18

Он прошел прямо к окну полюбоваться панорамой города. Сказал с улыбкой: «Я соскучился по этому виду». Я от души рассмеялась: «Очень любезно по отношению ко мне». Он тоже рассмеялся (но довольно сдержанно), подошел к креслу и вынул трубку.

— Вы ведь знаете, я не любитель лгать. Я так мало соскучился о вас, что рад бы — с какой стати сочинять небылицы? — рад бы сбежать от вас на край света. Доктор, я вас очень люблю. Очень уважаю. Восхищаюсь вами. Но вы чудовище. Нет, нет! Пожалуйста, не возражайте. Мне и так нелегко. Не понимаю, как это у вас получается. Вы почти все время молчите, изредка, когда начинаешь топтаться на месте, зададите вопрос-другой, и ты разматываешься, точно какой-то электровоз тянет за кончик нитки.

— Как видите, я оборвала эту нить.

— Да. А может, это я оборвал. Впрочем, не в этом дело. Марилиза сказала вам, что ей лучше, — не правда ли?

— Да, но голос у нее был измученный.

— Она пыталась отравиться. Таблетками веронала. К счастью, я слежу за ней. Я успел дать ей рвотное.

— Она не хочет повидаться со мной?

— Нет.

Он долго колебался. Я услышала, как он дышит. На меня он не смотрел.

— Послушайте. Я в самом деле не понимаю, что происходит. Но в том, что причина во мне, у меня больше нет сомнения.

— Жена сказала вам что-нибудь? Что-нибудь случилось?

— Нет, ничего такого не было. Дело не в том. Вы, наверное, думаете, что это я не пускаю ее к вам после моего последнего визита.

— Я этого не исключала.

— Я не чинил ей никаких препятствий. И ничего ей не сказал. Не знаю, что она поняла. Что угадала. Но с этого дня она стала притворяться, будто она весела и счастлива. Словом, будто она здорова. Но я не слепой.

— У вас чудесная жена. Она, вероятно, стремилась…

— О! Мне не надо объяснять. Я ведь тоже не лишен чуткости. Она предпочитает болеть, выносить все что угодно, лишь бы не заставлять меня… быть вынужденным… подвергаться…

Ему не удалось закончить фразу, найти нужные слова. Я сделала вид, что ничего не замечаю. Впрочем, он не стал настаивать. Его голос обрел вдруг привычную уверенность и силу.

— Вы сказали мне, доктор: поглядите на себя в упор. Я так и поступал или думал, что поступаю, всю свою жизнь. Согласитесь, что ваш совет должен был меня удивить.

— И встревожить.

— И встревожить. Тем более что… ну да, у меня не было охоты смотреть в глаза воспоминаниям. По крайней мере тем, которые начал вытягивать из меня ваш электровоз.

— Не мой, а ваш.

— Простите, не понял?

— Ваш электровоз. Мое дело — следить за стрелками и светофорами.

— Тогда объясните мне, почему этот электровоз не способен ничего извлечь, когда я остаюсь один? Когда вас нет поблизости?

— А вот это, друг мой, пока еще загадка, даже и для нас, медиков. Тут, очевидно, замешан целый комплекс причин — тут и престиж врача, и доверие к нему, и даже — почему бы нет? — какие-то флюиды… Но только не гипноз, нет, нет, пожалуйста, не думайте — ни в коем случае… Скорее тут нечто напоминающее катализ, условный рефлекс… Для того, чтобы ожили погребенные воспоминания, вам, вероятно, нужны стены этой комнаты, это окно, Париж у ваших ног… И конечно, мой взгляд, мое присутствие… Ведь вы пытались, не правда ли?

— Что пытался?

— Наедине с собой оживить ваши омертвевшие воспоминания. Пытались целых три месяца. Но они не ожили.

— Вовсе нет. Некоторые ожили. Даже многие. Но только…

— Что — только?

— Те, которые ожили, ничего для меня не прояснили.

— И вы вернулись ко мне?

— Вернулся.

Это было сказано спокойным тоном, хотя и не без горечи. Он удобно расположился в кресле, выжидательно глядя на меня и как бы полностью отдаваясь в мои руки. В этом было даже что-то трогательное. Со вчерашнего дня я многое обдумала.

— Вот что мы сделаем. Вообще это не мой метод, я ведь не психоаналитик, но иногда это помогает. Вы ляжете на этот диван. Я приглушу свет. И вы будете говорить то, что вам захочется. Так. Хорошо. Лягте поудобнее, расслабьтесь. Хотите еще подушку? Не надо?

— Так мне удобнее.

— Хотите прослушать запись нашей последней беседы?

— Незачем. Я все отлично помню.

— Мы остановились с вами на очаровательном образе Балы Корнинской…

— …которая, трепеща, выскользнула из моих объятий, да…

После этих слов мне снова пришлось ждать довольно долго — главное, не спугнуть его. На его губах было какое-то ускользающее выражение — что это: смущение? ирония? Пожалуй, и нежность. Мне почудилось, что именно нежность пронизывает его чуть сдавленный голос:

— …И мы очутились в сыром мраке улицы Варенн… Я хотел было повести ее к эспланаде Дворца Инвалидов, где нам было бы спокойнее, чем здесь, среди снующих взад и вперед прохожих. Но она…

И опять пауза.

— …она берет меня за руку, ласково, но решительно говорит: «Нет!» — и тянет за собой в другом направлении, приказывает: «Сюда!» И в ее облике вдруг появляется что-то — ну да, почти трагическое. Что это значит? Я не ждал, понимаете, никак не ждал того, что произошло потом.

— И о чем вам не хотелось мне рассказывать?

— Не знаю. Не знаю, в чем причина. Да и что мне мешало вам рассказать? Впрочем, если бы я знал, я бы не нуждался в вас.

— Вы правы. Что ж. Продолжайте.

— Она бежала так быстро, что вначале я с трудом поспевал за ней. «Куда вы ведете меня?» — «Увидите». И все. По ее лицу я понял, что настаивать бесполезно, что она заранее все обдумала, все решила в течение этого бесконечного месяца. Мы молча шли вдоль старых, потемневших от времени каменных стен. Она не выпускала моей руки. Мы свернули на улицу Вано, потом на улицу Шаналей. Хотя я никогда не бывал в Британской библиотеке, я сразу ее узнал. Теперь ее там уже нет, она переехала на улицу Дез Эколь. Бала подтолкнула меня вперед, в холл, потом в какой-то кабинет, поцеловала молоденькую секретаршу, та смотрела на меня во все глаза, как видно, она была предупреждена — в самом деле, она вынула из ящика стола книгу и застенчиво протянула ее мне — это был «Плот «Медузы». Я быстро надписал книгу, и нас провели в узкую, пустую, неуютную комнату, где стояло только маленькое клеенчатое кресло. Девушка принесла второе из соседнего кабинета и, дружелюбно улыбнувшись, оставила нас одних.

Бала заставила меня сесть, придвинуть мое кресло к своему, взяла меня под руку и прижала мой локоть к себе. Я чувствовал округлость ее груди, меня охватило волнение. Она заговорила не сразу, ее взгляд упирался в стену, я понимал, что она старается собрать все свое мужество, что я должен молчать и ждать. Наконец ей удалось выговорить: «Мой отец плохо относится к вам».

Я подавил в себе искушение ответить, что меня это ничуть не удивляет, ведь в «Медузе» я не пощадил людей его сорта. Но она с силой стиснула мой локоть, словно призывая меня к молчанию. «Он будет мешать мне встречаться с вами». Она все еще смотрела на стену, но вдруг перевела напряженный взгляд на меня, спросила: «Вы меня любите? — И тотчас зажала мне рот ладонью, как кляпом, грустно покачав головой: — Вы меня совсем не знаете».

Я схватил свободной рукой ее запястье, пытаясь отстранить ее руку, но она все сильнее прижимала ее к моим губам, шепча (мне показалось, что она еле удерживается от рыданий): «Вы меня не знаете, а я… о! я… — Наконец она отняла руку, приблизила свое лицо к моему так, словно хотела, чтобы мои губы считывали слова с ее губ, и шепнула на одном дыхании. — Я влюбилась в вас давным-давным-давно». (Молчание, слышно только, как скрипит не то деревянный каркас, не то пружины дивана.) Я молчал. Что я мог сказать? Любое объяснение в любви казалось мне банальным, почти пошлым. Наверное, я бы обнял ее, но в это мгновение в ее глазах, в упор глядящих на меня, мелькнуло что-то вроде вызова. Она стиснула зубы: «Я ненавижу нашу среду, ненавижу богатство, роскошь, состояния, нажитые бесчестным путем, построенные на несчастьях бедняков.

О усилья и муки. Это река океан

Который вздымается валом кровавым

Кровью отсвечивают украшения ваших любовниц…

В подножия ваших дворцов ее волны плещут…

Я десять раз перечитала ваши поэмы! — На ее губах мелькнула пугливая улыбка. — Я плакала от ярости и счастья! Так, значит, я не одинока! Не одинока в моем презрении и ненависти к людям, которых люблю, — ведь я люблю моего отца и не могу иначе. Ах, наконец-то у меня есть товарищ по несчастью! Мне казалось, будто каждая песнь, каждая строфа, каждое слово ваших поэм обращены ко мне…» Я стиснул ее руки: «Но они и в самом деле обращены к вам, Бала!» Этот крик вырвался у меня из глубины сердца. Ее восторженность передавалась мне, я был счастлив оттого, что между нами обнаружилась такая прекрасная духовная общность.

И снова довольно долгая пауза. Он лежал с закрытыми глазами. Губы его шевельнулись, точно он дегустировал вино или какое-то лакомство.

— Да. Она посмотрела на меня не то с тревогой, не то с безумной надеждой, можно было подумать, что она ищет в моих чертах какого-то ответа, обещания. Но ответа на что? На какой вопрос? На какую мольбу? И тогда вдруг внезапно она произнесла два слова, но так тихо — может быть, потому, что сама испугалась их, — так невнятно, что вначале я ничего не разобрал. Теперь уже она взяла меня за руки, заглянула мне в глаза, и тут я наконец расслышал — она сказала: «Уведите меня».

Да, я услышал, но все еще не понял, чего она хочет. Увести ее отсюда но куда? И зачем тогда она меня сюда привела? А она добавила — и тут я уже совсем перестал ее понимать: «Мне не хватает мужества». И совсем упавшим голосом: «Мужества у меня ни капли».

Она поникла головой и казалась олицетворением отчаяния. Так как я молчал, она наконец догадалась, что я озадачен и растерян, она подняла голову, удивленная в свою очередь тем, что я не понимаю таких очевидных вещей: «Мне не хватает мужества, чтобы поступить так, как поступили вы! Чтобы уйти из дому, хлопнув дверью! Чтобы жить в маленькой, холодной комнате без отопления и воды, чтобы согласиться на все — даже на нищету! У меня нет мужества, чтобы сделать это самой, без чьей-либо помощи. Мне надо, надо, чтобы кто-нибудь толкнул меня на этот шаг». Она до боли стискивала мне руки — волей-неволей я начал понимать смысл ее слов, но я был застигнут врасплох настолько, что не мог произнести ни звука. Теперь она сжимала в ладонях мою голову: «Я не смею, не смею поверить моему счастью. Это вы! Я дотрагиваюсь до вашего лица, ваше лицо я ласкаю! Это ваши горящие глаза! Ваша непокорная прядь! Автор «Медузы»! Недосягаемый герой, которым я восхищалась, которого любила издали!.. И не только за его грозные поэмы, но еще и за мужество, за мужество, которого недостает мне самой… За то, что он порвал со своей семьей, с грязной роскошью и служит для меня примером и образцом… О Фредерик, любимый мой! Если и вы любите меня, заставьте меня пойти по вашим стопам, толкните меня на этот шаг!» А я слушал ее, и каждое ее слово обжигало меня как удар хлыста, мне казалось, что я размякаю, разваливаюсь на кусочки, точно перезревший гранат. Потому что… (слышно, как он переводит дух, потом продолжает)… потому что вы-то ведь знаете… (снова пауза)… вы знаете, что это была неправда.

Я не шевельнулась, даже затаила дыхание — одно неосторожное слово, и можно все испортить. Но иногда я задаю себе вопрос, не обязывает ли меня порой мое ремесло к жестокости хирурга-дантиста. Удаление гнилого зуба подспудно разъедающих душу воспоминаний — всегда причиняет боль.

Он молчал, потом вдруг заговорил неожиданно резко:

— Я должен был, должен был сказать ей правду, не так ли? Я пробормотал: «Разве я этого хотел?» Она почти выкрикнула: «Чего?» Я в ответ: «Хлопнуть дверью. Избрать нищету». Верите ли, мне показалось, что ее ладони, сжимавшие мои щеки, стали ледяными. Как и ее взгляд. Она прошептала, выговаривая почти по слогам: «Что-вы-хо-ти-те-ска-зать?»

Голос, которым он передал ее слова, стал безжизненным, точно лицо, от которого отхлынула кровь.

— Я взял ее за тонкие запястья, стиснул их в своих ладонях и прижался щекой к переплетению пальцев — ее и моих. «Выслушайте меня! — О, каких мне это стоило усилий! — Мне кажется, я люблю вас. Слишком люблю для того, чтобы солгать. Или предоставить вам верить в лестные для меня легенды. Вы сказали, что любите меня потому, что… потому что я хлопнул дверью. Это и правда, и неправда. Если бы старая Армандина не нашла мои тетрадки, кто знает, где бы я был сейчас? Наверное, учился бы в Училище древних рукописей, жил бы в отчем доме. Ел бы за родительским столом. Вот как выглядит правда».

Из его горла вырвался какой-то странный звук, я подумала, что он откашлялся. Оказывается, усмехнулся, я не сразу это поняла.

— Хотите верьте, хотите нет, но она засмеялась. И расцеловала меня в обе щеки. Я ожидал всего, только не этой реакции. «Вы не открыли мне ничего нового». Она смотрела на меня, как старшая сестра, нежным и снисходительным взглядом. «Мне рассказывали о вас все». Все? Что же именно? И кто рассказал? Может быть, баронесса? «Ваш кузен Реми». Представляете, как я был поражен?

— Каким образом он с ней познакомился?

— Через ее брата, который учился с ним в Коммерческой школе. «Он немножко ухаживал за мной. Он вам не рассказывал?»

Она улыбнулась, чуть приподняв брови, я не мог вспомнить — и вдруг в памяти всплыла наша первая встреча: «Бала Корнинская, где-то я слышал это имя, оно мне знакомо»… Но Реми никогда не рассказывал мне, что ухаживал за ней. Во мне закипел гнев. «Бедняжка! — продолжала Бала. — Знаете, в чем выражалось его ухаживание? Он мне рассказывал о вас! Это он заставил меня прочитать «Плот «Медузы». Ну это уж было слишком! Воспользоваться мной как приманкой… «Он так вами восхищается!» — сказала она. «А вы сами?..» спросил я с беспокойством. «Что сама?» Она улыбалась.«…Вы в него не были… Реми блестящий молодой человек!» — сказал я. Она рассмеялась: «Но он такой конформист! — Меня это утешило, хотя отчасти и огорчило — я был задет из-за Реми. Она настаивала на своем: — Он даже не может оправдаться тем, что он слеп. Ведь он понимает, что мир гнусен, но принимает его таким, какой он есть. По его мнению, в этом состоит терпимость. А я бы сказала: так гораздо удобнее. Зато вы!..» Она стиснула мне руку с такой доверчивой нежностью, что во мне снова всколыхнулся страх, впрочем, отчасти, наверное, и чувство справедливости. «Однако я всем обязан Реми. Это он подтолкнул меня. Толкнул на то, чтобы опубликовать «Медузу». Не будь его, я бы, наверное, и сейчас еще колебался». — «Ну и что? возразила она. — Разве самые важные жизненные решения принимают с такой же легкостью, как по утрам пьют шоколад? Чем сильнее сомнения, тем больше нужно мужества! — И вдруг добавила с горечью: — Я знаю, что говорю. Ведь мне это до сих пор не удалось… И конечно же, я люблю эту жизнь, заговорила она вдруг с каким-то пылким ожесточением. — Да и вы, вы тоже, пожалуйста, не отрицайте! Мы любим ее комфорт и удовольствия! Да и кто их не любит? Я люблю концерты, выставки, театры, путешествия, люблю беседовать с умными людьми — а их не так уж мало. Я люблю хорошо одеваться, водить мой «бугатти», ездить в Ниццу, а на зиму в горы, да, я все это люблю, но в то же время я слишком хорошо знаю, какой ценой мой отец получил возможность доставлять мне все эти удовольствия, сколько пота и крови это стоило беднякам. И моя жизнь становится мне ненавистна. — Она повторила: — Ненавистна! — и снова подавила рыдание. — И все-таки мне не хватает решимости все поломать, все бросить и уехать, а у вас, у вас ее хватило. А мужество не в том, чтобы делать то, что легко, а в том, чтобы делать то, что дается с трудом. Вам было трудно все поломать, потому-то я вами восхищаюсь. Но теперь вы должны помочь мне. О Фредерик! Помогите мне, помогите! Сделайте для меня то, что Реми сделал для вас. Вырвите меня из этой трясины. Умоляю вас. Уведите, уведите меня!»

Ее голос дрожал от волнения, руки были влажны, а я пылко и нежно целовал ее — но отчасти потому…

Он осекся, точно под ударом ножа. И потом некоторое время лежал молча, не двигаясь. Если бы не прерывистое дыхание, медленная череда маленьких коротких вдохов и выдохов, я бы подумала, что он уснул.

— …отчасти потому, что я был в полном смятении. Увести ее? Меня раздирали сомнения. Достаточно ли сильно я ее люблю? Дрожь желания отвечала мне на этот вопрос — а Бала предлагала мне себя! Скандал? Но как раз именно этого мне недоставало для полноты картины, для полного апофеоза! Фредерик Легран похищает Балу Корнинскую! Ха-ха! Юный проклятый поэт попирает угольных магнатов! Поделом этим старым скорпионам! В вихре радостного смятения я душил ее в объятиях, целовал, и она отвечала на мои поцелуи в порыве радости, счастья, страсти и благодарности…

Он вдруг перевернулся на живот и зарылся лицом в подушки. Так он пролежал несколько минут, потом сел. Его бровь лихорадочно подергивалась. Он резко обернулся ко мне, метнул в меня разъяренный взгляд. Да, другого слова не подберешь — именно разъяренный. Словно я нанесла ему оскорбление. Это длилось всего секунду. И все-таки это могло бы смутить меня, если бы я уже не догадывалась, что он собирается сказать, — и в самом деле, он сказал удивительно тусклым голосом:

— Между тем я уже твердо знал, что никогда и никуда ее не уведу.

Загрузка...