Этот прорыв откровенности случился с Женей в день ее новоселья, в этой вот квартирке. Гости уже расходились, когда Николай Васильевич заглянул поздравить ее, и Женя оставила его, угостила вином, а сама села напротив, облокотилась на стол, подперла голову руками и все говорила, говорила. Может, и не первый раз она откровенничала, но перед мужчиной, скорей всего, — первый, а в этом у них особая печаль и сладость — когда о своем, о женском, — перед мужчиной.
«Вернулась я домой уже без крылышек, — продолжала она в тот вечер, — опять бегаю на плотину — я тогда в бригаде Ливенкова бетонщицей работала — и все жду и жду чего-то, как будто вот-вот, не сегодня, так завтра, не в этот час, так в следующий, что-то обязательно случится, сдеется — ну, как дурочка ходила! И дождалась дочечки своей… вон она у меня какая хозяюшка самостоятельная, сама спать ложится, сама в детский садик ходит. Зажили мы втроем — три женщины на берегу реки. Мама, правда, состарилась от этой моей любви и сюда из деревни переезжать не хочет — стыдно ей, оказывается. А я — ничего. Я теперь никогда одна не буду — доча у меня есть. И квартирка теперь своя собственная… Дайте я вас поцелую за нее, Николай Васильевич!»
Она и в самом деле поцеловала его, и он едва сдержал тогда свои руки, которые сами потянулись к ней, к ее молодости. И горько, и грустно было потом вспоминать ему эту минуту. И потом, и сегодня…
«Ты еще найдешь себе хорошего человека», — проговорил он тогда, глядя на Женину дочку, которая уже угнездилась в своей постельке и смотрела оттуда на чужого дядю чуть ревниво и выжидающе.
«Где я теперь найду? — отвечала на его слова Женя. — Мои ровесники давно переженились, молоденькие ребята нынешние меня пенсионеркой кличут и такого приданого, — она кивнула в сторону дочки, — не желают, побаиваются. Да мне и самой слишком молодого боязно брать, если уж по-честному. Ну какой это муж, если я старше его и опытнее? Командовать начну. Появится в доме еще один взрослый ребенок, а мне двоих многовато… Вот какие дела, Николай Васильевич!»
«А что, если бы я предложил ей взрослого мужа?» — вдруг подумалось теперь Николаю Васильевичу под мирный шум летнего дождя. И он усмехнулся про себя, посмотрел на Женю.
— Так не хотите рассказать про свои заботы-печали? — напомнила ему Женя.
«Может, теперь сказать?» — подумалось ему.
И он сказал:
— Слишком много смелости надо.
— Перед бабой-то?
— Перед тобой-то особенно.
— Интересно — почему же?
— А ты не догадываешься? Не чувствуешь?
— Вот, чтоб с места не сойти!
— Тогда о чем говорить?
Он понял, что все-таки проговорился, и решил поскорее прикрыть правду шуткой:
— Видишь, прибежал за молодой женщиной. Может быть, ухаживать собрался.
— От такого ухажера никто не откажется, — улыбнулась Женя. И добавила: — Только мне-то ведь жених нужен, Николай Васильевич.
— Это верно, — тут же согласился он. — Нельзя в такие годы на себе крест ставить.
Он понял, что все у него тут закончилось, и тоскливо посмотрел в окно: как там дождь?
Дождь затихал, становилось светлее под светлеющим небом — и яснее в душе. Яснее — до боли. Попроси его Женя о каком-нибудь самом невероятном одолжении — ну, например, «похлопотать» насчет жениха для нее (как раньше хлопотал насчет квартиры), — и то было бы лучше, чем эта законченная ясность.
Он встал, снял с плечиков свой пиджак с пестрой радугой орденских планок, надел его и сказал как мог спокойнее:
— Ты, Женя, не обижайся на мои неуместные шутки. Мы ведь старые друзья.
— Ну ясно же, Николай Васильевич! — с легкостью, а может, и с облегчением откликнулась она.
Ни на другой день, ни через неделю после собрания партактива каких-то особенных перемен на стройке не замечалось. Все шло по-заведенному. Как и прежде, поворачивались над плотиной краны, ревя сиренами и бережно перенося над головами бетонщиков восьмикубовые бадьи, как и прежде, круглосуточно действовала своеобразная поточная линия бетоновозов по элементарно простой схеме «завод — плотина», как и прежде, случались на этой линии заминки и перебои. По-прежнему бушевал на летучках статный и страстный Варламов, и все его понимали, все ему сочувствовали, в том числе и кровный враг его — Богиня огня.
Здесь же и шутили, и кого-то разыгрывали, переходя с веселого на серьезное.
Однажды Острогорцев поднял начальника бетонного завода и доверительно сообщил ему:
— Только, для вас, Сергей Владимирович: на следующей неделе ожидаем министра.
— Так это вам положено встречать его, Борис Игнатьевич, — не растерялся бетонодел.
— Я встречу. Но вы постарайтесь, чтобы завод работал так же, как во время пребывания у нас замминистра. Вы тогда отлично показали себя.
— Постараемся, — отвечал польщенный бетонодел.
— Очень прошу вас. Очень! — Острогорцев набирал тембр. — И в следующую неделю, и в следующий месяц постарайтесь, пожалуйста, продолжить эту великолепную показуху. Вы не думайте, что я кого-то разыгрываю или шуткую, я даю вам прямое указание: продолжайте показуху еще месяц, два, три, а еще лучше — весь предстоящий год, когда мы должны выйти на рубеж двух миллионов кубов… Черт бы нас всех побрал! — уже откровенно закипел начальник Всея. — Ведь можем, оказывается! Целую неделю работаем без единого сбоя, наблюдаем почти образцовую стройку… Не наводит это на какие-нибудь интересные мысли?
Острогорцев выдержал паузу, как хороший актер, хотя и не собирался актерствовать. Он ждал ответа, реакции — и не дождался. Участникам летучки, вероятно, хотелось услышать дальнейшее развитие его мыслей от него самого.
— Ну что ж, — продолжал он. — Если ни у кого не хватает смелости, я сформулирую сам. Не хватает нам элементарного самоуважения — вот в чем все дело! Нам обязательно нужно высочайшее присутствие — и тогда мы подтянемся, мобилизуемся, продемонстрируем. А как же сами-то перед собой — не хотим выглядеть красиво?.. Опять молчим, товарищи школьники? Ладно, идем дальше. Скажите откровенно: очень перенапряглись вы в эту неделю? Конечно, не очень! Просто держали себя в хорошем рабочем режиме. Давайте же так и дальше! Не перед начальством, а перед своей родной совестью. Перед своим родным делом… Ну а если кому-то необходимо постоянное внимание начальства, я постараюсь его обеспечивать… Летучка закончена! — неожиданно объявил Острогорцев, даже не сделав необходимой паузы.
Никто, однако, не сдвинулся с места, потому что никто не поверил: летучка еще только начиналась. И стоял в ожидании продолжения начальник бетонного завода.
— Я сказал: летучка закончена! — повторил Острогорцев. — Идите на объекты и продолжайте в прежнем духе. Следующая летучка — в среду. И так впредь: два раза в неделю — и в темпе!
Он вышел из-за стола и направился к дверям своего здешнего кабинета.
Начали подниматься и переглядываться, пока что без слов, и остальные. Кто-то, помоложе других, улыбчиво провозгласил:
— Да здравствует реформа!
Другой сказал:
— Мужики, кажется, что-то начинается…
Начальники расходились в некотором недоумении, но без обиды. В управлениях и на объектах каждого ждали свои дела, и это совсем неплохо, что летучка закончилась так быстро. Не худо, пожалуй, и то, что теперь она будет проводиться всего два раза в неделю. Вот он, неожиданный резерв командирского времени! Конечно, каждый день могут возникнуть у начальников какие-то вопросы к руководству, но для этого есть штаб, есть телефоны, есть ноги, наконец.
Начальники спускались с главкомовской горки в котлован, шли к плотине, и все, что видели вокруг и перед собой, было для них в высшей степени привычно и вроде бы неизменно. То есть они знали, что плотина ежедневно подрастает на столько-то кубов, но на глаз это уже не определялось, только лишь по отметкам. Плотины растут, как дети, — незаметно и медленно, и не зря рост тех и других фиксируется отметками: геодезическими или на дверном косяке.
Еще труднее было бы заметить и проследить перемены в умонастроении многотысячного коллектива. Нет таких отметок, нет такой аппаратуры, и мало кто из людей наделен способностью улавливать эти перемены. Их легко увидеть в часы перекрытия реки или пуска станции, а в обычные дни люди ведут себя буднично и обычно.
И все-таки, все-таки изменения происходили! Не всегда заметные, даже не всегда чисто положительные, но происходили — и в общем направлении положительном. Они происходили в сознании и психологии людей. В самом организме стройки. В ее клетках. В ее темпах. И настал день — это было первое августа, — когда вечернюю смену встретил в котловане новый большой плакат: «Есть 100 тысяч!»
На следующий день большой щит появился и при въезде в поселок, неподалеку от автобусного «пятачка». На нем был нарисован красивый бетонщик в аккуратной защитного цвета робе и в красной каске. Одной рукой он вытирал вспотевший лоб (Николаю Васильевичу это напомнило известный военный плакат «Дошли!»), другой — придерживал вибратор, только что вытащенный из сырой массы бетона. Плакат и здесь сообщал: «Есть 100 тысяч!»
Это было уже событие. Его могли не заметить и не понять посторонние люди, но строителям все было ясно. Дело в том, что сто тысяч кубов бетона в месяц — это как раз та желанная цифра, которая необходима для задуманного ускорения. Это была живая реальность уже начавшегося ускорения. От этой реальности исходила и новая уверенность: «А ведь действительно можем, черт бы нас взял!..» Что же касается скептиков, то они теперь замолчали, а это очень важный показатель и хорошая примета. Когда умолкают скептики, значит, машина идет на подъем.
Николай Васильевич провел в эти дни во всех бригадах свои собственные летучки или собрания, а точнее сказать — беседы, поскольку не устанавливалось на них ни регламента, ни порядка выступлений, не выбирался президиум и никто не вел протокола. Говорили когда кому хотелось, а завершал беседу во всех бригадах и сменах один и тот же неторопливый оратор, который под конец как будто совсем забывал о производстве и переходил на свободные темы.
— Вот вы, бывает, жалуетесь на сегодняшние трудности-сложности, — говорил он. — Одному долго не дают квартиру, у другого она, с пополнением семейства, маловата стала, ну и так далее. А я вот вспоминаю теперь свою неустроенную молодость — и горжусь! Знаю, знаю, что не нравится вам, когда старики поучают: мы, дескать, вон как жили и то не тужили! Знаю и не собираюсь равнять вашу молодость с нашей: вы дети своего времени, мы — своего. Я ведь о чем толкую? О том, что гордимся мы честно пережитыми трудностями, и это у нас сегодня, может быть, самые дорогие воспоминания. Так что не надо бояться смолоду трудностей, не надо лишать себя самых хороших воспоминаний… Ну а то, что касается недостатков и недоработок, которые тут отмечались, — будем их преодолевать все вместе. Вот сидят с нами наши старшие прорабы, ученые люди, хорошо вам известные и тоже молодые, — они, я надеюсь, тоже что-то придумают дельное. Главное — теперь уже всем ясно, что мы можем хорошо работать, а если можем, то, значит, и обязаны…
Уходя из бригадного домика вместе с Юрой или один, он еще продолжал некоторое время думать о том, что сказал и хорошо ли сказал.
В эти дни он еще чаще стал возвращаться к тем своим молодым годам, о которых рассказывал ребятам, и тогда уж непременно «просматривал» какие-нибудь отрывочные кадры из своей многосерийной эпопеи жизни. То вдруг переносился на берег далекой фронтовой речки и стоял над ней в размышлении, как получше организовать на рассвете переправу пехоты, а то вдруг вспоминалась и сама переправа, с ее приглушенной нервной суматохой, первыми всплесками воды и первыми пугающими выстрелами с того берега или из глубины обороны, когда после каждого отдаленного хлопка вырастает на реке близкое черное дерево. Одно, другое, третье… Черные стволы и стеклянистые развесистые кроны. И много белобрюхих рыбин, плывущих вниз по реке. И чья-то вздувшаяся на спине гимнастерка, плывущая вниз по реке… Хорошо еще, не было на тех реках плотин, а то собирались бы перед ними жуткие скопления утопленников.
Почему-то все чаще вспоминалась теперь и Чукотка, где не было и не намечалось никакой войны, но, как выясняется, много было такого, что помнилось! И вот чудо! Как бы в ответ на его неоднократные прорывы к чукотским уголкам памяти пришло вдруг письмо от тогдашнего замполита Глеба Тихомолова, с которым они начали вместе служить еще в Германии. Густова назначили тогда командиром батальона, а Глеб Тихомолов, сотрудник военной газеты, пришел замполитом. Новый комбат и новый замполит. Но если комбат был старым сапером, то замполит выглядел человеком неясным. В самом деле, зачем журналисту идти в батальон? А журналист, оказывается, сам попросился. Ему, оказывается, надо было получше узнать русского солдата, чтобы затем написать о нем выдающуюся книгу. Почти все вечера он проводил тогда в ротах, в казарме и все, что слышал, записывал, накапливал в своих самодельных записных книжках: солдатские судьбы, анекдоты, присказки, поговорки. Когда часть переехала из Германии в Крым, Глеб встретился там с настоящим писателем Петром Андреевичем Павленко, показал ему свои первые опыты — и снова что-то писал, корпел, сомневался. Саперы там разминировали знойные Сиваши, а затем были брошены на трудовой марафон по восстановлению «Запорожстали», где командир и замполит встречались, кстати сказать, с будущим главой государства и даже что-то у него требовали. Он просил, они требовали. Он просил ускорить, они требовали обеспечить. Был такой памятный контакт на высшем уровне… Затем Густову и Тихомолову выпала честь поехать на Дальний Восток, в Южно-Сахалинск. Но вместо Сахалина угодили они на Чукотку — и опять было там много такого, о чем можно вспоминать теперь с гордостью, то есть, по нынешним меркам, непостижимо трудного. И возникла крепкая дружба, когда не было между командиром и замполитом ни тайн, ни обид, ни тем более недомолвок. Все было открытое и общее — что твое, что мое.
Расставшись не по своей воле, они долго переписывались, но это дело пошло уже с явным затуханием. Однажды и совсем затухло — не поймешь, почему. Оборвался где-то в незаметном месте проводок — и не нашлось расторопного связиста, чтобы тут же срастить его. Первое время Николай Васильевич все надеялся увидеть фамилию друга на книжной обложке, поскольку это было заветной мечтой Глеба, но время шло, а книги все не было. Еще в Дивногорске Николай Васильевич спрашивал в книжном магазине, нет ли книги такого-то писателя, но ему всякий раз отвечали, что нет и не слышали о таком. Здесь, в Сиреневом логу, он уже и не спрашивал.
А теперь вот письмо:
«Прочитал на днях очерк о твоей стройке, в котором сразу двое Густовых упомянуты, принес газету домой и прочитал уже вслух, перед всем своим немногочисленным, в отличие от густовского, семейством. И потекли рекой воспоминания. А у Лены — и слезы. До сих пор не может она спокойно вспоминать тогдашнюю нашу дорогу, особенно по морю, а потом рождение сына, всякие невзгоды… Но и другое тоже! Обычно у нее так бывает: погорюет немного, подумает, потом скажет: „А все-таки это было у нас, может быть, самое счастливое время!“ Вполне может быть…
А ты, я чувствую, врос в свое дело, как плотина в берега. Мне этот образ из очерка — о „корневой системе“ плотины — очень понравился, и я позавидовал очеркисту. Заодно и тебе, поскольку понял, как вы там изощренно ведете свое дело, как оно, должно быть, интересно для вас…»
Николай Васильевич довольно усмехнулся. Дело красивое — не будем скромничать! Люди со стороны даже не представляют себе, что не только вся плотина в целом, но и каждый отдельный блок ее — целое хозяйство, жизнеспособная клетка, вроде бы отделенная от других, но и навечно спаянная со всеми другими. Настоящий большой организм, хотя и бетонный и кому-то видится мертвым. А плотина живет, дышит, греется и остывает, потеет, работает всей своей мускулатурой, всем стальным костяком своим, упираясь в берега и сдерживая напор воды… Может быть, и мы сами перенимаем кое-что от нее, упираемся тут против Реки и стихии и действительно врастаем корнями в свое дело.
Насчет «корневой системы» плотины тот настырный парень действительно неплохо написал, но это не он придумал. У нас так давно говорится. И действительно очень похоже это на корни, когда смотришь в проекте, хотя и называется «завесой». Цементационной завесой. А это вот что такое, старый дружище. Дно реки и скалистые берега ее пронизаны, прошиты сквозь бетон плотины (из внутренних галерей) сотнями скважин, в которые нагнетается под большим давлением цементный раствор высочайшей марки. Он заполняет не только саму скважину, но и всякую пустотность, любую трещинку и щелочку в скале, попавшуюся на пути. И становится скважина стержнем, стволом корня, а все заполненные пустоты — ветвями его и щупальцами, и перекрывается таким образом всякая возможность для фильтрации воды. Воде нельзя оставить даже игольчатого отверстия… Недавно вышла книжка главного строителя Красноярской ГЭС Андрея Ефимовича Бочкина под таким названием: «С водой, как с огнем». Так вот: точнее не скажешь!
О себе Глеб Тихомолов писал:
«В газету я так и не вернулся — состарился. Дослужил на политработе до положенного срока и уволился в запас. Посидел годик над своими блокнотами, кое-что насочинял, но, видимо, неудачно — не приняли. Зато предложили поработать в журнале, и я согласился. Корплю теперь над чужими рукописями и все готовлюсь к чему-то серьезному в своей жизни, а время уходит и уходит. Накопил я всякого материала достаточно, только об одном не подумал: хватит ли времени, чтобы реализовать эти накопления? Пока что собрал лишь первую свою книгу (надеюсь, она скоро выйдет в свет, и тогда я пришлю ее тебе). Теперь же самое время приступать ко второй, то есть к „Повести о несостоявшемся писателе“. Материала для нее хватит с лихвой».
«Сын мой единственный, на Чукотке рожденный, — писал Глеб дальше, — отцовской судьбы не пожелал и пошел в естественные науки. Впрочем, ты это знаешь — не целый же век прошел с тех пор, как оборвалась наша переписка! Сейчас он работает в Центральной лаборатории по охране природы и окружающей среды, довольно самостоятелен и отчасти угрюм. Прочитав, то бишь прослушав в моем исполнении очерк о вашей стройке, природе и Реке, засобирался к вам. Так что может случиться — встретитесь… Надо бы и мне проветриться от прокуренных редакционных комнат и коридоров, но теперь я, подобно Скупому рыцарю, дрожу над каждым часом своего рабочего времени. Вот уж действительно нет ничего в мире более дорогого и более дефицитного, чем время!».
Николай Васильевич как будто въяве услышал взволнованный голос Глеба, но это был давнишний молодой голос, он не соответствовал грустным словам нынешнего письма, и потому он звучал недолго. Только прорезался и пропал. И сам Глеб, его облик, ненадолго обозначившись, тоже исчез, растворился, стушевался. Не стало в нем былой отчетливости. Все куда-то с годами отступает, уходит… Или это мы сами постепенно уходим, и начинается уход с того, что затухает молодая дружба? Или же просто идет, идет время, появляются новые друзья, возникают новые интересы — и постоянно сопровождает тебя, перестраивая на свой лад, госпожа Работа. На плотине она ведется в три смены, и пока ты не выбьешься в начальники, так и вкалываешь: неделю в утро, неделю — в день, неделю — в ночь. А когда выбьешься, то вкалываешь в среднем по полторы смены в сутки.
Насчет новых друзей… Появлялись они на каждой новой стройке. С некоторыми так вместе и переезжали с одной на другую — как вот с Мих-Михом и Григорием Павловичем. А если оказывались на разных, то переманивали друг друга к себе, соблазняли красотой природы, потрясающей рыбалкой и охотой, обещали хлопотать — и хлопотали! — о жилье. Не было ко времени приезда готового жилья — брали к себе на квартиру, ясно, что не получая от этого дополнительных удобств. На Красноярской у них с Зоей уже двое сыновей было, когда приехал на стройку и оказался без крыши над головой Василий Сергеевич, старый дружок по Иркутской плотине. Что делать — взяли к себе, благо, только что получили трехкомнатную квартиру. Выделили гостям (детей у Василия Сергеевича тогда еще не было) лучшую комнату и зажили коммуной. И неплохо жили. Но как-то пришли мужчины с работы, а на кухне обыкновенная для коммуналки бабья ссора — просто не узнать вчерашних подружек! Спросили, в чем дело, — молчат, только каждая на своего поглядывает. Тогда Василий Сергеевич, тоже не говоря худого слова, берет свою за шиворот или, культурнее сказать, за воротничок, ведет в отведенную им на двоих комнату — и читает мораль с погремушками: «Как же ты посмела, такая-сякая, расхорошая? Люди тебя приютили, себя стеснили, а ты…» Николай Васильевич, чтобы Зоя не слушала этих речей, тоже уводит ее в комнату и тоже мораль: «Люди у тебя в гостях, они и так-то стесняются лишний раз на кухню выйти, а ты…» Приказ у обоих мужиков был одинаковый, прямо как сговорились: быстро, милые, в магазин за водкой — за ужином мириться будете! Ну и верно, вышли хозяйки на кухню к совместному ужину, и одна ставит бутылку, другая тоже. Мирились весь вечер, по-российски — с печальными и веселыми рассказами о военной и послевоенной жизни, с песнями про Ермака и про Катюшу, со слезой очистительной… И мир наступил после этого долгий, и дружба не пострадала. Ни одного праздника или семейного события одна семья без другой не отметила. Ни печали, ни радости не оставались неразделенными. Потом разъехались — один сюда, другой на Зею… А дружба — вроде как в третью сторону. То есть в первые годы, как водится, писали друг другу и не то в шутку, не то всерьез звали один другого к себе на стройку, но прошли эти первые годы, каждого захватила своя новая жизнь — и опять повторялась та же история, как с Глебом Тихомоловым…
Николай Васильевич разгладил лежавшее на журнальном столике письмо Глеба и полюбовался им. Написано оно было на хорошей, чуть голубоватой бумаге (неужели еще с тех давних лет трофейную сохранил?), с широкими «писательскими» полями и очень ровными строчками, хотя бумага была нелинованной. И очень красивым почерком. Когда, бывало, заходила речь о будущем его писательстве, Глеб шутил: «Одно у меня сомнение: слишком почерк хороший! У всех великих почерк трудный, торопливый, а у меня — как у писаря».
Николай Васильевич начал искать в Зоиных закромах бумагу, поскольку сам уже давно не держал ее ни в тетрадках, ни отдельными листами. Сам он обходился теперь небольшой записной книжкой, чтобы заносить в нее номера и объемы забетонированных блоков и дату бетонирования. И хватает ему для всей этой обстоятельной летописи три-четыре странички на целый год.
Бумага у Зои нашлась, но одновременно попался на глаза и ее самодельный словарик. Почему-то ей нравилось самой выписывать немецкие слова, хотя были у нее и настоящие, типографские словари. Тоже любила, как Глеб, накапливать свои запасы… И тоже, если подумать, «не состоялась» у нее судьба. Ей так хотелось переводить книги! Те немногие учебные часы, которые она имела в школе, ее уже не удовлетворяли, ей хотелось дела потруднее и поинтереснее. Как-то, еще в Дивногорске, Николай Васильевич увидел у главного инженера УОС немецкий гидротехнический журнал и попросил его на пару дней. Зоя перевела несколько статей, в том числе одну о плотинах. Николай Васильевич прочитал статью с интересом и показывал потом другим прорабам, неизменно упоминая, что это жена перевела. Как-то потом дал ему Юра почитать переводной английский роман, и Николай Васильевич чуть ли не первый раз в жизни обратил внимание на фамилию переводчика. Там было напечатано: «Перевела С. Руперт-Соловьева». И он подумал тогда, что сложись как-то иначе обстоятельства, и могла бы появляться на книгах такая подпись: «Перевела 3. Густова». Не обязательно же иметь сложную составную фамилию, чтобы стать переводчицей. Скорей всего — не обязательно…
Он взял бумагу, ручку и подсел к журнальному столику. Но писать так, согнувшись, было неудобно, и он перешел в бывшую Надину, а теперь Юрину, комнату, где стоял настоящий письменный стол. Самого Юры не было, Зоя ушла на «любовное свидание» к внуку, так что обстановка для писания писем получилась самая подходящая.
«Дорогой ты мой Глеб! — начал он. — Прежде всего большое тебе спасибо за письмо, за то, что помнишь старую дружбу, а затем сразу хочу посоветовать: не думай ты о годах своих — они сами о себе, когда надо, напомнят. Ведь мы с тобой даже среднего всесоюзного возраста еще не достигли. Вот когда этой отметки достигнем, тогда можно будет и оглядеться по сторонам, прикинуть, много ли осталось впереди. А пока пиши новые свои книги. Только не „Повесть о несостоявшемся писателе“, а роман толкового писателя о нашем поколении. Главное — не поддаваться. У нас тут один наш ровесник так говорит: „Пока у тебя все в порядке по мужскому ведомству и пока не утратил чувства юмора, ты еще не старик“. Если действительно соберешься к нам приехать, гарантирую тебе хорошие впечатления, красивую тайгу и красивых людей. В самом деле — соберись! Ведь ты Сибири пока что не знаешь — только дважды проехал по ней из конца в конец. А это такая земля, которая может заменить даже родную, то есть ту, где родился. По себе чувствую…»
Письмо получилось на четырех тетрадочных страницах — таких длинных уже давно не писал. А главное — разохотился. Не сходя с места, написал и Василию Сергеевичу, на Зейскую стройку. Это письмо получилось покороче.
Тут он просто напомнил о себе, слегка пожурил старого приятеля за то, что давненько не подает вестей, рассказал о своих последних новостях, главным образом семейных, а под конец, неожиданно для самого себя, предпринял такую разведку: «Напиши, кто там у вас из наших общих знакомых в управлении работает и как у вас относятся к людям пенсионного возраста — не выгоняют насильно на заслуженный отдых? Не подумай, что я о себе беспокоюсь, — тут же подзамел следы, — просто мне хочется знать, какое где отношение».
На этом он и поставил точку.
Как раз и Зоя вернулась со своего свидания, прошлась по пустым комнатам, даже, можно сказать, бегом пробежалась и начала громко звать:
— Коля, ты дома? Коля, где ты?
Он решил поиграть, вспомнив молодые годы, и не отозвался.
— Умней ничего не придумал? — сказала она, заглянув наконец в Юрину комнату.
— Вот, письмо пишу, — доложил он.
Но Зоя продолжала волноваться:
— С тобой тут ничего не было? Как ты себя чувствуешь?
— Как молодой, — отвечал Николай Васильевич.
Они помолчали.
— А против меня ты ничего не замышляешь, Коля?
— Что я могу замышлять?
— Ну вот, говоришь — как молодой. А я уже старая.
— Не прикидывайся. И что вы все зарядили: старость, возраст? — повысил Николай Васильевич голос, преувеличенно сердясь.
— Но когда и забывают о своем возрасте — тоже плохо.
Зоя смотрела на него так, как будто читала в его душе. На ее губах обозначилась чуть заметная грустная улыбка всепонимания. И Николай Васильевич подумал, что ей что-нибудь наговорили про него или она сама почувствовала какую-то опасность для себя в том, что он так усиленно молодится.
Надо было сказать что-то убедительное и правдивое, чтобы Зоя поверила.
— Если ты насчет баб, — заговорил он глуховатым, будто простуженным голосом, — то для этого я, наверно, и в самом деле состарился.
Зоя улыбнулась недоверчиво.
— А люди говорят, что видели, как ты выходил от одной молодой женщины, — сказала она.
Николай Васильевич хмыкнул и ответил:
— Выходил… И весь вышел.
— Смотри, Коля, не шути этим!
— Какие уж там шутки!
После ночного дождя с грозой утро было свежее, чистое, даже обещающее какое-то. «Сегодня будет тебе подарок», — будто сказало оно Юре, как только он выбежал на улицу.
Солнце уже пряталось за правобережной скалой, но свежесть утра от этого только дольше сохранялась, а тепла в летнее время здесь хватает с утра до вечера. Так что в данный момент скала-стена была вроде как на месте и даже полезна. В природе во всем есть какая-нибудь польза.
Времени у Юры вполне хватало, чтобы пойти на работу пешком, и он свернул к Реке, на тропинку, проложенную вдоль берега до самого котлована. У поселка это был естественный берег с его песчаными отлогостями и подмытыми берегами, потом все заменил собою дробленый темно-серый диабаз, вырванный из береговой скалы при прокладке дороги и вынутый при строительстве тоннеля к будущему гребню плотины. Вывозить его было просто некуда, вот и ссыпали тут же, поблизости.
В минуты недолгой тишины, когда по дороге рядом не проносились на своей наступательной скорости «белазы», тут можно было услышать несмелые всплески, словно бы Река пыталась что-то сказать человеку. Повернешься на этот всплеск, приглядишься — и вдруг заметишь какую-нибудь странность. Вот идешь ты сейчас против течения, вверх по Реке, и Река катит мощным потоком тебе навстречу, а какая-нибудь прибитая к берегу щепка или обрезок доски плывут, как твои попутчики, против потока. Как это получается, что тянет их вверх, наперекор всем законам и правилам, — не вдруг разберешься. Видимо, Река и сама подзапуталась, не успела еще перестроиться сообразно новым условиям. У нее ведь издавна были проложены здесь свои руслица, намыты отмели и перекаты, оставлены где надо островки и проложены между ними протоки, а теперь ее в одном месте перегородили, в другом потеснили, в третьем выровняли под шпур, а где-то создали новые, каменные мешки — заводи. Разберись тут! «Чо натворили-то, люди?» — словно бы спрашивала Река. И шевелила своими азиатскими, желто-кофейными мускулами — не без значенья, небось… «Чо натворили-то, люди?»
А люди продолжали творить свое, идя своим руслом, преодолевая свои пороги…
«Подарок», который пообещало Юре красивое сегодняшнее утро, оказался своеобразным: бригаде Ливенкова, самой передовой, прославленной и самой надежной, грозил простой. Кран, который на нее работает, остановился, другой, дублирующий, не доставал до блока уже начатого Ливенковым. Юра застал на плотине бригадира и своего «шефа» за обсуждением создавшейся ситуации.
— Как же так вышло, Юра? — сразу обратился Николай Васильевич к сыну. — Мы ведь недавно обеспечивали двойное перекрытие кранами каждого блока. На схеме у нас так и есть.
— Так и есть, — подтвердил Юра. — Но мы тут немного не дотянули крановый путь.
— Почему?
— Когда его прокладывали, на этом блоке бетон был еще не совсем затвердевший. — Юра постучал пяткой по монолиту.
— А потом?
— Потом пошло другое… Забыли, в общем, — признался Юра.
— Но я и не знал об этом!
— Мы тут с Сапожниковым и механиком сами командовали…
— Ну вот и теперь думайте сами! — Николай Васильевич повернулся и пошел прочь, как будто его здесь больше ничто не интересовало.
— Надо дотянуть сюда рельсы — вот и все! — запоздало ответил Юра отцу.
— Пока ты дотянешь, мой бетон заскорузнет, — напомнил Ливенков.
— Ну а что еще?
Ливенков пожал плечами.
Они были ровесниками, давно работали на одном участке и, пока Леша был холостяком, хаживали на пару в тайгу, поднимались на ближний ледник, иногда вместе охотились и рыбачили. Леша познакомил Юру со своим приятелем, егерем Богачевым, с которым служил когда-то в десантных войсках, приехал затем в эти края, но тут вышло так, что один пошел на плотину, другой — в лесные отшельники. У Богачева они не только охотились и рыбачили, но и схватывались на «ковре» — на теплой летней лужайке перед домом егеря. В институте Юра занимался борьбой самбо, ему захотелось проверить с бывшим десантником свою спортивную форму, и она оказалась на первый раз никудышной… Сейчас она, наверно, еще хуже. С тех лор как Леша обзавелся семьей, а в семье появились двойняшки, совместные походы и выезды сократились. Только работа всегда была у них общей, и ее всегда хватало…
— Был бы у нас другой сосед, — проговорил Ливенков, глядя на работавший поблизости от его блока кран третьего стройучастка. — Он бы справился и на два фронта, этот «тысячник».
— Кран-то справился бы…
Ну а дальше они могли уже ничего не объяснять друг другу — оба хорошо знали и соседа, и характер отношений между начальниками этих двух участков.
Дело в том, что третьим СУ руководил в свое время Густов-старший и считал его своим, может быть, до конца строительства. Потом прислали к нему молодого перспективного прораба Толю Губача. Парень и впрямь оказался ловким и хватким, в работе напористым. Не прошло и двух лет, как его решили выдвинуть, тем более, что в то время как раз освобождалась должность начальника второго строительного участка. Все было нормально. Но на освободившееся место вдруг рекомендовали Николая Васильевича, а Губача оставляли на третьем участке. Решение было вроде бы даже почетным для старого солдата — его бросали в прорыв, на участок, где многое надо было перестроить и наладить после снятого с работы растяпы и хапуги, а молодого товарища, естественно, оставляли на прежнем участке, в привычной и отлаженной системе. Опять все логично. Однако заноза в душе Николая Васильевича осталась, и с тех пор он особенно ревниво следил за деяниями молодого соседа. Сначала в этом была естественная забота о своем бывшем участке, своих людях и состоянии дел, оставленных преемнику в полном порядке. Забота и тревога: не завалил бы, не развалил бы этот парень так любовно налаженную систему. И вскоре появились первые признаки. Сперва до Николая Васильевича дошло, что Губач критикует густовские порядки и собирается их поломать, но это бы еще бог с ним! Мало ли таких преемников, которые начинают с того, что охаивают своего предшественника! Бывалому человеку пора бы к этому привыкнуть и не обращать внимания. Так, между прочим, и вел себя до поры до времени Николай Васильевич. Но когда Губач начал перетасовывать и смещать бригадиров и звеньевых, подобранных Николаем Васильевичем, то тут ветеран не мог оставаться безучастным. Он поговорил с начальником управления основных сооружений Александром Антоновичем Проворовым и первого обиженного Губачом бригадира взял к себе. Это был как раз Ливенков, нынешняя гордость стройки…
— А ты знаешь, я все же попробую! — вдруг загорелся Юра.
— Бесполезно, — помотал головой Ливенков.
— Я через механиков. Через Костю.
— Только побыстрей! — попросил Ливенков.
Юра буквально скатился по этажерке вниз, а там — в прорабскую, и за телефон. Набрал давно затверженный наизусть номер отдела механизации. В трубке отозвался знакомый, но не очень приветливый голос — чего, мол, надо?
«Не в настроении», — понял Юра. Но отступать не собирался.
— Здоров, Костя! — начал он бодро и этак по-приятельски. — Ну, сколько чего поймал, вчера?
— Не поймал, а убил, — отвечал недовольный Костя.
— Неужто сбраконьерил, такой-сякой?
— Точно. Живое время убил.
— А вот Гера Сапожников десять ленков взял, одного налима и еще харьюзят сколько-то.
Костя помолчал. Но не потому, что сильно позавидовал рыбацким успехам Геры Сапожникова, а просто начал ждать, чего Юра попросит. Все эти рыбацко-охотничьи запевки для того и ведутся, чтобы сразу после них попросить что-нибудь несусветное.
Юра тоже понял момент и перешел к делу:
— Слушай, друг, прикажи своей властью тринадцатому крану поработать пока на Ливенкова. Временно!
Костя удивился:
— У тебя же свой «тысячник» там стоит.
— Это у тебя… то есть у нас обоих — на схеме. А он, гад, — на простое.
— Не вечно же он будет стоять.
— У меня бетон сохнет.
— Ты обеспечен самой современной техникой… — у Кости тоже были отработаны свои отговорки.
— У тебя что, уши заложило? — рассердился Юра. — Стоит твоя современная… — И дальше Юра напомнил механику, как они в свое время «сбраконьерили», не дотянув подкрановый путь до конца. А потом оба забыли.
— Давай пока так договоримся, — немного помолчав, предложил Костя. — Ты принимай бетон на соседний блок, а мы тебе поднимем бульдозер — будешь сталкивать бетон в выгородку.
— А там — лопатами? Ты соображаешь?
— Больше пока ничего не могу, Юра. Бетон идет вовсю, и на третий участок тоже. Если я Губача о чем-то попрошу, он у меня потом десять раз потребует… Сам-то ты как, рыбачишь? — Теперь уже в голосе Кости послышались добрейшие приятельские нотки.
Юра бросил трубку и немного посидел без движения, соображая, нельзя ли предпринять что-нибудь еще. Но ничего реального не придумалось, кроме как согласиться на бульдозер и ждать выздоровления «тысячника».
Следующий номер телефона он набрал почти автоматически, по давней привычке.
— Бетонный завод слушает, — тут же отозвалась трубка.
— Ну как там у вас здоровье, не чихаете? — спросил Юра тоже, в общем-то, по привычке.
— Простудные времена кончились, Юра, — ответили ему, узнав по голосу. — Скоро мы вас завалим бетоном.
— Спасибо, — ответил Юра.
Как раз сейчас-то ему и не требовалось много бетона.
Неожиданно и решительно он набрал номер главного инженера стройки. Он понимал, что превышает свои полномочия и нарушает субординацию, но совершенно точно знал и то, что любая ссылка на главного инженера будет законом для Толи Губача.
Телефонная трубка продолжительными гудками долго убеждала Юру, что хозяина нет в кабинете.
Все возможности были исчерпаны.
И все же Юра не хотел с этим согласиться. Он резко встал из-за стола и направился в переносной «городок» третьего участка. Вступил в щеголеватую прорабскую Толи Губача. Здесь много было разных деревянных планочек и реек, на стенах висели крупные, неплохо выполненные фотографии — пейзажи и производственные процессы. Сам начальник участка сидел, чуть откинувшись на спинку деревянного стула. Приход Юры встретил откровенным недоумением.
— Послы сопредельного государства, — отрекомендовал себя Юра почему-то во множественном числе.
— Если они с верительными грамотами главы государства… — сдержанно улыбнулся Губач.
— Пока что без оных. По срочному оперативному поводу.
— Понял, но не могу.
— Чего не можешь?
— Поделиться краном. Самим нужен.
— А коллективизм и взаимовыручка?
— То есть жену — дяде?
— Ты отлично все понимаешь, и я тоже видел: кран половину времени стоит, ждет бетоновоза.
— Бетоновозы могут вот-вот зашустрить так, что только поворачивайся.
— Тогда и разговора быть не может.
— А как старина Густов поживает? — вдруг поинтересовался Губач.
— Ничего, спасибо.
Губач в ответ проиграл на столе пальцами несколько барабанных тактов.
— Слушай, Анатолий, ты же современный руководитель…
Юре довольно тошно было произносить эти, в сущности, льстивые слова, и он попутно убеждал себя, что у этого парня действительно заметна тяга к современности во всем. Даже в этом вот оформлении прорабской… Словом, Юра говорил и говорил, а Губач слушал, и оба они за время этого короткого монолога успели не то чтобы сблизиться, но кое о чем одинаково подумать. Может, почувствовали и осознали некое возрастное родство. Может, промелькнуло у Толи Губача и такое соображение: не сегодня-завтра Юра станет начальником соседнего участка, и им надо будет поддерживать уже современный уровень отношений. В итоге Губач решил:
— Добро! Когда кран свободен…
— Спасибо, — поблагодарил Юра.
— Но в случае у нас что…
— Ясно! — понял и пообещал Юра.
Дальше ему предстояло как-то деликатно объясниться с отцом, но это дело было неспешное, и, вернувшись к себе, он снова начал названивать Косте-механику, чтобы он все-таки закончил прокладку подкранового пути. Потом он наведался в бригаду Славы Шишко, в которой опять не хватало людей, и надо было что-то предпринимать. Может быть, даже посидеть когда-то в отделе кадров и поговорить там с новоприбывающими, чтобы они смелее шли на бетон. А то, как слышно, побаиваются нынешние молодые. Не понимают, что на плотине крепкий характер вырабатывается…
У Юры нарастала потребность действовать широко и активно, раздвигая сферу своей деятельности во все стороны. Получить бы еще побольше прав и власти — вот раскрутил бы маховик! Всех бы заставил бегом бегать, и сам не сидел бы на месте. Или, наоборот, сидел на связи — и требовал, нажимал, проверял. Потому что у истоков всех наших трудностей и сложностей, так же как и успехов, стоит человек, с его умом или бестолковостью, трудолюбием или ленью, профессионализмом или неосведомленностью, человек, ответственный перед делом и перед своей совестью или живущий только для себя. Надо это как следует осознать на всех уровнях и неучей учить, бракоделов и прогульщиков прижучить так, чтобы они и думать забыли о своих замашках, горьких пьяниц — изолировать как социально опасных людей. Плановиков и снабженцев научить расторопности, чтобы все, предусмотренное проектом, все, записанное в спецификациях и заявках, было обеспечено и доставлено на место работ вовремя, а на производстве технология, качество, современный уровень организации и производства работ всегда должны стоять на первом месте, выше, чем погоня за процентами перевыполнения плана…
Он чувствовал, что залетает мыслью не в свои сферы, но не хотел себя сдерживать ни в размышлениях, ни в очередных действиях. Мысли, если они толковые, могут пригодиться со временем, а действия необходимы уже сейчас — и постоянно. Во всяком случае простой бригады был предотвращен, путь для второго крана тянули дальше, а перед самым обедом «выздоровел» и захворавший «тысячник» — на него прислали из штаба заводского наладчика. Наверно, сработал здесь и специфический закон поведения механизмов: когда ты уже обернулся и можешь обойтись без какой-либо забарахлившей машины, она как ни в чем не бывало возвращается в строй.
А Николай Васильевич, оказывается, все это время незаметно наблюдал за действиями Юры. При очередной встрече спросил:
— Что это ты так разгулялся?
— Кровь играет, шеф, — засмеялся Юра.
— Ну-ну… Можно, пожалуй, и так…
Полной ясности он в этот раз не стал добиваться, но Юра понял, что за самовольный визит к соседу его упрекать уже не будут.
Обедать он пошел вместе с Ливенковым, и по дороге они, как водится, поговорили о рыбалке — дескать, неплохо бы мотануть куда-то подальше, хотя бы к тому же Богачеву, да денька на два, с ночевкой, чтобы две зорьки было. Какая там у него на поляне под кедрами уха варится — нигде такой не бывает!
Размечтавшись, они привычно посетовали на нехватку времени. У Леши семья, у Юры своя какая-то беспрерывность дел.
— Даже лодку просмолить не соберусь, — вспомнил он.
— А я на своей защитное кольцо на винт делаю, — сказал Ливенков. — Вот поставлю — и мне тогда ни мелководье, ни галька, ни мелкие коряжки — все нипочем!
— Это ты ловко придумал, — оценил Юра. — Покажешь?
— Там и показывать нечего. К корпусу мотора крепишь металлическое кольцо… Сядем за стол — нарисую.
Но за стол Юра сел не с Ливенковым, а по соседству. Его позвала Саша Кичеева, которая уже обедала вместе с Наташей Варламовой.
— Третья встреча — уже судьба! — изрек Юра, подсаживаясь к «техдевчатам» со своим подносом и обращаясь к Наташе.
Его как будто не услышали, и он немного опешил.
— Леша, нас здесь не понимают, — повернулся он опять к Ливенкову.
Но тут захлопотала, засуетилась Саша:
— Да что ты, Юрочка, мы же тебе место на столе расчищали.
Все-таки Юра был недоволен, и уже не столько Наташей, сколько самим собой. Действительно, третий раз встречает ее — и всегда начинает с пустого балагурства, с полутрепа, который процветает на танцплощадке, в «Баргузине» или в автобусе по дороге в котлован. Слова вылетают пачками, сталкиваются и отлетают друг от друга, а что после них остается — поди-ка вспомни! Многим девчонкам это нравится, но, как видно, не всем.
— Как живешь-то, Юра? Зашел бы, что ли, когда, — начала Саша.
— Плотина держит, — отговорился он.
— Плотина-то никуда не убежит от тебя…
Это было сказано с каким-то намеком, и, чтобы Юра получше все понял, простодушная Саша повела своими остренькими и словно бы чуть припухшими глазами в сторону новой своей подруги. «Вот кто может убежать!»— сказали Сашины глаза.
Юра тоже невольно глянул на Наташу и вдруг обнаружил, что она кого-то сильно напоминает. Нет, похожей на нее знакомой девушки у Юры не было, и все же началось какое-то чудо узнавания. Скорей всего, он подсознательно сличал сейчас ее облик с тем идеалом или эталоном женщины, который заложен в нашем представлении о будущей подруге неизвестно когда и, даже видоизменяясь (под воздействием реально встречаемых нами женщин), сохраняет в основе свою изначальность и некую путеводность в наших поисках. Юра, по-видимому, обнаруживал сейчас желанное сходство, и от этого в его душе зарождалась тихая радость. Он все дольше задерживал свой взгляд на ее лице, пока не заметил, что это ее смущает. Даже хороший летний загар не мог уже скрыть проступившего на ее щеках румянца. И это тоже было для Юры почему-то приятно. Он был к лицу ей, этот добрый, здоровый румянец, — вот в чем дело! От смущения девушка нахмурила брови — темные, красиво изогнутые, и Юра обрадованно улыбнулся — неизвестно чему.
Наташа теперь торопилась закончить обед, а Юре и торопиться не требовалось — он всегда это делал быстро. И как только Наташа поднялась из-за стола, он тоже незамедлительно встал и вышел вслед за нею на улицу. Саша — вместе с ними.
— Интересно, — проговорила Наташа, остановившись у крыльца столовки и глядя на высокую правобережную скалу, — как мы все оттуда выглядим?
— Как муравьи… и как богатыри, — поспешил Юра ответить. И тут же предложил: — Можем хоть сегодня, после смены, подняться туда… Ты как, Саша?
— Я все видела, Юрочка, везде побывала, — отказалась Саша. — А вам надо.
Юра повернулся к Наташе.
— Как-нибудь в другой раз, — из солидарности отказалась и она.
Но Юра уже знал, что скоро пойдет с нею и на левый, и на правый берег, поведет ее вверх по своему любимому Сиреневому логу и по другим логам и распадкам, по заветным тропкам и нетоптаным травам.
В первую же субботу они встретились в центре поселка. У Наташи в руках была небольшая корзинка.
— Говорят, черника созрела, и дома мне посоветовали… — как бы извинилась девушка.
— Наберем! — пообещал Юра.
Он вырос в семье гидростроителя, где уважаются и ценятся первобытные радости таежной жизни: съездить на рыбалку, сходить пешком или сгонять на мотоцикле в тайгу и вернуться домой с корзинкой грибов, ведерком ягод и охапкой цветов в придачу. Здесь каждая хозяйственная семья заготавливает на зиму добрый запасец сушеной, вяленой и соленой рыбы, грибов и ягод. Это доставляет людям приятные хлопоты и дает не менее приятную добавку к рациону, нигде не лишнюю.
Последними «строениями» поселка, которые уже вклинивались в заросли Сиреневого лога, были собачьи конуры; в них местные любители охоты содержали своих лаек, натасканных на таежных зверьков. Собаки провожали молодых людей жалобным повизгиванием и требовательным лаем. Они как будто просили: «Возьмите нас с собой… Выпустите… Дайте же побегать, черт возьми!»
Дальше начиналась настоящая тайга. Справа и слева сопки, густо поросшие березой и сосной, прямо по распадку — тропа, проложенная вдоль ручья. Позади еще слышалось пульсирующее, наплывами, гудение «белазов», а здесь особая птичья тишина, запахи трав и листвы — и волюшка вольная!
Юра и Наташа шли теперь молча. В поселке они обсуждали предстоящий поход, проходя через «собачий городок», дружно пожалели бедных животных, которым за свою привязанность к человеку приходится расплачиваться своей свободой, — но вот все привычное осталось позади, и словно бы там же остались все подходящие слова. Юра еще очень мало знал Наташу и, как выяснилось, не слишком хорошо знал себя. Не такой он, оказывается, говорун!
Так они и шли, обмениваясь лишь необходимыми и незначительными фразами: «Осторожно, тут переход по камням…» — «Ой, какие милые березки! Как пять сестер…» — «Они и есть сестры…»
Если мало говорили Наташа и Юра, то бегущий навстречу ручей не затихал ни на минуту.
Он всегда говорлив, этот старый Юрин знакомец. Он всегда весел и приветлив. Только после дождей начинает вдруг сердиться, рычать и даже катит вниз камни. Тогда он становится мутным и недобрым, тогда не становись на его пути!
Но чаще он все-таки вот такой, как сегодня: резвый и не злой. И ведет свою нескончаемую жизнерадостную песенку. Журчим, дескать, работаем, бежим, бежим, торопимся — чтоб встретиться с Рекой. Там ждет нас жизнь особая, течение раздольное: каньонами, долинами, тайгой, холодной тундрою — и прямо в Океан!.. И вот когда, — слышится далее в песне ручья, — вот когда мои скромные струи приобщатся к истинному, невероятному могуществу, о каком здесь, за своей работой в логах и распадках, нам даже мечтать не приходится! Может быть, только там и только тогда, когда принесешь Океану-отцу свою малую кровинку, вольешься в него и сольешься с ним, — только там и познаешь весь истинный смысл своих здешних ручейковых трудов. Есть, есть в них смысл! И всегда будет — отныне и до века. Для того и бежим, для того и торопимся, в пути сливаясь с братьями, чтоб влиться в Океан…
Работяга ручей. Мудрец ручей…
Разные, как уже говорилось, бывают у него состояния, разные песни. В дожди — одна, в жару — другая, журчливая. Но всегда он — в труде. И всегда что-то напевает.
В это солнечное нежаркое утро он напевал, наверное, лучшую свою песенку — мелодичную, свежую и чистую. Об общей радости бытия. О прелести движения, которое суть и потребность наша. О счастье слияния с какой-нибудь резвой речушкой. Об общем устремлении к большой воде, в которой только и отразится вся неоглядность и чистота голубого неба.
Счастливого тебе пути, ручей-брат!..
— Юра, вы не знаете, где он начинается? — заинтересовалась Наташа. — Сколько идем, он все бежит и бежит.
— Я как-то шел весь день — и все время он был, — отвечал Юра. — Если не рядом с тропой, то в овражке… Где-то есть родник, наверно.
— Вы говорите — целый день. А когда же домой вернулись? — спросила Наташа.
— Ночью.
— И не страшно было?
— Тут есть один секрет, в этих логах: очень трудно повернуть обратно. Хочется идти, идти, смотреть… Даже не поймешь, в чем дело.
— Кажется, и я начинаю это ощущать, — проговорила Наташа, промолчав добрые две-три минуты, словно бы проверяя в это время правильность Юриных слов.
А ручей, пока говорили о нем, успел раздвоиться: один бежал теперь по правой стороне тропы, другой — по левой. Прошли еще немного — и целых три образовалось: два по бокам, один — по самой середине размытой, труднопроходимой каменистой ложбинке. Задуматься, так один этот ручей — целая экологическая система. Где он пробежал — там свежесть, прохлада, травы и песня… А может, и все эти лога, распадки — тоже работа ручьев? В таком случае хорошими они были творцами, продуманно и красиво разместили здешние сопки, проложили пути между ними. Сколько ни шагай, сопки не заступят тебе дороги. Впереди может возникнуть, после очередного поворота, какая-нибудь широкая гора, заслоняющая весь видимый горизонт и словно бы преграждающая себе дорогу, но приблизишься к ней и увидишь, что можно обойти ее, и там опять откроются перед тобой новые распадки, новые пути, новая бесконечность.
Появились противные маленькие мухи. Привяжется — и толчется перед глазами, как будто на невидимой резиновой паутинке подвешенная, и сколько ни отгоняй ее — она все тут. Не иначе, хочет войти в контакт с человеком.
Чтобы избавиться от этих мошек, надо подняться повыше. И как раз неподалеку начиналась, ответвляясь от нижней, верхняя — заветная Юрина тропка. То есть ее знали и другие — иначе она не стала бы тропой! — но знали только немногие любители дальних походов, и Юра привык считать ее своей. Не очень заметная, местами и совсем пропадающая в траве, она поднималась здесь на гребень невысокого длинного хребта, и по ней можно было идти далеко-далеко. И чего только не встретишь на этом долгом красивом пути! Привольные духмяные полянки и резкие, неожиданные «прорастания» голых скал (как на красноярских «Столбах»), небольшие семейства старых патриархов тайги — кедров и заросли низкорослого шиповника, а потом будет еще и такое возвышение, с которого, оглянувшись назад, можно увидеть Реку, спокойную и тихую, словно бы приостановившуюся в своем движении. Так она выглядит, так она сообщает о себе издали. Поработала, мол, на славу — вон какой коридорище в горах проточила! — а теперь и отдохнуть не грех. Вот и улеглась она в своем привольном ложе и только чуть светится под голубым небом, чуть взблескивает под солнцем своей богатырской кольчугой…
Но это еще впереди. А пока что Юра показал Наташе «свою» тропу, и девушка вдруг сорвалась с места и побежала по склону хребта, по высокой траве, размахивая своей корзинкой, вверх. За нею и Юра. Он мог бы легко догнать ее, но не спешил. Он был все же старшим и «хозяином» здесь. Он обрадовался, что Наташа наконец-то почувствовала себя свободно, — и пусть порезвится! Пусть думает, что он не мог догнать ее. Пусть почувствует себя победительницей.
Так они взбежали одним махом наверх, на привольный гребень хребта. Запыхались. Посмотрели друг на друга. И начали смеяться. Просто так. От хорошего, веселого настроения. От легкого движения молодой крови. Оттого, что здесь так красиво и что впереди еще много непройденного.
Словно бы завершая эту свою радость, они поцеловались. Юра увидел совсем близко глаза Наташи. В них были восторг, недоумение и отвага.
— Но ты… не плохой, Юра? — все же спросила, мягко отстраняясь, Наташа.
— Я совсем-совсем хороший, — отвечал Юра.
И снова им было весело. Наташа закружилась, размахивая корзинкой, и вдруг бросила ее вниз по склону.
— Не хочу быть сборщицей ягод, хочу быть вольною птицей!
И они пошли, полетели, не отрываясь от земли, дальше.
После быстрого подъема и неожиданного поцелуя они еще как следует не отдышались и теперь жадно вдыхали здешний легкий и душистый, от разогретого разнотравья, воздух, смотрели то на синие сопки, толпившиеся вдалеке, то себе под ноги, где столько росло красоты земной! То тут, то там, одиноко возвышаясь над травами, желтели и розовели крупные горные лилии, целыми колониями и в одиночку стояли свежие сиреневые ромашки, в изобилии рос несеяный клевер и стелилась рядом с ним вика, попадались очень рослые одуванчики и радовали глаз маленькие полевые гвоздики — от розоватого до черно-вишневого цвета. Идешь, идешь — и вдруг блеснет из травы этакий пятиглазый светлячок, блеснет и приманит к себе, и захочется тебе сорвать его — именно за то, что так красив. Но воздержись, человек! У цветка ведь такой же, как у тебя самого, цикл жизни: весна — лето — осень — зима. Дай же ему прожить всю его жизнь до конца, до зимнего холодного засыпания. Нагнись к нему и посмотри, как чудесно подобраны в этом малом творении цвет и форма, как сочетаются свежесть и глубина тона, как хорош контраст основному, царящему здесь зеленому фону! Тут и смелость, и трогательность, красота и беззащитность. Пять алых лепестков — как пять живых континентов… Нагнись, поклонись этой красоте — и шествуй дальше, могущественный и умный! Шагай в открытую перед тобой бесконечность — и радуйся ей. Бесконечность и малый цветок — в извечном родстве между собой. И как хорошо, что в мире есть и то, и другое! Иначе пришлось бы все создавать самому человеку. Не стал бы человек прозябать без цветов — и не смирился бы с отсутствием бесконечности. Пришлось бы создавать и бесконечность, ибо всякий раз, наткнувшись на какую-то стенку, человек стал бы пробивать ее, чтобы посмотреть, что там за нею. Сколько длительных лишних трудов!.. Наверное, так же трудно создать заново и цветок. Сохранить-то легче…
— Теперь я понимаю, почему мой брат влюбился в эти места и меня позвал, — говорила на ходу Наташа, все стараясь опередить Юру, идти впереди него.
— Мы тут все влюбленные, — не пожелал Юра быть хуже Варламова.
— Бывает, что и безжалостно любите, — заметила Наташа.
— А что создаем-то здесь!
— Я слышала, что искусственные моря на Волге покрываются ряской. Вот что вы создаете!
— Наша Река не зацветет — слишком быстрая. Да и холодная. А когда наберем водохранилище, еще холоднее станет.
— Говорят, что это тоже плохо.
— Да, купаться в ней не придется.
— А тем, кто в ней живет, — как придется?
— Рыбы — холоднокровные, им не страшно.
— Там есть и другие обитатели…
«Да ты у меня серьезная!» — подумал Юра, внимательно посмотрев на Наташу.
— Так хочется, чтобы нигде ничего не ухудшалось! — в ответ на его взгляд проговорила Наташа. — Нигде-нигде, ни у кого, ни у кого.
То смешливая, то серьезная, Наташа все больше нравилась Юре. Ему хорошо было, когда он шел рядом с нею, он любовался, глядя на нее издали, а Наташа явно наслаждалась привольем и свободой, ни минуты не оставаясь на одном месте. То она бежала к старику кедру, то наклонялась над каким-то новым цветком, то пыталась поймать бабочку… Так они подошли к той возвышенности, к той горбинке на спине хребта, с которой, если оглянуться назад, можно увидеть и ленту Реки и несколько домов поселка. С краю этого возвышения торчала «проросшая» из земли голая скала «Дикая Бара» — так прозвали ее туристы. Она и в самом деле немного напоминала женщину с распущенными волосами. Угадывались плечи и грудь, а дальше был крутой обрыв к говорливому ручью.
Как только Юра помог разглядеть Наташе очертания «Дикой Бары», девушка помчалась к скале, чтобы взобраться на нее.
— Наташа, стой! — попытался Юра задержать ее, вспомнив об опасном и малозаметном из-за кустов обрыве; только в прошлом году с него упала молоденькая больничная медсестра.
— А я хочу! — закапризничала Наташа, уже пробираясь к «прическе» этого прихотливого изваяния природы.
— Наташа, если ты не остановишься, мы больше никогда…
— Никогда-никогда? — поддразнила его Наташа, и не думая останавливаться.
— Ну тогда подожди меня, мы вместе…
— А я хочу быть первопроходцем!
Затевать игру с нею, пытаться догонять — означало бы подтолкнуть ее к коварному обрыву. И Юра остановился.
— Я ухожу обратно!
Он действительно повернулся и сделал несколько шагов, как вдруг услышал укоризненный и просящий голос со скалы:
— Юра-а! Ну почему ты такой?
— Потому что в тайге должна быть дисциплина, — остановился он.
— На стройке дисциплина, в тайге дисциплина, в семье — порядок… Мы что, уже не пойдем дальше?
— Пойдем, если ты будешь слушаться.
Ей очень не хотелось покориться, но все же она начала спускаться со скалы на зеленую полянку.
— Ты со мной все равно как с маленькой.
Юра рассказал о коварном обрыве и о том, что здесь уже случалось. Тайга, Река и особенно дальние горы с белыми шапками вечных ледников — все это не только красиво, но и таит опасности.
Наташа слушала, и видно было, что старалась разделить его серьезность, но это не удавалось. И хотя она соглашалась и даже говорила: «Слушаюсь!» и «Есть, командир!» — все это было для нее лишь веселой игрой.
— Ты пойми, что я здесь просто опытнее! — убеждал ее Юра.
— Наверно, не только здесь…
Это был уже явный намек на «опыт» его прежних отношений с девушками. Наташа как бы подразумевала, что именно тот прежний опыт и позволяет Юре так уверенно командовать. И чувствовалось, чувствовалось, что ей хотелось бы узнать, правильно ли она подумала. Прямо спросить она не решалась и вот остановилась на этаком полувопросительном многоточии.
Юра все понял.
Юра вспомнил Еву.
— Наташа… — Он приближался к ней медленно, словно обдумывая каждый свой шаг. Видно было, что он собрался сказать нечто важное. Но не о прошлом своем, не о Еве. Он просто хотел обнять Наташу, прижать к себе и сказать единственное: «Верь мне!»
Он выглядел, наверное, очень серьезным, и девушка вдруг оробела. От робости и смущения она чуть нервно рассмеялась и стала отступать от него снова к скале.
— А что должно быть в тайге, Юра? — говорила она при этом. И сама же отвечала: — Дисциплина, Юра! Неужели ты забыл?
И женщина, и ребенок!
— Такого серьезного я тебя боюсь. Правда — боюсь…
Юра остановился. Буквально — остановил себя, подумав, что вдруг и в самом деле испугает ее своим порывистым признанием и как-то оттолкнет от себя. А ему нельзя было оттолкнуть ее, нельзя даже подумать о таком. Пожалуй, им обоим надо было немного успокоиться.
Юра предложил самое на земле спокойное и мирное занятие:
— Давай-ка мы позавтракаем у «Дикой Бары».
Он сиял с плеча свою сумку-торбочку, достал из нее салфетку и начал раскладывать приготовленную матерью еду.
— Ты такой хозяйственный? — подивилась Наташа.
— Это все моя Зоя Сергеевна.
— А знала она, с кем ты идешь?
— Знала.
— А ты, правда, испугался за меня, когда я на скалу полезла?
— Правда.
— А я подумала, что просто хотел подчинить меня. Чтобы я всегда слушалась.
— Наташа… — Юра опять, как тогда, стал серьезным. — Ты можешь всегда верить мне.
И опять Юре почудилось, что она на что-то намекает, то есть даже не намекает, а ждет от него откровенного рассказа о его прошлом, а это значит — о Еве. Он на мгновенье задумался. Ему стало боязно: как воспримет Наташа его исповедь? Поймет ли? Не разрушит ли его исповедь то доброе и радостное для него, что уже наступало, начиналось между ними?
— Что-то есть, Юра? — проницательно догадалась и словно бы подтолкнула его Наташа.
Он начал рассказывать, ничего не утаивая и ни от чего не отрекаясь. Закончил так:
— Вот и все о Еве.
Кажется, эти слова из названия старого заграничного фильма были самыми подходящими для завершения рассказа. Они как бы отделяли, отъединяли прошлое от настоящего, отодвигали прошлое на такое расстояние, с которого на все можно смотреть спокойно, как на пересказанный фильм, или книгу, или давнишнюю, от кого-то услышанную историю.
Но Наташа вдруг погрустнела.
— Значит, все это было у тебя очень всерьез, — проговорила она.
— В то время — да, — не стал Юра обманывать, да и не смог бы он обмануть Наташу. Он только добавил: — Мне ведь уже тридцать, было время и для серьезного.
— Я понимаю…
Она и в самом деле старалась понять его. О чем бы ни говорила она на обратном пути к дому, Юре слышались в ее голосе или сочувствие, или сестринское участие, или дружеская забота. Она старалась. Она не хотела поддаваться дурному чувству или настроению.
И все же распрощалась с ним в центре поселка и попросила:
— Ты не провожай меня.
— Почему?
Она не ответила, а он как стоял, так и остался на месте и не вдруг сообразил, что Наташа действительно уходит без него и уходит нехорошо, отчужденно.
— Наташа, не уходи так! — догнал он ее.
— Как, Юра?
— Как чужая. Как непонятная.
— Ну хорошо… — Она заставила себя улыбнуться. — Я — не так, Юра… Только ты все равно не провожай меня. Ладно?
Плотины растут, как дети, — медленно. Пройдет десяток и больше лет, прежде чем поднимется она, могучая, на свою проектную высоту и образуется перед нею «море», необходимое для непрерывной устойчивой работы гидроэлектростанции. В жизни каждого здешнего человека может произойти за это время множество событий, у кого-то родятся и подрастут дети, для которых плотина и ГЭС будут существовать уже как нечто данное, каждый здешний работник и сам незаметно подрастет, повзрослеет духовно, а если говорить о лучших, то они поднимаются здесь, вместе с плотиной, особенно высоко и гордо и покидают стройку в сиянии орденов и славы.
Много перебывает здесь народу и помимо строителей — и никто не уедет без новых впечатлений и мыслей. Разнообразную информацию о стройке разнесет по всем уголкам страны многочисленная пишущая, рисующая, снимающая братия — журналисты и писатели, художники и киношники. Прокладывает сюда свою тропу и до чертиков любопытный турист, совершенно лишний на стройке, но почему-то уже неизбежный. Нет-нет да и пожалует зарубежная делегация… Вот только что уехала, к примеру, делегация иностранных гидротехников, которую привело сюда желание «ознакомиться с очень интересным проектом». Почти все они были инженеры и двое, по-видимому, какие-то крупные начальники. Ходили, смотрели. Высказывали свои соображения: «Мы, наверное, перекинули бы с берега на берег кабель-кран и бросали бетон в плотину тоннами». Не скупились вначале на сомнения относительно пуска первого агрегата в будущем году. Но перед отъездом один из них сказал:
— Хотя нам показалось, что до пуска первого агрегата пройдет несколько больше времени, чем у вас обозначено на плакатах, но я уже давно не спорю с русскими относительно сроков. Я не смог бы предложить ничего лучшего в смысле технических решений, поэтому не буду давать и оценок…
Впрочем, они приехали и уехали, не оставив следа.
Надо сказать, что уезжают порою и наши, не прижившиеся.
Но зато сколько приедет в тот же день новых ребят — «хороших и разных», как сказал поэт! Сколько новых судеб здесь сложится, сколько людей проверят себя!
Скажем, прикатит на стройку какой-нибудь случайный паренек с гитарой — ради экзотики или романтики. Приедет и начинает бренчать в сиреневых сумерках «про жизнь тайги и джунглей», завлекая местных красоток и вспоминая своих «девах», которых оставил в далеком милом городе, покрасовавшись на прощанье вдрызг. Бренчит и напевает — и вечер, и два, и три… А жизнь стройки между тем уже начинает втягивать его в свой железный ритм: день — вечер — ночь… Когда в день и в вечер — это еще ничего, а вот ночная смена с непривычки дается трудновато. Глаза к рассвету слипаются, резиновые сапоги намертво вязнут в сыром бетоне, спина чугунная. Приедешь домой, а братва в общаге не очень-то считается с тем, что ты в ночь работал, — шумит, колготится, бренчит на своих гитарах, терзает свои транзисторы. Проснешься — тоска по дому… Эх, мать честная, не собрать ли чемоданишко да не махнуть ли обратно под батино крылышко?
Собраться-то недолго, но как, с какими глазами приехать? И как посмотреть в глаза хотя бы тем «девахам», с которыми так лихо, и мужественно распрощался? Да и от этой братвы уже не просто теперь улизнуть: такое сказанут на дорожку — век не забудешь!
И снова идет, тащит себя парень на плотину, на бетон. Дрожит, трясется в руках вибратор, и трясется над ним наш грустный гитарист. Складывает в уме новые строчки для сиреневых сумерек:
Плотина, мать родная,
Бетонная ты мать.
За что тебя — не знаю! —
Я должен поднимать?
А дальше снова: в утро — в вечер — в ночь. Месяц, другой, третий. Спина уже гнется, как у тех девчонок, что делают художественную гимнастику. Мышцы набухли, набрались упругой, борцовской силы. На приезжающих новичков парень смотрит уже с ветеранским прищуром. И в какие-то субботние сумерки, помывшись под душем, приняв необязательный стакашек, парень бренчит уже по-иному:
Сегодня бетон,
И завтра бетон,
И послезавтра —
Стоим на том.
Любому известно,
Что нынче бетон
И в жизни и в песне —
Хар-роший тон!
Поет и видит: девчонка с него глаз не сводит. И откуда она такая взялась? Ясно, что здешняя, но раньше вроде бы не попадалась на глаза. А может быть, просто не замечал — не на каждую ведь оглядываемся. Сейчас она тоже не выглядит потрясной красавицей, хотя в этих сумерках происходит что-то зашибательное: со второго взгляда она уже по-другому смотрится, с третьего — опять по-новому. Все у нее при всем — и очень даже. И глаз не сводит, полоумная. А в глазах этих — море света и преданности…
И громче по струнам,
И звонче струна —
Девчонка шальная
Глядит на меня!
Глядит не мигая,
Не видя других…
И песня другая —
Одна на двоих!
А утром снова поднимается парень спозаранку, выходит на улицу, бухает по плиткам тротуара своей увесистой рабочей обувью, веса которой, впрочем, давно уже не замечает. Идет легко и бодро — красиво. Брюки с напуском на сапоги — это тоже красиво. Волосы для рабочего человека явно длинноваты, но, как видно, не мешают ему, а главное, тут ничего не поделаешь — мода! Она вездесущая, она — всюдупроникающая…
Идет парень без песни, но в добром маршевом ритме, приветствует, чуть поднимая руку, встречных ребят. «Здорово, мужики! Как вы там сегодня?» — «Положительно!» — «А на мою долю оставили?»
Идет надежный крепкий мужик заступать в свою смену. Ему теперь без разницы — в день или в ночь. Он идет поднимать — все выше и выше — плотину, мать родную. Блок за сутки сделали — на три метра поднялась. Правда, блоков по всей ширине и толщине плотины слишком много — к двум сотням наберется на каждом «этаже». Так что надо двести раз заполнить и утрамбовать тысячекубовую выгородку, чтобы вся плотина поднялась на эти три метра. И блок за сутки не у каждой бригады получается. Но в этом ничего нового, все известно.
Плотины растут медленно.
Но зато вместе с ними растут и люди.
Вместе с ними растут и дети.
Наступает когда-то и такой вечерок в Сиреневом логу, когда бывший наш гитарист, нынешний надежный мужик с каменными мускулами осторожненько выкатит на главную улицу поселка красивую голубую коляску на мягких рессорах и аккуратно покатит ее перед собой из конца в конец улицы, мимо домов и магазинов, мимо «Ермаков» и «Баргузинов». Перед тем, может быть, прошел тихий летний дождик, и бетон дорожки, плиты тротуаров слегка поблескивают, рослые березы, оставленные тут и там, в уютных колодцах из бетона, пахнут свежими вениками. Легко бежит по бетону коляска, легко и приятно дышится. Навстречу опять попадаются знакомые («Здоров!» — «Здоров!»), а рядом выступает со степенным достоинством ясноглазая сибирячка — та самая, из сиреневых сумерек. «А чо, девка? — под истого сибиряка работает и бывший наш гитарист. — Живем не хуже столичных!» — «Ага!» — отвечает глазастая коротко и ясно.
Вот она, жизнь сибирская, жизнь строительская…
Столько перемен и событий в доме и вокруг.
Особенно — вокруг.
Если бы всю информацию о происходивших в мире событиях заложить, замуровать в плотину, получилась бы долговечная и многотомная летопись человеческих деяний и антидеяний — побед и поражений, благородства и подлости, доверия и коварства. Но бетон не умеет хранить информацию, он бесчувствен и беспамятен, ему определены и уготованы лишь такие функции: прочность и долговечность. И еще способность противостоять.
Плотину обдувают разные ветры — и тоже много чего приносят с собой. Когда дует северный «сибирячок», то слышится в нем чистый морозный звон новеньких рельсов с Магистрали века, когда же прорывается сквозь распадки, переваливает через сопки левобережья юго-западный ветерок, то можно различить в его легком пении стрекот хлопкоуборочных машин и свежее дыхание новых оазисов, созданных человеком в пустыне. Восточная скала-стена почти не пропускает сюда ветров той стороны. А вот коварный настырный «китаец», который даже весной может нагнать в каньон снега, вдруг принес с собою отзвуки не очень далекой автоматно-пулеметной стрельбы и запах военной гари. Всколыхнули дальнюю землю взрывы снарядов и фугасов. Передалось по воздуху, как по проводам, горе беженцев. И стоны раненых. И несмолкаемое, кричащее безмолвие убитых…
Вот против чего полагалось бы возвести хорошую плотину! Такую, чтобы ни один снаряд, ни один самолет со смертоносным грузом не мог перелететь через нее и чтобы жили за нею люди воистину как за каменной стеной, не ведая страха и не зная никакой иной смерти, кроме естественной. И чтобы стояла она, эта человекозащитная плотина, нерушимо и вечно, как стоят на земле мудрые, старые, в седине и морщинах, горы.
Конечно, фантастика это, мечта мимолетная — не больше того. Нет пока что на земле такого конструктора и такого бетона, чтобы возвести ее, человекозащитную. Есть на земле только лишь сам человек, сам себя защищающий и сам для себя готовящий убийственные силы, которые уже превосходят силу природных стихий. Только лишь человек. Великий в творениях своих и малый перед лицом самоизобретенных смертоносных стихий.
Только он и есть — со своими мечтами, надеждами и нескончаемыми трудами. Он и оплот самому себе, и защита всему сущему на земле. И только у него сбываются, бывает, сказки, а фантазии воплощаются в камень, в металл, в бетон…
Впрочем, вот уже идет, вот плывет по воздуху очередная бадья с бетоном. Принимайте ее, строители.
Принимайте бетон, творцы-мечтатели, реалисты-кудесники!
Все сущее на земле возникало из мечты, стремления и надежды.
Идет бетон.
Принимайте бетон…
И снова — события, события, большие и малые.
Александр Антонович, начальник УОС, зашел на второй стройучасток прямо со штабной планерки. Николай Васильевич приготовился доложить ему о новых блоках, но гость опередил его.
— Должен сообщить вам пренеприятнейшее известие, — проговорил он с улыбкой, но без веселости и шутливости.
— К нам едет ревизор? — все же хотелось Николаю Васильевичу повернуть разговор на веселую волну.
— Хуже. Решено перебросить бригаду Ливенкова на здание ГЭС.
— А мой план кто будет выполнять? — Николай Васильевич понял, что тут не до шуток.
— Ты. Кто же еще?
— Двумя бригадами я выполню ровно две трети.
— Будем формировать третью из новичков. Приезжают солдаты, комсомольцы по путевкам.
— Вот и формировали бы там, на новом месте.
— Ты же понимаешь, что на здании ГЭС даже не все ливенковцы сразу освоятся. Работы по высшему классу точности.
— А у меня — без класса?
— Пойми: у Острогорцева нет выхода. Не успевают там с бетонными работами, не могут обеспечить фронт для монтажников. А если монтажники не успеют свое сделать — опозоримся с досрочным пуском первого агрегата… Так что подбирай толкового бригадира из звеньевых — и принимай пополнение. Придется, конечно, разбавить новую бригаду опытными старичками.
— Да-да, все перешерстить, все перемешать… Так это легко — перетрясти все бригады…
Александр Антонович терпеливо слушал, понимая, что начальнику участка будет полегче, если он выскажется. И Николай Васильевич еще некоторое время продолжал высказываться:
— Если мы не наберем высоту, так и ваш агрегат не пойдет. Мои секции и так ниже, чем на третьем участке, их надо подтягивать…
Когда говорить стало нечего, Николай Васильевич посмотрел на гостя доверительно и спросил:
— Скажи, Александр Антонович, тебе не кажется, что не все у нас хорошо идет? Дергаемся мы много. То тут авралим, то там.
— Мне это не кажется, — столь же доверительно проговорил гость-начальник, — я это вижу и чувствую.
— Как же дальше будем?
— А вот так. Тут подтянем, там подгоним.
— Ты считаешь, что и так можно?
Гость-начальник, судя по всему, еще не готов был к полной откровенности, он просто промолчал. А Николай Васильевич уже настроился поговорить всерьез.
— На Красноярской мы как-то ровнее шли, — сказал он.
— Бывали и там авралы.
— Может быть, со временем все плохое забывается, но я что-то не припомню.
— А затопление котлована не помнишь?
— Ну, это другое. Это случайность, че-пе.
— Все — от людей…
Николай Васильевич помнил это затопление. Там бульдозерист расчищал площадку, перерубил кабель, питавший насосы, и убежал со страху в тайгу. А вода во внутреннем озере стала катастрофически прибывать. Четыре часа не могли спецы догадаться, что происходит, трое суток потом боролись с водой…
Каждый старый строитель хорошо помнит подобные эпизоды и любит порассказать другим — в назидание или с гордостью. Хорошо помнят люди и прежних своих руководителей: как они вели себя в критических ситуациях, как разговаривали с рабочими, как жили. «Бочкин, бывало, в диспетчерской спал, все в одних руках держал — потому и получилось!» Или: «Я тогда пошел к Бочкину, все выложил ему — и через день ехал с женой в санаторий, с двумя окладами в кармане». Нередко прежних руководителей вспоминают как бы в укор нынешним: дескать, вот были тогда начальники, не чета нашим! И сегодня получилось, что не удержался от того же Николай Васильевич. Сказав о ровной работе на Красноярской ГЭС, он ведь подумал о Бочкине, а вслед за тем — об Острогорцеве. А поскольку Бочкин оставался его кумиром, никакой другой начальник — и Острогорцев тоже — сравнения с ним выдержать не мог.
Бочкин оставался вне сравнений по многим причинам. Во-первых, он действительно был выдающимся строителем-гидротехником. Во-вторых, как-то разговорившись, они, Густов и Бочкин, установили, что родились в одних краях (Бочкин — тверской, Густов — лужский), воевали одно время на Втором Белорусском фронте, прошли одним и тем же маршрутом по Польше и Германии и вот встретились на великой сибирской стройке. Некоторая общность судеб, принадлежность к одному и тому же героическому поколению многое значит. При Бочкине Николай Васильевич многое постиг, прошел его школу и вот приехал в Сиреневый лог, к Острогорцеву, человеку совершенно иного склада, иной судьбы. Острогорцев, естественно, и не мог быть таким же, как Бочкин. Ни один человек не может повторить другого, как бы ни был сам по себе замечателен.
Честно говоря, Николай Васильевич не любил таких разговоров со сравнениями. В нем, наверное, до конца дней останутся какие-то офицерские понятия и установки, согласно которым генералов не обсуждают, генералам повинуются. Он вообще не любил обсуждать или осуждать кого-либо за глаза. А тут вот не сдержался… Затаившись, примолкнув, он стал ждать, как поведет себя дальше его собеседник.
— Я замечаю, — говорил между тем Александр Антонович, — что у каждой стройки — своя судьба. Не знаю, зависит ли это от руководства, но так получается: одна сразу, с ходу набирает темп и потом не сбавляет его до последнего гвоздя, а другая как начнет ковылять по-инвалидному, так и продолжает. Вот и наша, при всей своей популярности и уникальности, начиналась враскачку. То мало денег давали, и мы начали гнать бетонные работы, не закончив неотложных земляных, потом бросились поселок строить и забыли про бетонный завод. С бетоном теперь вроде бы налаживается, так бетонщиков не хватает…
— А чего нам хватает? — усмехнулся тут Николай Васильевич.
— Забот. Энтузиазма. В смысле «давай-давай!». Ну и разговоров тоже… Я тебе честно скажу, — чуть, наклонился Александр Антонович над столом, — у меня с Острогорцевым не самые лучшие отношения, не очень мы уважаем друг друга. Я отдаю должное его организаторским способностям, напористости, завидую его памяти. Он умеет мобилизовать людей, умеет проверять выполнение решений и приказаний. Но ему не хватает, по моему слабому разумению, мудрости в технической политике. Главный инженер стройки оказался в подчиненном положении, главные специалисты не объединены твердым руководством, технология не занимает в наших умах, главенствующего положения. Сейчас мы начнем метаться между двумя неотложностями: необходимая высота плотины и досрочный пуск первого агрегата.
— Ты считаешь, не надо было спешить с этим агрегатом? — полюбопытствовал Николай Васильевич.
— Нет, не считаю. Чем раньше мы пустим его, тем лучше. Для страны и для нас. Но все на стройке взаимосвязано, и нельзя форсировать одно за счет другого. Ты верно сказал: нельзя дергаться. Иначе наживем такую аритмию, с которой и не вдруг сладишь. У тебя, кстати, нет аритмии?
— А что это такое? — спросил Николай Васильевич.
— Счастливый человек!
Александр Антонович достал сигареты, закурил, заметно поуспокоился. Улыбнулся сам себе. И продолжил:
— Ты не думай, что я это только перед тобой раскудахтался. Только что распинался насчет того же на летучке и, чувствую, слишком распалился, кое в чем перехватил. Острогорцев, правда, остроумно вышел из положения. Слушал, слушал, потом встал, подтянул рукава и этак лихо, по-мальчишески предложил: «А ну давай выйдем!» Все рассмеялись. Потом назначил беседу на четыре часа. Вот я и прокручиваю все заново… А ты что молчишь? Не согласен?
— Согласен… Только тут ведь не от одного человека зависит. — Николаю Васильевичу уже стало жаль Острогорцева, который, хотя и не спит в диспетчерской, но ведь тоже не знает никакой другой жизни, кроме стройки. И действительно: не все ему под силу. Говорят, даже министры жалуются порой на свое бессилие в каких-то вопросах.
— Ну что ж, действуй, Николай Васильевич! — вдруг поднялся гость-начальник. — Понадобится помощь — звони, зови, а пока мешать тебе не буду.
Эго его кредо: в серьезные моменты не мешать людям действовать, и пока они действуют верно — не вмешиваться.
Николай Васильевич остался один. Долго никто не заходил к нему, никто не звонил, как будто все вокруг сговорились не мешать ему думать и мучиться. Думать и означало мучиться. Потому что невозможно было представить себе участок без бригады Ливенкова, без его всегдашних высоких показателей, без его примера и, прямо скажем, авангардной роли. От авангарда, от его продвижения зависит успех наступления всего войска. На воспитание этого авангарда положено немало сил и души, с ним связывались многие надежды. И вот его переводят в другую часть, а старине Густову предлагают наступать сокращенными силами. Говорят: дадим пополнение. Но кому же неясно, что новобранцы не способны равноценно заменить опытных, обстрелянных бойцов! Сколько времени пройдет, сколько сил потребуется, прежде чем новички освоятся на блоках…
Никто не входил в прорабскую, никто не звонил. Некому было высказать свои мысли и обиды. И пришлось начать перебирать в уме, одного за другим «просматривать» заместителей бригадиров и наиболее толковых звеньевых. Кто из них сумеет сформировать и возглавить новую бригаду и сразу ввести ее в дело?
Хорошо бы оставить на участке ливенковского заместителя, который насмотрелся на работу передового бригадира и наверняка многому научился. Но его могут не оставить. Скажут: переводится вся бригада целиком, в полном составе и в полной боеспособности. Нельзя ее рушить.
Ну что ж, не будем.
Не так уж слаб наш участок, чтобы не найти еще одного бригадира.
Можно взять Лаптева, заместителя из бригады Шишко, — все равно они там не ладят между собой, каждому хочется быть первым. В этом есть и польза: когда Лаптев ведет ночную смену — можно спать спокойно… Лаптев и Ливенков — на одну букву, легче будет переоформить и доску показателей…
Есть еще Панчатов, бывший бригадир. Он приехал зимой с Зейской ГЭС, видимо, с кем-то там не поладил или что-то занеполадилось в личных делах. По документам женат, не разведен, но приехал без жены, она осталась на Зее. На полную откровенность пока что не идет, но Николай Васильевич и не допытывается: личное есть личное, и не обязательно докладывать о своих сложностях начальству. Один тебя поймет, посочувствует, даже поможет, если можно там чем-то помочь, а другой при случае воспользуется полученной от тебя «информацией» против тебя же самого. Личное есть личное. Вся его сладость и вся его горечь предназначены только тебе…
Когда в прорабскую заглянул Юра, перед Николаем Васильевичем лежал маленький листок бумаги с пятью-шестью фамилиями на нем. Многие были уже зачеркнуты. Оставались две: Лаптев и Панчатов.
Николай Васильевич поделился с Юрой грустной новостью, дал ему возможность свободно и без регламента покритиковать руководство, затем показал свой списочек.
Юра на список глянул только мельком — он еще продолжал внутренне сопротивляться. Он сказал:
— Имейте в виду, что Ливенков может просто не согласиться.
— А вот это не нужно, Юра! — предупредил Николай Васильевич, догадавшись, что сын может по-дружески посоветовать своему приятелю такой ход и Ливенков проявит желанную строптивость.
— Что-то ты стал добреньким, шеф, — понял его и Юра. — Ко всем другим.
— «Других» на стройке не бывает, сын, — серьезно заметил Николай Васильевич. — Только свои.
Юре пришлось примолкнуть.
— Давайте-ка соберемся сразу после обеда всем синклитом, — сказал далее Николай Васильевич, — будем мозговать.
Юра кивнул. Он понял, что отец уже согласился с потерей, «сдался», и не стоило теперь растравлять его, сыпать соль на свежую рану.
И еще событие.
Когда новая бригада под командой Панчатова начала работать и все постепенно стало налаживаться, как было раньше, Николая Васильевича прихватила болезнь. Хорохорился, хорохорился, хвастаясь своим самочувствием, — а она тут как тут.
Болезнь оказалась странной: ничего не болит, нигде не колет, просто наступает какая-то непонятная слабость и ты начинаешь слышать удары своего сердца: три раза ударит, на четвертый — пропуск. Заволнуешься, занервничаешь — оно сделает пропуск через два удара на третий. Так что лучше приляг и спокойненько подыши… Как в воду глядел Александр Антонович, когда спросил в том памятном разговоре насчет аритмии. Вот она и объявилась, долго ждать не заставила. «Экстрасистолия»— называется по-ученому. «Ультрасимуляция»— называет это состояние, опять хорохорясь, Николай Васильевич.
Вначале он старался не обращать внимания на перебои, считая, что тут не столько болезнь сказывается, сколько тоска и мнительность и всяческая маята, вдруг наступившая в его жизни. Но как только попал к врачам, те засуетились, начали делать серьезные глаза. К ним присоединилась и Зоя: «Посиди, отдохни, неужели ты не наработался за свои шестьдесят?» Опять эти шестьдесят не дают им покоя!
Отдохнуть, конечно, не вредно. Хорошему отдыху всякий рад. Закатиться бы сейчас денька на три вверх по Реке, за пороги, за каменные столбы, завернуть бы там в какую-нибудь боковую речушку, пока не похоронили ее под мощным пластом воды, пристроиться в какой-нибудь доброй заводи или на стремнинке, подергать харьюзят, ну и что там еще попадется, похлебать наварной ухи наедине с природой — кто от такого откажется? А лежать в постели или бродить по пустым комнатам, прислушиваться к своему сердцу, по часам принимать лекарство — это не отдых.
Особенно плохо то, что от такого лежания унылые думы появляются, и начинаешь со всеми соглашаться — и с докторшей, и с Зоей, и даже с «предателем» Мих-Михом. Соглашаешься, что действительно заслужил отдых и что рано или поздно этим заслуженным отдыхом придется воспользоваться… Только вот насчет того, что наработался, — все равно не согласен! Не наработался и не выработался. Тут вернее было бы так сказать: вработался, втянулся, многое понял. Если, скажем, сравнить всю его предшествующую жизнь с восхождением, то теперь он поднялся на перевал, и впереди оказался приличный отрезок хорошей ровной дороги. Вот и зашагал ветеран в свое удовольствие, любуясь красивым окружающим пейзажем, — и не надо бы ему мешать!
Правда, у Николая Васильевича во всем этом деле есть еще один аспект, не понятный другим ветеранам: задерживаясь на своей должности, он заступает дорогу родному сыну. Другие в таких случаях имеют дело с общей проблемой, про них могут сказать, что они «сдерживают рост молодых», «мешают омоложению коллектива», ну и так далее. А перед Николаем Васильевичем родной сын, молодой и способный, стоит как бы в ожидании и не может ступить на очередную ступеньку: на ней отец! Конечно, у сына, как у всякого молодого, впереди еще много времени (сам Николай Васильевич только после сорока получил должность старшего прораба, на которой теперь Юра состоит), но молодым всего хочется достичь побыстрее. У них шаг пошире. Они не приучены к терпению. Наконец, что там ни говори о карьере, даже о карьеризме, но способного человека нельзя слишком долго сдерживать. Он должен переступать по ступенькам служебной лестницы, пока это ему интересно, пока это будоражит и мобилизует скрытые резервы таланта. В жизни самого Николая Васильевича служебная лестница имела не очень много ступеней, однако всякий раз, поднимаясь на новую, он немного менялся и чувствовал не только возросшую ответственность, но и сознавал новые свои возможности и старался как можно лучше их использовать. Ну а для того, чтобы «забуреть», обюрократиться, возможностей у него не возникало. Плотина — не такое место, где можно «забуреть».
Юра, конечно, не торопит его, он будет, если потребуется, отстаивать и защищать своего «шефа» на всех уровнях, но надо кому-то и о том подумать, что если парень долго будет топтаться на одной и той же ступеньке, он может потерять интерес к дальнейшему росту и совершенствованию. А из него, может, новый Бочкин со временем получится. Бочкин для новых условий…
Вот так задумаешься да пораскинешь карты перед собой, так в пору и лекарство глотать.
Лекарство еще и тем хорошо, что после него засыпаешь и смотришь приятные сны. То красивая рыбалка приснится, то город заграничный в белых флагах, а то еще — просто смех! — женщина молодая. Вот тебе и пенсионер, вот и ветеран! Можете посмеяться, кому охота.
Бывали сны и посложнее.
Однажды он превратился во сне в плотину. Сначала просто стоял на блоке и смотрел, как набегает сверху вода, поднимаясь все выше, к свежим блокам, и грозя перелиться через верх. А ему нельзя было допустить этого. И вот он стал спиной к воде и начал разрастаться в плечах, загораживая собою реку. Разросся до такой непомерной ширины, что уперся плечами в берега, выгнул спину навстречу водяному напору и так замер, бычась от натуги. Оглянуться и посмотреть, что там за его спиной делается, он не мог, но чувствовал, помимо напора, еще и приближение чего-то особенно страшного, такого же чудовищно страшного, как война. И уже слышал военные звуки, военные крики («Прорыв! Танки! Обходят!»), слышал нарастающую стрельбу. Становилось не просто страшно, а предельно, панически страшно: сумею ли устоять? Все люди куда-то пропали, остался он один перед всем этим нарастающим ужасом. Плечи его уже срослись с берегом, руки и пальцы рук, одеревенев, «проросли» в скалу. «Надо!» — говорил он себе, имея в виду, что надо устоять, сдержать все это, и повторял: «Надо!» Почувствовал болезненный удар в спину, под лопатку, понял, что ранен, но силы у него еще оставались, и он продолжал сдерживать напор, и еще поднапрягся, чтобы не пошатнуться: плотина ведь может «покачнуться» в своей верхней части лишь на какие-то сантиметры — не более. Потом он все же позвал сына: «Юра, подмогни!» Тот оказался поблизости. Появился веселый, беззаботный, будто не понимающий того, что здесь происходит. «Ты что, шеф?» — спрашивает. «А ты не видишь?» — «Сам виноват, — отвечает. — Все на себя берешь». И поучительно добавляет: «Сдержи себя!»
Тут Николай Васильевич проснулся и действительно увидел у кровати Юру.
— Позови-ка мать, — попросил.
Зоя пришла тотчас же, встревоженно спросила:
— Как ты?
— Все равно как противотанковую болванку под лопатку всадили, — пожаловался он. — Но ты, Юра, не уходи! — остановил он сына, который, посчитав себя ненужным здесь, направился к двери.
Зоя накапала капель, дала таблетку, и Николай Васильевич успокоился, уверенный в том, что теперь все пройдет.
— Вот и боли дождался, — усмехнулся он. — А то они все спрашивали: не болит ли тут, не ноет ли там? Теперь придет, так порадую: заболело, доктор!
— Не шутил бы ты этим, Коля, — грустно посоветовала Зоя Сергеевна. — Подлечиться всегда не вредно.
— А сама? — напомнил Николай Васильевич.
Еще летом врач сказал Зое Сергеевне, что у нее, скорее всего, тромбофлебит и что надо бы проконсультироваться у специалиста, а то и полежать в городской больнице, но после прописанных той же докторшей таблеток стало Зое Сергеевне полегче, и ни о какой больнице теперь разговора не возникало.
— Мы, женщины, крепче вас, — ответила она мужу.
— Ну и ладно, если так. Я не возражаю… Как там у нас на участке? — спросил Николай Васильевич сына.
— Все в порядке, шеф! — доложил Юра.
— Новая бригада не сильно тянет назад?
— Панчатов по две смены на блоках топчется. Бригадка у него, конечно, еще хилая, но план сделаем. Это мы тебе обещаем.
— Сам в выгородку полезешь?
— Теперь некогда, — усмехнулся Юра какой-то простецкой мальчишеской усмешкой, через которую глянул на Николая Васильевича довоенный Колька Рустов, мечтавший стать строителем и ставший военным курсантом… Где он теперь, этот давнишний Колька? Как соединяется его время с нынешним?
— Принеси-ка мне мою книжку, — попросил Николай Васильевич сына.
Юра сразу понял, о чем идет речь, и вышел в прихожую, где отдыхал в стенном шкафу бессменный рабочий пиджак отца. Уже износился, вытерся пиджак-ветеран, залоснился на локтях, но менять его хозяин никак не хотел. «Дыр еще нету, а я привык к нему», — объяснял он свою приверженность.
С хорошо знакомой и тоже поистрепавшейся книжицей Юра вернулся к отцу. Он знал, что последует дальше.
— Ты все помнишь по новым блокам? — с некоторым сомнением спросил Николай Васильевич.
— Как дважды два.
— Тогда продиктуй.
Он сел на койке, нащупал ногами шлепанцы, попросил у Юры шариковую ручку и приготовился записывать. Юра начал диктовать — номер блока, отметка, объем…
— Объем точно помнишь, не переврешь?
— Я их уже по пять раз переписал и по десять раз повторил по телефону.
— А я вот уже не могу удержать в памяти много цифр, — пожаловался Николай Васильевич.
— Можешь, не прибедняйся. Все ты еще можешь.
— Значит, тридцать девятая секция так и будет у нас отставать? — понял по цифрам Николай Васильевич.
— Растянулся же участок. В одном месте подтянешь, в другом отстанешь. А там кран забарахлил снова.
— Вот наградили нас морокой героические машиностроители! Превратили стройку в испытательный полигон… Ладно, диктуй дальше. Да смотри, чтобы точно! В этой книжке еще ни одной ошибки не было.
Вписывая цифры, Николай Васильевич, подобно школьнику, повторял их вслух, после каждого блока выводил нарастающий, за месяц и за квартал, итог, и в его голосе все определеннее звучали нотки душевного довольства и благополучия.
— Ну что ж, — заключил он бодро, — если и дальше так пойдет, месяц у нас действительно неплохой будет, хотя и без Ливенкова. Молодцы, ребята! И руководители молодые — тоже на уровне.
— У кого учились-то! — не остался Юра в долгу.
— Льстить начальству я тебя не учил, — заметил «шеф».
— А если я уважаю начальство?
— Его хорошей работой уважать надо.
— Так ведь тоже стараемся.
— Ну вот, сошлись кукушка и петух, — проворчал Николай Васильевич. А по лицу видно было: доволен! И еще заметно было: прошла, отпустила его за приятным разговором и недавняя боль. Он снова улегся в постель и смотрел на сына и жену не как больной, а как отдыхающий после работы человек. Деланно рассердился:
— Ну чего собрались? Идите по своим делам, а я тут на свободе подумаю да почитаю.
На стуле у койки лежала у него книга — «Воспоминания и размышления». Автор — маршал Жуков.
Провернув все свои неотложные утренние дела, Юра позвонил в техинспекцию. Трубку взяла Саша Кичеева и сразу же спросила: «Тебе Наташу?» — «Наташе — привет! — ответил Юра. — А просьба ко всем, кто будет в конторе при окончании летучки, — брякнуть мне: Юра, летучка кончилась!» — «Ой, как таинственно!.. Ну я все-таки дам тебе Наташу». Юра и Наташе повторил то же самое — и ничего больше. Никаких других слов по служебному телефону он говорить не хотел.
Потом позвонили ему самому с просьбой (понимай — с приказанием) выделить людей в совхоз на капусту.
— Не могу я слышать этого слова — «выделить!», — сразу взорвался мирный и благодушный до этого Юра. — Мне самому людей не хватает! Вы что, не слышали о новых цифрах по бетону, не знаете, что от нас лучшую бригаду забрали?.. Ну, разговаривайте с Сапожниковым, а я не дам… Гера, возьми трубку! — крикнул он в дверь серединной, проходной комнатушки, в которой всегда задерживался Сапожников. Он там что-то бубнил Любе и, наверно, не слышал, как Юра отфутболил «просителя» к нему. Сняв трубку, Гера спокойно все выслушал, потом начал тянуть слова:
— Ну, это я не знаю, это надо к Юре Густову, он у нас замещает начальника… Да не мог он на меня… Юра! — крикнул ответно Сапожников. — Это к тебе!
И сам вошел к Юре, стал слушать, ухмыляясь.
Людей все равно пришлось выделить: совхоз снабжал капустой и стройку, и тут четко действовал принцип «дашь на дашь». Пришлось «перетрясти все тылы», как говорит в таких случаях Николай Васильевич, перебрать всех, не связанных с бетоном, чтобы наскрести непременных трех человек. Ради шутки Юра предложил включить в это число и Любу, но Гера нашел чем пригрозить в ответ: «Тогда ты сам будешь закрывать наряды».
Юра посмотрел на приятеля и вдруг заметил, что все его натопыренные ежики как-то улеглись, или укоротились, или же просто были сегодня причесаны, — кто их там разберет!
— Гера! — сказал он. — В твоей жизни, я вижу, происходят благотворные перемены.
— По-моему, и в твоей тоже, — прежним ежиком глянул Сапожников.
— Не слышно на участке крепкого сибирского мата, — продолжал Юра.
— Сейчас услышишь! — пообещал Сапожников, направляясь к двери, чтобы прикрыть ее.
— Нет, стой! — остановил его Юра. — Все должно быть при открытых дверях. — Люба! — позвал он нормировщицу.
И Люба — вот она! Как будто стояла за простенком и ждала, пока позовут.
— Ты не слышала, о чем мы тут толковали? — спросил Юра.
— Насчет капусты? — проговорила Люба.
— Насчет свадьбы!
— Вы собрались жениться? — невозмутимо спросила Люба. И Юра оказался в своем собственном капкане.
— Да не я, а вы! — все-таки не сдавался он. — Гера, ты что, еще не говорил Любе?
— Юрка, ты сейчас получишь! — погрозил Сапожников.
— Ну, ребята, нельзя так затягивать дело, — продолжал Юра уже по какой-то приданной самому себе инерции. — Если дело за мной, так я тоже готов. Давайте сразу две! Ну?
Тут и Гера посмотрел на Любу из-под своих козырьков-бровей с вопросом и ожиданием. А Люба наклонила голову к плечу, улыбнулась и сказала:
— А чо?
— Заметано, ребята!
Юра тут же убежал на новые блоки — посмотреть, как там идет подготовка, — и по дороге уже всерьез обдумывал то, что наболтал в порыве непонятного шутовства. Ну, Гера с Любой, кажется, не очень удивились и не слишком растерялись, а вот сам-то он с чего так расхрабрился, у самого-то откуда взялась такая нахальная уверенность? Наташе он все еще так и не сказал тех главных слов, после которых могла бы начаться для них совершенно новая жизнь. Наедине с собой он уже мечтал об этой жизни, а встречаясь с Наташей, хотел одного: не расставаться, не расходиться по разным квартирам, все время быть вместе. Видеть ее как можно чаще — хотя бы мельком, в автобусе или на блоке, стало для него потребностью и необходимостью. Повидался — значит, все хорошо, не встретился — даже дела на участке идут хуже. Он уже понимал, чувствовал, что Наташа — его судьба, думал о ней не только радостно, но и серьезно, рисуя в воображении картины их будущей совместной жизни. Он уже видел свою семью и даже пытался обдумывать что-то практическое: как быть с жильем, с чего начать устройство… Это были, конечно, наивные и малореальные проекты: они всегда наивны и нереальны, пока составляются в одиночку. Он понимал это. Однако вовлечь в свои замыслы и мечтания Наташу, сказать ей все до конца пока еще не решался. Может — боялся. Не уходила из памяти ее фраза: «Значит, все это было у тебя очень всерьез». За нею как будто следовало такое продолжение: «Если у тебя уже было серьезное сильное чувство, значит, оно уже не повторится. Во второй раз такого не будет».
Мысленно Юра убеждал ее, что ничего здесь и не должно повторяться. Чувство приходит вновь и новое. Оно уже пришло — и такое, какого он не знал никогда. И, может быть, только теперь он способен вполне оценить новизну своего чувства и предстоящие радости семейной жизни. Он способен и оценить и дорожить всем этим. Как раз потому, что он уже не мальчик и пережил серьезное…
Он поднимался на плотину в недавно смонтированном, прилепившемся к бетону полуоткрытом лифте, жидком и шатком на вид, с дребезжащими стойками, но, как видно, надежном. В кабине он оказался наедине с девушкой-лифтершей, молоденькой, недавно приехавшей на стройку. Спросил, не надоедает ли ей кататься вверх-вниз и не страшно ли. «А чего бояться-то? — задорно и смело отвечала девчонка. — Вас, что ли?»
Щелкнули громко контакты, звякнул звонок — лифт остановился на верхней площадке.
Юра не выходил.
— Дальше не едем. Выше только небо, — сказала задорная.
— А мне опять захотелось на землю.
В кабину вошло несколько ребят, и лифт пошел вниз, дребезжа свою унылую песенку.
Как только кабина остановилась и парни подняли дверцу-заслонку, Юра вышел и быстрым шагом направился на штабную горку.
Глядя в лифте на девушку, он вспомнил Наташу и почувствовал, что должен сейчас же, немедленно идти к ней. Что он скажет, о чем спросит при встрече, он сейчас не думал — просто ему необходимо было увидеть ее. Если он не застанет Наташу в техинспекции — пойдет разыскивать ее на блоки или в потерну; если не вышла на работу — пойдет к Варламову… нет, пойдет к ней домой; если не застанет дома — пойдет по всему поселку, но уже не остановится и не успокоится, пока не увидит, не поговорит, не посмотрит ей в глаза. Все дела были забыты, все мысли соединились на одном: Наташа!
И все же, переступив через знакомый порожек техинспекции, о который многие с непривычки запинались, войдя в знакомую до мелких подробностей комнату и охватив одним взглядом всех присутствующих — и Наташу, и Валерию-начальницу, и своего «побратима», с которым несколько лет назад поменялся должностями, — он не мог подойти прямо к Наташе и заговорил, обращаясь сразу ко всем:
— Привет технической милиции! Как у вас на фронте борьбы с нарушителями технологии?.. А это любопытно! — остановился он у стола своего «побратима» и стал читать плакатик на стене, писанный славянской вязью: — «Указ Петра I от 11 генваря 1723 года. Параграф первый. Повелеваю хозяина Тульской оружейной фабрики Корнилу Белоглазова бить кнутом и сослать на работу в монастырь, понеже он, подлец…» Понятно: за срыв качества! — заключил Юра.
И только после этого подошел к Наташе.
— Садись, — показала она на стул.
Он сел, но так, что сразу видно было: не надолго. Бочком, без основательности.
— Я звонила, звонила, — сказала Наташа, напоминая о его просьбе, — но все на Сапожникова или на Любу попадала. Летучка кончилась, как видишь.
— Спасибо, я понял… Я к Острогорцеву собрался, но это потом…
Он все еще сидел и смотрел на нее, хотя ясно видно было: не сидится ему!
— Ты можешь на минутку? — Он кивнул на дверь.
— Конечно.
Прямо с крыльца он позвал ее за угол домика, на узкую «смотровую» площадку, с которой открывался вид на всю плотину, от берега до берега, уже не разорванную проездом на две половины, а соединенную и выросшую до высоты многоэтажного современного дома. Над нею колдовали, шевелились, ревели сиренами огромные членистоногие-подъемные краны. Под левобережной скалой, на месте будущего здания ГЭС, уже обозначились массивным бетоном и ажурным плетением арматуры круглые основания под первые гидроагрегаты. На них работала теперь бригада Ливенкова…
— Наташа, — начал Юра, — мне надо было обязательно увидеть тебя.
— Что-то случилось? — забеспокоилась девушка.
— Случилось уже давно, только я хожу, как дурак, и все жду чего-то. Понимаешь, я не могу без тебя, я знаю, что мы должны быть вместе.
— Юрочка, милый… — Наташа смущенно оглянулась.
— Это ничего! — понял Юра. — Здесь у нас проходит половина жизни, здесь мы и встретились, если помнишь… Я был тогда не совсем…
— И сейчас тоже, Юра! — улыбнулась Наташа.
— Не в себе, что ли?
— Нет. Я не знаю, как сказать, но как-то…
Ей трудно было найти точное и не обидное слово, но она видела, что Юра и впрямь как не в себе сейчас. Он непонятно торопился куда-то. Вернее — слишком торопился сказать, словно боясь передумать. Вот что промелькнуло в сознании Наташи. А Юра вдруг увидел в ее лице, в сосредоточенном прищуре глаз что-то от Евы, которой тоже всегда хотелось найти более точное слово. И вот уже сама Ева проглянула сквозь непохожее лицо Наташи, как если бы одно изображение наложилось на другое.
Он растерялся и ненадолго замер в недоумении и словно бы отдалился от девушки на большое расстояние.
— Юра! — позвала его Наташа.
— Я здесь, — опомнился он.
— Да нет, Юра, не здесь! Не здесь! — что-то почувствовала и поняла Наташа. — Ты же меня не видишь.
— Да что ты, Наташа!
— Ты не меня видишь!
Она закрыла лицо руками и отступила, спряталась за Юру, чтобы никто не увидел ее со штабного крылечка, редко пустовавшего. Некоторое время они так и стояли спиной друг к другу. Юра настолько был потрясен внезапной прозорливостью Наташи, что уже окончательно потерял способность говорить. Ему надо было возражать ей, уверять ее, и она в конце концов, возможно, поверила бы, но он не мог возразить против той правды, которую так удивительно, так прозорливо угадала Наташа. Наконец он просто не мог опомниться и растерял всю свою сообразительность и уверенность. Все, что здесь произошло, было непостижимо и непонятно: и то, что вдруг напомнила о себе почти совсем забытая теперь Ева, и еще более то, что Наташа тоже как бы увидела, почувствовала ее присутствие.
— Уйди, Юра, — тихо попросила Наташа.
— Ну ладно, ну… — Юра страдал вместе с нею, но особенно больно было ему оттого, что больно ей. Он попытался приласкать, пожалеть ее, но девушка отстранилась и съежилась от его прикосновения, как от чего-то неприятного. Он тогда повернулся и медленно, понуро, как никогда не хаживал прежде, начал спускаться по дорожке в котлован. Он мало что видел и мало что слышал, и остался как будто совсем один в этом шумливом и людном, знакомом и родном, но сегодня до непонятности странном мире. Опять один…
Острогорцев заканчивал очередной трудный разговор с главным механиком стройки.
— Я хочу понять, — говорил он, — почему с участков все время идут жалобы на работу механизмов и механизаторов? У вас не хватает единиц или механизмы слишком быстро выходят из строя? Не справляются ремонтные мастерские или еще что-нибудь?
Сорокапуд почти на все вопросы отвечал одинаково: «И это есть… И это тоже». Потом вспоминал что-то свое и даже радовался новому козырю:
— Кадры механизаторов не всегда на уровне.
— Так учите их!
— Все по сменам расписаны, учить некогда.
— А я вот и работаю и без отдыха учусь постигать своих ближайших помощников. — Острогорцев не скрывал, что и сейчас он стремится постичь кое-что.
— Запчастей не хватает, — вспоминал между тем главный механик свои беды.
— Запаситесь, если не хватает! Впереди еще не один год напряженной работы. Кто вам будет приносить их?
— Вот если бы вы в министерстве…
— Александра Ивановна! — крикнул Острогорцев в полуоткрытую дверь. Дело происходило в управлении стройки под конец дня, когда в приемной уже не могло быть много народу. — Александра Ивановна, заготовьте, пожалуйста, Сорокапуду командировку в Москву — он вам скажет, в какое министерство.
Грузный Сорокапуд растерянно поднялся с маленького для него стула, и стул обрадованно крякнул.
— А если я зря прокатаюсь?
— Подготовьте все свои претензии, все заявки, все раскладки — и бейтесь там на всех уровнях, — наказывал Острогорцев.
— Но вы же знаете, что не всегда…
— Знаю, но езжу и добиваюсь. С богом, как говорится! А через месяц мы направим на вас «Комсомольский прожектор» и высветим все темные уголки — можете не сомневаться…
Сорокапуд вышел, но Острогорцев еще с минуту сидел в боевой позе спорщика, готовый продолжать схватку. Потом несколько расслабился и повернулся к главному инженеру, который добрых полчаса сидел у его стола и ждал. Худой, за все лето почти не загоревший, с болезненно увеличенными подглазьями, он сидел терпеливо и незаметно, не вмешиваясь в разговоры и никак не высказывая своего к ним отношения. Разве что по выражению его немолодых и чаще всего невеселых глаз можно было бы угадать, чьи речи он одобряет, чьи не одобряет. Так же незаметно и тихо он умел сидеть и на совещаниях, летучках, приемах. Если необходимо было высказаться, он говорил чаще всего в совещательной форме: «Не стоит ли нам обратить внимание… Не пора ли подумать… Мне кажется, есть смысл заняться…» Обычно он высказывал дельные и актуальные вещи, но сама эта полувопросительная, не мобилизующая интонация как-то невольно снижала и своевременность и важность его соображений. Почти всегда требовалось, чтобы их услышал и поддержал своим уверенным тоном Острогорцев, и тогда уж все обретало силу закона.
— На что сегодня направлена инженерная мысль? — спросил Острогорцев, немного отдохнув от беседы с Сорокапудом.
— На плотину, Борис Игнатьевич, — отвечал главный. — Не пора ли нам подумать о ее конфигурации?
— О плотине нам всегда полагается думать, Павел Ильич, — проговорил Острогорцев, настраиваясь на спокойную, тихую беседу. Надо же когда-то и просто поговорить, не споря и не уличая, не требуя и не нажимая. Весь этот день был особенно напряженным и горячим. Тут и машина может раскалиться, и даже ей потребуется время на охлаждение.
— Я это к тому, Борис Игнатьевич, — продолжал главный инженер, — что если мы не подровняем ее до паводка…
— Хорошо хоть проезд закрыли. — Острогорцеву все еще не хотелось слишком серьезно вникать в новую проблему.
— Я думаю, есть смысл поговорить с начальниками участков, особенно — второго и третьего, где наметилось отставание.
— Они идут на пределе возможного… А потом — сколько еще до паводка?
— По календарю — много, по состоянию нашей плотины — просто в обрез.
— Успеем, Павел Ильич. Нам бы пока что с сегодняшними печалями разделаться. Одним махом! И лечь спать без хомута на шее.