— Сегодняшние не могут кончиться, пока не начнутся завтрашние, — философски заметил Павел Ильич. — Непрерывность заполненного времени.
— Я бы назвал это деспотизмом текучки… Кто там у нас еще, Александра Ивановна? — крикнул Острогорцев в полуприкрытую дверь.
— Кажется, все прошли…
Александра Ивановна появилась в дверях с этой доброй вестью весьма довольная. Время было позднее. «Все прошли и все разошлись — не пора ли и нам по домам?»— говорила ее добродушная улыбка. Настраивала на завершение дел и тишина управленческих коридоров. Только на первом этаже в диспетчерской кто-то кричал в телефон, еще больше подчеркивая общую тишину.
Острогорцев отогнул широкий рукав своей просторной куртки и, глядя на часы, стал вспоминать:
— Я еще обещал навестить старшего Густова, а в восемь — к ленинградцам. В девять тридцать — встреча со своим домашним коллективом по вопросу о двойке, полученной молодым Острогорцевым… Александра Ивановна, завтра в десять проверьте отправку «рафика» в аэропорт едут новые гости. Когда приедут — позвоните мне в штаб. Заниматься ими будет Мих-Мих… Я загляну сюда в пятнадцать ноль, но никого принимать не буду — разговор с отделом НОТ. Потом еду на гравийный.
Все это время он посматривал на часы, как будто на их циферблате были записаны все его сегодняшние и завтрашние «печали». На самом же деле он не пользовался даже записной книжкой — все держал в памяти. Она была у него редкостной. Он помнил все, что ему предстояло, что у него было намечено сделать, на неделю вперед. Держал в голове сотни лиц, фамилий, множество телефонных номеров, помнил не только тех людей, с которыми работал и часто встречался, но и случайных попутчиков по самолету, и когда-то донимавших его журналистов, и второстепенных служащих министерств и главков, ближних и дальних смежников. Мог назвать все крупные механизмы, задействованные сейчас на стройке и номера блоков, находившихся в работе. В любой день мог сказать, сколько на сегодня уложено в плотину бетона или сколько осталось до конца года неосвоенных денег. Если он сказал кому-то: «Через неделю доложить» или «Через три дня проверю», — можно было не сомневаться, что в положенный срок он все вспомнит. Конечно, он не забывал ни об одной назначенной встрече ни об одном обещании.
Некоторые называли его память феноменальной, однако сам он считал ее нормальной рабочей памятью руководителя. Если ее не имеешь, нельзя и соглашаться на подобную работу, как нельзя, к примеру, заике быть командиром пожарной дружины. Руководителю крупного объекта вообще полагалось иметь определенный набор личных качеств, в числе которых у Острогорцева значились и цепкая память, и широкая осведомленность, и быстрая (без опрометчивости и суеты) реакция, и незлобивый характер, и даже отсутствие художественных наклонностей. Последнее часто вызывало возражения. Ему говорили, к примеру, что один высокий руководитель играл в свободное время на скрипке. «А что этот человек построил?» — спрашивал Острогорцев. Ему говорили о зодчих Возрождения. «Не путайте эпохи! — возражал он. — Тогда было время универсалов, сегодня — узких специалистов. „Никто не обнимет необъятного“ — утверждал Козьма Петрович Прутков».
Рабочий день Острогорцева начинался с утренней летучки, на которой нередко определялись и дальнейшие его занятия. Вдруг где-то требовалось непременное его участие, и он шел или ехал на объект. Там возникало еще что-то новое — начиналась цепная реакция. Всем казалось, что при любой заминке надо обращаться к высшему начальству, обо всякой мелочи докладывать ему же и ждать его решения. Нередко, рассердившись, он отсылал руководителей-просителей… к самим себе. «Вы зачем поставлены на свой пост? Докладывать о неполадках и трудностях или руководить делом и преодолевать трудности?» Но тут же, конечно, во все встревал, всем «возникшим» занимался, а если уж в чем-то лично поучаствовал, то и потом не забывал поинтересоваться, как же там идут, как продолжаются дела…
— До паводка нам, Павел Ильич, предстоит еще пуск первого агрегата, — не забыл он и о прервавшейся теме разговора с главным инженером. — А при зубчатой плотине мы не наберем нужного для пуска объема водохранилища. Так что конфигурацией плотины действительно — с вашей помощью! — надо будет заняться. Что еще?
— Я не могу сказать, что это уже все, но на сегодня пора и честь знать, — проговорил Павел Ильич.
— А противопаводковые меры начинайте разрабатывать вместе с Проворовым. — Острогорцев впервые за все это время улыбнулся. — Он как начальник УОС, а также как наш постоянный критик должен лишний раз почувствовать и свою личную ответственность за свою родную плотину.
— Он вообще-то болеет за нее…
— А кто не болеет?.. Александра Ивановна, посмотрите-ка там в своем «колдуне» номер квартиры Николая Васильевича Густова. Дом помню, что пятый этаж — помню, а квартиру не помню.
Александра Ивановна тут же сообщила, даже, пожалуй, не заглядывая в свой справочник.
Острогорцев уже стоял у двери.
— До завтра! — попрощался он.
На улице он не отметил никаких особенных перемен в своем настроении или состоянии, не «вдохнул жадно свежего воздуха», как пишется иногда в книгах, — у него ведь просто продолжалась работа. А где она продолжается — в штабе или на плотине, в рыскающем по объектам «газике» или на заседании парткома, — это для него практически не имело значения. Сейчас он готовился к встрече с Густовым и думал о нем. Вспомнил в общих чертах его биографию и какая у него семья. Все вспомнил! И то, что Густов на фронте был сапером, и что второй его сын работает в управлении механизации газосварщиком, а жена преподает в школе немецкий, вспомнил и все «гэсы», на которых раньше работал Густов, и по значению тех строек произвел определенную коррекцию значительности самого этого человека, руководствуясь таким соображением: «Скажи мне, что ты строил, и я скажу, кто ты». Даже про «Запорожец», приспособленный для зимней рыбалки, вспомнилось Борису Игнатьевичу, хотя он и не видел этой машины, а только слышал о ней от кого-то. И что-то доходило до его слуха насчет дочери Густовых, не то разведенной, не то брошенной.
Разумеется, он не собирал специально сведения о Густове, но они накопились исподволь в его натренированной памяти и теперь, в нужный момент, вспоминались, выстраивались в определенный ряд.
«Запоминающее устройство» Острогорцева выдало ему и, так сказать, негативную информацию о старшем Густове: ведь это же он наговорил столичному журналисту много лишнего и неприятного для начальника стройки. После той публикации уже звонили из министерства и требовали отреагировать на выступление печати. Придется сочинять ответ. А что в нем напишешь? Как отреагируешь? Отменишь необходимые и неизбежные на врезке взрывы или, может быть, перенесешь здание ГЭС в другое место? Одно только можно сообщить с удовлетворением: после статьи (только не из-за нее, конечно) вышел на полную мощность бетонный завод, большой бетонный завод, и наконец-то решилась одна из главных проблем стройки. Теперь бы побольше народу на бетон!.. В ответе редакции стоит написать и насчет неотлаженных кранов-«тысячников» — пусть напечатают и это! Пусть прочитают на заводе — может, кое-кому икнется. Пусть везде думают о необходимости сочетать трудносочетаемое: сроки и качество!
Надо сказать, что такого правила — навещать больных — у Острогорцева заведено не было: он и времени лишнего не имел, и не считал это обязательным. Его интересовали прежде всего те люди, которые находились в данный момент на объектах. Он и сегодня не пошел бы, не появись у него в штабном кабинете, что-то около двенадцати, Густов-младший. Сам Острогорцев разговаривал с приехавшими ленинградцами — с Металлического завода и «Электросилы», но молодого Густова заметил. Видел, как он вошел, видел, как его остановил дежурный инженер («Борис Игнатьевич занят!»), видел, как легко и непринужденно прошел Юра эту заставу. Тут уже пришлось заинтересоваться: что там стряслось? Человек с плотины в неурочное время и без вызова — это уже тревожно. Пришлось извиниться перед гостями и подозвать парня к себе.
— Я насчет отца, Борис Игнатьевич, — сказал Юра, становясь так, чтобы отгородить своей широкой спиной остальных собеседников.
— А что с ним?
— Болеет он.
— Да, я слышал. Но не тяжело?
— Переживает он сильно.
— Больные все переживают.
Наверно, тут надо бы проявить побольше сочувствия, но все предшествующие разговоры, начиная с летучки, велись динамично и деловито, и этот диалог с Юрой, как бы по инерции, начался в том же стиле.
— Вы не могли бы навестить его? — не стал больше тянуть и Юра. — Это было бы для него очень полезно. В смысле морального состояния.
Тут пришлось призадуматься. Внешне это могло выглядеть как прикидка времени визита, поиски подходящего «окна» в жестком регламенте начальника стройки, но на самом-то деле именно тогда впервые подумалось: «Мог бы догадаться и сам, товарищ начальник!»
— Ты заходи ко мне в половине шестого — вместе и поедем, — сказал Юре, вспомнив, что от шести до восьми вечера он свободен.
Но у парня были еще и свои соображения.
— Вообще-то лучше бы без меня, Борис Игнатьевич, — сказал он. — А то отец сразу поймет, что это я… организовал.
— Все продумал!
— Так полагается, когда идешь к начальству.
— Хорошо, ждите меня вечерком, от семи до восьми. На водку не траться — пить не буду…
И вот он шел теперь к Густовым.
Открыла ему хозяйка — Зоя Сергеевна. В прихожей он увидел удочки и спиннинг, и этим определился первый вопрос к больному:
— Ну так когда же на рыбалку, Николай Васильевич?
Хозяин же пребывал пока что в растерянности. Дело в том, что, услышав в прихожей голос начальника стройки, он быстренько вскочил с постели, начал натягивать брюки, затем стал искать рубаху, но так и не нашел ее — остался в пижамной куртке. От всей этой торопливости он неожиданно запыхался, что особенно сильно и смутило его: предстать перед начальством в таком болезненном, почти загнанном виде было обидно.
Ответил он все же уверенно:
— Думаю — через недельку, Борис Игнатьевич.
— Вот это разговор!
Тут на помощь пришла Зоя и рассадила всех по местам — гостя на стул, хозяина — на свою койку.
— Вот это разговор! — повторил Острогорцев. — А то вдруг узнаю: заболел Густов-старший. Не поверил. Решил сам проверить.
— Правильно, что решили, — проговорил Николай Васильевич. — У нас могут и лишнего наговорить.
— В самом деле, что-то я не припомню… или память стала подводить? — Острогорцев и сам заметил, что слегка пококетничал насчет своей памяти. — Не помню, чтобы вы хворали когда-то.
— На вашей стройке не было — это точно, — подтвердил Николай Васильевич не без удовольствия.
— Что врачи говорит?
— Я понял так, что они меня решили на профилактику поставить. Как старый бетоновоз.
— Ну вот теперь мне все ясно! Профилактика — вещь полезная. Потому что впереди у нас самый трудный и самый главный год, и на нас теперь слишком много народу смотрит — и сверху, и снизу, и со всех боков…
Николай Васильевич чувствовал себя неловко и как хозяин. Он извинился и позвал Зою, чтобы она собрала на стол: время-то ужинное. Но гость остановил и хозяина, и появившуюся тотчас хозяйку.
— Пожалуйста, не хлопочите, Зоя Сергеевна, — сказал он. — Мне еще с ленинградцами ужинать предстоит, Там будут и тосты.
— Это в официальной обстановке, а тут в домашней, — все еще пытался хозяин соблюсти этикет.
— Водка и коньяк везде одинаковые, от них везде хмелеешь. И никуда от них не денешься. Ты — хозяин, у тебя гости. Бывает, что и высокие гости.
— Так вот я и говорю… — усмехнулся Николай Васильевич.
— Нет-нет, пощадите и меня, и себя. Вам, я думаю, тоже не стоит.
— Вообще-то правильно, — согласился хозяин. И успокоился.
И наступила заминка.
Острогорцев пожалел, что не расспросил Юру поподробнее, о чем тревожится, из-за чего переживает Густов-старший. Надо было не отпускать Юру так сразу. Однако по-другому не получается: все время перед глазами и вокруг толпится народ. С одним разговариваешь, другой через его плечо тянется и тоже просит выслушать. Так и живешь. Вроде бы начальник, а сам себе не хозяин. Люди идут и идут, приносят с собой вопросы и жалобы, и каждого надо выслушать, и по каждому вопросу принять решение, да еще и не очень затягивать, чтобы освободить мозг для новых вопросов и решений. С Юрой тоже так было. Принял решение — «Ждите меня вечером», — запомнил это для себя и продолжал выслушивать других, высказываться по другим поводам.
Ну что ж, надо принимать решение и теперь.
Чтобы не хитрить, не дипломатничать и не тянуть понапрасну время, спросил прямо:
— Ну а что же все-таки тревожит вас, Николай Васильевич? Если вот так, по-мужски спросить.
Николай Васильевич вздохнул. Он понял, что ему выпадает редкий случай напрямую высказать главному начальнику свои душевные волнения и сомнения. Другой такой возможности, пожалуй, уже не дождешься: одно слово Острогорцева — и пусть потом дорогой Мих-Мих что угодно предлагает, ничего он уже не изменит. Да, надо собраться с духом и откровенно сказать: не хочу на пенсию!
А сказать-то и не мог. Мешала гордость. Никогда еще ничего за свою жизнь не выпрашивал у начальства, так не начинать же теперь, на старости лет… А тут еще услышал гулкие и частые удары своего сердца, и это сначала отвлекло, затем приостановило его: вот, мол, что для тебя важнее теперь — как стучит сердце! Если оно так сильно забеспокоилось от одного только приближения к разговору, то как же дальше-то?
— Что-то не узнаю старого солдата, — подзадорил его Острогорцев и снова вспомнил недавнюю статью в газете, прямоту и откровенность Густова в разговорах со столичным журналистом.
Николай Васильевич еще раз вздохнул и проговорил;
— Вопрос поставлен прямо, так же надо и отвечать на него. Действительно, тревоги есть.
— О чем же?
— О завтрашнем дне.
— Ну, если в широком, глобальном смысле, то все мы об этом тревожимся, но пока что, честно сказать, не заболели от таких мыслей. Что-нибудь личное?
— Да оно и личное и общественное вместе, — начал Николай Васильевич и неожиданно заговорил о делах стройки, поскольку упомянуто было о завтрашнем дне в широком смысле. О своем можно будет и потом, на прощанье, сказать, а начать надо все-таки с дела. Для этого тоже не вдруг появится вторая такая возможность — чтобы с глазу на глаз и с полной откровенностью.
— Для нас тут и общественное стало семейным, и личное, бывает, превращается в общественное, — продолжал он. — И вот что меня давно мучает: много еще у нас всяких нервных мелочей…
Острогорцев внутренне поежился: «Мало мне министра и крайкома, так еще и он!» В лице его появилась некоторая жесткость. Но Николай Васильевич ничего не замечал или не хотел замечать, он развивал свою мысль.
— Я боюсь такого еще с армии: как только начнется, бывало, полоса мелких нарушений, так и жди крупного че-пе. Каждая отдельная мелочь — пустяк, на который можно и внимания не обращать, но когда они начинают накапливаться — это уже беда, того и гляди, прорвется где-то. И еще такая опасность есть: у людей вырабатывается привычка и, как говорится, терпимость к ненормальному положению дел. Пронесло в этот раз, пронесет и в другой…
— Ты считаешь, что у нас намечается такая опасность? — Острогорцев, подобно Густову, в минуты волнения легко переходил на «ты».
— Я не могу сказать, что она уже существует, — поотступил под строгим взглядом начальника Николай Васильевич, — но кое-что постепенно накапливается. В одном месте одно, в другом другое. Маленькие нарушения графика, если их сплюсовать, вырастают в солидные цифры. В связи с ускорением мы неплохо мобилизовались, народ вроде бы подтянулся, но мы слишком заторопились, а в спешке чего не бывает!.. Я тут лежал и думал: все время мы идем на пределе, все время должны выполнять что-то досрочно, а что-то потом доделывать, да еще на всякие посторонние дела отвлекаемся — то совхозу помогаем, то леспромхозу. Все время вяжет нас по рукам малая механизация, снабженцы не могут обеспечить даже электролампочками…
— Говорят, нашего главного московского снабженца перевели в пустыню, — усмехнулся тут Острогорцев. — И что ты думаешь? Там теперь дефицит песка… Но я это так, ты продолжай.
— Так вот я и говорю — не задергать бы, не загнать бы нам людей, как в спешке лошадей загоняют, — продолжал Николай Васильевич, немного сбитый с толку неожиданной шуткой гостя. — Вот вы спросили насчет опасности — намечается она или наметилась уже? Я не знаю. Но когда вот так раздумаешься — об одном, о другом, — то и покажется, что наметилась. Вот и боюсь…
Николай Васильевич остановился, снова услышав свое сердце, а Борис Игнатьевич все еще как будто продолжал слушать. Потом сказал:
— А я, ты думаешь, ничего на свете не боюсь?
Николай Васильевич увидел перед собой совсем незнакомого Острогорцева. По крайней мере это был уже не всегдашний, уверенный и напористый, быстрый на слово и окончательное решение начальник Всея стройки, как именует его Юра. На стуле сидел сейчас просто уставший, перегруженный заботами человек, которому, как видно, знакомы и сомнения и тревоги, только он не имеет права обнаруживать их перед подчиненными. Его удел — уверенность и твердость. Как генерал, начавший наступление, лишается права на колебания и обязан лишь неуклонно и неутомимо требовать решительного продвижения вперед, так и начальник крупной стройки, положив первый камень, уложив первый куб бетона, не может позволить себе никаких шатаний в мыслях и поступках. Если даже в его личном механизме уверенности что-то разладится, он обязан все там решительно подправить, подвинтить и наладить и впредь не позволять расшатываться. Удел и долг командующего — уверенность и непреклонность.
У Острогорцева были за плечами две ГЭС, на которых он работал прорабом, начальником УОС и начальником стройки. Он считался вполне преуспевающим руководителем. Некоторые недоброжелатели или завистники, которые у крупных руководителей всегда бывают, считали его слишком быстрорастущим кадром и подозревали, что у него крепкая «рука» в Москве, вспоминали при его имени переиначенную поговорку: «Не имей сто друзей, но заведи одного — в отделе кадров». Но все это были, в общем-то, досужие вымыслы. Когда же и руководить подобной стройкой, если не в сорок с небольшим? Кому же и строить завтрашние объекты, если не сорокалетним?
В последнем назначении Острогорцева был, правда, и элемент случайности: его предшественника в Сиреневом логу отстранили от должности. Естественно, стали искать замену. И тут кто-то вспомнил Острогорцева, у которого не было ни одного «прокола» и был уже немалый опыт. Всегда ведь при назначении на должность кто-то должен вспомнить надежного, по его мнению, человека — и только тогда может состояться назначение.
Слухам насчет «руки» в Москве тоже не стоило особенно доверять. Да, есть у Острогорцева в министерстве друг-товарищ, с которым они вместе начинали на одной стройке. Но дружба на расстоянии неизбежно затухает, особенно если друг оказывается в начальственном, а ты в подчиненном положении. Да, бывая в Москве, Острогорцев заходил к другу, они выпивали традиционный коньяк, Острогорцев высказывал свои беды и выслушивал московские новости верхнего эшелона, а потом уезжал — и каждый оставался как бы сам по себе. Личной переписки и телефонных переговоров, не касающихся дела, они не вели. Если честно сказать, им вполне хватало тех встреч, которые происходили во время поездок Острогорцева в столицу. Повидались — и ладно. Помог друг в решении очередных дел — спасибо, не помог — значит, не смог.
Другой, более близкий душевно друг остался на прежней стройке. Мечтой Острогорцева было — перетащить его к себе, чтобы здесь вместе и всласть поработать. Но никак не освобождалась для него подходящая должность. Собственно, одна-единственная должность — первого заместителя начальника стройки. Вот кем хотел бы видеть здесь своего друга Борис Игнатьевич! Но нынешний первый зам сидел крепко: у него-то как раз и была верная «рука» в Москве. Острогорцев считал его лишним человеком на стройке, мало что доверял ему, хотя внешне держался с ним подчеркнуто уважительно и почти всегда спрашивал его мнение по обсуждавшемуся на летучке или совещании вопросу. Мнение зама никогда не отличалось от высказанного мнения начальника, и это должно бы радовать начальника. Но не таков был Острогорцев. Он ясно видел за этим беспрекословным согласием беспомощность и неумелость своего первого помощника. А это заставляло его лишний раз вспомнить о толковом и опытном друге, который мог бы сейчас сидеть рядом и всерьез участвовать в решении сложных проблем.
С ним можно было бы поделиться и всякими своими сомнениями, даже обидами, которые, как ни странно, бывают и у крупных руководителей. Пока что Борис Игнатьевич ни перед кем не мог здесь раскрыть свою душу. Поговорить обо всем и начистоту, с полным доверием, с полной откровенностью, о делах стройки и тревогах совести.
Его не считали замкнутым человеком — и он не был таким. Он жил на виду, открыто, общался с десятками и сотнями людей, откровенно и честно обсуждал с ними десятки и сотни деловых проблем, производственных и житейских ситуаций, кого-то мог облагодетельствовать, кого-то покарать, хотя не злоупотреблял ни тем, ни другим, умел пошутить и принять шутку, не умел долго сердиться даже на сильно провинившегося работника, если тот осознавал свою ошибку, — словом, он был для всех — и ни для кого в отдельности. И у него тоже не было никого в отдельности. Вот в чем секрет. Вот в чем беда. У него были так называемые любимчики, к примеру, Варламов, но начальническая любовь чаще всего оборачивалась для подчиненного дополнительной тяжестью: кого любил — на того грузил. И это еще не означало душевной дружбы. Поэтому никто не знал и не думал, что у него бывают минуты тревог и сомнений, терзаний и разочарований. Такое просто невозможно представить, чтобы Острогорцев терзался и переживал! Или почувствовал неуверенность. Или кому-то пожаловался. Люди могли заподозрить в нем скорее излишнюю уверенность, а то и самоуверенность, нежели какие-то интеллигентские слабости. «Гибрид компьютера с бульдозером», — сказал как-то о нем, в порыве раздражения, Александр Антонович Проворов.
И вдруг вот такое: «А я, думаешь, не боюсь?» После этого вопроса оба — хозяин и гость — помолчали, подумали. Николаю Васильевичу хотелось уже не перечислять недостатки и «нервные мелочи», не укорять ими Острогорцева, а просто по-человечески посочувствовать ему и основательно подумать, как же все-таки получше бороться со всяческими «недо» — недоработками, недостатками, недовыполнениями, недоразумениями.
— Мы, низовые руководители, — заговорил он первым, — многое видим, но не многое можем, у вас колокольня повыше, но с высоты не всегда разглядишь подробности…
— Хватает и того, что вижу, — усмехнулся, выходя из задумчивости, Острогорцев. — На каждой летучке воюем с подробностями… Я потому и отменил ежедневные летучки, чтобы начальники сами, на местах, ответственно решали возникающие вопросы, а штаб больше работал на внешних связях — с поставщиками, смежниками, субподрядчиками. Ведь все время приходится что-то пробивать и выбивать, а наша нарастающая номенклатура поставок становится уже лавиноподобной. Бывает, что весь штаб, все управленцы, и я в том числе, только тем и заняты, что выясняем, откуда что не дослано, где что застряло, куда отправлено по ошибке. Но пока этим занимаешься, возникают собственные «подробности» на плотине и здании ГЭС.
— Насчет того, чтобы начальники решали вопросы на местах, — это правильно, — одобрил Николай Васильевич. — А то теперь обозначается и такой тип руководителей, которые много времени занимаются собственным благополучием и самообеспечением.
— Ну таких у нас немного, — возразил Острогорцев.
— С другой стороны, надо и то сказать, — продолжал Николай Васильевич, — что основные, преданные делу кадры работают, не жалея сил. Такие, как Варламов, Ливенков… Отняли вы у меня Ливенкова, — не смог удержаться, попенял Николай Васильевич.
И с этого момента разговор перешел в какую-то иную тональность, принял иное направление.
— Не на курорт я направил твоего Ливенкова, а на передний край, — заметил Острогорцев.
— А у меня что же, тылы?
— У тебя тоже передовая, но мы надеемся на Густовых.
— Потому и взяли от них лучшую бригаду?
— На кого надеешься, от того и берешь.
— Хотя бы поговорили перед этим, — опять попенял Николай Васильевич.
— Проворов должен был все объяснить… после того как сам с большим трудом понял.
— Он старался.
— А я не успеваю — пойми!
— Понимаю, Борис Игнатьевич. Я это так уж, по-стариковски…
Вот тут-то, пожалуй, и наступило самое время сказать, как бы к слову, о своей присухе. Поговорить о возрасте и особенностях этого возраста, когда человек хотя и не молод, но работоспособен, и ему еще хочется послужить, сделать кое-что на прощанье.
Самое подходящее было время для такого разговора. Но опять не повернулся язык, чтобы о себе говорить, за себя просить. И еще подумалось: может быть, главное, гложущее его беспокойство вызвано как раз тревогой за общий ход дела? Может, отсюда все проистекает? Стоило вот поговорить, поделиться — и уже легче.
Так и не высказал он своего личного, а про возраст даже совсем неподходящее добавил:
— С годами у нас говорливость прорезается, как зубки у младенцев, так что, может, я и лишнее наговорил. Но тут, я думаю, такая ситуация: лучше сказать, чем смолчать.
— Не всегда это так, — заметил Острогорцев. — Но сегодня все здесь было не зря.
И начал прощаться. У него уже подступало время новых разговоров — на этот раз за столом, с гостями.
Николай Васильевич проводил гостя до прихожей, потом вернулся в большую комнату и долго стоял перед широким балконным окном, глядя на застывшие перед ним кроны сосен, на отдельные березки, уже тронутые первыми сединами осени. Долго стоял, смотрел, думал.
Осень теперь самое понятное для него время года.
Осень… Но какая выдалась в этом году осень! Почти каждый день солнце и летнее тепло. Сопки левого берега и даже мрачноватая скала правого светились золотом берез, багрянцем осин и зеленой свежей хвоей пихт. Река поуспокоилась, сбавила за лето свой темп, и вода посветлела, в ней отражались ясное небо и вся осенняя просветленность природы. Глянешь на все это и невольно подумаешь: лучше ли бывает весна? И как бы в подтверждение сходства или равенства между весной и осенью в октябре снова зацвел багульник, а кто-то даже видел в тайге цветущие жарки — чисто весеннюю сибирскую радость.
Появился удивительный стальной цветок и в котловане стройки — рабочее колесо первой турбины. Оно проделало невероятно долгий путь — от причала Ленинградского Металлического завода на Неве по Северному морскому пути до устья Реки, а затем вверх по Реке — до котлована новой стройки. Здесь его выгрузили, поставили на специально срубленный ряж, и теперь оно, яркое, покрытое суриком, действительно напоминающее цветок своими гнутыми лопатками-лепестками, ежедневно встречало строителей по утрам и провожало по окончании смены. В любую погоду, в любое время суток этот «цветок» не тускнел и не закрывал лепестков, и становился он здесь своеобразным символом, знаком содружества и ускорения. Ленинградские турбостроители как бы напоминали: «Мы свое обязательство выполнили, слово теперь за вами, сибиряки».
И сибиряки вкалывали. Торопились на здании ГЭС, чтобы не опоздать с пуском первого агрегата к обещанному сроку, и поспешали на плотине, поднимая и выравнивая ее по всей длине, без чего не пустишь ни первый, ни второй агрегаты. Знали: зима обязательно осложнит и замедлит бетонные работы, так что надо было максимально использовать каждый благоприятный осенний день. У хлеборобов летний день год кормит, у гидростроителей многое зависело от того, сколько бетона ляжет в плотину к началу зимы. Надо было создать такой задел, который хоть немного перекрыл бы неизбежное зимнее отставание.
Юра уходил теперь на плотину, по примеру отца, ранним утром и возвращался к позднему ужину, пожалуй, только теперь начиная понимать, что такое должность начальника участка. Помимо новых, умножившихся забот он почувствовал и новый характер ответственности, тоже возросшей. Она стала теперь не только общей, как была при отце и когда распределялась между ним и отцом, между Герой Сапожниковым, сменными прорабами и бригадирами, — теперь она все больше становилась личной, персональной. Она уже не только гоняла его на плотину, но заставляла раздумчиво сидеть над графиками и схемами, над лимитками и чертежами. Ему доводилось делать это и раньше, он мог, скажем, заметить ошибку в чертежах и согласовать поправку с проектировщиками, но мог, в общем-то, и не заметить, мог не вглядываться с такой дотошностью, ибо был над ним «шеф» с его цепким глазом. Теперь же надеяться на какую-то высшую контрольную инстанцию не приходилось, во все надо было ответственно вникать самому, все решать без надежды на последующую поправку.
Возникали новый уровень и новый характер отношений — со старшими, младшими и равными. Новый бригадир Руслан Панчатов вдруг начал называть его Юрием Николаевичем. «Да брось ты, Руслан, какой я Николаевич!»— отмахнулся в первый раз Юра. Но Руслан и в следующий, и в третий раз обратился к нему по имени-отчеству.
Ну пусть бы один Руслан Панчатов, все-таки молодой и слегка облагодетельствованный, но и начальник УОС Александр Антонович Проворов тоже стал величать его по батюшке!
— Неужели я так сильно повзрослел, Александр Антонович? — отметил Юра это новое обращение.
— А ты сам не замечаешь? — вопросом на вопрос ответил Проворов, глядя на него какими-то знакомыми, почти отцовскими глазами.
Верный своей методе, Проворов не вмешивался в дела молодого начальника — только наблюдал. Зайдет после штабной летучки, осмотрит, как будто впервые, стены прорабской и словно бы между прочим, «без надобности», спросит:
— Ну как себя чувствуют молодые кадры?
Юре, правда, и в таком обычном вопросе слышался некий скрытый смысл, по-модному говоря — подтекст. Он ведь был посвящен Мих-Михом в план кадровых перемещений в пределах УОС: если «шеф» уйдет к Проворову замом по материальному обеспечению, то Юра останется у того же Проворова начальником участка. Густова-старшего Проворов знал дольше и лучше, а вот молодого мог и не знать настолько, как это требовалось для новой, для будущей ситуации. Поэтому Юре то и дело казалось, что Александр Антонович, навещая его, заодно и присматривается к будущему кадру, изучает его в деле, определяет его пригодность для новой должности. У Проворова была теперь идеальная возможность: еще до назначения человек проходит испытательный срок!
Честно сказать, Юру это несколько нервировало и раздражало, казалось обидным. Страдало его достоинство. Проработать столько лет на плотине и оказаться в роли испытуемого (сам он применял здесь слово «подопытный») было не так уж приятно. Однако Проворову он отвечал на его вопросы вполне учтиво. Учтиво и не слишком серьезно, как и полагается между начальниками в таком разговоре:
— Молодые кадры гонят план, Александр Антонович.
— Не нуждаются в помощи старших?
— Как нам без нее! — отвечал Юра. Но без крайней нужды ни о чем конкретно старался не просить. Знал систему Проворова, не любившего опекать подчиненных, да и сам не хотел выглядеть опекаемым. Так же, как и «подопытным».
Иногда он чуть-чуть топорщился и отвечал Проворову с едва заметным вызовом:
— Строят плотину молодые кадры.
Проворов усмехался и задавал новый вопрос:
— Ну и как же она строится?
— В полном соответствии.
— Тридцать девятую секцию, надеюсь, подтянете? — вроде бы не начальственно, но все же указывал Проворов на одно явное, давно наметившееся «несоответствие».
— Она у нас на стыке участков и плохо перекрыта кранами… — начинал объясняться Юра.
— Вот-вот, — говорил Проворов. И удалялся.
Самое удивительное было здесь то, что, топорщась и внутренне сопротивляясь вниманию Проворова, Юра все больше проникался к нему уважением и временами даже тянулся к нему. Хотелось поговорить обо всем запросто и прямо. Думалось, что был бы понят. И разрасталась даже такая тайная надежда, что у этого умного человека может возникнуть некое новое, пока еще никому не известное, но непременно мудрое, для всех приемлемое решение кадровых дел. Узнать бы его — и успокоиться.
В то же время Юра понимал, что начать такой разговор с Проворовым он никогда первым не сможет. Это не Мих-Мих, с которым он недавно объяснялся.
Мих-Мих, кстати, тоже наведался в эти дни на плотину, что было для Юры и для всех на участке большой неожиданностью. Как всегда бодрый и бодрящийся, готовый к доверительности и доброжелательному пониманию. Вежливо пожал руки молодому «правителю» и Гере Сапожникову, который сидел у Юры, — они вместе мудрили над тем, как разместить на блоках еще один кран. Был самый разгар обсуждения, но Гера, завидев гостя, немедленно встал, шевельнул своими колючками и поспешно вышел к Любе.
— Чего это он? — все заметил и удивился Мих-Мих.
— Деликатный мужик — вот и все, — объяснил Юра, хотя и сам не мог понять, что так подхлестнуло Геру, отчего он так подхватился.
— А мне показалось… — о том же продолжал Мих-Мих, глядя на дверь. Однако делиться своими подозрениями не стал и вместо этого спросил Юру: — Ну как у вас дома? Как старик?
— Вы что-то не заходите, — слегка упрекнул Юра.
— Понимаешь, все собирался, собирался со дня на день, а потом, слышу, Острогорцев меня опередил. Теперь надо хотя бы денек переждать, а то как будто по следам начальства… Ты не знаешь, какие они там проблемы обсуждали? Не при тебе это было?
— Нет, я в своей комнате сидел — на случай необходимости.
— Похоже, что у них серьезный разговор состоялся.
— Какие там серьезности с больным человеком! Просто навестил начальник ветерана.
— У него так просто ничего не бывает, — знающе заметил Мих-Мих. — Да и твой шеф — заводной, если дела коснется.
— Ясно, что о чем-нибудь дельном тоже говорили.
— А насчет наших кадровых раскладок толковали?
— Не знаю. И пока что не хочу знать, — ответил Юра без особой деликатности.
Он и в самом деле не знал, заводил ли отец разговор относительно своего будущего. Сам Николай Васильевич ничего ему не рассказал, а спрашивать Юра не стал. Ему, в общем-то, не до этих проблем теперь. Ему бы хоть в своих новых проблемах разобраться да и на плотине себя не уронить.
— Похоже, твой шеф выдал Острогорцеву насчет порядков на стройке, — продолжал Мих-Мих. — Тот далее на летучке упомянул: «Мы тут с Густовым-старшим посудачили недавно насчет наших дел и пришли к некоторым выводам…» Разъяснять, к каким, он, правда, не стал, но, по-моему, недоволен.
— Ну а если действительно шеф пощекотал нервы Острогорцеву? — спросил Юра.
— Тогда он сам себе все испортил!
— Правдой ничего не испортишь, я слышал.
— Идеалист! Если у старика хватило ума наседать на Острогорцева, он сам подписал себе приказ о выходе на пенсию. И уже без назначения на новую должность.
— А заготовить приказ должны вы, как я понимаю? — не то спросил, не то подразнил Юра Мих-Миха.
— Правильно понимаешь.
— Только вам надо еще уяснить, какой именно приказ?
— Не дерзи старшим, мальчик!
Мих-Мих насупился. Может быть, он и не собирался скрывать своих целей и намерений, но не хотел быть так упрощенно понятым или так легко разгаданным.
Однако и долго сердиться Мих-Мих тоже не умел. Немного помолчав, спросил о здоровье Зои Сергеевны (хотя болел сейчас Николай Васильевич), заметил, что нынче красивая стоит осень, осведомился, как справляется участок с планом. Пожалел, что не удастся сходить на осеннюю охоту, И продолжал подспудно думать о своем, о том, ради чего пришел сюда.
— Что же будем делать, Юра? — спросил, уже собираясь уходить.
— Строить ГЭС, — отвечал Юра. Ему очень понравилась эта формула, и он повторил ее в этот день уже во второй раз.
Попрощался Мих-Мих вполне дружески, в своем стиле, передал привет Николаю Васильевичу, пообещал в самое ближайшее время навестить его.
«Теперь поторопится», — подумал Юра с невольной улыбкой.
Но не заклеймил друга дома презрением, даже осудил его не очень сильно. Так уж, видимо, сложился этот человек. Он уверен, что так и должно действовать: окольными путями разведать все, что требуется, чтобы подготовить потом безошибочное, суть угодное начальству предложение. В данном случае — тоже. Поскольку окончательное решение будет принимать Острогорцев, Мих-Мих считал необходимым заранее знать его отношение, его намерения касательно Густова-старшего. Все нужно знать заранее, чтобы оставаться единомышленником с начальником стройки. Иначе ведь нельзя действовать заму по кадрам, иначе разнотык получится. А так он поступает, со своей точки зрения, правильно и профессионально — и ни в чем ты его не упрекнешь, Юра Густов. Разве что еще чуть-чуть поуменьшится твое уважение к этому человеку…
Гера уже не вернулся, и определять место установки нового крана теперь придется Юре одному. Гера вообще ушел слишком поспешно; можно было понять это так, что его уважение к Мих-Миху уменьшилось намного раньше. А еще тут вдруг шевельнулось у Юры предположение, что в душе Гера, может быть, тоже претендует на пост начальника участка, если уйдет Николай Васильевич. Гера — такой же старший прораб, как и Юра, их деловые качества почти одинаковы, а стало быть, и право на выдвижение у них тоже одинаковое. Но Гера знает, что Мих-Мих — друг дома Густовых, и может подумать…
Вот еще какой поворот!
Поддайся, черт возьми, подобному течению мыслей — и самого себя заподозришь в карьеризме, и ведь где-то в глубинах сознания найдешь необходимые подтверждения. Вспомнишь, к примеру, промелькнувшее когда-то желание власти — только для дела, разумеется, только во имя улучшения дела! — вспомнишь, как в те же дерзкие минуты обращался мыслью к самому главному креслу этой огромной стройки, чуть ли не сознавая себя способным занять его, — вот тебе и необходимые штрихи к портрету карьериста!
Так что скорей на плотину, друг!
И порадуйся еще раз, что есть у тебя такое славное место, как плотина. Там всегда дует вдоль Реки — в ту ли, в другую ли сторону — свежий ветерок, там постоянно, днем и ночью, работают и работают люди, там ведутся здоровые разговоры о бетоне, опалубке, металле — и почти никогда о должностях! Там не остается времени и не остается в душе места для сомнительных мыслишек. Так что едва подумалось тебе не совсем хорошо о хорошем человеке — шагай поскорее туда, на ветерок! От собственных искусительных и угнетающих мыслей — туда же спеши! Когда почувствуешь, что о чем-то нельзя думать, а можно только работать, — вперед, на плотину, дружище! Вспомнил о женщине, тебя отвергнувшей, — и опять не найдешь, не придумаешь ничего лучшего, как подняться туда же. Плотина — великий остров спасения. Символ упорства и мудрости. Символ стойкости. Место вольных ветров и свободных дум.
Мысль о женщине…
Если приостановиться и подумать: что такое женщина в нашей жизни? В жизни мужчины и в жизни вообще? Она и сила наша, и слабость. Она и слабого может сделать героем, и подлинного героя низвести до самого низкого уровня. Из-за нее дрались на дуэлях, а когда-то, говорят, вели кровопролитные войны. Ради нее писали поэмы и совершали страшные преступления. Ее обожали, превозносили, лелеяли, ставили выше богов и законов — и ее же втаптывали в грязь. Ее прекрасное тело обожествляли и предавали анафеме, нежно ласкали в тихом уединении и выставляли на всеобщий позор к черному столбу, стегали плетьми, сжигали живую неизъяснимую красоту на кострах. Она сама шла на подвиг и на позор, на торжество и на смерть.
Все это — женщина.
И добрый, уютный нынешний дом с запахом чистоты — это тоже женщина.
И запущенность в доме, уныние и бездетность — она же.
Твое настроение, твоя рабочая удаль или унылая лень — чаще всего от женщины.
И сами мы, каждый из нас, — от женщины.
И наше прошлое, настоящее, будущее соединены женщиной.
Радость и горе, свет и тьма, красота и безобразие, надежда и уныние, восторг и горесть, полет и падение, счастье и беда, доброта и злоба, рай и ад — все это женщина, женщина и женщина.
И, наконец, самое главное: само продолжение жизни человеческой, противоречивой и сложной, непрерывной и обнадеживающей, — разве оно возможно без Женщины? Без Женщины с большой буквы.
А есть еще у каждого и одна-единственная женщина со своим единственным обликом и характером, со своим именем и своей удивительной неповторимостью.
Наташа — вот ее нынешнее имя в сознании и в сердце Юры.
Настроение и мысли о ней менялись у Юры в эти дни постоянно и временами резко, контрастно. То он трезво, рассудительно обращался к недавнему прошлому, когда все возникшее между ним и Наташей представлялось серьезным и прочным, и тогда не мог поверить, чтобы все это могло так сразу и навсегда оборваться. А то вдруг вспоминал последнее объяснение, чужое лицо Наташи — и все вмиг становилось безнадежным, беспросветным. Сожалел о своей тогдашней порывистости. Он вообще не очень-то ценил слова в отношениях между мужчиной и женщиной, поскольку тут происходила, может быть, самая грозная девальвация: клятвы оборачиваются предательством, ласковость — грубостью, многие обещания решительно ничего не стоят. Меньше всего говорят и клянутся надежные люди, а себя он привык считать надежным. Он и не хотел торопиться… Однако же пришла, нагрянула такая минута, когда он уже не мог не сказать Наташе о своей любви, побежал, заторопился к ней — и вот случилось непредвиденное. Его порыв к радости, его краткий праздник души закончились обидой и тоской.
Снова и снова вспоминая эти минуты, он уже не верил ни в какую трезвость, ни в какую логику. То есть ему казалась более убедительной логика обратная: если все между ним и Наташей с такой легкостью оборвется, то, значит, ничего серьезного и не намечалось. И тогда невольно думалось о какой-то предначертанности, предопределенности. Видимо, не суждено. Знать, такова судьба, что ни в первый раз, ни теперь… Стало быть, надо просто смириться с этим и остаться на всю жизнь одному, в гордом и свободном одиночестве. Пусть это будет унылая, бедняцкая гордость — все равно это лучше унижения.
И в то же самое время, за этими самыми мыслями он не переставал ждать встречи с Наташей. Вот еще какая бывает логика! Пытался представить себе, как это может произойти и что он скажет Наташе, и что она ответит ему, и как они оба будут постепенно приближаться к пониманию, к примирению, к дружбе.
Встреча должна была состояться неизбежно — это он знал. Дорога в котлован здесь одна для всех, дорожки в поселке хотя и разбегаются в разные стороны, но сходятся к центру, без которого не обойтись ни одному жителю Сиреневого лога. Наконец была еще общая для всех плотина. На ней тоже немало своих путей-переходов — и столько же возможностей встретиться.
Только вот когда и как это произойдет?
Пока что проходили день за днем, а Наташу он или не видел совсем, или только издали. Когда ходил к Острогорцеву насчет отца, нарочно задержался в штабном коридоре, без нужды поразговаривал с дежурным инженером, потом долго пил чашку растворимого кофе в буфете и все посматривал через дверь: не выйдет ли кто из комнаты техинспекции. Не дождался… И переступить через знакомый порожек в знакомую комнату не решился. Ему тут подумалось, что вся техинспекция уже знает или догадывается об их размолвке.
А встречи у него происходили в это время совсем другие — и каждая словно бы со своим намеком, со своей подсказкой.
Как-то он зашел в новую бригаду Руслана Панчатова. Здесь готовили к бетонированию давно законсервированный и основательно замусоренный блок. Панчатов работал в дальнем углу — бил по уже очищенному бетону сильной струей воды, а у самой лесенки, у входа на блок, трудился незнакомый худенький парнишка — драил металлической щеткой старый бетон. Юра понял, что это тот самый студент, про которого рассказывал утром Гера Сапожников. Почти все лето парень проболел воспалением легких, от своего студотряда отстал, но решил все же поехать вдогонку, чтобы «посмотреть и прикоснуться». Был он в невзрачной курточке, выглядел рядом с кадровыми ребятами в их благородных брезентовках хилым и хлипким, однако свою черную, явно не престижную работу выполнял с пониманием, если не с гордостью, и даже начал, не отрываясь от дела, просвещать Юру, приняв его за постороннего наблюдателя, может — за журналиста.
— Бетон любит чистоту, как хорошая женщина, — изрек он, глянув на наблюдателя снизу и как-то бочком. — Даже не всякая хозяйка так чисто моет полы в своей квартире, как бетонщики чистят блоки перед бетонированием. Тут ни одной щепочки, ни одной соринки не должно остаться, чтобы новый бетон намертво схватился со старым.
Юра слушал молча, и это поощряло словоохотливого студентика. Он и Юре повторил свою историю с воспалением легких и все продолжал делиться своими обширными познаниями в области бетонирования:
— Наш профессор утверждает, что плотина учит людей чистоплотности — как в работе, так и в отношениях между собой.
— Ты из Новосибирского политехнического, что ли? — спросил тут Юра.
— Ну! — обрадовался студентик. — А вы как узнали?
— Десять лет назад я слушал того же профессора.
— А теперь, значит, на нашем участке работаете?
— Точно, друг! На вашем.
— А вы не курите? — Студентик оставил свою щетку, разогнулся, но остался все же в просительной позе — на коленях.
— Что я тебе девка, что ли? — повторил Юра местную шутку.
Студентик весело рассмеялся.
— И правда: они теперь не хуже нас дымят!.. А вы когда кончали наш институт? — вдруг заинтересовался студентик.
Юра сказал.
— Я так и подумал! — обрадовался парень. — Вы не знали такого Игоря Столбикова?
Юра пригляделся к тощему труженику — и вот она, его собственная студенческая юность, вспыхнула отдаленным веселым светом, высветила забавную, так хорошо знакомую физиономию приятеля-однокурсника!
— Братан твой? — уверенно спросил Юра.
— Родной! — продолжал радоваться студентик.
— Где же он теперь?
— На Зее.
— Ну, привет ему от Юры Густова. А мне — адресок… Хотя Зея — это уже точный адрес…
Они поговорили немного об институте, немного о Зейской ГЭС, затем о том, почему парень не поехал на практику к братану («Не с моими легкими», — сказал на это парень), и Юра пошел в следующую бригаду, заразившись от неожиданного собеседника непонятной какой-то радостью. Длилась она, правда, недолго и сменилась не слишком веселым прозрением: Зея — это выход! Не зря она вспоминается уже во второй раз, как только возникает сложная ситуация. Может, и в самом деле махнуть туда, все здешнее забыть, заглушить — и пусть еще раз начинается для него отдаленная, отшельническая жизнь. По сравнению с какими-то другими местами и Сиреневый лог — суровая стройка, но Зея — это посерьезнее. Это вечная мерзлота и свирепые ветры в междугорье, и еще большая отдаленность, неустроенность, тоска. Ну что ж, пусть так. Думать о трудностях, борьбе, одиночестве было даже приятно. Пусть так. Чем хуже, тем лучше…
Юра попытался представить себе, как она может выглядеть — Зея. Но не вдруг нарисуешь себе то, чего не видел своими глазами. И почему-то увиделся взамен ближний ледник, на который он вместе с Ливенковым, уже давно, поднимался. Тоже суровость и ветры… И тамошняя каменная река — курумник — возникла, перед внутренним памятливым зрением, заставив еще раз пережить великое удивление и странное восхищение.
Долго они стояли тогда с Ливенковым на краю застывшего каменного потока, сами тоже окаменев от изумления. Гадали, как это могло получиться, что происходило здесь в давние непроглядные времена? Какая сила собрала столько валунов в одно место и пустила их вниз по ложбине, а потом вдруг затормозила, заморозила — и они застыли, где оказались, друг подле друга и один на другом, — на вечные времена? Смирились с мертвой неподвижностью. Состарились, обомшели, спрятав под этой шубой свой возраст и свою тайну… А какие тут бушевали силы и громы!
После смены Юра пришел в правобережную столовую «Под скалой», где провожали на пенсию единственного ветерана третьей бригады Степана Митрофановича Крутикова. Парни успели переодеться и почиститься, попричесали свои длинные космы, и, когда уселись за сдвинутыми столиками, их было просто не узнать. Сидели чинненько, переговаривались вполголоса и с полнейшим равнодушием, не то показным, не то искренним, взирали на бутылки сухого вина, расставленные по всей длине общего стола. Они, конечно, хотели бы чего-нибудь покрепче, но понимали: сухой закон — сухое вино. А может, и запаслись другим каким напитком и потому без интереса взирали на бутылки официального «сухаря».
Митрофаныч и бригадир уселись во главе стола. Оба были среднего роста, оба худощавые и жилистые, но и очень разные. Шишко светлоглазый и светловолосый с несколько удлиненным приятным лицом, а Крутиков — с черными, без седины, волосами, с круглым и темным, словно бы прокопченным, лицом, с узкими глазами неопределенного цвета. «У нас на Алтае говорят: глаз нет, нос нет, вся — лицо», — любил он веселить ребят такой прибауткой. Скажет — и радуется, сияет своими действительно узенькими, будто съежившимися, будто спрятанными от ветров и солнца глазами.
Сегодня он сидел серьезный, отрешенный, чуть окаменевший — как Будда. А бригадир волновался, снова и снова оглядывая стол и вопросительно посматривая то на завстоловой, то на Юру.
В комсомольско-молодежной бригаде, сколько она существует, никого еще не провожали на пенсию, и Славе Шишко хотелось, чтобы сегодня и старик Митрофаныч был доволен, и ребятам все это надолго и хорошо запомнилось. Он собрал на подарок ветерану триста рублей и долго советовался со всеми, что же купить на них, пока не догадался через кого-то третьего разведать у самого ветерана, что ему больше всего хотелось бы. Ветеран не раздумывал ни минуты. «Шифоньерку хочу», — сказал он. И пожаловался: «Жена ушел, шифоньерку увез — нет больше шифоньерки дома». Так выяснилось, что перед уходом на пенсию он еще и одиноким остался, и тут уж ребята на все были готовы, лишь бы поддержать человека. А жена ушла к другому. В пятьдесят-то с лишним годков…
Но вот бригадир поднялся, чтобы сказать речь. Юра стал слушать — и не мог не подивиться. Выбрал Слава очень верный тон — и задал его остальным. Все говорили и толково, и не длинно. Митрофаныч только и знал, что обходил всех по-за спинками стульев и повторял:
— Спасибо, ребята, спасибо!
А когда Женя Лукова, единственная в этом собрании женщина, подошла к нему и поцеловала, он прослезился и смущенно проговорил:
— Ну это ты, девка, поди-ка, кого же…
И снова повторил свое:
— Спасибо, ребята, спасибо!
Кто-то шепотом помянул его старуху-эмансипатку, а другой тут же предложил тост за верную мужскую дружбу. Тост подхватил Слава Шишко и сказал ветерану слова, которых он, может быть, особенно ждал в этот день:
— Ты, Митрофаныч, знай и помни: работа в бригаде по твоим силам и по твоим рукам всегда найдется. Отдохни пока, сколько тебе захочется, но если заскучаешь — иди к нам.
И снова повторил старик свое благодарственное заклинание:
— Спасибо, ребята, спасибо!
На стол было выставлено только сухое, но что за пир для бетонщика без водки? И вот уже начали склоняться волосатые головы к подстольным запасам, зазвенело горлышко посуды о стаканы, и кто-то затянул, для прикрытия звуков, «Ермака». Нашлись в бригаде запевалы, басы, баритоны — просто диво! Столько лет с ребятами видишься, ругаешься, шутишь — и не знаешь, как они поют! А бригадир еще раз удивил Юру: спел без аккомпанемента сложную длинную песню «Мадагаскар», а затем пел романсы. У него оказались сильный чистый голос и отличный слух.
К Юре подсела Женя Лукова и спросила о здоровье Николая Васильевича. Юра сказал, что шеф поправляется.
— Он ведь такой крепкий еще, — проговорила Женя, глядя на Юру не то с вопросом, не то с ожиданием.
— Он и не считает это болезнью. Тихая симуляция, говорит. — Юра неосознанно, из какой-то мужской солидарности, поддержал авторитет «шефа» в глазах молодой женщины.
— Передай ему привет.
— Спасибо.
— Ну вот…
Она начала как-то замедленно улыбаться, приоткрывая чудесный ряд своих ровных и плотных, один к одному, зубов. А в глазах ее разрасталось почти озорное нетерпение. Ей так хотелось что-то сказать, выплеснуть, что она еле сдерживалась. И было в этих глазах уже знакомое Юре чарующее бабье колдовство. Он даже съежился внутренне под этим ее взглядом, под этой улыбкой тайного вызова, ему даже подумалось, что Женя возьмет да и предложит сейчас пойти с нею — и что тогда делать? Что придумать?
— А ты похож на него, — сказала наконец Женя.
— На кого? — не понял Юра.
— На отца своего. На шефа.
— Удивила!
— Удивила бы я тебя, Юрочка, ох, как удивила бы, да вот все еще не могу понять, надо ли.
— Не надо, — попросил Юра.
— Не буду! — решила Женя. — Потому что уважаю обоих… На свадьбу-то позовешь? — быстро и вроде бы ловко перескочила она с одного на другое.
— Может, сперва твою сыграем? — в тон ей ответил Юра.
— За Крутикова выйти, что ли? — тихонько рассмеялась Женя и доверительно ткнулась Юре в плечо.
— Не прибедняйся.
— А что? — вроде как всерьез продолжала Женя. — Человек он тихий и свободный теперь. Стабильная пенсия. Новый шифоньер ему подарили. Он бы любил меня.
— Шифоньер-то?
— Дурачок ты, Юрочка, ох, дурачок! — обозвала его Женя, все равно как приласкала. А что при этом подумала, опять было неясно. Скорей всего — сразу о многом, за каждым простым словом двойной смысл держала. И оттого Юре все труднее, все невозможнее становилось оставаться рядом с нею, видеть ее глаза, слышать ее голос с многозначными интонациями. Ему почудилось в Жене опасное всепонимание. Казалось, она читает тебя, как открытую книгу, и может по собственному произволу выбирать любые нужные ей страницы.
— Мы же с тобой ровесники, Юра, ты знаешь это? — еще раз перекинулась Женя на новую тему. — Даже в одном месяце.
Юра все понял и пожалел Женю, но ничего ей не ответил.
Но тут он словно бы ожегся. Потому что против Наташи «работала» эта непроизвольная и неожиданная мысль.
А Женя вдруг встала, церемонно поблагодарила его:
— Спасибо, Юрочка, за компанию, за хорошую беседу, а за хлеб-соль я пойду поблагодарю бригадира.
— А то посиди еще, — не очень уверенно предложил Юра.
— Да нет, надо идти. Меня дочурка ждет.
Она пробралась вдоль стенки к Крутикову и бригадиру, еще раз чмокнула ветерана в щеку, сказала им обоим что-то веселое. Затем прошла к двери, помахала всем оттуда рукой, одарила всех воистину белозубой улыбкой, повеселила частушкой:
Я любила ягодиночку,
Любила его мать.
Развеселую семеечку
Пришлося забывать.
— Женя, стой! — закричали ей ребята из-за стола. — Куда торопишься? За что обижаешь?
Захмелевший Лысой вылез из-за стола и, по-медвежьи потопав по полу, пробухал в ответ Жене свою частушку;
Тараторочку на полочку,
Топорик на плечо.
Свою милку на вечерочке
Обидел ни за чо!
Лысой, наверно, тоже хотел, чтобы Женя осталась, и не уходил с круга, ожидая ее ответа, но Женя поулыбалась-поулыбалась в дверях и убежала…
— С вами тут усмеешься и уплачешься! — крикнула на прощанье.
При последней встрече с врачом — молодой, но очень уверенной женщиной — Николай Васильевич ни словом не обмолвился насчет выписки на работу. Раньше он при ее посещении обязательно говорил что-нибудь такое: «Не пора ли долечиваться симулянту на плотине?» А теперь, когда и самочувствие и последняя электрокардиограмма были вполне приличными, он вдруг перестал проявлять нетерпение. Докторша сама готова была в этот раз выписать его, а он молчал, не напоминал и не просил. И тогда забеспокоилась она сама:
— Вам не стало хуже?
— Нет, — коротко ответил Николай Васильевич.
— Но что-то вас все-таки тревожит?
— Живого всегда что-то тревожит.
— Ну-с ладненько, ладненько…
Она еще раз послушала, постукала, повертела его и вынесла решение:
— Давайте посидим дома еще денька три — для надежности. На улицу выходить можно.
— А как насчет рыбалки? — неожиданно для себя спросил Николай Васильевич.
Докторша смотрела на него с недоумением и непониманием.
— С берега, — уточнил он.
— Ладно, с берега порыбачьте. Только не утомляться, не нервничать.
— Это меня не утомит. Там одни только положительные эмоции, — ввернул он медицинское словечко.
Дождавшись предвечернего часа, он наладил удочку и отправился на Реку. Прошел почти до пристани и обнаружил там отличный пенек прямо над обрывистым берегом и расположился, можно сказать, с удобствами.
Здесь и провел он оставшиеся два больничных дня, прокручивая свои новые, открывшиеся во время болезни мысли.
Нового в них было не так уж много, но кое-что было. Во-первых, приходилось согласиться, что здоровье у него отнюдь не богатырское и, стало быть, надо не торопиться к инфаркту, как сказала мудрая молодая докторша. С другой стороны, чем меньше остается у тебя в запасе времени, тем больше надо торопиться, если хочешь побольше сделать. Всякий настоящий человек думает, конечно, о том, чтобы побольше сделать, побольше оставить после себя. Однако на это способен только здоровый, сильный, в меру спокойный человек.
Наконец оставалась и давно известная проблема: сын!
В этой проблеме тоже ничего не появилось нового. Сын опять оказался на высоте. Он подробно докладывал обо всем, что делается на участке, и можно было только радоваться, слушая его. Хотя с участка ушла лучшая, надежнейшая бригада Ливенкова и не было в строю самого начальника, план месяца выполнялся. «Молодец!» — только это и оставалось повторять изо дня в день Николаю Васильевичу. Да еще записывать в свою заветную книжицу данные по забетонированным новым блокам. И потихоньку гордиться сыном-работником, справедливо видя в его умелости и свою долю. Сам же воспитал и взрастил его!
Правда, временами и глубоко втайне Николай Васильевич ждал, что когда-то сын придет и пожалуется на трудности, попросит совета или помощи или хотя бы скажет, какое это нелегкое дело — руководить участком. Пусть бы даже слукавил, но пожаловался. Но сын только докладывал нарастающие итоги, положительные цифры, приятные новости. Он не умел лукавить. И создавалось впечатление, что ему там совсем неплохо без старого «шефа», а может, даже и лучше без старого-то. И тогда у Николая Васильевича стали нарастать неуправляемые обида и ревность. Что же, старший Густов уже не нужен на участке? Уж не хочет ли сын исподтишка доказать ему и другим именно это?
Николай Васильевич, может быть, впервые в жизни подумал о сыне с неприязнью: «Надо мне было, старому дураку, выманить его из штаба, надо было научить летать, чтобы ему захотелось получить все небо!» И сделал вывод: «Нет, сыновья должны идти где-то поодаль, параллельным курсом, не пересекая дороги отцам!»
Это была подлая минутка, и Николай Васильевич не мог тогда погордиться собой. Он словно бы споткнулся о нее, как спотыкаются о камень на дороге, и невольно остановился, затоптался на месте — от боли и обиды. И еще оттого и для того остановился, чтобы поосновательнее разобраться в самом себе, чтобы уже не оставалось никаких неясностей и неопределенностей.
Три дня он думал только об этом.
На четвертый тишком, не предупредив Юру, вышел на работу. Сойдя с автобуса, заметил, что плотина вроде бы подросла и по всей ширине, и на его участке, и подумал, что слишком долго провалялся, если на глаз можно увидеть эти изменения. Прошел прямо в прорабскую, в свой привычный обжитой домик, по которому, оказывается, изрядно соскучился. Домик перевезли еще до болезни из верхнего котлована вниз, к управленческой столовке «Под скалой». Тут же выстроились в рядок вдоль Реки бригадные домики, все одного, зеленого, цвета, изрядно подзапылившиеся. Николай Васильевич прошелся вдоль небольшого их строя, посмотрел на доски показателей. На доске третьей бригады увидел фамилию нового звеньевого — «Лысой П. Т.». Значит, все-таки не послушался Юра, поставил звеньевым этого безвольного медведя. Ну-ну…
В домике была только Люба-нормировщица, которая обрадовалась его приходу и затараторила:
— С выздоровлением вас, Николай Васильевич! Мы все уже соскучились без вас, ребята из бригад заходили, спрашивали…
— А новое начальство не пришлось вам? — не удержался Николай Васильевич.
— Нет, что вы, не в этом дело! — столь же искренне испугалась Люба. — Юра работает, как зверь, всех гоняет и себе покоя не дает… Кажется, даже про свадьбу свою забыл.
— Я думаю, выберет время, вспомнит.
— А мы с Герой тоже решили пожениться, Николай Васильевич, — сообщила Люба и чуть замерла в ожидании.
— Совет вам да любовь, ребятки!
— А вас мы просим быть посаженым отцом. У нас же никаких родственников поблизости нету.
— Спасибо. Посижу… — Николай Васильевич улыбнулся, и с него свалилась большая часть того напряжения, которое он нес в себе от самого дома.
Вскоре после восьми часов появился Юра. По-деловому быстро ворвался в комнатку начальника участка — и прямо к столу. А за столом отец.
— Ты, шеф? — удивился Юра.
— Собственной персоной, — отвечал Николай Васильевич, глядя на сына с каким-то изучающим ожиданием.
— Что же ты не сказал, что выходишь?
— Хотел провести неожиданную инспекцию.
— Ну так пойдем.
На плотину поднимались на дребезжащем лифте, к которому Николай Васильевич относился без доверия, хотя и вынужден был признать, что он экономит время и силы. Прошли сразу к новой, недавно сформированной бригаде. Здесь блок был забетонирован только наполовину и фронт работы был еще достаточный. Вторая бригада только начала работать в новой выгородке, и у нее тоже никаких осложнений не предвиделось. В третьей укладывали последние порции бетона в довольно сложный фигурный блок. Работало как раз звено Лысого, и сам звеньевой принимал бадью, подманивая ее рукой к трудному закоулку.
— Как он справляется? — спросил Николай Васильевич.
— Старается… Я ему сказал, что только временно назначаю, до твоего прихода.
— А на доске его фамилия написана капитально.
— Так надо же как-то звено обозначить.
— Ну ладно, — не стал противиться Николай Васильевич. — Я вижу, что мог бы еще три недели дома сидеть, — не то в похвалу Юре, не то с другой какой мыслью проговорил он. — Все у тебя тут в ажуре.
— Это не моя вина, шеф, — поспешил Юра «оправдаться». — Просто все везде здорово налаживается: бетон вымаливать не надо, арматуру дают вовремя, краны работают, а людям ведь только одно и надо — чтобы дело шло без задержек.
— И оно, что же, вот так все идет и идет, без сучка без задоринки, весь божий день?
— Работа есть работа, шеф… Но в этом соревновании-содружестве что-то есть!
— Не дураки придумали.
— И еще новость: Острогорцев повел бешеную борьбу со всякими зловредными мелочами.
— Значит, все-таки засело это у него в голове, — удовлетворенно заметил Николай Васильевич.
— Твоя идея? — догадался Юра.
— Он и сам толковый мужик…
Теперь Николай Васильевич уже сверху, с плотины, посмотрел в нижний котлован, на штабную горку и дальше, вниз по Реке, где в зелени берез и сосен блаженствовали пятиэтажные дома поселка, светлея отделкой из мраморной крошки. Наверное, не в первый раз смотрел он отсюда и вверх и вниз по течению Реки, слушая бурливые речи ее, но сегодня все ему вдруг показалось несколько новым и словно бы уменьшенным. Все словно бы отодвинулось, затуманилось или сгладилось. Даже строительного мусора и Грязи стало в котловане как будто меньше. И чище, оранжевей стали «белазы», бежавшие от бетонного завода к плотине, я веселее катилась голубеющая от неба вода, и оживленнее было в нижнем котловане, под станционной плотиной, где намечались первые штрихи будущего здания ГЭС. Обновили потрепанный взрывами флаг над штабом, и новизной блестели недавно вставленные там стекла.
Загляделся, задумался Николай Васильевич, и какие-то новые мысли или ощущения приподняли его еще выше, куда-то к тому уровню, на котором протянется от берега к берегу (и в дальние завтрашние времена!), выгнется гордой красивой дугой поперек Реки могучая плотина, очищенная от всего лишнего, прекрасная в своей завершенности. Она не только будет работать, накапливая воду для турбин, она украсит этот уголок земли человеческим творением. Пусть говорят что угодно, пусть и сам я понимаю, что мы пока что портим плотинами реки, но всякий раз, когда ты ее закончишь, это действительно поднимает тебя. Посредством таких творений человек прикасается к вечному и к вечности.
Не оттого ли все сегодняшнее, все здешнее показалось вдруг Николаю Васильевичу отдаленным и вроде бы уменьшенным? Не оттого ли, что он посмотрел на все с завтрашней высоты?..
Когда вернулись в прорабскую, Юра сказал:
— Давай, шеф, я доложу тебе о готовых блоках.
Николай Васильевич медленно уселся за свой стол, широко возложил на него руки, будто обнимая или заново примеряясь к нему, затем столь же неторопливо достал из пиджака свою заветную книжицу. Во время болезни он заметил, что обтерлась у нее обложечка, и как мог подремонтировал, подклеил. Хотел еще и в целлофан упрятать обложку, но что-то тогда помешало, а потом забыл. Зато в том месте, где кончались предшествующие записи, оставил закладочку и теперь сразу открыл книжку на нужной странице. Посмотрел на аккуратные колонки цифр. Перевернул несколько листов назад, в прошлые годы. И протянул книжку Юре.
— Держи!
— Не понял, — чуть растерянно проговорил Юра, не решаясь принимать этот неожиданный дар.
— Держи, держи! — повторил Николай Васильевич. — Запиши новые блоки и оставь ее у себя.
— Да я не умею так красиво писать цифры, — все еще сопротивлялся, словно бы опасаясь чего-то, Юра.
— Захочешь, чтобы было не хуже, и научишься.
— Но ты же сам любишь.
— А теперь ты привыкай. Очень скоро поймешь, что это не просто учет.
— Ты что-то задумал?
— Ничего нового, Юра. Просто хочу, чтобы ты получал иногда удовольствие.
— Только чтоб без всякого подтекста, шеф!
— Я и не знаю, что такое подтекст.
— Я тоже, — засмеялся Юра и взял книжку, поскольку уже невозможно было смотреть, как отец безответно держит ее на весу. У него даже рука стала вздрагивать. Надо было выручать старика.
А вот сказать что-нибудь еще Юра уже не смог, не нашелся и потому сел тут же к соседнему, своему столику и начал по памяти вписывать в книжку традиционный ряд цифр: номер блока, его отметка, объем в кубах, марка бетона… Он приступил к делу со всем старанием, но его цифры все равно не получались такими же красивыми, как у отца, и в книжке сразу наметилась смена стилей. В следующем ряду Юра начал выводить каждую цифру отдельно, подлаживаясь под отцовский «чертежный» шрифт. После нескольких цифр откинулся, чтобы посмотреть чуть издали. Остался доволен. И почувствовал вдруг, что это действительно приятная, черт возьми, процедура. Особенно когда добавляешь к прежнему итогу новый, нарастающий. Не зря отцу нравится это…
Николай Васильевич смотрел в это время в окошко. Здесь, на новом месте, его окно выходило на Реку, чуть ниже водобойного колодца, где вода постоянно бурлит и пенится, сердится и шумит. Редко когда удается понять человеку ее говор, но при сегодняшней свежести восприятия, во все вглядываясь и вслушиваясь как бы заново, Николай Васильевич услышал и то, о чем говорила здесь Река. «Прорвемся… Прорвемся… Прорвемся…» — твердила она, как солдат, оказавшийся в окружении. Она действительно была прижата к одному берегу, и ей действительно приходилось прорываться, пробиваться, проталкиваться сквозь оставленные для нее в плотине донные отверстия, которые живую массу ее разрезали на несколько взбитых горных потоков. Затем она воссоединялась и перемешивалась в огромном корыте водобойного колодца, опять же стесненная бетоном… Так человек приучает ее ходить по струнке, бежать по оставленным и проложенным путям — приучает и приручает, чтобы она потом покорно и мощно работала на него. А Река… «Я — живая… живая… живая…» — журчат ее слившиеся и снова привольно разлившиеся в берегах воды. Журчат и празднуют избавление от человеческого насилия.
Когда-то она журчит, а когда-то и рычит.
Приходилось Николаю Васильевичу слышать и рычащие голоса рек — то ли в дни весенних паводков, то ли в часы перекрытий.
Много чего приходилось ему слышать и видеть на реках. Мало чего нового открывала ему теперь жизнь. Но он все не мог наглядеться на нее, не мог наслушаться, он все еще продолжал ждать чего-то.
Мимо окошка споро прошагала своими длинными ногами Женя Лукова, и Николай Васильевич понял, что идет она к ним, в прорабскую. Слегка подтянулся, перевел взгляд на открытую дверь.
Женя вошла и заулыбалась:
— С выздоровлением вас, Николай Васильевич! Я и не знала…
— Спасибо, спасибо, Женя.
— А теперь — неприятность, — не стала Женя тянуть резину. — Скис мой манипулятор, и я ничего не могу.
На нее смотрели теперь оба Густова — и старший, и младший. Потом Юра перевел вопрошающий взгляд на отца: кто будет распоряжаться?
— Я думаю, поможем твоему горю, — проговорил Николай Васильевич и снял телефонную трубку, набрал номер. — Мастерские? А где же там Петр Федорович? Дайте его…
Он стал объяснять, что срочно нужно прислать мастера на плотину, — может, он сумеет наладить манипулятор на месте. А то дело застопорилось, а бетон идет безостановочно. Ручными вибраторами много не наработаешь… Отвечая на какие-то возражения начальника мастерских, Николай Васильевич напомнил требование Острогорцева: «Все службы поставить на службу бетону!»
Он говорил о серьезных делах, а глаза его, помолодевшие и не очень серьезные, смотрели в это время на Женю. Этот взгляд можно было понять так: «Не бойся, договоримся!» Но было в нем и еще что-то невысказанное, но об этом оставалось лишь только гадать. Он и сам не мог бы сказать, что там сейчас творится в его глазах.
Между тем Женя и Юра затеяли под сурдинку свой, дурашливый полуразговор-полутреп: «Ну дак как?» — «Ну дак вот». — «Ну и что дальше?» — «Дак увидим». — «А она?» — «Кто она?» — «Эта самая…» Можно бы продолжать это до бесконечности, но им самим стало смешно от произносимой бессмыслицы, и они действительно рассмеялись — тоже негромко, чтобы не мешать Николаю Васильевичу.
А он уже закончил переговоры, положил трубку и, подперев голову сложенными руками, смотрел на молодых. Выражение лица его было странным, как будто он увидел вдруг нечто неожиданное. Ничего такого, чего не бывало здесь прежде, он увидеть, казалось бы, не мог, но вот все же увидел и поразился. Похоже, что жизнь, которую он знал давно и достаточно хорошо, преподнесла ему какое-то серьезное открытие.
Нужно было определенное время, чтобы освоиться со всем этим, и Николай Васильевич просидел положенные минуты молча, подпирая свою многомудрую голову руками. Молчали, ожидая его слова, и молодые.
— Пришлют тебе монтера, — сказал он наконец Жене.
— Так я пойду встречать? — спросила Женя.
— Встречай и привечай… А ты покажи мне теперь канцелярию, — обратился он к Юре. — Не запустили тут документацию?
— Старались не запускать, — проговорил Юра не очень уверенно, поскольку и в отсутствие «шефа» здесь сохранялось негласное распределение труда: Юра — по большей части на плотине, Гера Сапожников — с бумагами. Это подходило обоим по характеру, а Гера сверх того получал еще возможность посидеть лишний часок с Любой. В иные дни из-за таких гостеваний Любе приходилось потом оставаться после смены, чтобы подогнать свою работу, но тогда Гера оставался тоже и помогал ей…
— Ну что ж, проверим. — Николай Васильевич раскрыл лежавший на столе журнал производства бетонных работ.
Не сразу он вник в записи, сделанные торопливой рукой, малоразборчивым почерком. (Не умеют нынче молодые люди красиво писать, и научить их, наверное, уже некому, поскольку сами учителя такие же. Некоторые даже гордятся, что пишут неразборчиво, чуть ли не считая это признаком талантливости и совершенно не думая о тех людях, которым придется после них мучиться над каракулями.)
Не сразу вник и втянулся старый начальник в дело. Но когда втянулся, то посторонние мысли его уже не отвлекали и не смущали. А если вдруг прорывались в голову, он их отгонял, оттеснял. Никому не нужны они здесь, такие. Неподходящие они теперь для него. Хотя и грустно с чем-то дорогим расставаться, но если надо, так что поделаешь?..
— Когда вы только научитесь писать разборчиво! — проворчал он, закрывая журнал бетонирования и берясь за другой.
Как будто специально на буйный нынешний праздник осени приехала в Сиреневый лог группа столичных ученых. Они работали по программе «Природа». Был в ее составе и один археолог, которого интересовали здешние рисунки древнего человека. Острогорцев поручил было заниматься этой делегацией своему заместителю Мих-Миху, как наиболее дипломатичному и наименее занятому в эти дни горячими делами стройки, но делегация настоятельно просила встречи на самом высоком уровне. И в большом кабинете начальника стройки (в отличие от малого, что находился в штабном домике в котловане) состоялась беседа.
Для начала Острогорцев привычно рассказал о стройке, ее особенностях и проблемах, затем ученые изложили свои задачи и цели, которые в общем сводились к тому, чтобы «отвести угрозу от флоры и фауны при затоплении обширных пространств искусственными водохранилищами…»
— Ну вот, одна из особенностей нашей стройки как раз в том и состоит, — с гордостью заметил тут Острогорцев, — что у нас не будет обширных затоплений. Высокий узкий каньон позволит нам накопить необходимые запасы воды за счет глубины, а не площади водохранилища.
— Да, но затоплен будет этот изумительный каньон, — грустно заметил один из ученых.
— Что-нибудь всегда оказывается под водой, — ответил Острогорцев.
— А не есть ли это варварство под видом прогресса? — вскинулась тут молодая экспансивная женщина, которую все в группе ученых называли просто Маришей.
— А что такое прогресс? — спросил Острогорцев.
Ученые не захотели отвечать на столь элементарный вопрос.
— Ну все же? Хотя бы в самом общем определении? — настаивал начальник стройки.
— В самом общем, — чуть снисходительно отвечала Мариша, — это все то, что полезно человеку и не вредно природе. Я имею в виду истинный прогресс.
— Вы электричеством пользуетесь? — спросил далее Острогорцев.
— Я согласна перейти на лучину, — отвечала Мариша.
— Но тогда пришлось бы повсеместно вырубать леса, чтобы наготовить столько лучины. Опять урон для природы.
— Ну это же несерьезно, слушайте! — воскликнула и сама поразилась своей смелости Мариша.
— Вот именно! — Острогорцев поставил первую точку в этом разговоре. И продолжал: — Серьезность проблемы состоит в том, что нам необходима — и во все возрастающих количествах! — электрическая энергия. Мы бьемся сейчас над тем, чтобы скорее пустить в дело хотя бы один энергоблок… Я уже рассказывал вам, что здесь для этого делается и как в эту работу включилась чуть ли не вся страна. Вы думаете, что мы затеяли весь этот деловой шум ради того, чтобы покрасоваться и получить премии за досрочный ввод объекта? Нет, друзья дорогие. Эти полмиллиона киловатт, которые начнет вырабатывать первый энергоблок, позарез нужны здесь, в регионе, — для тех новостроек, которые уже начаты и будут еще начаты, для совхозов…
— Это все понятно, — проговорила мудрая Мариша. Но ее остановил на этот раз руководитель группы, молодой и серьезный кандидат наук (как очень скоро выяснится, сын Глеба Тихомолова, того Тихомолова, с которым Николай Васильевич вместе служил в Германии, в Крыму и на Чукотке).
— Мы все говорим «понятно», когда слышим очевидные вещи, — продолжал, чуть раздражаясь, Острогорцев. — Но сами же и требуем разъяснения очевидных истин… Вот вы говорите здесь о науке, которая предвидит, прогнозирует, предупреждает. Как говорится, дай бог ей здоровья! А теперь вспомним, когда у нас особенно широко развернулось гидроэнергетическое строительство? Да как раз в то время, когда науке при быстром ее развитии понадобились новые, невиданные энергомощности. И если уж продолжить о гидроэнергетике в интересующем вас плане, так вот вам еще одна очевидная истина: «гэсы» работают десятилетиями, не выбрасывая в атмосферу ни одного грамма копоти или углекислоты. Попробуйте представить себе, что вся сегодняшняя электроэнергия вырабатывалась бы на тепловых электростанциях. Сколько копоти и сколько топлива!
— Ну это, конечно… — начала Мариша уже несколько в иной тональности.
— Короче говоря, я предлагаю вывести нашу беседу из острополемического буруна в русло плавного течения, — сказал Острогорцев. — Поймите, что ваши заботы мне не безразличны. Но я буду продолжать наращивать плотину, мы затопим всю проектную площадь, и так будет повторяться и на этой, и на других реках еще довольно долго — даже при успешном развитии альтернативных видов энергии. Ее теперь требуется все больше и больше, и остановки тут не предвидится… К лучине нам уже никак не вернуться, уважаемая Мариша! — галантно закончил Острогорцев.
— Меня очень волнует то, — заговорил после небольшой паузы руководитель группы Иван Глебович Тихомолов, — что вы не собираетесь вырубать леса на месте затопления. Тут, казалось бы, и хозяйственная и экологическая задачи совмещаются.
— В хозяйственном плане — невыгодно, — сразу ответил Острогорцев. — Технически — почти невозможно. Представьте себе: как транспортировать лес с этих скал? Наверху — сплошные горы и сопки, внизу — бурная река, уже перегороженная. Наконец, сам лес — непромышленный… Но почему это вас волнует? — спросил он Тихомолова. — В конце концов лес сгниет…
— В этом-то и беда.
— Тут может быть только один путь, — с обещанием гениального решения проговорила Мариша.
— Какой? — спросил Тихомолов, готовый ухватиться и за соломинку.
— Отдать лес японцам: они найдут, как его вырубить, как вывезти и как использовать. Они даже щепу используют.
Все вежливо поулыбались и продолжали молчать.
— Ну что же, какие будут еще ко мне вопросы и пожелания? — спросил тогда Острогорцев.
Тихомолов попросил показать им зону затопления.
— Мой катер — в вашем распоряжении, — тут же ответил Острогорцев. — С вами поедет кто-то из моих заместителей, так что и новые вопросы, которые возникнут, вы сможете задать ему.
Он явно «закруглял» беседу и откровенно посматривал на свои электронные часы.
— Сможем мы встретиться с вами перед нашим отъездом? — спросил Тихомолов.
— Если возникнет такая необходимость…
Было ясно, что он торопится.
Было понятно — куда.
На другой день вся группа прошлась по плотине, ученые кое-чему подивились, но не слишком, поскольку помнили о своем противостоянии всему этому бетонному могуществу. Неспокойная Мариша, которая была теперь в джинсовом костюме и такого же тона курточке с капюшоном, не могла удержаться от восторгов, когда глянула с плотины вверх по Реке.
— И далеко простирается такая красота? — спросила она Мих-Миха, сопровождавшего группу.
— Чем дальше, тем больше, — отвечал Мих-Мих с гордостью.
— Варвары! — отозвалась она на его гордость.
По переходам и лесенкам ученые, Мих-Мих и моторист начальнического катера спустились в опустевший после перекрытия проезда верхний котлован, прошлись по перемычке, уже воспринимавшейся как нечто доисторическое, и вышли к рыбацким лодкам и катеру. Лодок здесь заметно поубавилось — владельцы перевезли их в поселок, а катер пока оставался на месте. Ученые рассаживались в нем шумно и теперь уже с остротами и изречениями. Кто на боковые скамьи, кто на корму. Мариша — рядом с мотористом.
Моторист вывел катер на середину Реки и повел вверх на малой скорости. Высокие берега Реки проплывали мимо с торжественной неторопливостью, позволяя обозревать себя в подробностях. Правый берег был еще в тени, зато уж левый, «в багрец и золото одетый», светился и праздновал за двоих. Река чуть повернет — и катер входит в тень, затем снова вырывается на солнце, и здесь словно бы происходит смена дня и вечера, смена тепла и прохлады, светлых и сумеречных тонов в природе. Каменный коридор, поросший негустыми и немощными лесами, казалось бы, не много несет в себе разнообразия, однако за каждым поворотом Реки открывалось что-то новое: отвесная стена уступала место лужайке с отдельными пышными деревьями на ней, потом возникали будто сложенные человеком крепостные башни, между ними — узкое ущелье, и через него — прорыв солнца. На высоком плече скалы — одинокая, оббитая ветрами елочка — как скелет селедки.
Зашли в устье небольшой речки, как видно, знакомой мотористу, и неожиданно открылась тихая и чистая заводь, маленькое озерцо с прозрачной водой. Темными молниями метнулась от катера рыба. Рокот мотора пробежался по скалам и затих. Прорезались голоса птиц, громкие и звучные, как будто их проигрывали со стереофоническим усилителем.
— Господи, вот тут бы и умереть! — проговорила негромко Мариша, и ее голос пошел гулять по горам, отражаясь от них.
— Неужели вы и этого не пощадите? — сказала она погромче. И берега начали повторять, сдваивая слоги: — Ели-ели… ите-ите…
Около полудня подошли к тем скалам, на которых были обнаружены наскальные рисунки древнего человека. Вышли на берег. И вот перед людьми начали доверительно открываться каменные страницы древности, наивные, скромные и прекрасные. Одна зарисованная плоскость была обращена к воде (и к восходу солнца), другая — к верховьям Реки (и к полуденному солнцу). На них наелись рядом быки и волки; быки — с тонкими породистыми ногами, волки — с тупо опущенными мордами. И овцы стояли кучкой поблизости. И сам человек (может быть, автор рисунков?) стоял поодаль с копьем, ни на кого в данный момент не покушаясь, только созерцая мир.
Он пользовался, ловкий неуч, всего лишь заостренным камнем и неведомой нам землистой краской, близкой по тону к состарившейся охре, но исполнил все как надо, не хуже своих будущих подражателей — примитивистов. Вряд ли он задумывался о смысле и целях искусства, но послужил и искусству, и истории… Но вот что же было для него побуждающим мотивом? — не в первый раз задумались люди. Они хорошо знали хрестоматийные истины, но им захотелось порассуждать именно вот здесь, у истоков, у каменных этих плоскостей, к которым прикасался, которые обрабатывал и заполнял своим видением мира неизвестный солдат человеческой культуры. В самом деле: кому он хотел рассказать об увиденном или придуманном? Что было раньше: озарение, зов таланта или некая необходимость? Что это было: стремление к самовыражению или бездумное отражение быта? Что двигало его рукой: честолюбие или любовь к женщине? Или он думал в это время о своих детях, о потомках, о нас?
— Можно задать тысячу вопросов — ив каждом из них уже будет какая-то часть ответа, — сказал в заключение археолог-энтузиаст. — И еще совершенно ясно одно: если мы сумеем верно понять его, мы лучше познаем и самих себя.
— А почему вы все время говорите — «он»? — вдруг спросила Мариша, и сама почувствовала, что славно придумала. — Почему не хотите себе представить, что это была женщина?
— Не тот круг интересов, — моментально ответил археолог. — Звери, охота — это для мужчин.
И женщина отъединилась, стала смотреть на другой берег. Ей показалось, что там мелькнуло что-то живое, и — да! — увидела живого, не нарисованного и не придуманного марала. Тихонько, чтобы не испугать зверя на другом берегу, она пропела:
— Смотрите, какой красавец! Какая осанка!
Все обернулись от рисунков к живой природе — все, кроме археолога.
Олень и в самом деле был красив, силен, молод, но чем-то обеспокоен: пробежит — замедлит бег — оглянется. И вскоре стало ясно, в чем дело: за ним гнались две собаки. Вот они выскочили из-за пригорка и сразу бросились на зверя, подступая к нему с боков, норовя схватить за ляжки. Зверь отбрыкнулся — они отскочили. Но потом опять нагнали его, а впереди был каменный завал — куда зверю кинуться? Он вошел в воду и поплыл, гонимый течением и страхом. Собаки же где-то там между камнями, между кустами продолжали азартно и неутомимо бежать, то появляясь, то пропадая.
— А собачки-то натасканы! — определил опытный моторист. — Смотрите: загнали в воду, а сами вперед и вперед по бережку. Будут там поджидать и встречать. Будут вот так гнать и день и два, пока не замучают или пока он ногу в камнях не сломает.
— Чьи же они могут быть? — задумался Мих-Мих.
— Тут один хозяин — Богачев, — ответил моторист.
— Это друг нашего Ливенкова, что ли?
— Ну!
— А у него разве есть собаки?
Теперь задумался, вспоминая, моторист.
— Еще тут старик Калина живет, —продолжал он, — но этот не станет. Ветеран войны все же.
— Значит, браконьерит кто-то.
— У Богачева не очень-то… Его побаиваются.
— Что это за люди, которые здесь живут? — прислушалась и заинтересовалась неуемная Мариша.
— Люди что надо, — отвечал моторист. И решил немного поинтриговать женщину: — Ветеран войны вам не может быть интересен, а вот егерь Богачев — это фигура! В прошлом — десантник, нынче — отшельник. Бородат и красив, как бог, но живет одиноко… Вы, конечно, читали «Отца Сергия» — так вот наш еще поинтересней будет…
— А не слишком ли вы спокойно наблюдаете и рассуждаете? Его спасать надо, а вы…
— Кого спасать? Егеря? — продолжал дурачиться моторист.
— Прежде всего — вас! От равнодушия! На ваших глазах гибнет прекрасное живое существо…
— Что вы предлагаете? Как дедушке Мазаю, подплыть к нему на катере?
— Я не знаю, это вы должны знать.
— Я знаю, что должен доставить вас всех обратно в целости и сохранности. На неразбитом катере, само собой.
— С вами поговоришь… — кажется, впервые за все свое здешнее пребывание полностью отступила Мариша.
Марал уплыл тем временем за мысок, собак не стало видно, и на этом берегу все вновь вернулись к наскальным рисункам, к картинам древней охоты, обреченным на гибель под водой. Их тоже надо бы спасти, но вставал тот же самый вопрос: как? Берег Реки не увезешь с собой…
— А нет ли где-нибудь еще таких рисунков? — спросил с надеждой в голосе археолог.
Моторист вспомнил: есть! За порогами.
— Тогда пошли за пороги! Я только сфотографирую все это…
Пошли за пороги. И там их ожидала всеобщая радость: древний мастер выбрал для своих изображений отдельные огромные камни, сложенные природой на берегу, как чемоданы, — один на другой. Такие камни, хотя и с немалыми трудами, можно все же увезти отсюда.
— Она как будто предвидела эвакуацию и подготовила чемоданы, — сказала Мариша о Реке или о Природе.
Археолог же начал лазать по камням с ловкостью горского подростка в поисках новых рисунков. И все просил моториста не забыть это место, этот редкостный заповедник…
Возвращались в молчании, как с похорон. Катер бежал по быстрине со скоростью хорошего автомобиля, а когда обозначились впереди белыми бурунами пороги, он понесся еще быстрее, и тревожная Мариша начала нагонять жуть на себя и на окружающих:
— Мужчины, неужели вам не страшно? Вам не кажется, что Река теряет терпение и закипает от злости? Злится на этих вот галантных варваров, — кивнула Мариша на Мих-Миха, — а поглотит за компанию и нас, своих защитников… В самом деле, мужчины: я только подумала вот так — и меня холодный ужас пробрал.
— Мне тоже страшно становится, — проговорил Тихомолов. — Лучше бы я сюда не приезжал.
— О как я вас понимаю, Иван Глебович! — уже совершенно серьезно отозвалась Мариша на слова руководителя.
— Приехать, чтобы убедиться в своем бессилии, — это действительно страшновато.
— Но ведь можно еще что-то предпринять!
— Единственное: думать над тем, как сохранить жизнь Реки в новых для нее условиях. Сохранить или восстановить. Большего нам уже не дано. А в дальнейшем — это уже другое деле! — в дальнейшем надо добиться, чтобы ни одна стройка на реках не проектировалась без нашего участия. Только тогда, когда проект закладывается, можно что-то предусмотреть и спасти. С нами согласовывают теперь готовые проекты, а надо, чтобы уже в состав проектной группы, на равных правах, включали инженера-эколога. Чтобы он бился там за природу насмерть, а главное — предлагал свои технические решения. Мы должны противостоять покушениям на среду в самой начальной стадии человеческого вмешательства и в конце концов освободить прогресс или НТР от варварства.
— Это вы прекрасно сказали, Иван Глебович! — похвалила Мариша. — Когда будете в Москве докладывать, начните именно так: освободить прогресс от варварства… Только вот насчет технических решений, — усомнилась она. — Мы ведь ничего не смыслим в гидротехнике, в проектировании.
— Нельзя сказать, что ничего, — возразил Иван, — но, конечно, мало. Поэтому надо ставить вопрос о подготовке инженеров-экологов, а всем проектировщикам давать экологическую подготовку. Тогда будет реальным путь, что предлагает Жак-Ив Кусто: иметь выбор и выбирать такие технические решения, которые совместимы с сохранением окружающей среды и всей экологической системы…
Пожалуй, внимательнее всех других прислушивался к этому разговору Михаил Михайлович. Ему все было интересно, он понимал заботы ученых, но всякий раз, как задевались его чувства старого гидростроителя, когда его причисляли к варварам, он готов был забыть о правилах гостеприимства и вступить в бой с этими близорукими людьми, которые не понимают, что без энергетики вся их наука, все разговоры, все хлопоты равносильны пшику. В конце концов он выбрал момент и сказал:
— Нам здесь приходится многое слышать, на многие отвечать вопросы, но пока что не доводилось быть в роли обвиняемых.
— Мы вас не обвиняем, Михаил Михайлович, — сразу же отклонил его обиду Тихомолов. — Вы делаете свое дело, мы — свое. А надо, чтобы мы эту общую работу делали вместе. Нам надо быть ближе друг к другу — вот в чем задача.
— Один новосибирский академик, — заметил тут кто-то из молчавших москвичей, — высказал любопытную мысль. НТР преподносит нам такие проблемы, говорит он, где нет ни правых, ни виноватых, где нет единственных решений, где один долг противопоставлен другому.
— Вот! — обрадовался Мих-Мих. — Долг против долга, но там и там — долг!
А катер все несся вниз по реке, и река несла его на своей бугристой спине то быстрее, то медленнее, и проплывали мимо, оставались позади обреченные берега, молчаливо предлагая людям еще раз посмотреть на них и попрощаться с ними. Какие бы потом ни предпринимались программы по сохранению Реки, эти берега уже ничто и никто не спасет, и этим деревьям уже в следующую осень придется уйти под воду, потерять свои листья, а затем и ветви и медленно догнивать потом мертвыми тычками на дне будущего глубокого водохранилища, А вода, здесь накопленная, будет пропущена сквозь азартную круговерть турбин, и ее сила потечет по толстенным жилам в окрестные города и села, обернется то светом, то новым движением, то электролизной реакцией — и все это будет на благо человека, отдавшего взамен частицу живой природы. Не будет ни правых, ни виноватых. И самые ярые защитники природы будут пользоваться электрическими бритвами, радиоприемниками, телевизорами, электроутюгами… а гидростроители будут орудовать уже на новой реке.
Соединятся ли, согласуются ли когда-нибудь усилия защитников и покорителей?
— Приезжайте через годик — увидите здесь новое море, — пригласил гостеприимный Мих-Мих, когда ученые высаживались из катера.
— Спасибо, — отозвалась на это одна только Мариша. Да и она поспешила добавить: — Нам-то лучше бы приезжать к Реке, а не к вашему морю.
Мих-Мих обиделся и замолчал. Все-таки он плохо понимал этих неблагодарных людей и был, пожалуй, доволен, что его миссия здесь завершилась.
Все направились к плотине, хорошо в этот час подсвеченной вечерним солнцем. На многих блоках оставались еще с зимы желтые, соломенного цвета щиты утепления, и в тех местах плотина была тепло-золотистой, как будто и не бетонной. Даже и голый бетон в этом мягком освещении выглядел не столь сурово.
С какой-то особой замедленной грациозностью поворачивались над плотиной высоко поднятые на блоки башенные краны. Поскольку людей видно не было, работа кранов воспринималась как некая фантастика. Они словно бы сами собой двигались, сами собой управлялись и временами тяжко, басовито вздыхали — от бессменной работы.
Но люди на плотине, конечно же, были всегда, и в этот благословенный час тоже. Продолжали свое, не сегодня начатое. Возводили поперек Реки несокрушимую и в какие-то моменты действительно красивую стену-скалу, эту рукотворную твердь, в общем-то не уступающую природной тверди.
Легко было творцу всевышнему! Сказал про свет — и стал свет, сказал про твердь — и стала твердь. За какие-то семь дней, без проектов и графиков, сотворил все сущее. А тут и после семи лет беспрерывных трудов разве что полдела сделано. И предстоит еще столько попотеть и помозговать! Без перерывов, без любований, без остановок. Так что и в нынешний вечер, как во все предшествующие дни и ночи, несли здесь свою поднебесную вахту невидимые и недоступные крановщики, а в сырости и сумраке потерны, в боковых галерейках, скрючившись над малыми бурильными станочками, сверлили-просверливали сначала бетонную, затем природную твердь угрюмоватые бурильщики, все укрепляя, усложняя и развивая «корневую систему» плотины. Не прекращалось конвейерное движение «белазов» и «мазов» между бетонным заводом и плотиной. Позвякивая цепями и зацепами, перехваченные толстыми кожаными ремнями, лазали по стойкам и прогонам будущей бетоновозной эстакады неторопливые монтажники. Верхние лазали и что-то там крепили, схватывали, а нижние ворчали: опять недослал завод-поставщик два ригеля! Как без них монтировать дальше? Что скажем Острогорцеву, который требует эстакаду хотя бы к сроку, если для досрочной сдачи у нас кишка тонка? Ему и в самом деле нужна позарез эта надземная магистраль, по которой бетон будут подвозить прямо к блокам.
Где-то тут же делали свое дело и менее заметные, не главные вроде бы, но совершенно необходимые другие люди: электрики, газорезчики, водопроводчики, даже повара и официантки (в ночной столовой) и еще многие и многие. Каталась вверх-вниз в железной коробке-клетке (настоящая беличья забава!) миловидная девушка-лифтерша в голубой косыночке. Она еще весела и забавна в это ранневечернее время, ловко пикируется с парнями, но пройдет еще часок, другой, третий, и начнет бедняжка позевывать — укатается! И станет больше помалкивать, вспоминая свою общежитскую кроватку в углу комнаты, где по ночам снятся все еще голубые и розовые сны.
Словом, все люди, необходимые для продолжения дневных дел ночью, были на местах — в кабинах ли кранов и бетоновозов, на блоках или в потерне.
В одной пустой выгородке на водосливной части плотины задержалась комиссия по приемке блоков. Саша Кичеева заметила, что нехорошо промыт старый бетон, обнаружила несколько щепок в углу и начала читать мораль Юре Густову:
217 — Как же ты так, Юра? Не проверил, доверился? Да?
Юра и в самом деле доверился новому бригадиру Руслану Панчатову, который до сих пор так старался показать свою преданность делу, а тут явно сплоховал, и не поймешь, по какой причине. Саша отгадала — доверился. Но признать это Юре не хотелось, и он пытался что-то бесполезно возражать ей, просил все же подписать акт, чтобы не тянуть время, не задерживать начало бетонирования.
— Время уже идет, Юра — мягко, но непреклонно заметила Саша.
— Каменная ты баба! — по праву старого приятеля беззлобно обозвал ее Юра.
— Скажи — бетоновая, — отвечала необидчивая Саша. — Каменных теперь и в степи не осталось — все в музеях.
Юра подозвал Панчатова, показал ему кулак и велел привести своих ребят, чтобы доделать то, что надо, и быстрее начать работу. Он и сам ушел бы, убежал бы отсюда вместе с Русланом, если бы мог. Потому что ему почти невозможно было находиться в этом коробе в присутствии трех женщин. Потому что одной из трех была Наташа Варламова, новый и неожиданный для Юры член приемочной комиссии. Она, правда, не участвовала в разговорах и за все время не сказала громко ни одного слова — только шепнет что-то Саше и опять замолчит. Она вообще вела себя тихо, как неопытный, сознающий свою неопытность, новичок. И так же, как подобает новичку, держалась: вроде бы в группе, вместе со всеми, и в то же время как бы чуть в сторонке. Главной фигурой была здесь Саша. С нею велись все переговоры, ее Юра только и видел, только и слышал. И не было, однако же, такой минуты, когда бы он не ощущал присутствия Наташи и не чувствовал от этого вяжущей и раздражающей скованности. Ему все время было не по себе. Он и говорил не совсем то, что полагалось бы, и у него даже голос изменился, стал каким-то пересохшим и чужим, трудно управляемым. Все тут было нехорошо — и то, что блок не принят, как говорится, с первого предъявления, и то, что его, Юру Густова, уличила и слегка отчитывала эта женщина, ходившая когда-то у него в подручных, как теперь пришла с нею Наташа. Уж не перед Наташей ли хочет унизить его хитрая степнячка?
Привычная и родная, как отчий дом, выгородка, хорошо пахнущая свежей древесиной, вдруг превратилась для Юры в своеобразную ловушку, и ему только одного хотелось теперь — поскорей из нее вырваться. Но для этого нужно было, чтобы комиссия подписала акт. За это он и сражался. Пусть бы они подписали и ушли, а дальше он бы сам здесь за всем проследил и сам бы поговорил по душам с Русланом Панчатовым…
— Когда ты у нас работал, ты требовал того же, — объясняла неуемная Саша свою настырность. — Надо же учить людей работать ответственно. Если не учить, тогда люди совсем испортятся и могут сильно повредить…
Она говорила, как газету читала, и была во всем, как газета, права, но Юру сейчас и правота раздражала.
Они остались в блоке уже только втроем — третий член комиссии, положась на Сашу, подписала акт и пошла себе домой. «Вот как поступают умные люди», — хотел было сказать Юра Саше, но не решился: когда насчет ума, она может всерьез обидеться. А Саша вдруг прекратила свои речи, взяла Юру под руку и повела к Наташе, стоявшей теперь действительно в сторонке. Здесь она заговорила уже не газетно, а как-то озабоченно:
— Ребята, вы что это? Что с вами делается? Какая кошка вас укусила?
— Ты хотела спросить про муху? — усмехнулся Юра.
— А, не все равно! — отмахнулась Саша. — Кошка укусила, муха пробежала, да? Я вижу, что вы укушенные, — вот и все!
— Не надо, Сашенька! — взмолилась Наташа.
— Что значит не надо? Друзья мы или кто-нибудь такие? — Саша уже сердилась.
— Друзья… Друзья… — почти одновременно пробормотали Наташа и Юра.
— Тогда слушайте меня… — Она расписалась на всех экземплярах акта и отдала бумаги Юре. — Слушайте меня и стойте здесь в углу — я вас наказала… Мне больше некогда, я пошла.
Наташа сделала какое-то пробное или просительное движение вслед за нею, но не смогла сдвинуться и осталась стоять, немного растерянная. Молчала.
Не мог начать разговор и Юра, хотя столько прокрутил заранее вариантов. Сейчас, здесь, все его варианты не годились. И вообще он подумал, что первое слово должна сказать Наташа, поскольку он был несправедливо обижен и непонятно за что отвергнут ею.
Первое — и не единственное — слово сказали незнакомые парни, проходившие поверху, по соседним блокам.
— В рабочее-то время! — осудил Юру и Наташу некто веселый.
— Государство им деньги платит, а они за казенный счет любовь крутят, — добавил другой.
— А девочку он откопал вот такую! — Это уже третий сделал свое наблюдение.
— Штабная, видать, чистенькая.
— Он и сам не хиляк…
Юра и Наташа прослушали все это, не отзываясь и не двигаясь. Сначала они смутились под чужими взглядами и от такого вот бесцеремонного обсуждения. Потом каждый про себя немного развеселился. И Наташа не выдержала первой.
— Чудаки какие-то, — сказала она.
— А мы с тобой? — Юра уже посмелей посмотрел на Наташу и увидел, что ей тоже плохо, что она тоже мучается. Так разве же можно тут считаться: кто первый, кто второй? Кто виноват больше, кто меньше…
— Наташа! — вразумляюще воззвал Юра.
— Юра! — подалась она к нему.
И вот они оказались совсем близко друг к другу, взялись крепко за руки, словно боясь, что их могут разъединить, и начали торопливо, полушепотом объясняться:
— Я была все эти дни как дурная…
— А я просто не знал, что делать!
— …как ненормальная, противная, никому не нужная.
— А я хотел уехать на Зею.
— Из-за меня?
— Ну из-за того, что вот так у нас…
— Ой, Юра! — вздохнула Наташа и умолкла — не то собираясь с мыслями, не то отдыхая от торопливости и успокаиваясь. — Я так боялась! Думала, что ни за что не смогу сказать тебе все это, и ты не захочешь слушать… А теперь вот говорю — и мне все легче делается… А тебе как сейчас?
— Я просто счастливый — и больше ничего. Спасибо тебе…
Тут подошли бетонщики со своим бригадиром, стали снова подтягивать водопроводный шланг. Оказался с ними и тот худощавый студентик, который в день размолвки Юры с Наташей так хорошо говорил о подготовке блоков к бетонированию и вспомнил какие-то мудреные слова профессора.
— Что ж ты, брат, забыл поучения своего учителя, — напомнил ему Юра.
— Это не моя работа, — обиделся студентик. — Я за всех не могу отвечать.
— А скоро придется, — сказал Юра.
Он поднялся вслед за Наташей по лесенке наверх и там спросил:
— Поедем домой?
— Нет, побудем еще здесь, — попросила Наташа. Кажется, ей не хотелось так скоро прерывать это наступившее между ними понимание и доброе согласие. Наступившее, но еще не очень устоявшееся, не утвердившееся. В нем еще оставалась пусть радостная, но все же нервическая возбужденность, похожая на неустойчивость. — Побудем, пока они все сделают, — придумала она деловой повод.
— Я на все согласен, — сказал Юра.
Но они и не думали стоять над душой Панчатова и его ребят, а прошли на край плотины и остановились над тем местом, где Река устремляется, втягивается в донные отверстия, закручиваясь в упругие жгуты. На эту воду они и стали смотреть. Ее убыстренное здесь, фигурное движение завораживало и странным образом успокаивало. В душе постепенно устанавливался этот странный покой от движения. От непрерывности движения…
Юра обнял Наташу за плечи, и так они замерли над этой деятельной энергичной водой, боясь даже пошевелиться. Им теперь надо было как бы заново освоиться друг с другом и вполне поверить, что все здесь происходящее не сон и не мечта, а самая настоящая реальность, что опасное время отчужденности минуло, а счастье — вот оно, рядом! И надо теперь учиться беречь его, опасаясь любого неловкого движения или слова…
Многое на свете доступно и принадлежит нам, мужчинам. Многое нам дано, и на многое мы способны — на яркий, как вспышка, подвиг и на пожизненный затворнический труд, на громкую славу и на полную безвестность — во имя достойных идеалов. Наверное, мы способны создать новое Солнце, достичь дальних планет и, может быть, даже спасти свою собственную. Мы и творцы, и воины. Мы наделены силой и волей, крепкими мускулами и трезвой, чаще все-таки трезвой, головой.
Многое нам, мужчинам, дано…
А вот счастьем заведует в мире женщина!
Вечером в квартиру Густовых позвонили. Открыла Зоя Сергеевна.
— Моя фамилия Тихомолов, зовут Иваном, я привез вам приветы от отца и от мамы…
Зоя Сергеевна смотрела на пришельца снизу вверх и в первые мгновения не очень хорошо понимала, что с ней происходит. Из каких времен явился этот молодой гигант? Ведь Ваня Тихомолов — это годовалый мальчик, которого соседка Лена Тихомолова давала ей подержать на руках и поиграться. Давным-давно это было, на холодной и неуютной Чукотке.
— Здравствуйте, здравствуйте! — опомнилась наконец хозяйка. И позвала на помощь хозяина: — Коля, иди скорее сюда!
Хозяин дома уже стоял в дверях «балконной» комнаты.
— А ведь это молодой Тихомолов! — сразу узнал он гостя.
— Так точно, Николай Васильевич, — отвечал гость. — Я тоже вас узнал бы.
— Ну, допустим, допустим.
К ужину, ради столичного гостя, собрался весь густовский клан. Юра и гость быстро нашли общий язык, как только зашла речь об осенней тайге и ее красоте; гость тут же попросил показать ему хотя бы один лог. Надя вдруг тоже проявила интерес к тайге и попросилась вместе с ними.
— А что, можно и тебя, и Наташку прихватить, — еще больше оживился Юра.
Николай Васильевич попросил Ивана рассказать о своих стариках: как здоровье, чем живут, к чему готовятся.
— Ну, мама у нас — деятель, — начал Иван.
— Я помню ее в голубом лыжном костюме! — не удержалась Зоя Сергеевна. — Мы все ей тогда завидовали.
— Насколько мне известно из семейных преданий, — улыбнулся Иван, — это был ее самый любимый и чуть ли не единственный наряд того времени. Ну а теперь она в своих брючных костюмах ездит с экскурсантами и показывает подмосковные красоты. Устает, злится, но не бросает. Отец… — Гость немного призадумался, выбирая более подходящие слова. — Отец мой все еще не отказался от своей юношеской мечты: пишет. Я ему не судья, но он и сам понимает, что время упущено… Хотя, в общем-то, в этом деле ничего предсказать и предугадать невозможно. Вот, кстати, его первая — и пока единственная — книжица, он прислал ее вам. — Иван передал небольшую, усеченного формата книжку Николаю Васильевичу.
— За это спасибо! — с чувством проговорил Николай Васильевич. — «Переправа через годы», — прочитал он название. — И с портретом! — продолжал он свои открытия. — Вот говорят некоторые: встретил человека через двадцать или там тридцать лет — и не узнал. А я хоть через пятьдесят узнал бы. Тот же самый Глеб Тихомолов!.. Передай, Ваня, самую горячую благодарность отцу и поздравь его от меня и от всего моего колхоза.
— Все передам, Николай Васильевич, — пообещал гость.
— Раз тут есть слово «переправа», значит, и про саперные наши дела что-то найду?
— Найдете, найдете. Может, даже узнаете кого. Отец — сторонник документализма в литературе. Но это не мемуары, это все же литература. Своеобразное порождение войны, когда писателю можно было ничего не придумывать, не заботиться о сюжете и драматургии — все это делала сама война, великий драматург. От литератора требовались только точное описание, точная психология, честность…
— Ну, честным-то Глеб всегда был, — вставил Николай Васильевич.
— Ему не хватало уверенности, — продолжал Иван. — Эта книжка у него лет десять в столе готовая пролежала. Все не решался. Слишком уж почтительно относился к этой самой литературе. Он ее побаивается, пожалуй, а должен бы покорять. Русский человек вообще очень серьезно относится к литературе.
— Он лучше знает, — осторожно заметил Николай Васильевич, думая о Тихомолове-старшем. — Он смолоду этим жил, изучал, накапливал…
— А время уходило, силы тоже, — вставил Иван. — Многое уходит безвозвратно, и в творчестве — художественном или научном — нельзя топтаться на месте: обойдут другие или сам устанешь от топтанья. К цели надо идти форсированным маршем. В научном мире уже закон: защитил кандидатскую — нацеливайся на докторскую, пробивай необходимые для нее публикации.
— А на дело-то остается время? — спросил хитровато Николай Васильевич.
— Это и есть наше дело.
— Когда дело ради звания… Но не будем спорить — не наша это забота, — сам себя остановил Николай Васильевич. — Я просто рад за Глеба — вот и все. А сын тоже знает, что ему нужно, — так, что ли?
— Примерно так, — согласился Иван.
Книга пошла тем временем вокруг стола по рукам, и самый младший из Густовых тоже прорецензировал ее, ткнув пальцем в портрет автора: «Дядя — хороший». А гость начал рассказывать, по просьбе Нади, столичные новости, главным образом театральные и литературные. Но тут и он сам, и его слушатели вдруг заметили, что особых сенсаций он не произвел. Театральные новшества доносил сюда телевизор, а литературные приносило, как видно, ветром. Правда, книги и здесь были куда большим дефицитом, чем колбаса, а толстые литературные журналы приходили на стройку всего в одном-двух экземплярах, но что сегодня читают и о чем говорят в столице, здесь в общем-то знали. Знали даже то, на ком вторично (или, может быть, в третий раз?) женился знаменитый московский поэт, какие споры кипели вокруг выставки знаменитого, не всеми принимаемого художника, как оценивает критика новый исторический роман известного периферийного писателя, которого почитывают и в столице.
По репликам своих слушателей Иван понял, что ничего решительно нового он им, наверное, не сообщит, и под конец пошутил:
— Ну а теперь расскажите мне, что у нас там в Москве за эти дни произошло?
— Я думаю, сообщили по радио, что мы здесь уложили второй миллион кубов бетона, — предположил Юра.
Между прочим, если бы они послушали в этот вечер московское радио, то как раз об этом бы и услышали.
…Они шли вверх по Сиреневому логу — Юра и Наташа, Надя и московский гость. Сиреневый был выбран потому, что легко проходим для женщин и богат разнообразием природы. Вначале было неясно, пойдут ли с Иваном и другие москвичи, так что учитывалось и это: для большой группы — просторный лог. Надя даже такую разведку провела: «У вас там, наверное, и женщины есть, Иван Глебович?» — «Есть одна, — отвечал Иван. — Но я с удовольствием отдохну от нее». — «Так, может, и нам не навязываться?» — продолжала Надя. Иван, конечно, ответил комплиментом, а Юра зыркнул на сестру с неодобрением: не возникай слишком часто! И Надя покорно умолкла.