нельзя, — сказала она. — Конечно нельзя. И я тоже стала активно в этом участвовать.

— В каком смысле «активно участвовать»?

— Ну, я участвую в работе нескольких комитетов, помогаю организовывать встречи и круглые столы, пишу для них множество пресс-релизов — такие вещи. Может быть, они отправят меня в Европу на пару месяцев; по крайней мере, я на это надеюсь.

— Хорошо. Это очень… очень хорошо.

— Понимаешь, мне эта работа нравится, — сказала Люси, — потому что она реальная. Ее нельзя отрицать, от нее нельзя отмахнуться, или высмеять, или даже отобрать. В мире есть политические заключенные. Несправедливость и притеснения есть по всему миру. Когда занимаешься такой работой, ты ни на день не отрываешься от реальности, а со всем остальным, чем я пыталась заниматься, это было не так.

— Ну да, — сказал он. — Я слышал, ты много что перепробовала.

Она слегка подняла голову, лицо у нее мгновенно напряглось, и Майклу стало ясно, что говорить этого не следовало.

— Вот как! — сказала она. — Ты слышал. И от кого же ты это слышал?

— Всего лишь от Нельсонов. И мне показалось, что они на самом деле очень по тебе скучают, Люси; они очень просили меня передать тебе привет.

— Ах да! — сказала она. — Ну, они оба мастера подколоть, правда, эти Нельсоны? Подколоть — в смысле насмехаться, я имею в виду, и в смысле бесконечного жеманного флирта тоже. Сколько лет я не могла этого понять!

— Подожди-подожди. Откуда ты взяла эти «насмешки»? Не думаю, что над тобой хоть кто-нибудь мог насмехаться. Слишком ты крута для этого.

— Да? — И глаза у нее сузились. — Может, поспорим? Тогда слушай: наверное, я никогда этого не показывала — и, пожалуй, это стоило мне немалых усилий, — но иногда, когда я оглядываюсь на свою жизнь, я не вижу там никого, кроме девочки из пансиона, которую все ужасно не любят, над которой все насмехаются, которую все задирают и у которой во всем мире есть только одна подруга — учительница рисования. Может, я даже никогда тебе не рассказывала про эту учительницу рисования, потому что многие годы это был мой секрет, и только потом, когда ты уже ушел, я попыталась написать об этом рассказ… Мисс Годдард. Забавная, тощая, одинокая девушка, немногим старше меня, очень яркая, очень застенчивая и, может даже, лесбиянка, хотя эта сторона вопроса мне тогда в голову не приходила. Но она говорила мне, что у меня прекрасные рисунки, и она искренне это говорила, и для меня это была такая честь, что я едва не теряла сознание. По вечерам мне одной во всей школе разрешалось приходить в квартиру мисс Годдард на рюмку хереса и английский бисквит, и это меня невероятно возвеличивало. Я чувствовала одновременно ужас и собственное величие; можешь себе представить? Можешь представить более поразительное сочетание чувств для такого человека, как я? Единственное, чего я тогда хотела, — это как-то удостоиться, оказаться пригодной для участия в том, что мисс Годдард всегда называла «миром искусства». Какое печальное, вычурное выражение, если задуматься! «Мир искусства»! И раз уж на то пошло, можно заметить, что «искусство» само по себе — досадно ненадежное словечко, верно? В любом случае, думаю, мне бы хотелось предложить еще один тост, если ты не против.

И Люси подняла бокал на уровень глаз.

— Нахуй искусство, — сказала она. — Правда, Майкл. Нахуй искусство, а? Разве не смешно, как мы всю жизнь за ним гоняемся? Чуть не умираем, чтобы только приблизиться к тем, кто, по нашему мнению, его понимает, как будто это может хоть чем-то помочь; то и дело спрашиваем себя, возможно ли, что мы всегда были от него безнадежно далеки или даже что его вообще не существует? Потому что вот тебе интересное предположение: что, если его просто нет?

Он задумался или, скорее, сделал вид, что задумался, разыграв из этого небольшой, но весьма серьезный спектакль, решительно отказываясь поднимать свой стакан.

— Ну нет, извини, дорогая, — начал он, тут же сообразив, что «дорогую» следовало бы из этого предложения убрать, — не могу поднять с тобой этот тост. Если бы я хоть раз решил, что его нет, я бы, думаю… даже не знаю… пустил бы себе пулю в лоб или что-то в этом роде.

— Нет, не пустил бы, — сказала она, опуская бокал на стол. — Ты бы первый раз в жизни расслабился. Бросил бы курить.

— Ладно, может быть. Слушай, вдруг ты помнишь длинное стихотворение, которое было в конце моей первой книги, сто лет назад?

— «Если начистоту».

— Да. Так вот, из-за этого стихотворения меня и пригласили в этот… как его… Бостонский университет. Человек написал мне письмо, чтобы сообщить. Он сказал… сказал, что, по его мнению, это одно из лучших стихотворений, написанных в этой стране после Второй мировой войны.

— Что ж… — сказала она, — что ж, это, конечно, очень… я очень горжусь тобой, Майкл.

И она быстро опустила глаза, вероятно смутившись, что сказала такую глубоко личную вещь, как «горжусь тобой», и он тоже в ответ смутился.

И вскоре они уже снова шли по Кембриджу, стиль которого он перестал понимать, а теперь не стал бы даже исследовать, если бы ему удалось поселиться на бостонской стороне реки. Но ему было приятно идти рядом с такой симпатичной, храброй и прямолинейной женщиной — с женщиной, которая умела говорить откровенно, когда ей этого хотелось, и которая понимала укрепляющую ценность молчания.

Когда они дошли до ее дома, он подождал, пока она не найдет ключи, и потом сказал:

— Что ж, Люси, было очень приятно.

— Я знаю, — сказала она. — Мне тоже понравилось.

Он взял ее за плечо очень нежно и поцеловал в щеку.

— Будь здорова, — сказал он.

— Обязательно, — пообещала она, и в уличном свете он с трудом заметил, что глаза у нее заблестели. — И ты тоже, Майкл, ладно? Ты тоже.

Когда он пошел прочь в надежде, что она смотрит ему вслед, — неужели другим мужчинам тоже хочется, чтобы женщины смотрели им вслед? — ему пришло в голову, что за эти три часа он ни разу не подумал о Саре.

Ну ничего, скоро он снова будет думать только о ней. Слова, которые он записал на фирменном бланке «Шератона», так и лежат там на столе — «Не терзай меня, Сара» — и, вероятно, подверглись уже тщательному изучению со стороны какой-нибудь работающей в ночную смену горничной, которая зашла в комнату, чтобы приготовить ему постель.

Что за никчемная строчка! Слезливая, истерическая, горестная. «Не терзай меня, Сара» было ничуть не лучше, чем «Пожалуйста, не уходи» или «Зачем ты хочешь разбить мне сердце?». Разве люди говорят так в жизни? Или такие разговоры можно услышать только в кино?

Сара была слишком милой, чтобы обвинять ее в том, что она «терзает» мужчину; он всегда это знал. Но в то же время она никогда не была человеком, который позволит разрушить собственное будущее, и это он тоже прекрасно о ней знал.

Скоро, за пятнадцать тысяч миль отсюда, она будет перед сном приводить в порядок их канзасский дом: ребенок спит, телевизор погас и умолк, тарелки помыты и расставлены по местам. На ней будет, наверное, хлопчатобумажная пижама до колен, голубая, с узором из клубничек, — она всегда ему нравилась, потому что открывала ноги и потому что эта пижама значила, что она его жена. Он знал, как эта пижама пахнет. Она наверняка будет думать о том, что они наговорили друг другу по телефону сегодня днем, и маленькая вертикальная морщинка меж ее бровей углубится от замешательства.

До «Шератона» было еще далеко — сияющий красный логотип на крыше был отсюда едва различим, — но Майкл был не прочь пройтись; никто еще от этого не умирал. И он начал понимать, что в том, что он прожил уже полвека, были свои мелкие радости: сама твоя походка воспринималась на улице как знак того, каким умиротворенным и ответственным ты стал; никакой погони за эфемерными вещами больше не будет. Если носить приличную одежду и хорошие ботинки, будешь всегда выглядеть с достоинством независимо от того, есть оно у тебя или нет, и можно даже рассчитывать, что почти все будут называть тебя «сэром». Бар в отеле еще открыт; это хорошо, это значит, что Майкл Дэвенпорт сможет посидеть в его приглушенном свете наедине со своим скептицизмом и выпить перед тем, как подняться наверх.

Может, она приедет и будет жить здесь с ним, может быть, не приедет; имелась и еще одна кошмарная возможность; что она приедет и проживет здесь с ним совсем недолго, в духе временной покорности, ожидая, когда окончательное решение не сделает ее свободной.

«…Каждый человек, по существу, одинок», — сказала она, и он начал понимать, сколько в этом правды. И, кроме того, теперь, когда он стал старше и когда он был дома, конец этой истории, похоже, уже не имел особенного значения.

Загрузка...