Рассказы

ПОРА ЛЮБВИ

1

Доктора прописали море. И настал день, когда Марину усадили в поезд, мать расцеловала ее, поправила волосы под шапкой. Потом пожаловалась на плохое самочувствие, на духоту в вагоне и на инженеров, которые делали этот вагон. Оглянувшись на отца, сказала:

— Бедняжка… Это безумие, что мы отправляем ее одну.

Отец сжал ее локоть, и Марина, заметив этот жест, тотчас поднялась прощаться. Отец был весел и шумлив, как всегда. Прощаясь, он сказал:

— Долгие проводы — лишние слезы. Не на войну ведь едешь, а на курорт.

Отец всегда что-нибудь сравнивал с войной. У него была удивительная выдержка. В последний раз его лицо промелькнуло на перроне, Марина припала к стеклу, попыталась отыскать мать и не нашла.

Поезд тронулся.

Городские огни быстро потонули в ночи. Вдоль полотна потянулись поляны и рощицы. Деревья отличались от неба и земли своей чернотой. В мелькнувшем пятне света Марина разглядела стрелочника, стоявшего с флажком у переезда, машины, застрявшие у шлагбаума, и дорогу, блестевшую при лунном свете и уводившую неизвестно куда.

Накануне отец объяснял, что отправляет ее к старым друзьям, с которыми воевал; что, если позволят обстоятельства, он поедет и сам… Но обстоятельства не позволили, и Марина, оставшись одна, почувствовала страх, Таинственная неизведанность земли вдруг поразила ее, и она поспешно перевела взгляд на безучастных друг к другу пассажиров. Ей вдруг страстно захотелось, чтобы в Ростове ее никто не встретил. Она понадеялась, что так оно и будет, ибо что это за друзья, которые за двадцать лет не смогли увидеться или хотя бы написать друг другу и которые оказались нужны лишь в трудную минуту. Размечтавшись, Марина представила, как перескакивает с поезда на поезд, мчится домой: лестница, пятый этаж, дверь, обитая дерматином, и — улыбающееся лицо матери.

Но мечты не сбылись. Едва поезд остановился в Ростове, как в купе, сквозь чемоданы и шляпы, протиснулся солдат в застиранной гимнастерке. Соседка Марины по купе, молодая, но уже полная женщина с крупными серьгами в ушах, попыталась вручить ему корзину. Но солдат не обратил на нее внимания. Взгляд его задержался на Марине, и глаза весело блеснули.

— Ты, что ли, и есть курортница?

Надевая шапочку, Марина взглянула на него со всей строгостью, на которую была способна. По инструкции, заученной дома наизусть, ее должен был встретить высокий старик, сутулый, с усами и с клюкой. А пришел солдат, не предусмотренный никакими инструкциями. Мать всегда говорила ей: «Бойся солдат». Марина на всякий случай отодвинулась в дальний угол и спросила с опаской:

— Я могу идти только с Кузьмой Митрофановичем Калмыковым. А вас кто прислал?

Солдат расхохотался, сказал, что приехал сам, звать его Алексеем Кузьмичом, по фамилии он тоже Калмыков, демобилизовался два дня назад. Солдат попался веселый. Когда они вышли на вокзальную площадь, заполненную чемоданами и автобусами, он поднял руку, как бы представляя ей город:

— Ростов-папа. — И, не удержавшись, добавил: — А Одесса — мама…

И вышло почему-то смешно. Внешность у него была ничем не примечательная: жесткие выгоревшие щеточки бровей, голубые глаза, крепкие зубы и прямые волосы. Проще не придумаешь; на другой день она бы ни за что его не узнала. Только взгляд добродушный, так что казалось, если не засмеешься в ответ на шутку, он непременно обидится.

В этот ранний час машины поливали улицу, зелень. Но было жарко и душно. Марина смотрела на радуги, мерцавшие в водяной пыли, и не верила, что можно за одну ночь попасть из-под холодного моросящего неба в этот райский уголок, где так много лета, где зелень пышна и спокойна, словно уверена в себе и в солнце, а вовсе не тревожна, как на севере.

— Чем ты больна? — спросил Алексей с небрежностью, которая ее покоробила. — Мне говорили, что ты сильно больна? А я бы по виду не сказал.

— Простудилась зимой, — запнувшись сказала Марина. — Ходила в поход на лыжах и простыла. — Ей было неловко, не хотелось говорить о бесконечных рентгенах, рецептах и врачах. — По вечерам температура. Иногда… — добавила она.

Ответив, она залилась краской, приготовившись к новым вопросам, но Алексей пренебрежительно махнул рукой.

— Ерунда! — сказал он. — Вылечим в два счета. Отогреем на солнышке, пропечем, как яблочко. Согласна?

Они вышли к набережной. Напротив, через реку, был низкий песчаный берег; несколько фигурок, несмотря на ранний час, плескались в воде. Под тенью моста, висевшего недалеко от них, прошел пароход.

— Пароход! — сказала Марина и высвободила руку из широкой жесткой ладони Алексея.

— Где? — ответил Алексей. — Это баржа. Порожняком топает. Видишь, ватерлиния на два метра от воды.

— Ватерлиния, — повторила Марина.

Когда они сели в «метеор» и помчались вниз по Дону, Марина откинулась в кресле, решив, пока не поздно, проявить себя человеком взрослым и самостоятельным; но потом забылась и стала с любопытством смотреть вперед. Места у них были отличные. Сзади ревел мотор, нос корабля тянулся к небу и качался из стороны в сторону, словно раздвигая берега.

Алексей достал армейские фотографии и стал что-то рассказывать о совершенно незнакомых ей людях, но Марина, взглянув по сторонам, вдруг стремительно поднялась. Берега отодвинулись назад, и видно было, как висевшие в голубом небе облака проливались дождем над широкой водной равниной, расстилавшейся впереди.

— Какой широкий Дон! — воскликнула она.

Голос Алексея эхом отозвался издалека:

— Это не Дон… Это — море.


Домик прилепился на склоне горы и был окружен маленьким садом: скворечник на шесте, собака в будке и четыре яблони. Вдоль забора, составленного из досок, листов прохудившейся жести и кусков проволоки, тянулись рыжие кусты крыжовника.

Под горой был пляж. Азовское море уходило за горизонт изрытой свинцовой пеленой. Волны разбивались об отмели и выбрасывались на берег из последних сил: никак не могли успокоиться после запоздалых майских штормов.

Когда ветер утихал, Кузьма Митрофанович, следуя указаниям отца Марины, водил ее гулять. На берегу ребятишки бегали по самому краю мокрой полосы, оставленной волнами, и шлепали босыми ногами, стараясь наступить на белую исчезающую в песке пену.

Кузьма Митрофанович был неумолим: полчаса вдоль кромки прибоя. Едва за молом, который выдавался далеко в море, начинали высвечивать на солнце острые паруса яхт, поворачивали обратно.

— Здоровье надо беречь! — говорил Кузьма Митрофанович назидательным тоном, искренне полагая, что такие правильные слова сами по себе способны заменить пятнадцатилетней девочке море и солнце.

Все обошлось проще, чем Марина предполагала, и необходимость доказывать Алексею и всем окружающим, что она человек взрослый и самостоятельный, отпала сама собой. Алексей редко бывал дома, а старики — Полина Ивановна и Кузьма Митрофанович — встретили ее так, будто приезд чужой незнакомой девочки был для них событием чрезвычайной важности.

Кузьма Митрофанович оказался и в самом деле с усами и походил на моржа, только очень старого. В семье Марины отец во всем уступал матери, только делал это с бодрым видом, как одолжение, которое он в любую минуту мог взять обратно. А мать частенько жаловалась и говорила, что он забывает о близких и думает лишь о себе. Здесь же Марина с удивлением заметила, что весь дом держится на Полине Ивановне и в семье царит мир и благодать, как будто все живут в ожидании какого-то большого и светлого праздника. Самые простые вещи у Полины Ивановны выглядели по-особенному, начиная с обыкновенного киселя. Кузьма Митрофанович, как и полагалось, осуществлял общее руководство, то есть ничего не делал, почитывал газеты, критиковал или принимался рассуждать о политике.

Изредка хозяйничал во дворе. Марина помогала ему, выполняя единственную работу, которую ей разрешали: поливала цветы.

Если был ветер, она проводила большую часть времени дома и, уронив книгу на колени, следила за бесконечной игрой моря.

Перед окнами росли каштаны: широкие листья и белые свечи цветов. Каштаны гнулись на ветру, тяжко взмахивая ветвями, словно пробуя освободиться от невидимых и цепких пут. Свечи цветов, облепленные листьями, неожиданно скрывались, потом появлялись вновь. Марина следила за ними и беззвучно смеялась. Там, где она жила, каштаны не цвели.

По вечерам иногда поднималась температура, и Марину укладывали в кровать раньше обычного.

— Это ерунда, — говорил Алексей. — Это дело поправимое. У нас на работе один вот так же болел, а потом начал закаляться и сейчас медные пятаки гнет.

— Алеша! — доносился укоризненный голос Полины Ивановны. — Ну зачем ей гнуть медные пятаки…

Алексей подмигивал, Марина смеялась. Вообще, когда он возвращался, все болезни пропадали. Через несколько дней он купил для нее синий тренировочный костюм и заставил по утрам вставать вместе с ним. Марина прыгала со скакалкой между клумбами и гнулась в разные стороны, как приказывал Алексей.

Игра эта начинала ее увлекать; вызывала лишь сожаление неумолимая серьезность Алексея, который не разрешал на зарядке даже улыбаться или отдыхать больше положенного времени.

— Завтра прибавим упражнений, — говорил он. — Будешь делать по десять наклонов…

Потом игра кончилась, и Марина стала выбегать на зарядку одна. Алексей устроился на завод, с которого уходил в армию. «Клепал», по его выражению, ножи для комбайнов. «Самая главная деталь, — пояснял он. — Попробуй-ка поработать без ножа».

У него не было второстепенных дел. Марина привыкла к этому и верила.

По вечерам Алексей садился за учебники и стискивал голову кулаками. Готовился в институт. Лежа в кровати, Марина видела сквозь щели в перегородке свет его лампы и огромную изломанную тень, когда он расхаживал по комнате. Конечно, только Алексей с его железным здоровьем мог спать по четыре часа в сутки и выглядеть отдохнувшим. Марина, ничего не делая, чувствовала себя к концу дня совершенно измученной, и, глядя на склоненную под лампой голову Алексея, думала, засыпая: «Удивительной выдержки человек…»

Часто она просыпалась, когда Алексея уже не было дома. Только теплые квадраты солнечного света лежали на полу.

Погода наконец установилась, и ей предоставили полную свободу. Нашлись подруги. Через два дома жила Галка Рязанкина, черная как смоль девочка, с которой было интересно дружить, потому что она всех знала.

По утрам они загорали на пляже. Мальчишки издали, собравшись, постреливали камнями. Камешки падали рядом, но Марина с Галкой продолжали вести разговор с таким непринужденным видом, как будто, кроме них двоих, во вселенной никого не было. Море струилось между ресницами, казалось ласковым и теплым. От песка поднимался жар.

— Ужасно нахальные ребята в нашем переулке, — говорила Галка, встряхивая косами. — Откуда такое воспитание?

И они принимались с таинственным видом обсуждать проблемы воспитания; смотрели друг на друга, ища сочувствия. А глаза кричали о другом. Галка свободно рассказывала о тех мальчишках, которые были ей симпатичны. Марине стоило больших усилий не говорить об Алексее.

Вволю назагоравшись, так что головы начинали потихоньку вызванивать, шли к Морскому клубу. Те самые Яхты, которые царапали острыми парусами горизонт, Марина могла теперь разглядывать вблизи. Первое впечатление от прогулки на яхте было волшебным, но пропало быстро, как всякое первое впечатление; впрочем, появилось чувство уверенности, словно не было разницы между плаванием вблизи берега и кругосветным путешествием.

Однажды во время такого плавания Галка, сама того не подозревая, открыла Марине тайну Алексея. По ее словам, Алексей был знаком с женщиной. Марина замолчала, потрясенная. Впервые слово «женщина» показалось ей страшным, впервые она ощутила дикую, тоскливую беспомощность, знакомую только во сне… Но на этот раз пробуждения не наступило. Через несколько дней она увидела их вместе. В парке. Это была высокая крашеная блондинка с черными подведенными ресницами, в коротком платье, смело открывавшем загорелые стройные ноги.

Они шли с Алексеем сквозь нарядную толпу, поминутно соединяя руки. Даже когда толпа разносила их в стороны, не было мгновения, чтобы эта блондинка как-нибудь не выразила свое внимание Алексею — улыбкой, взглядом, едва заметным приветствием… Ее пальцы беспрестанно играли; они сожалели, смеялись, звали, и эта игра была понятней любых речей. Марине никогда еще не приходилось видеть женщины такой счастливой и такой нетерпеливой и откровенной в своем счастье.

Гремела музыка, прорываясь сквозь освещенную листву, мелькала карусель, стучал молот в уголке аттракционов. А Галка все тащила Марину по новым аллеям, и в каждой они почему-то бежали навстречу толпе.

В праздничном водовороте вдруг, лицом к лицу, увидели Алексея с его блондинкой. Обе замерли. Голос долетел издалека.

— Пора, молодежь, домой, — сказал Алексей. — Ваше поколение давно в постелях. Марш!

Он улыбался, как будто ничего не произошло и ничего удивительного не было в том, что его застали в парке с этой блондинкой. Марина едва устояла от вспыхнувшей в ней мстительной силы.

Боясь смотреть на Алексея и глядя только в обведенные черным глаза блондинки, она крикнула: «Знаю сама, что делать!» — вложив в одну фразу все понимание своих прав и ненависть к обману, предательству…

Когда они расстались, Галка Рязанкина выглядела растерянной, глаза Алексея недоверчиво сузились. И только блондинка окинула Марину долгим взглядом; дрогнули брови, в тени ресниц заблестели влагой глаза — она одна все поняла.

После такого разговора осталось немногое. Утром Марина написала отцу подробное и решительное письмо, в котором жаловалась на скуку и просила взять ее домой. Сгорая от стыда, бросила письмо в почтовый ящик.

А погода, как будто нарочно, дразнила ее в оставшиеся дни. В небе ни облачка. Зелень разросшихся садов покоилась в ожидании ветерка под лучами солнца. На пляжах негде было ступить.

Трудное время наступало, когда Алексей приходил домой. Оба делали вид, будто ничего не произошло. Но Марина наедине с собой удивлялась, как быстро совершился в ней переход от почитания к ненасытному желанию мстить Алексею в каждой мелочи, не оставляя безответным ни одного его слова. Логика была вовсе не обязательной. Видя Алексея перед собой и вспоминая блондинку, она и часу не могла прожить без колкостей и маленьких побед.

Если особенно тихим казался вечер, особенно нежно светились в сумеречной свежести нарциссы, которыми был усеян двор, и Алексей, занятый забором, выстругивал доски, Марина, выждав паузу, лениво говорила в пространство:

— Не люблю нарциссы. Кто их посадил? Какая прелесть гвоздики…

— А знаешь, кто был Нарцисс? — отзывался Алексей.

— Еще бы! — говорила Марина. — Еще бы мне не знать.

— Так вот ты напоминаешь мне этого Нарцисса. Только в юбке.

Она закатывалась хохотом и выглядела такой удовлетворенной, точно одержала еще одну победу.

— А ты напоминаешь… знаешь кого?.. знаешь?

Алексей, не отвечая, размашисто стругал. Душистая — на весь сад — стружка раз за разом устилала траву. Марина из-под прищуренных ресниц следила за ним, и ей хотелось говорить дерзости, дерзости, дерзости.


В последнее июльское воскресенье были назначены гонки, и яхты целыми днями бороздили залив. Марина с Галкой Рязанкиной пропадали на воде с утра до вечера. Сначала они готовы были плавать на любой яхте и радовались любой оказии. А когда все устроилось и к ним привыкли, Галка почему-то перешла на шестиместную «Диану», а Марина так и осталась на «Веге». Яхта была рассчитана на трех человек, но садилось обычно больше. Лишь у руля бессменно находился щуплый вихрастый Славка Малюгин, ровесник Марины. А с парусами управлялся неразговорчивый парень с волосатой грудью, бывший матрос Петька Щеголев, по прозвищу «Фелюга». Руки у матроса были толще мачты в самом ее основании, а глаза, маленькие, глубоко запрятанные, посматривали колюче, и Марина ничуть не сомневалась, что в порыве гнева он может выбросить всех за борт, как котят. Команды он подавал хриплым голосом. Исполнял Малюгин.

Постепенно и Марина постигала науку кораблевождения. Если раздавалась команда: «Оверштаг!» — она быстро прыгала на дно яхты и втягивала голову в плечи. Так назывался поворот против ветра. Над ее головой стремительно проносился тяжелый гик, парус хлопал по другую сторону, и яхта круто валилась на бок.

Понятие «оверкиль» означало катастрофу. И Марина достаточно наслушалась историй о том, как во время длительных морских переходов яхты переворачивались вверх дном и накрывали растерявшийся экипаж.

В предстоящих гонках предпочтение отдавалось «Спартаку». Марина хорошо запомнила эту огромную яхту с высоким парусом, обладавшую удивительно быстрым и легким ходом. Будущий экипаж «Спартака» уже пожинал лавры в словесных поединках. Только Щеголев упрямо крутил головой.

— Я за наградами не гонюсь, — басил он. — Но обставлю всех. При одном условии — если на «Драконе» не пойдет Каленый.

— Кто? — переспросила Марина.

Славка толкнул ее в бок:

— Да твой же… Ну, где ты живешь… Алексей.

Марина в замешательстве посмотрела на него.

Вечером, ложась спать, она спросила Алексея, откуда у него такое странное прозвище.

— В детстве было, — не сразу отозвался он. — Чтобы доказать храбрость, прижег руку железом. Глупо, конечно. Храбрость не доказал, а кличка осталась. Да теперь о ней мало кто помнит… А Петьку прозвали Фелюгой, потому что он не умеет плавать. Хотя «Фелюга» знаешь что такое? Корабль.


Гонки были назначены на двенадцать, но уже с утра набережная стала заполняться народом. Больше всех, как обычно, суетилась ребятня, точно им предстояло пройти двадцатикилометровую дистанцию. Участники соревнований трудились молча: налаживали паруса, меняли шпандыри, бегали с пристани на склад и обратно — искали вчерашний день. Погрузившись по горло в воду, счищали налипшие на борта яхт зеленые скользкие водоросли.

Ветер был свеж. Яхты качались и поскрипывали голыми мачтами. Видно было, как пришла «Комета» из Ростова; сбавила ход, плюхнулась в волны и развернулась против пристани. Народу прибавилось. Привлеченные ревом скутеров, носившихся взад-вперед, разноцветными флагами и музыкой люди плотно заполнили набережную перед Морским клубом.

Алексей появился около полудня. Легкая яхта, крейсировавшая вдоль берега, тотчас развернулась против ветра и подошла к пристани, ткнулась носом возле того места, где он стоял.

Мимо, переломив на плече свернутый парус, пробежал Петька Щеголев.

— А, Каленый! — услышала Марина его голос. — Поздненько пожаловал. Как говорится, лучше поздно…

Алексей небрежно махнул рукой, блеснул отраженный огонек часов.

— Успеется, — сказал он. — Тебя не обгоним, другим не уступим.

Улыбка на медно-красном Петькином лице расплылась еще шире.

— А волны?

У горизонта легким белым кружевом вскипали под ветром гребешки волн.

— Авось!..

К половине первого, несмотря на полную неразбериху и массу дел, которым не было конца, все яхты оказались каким-то чудом подготовленными. Буксир оттащил их за сто метров от берега, и они, вытянувшись цепочкой, успокоенно покачивались на волнах.

Участники выстроились перед зданием клуба. Марина, все утро старательно избегавшая встречи с Алексеем, чуть не столкнулась с ним перед самым построением.

— Марина! — строго позвал он.

— Знаю, знаю, — торопливо ответила она. — Долго не купаться, много не загорать и не опаздывать к обеду. Все?

— Нет, — сказал он, и глаза опять сузились недоверчиво и колюче. Марина знала этот взгляд. — К яхтам не подходить.

— А что случится? Никогда не случалось, а сегодня случится? — дерзко глядя, ответила Марина.

— Волны! — крикнул Алексей, уходя.

По условиям гонок на яхте в момент старта должен был находиться лишь один человек. Остальным предстояло добираться вплавь. Марина подождала, пока судейский катер подобрал капитанов, увидела среди них Алексея и Петьку Щеголева, подождала, пока катер отвалил от пристани, и только тогда побежала строиться. Славка Малюгин дружески подмигнул ей, и она радостно засмеялась, оттого что все препятствия оказались счастливо обойденными. Уступив просьбам Марины, Славка записал ее в команду под именем какой-то киноактрисы, и Алексей мог узнать об этом разве что в море.

— Проплыть сто метров — все равно что пробежать от причала до складов, — сказал Славка.

— Все равно что пробежать, — повторила Марина.

Однако, когда спустились к воде и полоса, отделявшая яхты от берега, угрожающе разрослась, ее замутило от страха. А когда она услышала сухой щелчок стартового пистолета и поплыла, яхты закачались на самом горизонте в таинственной и непостижимой дали.

Она едва помнила, как осталась одна среди волн, как вырос перед ней высокий, точно у океанского корабля, борт яхты. Она хотела крикнуть «тону!», но сил не хватило даже на это. Чьи-то руки вытащили ее из воды.

— Бейдевинд! — хрипло прозвучал голос Петьки Щеголева.

Марина пригнулась. Над головой хлопнул парус. Прижавшись к тонким доскам яхты, она почувствовала, как вдоль борта зажурчала вода. «Вега», поймав парусом ветер и медленно разворачиваясь, набирала ход. Берег, усеянный праздничной толпой, стремительно отдалялся.

Придерживая локтем руль, Щеголев закурил и бросил спички Малюгину.

— Порядочек! — крикнул Славка. — Теперь можно отдохнуть. — И залез на поднятый над водой борт яхты. — Забирайся и ты! — крикнул он Марине таким тоном, будто это была работа, и весело взглянул на нее. — Для равновесия, поняла? Порядочек!..

Марина и сама это почувствовала. «Вега» неслась, набирая скорость и легко разбивая бежавшие навстречу изумрудные волны. За кормой они рассыпались острым алмазным блеском.


Два часа они уже находились в море. «Вега», накренившись на правый борт, летела по волнам. Яхты растянулись на огромном, многокилометровом пространстве. Марина успела разобраться в таких морских терминах, как «спич», «бак», «баланда», и поняла, что успех в соревновании придет к тому, кто лучше других управляет яхтой. Малюгин со Щеголевым оказались неплохими мореходами. Они стартовали последними, а к исходу второго часа обогнали многих и оказались в голове колонны. Впереди на «Драконе» шел Алексей. А «Спартак», наоборот, потерял скорость и тащился где-то в хвосте.

У десятикилометровой отметки «Вега» настигла вторую соперницу — «Диану». Яхты сблизились. Команда «Дианы» — три человека — поднялась разом, потрясая кулаками. Марина не сразу поняла причину их отчаяния. Огромная тень «Веги» на несколько секунд заслонила соперницу и перехватила ветер. Парус «Дианы» беспомощно захлопал и обвис. Яхта потеряла ход.

«Вега» легла на поворот. Марина вдруг с ужасом заметила, что вода помчалась по краю палубы, а парус закрыл солнце. Танцующая пена волн долетала до мачты. На обратном пути она поняла, что такое море.

Ветер крепчал. Волны с грохотом ударялись в корпус. Брызги захватывали край паруса. Скоро лица и рубашки у ребят стали мокрыми. Марина тщетно старалась натянуть сарафан на мокрую грудь. В один момент она с каким-то безразличным удивлением обнаружила, что солнца давно нет, а небо затянуто тонким слоем бегущих навстречу облаков.

Славка Малюгин прикурил для Петьки сигарету и кинул Марине пиджак.

— Синоптикам стало легче работать! — крикнул он. — Если плохая погода, пишут «циклон», а если хорошая — то «антициклон». Получается, что они в курсе дела. А между прочим, прогноз такой дребедени не обещал.

— Все по науке, — хрипло сказал Фелюга.

Марина развернула пиджак. Закуталась, согрелась, стала подремывать.

Проснулась легко и быстро, от стука. Но было такое чувство, будто пошел второй день путешествия. Горизонт был затянут мелким дождем, небо посветлело, но волны по-прежнему бежали нескончаемой чередой, даже стали как будто злее и выше. У руля стоял Малюгин, а Петька Щеголев стучал где-то во тьме тяжко и ритмично.

— Скоро? — спросила Марина.

Славка пожал плечами:

— Такого хода хватит на неделю.

— Ну чего мелешь? Чего мелешь? — закричал из трюма Щеголев. — Говори «скоро»!

Марина хотела спросить: «А что он там делает?», но выразила свой вопрос только глазами и кивком головы.

— Заливает! — объяснил Малюгин таким тоном, как будто это обстоятельство должно было ускорить их прибытие на берег.

Из трюма выбрался Щеголев, закурил и, слова не говоря, сменил у руля Славку.

— Черпай! — коротко приказал он.

Славка достал мятое ведро и принялся выливать воду из трюма за борт. Через полчаса он выбился из сил, и, когда, отдохнув, снова принялся за работу, на лице у него появилось выражение растерянности.

— Заливает, — объяснил он.

Петька кивнул. Он и сам это видел. Видела и Марина. Отчаяние пульсировало где-то близко у сердца, но присутствие Петьки Щеголева вселяло в нее уверенность. Она хоть плавать умела и могла, в случае крушения, продержаться на воде не меньше пяти минут. Уже этого было достаточно, чтобы, глядя в туманную моросящую даль, сохранять присутствие духа. А каково было Петьке, который при всей своей силе плавал как кирпич? И, однако, на его лице не отражалось ни малейшего смятения. Яхту он знал как свои пять пальцев, даже лучше. И пока сохранялась хоть малейшая возможность двигаться вперед, Петька был спокоен. Когда Славка отыскал мокрый пробковый пояс и протянул Петьке, Марина подумала, что Фелюга его засмеет. Но тот жестом указал на Марину.

— Тебе! — протестующе крикнул Славка.

Петька с трудом разлепил губы и зыркнул глазами:

— Ей!

Славка помог Марине завязать пояс и принялся за прежнюю работу. Воды в трюме прибавилось. Видно было, как вода плескалась вокруг мачты. Выбившись из сил, Славка подошел к Фелюге. Тот, наклонившись, что-то крикнул. Славка затряс головой.

— Плохо идет! — услышала Марина. — Надо делать оверштаг…

Поняв команду, Славка мигом очутился у левого стакселя. Петька жестом позвал Марину и, схватив за руки, прилепил ладони к рулю.

— Держи так! Поняла?

Отвечать согласием не имело смысла, потому что Петька, отдав распоряжение, уже не смотрел на нее. Марина изо всех сил сжала пальцами толстый деревянный комель. Петька взялся за правый стаксель.

— Приготовиться! — крикнул он. И через паузу резко: — Оверштаг!

Правый трос свободно повис; с левого борта Славка навалился на держатель всем телом и застыл. Марина не сразу поняла, что случилось. Мачта треснула, как будто прозвучал выстрел. Славка не успел закрепить трос. Петька рывком отшвырнул его, освободил левый стаксель и вновь закрепил свой. Мачта уцелела, но момент был упущен, парус беспомощно захлопал на ветру. Следующая секунда была полна ужаса. Повторить маневр они не успели. Яхта потеряла ход. Вода, скопившаяся в трюме, прилила в носовую часть, и яхта, высоко задрав корму, скользнула в пучину волн.


Марина ослепла от брызг, наглоталась воды, прежде чем пояс вытащил ее на поверхность. Она увидела небо над головой и Славку, совсем рядом. Славка протянул руку. Он сидел на самой верхушке мачты, обхватив ее ногами. Только теперь эта верхушка еле выдавалась из воды.

Марина чуть не потеряла память от страха, чувствуя, что волны уносят ее от мачты. Но Славка в отчаянном усилии дотянулся до нее и схватил за пальцы. Он помог ей устроиться и усадил на перекладину, потом что-то начал говорить, утешать. Но она, ничего не понимая, смотрела прямо перед собой, топила взгляд в бежавших навстречу волнах, словно хотела остановить их. А волны все бежали, бежали впереди и позади шатавшейся скользкой мачты, как будто нигде на всем белом свете не было клочка твердой земли.

Когда наступила ночь, они не удивились; счет времени потерял всякий смысл. Среди бесконечного однообразия бегущих волн целый век был так же мал, как исчезнувшее мгновение.

Яхта врезалась метровым килем в морское дно и стояла прочно, выставив над водой спасительную мачту. Но Марина продрогла насквозь и не надеялась удержаться на ней до утра. Петька Щеголев погиб. Теперь очередь была за ними. Уверенность, что помощь подоспеет вовремя, несколько раз покидала их и потом возвращалась вновь, стоило лишь появиться любому спасительному признаку — то ветер упал, то волны показались тише, то пробилась луна сквозь бегущие облака… К полуночи, если об этом можно было судить по тонкому серебряному диску, над водой стал сгущаться туман. И это было самое страшное. Туман делал поиски безнадежными. Один раз обоим показалось, что вдали простучала моторка. И они принялись кричать, пока не убедились, что усилия напрасны. Скоро Марине стало казаться, будто моторки застучали кругом. Но это был сон. В забытьи она понимала, что это забытье. Мир утратил реальные черты. В один из таких моментов она побывала дома, увидела знакомую, обитую дерматином дверь, знакомый коридор; только в комнатах все пусто и странно, точно это была не их квартира и вообще не квартира, а одинокая башня среди бушующих волн, которые с жадностью подступали со всех сторон и казались живыми.

Потом стены раздвинулись, и перед ней бесшумно метнулась черная тень огромной яхты. И Марина закричала, забила ногами. Так ее кричащую и сняли с мачты. Рядом оказался Алексей. Потом приблизился Славка. На нем был китель широкий и длинный, почти до колен.

— Фелюга погиб, — сказал Славка.

Море у берега было усеяно движущимися огоньками.

— Вас искали все, — сказал Алексей. — Просто мы угадали самый точный маршрут.


Через несколько дней она уезжала по вызову родителей. На аэродром ее сопровождали старики. Полина Ивановна была огорчена, и Марина, как могла, старалась ее утешить. Она говорила себе, что рада предстоящему отъезду, что Алеша не поехал провожать ее из-за того, что не хотел, а вовсе не потому, что был действительно занят и не мог поменяться сменами. Говорила о том, что все кончено.

И все-таки ждала.

Алексей примчался на аэродром в последний момент, размахивая огромным букетом багряных гвоздик. Окружающие разом повернулись к нему. Он вручил букет Марине, неловко поцеловал и сказал с небрежным видом, не покидавшим его ни при каких обстоятельствах:

— Небольшой букетик, обошел все городские сады. А это на память!

Он выложил из коробки на ладонь сувенир: голубую яхту, вклеенную в кусочек черной пластмассы рядом с камнем, изображавшим скалу. Камень был настоящий.

Марина поспешно закрылась гвоздиками, чтобы не выдать слез. Мысль, с которой она успешно боролась с самого утра, внезапно пришла снова и утвердилась в ней. Она почувствовала, что уезжает напрасно, что поспешность эта никому не нужна и никому не понятна. И прежде всего ей самой. Ей вдруг страстно захотелось, чтобы рейс отменили, перенесли, чтобы можно было начать день заново и не повторить сделанных ошибок. Спрятав лицо в цветах, она ждала чуда…

Мимо, заглушая все звуки, проплыл, качаясь, бочкообразный самолет с провисшими на концах крыльями. Четыре сверкающих на солнце диска взревели в последний раз и смолкли. К самолету подкатили трап.

Объявили посадку.

2

В шестнадцать лет самые большие огорчения оттого и кажутся часто большими и страшными, что не значат ровно ничего. Воспоминания о «Веге», о блондинке, об Алеше быстро перестали мучить Марину. Памятное купание в ледяной воде прошло бесследно. Она не только не простудилась, не затемпературила, чего опасались родители, а, напротив, с той поры вовсе забыла о болезнях.

«…Поднялась и расцвела», — шутил отец.

Разлука с Алешей имела лишь тот результат, что она почувствовала себя старше сверстников; манера разговора стала сдержанной, слегка снисходительной, словно она объясняла одноклассникам вещи, давно известные ей самой. И распространился слух, что она влюблена.

Через год Алеша поздравил ее с днем рождения, Марина отозвалась письмом и велела адресовать ответы до востребования. Это была невидимая для других сторона ее жизни, с которой она ни за что не захотела бы расстаться. И вместе с тем сознавала, что это всего лишь память детства, забава, которая в конце концов исчерпает сама себя.

Подошло время, и Марина окончила школу с медалью, поступила в институт; все у нее складывалось хорошо, и она сознавала это. Но писала в Таганрог о своих сомнениях и разочарованиях: подруги рассеялись по свету, новая дружба завязывалась скоропалительно и столь же быстро распадалась; а хотелось чего-то прочного, надежного. Всякий раз находился повод взгрустнуть. Алеша, наоборот, присылал письма, полные бодрости и задора; видна была в них едва уловимая снисходительность и забота, как будто Марине не прибавилось лет и она должна была по команде вставать с постели и бежать на зарядку в сырой, неподвижный, затянутый туманом сад.

Он учил ее целеустремленности, как маленькую; она же видела, что жизнь его, несмотря на эту самую целеустремленность, складывалась трудно. Он поступил в институт, но учился урывками, не хватало времени. Ему дали новую работу — испытывать технику. Вначале эта работа ограничивалась заводскими стенами, а потом с новыми машинами его послали сначала на Север, затем в Казахстан и снова на Север. За один год он пробыл в командировках десять месяцев и шутя написал, что его чуть не вышибли из института; оправдательные справки от завода перестали действовать, а конца испытаниям комбайнов не предвиделось, так как два новых образца начисто вышли из строя.

Марина посочувствовала, написала несколько строк перед уходом на концерт, но ответа уже не получила. Детство кончилось, пришла юность. Иногда она хотела, чтобы Алексей оказался рядом, но тут же понимала, что это невозможно. И забывала об этом. Она жила чувством, будто все, что было в жизни до нее, было только подготовкой к чему-то неясному и главному. Это главное начиналось с нее, ожидало ее в будущем.

Она привыкла ходить на свидания, выслушивать признания в любви. Жизнь немало посмеялась над ее неколебимыми догмами. Раньше она уверяла себя, что настоящая любовь должна проверяться годами, но, поступив в институт, едва не вышла замуж. Мечтала с детства о музыке и видела себя за огромным роялем, а в последний год передумала, очутилась в математическом на отделении счетных машин и убедила ошеломленных родителей, что лучше дела не придумаешь.

Она привыкла к мысли, что никакие чувства и воспоминания минувших дней уже не смогут занять ее всерьез. Но когда группу студентов послали на практику в Крым и представилась возможность заехать в Таганрог, она вдруг разволновалась.

Приехав к Калмыковым, она случайно нашла пачку своих писем и перечитала. И ей стало неловко. Это чувство возникло вовсе не потому, что письма показались глупыми. Просто они ни на капельку не выражали то главное, ради чего она их писала и ждала с нетерпением ответов. Она рассердилась на себя, забыв, сколько стараний прилагала сама, чтобы скрыть это главное.

Алексей, как обычно, находился в командировке. Полина Ивановна постарела. А Кузьма Митрофанович стал, напротив, необыкновенно деятелен, любил говорить о политике и обижался, если замечал, что его не слушают. Поэтому, едва он заговаривал, разложив возле себя газеты, Полина Ивановна тотчас бралась за шитье.

За ужином, угрожая вилкой то в сторону Марины, то в сторону Полины Ивановны, он принялся рассуждать о трудностях британской экономики, о падении фунта стерлингов и о темных махинациях заведующего местной базой «Заготживсырье», которого он собирался вывести на чистую воду. Лишь когда Кузьма Митрофанович скомкал газету и принялся за остывший ужин, Полина Ивановна стала рассказывать об Алеше.

По ее словам, Алеша окончательно втянулся в кочевую жизнь и, едва приехав домой, начинал молча готовиться к очередному путешествию. Он получил повышение, работал в должности инженера, хотя его дела в институте представляли собой полную загадку для окружающих. Отправляясь в командировку, он бросал вместе с рубашками на дно чемодана пухлые учебники, но в глазах стариков это было слабым утешением. Марина поняла, что они огорчены выбором сына, долгими командировками, затянувшимся молчанием.

Остаток дня прошел в суете. Полина Ивановна подробно объясняла Марине рецепты приготовления всевозможных фаршированных блюд, по части которых была большой мастерицей, а Марина слушала и думала о том, какой чепухой занимают люди свое время, чтобы отвлечься от главных мыслей и выглядеть бодрыми, по крайней мере улыбающимися, как будто это есть лучшее свидетельство человеческой ценности. И как часто улыбка скрывает надежду, страх, раскаяние, тревогу — что угодно, кроме радости.

Без Алеши все выглядело пустым и неказистым. Домик Калмыковых сильно обветшал, а может быть, и раньше выглядел таким; сад оказался настолько мал, что Марина не могла представить, как это она выбегала на зарядку и махала руками, не задевая веток и цветов. Только море было неизменным и вечным.

Утром она выкупалась, прошлась по пляжу, отжимая волосы, и решила уехать. Поднявшись на гору, последний раз оглянулась на улицу, по которой сбегала сотни раз. Сдержанная оградами разросшихся садов улица была пустынна и мила в своей утренней безмятежности. Встреча с детством не состоялась. И Марина подумала, что это к лучшему. Прекрасное так и осталось прекрасным в памяти, но мир уже казался незнакомым и звал дальше.

Остановил ее тихий взволнованный окрик. Марина обернулась, увидела теремок за зеленым забором и Славку Малюгина, чуть подросшего, но по-прежнему вихрастого и забавного, каким она его знала.

— Маринка! — запинаясь произнес он. — Я слышал и заходил. Вы… помните?

Марина тихо засмеялась.

— Славка! — сказала она. — Какой ты чудак.

И пошла навстречу.

— Это твой теремок? И качели? И коляска от мотоцикла? А где сам мотоцикл? — спрашивала она на ходу, надеясь узнать что-нибудь новое об Алеше. В ней проснулся интерес. Славкины глаза круглились от удивления.

Про качели и мотоцикл он рассказывал охотно, но, добравшись до Алеши, как будто споткнулся и умолк. Пока Марина выспрашивала, он долго и сосредоточенно перекладывал гаечные ключи и мыл руки под краном.

— Что сказать… — медленно подбирая слова, произнес он. — Видел его весной. Получил письмо из Няндолы. Давно…

— Откуда?

Ответа не последовало. Славкина жена высунулась из окна и, увидев их вдвоем, крикнула повелительным и в то же время обиженным тоном, который ясно свидетельствовал, что она не намерена нести в одиночку бремя домашних забот:

— Ты нужен!

Марина заметила в окне тонкое девичье лицо и глаза темные, как у газели, но слишком неподвижные и злые.

Славка хотел было побежать по привычке, но, взглянув на Марину, засуетился на месте и протянул в сторону окна:

— Сейча-ас! — сам, видимо, удивляясь, каким простым и незатейливым способом можно обрести свободу. — Успеешь! — добавил он тверже.

Черные глаза вновь появились в окне, вспыхнули и пропали; раздался детский плач. Славка тотчас утратил укрепившееся было в нем выражение самостоятельности и побежал к дому.

Из окна донеслись звуки голосов. Слов нельзя было разобрать, но мирный тон спора указывал на то, что тема была философская. Марина подождала, насколько позволяли приличия, и направилась к калитке.

— Куда вы?

На этот раз голос, приятный и мелодичный, раздался с крыльца. Марина обернулась: то же девичье лицо, небрежно расстегнутая на груди кофта, потертые меховые тапочки на худых ногах. Но глаза лучились улыбкой. И все изменилось, как меняются поблекшие в сумерках краски с приходом дня.

— Заходите, — продолжала она. — Угощу вас чаем с прекрасным вареньем. Свою продукцию я бы не решилась так расхваливать. А эту прислала мать из Воронежа, варенье действительно отличное. Вы, оказывается, знакомы с детства? А с Алешей случилось несчастье. Да… Он просит не говорить об этом родителям, а я не понимаю, как можно молчать? — Она резко повернулась в сторону выходившего мужа. — Человек разбился, неизвестно, что с ним, а мы делаем вид, будто ничего не случилось. Где письмо? Последнее письмо… То…

Марина опустилась на ступеньку крыльца, смяв платье. Славка принес клочок бумаги. Марина разгладила его на коленях, и строчки запрыгали перед глазами:

«Старик!

Это письмо никому не показывай. Прошу тебя встретить Марину. Помнишь ту отчаянную девчонку, которая была с вами, когда погиб Фелюга? Она приедет в августе, узнай точнее. Я обещал встретить сам, но обстоятельства изменились. Короче, разбился так, что врачи едва собрали по частям. Кое-кто из оптимистов говорит, что лежать придется пару лет. Но я не уверен.

Стариков моих пока тревожить не хочу. Надо самому определиться. Не говори про письмо и Марине. Пусть все остается как было.

Она любит гвоздику. Раздобудь обязательно и вручи от меня.

С приветом

Алексей».

Марина с усилием оторвалась от прыгающих строчек и, улыбаясь, блестя сухими глазами, взглянула в бесхитростное лицо Славки Малюгина.

— А что же ты не встретил? А где эта Няндола?


В тот же вечер она побросала вещи в чемоданчик, успокоила Полину Ивановну насчет института и объявила, что уезжает дальше на юг. Обещала написать из Феодосии или из Ялты.

Кузьма Митрофанович заторопился было провожать, но охотно остался, когда она возразила.

Когда она ушла, накрапывал дождь.


Дождь встретил ее и в Няндоле. Поезд пришел вечером. Пассажиров было немного, и перрон быстро опустел. По хмурому северному небу бежали, меняясь в очертаниях, низкие серые облака. Чувствовалось, что Северный полюс где-то рядом, что земной шар вертится вместе с железнодорожными шпалами, станциями и редкими деревьями, шумящими на ветру. У горизонта небо казалось высоким, хотелось улететь вслед за облаками и опуститься в теплых краях среди цветов, тишины, музыки.

Поезд ушел дальше на север. По другую сторону рельсов открылась унылая топкая равнина, поросшая кустарником. Жирные утки, привыкшие к шуму техники, выщипывали в траве червяков.

Марина прошлась по перрону. Остановилась у киоска. Неразговорчивый киоскер торопливо и нервно закрывал будку на ночь. Марина купила два конверта и несколько газет в дорогу. Снимки показались знакомыми, газеты приходили на второй день.

На боковой двери вокзала висело объявление, написанное синим карандашом: «Дорбуфету требуются…» На Доске почета теснились фотографии лучших работников. Стрелочниками были женщины.

За оградой открылась площадь, пустынный сквер и двухэтажный дом, сложенный из почерневших шпал; кружевные занавески на чужих окнах, закрытых наглухо.

Марина пошла вперед, глядя прямо перед собой. Она не знала, как велика Няндола и где искать больницу. Спросить было не у кого. Лишь самосвалы гудели рядом и шли один за другим, разбрызгивая грязь по асфальту. На скамейке, в центре сквера, спал рыжий парень в зеленом свитере. Марина выждала, надеясь, что он проснется, но в конце концов выбежала на середину площади и подняла руку. Два самосвала разом остановились, покачиваясь на рессорах. Больница оказалась совсем рядом, и Марина добралась до нее засветло.

Тяжкие двери с медными ручками, запах йодоформа и белый цвет приемного покоя отгородили ее от шумного, дышавшего, жадного до работы мира. Она назвала фамилию Алеши. За окошечком воцарилось молчание, затем сухой, торопливый, бесстрастный голос, каким сообщают о несчастье, произнес скороговоркой:

— Калмыков здесь больше не числится. Пройдите к главврачу. Третья комната по коридору налево.

Осталось сделать несколько шагов. Самых медленных и самых трудных. На это надо было решиться. И Марина перевела дыхание, прежде чем идти дальше.

— К главврачу нельзя! — сказала белокурая девушка, одетая в щегольской накрахмаленный халат. — Главврач занят.

Девушка смотрела на Марину строго и негодующе, словно не была уверена, что та ее послушается и подождет. Марина присела молча на краешек стула, сжав колени, и приготовилась увидеть человека, который знает все, который уже знал все, когда она ехала за тысячу километров, считая каждый день и каждый час. Ее отделяла от приговора тонкая дверь, выкрашенная белой краской. И Марина смотрела неподвижным взглядом на эту дверь.

Главврач Максудов перечитал письмо, тщательно расписался своим изящным росчерком и понял, что концовка не получилась. Он хотел написать, что должность главврача в таком захолустье, как Няндола, дает некоторые привилегии. Но мысль эта каждый раз срывалась с кончика пера, и он никак не мог перейти к этому важному выводу, свидетельствовавшему, что он доволен жизнью, работой и полон оптимизма в оценке ближайших перспектив. Трудность заключалась в том, что оптимизма он не испытывал, а сказать о нем было крайне важно, так как письмо предназначалось родителям жены. Разлад с женой длился уже больше года, но по странной случайности отношения с ее родителями продолжали оставаться корректными и выжидательно трогательными. Это был единственный мостик, соединявший его с прошлым.

По последним сведениям, жена была в Казани, недалеко от родителей, и Максудов решил в очередном письме намекнуть на возможность своего скорого прибытия. Он собрался было уточнить сроки, но осторожный стук рассеял его мысли. В дверях появилась дежурная медсестра.

— Сергей Васильевич, к вам посетитель, — произнесла она едва слышно.

Максудов посмотрел на нее долгим испытующим взглядом, каким обычно смотрел на подчиненных. Медицинскую сестру звали Сонечка. Она была кудрява, миловидна, упряма и глупа, по его убеждению, до чрезвычайности. Главным свидетельством верности своих наблюдений Максудов считал то, что Сонечка вздрагивала при каждом его обращении к ней и лепетала что-то невнятное. Зато потом, когда «буря» проходила, в ее глазах загоралось непобедимое упрямство, и она могла твердить одно и то же целыми сутками. Со временем сама Сонечкина миловидность стала раздражать Максудова, и он не упускал случая, чтобы не сделать замечания.

— Я занят! — крикнул он. — Вы не видите, что я занят?

Сонечка с готовностью тряхнула кудряшками.

— Уже говорила, Сергей Васильевич. И она ждет.

— Скажите еще! Или занимайтесь делами вместо меня.

Сонечка вздрогнула от крика; потом в ее глазах загорелся знакомый Максудову враждебный огонек, и она, откинув голову и надменно выпрямившись, произнесла срывающимся голосом:

— Вы должны ее принять, Сергей Васильевич. Это насчет Калмыкова.

Максудов откинулся в кресле и поспешно убрал в ящик наброски письма.

— Просите… Стойте, Васнецова! Если еще раз я увижу, что родственники задерживаются у больных больше положенного часа, я наложу на вас взыскание. Все. Идите.

Максудов расчистил стол, настраиваясь на предстоящий разговор. За последние годы, сколько он помнил, люди поступали совсем не так, как требовалось и как подсказывал здравый смысл. Областные ведомства замучили его из-за истории с Калмыковым. Парень выполнял работу, за которой следил десяток заводов. Казалось бы, столько людей приняло участие в его судьбе, что он должен был давно находиться в лучших клиниках. А что вышло? Ничего. Виноватыми оказались все, и Максудов больше других. Верно, в свое время он проявил твердость, сказав, что Калмыков нетранспортабелен. Теперь шум поутих, и положение не изменилось, если не считать, что ответственность главврача возросла из-за широкой гласности, которую приобрел этот случай.

Заметив, как от двери к столу скользнул темный силуэт женщины, Максудов поднялся и заговорил, с раздражением предупреждая вопросы:

— Его здесь нет. Он попал к нам второго июля, после автомобильной катастрофы. И двадцатого августа…

Максудов запнулся, увидев перед собой огромные, полные ужаса глаза, и произнес скороговоркой визгливо:

— Он жив… Жив! Он в Зарядном. Пять километров по шоссе. Успокойтесь! Впрочем, можете сесть. И задавайте вопросы по порядку. Было плохо. Да! Сейчас лучше. Десять дней без сознания, что же вы хотите? Но он встал, черт возьми. Трудно загадывать дальше завтрашнего дня, но он встал на ноги!

Женщина опустилась на диван, стоявший против окна. Свет от лампы упал на склоненную голову. Максудов присмотрелся внимательнее: короткая стрижка, узкие туфли, юбка выше колен. «Совсем девчонка», — удивленно и почему-то разочарованно подумал он. Приходилось ограничиваться обычной ролью утешителя.

«Девчонка» подняла голову, отвела ладонью прядь волос, упавшую на лицо.

— Расскажите, как это было, — попросила она.

Максудов закурил и замахал рукой, разгоняя дым.

— К сожалению, — заговорил он, кашляя от дыма и одновременно разглядывая девушку, — история весьма заурядная. Две машины столкнулись на полном ходу. Послушайте…

Девушка наконец овладела собой и заговорила с видимым спокойствием:

— Я хочу задать один вопрос. И прошу ответить правдиво и точно… Можно?

За время работы Максудов привык к тысячам подобных обращений. И то волнение, которое незнакомая девушка вкладывала в свои слова как залог полных ответных откровений, было для Максудова привычным и не производило ни малейшего впечатления. Тем не менее он внешне подобрался, прищурил глаза и бросил отрывисто:

— Какой вопрос?

— Что значит «трудно загадывать дальше»? Что будет с ним через месяц, через год? И можно ли помочь?

Максудов присмотрелся внимательнее.

— Прежде всего я должен установить, с кем говорю, — протестующим тоном произнес он. — Вы сестра?

Девушка ответила отрицательно, едва Максудов закончил фразу.

— Во всяком случае, родственница?

Ответа не последовало.

— Кто же вы?

Молчание.

— Кто вы?

— Дайте сигарету, — устало попросила Марина.

Пауза затянулась. Максудов нарушил ее первым.

— Вы… впрочем, понятно, — произнес он. — Надеюсь, что все обойдется хорошо. Но то, что я надеюсь, не значит ровно ничего. И ни один врач не поручится вам за следующий день. Говорю откровенно прежде всего из-за вас. И в такой же степени из-за него. В молодости все мы невосприимчивы к советам. Из-за этого немало страдаем сами, а чаще заставляем страдать других Завтра вы уедете, и вас трудно будет винить. А он останется. Подумайте о нем! Он сказал, что у него нет родственников и близких. Он не сказал про вас. И сделал правильно. Это настоящее мужество, можете мне поверить.

Максудов хотел было произнести удобную для всех случаев жизни фразу о том, что надо обоим тщательно взвесить свои чувства, прежде чем отважиться на какой-либо шаг; но промолчал, рассудив, что и без того сказал достаточно.

Марина закурила, удерживая сигарету дрожащими пальцами. Максудов смотрел на нее с жалостью и любопытством и думал о странных превратностях судьбы, которая непонятным образом связывает человека с человеком, иногда вопреки самым очевидным законам логики и здравого смысла… А иногда столь же непонятным образом их разъединяет. Достаточно бывает легкого дыхания, взгляда, улыбки; зато бессильными оказываются потоки тщательно подобранных красивых слов.

Максудов любил думать о превратностях судьбы. Его собственные наблюдения хранили достаточно примеров тому, как мало ценилось добро и как легко находили путь к сердцам освистанные на всех жизненных перекрестках стяжатели, завистники и подхалимы. Поэтому к любым благородным устремлениям он относился с недоверчивостью, считал их случайными, искал изъян. Однако, разглядывая тающий в сумраке тонкий девичий профиль, локон, упавший с виска, — все, что любили воспевать в женщине поэты древности, Максудов подумал вдруг о беспомощности своих доводов и понял, что незнакомая девушка поступит так, как решила давно, как поступила бы, встретив тысячу других возражений. Это был один из тех случаев, когда простой и понятный мир женщины вдруг ускользал от понимания, делался непостижимым для него… и вновь ясным и понятным для кого-то другого.

Стучали часы. В разрыве тяжких туч выплыла луна и повисла над крышами.

— Какая луна! — бодрым голосом произнес Максудов и подумал, что надо позвать медсестру Васнецову и распорядиться, чтобы приехавшей девушке обеспечили приличный ночлег. — Нет, посмотрите, какая луна, — продолжал он. — Вот скрылась. Дождь… Слышите? Сейчас мы вас устроим.

Максудов вышел из-за стола и обычной своей вздрагивающей походкой направился к двери. Девушка поднялась вместе с ним.

— Нет, мне пора, — сказала она.

— Куда же? — подозрительно спросил Максудов, возвращаясь к любимой мысли о превратностях судьбы. — Сейчас нет поездов…

Ответ, тихо прозвучавший в комнате, ошеломил его. Он стремительно обернулся и окинул стоявшую перед ним девушку ничего не понимающим взглядом.

— В Зарядное, — тихо сказала Марина.


По счастливой случайности, от Няндолы до Зарядного ее все время кто-нибудь сопровождал: старушка, гостившая у дочери, две подруги, смотревшие в пятый раз какой-то фильм, и, наконец, комендант общежития механизаторов, похожий на Дон Кихота, только более невозмутимый и более убежденный в непогрешимости своих принципов.

Хохот, стоявший в комнате, смолк при их появлении. Рыжий парень, ходивший по кровати и, очевидно, забавлявший компанию, нырнул под одеяло и, выпростав голову, уставился в немом удивлении на Марину.

Алексей увидел ее последним. Из всех присутствовавших он один не выразил удивления. Улыбнулся и приветственно махнул рукой, как будто ждал, как будто они расстались только вчера.

— А, Марина…

Она узнала его по этому жесту, по улыбке. Он был перед ней, вечный студент, с темными запавшими глазами и густой многодневной щетиной, оттенявшей бледность лица. Минула целая вечность, пока они дошли друг до друга.

— Ну что ты, что ты… — заговорил Алексей, разбирая пальцами ее волосы, упавшие на плечо. — Что ты… Я на поправку пошел. Зря ехала, маялась. То есть это прекрасно, что приехала. Даже не могу сказать, как прекрасно. А плакать зачем?


Через несколько дней они уезжали. Пассажиры, толпившиеся в ожидании поезда, с некоторым любопытством разглядывали молодежь, провожавшую светловолосого парня в черном и девушку, на лице которой, как это может быть только на девичьем лице, отражались чисто и сильно все радости мира.

Максудов долго наблюдал за группой издалека, потом приблизился своей вздрагивающей походкой и протянул мятый букетик цветов. Улыбка, просиявшая на лице девушки, вознаградила его за все сомнения.

— Спасибо, — сказала она, не видя никого, кроме Алексея, руку которого боялась выпустить. — Спасибо за все. Я вам так благодарна.

Подошел поезд.

В минуты прощания Максудов отошел в сторону. Так он мог видеть все до конца. Вагоны вновь заскользили мимо, набирая ход. Задрожали красные огни, и открылся простор: высокое небо и прощальная зелень заката. Максудов вздрогнул от внезапно пришедшей мысли и подался вперед. А мысль эта была до крайности проста и заключалась в том, что счастье и справедливость зависят вовсе не от случайностей и превратностей судьбы, а от самого человека, исключительно от него. И движет миром не корысть и злоба, а доброта и любовь.

Толпа разошлась.

ПОСЛЕДНИЙ ШАНС

Белые песчаные отмели выдавались далеко в море и просвечивали сквозь толщу воды. Море так и называлось — Белым.

Рюмин отстегнул ремень и плотнее придвинулся к окну. Впереди час полета. Можно обдумать и трезво взвесить все, что осталось в прошлом, что ждет в будущем. Прыгающая тень самолета промчалась по крышам Олшеньги. Он должен быть доволен. Его планы сбылись неожиданно и бурно, когда он уже начинал терять надежду. Наблюдая себя со стороны, Рюмин видел этакого преуспевающего человечка в серой кепочке и в сером плаще, который пробыл год в заброшенном на край света рыбачьем поселке, занимался помимо работы как проклятый и сдал в аспирантуру.

Старый и колючий Гаврил Петрович Мезенцев, бывший инспектор, бывший завуч и под конец жизни едва тянувший в неделю двенадцать уроков географии, говорил иронически, поблескивая очками:

— Знаете, коллега, в ваши годы я тоже питал некоторые, э-э… иллюзии.

Рюмин почему-то считал, что Мезенцев не может его терпеть. А ведь расчувствовался старик на прощание. Долго, придирчиво перечитывал вызов, присланный Рюмину: искал изъян.

Рюмин оглянулся. Пассажиры дремали. Самолет трясло и болтало так, будто он не поднимался в воздух, а все время катил по булыжной мостовой.

Одной девушке стало плохо, и Рюмин протянул ей несколько конфет. Девушка попыталась улыбнуться с выражением благодарной безнадежности.

С облаков до самой воды свисали шлейфы снежных зарядов. Море и облака были неподвижны. «А все-таки хорошо, — подумал Рюмин, — хорошо, что подвернулся этот самолет. Меньше слов, меньше надежд, меньше переживаний». Анна Павловна провожала его на том самом аэродроме, где встретила год назад. Рюмин отчетливо помнил тот первый день и видел женщину с пепельными волосами, стоявшую на аэродроме. Она встречала мужа, который, как прояснилось потом, катил в то время в противоположном направлении. О, она умела великолепно владеть собой. Когда они познакомились, Анна Павловна ничем не выдала своих чувств. Она так и назвала себя:

— Анна Павловна.

Рюмин поставил чемодан на траву и поднял воротник от ветра.

— Вы из райкома? Из газеты? Из «Рыбакколхозсоюза»? — спрашивала она и каждый раз улыбалась и непонимающе хлопала ресницами. — А, теперь догадываюсь. Вы — новый физик!

Рюмин оглянулся. Кучка домов с побелевшими крышами была прижата к берегу лесом.

— Почему новый? — сказал он. — Просто физик. А это и есть Олшеньга?

Случайная встреча с Анной Павловной сыграла свою роль. На первых порах она помогла Рюмину устроиться и, выдумав себе заботу, все время наставляла, отчитывала его и переживала больше, чем он сам. Рюмин относился к своей работе с легким чувством недоумения, как к приключению, которое вскоре закончится. Он сразу объявил, что не думает задерживаться в Олшеньге и готовит себя исключительно к научной деятельности. Он любил рассказывать о чудачествах Резерфорда, читал отрывки из байроновского «Дон Жуана». Его считали чудаком и не воспринимали всерьез. Все, кроме Анны Павловны.

Учителем он был плохим, но дети его любили неизвестно за что. Может быть, за отсутствие системы?.. Находясь в настроении, он целыми уроками, никого не спрашивая, гнал программу. Забегая вперед, рассказывал о великих физиках. А будучи не в духе, медленно входил в класс, раскрывал журнал и вызывал самых отстающих, трудных учеников. К этим отстающим и трудным у него всегда было сложное отношение: они доставляли ему массу хлопот и в то же время он любил их по-особому. Самого трудного он называл по имени-отчеству: Анфим Петрович.

— Ну! — говорил Рюмин, растягивая слова. — Пожалуйте к доске, Анфим Петрович. Надеюсь, мы научимся когда-нибудь объяснять закон Джоуля — Ленца? Какова зависимость тепла от силы тока?

Если в редких случаях ответ проходил гладко, Рюмин расцветал. Вскакивал с места и готов был провожать ученика до парты. А если тот начинал путаться в определениях, Рюмин хватался за голову и либо мычал что-то неопределенное, либо вскрикивал высоким голосом, прислушиваясь к самому себе:

— Называйте вещи своими именами!

Рюмину захотелось еще раз увидеть Олшеньгу, но горизонт уже затянуло синей дымкой. «Где-то сейчас Анфим Петрович, — подумал Рюмин. — Наверное, помогает матери убирать картошку. А может быть, вышел в море на лодке… Он бедовый. А ведь выправился за год. Отличный стал парнишка. Просто великолепный».

Рюмин прижался к стеклу. Самолет летел вдоль побережья. Белое кружево прибоя застыло в неподвижности. Море было похоже на поблескивающий лист фольги, в середину которого был вклеен корабль.

«Нет, — подумал Рюмин, — сегодня в море нельзя. Сегодня шторм». Однажды он пробовал выйти в море, никого не спросясь, не зная проходов в каменной гряде. Об этой гряде знал понаслышке: белые буруны там вскипали при малейшем ветре. С берега они выглядели вполне безопасно. Но едва днище его лодки повисло над скрытыми водой каменными глыбами, как неведомо откуда взявшиеся силы закрутили его, и через несколько минут промокший и оглохший Рюмин вновь тихо и мирно покачивался в лодке, держась руками за обломок весла.

На берегу долго смеялись над ним. А от Анны Павловны Рюмин в тот же день получил крепкую взбучку. Искренность ее гнева изумила Рюмина.

— Там же разность течений! — говорила Анна Павловна, и было непонятно, что она готова скорее сделать: засмеяться или заплакать. — Ты видел, какие волны идут по ту сторону гряды?

Рюмин признался, что волны были кругом одинаковы, пока его не выбросило к берегу; там стало потише. Он пробовал отшутиться и сказал, что никто никогда не тонул у берегов Олшеньги. Но Анна Павловна ответила в сердцах, не принимая шутки:

— А ты что хочешь? Быть первым? Мореплаватель несчастный!..

С этого приключения у них все и началось. А зачем началось и к чему, никто не смог бы ответить. Тем более что о вызове в Москву было уже известно и Рюмин доживал в Олшеньге последние дни.

Обычно они уходили гулять до «трех скал», которые обнажались при отливе. Анна поднимала выброшенные на берег водоросли и говорила:

— Это знаешь что такое? Анфельция… ее собирают и продают. Из нее можно делать агар-агар.

Рюмин слушал молча. Анна словно светилась вся. Губы ее алели, а глаза сияли так, словно от них исходил невидимый и нестерпимый жар. Рюмин смотрел на нее и думал, как прекрасен человек по сравнению с черными, пусть вечными, скалами, с холодным, пусть вечным, морем. Он думал так, а сам спрашивал спокойным, чуть ироническим тоном, каким привык разговаривать обо всех делах, даже самых важных:

— А для чего нужен агар-агар?

Когда Олшеньга закрывалась лесом, а море билось о скалы, они чувствовали, что им принадлежит весь мир. Рюмин целовал Анну; губы у нее были чуточку соленые от морских брызг, а волосы пахли ветром. Он кутал ее в свой шарф и повторял одни и те же слова:

— Не простудись, пожалуйста.

В тихую погоду, когда с юго-запада дул ровный и устойчивый шелонник, море у горизонта становилось густо-синим, теплым. Анна показывала вдаль и говорила:

— Видишь? Вон там! У северных морей особая прелесть и краски особые. К этому надо привыкнуть.

Она старалась внушить ему любовь ко всему, что их окружало. Она, конечно, хотела, чтобы он остался, не уезжал. И в то же время, когда речь заходила о будущем, говорила с непреклонным видом, что никогда не сможет связать с ним свою судьбу: у нее ребенок и она старше его, Рюмина, на целый год. Она с самого начала не питала никаких иллюзий. А может быть, он ошибался, когда верил этому, и ошибается до сих пор? Просто ей нужны были сильные заверения с его стороны, сильная убежденность, которая помогла бы ей заново поверить в людей. Впрочем, в людей она верила; не верила ему.

— Знаешь, — говорила она, — обжегшись на молоке, дуешь на воду.

А он так и не понял. Отшучивался, как скотина, думая только о своих планах, и рассказывал про Резерфорда. Почему она не догадалась, что он пуст, как бочка, как рассохшийся пивной котел? Впрочем, ей простительно. Он и сам не догадывался раньше. Если самолет развалится в воздухе и сядет среди болот, он вернется в Олшеньгу и сам скажет Анне об этом…

Но нет. Мотор гудит ровно, крылья не полощутся, и прошлое уходит от него вместе с желтыми перелесками. Рано приходит осень на Север… А следующий рейс в Олшеньгу через два дня. К этому времени он будет далеко.

Рюмину вдруг сильно захотелось, чтобы самолет совершил вынужденную посадку. Тогда он вернулся бы в Олшеньгу безо всякого стыда, перевелся на заочное отделение, отыскал бы массу других возможностей. Чудес не бывает; но для чего-то ведь существует сам человек.

Когда он потерпел крушение на виду у всей Олшеньги, Анна пришла к нему в дом, натопила печь, согрела самовар. Они пили чай, смеялись, говорили о пустяках. Весь год он смотрел на Анну с равнодушием, произносил массу ненужных слов. А в последние дни не мог наглядеться на нее. Он знал, что Анна была три года замужем, но чувствовал себя на положении первого возлюбленного. Она казалась ему милой, доверчивой, иногда беспомощной; он так и не отделался вполне от чувства жалости к ней. И только теперь, все растеряв, он понял, что она была просто умной женщиной. А он оказался человеком, обманувшим самого себя. И вполне заслужил прощальную отповедь Анны.

— Я знаю, что ты не вернешься, — сказала она. — Не пиши! Я не буду ждать писем. Вот… и все.

Она стояла на аэродроме с непокрытой головой и в знак прощания подняла руку. Она умела владеть собой, и ему следовало поучиться у нее. На будущее.

Рюмин пытался угадать каждый шаг Анны там, в Олшеньге, пока здесь, рядом с ним, гудит мотор и разматывает над болотом вторую сотню километров. Он представил, что Анна ведет дочку по берегу моря и объясняет, как из водоросли анфельции получают агар-агар.

А что она говорит о нем?.. Когда Рюмин приносил для дочери конфеты или снисходительно читал детские книжки, Анна с волнением следила за ним. Рюмин всегда замечал это волнение; он замечал многое из того, что она старалась скрыть; почему-то ей непременно хотелось, чтобы он видел ее веселой, жизнерадостной, а главное, беспечной.

Теперь она говорит дочке:

— Его больше не будет.

Интересно, как она называла его в разговорах с дочерью. Проходивший мимо пилот тронул Рюмина за плечо, и Рюмин понял вопрос по движению губ.

— Вам плохо? — спросил пилот. — Нет? Ничего? Все в порядке?

Рюмин преувеличенно заулыбался и затряс головой:

— Ничего… ничего…

Самолет давно оставил берег моря и летел над болотами. Долгое время Рюмин видел скользившую по земле тень самолета. Но вот солнечный луч коснулся стекла, ослепил, и Рюмин понял, что самолет разворачивается. Внизу блеснула Двина. Самолет, теряя высоту, шел на посадку.

Последние минуты были заполнены суетой. Налетевший снежный заряд затянул все пространство белой мглой. Неожиданно близко показалась земля. Самолет ударился колесами и запрыгал по полю.

Пассажиры столпились у выхода. В наступившей тишине стал слышен свист ветра.

— Ничего не поделаешь, — громко сказал второй пилот. — Через час обратный вылет. Спецрейсовый.

Рюмин спрыгнул на землю и огляделся. «Теперь самое трудное позади, — сказал он себе. — Теперь надо все время идти вперед. Со всеми».

У выхода на летное поле среди потрепанных тюков расположились геологи: одна девушка и четыре бородатых парня. «Так вот почему спецрейс, — догадался Рюмин. — Для них это последний шанс улететь в Олшеньгу сегодня».

Пассажиры давно ушли. Рюмин остался в одиночестве.

— А что за Олшеньга? — спросила девушка. — Кто-нибудь знает?

Встретив ее взгляд, Рюмин пожал плечами. Потом решительно направился к деревянному зданию аэропорта.

— Куда? — будничным тоном спросила знакомая кассирша. С ней у Рюмина всегда было связано неприятное чувство: необходимость возвращения в Олшеньгу. Кассирша была не виновата. Теперь он смотрел на нее, боясь, что она откажется выдавать билет, скажет, что все места заняты, отменит рейс. Кассирша удивленно смотрела на него.

— Олшеньга! — хрипло сказал Рюмин, протягивая деньги.

— Приготовьтесь, — сказала кассирша. — Через пять минут посадка.

Рюмин скомкал билет, сунул в карман и вышел на крыльцо. Снежный заряд прошел. На зеленом, усыпанном кое-где кучами гравия поле стояли зеленые игрушечные самолеты. У трех крутились винты; гул моторов разрастался.

«Который же из трех? Через пять минут выяснится, — подумал Рюмин. — Неужели до счастья осталось пять минут?..»

ПЕРЕКРЕСТОК НА АРБАТЕ

1

Замужество было необходимо, и Соня назначила встречу у Арбата. Зимин не интересовал ее, но мог дать все, что требовалось: по меньшей мере — свободное распределение. Соня вовсе не собиралась возвращаться в места, подобные ее родному Заболотью, где она до пятнадцати лет гоняла хворостиной по оврагу корову и полоскала белье в студеной проруби. В шестнадцать она начала пудриться, потом румяниться, не отходила от зеркала и потихоньку выщипывала брови. Приехала в Москву, как иностранная кинозвезда, раскрасив ресницы на восточный манер.

Скорая любовь, а потом разрыв с Валентином Строковым сделали ее осторожнее. Вспоминая о Валентине, она повторяла, гордо вскинув голову: «Я ни о чем не жалею», но по-прежнему ненавидела и почитала это имя. Впрочем, воспоминания давно перестали огорчать Соню и со временем превратились даже в приятную привычку. Когда ей нужно было решиться на какой-нибудь поступок, она говорила себе: «Ах, если бы Валент…» — и это означало, что она никогда ни на что подобное не решилась, если бы Строков так жестоко, первый, не обманул ее.

«Ах, если бы Валент…» — подумала Соня и начала собираться на свидание. Времени оставалось мало. В сумерках она любила посидеть полчаса перед зеркалом и, раскрыв пальцы, ждать, пока высохнет лак. В эти минуты весь мир для нее наполнялся звуками, музыкой: думалось хорошо, вернее, не думалось ни о чем. Просто струились обрывки мыслей, светлые, праздничные.

Предстоящая встреча была для Сони знаменательной не только потому, что Зимин готовился сделать предложение (он готовился давно и не мог решиться окончательно). Радость Сони возникла оттого, что наряд, который она давно продумывала, наконец удался. Она надела костюм из тончайшей английской шерсти, который берегла для особого торжества, повязала новый шарфик, подаренный Гариком Меликяном, и примерила меховую, под норку, шапочку. Она любила менять наряды, но сама себя ограничивала, чтобы не прослыть легкомысленной. Сегодня представился как раз тот случай, когда Соня могла себе все разрешить.

Погода выдалась холодной. Арбат уже горел. У освещенной афиши кинотеатра сновала толпа. Билетов не было. Несколько раз к Соне подбегали прохожие с напряженными лицами, справлялись насчет «лишних билетиков» и устремлялись дальше. Соня пожимала плечами, пряча улыбку. Картина, по ее мнению, совсем не стоила этих хлопот. Благодаря Зимину она посмотрела фильм до выхода на широкий экран и гордилась этим.

Вспомнив о нем, Соня посмотрела на часы, но ничем не выдала своих чувств. Одна и та же пара молодых людей долго мозолила ей глаза, пока один из них не сделал попытку познакомиться. Но Соня была не в настроении; ее ответ прозвучал с такой решительностью, что парни шарахнулись и с удивлением посмотрели на нее.

Соня прошлась, хрустя сапожками по снегу. Зимин опаздывал. Соня решила твердо выдержать характер и ждать последние пять минут. Людей кругом становилось все больше; они куда-то спешили мимо нее. Мерцающие вспышки электросварки сыпались на тротуар с крыши почтамта, и серый почтамт в сгущающихся сумерках становился синим.

В синем свете появился Зимин. Соня узнала издали его небрежную походку: одно плечо выше другого, сутуловат, худощав, — он шел так, словно был уверен, что его ждут и будут ждать столько, сколько необходимо. Опоздав на сорок минут, он приблизился с улыбкой и произнес таким тоном, будто увидел знакомый троллейбус: «Какая удача!»

Соня промолчала. Только глаза ее сверкнули, и весь Арбат снова озарился синим пламенем. Но она притушила блеск ресницами и ответила едва слышно, потупив взор:

— Что случилось?

— Прошу прощения, — сказал он. — Я все объясню!..

Слушая уверенный рассказ Зимина о причинах опоздания, Соня несколько раз задавалась вопросом, какие силы удержали их друг возле друга и какое случайное совпадение стало началом долгих и странных отношений. Невзрачный Зимин не мог идти ни в какое сравнение с ее многочисленными знакомыми. Взять хотя бы того же Гарика Меликяна с его великолепной мускулатурой и непробиваемым бахвальством. Впрочем, Соня считала, что бахвальство свойственно всем мужчинам, особенно влюбленным, и Гарика нельзя было судить слишком строго. Гораздо труднее привыкнуть к его слащавой улыбке, изображавшей вечную готовность. В отличие от Гарика и прочих Зимин не бравировал ничем, не заискивал перед ней, не бодрился понапрасну.

— Я все понимаю, — тихо сказала Соня, выслушав объяснение. — Ты примерный и неутомимый деятель, которого разрывают на части, а я капризная, глупая женщина, которая требует к себе капельку внимания. Пожалуйста, прости!

— Зачем же так сразу? — сказал Зимин.

— Да! — продолжала Соня. — Мы можем и вовсе не встречаться. Пока я ждала тут, ко мне раз двадцать подходили какие-то типы, пытались познакомиться. Ты все-таки должен понимать, что я — женщина.

— Притом самая красивая! — произнес Зимин торжественно и тут же добавил: — С моей точки зрения…

— Ах, так? — Соня даже остановилась. — Видимо, как все мужчины, ты станешь чуточку объективным, когда мы расстанемся.

— А почему мы должны расстаться? — спросил Зимин.

Соня отвернулась, привлеченная вспыхнувшей рекламой. Потом, будто вспомнив про Зимина, взглянула на него.

— Меня посылают на Камчатку, — сказала она с беспечностью. — Вчера было распределение. Я согласилась.

Ей хотелось взрыва: она ждала восторгов и слез. Зимин через паузу сказал:

— Прекрасно. Поедем туда вместе.

Это было похоже на объяснение. Все совершилось просто и обыкновенно. Но именно эта обыкновенность и простота вдруг придали Соне радостное чувство уверенности, которое она постаралась скрыть.

— Прямо сейчас? — спросила она.

— Нет, — сказал Зимин, — прямо сейчас ехать на Камчатку не могу. Связан службой. Что-то надо придумать. В конце концов, мы можем и пожениться.

Они смешались в толпе, а когда соединились через несколько секунд, Соня взглянула на Зимина с благодарностью и быстрым, незаметным движением прижалась к нему.

Домой она вернулась в третьем часу утра. Зимин подвез ее на такси, оставил машину у шоссе и проводил до общежития. Сквозь окно было видно, как рыжая вахтерша что-то внушала стоявшему перед ней с чемоданом маленькому человечку. Вахтерша разговаривала строго. У нее всегда люди были виноваты. Огромные корпуса общежитий спали, погруженные в синеву мартовской ночи. Возле фонарей тихо кружился снег.

Во избежание долгих разговоров с вахтершей Соня запретила Зимину провожать себя, но долго стояла с ним у дверей, пока не исчез маленький человечек. Соня с ясностью представляла будущую свою жизнь на долгие годы; не могла только представить следующий миг.

Войдя в свою комнату, она расстелила постель, но не стала ложиться, а села на кровать и сжала ладонями лицо. Свет от уличного фонаря проникал сквозь пушистые узоры на стекле.

Соня оглядела подруг, радуясь и одновременно сожалея, что все спят и она вынуждена вольно или невольно хранить свою тайну. Спала ее лучшая подруга Женя, раскинув по подушке волосы. Но скоро, приглядевшись, Соня поняла, что это обман. Женька не спала, а, сдерживая дыхание, следила за ней. Потом голова на подушке зашевелилась. Женя приподнялась на локте, встретилась глазами с Соней, которая сидела на кровати не раздеваясь, и прошептала:

— А знаешь, приехал Валент…

2

Остановить события в последующие дни Соня не смогла, да потом, поразмыслив на досуге, не захотела. Но восторженность, едва наметившаяся в ее душе, улетучилась.

В первую ночь она попыталась привести в порядок свои чувства и пришла к выводу, что приезд Валента ничего не означал. Их отношения определились давно, в тот долгий миг, когда Соня была ослеплена и унижена обманом. И все же по прошествии стольких лет, услышав о появлении Валента, она затрепетала, стала прислушиваться к шагам, ждала его и пугалась, заметив в толпе знакомый облик. Он чудился ей всюду.

Иногда сомнения пропадали; Соне казалось, что Валент появится с минуты на минуту, рассеет все обиды, как это умел делать только он один, и она скажет те слова, которые все эти годы берегла для него. Она готова была разрушить все, просить прощения у Зимина или гордо и молча исчезнуть из его жизни. Соня уверила себя, что он поймет ее и простит, узнав, какое огромное событие в ее жизни — Валент. Не называя его имени, она пробовала объяснить Зимину невозможность замужества: придумала версию о больной матери, стала говорить о необходимости бросить учебу и зарабатывать себе на жизнь. Самая мысль о замужестве казалась ей невыносимой. Иногда она готовилась порвать отношения с Зиминым, чтобы не видеть его, и в действительности порвала бы со всем миром, пожелай того Валент.

Но его не было, а появлялся Зимин. Все словно переменилось; он стал неузнаваем. Его настойчивость иногда вызывала у Сони сочувствие, она жалела Зимина и старалась быть внимательной.

— Ты делаешь большую ошибку, — говорила она и улыбалась. — Учти! Я никогда сама не была счастлива и не умею делать счастливыми других.

Ее улыбка была кроткой и печальной.

Часто, устав от бесполезных ожиданий, Соня сама звонила Зимину. Они бродили по улицам. Падал снег, и Зимин читал стихи:

Редеет облаков летучая гряда;

Звезда печальная, вечерняя звезда…

— Это Пушкин, — объявлял он. — Своих читать не стану. Если не попросишь.

Она просила, а сама думала о Строкове, о тех днях, когда приходила к нему в общежитие; и ребята, жившие с ним в комнате, глядели с любопытством и отвечали одно и то же: «Его нет… Его нет… Его нет…» Она до сих пор слышала эти голоса и вдруг поняла, что то же самое повторяется заново.

Соня попыталась взять себя в руки. Дни бежали чередой, и ничего не случалось. В конце концов лихорадочное ожидание прошло. Она покрасила волосы хной, удивилась, разглядывая себя в зеркало, и позвонила Зимину.

Истекал срок заявления, поданного ими в загс.

— Ну и что? — спросил Зимин.

— Приезжай… — коротко попросила она.

Ненастный день бракосочетания запомнился ей липнувшим к стеклу туманом, мокрым снегом и пустынным шоссе, на котором трепетная фигурка Зимина ловила такси.

Пока подходила их очередь в загсе, Соня почти не смотрела на Зимина. Она видела себя как бы со стороны и представляла, что могли думать окружающие. «До чего же красивая девушка, — думала она. — Сколько в ней благородства, изящества. И как должен быть благодарен ей этот бледный молодой человек, свежепостриженный и надушенный вульгарным «Шипром». Нет, в самом деле, чудесная девушка, — продолжала Соня, возвращаясь к себе. — Сколько, должно быть, счастья написано у нее на роду. А жених? В нем есть благородство и строгость, — великодушно решила она. — Строгость и невозмутимость, так необходимые мужчине. Он и не должен сиять, как елочное украшение. Это право у нас — у женщин. Он должен быть слегка взволнован. Так и есть!»

Зимин действительно выглядел взволнованным. Когда они вышли, он произнес, медленно подбирая слова:

— Трудно загадывать дальше. Слишком хорошо было сегодня. Ты не любишь меня или мало любишь, я понял. Но всю жизнь я буду благодарен тебе за этот день. Что бы ни случилось потом, как бы ни был я виноват перед тобой, ты только напомни про этот день. Человек не остается одним и тем же. К сожалению, он меняется так, что часто не понимает сам себя. Сегодня ты прекрасна.

Она утешила его, но запомнила слова.

Туман стал еще гуще, сполз с неба, запутался в ветвях деревьев, повис над тротуаром. Уличные фонари как будто плыли в нем, окруженные радужным ореолом.

Соня шла и не верила тому, что она замужем, что произошло то заветное событие, которое представлялось ей бесчисленное количество раз. И вышло не так, как представлялось, а все равно было хорошо. Несколько раз, взглянув на Зимина, она быстрым и незаметным движением прижималась к нему.

3

Уже в первые недели замужества у нее возникло такое чувство, будто она все знает и может с полным правом высказываться по любому делу. Встретив подругу и затронув в разговоре судьбу одной общей знакомой, Соня воскликнула:

— Как, она еще не замужем?

Словно ее опыт уже позволял недоумевать.

Отпуск они провели на море: прошли, как настаивал Зимин, вдоль побережья Крыма от Судака до Феодосии. Потом Зимин по делам службы ездил в Сибирь. Предупредил: командировки будут частыми. Так и получилось. Сначала Соня скучала и пробовала бунтовать, однако привыкла и нашла в одиночестве прелесть, о которой раньше не подозревала.

По утрам она включала радио на полную мощность; сбросив одежду, крутила на коврике хула-хуп и ждала чего-то необыкновенного. Когда Зимин возвращался, Соня заново привыкала, смущалась и сыпала упреками по поводу долгих командировок. Ей нравилось говорить, что жизнь ее разбита и она постоянно жертвует собой. Зимин оправдывался и обещал переменить работу. Соня знала, что это пустые разговоры, но успокаивалась, тем более что последнее слово неизменно оставалось за ней.

Постепенно круг ее знакомств расширился; Соня возобновила прежние связи, и ее записная книжка распухла от телефонов. Она полюбила разного рода вечеринки, заучила несколько тостов и тащила за собой мужа, если не могла идти одна. Зимин покорно участвовал в этих празднествах, то есть попросту усаживался в какой-нибудь темный угол и курил, наводя на всех уныние своим мрачным видом.

А Соня веселилась. Однажды, очутившись у подруги на одной из таких вечеринок, Соня не поверила своим глазам, увидев Валента Строкова. Обойдя всех гостей и сказав каждому какие-то дружеские слова, она очутилась рядом с ним. Несколько секунд, которые они задержались друг возле друга, не были замечены окружающими. Валент улыбнулся.

— Ничуть не сомневался, что увижу тебя в Москве, — произнес он, глядя ей прямо в глаза. — И не ошибся…

Соня перевела дух и пожала плечами. Весь вечер она старалась не оставаться с ним наедине, и тем не менее он успел рассказать ей про свою жизнь. Соня выражала сочувствие, но про себя радовалась, что личная жизнь его сложилась неудачно, что за все годы, пока они не виделись, он так и не вспомнил ничего светлого и хорошего; но вслух говорила, сдувая волос, падавший на губы:

— Надо же!

Глаза ее смеялись помимо воли. Она упивалась сознанием своего превосходства и своей власти над ним. Это чувство было для нее ново, незнакомо. Посторонний взгляд не отличил бы ничем особенным пару, непринужденно беседовавшую у окна. Но Соня видела то, что не видели другие, она чувствовала эту власть по тому, как покорно опустились уголки его губ, как в глубине глаз вспыхнули и неуверенно задрожали призывные огоньки, как вздрагивали ноздри, а взгляд становился то хищным, то покорным.

— Судьба постепенно убеждает нас, — говорил Валент, — что прошлое не возвращается. Мы слишком небрежно относимся к настоящему и не думаем о будущем. Отсюда все наши беды.

Соня улыбнулась, не разжимая губ. Высказанная Валентом мысль показалась ей глубокой, потому что она захотела увидеть в ней искусно скрытый и запоздалый намек на раскаяние.

— Да, — сказала она. — Ты прав.

Зимин ничего не знал про Валента. В тот же вечер они нашли с ним общий язык и говорили о том единственном, что оказалось, по странной случайности, знакомо обоим, — про озеро Иссык-Куль. Валент слушал внимательно, округлив свои умные глаза и склонив голову с красивым ровным пробором, словно хотел с особым старанием уловить и запомнить высказывание собеседника. Зимин выпил больше положенного, звал его немедленно ехать на Иссык-Куль и в конце концов пригласил в гости.

Нечаянная встреча с Валентом Строковым надолго вытеснила из Сониной головы все прочие мысли и в то же время слегка разочаровала ее. Она с удовольствием отыскивала черточки, которые отличали нынешнего Валента от того идеала, который за долгие годы сложился в ее душе. «Этот» слишком часто улыбался, с поспешностью прислуживал гостям, будто желал надолго заручиться поддержкой каждого. Такое впечатление было первым и кратковременным. Оно быстро прошло, но потом, как всякое первое впечатление, возвращалось вновь и долго преследовало Соню.

Тем не менее перед приходом Валента она целый час просидела у зеркала, и, когда вышла из спальни, Зимин зажмурился. Готовя обед, она превзошла себя.

Зимин давно забыл про приглашение, и визит Строкова оказался для него неожиданным. Соня изо всех сил старалась поддерживать необходимое оживление и говорила без умолку. Валент осмотрел квартиру, похвалил мебель, столовый сервиз, рисунок паркета. Потрогал цветы, висевшие на стене. Даже кухонные табуретки получили свою скромную долю.

— Прекрасно! Очаровательно! — повторял он. — Хочется пожелать этому дому счастья и процветания.

Разговор шел о пустяках. Валент как был, так и остался блестящим и обаятельным человеком, хотя прежний юношеский лоск поблек, в глазах появилась усталость, и временами он, как будто спохватившись, умолкал, становился грустным и задумчивым. Зимин также сделался без причины молчалив и угрюм. Бутылка коньяку была выпита едва наполовину, и, естественно, разговор про поездку на Иссык-Куль возобновиться не мог. Соня принялась было говорить о поэзии, но, наткнувшись на мимолетный взгляд Зимина, тотчас оставила эту затею.

Много курили. Соня вышла на балкон, распахнув дверь в комнату. В ее отсутствие мужчины допили коньяк, и Валент откланялся. Прощаясь в дверях, Соня назвала его имя с нежностью, как в прежние времена. Они обменялись взглядами, один из которых пламенно напоминал о прошлом. А другой столь же настойчиво его отрицал.

Соня продолжала отрицать это и на следующий день, когда Валент позвонил ей на работу, раздобыв неизвестными путями номер телефона. Потом он звонил ей несколько раз, не называя себя. Соня бледнела, боясь ошибиться, и отвечала односложно. Но это не мешало Валенту говорить много и пространно. Он спрашивал ее о здоровье, пробовал угадывать ее заботы и желания.

— Я знаю, что ты делала с самого утра, — говорил он, по обычаю растягивая слова, и Соня отвечала бесстрастным надменным тоном, который должен был засвидетельствовать сослуживцам, что самый разговор ей неприятен и она всеми силами старается быстрее его закончить.

— Неужели? Вот как?

— Ты проснулась одна, — продолжал Валент. — Распахнула окно. Сварила кофе со сливками. А сахар у тебя лежал в маленькой стеклянной сахарнице, у которой отбит кусочек крышки.

— Ничем не могу тебе помочь, — торопливо говорила она, заканчивая разговор. — Прощай. — Вешала трубку после того, как раздавались частые гудки, и объясняла сослуживцам: — Дальний родственник.

Она говорила себе, что телефонные разговоры ни к чему хорошему не приведут, возбудят лишние толки. И все-таки, готовясь от них отказаться, не могла найти сил.

Хотя прежний Валент постепенно сделался для нее просто Валентином Строковым и легендарная дымка, окружавшая его имя, давно улетучилась, Соня приложила все усилия к тому, чтобы Строков понял, как много он потерял. Ради этой цели, ради одной минуты торжества она в конце концов уступила его многочисленным просьбам и согласилась на встречу.

Никогда еще она не выглядела так хорошо, как в тот день. Никогда комплименты, расточаемые в ее адрес сослуживцами, не были так пышны и многословны; и никогда еще Соня не воспринимала их с таким искренним безразличием.

Строков ждал ее с букетом сирени.

— Наконец-то! — крикнул он, ослепительно, как всегда, улыбаясь, хотя Соня пришла вовремя и молча, издали, показала ему на часы. Она настроила себя беспощадно и разрешила говорить не больше пяти минут. Но, увидев Строкова, растерялась и поняла другое: как бы ни складывалась ее жизнь, как бы ни манило ее тихое семейное благополучие, она никогда не сможет равнодушно смотреть на эту склоненную красивую голову с ровным пробором, на крупные ласковые ладони, на эту высокую фигуру, которая всегда поражала ее своим изяществом.

И вечер, начавшийся среди шумных улиц, закончился при молчаливом свете звезд. Они вышли последними из ресторана, так и не успев обговорить всю свою жизнь. Строков усадил ее в такси и назвал адрес. Соня воскликнула протестующим тоном: «Нет, нет! Пожалуйста, на «Багратионовскую».

Шофер кивнул обоим.

Соня почувствовала, что ей еще понадобятся силы, а главное, сознание, и, борясь с усталостью, откинулась на спинку сиденья. Но бороться приходилось с трудом. Огоньки бегущих реклам слились в одну ослепительную сияющую линию. Потом линия оборвалась и все погрузилось во мрак. Соне почудилось, что они ехали очень долго, но она узнала место и не могла только вспомнить название.

Дом, где жил Строков, оказался старым, двухэтажным и занимал чуть ли не весь квартал. Соня с беспечностью проходила мимо и никогда не думала, что в нем может быть такое множество переходов, захламленных коридоров, испуганных, неприветливых лиц.

— Иди и не оглядывайся! — бросил на ходу Строков.

Из дверей выглядывали люди. Они шли навстречу по коридорам, осматривали ее. Соня не поднимала головы и все равно чувствовала неприязнь, которую источали эти взгляды.

— Не обращай внимания, — бросил через плечо Строков. — Я тут недавно устроил кое-кому промывку мозгов. Так что многие помнят.

Они очутились в маленькой комнате, без окон, оклеенной желтыми обоями.

Соня не помнила себя от стыда. Стыд возникал не от того, к чему она давно приготовилась и что считала привычным. Стыдно было то, что она очутилась в этой отвратительной комнате, без окон. Даже теперь, когда они остались вдвоем, она вспоминала мелькание лиц, ощущала скользившие по телу взгляды и вздрагивала, как от прикосновения к чему-то студенистому, тяжкому. Взгляды — как медузы, которых она боялась брать в руки.

Этот вечер был самым долгим в ее жизни. Если бы не Валент, она бы ни минуты не задержалась в этой отвратительной комнате с желтыми обоями. Она думала только о том, чтобы все скорее кончилось и они снова очутились на воздухе.

— О, Валент, — сказала она, засыпая, — как это ужасно! Мне же еще возвращаться.

4

Понадобилось немного времени, чтобы то, что казалось ужасным и порочным, стало для Сони простым и привычным. Она часто оставалась ночевать у Строкова; а когда Строков встречался с Зиминым, тот бледнел, словно это еще должно было произойти.

Дома они почти не говорили друг с другом. И Соня не испытывала в этом большой потребности. Она привыкла видеть по ночам лампу с зеленым абажуром, фигуру Зимина, склоненную над столом, и засыпала. Фигура Зимина на фоне абажура казалась черной.

В двух газетах появились наконец его стихотворения. Но это были не те стихотворения, которые он сам любил.

— А-а… — говорил он, отмахиваясь, в ответ на поздравления; и Соня тоже говорила: «А-а…»

Стихов было мало, и поздравления быстро кончились. Зимин принялся за поэму. Отдельные клочки ее Соня находила еще в первые годы замужества. То, что было написано на клочках, Соне не нравилось. Почему-то запомнилась одна-единственная строчка:

Дождь издевался над селом…

Поэма была про Сибирь.

— Убери эту строчку, — снисходительно говорила Соня. — Разве дождь может издеваться? Этого никто не поймет.

Из-за строчки, которая запомнилась помимо воли, Соне не нравилась вся поэма, вернее, само занятие, которому Зимин теперь посвящал свободное время.

Соня покорно, даже охотно сносила связанные с этим периодом тяготы, тем более что Зимин, как ей казалось, переставал интересоваться окружающим. Она уже сама приходила в комнату с желтыми обоями и шествовала мимо соседей с гордо поднятой головой; только никак не могла привыкнуть, что комната без окон.

— Это мне досталось при размене, — пояснил Строков, — с бывшей супружницей.

Соня улыбалась, не разжимая губ.

Она все время жила как на острие ножа. Жизнь, полная приключений, грозила ей ежеминутными опасностями, но эти опасности не угнетали ее, а, напротив, заряжали какой-то восторженной и неистощимой энергией.

Эта восторженность не пропала у нее даже тогда, когда случилось то, что должно было случиться. Ее обман, явный для всех, стал наконец доподлинно известен Зимину. Все обошлось без криков и слез, и Соня, разменяв квартиру, сохранила к бывшему мужу остатки чувств, похожих на признательность. Ей удалось произвести благоприятное впечатление на женщину-судью. Зимин, естественно, на разбирательство дела не явился, и разгневанная судья, сочувствуя Соне, присудила ему одному оплачивать все расходы, связанные с бракоразводным процессом.

После этого комната с желтыми обоями потеряла свою магическую привлекательность. Но тем не менее Соня часто приходила туда, надеясь застать Валента. Если она приходила к нему, не договорившись заранее, он бывал недоволен. И она это чувствовала.

Деятельность Валента оставалась для нее загадкой. Но он дал ей явственно понять, что сделался человеком серьезным, способным влиять на большие дела. У него всегда водились деньги; это восхищало Соню и набрасывало в ее глазах на весь облик Валента некую таинственность.

Каким жалким и беспомощным выглядело по сравнению с ним беспокойное племя художников, приходивших когда-то к Зимину. Эти художники вечно кого-то ругали, кого-то хвалили, в промежутках пили водку, и все делали с таким видом, точно истина была доступна им одним. Соню, сколько она помнила, всегда раздражала непреклонность их суждений и уверенность в том, что они-то и занимаются делом самым важным и необходимым.

Но, как и прежде, она могла пройтись по комнате и, заломив руки над головой, прочесть стихи:

Редеет облаков летучая гряда,

Звезда печальная…

И ей становилось грустно. От этой грусти глаза увлажнялись, становились огромными в тени ресниц. А Валент подходил к ней, целовал руки и говорил: «Ты чудо!»

Последнее время он постоянно твердил о желании как-то оформить их отношения, но ничего не предпринимал, оставляя на Сонину долю все тревоги и волнения.

Оформление это каким-то образом было связано с необходимостью уехать из Москвы, и Соня подозревала, что у Валента начались крупные неприятности по службе. Теперь, когда она получила то, о чем мечтала, — светлую комнату в центре города, два окна с видом на арбатский перекресток, когда все сложилось самым превосходным образом, Валент стал бывать реже. Соня терзалась ревностью, но инстинктом угадывала, что его заставляют страдать приключения вовсе не любовного свойства.

Однажды он явился к себе после недельного отсутствия серый от усталости. Выражение его лица невозможно было понять, оно было точно стертым. Соня видела только глаза. Он стал опять говорить о поездке. Соня отказывалась.

— Ты ничего не понимаешь, — закричал он. — Дура! Идиотка! Зачем ты навязалась на мою голову? Я бы уже сегодня был далеко.

Потом он стал просить для чего-то выстирать чистый платок, порывался все время встать и уйти. Но в конце концов поддался на уговоры и заснул как убитый.

Соня укрывала его одеялом и плакала.

Их подняли ночью. Выбежав на кухню, Соня заметила рассвет. В ванной ее начала бить дрожь, и она вернулась в комнату. Валент сидел на кровати, окруженный серыми шинелями, и растерянно оправлял рубашку.

— Что случилось? — растерянно прошептала она. — За что?

Один, с военной выправкой, но одетый в штатское, повернулся к ней.

— За что? — переспросил он. — Жулик. Авантюрист.

Валент, словно очнувшись, встретил горящий взгляд Сони и произнес, качнувшись вперед, улыбаясь бескровными губами:

— Не успел… А говорил…

Соня беспомощно оглянулась. В дверях толпились соседи.

— Сожительница! — бросил кто-то.

Ее тоже увели.

Допрашивали двое: чинов Соня не разглядела. Один в милицейской форме был совсем молоденький, а другой старый и добрый. Он ни разу не улыбнулся, но отпустил ее очень быстро.

5

И Соня зажила по-прежнему. Но теперь, при самых близких друзьях, она уже не рискует пускаться в воспоминания, старается отгородиться от всего, что связано с прошлым.

Время от времени ей встречается в газетах фамилия Зимина. И Соня, оставаясь непроницаемой для окружающих, вспоминает лампу с зеленым абажуром. Воспоминание это не доставляет ей ни горечи, ни торжества. Все равно как незнакомый пейзаж, пролетающий мимо окон поезда. Немного грусти, непонятной, едва уловимой. И все. Только однажды она вздрагивает, увидев знакомую ненавистную строчку:

Дождь издевался над селом…

Соня чувствует себя оскорбленной, расстроенной и дальше не читает.

Мимо идут ребятишки. Из детского сада, парами. Они шумно говорят между собой, смеются и тащат друг друга за руки. Воспитатели перебегают вдоль шаткой цепочки и призывают их не смеяться, не разговаривать и идти ровнее. Соня пережидает, досадуя на внезапную задержку, и вдруг сквозь расплывающиеся очертания домов и людей к ней пробивается непрошеная мысль, будто досадует она не на строку стихотворения, внезапно приблизившую прошлое, и не на детей, которые идут вразвалочку мимо нее. А на себя.

Она давно ни к кому не испытывает добрых чувств, привычно воюет со всем миром и считает, что лишь хитростью можно добиться счастья и независимости. И вдруг разноцветная цепочка детей помимо воли напоминает, что добро неподдельно и вечно. Соня чувствует: один миг, одно усилие — и ей откроется истина; заключается она в том, что совершенную ошибку уже невозможно исправить. Но Соня не хочет знать. Запоздалые истины редко приносят счастье. Она бежит по улице, и постепенно ее дыхание становится глубже, ровнее. К ней возвращается ясность и привычное чувство уверенности.

А вечером гости.

Дом ее знаменит искусно приготовленными коктейлями, модными пленками, особым рецептом кофе. За этими достопримечательностями начинают мало-помалу забывать хозяйку. Но она сама больше чем когда-либо уверена в своей неотразимости. Румянец ее скрыт надежным слоем пудры, на голове вместо мягких каштановых волос задиристо взбит рыжий колтун.

— Это же модно. Вы ничего не понимаете! — говорит она с упреком.

Она любит разговоры об искусстве и готова вмешаться в любую беседу, чтобы направить ее по нужному руслу.

— А знаете, мальчики, — говорит она, — что Гойя был женат четыре раза. А Гоген умер на Таити. Он до конца дней рисовал свою очаровательную туземку, которая ему изменяла, между прочим.

Это повторяется часто, и «мальчики» привыкли. Обычно при первых словах хозяйки они переглядываются, улыбаются многозначительно.

И тянут коктейль.

ШОРОХ ЗВЕЗД

Через овраг можно было ходить не раньше декабря, когда застывал Мельничный ручей. Уже, бывало, снег нависает сугробами над самой водой, по реке давно ездят на санях, а Мельничный ручей все журчит живо и неугомонно, лижет волнами края прозрачных льдинок, наступающих от берегов навстречу друг другу, — никак не дает им сомкнуться. И все лопочет о чем-то своем, непонятном.

Даже когда сравняются берега, укрытые снежной пеленой, слышно в тихую ночь, как журчит под ногами вода: будто невдалеке кто-то говорит бессвязно, торопливо, чудно. Рассказывали, будто Мельничный ручей доходит до самой Волги. Силин с Дементьевым давно собирались проверить это и построить плот. Сперва они задумали построить планер и улететь, но оба не знали, с чего начать. Дементьев, правда, нашел доску для крыла, но этим дело ограничилось. Зато строить плот можно было запросто, и ребята принялись готовить материал к весне. «Лишь бы на Волгу выбраться, — говорил Дементьев. — А там дорога прямая».

Выше по течению, недалеко от скрипучей сосны, образовалось болото со змеями. Змеи были безвредные, с желтыми пятнышками на голове — ужи. У Силина один всю зиму в банке жил. Зато болото было настоящее. Забрел сюда прошлым летом колхозный жеребенок Пепел, да чуть не утоп. Одни глаза над осокой торчали. Насилу вытащили. А Кольке Силину, за то что первым жеребенка увидел, конюх дед Гришака смастерил деревянную саблю, какой ни у кого нет.

После этого случая подружился Колька с дедом Гришакой и стал бывать на конюшне. Мать догадывалась, где он пропадает, но не ругалась, как раньше. Да и что ругаться, когда дед Гришака самый настоящий и родной ему дед. С тех пор как помер Колькин отец, между матерью и дедом Гришакой словно кошка пробежала. А Колька жалел обоих.

После школы он забегал иногда на конюшню, чистил лошадиные стойла, разносил надетые на вилы клочки сена, ладошкой похлопывал лошадей и учился покрикивать, как дед Гришака: «Ну п-шел, не суйся вперед! И до тебя дойдет очередь…» И лошади терпеливо отворачивались, как будто всё понимали.

Особенно любил Колька простаивать возле жеребят. Пепел к тому времени сильно подрос и еще больше потемнел. Весь его корпус налился силой. Колька запросто заходил к нему в стойло, гладил, отчего по спине Пепла пробегала сильная дрожь, и кормил сахаром.

Скоро дед Гришака перевел его в другое место, подальше от того, где находилась молодая рыжая кобылка Свеча. Новое стойло было ближе к выходу, холоднее и поэтому сильно не понравилось Кольке. При южном ветре сквозь щели в стене наметало целые полосы снега. Пепел стоял по утрам заиндевелый, понурый и только подрагивал ушами. Колька раздобыл пакли, законопатил все щели, а ту сторону, что находилась рядом с воротами, заколотил фанерой.

За помощь дед Гришака иногда сажал Кольку верхом на Пепла. Сперва водил по двору, а потом стал отпускать вовсе. Ездил Колька без седла, держась обеими руками за гриву, и сваливался в сторону, как только Пепел переходил в галоп. Дед Гришака хлопал себя по бокам и хохотал до слез. В конце концов Колька приноровился, начал выезжать самостоятельно со двора; когда Вельяминово скрывалось за бугром, он пускал лошадь в галоп, так что ветер свистел в ушах.

Постепенно Пепел привык к Колькиному голосу, узнавал его по шагам и, приветствуя, сильно дергал ушами, искал сахар в ладонях.

По воскресеньям дед Гришака отвозил на базар молоко с первой дойки и брал Кольку с собой. Он всегда спал, когда представлялась возможность. Уже на середине дороги Колька брал вожжи, а дед Гришака заваливался где-нибудь между бидонами и спал до Рассказовки. В Рассказовке был базар. Покончив с делами, они заходили в зеленый канцелярский магазин, стоявший на площади, и дед Гришака покупал Кольке все, что тот просил: перья, линейки, карандаши. А однажды подарил перочинный ножик с красной костяной ручкой.

Зато по понедельникам Кольке не везло. Все беды начинались с урока математики, вернее, с Капитолины Кондратьевны. Капитолина Кондратьевна жила с ними по соседству, снимала комнату у бабки Потылихи. Жила она давно, и они с бабкой даже стали походить друг на друга: обе худые, высокие и в черном. Бабка Потылиха еще кое-когда улыбалась, по праздникам. Но у Капитолины Кондратьевны был характер железный.

Конечно, если бы знать наперед, Колька ни за что не полез бы к ним в сад за сливами, не гонял бы соседского кота и не стрелял бы в него из рогатки, хотя этот проклятый кот сожрал у него на глазах двух воробушков. И теперь Колька был убежден, что Капитолина Кондратьевна нарочно вызывает его, когда уроки не выучены, задачка не решена. Даже если он знал формулу и объяснял приятелям на переменке, Капитолина Кондратьевна вызывала его к доске и спрашивала таким ровным безжизненным голосом, что Колька терялся.

Получая двойки, говорил после уроков бодрым тоном:

— Мне все равно ничего не будет…

Но чувствовал, что верят ему слабо. Дома-то мать, конечно, устраивала выволочку, то есть сперва глядела на него со скорбным видом, заливалась слезами, а потом трескала по затылку. Колька хмурился, надевал шапку и уходил. Чаще всего к лучшему другу Мишке Дементьеву, через два дома.

У Дементьевых Кольке нравилось все; Мишкина мать встречала его ласково. Отец вечно что-нибудь мастерил вместе с сыном: то игрушечные сани, то клетку для птиц. А однажды сделал маленькую катапульту, которая стреляла бумажными шариками.

Колька выменял эту катапульту на красный перочинный ножик и с ее помощью принялся рассылать почту во время урока математики. В первой записке он предложил Дементьеву поменять марку с бегемотом на пластмассовый грузовик, в котором можно перевозить гвозди, пуговицы и прочие нужные вещи. Славке Чикмареву, по-уличному просто Чике, Силин сообщил, какую картину привезут в ближайший четверг. А Гале Михайловой, которая сидела, не поднимая глаз, на задней парте, он предложил в подарок оловянного солдатика с обломанным ружьем. Он очень дорожил солдатиком и думал, что точно так же к нему относятся другие.

Белые шарики стремительно перелетали через несколько парт и производили не больше шума, чем упавший карандаш. Но с последним шариком Силину не повезло. Стоя у доски, Капитолина Кондратьевна обернулась, и Силин не успел спрятать катапульту.

Воцарилась тишина.

— Ну показывай свое оружие, — сказала Капитолина Кондратьевна ровным тоном, каким обычно вызывала к доске. Такой тон действовал на Силина хуже всего. Он даже несколько мгновений сидел за партой, не в силах подняться, пока учительница читала записку, адресованную Гале Михайловой.

Потом было классное собрание. Силина исключили из школы на три дня и велели привести мать. В стенгазете поместили заметку о нем. Называлась она «Индивидуализм — пережиток капитализма» и была написана лучшей ученицей, с которой Силин просидел два года за одной партой. Она тоже хотела поиграть с катапультой, но Силин ей отказал.

Придя домой, он нехотя поел и принялся мастерить скворечник. Встревоженная молчанием мать несколько раз входила в комнату и пристально поглядывала на него. Наконец спросила:

— Что случилось?

Колька пожал плечами.

— А почему поздно пришел?

— Обязательство принимали, мам. По уборке класса.

— Какое еще обязательство, что ты городишь? — ответила мать, но все-таки успокоилась и отстала.

Вечером, ложась спать и прислушиваясь к дыханию матери, Колька сказал примирительно:

— Слушай, мам! Наш Иван в шестнадцать лет работать пошел. А я могу и пораньше.

За перегородкой что-то упало. Мать помолчала немного, потом ответила угрожающим тоном, в котором, однако, было больше усталости, чем угрозы:

— Учись, идол!..

Весь вечер Колька обдумывал, как бы полегче сказать про исключение, и решил отложить это дело до утра. Но его опередил Чика. Где уж он встретился и что успел наговорить, только мать прибежала с фермы домой сама не своя и Кольке пришлось выслушать столько попреков, сколько он не слышал за всю свою жизнь.

После обеда он отыскал Чику и стукнул его по шапке. Чика пустился наутек и, отбежав на приличное расстояние, принялся сыпать угрозами.

— Давай, давай! — сказал Колька. — Я послушаю. Иди ближе…

Обидеть Чику было вовсе не зазорно, тем более что жил он на другом конце деревни, который почему-то назывался Горелый двор, хотя дома там были новенькие и крепкие. Издавна все деревенские враждовали с ребятами Горелого двора. На Колькиной памяти было немало сражений — и на снежках, и на деревянных саблях, а то и просто на кулачках. Сражения эти проходили с переменным успехом. Самой большой доблестью считалось пробежать в одиночку через Горелый двор. Мишка Дементьев два раза в плен попадал и был искупан в деревянном корыте вместе с учебниками. Поэтому, преследуя Чику, Колька не стал слишком долго испытывать судьбу и повернул обратно. Галя Михайлова тоже жила на Горелом дворе, но к ней почему-то Колька относился безо всякой вражды.

Деревня была пуста, конюшня тоже, и идти было некуда. На Лысую гору Колька поглядел издалека. Там было черно от ребят: катались на санках, на лыжах, на простой фанерке — кто во что горазд. Колька почувствовал себя вдруг страшно одиноким. Ветер дул в лицо. Быстро темнело. Луна вылезла печеным боком из-за туч, и свет ее заискрился редким блеском на крышах домов. Задумавшись, Колька чуть не столкнулся с Капитолиной Кондратьевной. Он поздоровался и хотел прошмыгнуть мимо. Если бы он заметил ее раньше, то мигом исчез бы за какой-нибудь избой.

— Ну-ка постой! Давай поговорим и посмотрим друг на друга, — сказала Капитолина Кондратьевна. — Что ты собираешься делать?

Колька понурился, поправил было шапку, но она опять сползла ему на нос.

— Встретила я твою маму, — торопливо проговорила Капитолина Кондратьевна, — так что в школу ее не приглашай. Сказала, что ты мальчик неплохой, только несобранный, а оттого проказить любишь, меры никогда не знаешь. А учиться можешь, если захочешь.

Это были обычные слова, к которым Колька привык. Но почему-то сегодня они звучали по-особенному, и Кольке вдруг стало жаль себя, Капитолину Кондратьевну, мать. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу. Хотел ответить бодро, но губы дрогнули раз, другой; глаза против воли наполнились предательскими слезами. Он подождал, пока слезы впитаются обратно, и только тогда ответил:

— Учиться я больше не буду.

— Вот как? — живо откликнулась Капитолина Кондратьевна. — И что же дальше?

— Пойду работать.

Колька со вчерашнего дня обдумывал эту идею; теперь вдруг пришло бесповоротное решение, и он сразу уверился, что это единственно правильный путь.

Капитолина Кондратьевна подняла воротник и придержала его варежкой, прикрывая лицо, потому что ветер дул пронизывающий.

— Ну молодец! Это ты хорошо придумал, — сказала она, как будто обрадовавшись, что одним трудным учеником в школе станет меньше. — А куда ты собрался, если не секрет?

— На конюшню, — сказал Колька, стараясь не показать гордость.

— Это хорошо, — повторила Капитолина Кондратьевна уже задумчиво. — Если бы я была мальчишкой, я бы тоже пошла на конюшню работать. Очень люблю лошадей. Девчонкой я хорошо ездила верхом.

Колька не поверил, но промолчал. Он попытался представить Капитолину Кондратьевну маленькой девочкой, но ничего не получилось. Даже сама попытка выглядела немыслимой. Ему казалось, что учительница всегда была взрослой, с самого детства.

— Сколько лошадей в колхозе? Десять? — продолжала Капитолина Кондратьевна. — Пожалуй, твоего образования хватит. А вот если их станет тысяча?

— Так не бывает! — ответил Колька с уверенностью: в конюшне столько лошадей просто бы не поместилось. Колька подумал еще, что в математике Капитолина Кондратьевна разбирается, конечно, не меньше всех других ученых, но в лошадях он никому не уступит, разве что деду Гришаке.

— Не бывает? Ошибаешься! — сказала Капитолина Кондратьевна. — До войны я жила на Северном Кавказе, в одном хозяйстве, где насчитывалось около тысячи лошадей. И называлось хозяйство уже не конюшней, а конезаводом. Заводом! Понимаешь? Там были лошади арабской породы, буденновской, ахалтекинцы. Вот там я и научилась ездить. А потом началась война, и коней мы увели в горы. Уводили, конечно, взрослые, но и мы, дети, помогали. Мне тогда было столько лет, сколько тебе сейчас.

— А дальше? — спросил Колька. — Куда делись лошади?

— Тех, что мы спасли, взяли в Красную Армию, в кавалерию.

— А вы были на войне? — спросил Колька.

— Нет, — сказала Капитолина Кондратьевна, — маленьких не брали. Когда мы вывели коней из-под бомбежек, отец ушел в Красную Армию, мама работала на заводе день и ночь. А нас — детей ведь много было — устроили в детский дом. Рядом с большим парком. А в парке был полигон. Взрослых не сразу на фронт посылали, а сначала учили на полигоне стрелять и на конях саблями рубить, гранаты бросать по танкам. Танки были из кирпича. Вот мы к командиру ходили, целую неделю договаривались, чтобы взял нас на фронт. Командир смеялся и обещал. Мы всё теребили его: когда? когда? Он говорил — скоро. А потом серьезно и просто сказал, когда мы пристали: «завтра» — и пожал каждому из нас руку на прощание. Мы чуть свет примчались на полигон, но увидели пустое поле и кирпичные танки. Знакомого командира, бойцов и тех коней, которых мы спасли, отправили ночью на фронт. И командир, конечно, знал об этом, когда прощался. Потом приходили новые люди, и другие командиры учили солдат стрелять и бросать гранаты, а затем уезжали на фронт. Но мы уже не просили нас взять на войну. Мы знали, что детей не берут.

Колька стоял, переминаясь с ноги на ногу, обдумывая то, что узнал.

— А профессию ты себе выбрал хорошую, — сказала Капитолина Кондратьевна. — Только ведь сейчас конезаводы стали еще больше. И надо много знать, чтобы работать по-настоящему. Вот мама твоя окончила десять классов, считается на ферме не дояркой, а оператором, потому что управляется с сотней коров, знает машины и много разных других вещей. Так что подумай, стоит ли бросать школу? А может, лучше собраться, одолеть математику? В ней ведь ничего сложного нет. Приходи завтра. Я поговорю с директором.

В этот вечер Колька сидел над задачками дольше обычного. А ночью ему приснились тысячи лошадей, целый поток — черные, белые, рыжие гривы, развевавшиеся на ветру.


Случилось ли что-нибудь после разговора с Капитолиной Кондратьевной, а может быть, ее слова просто-напросто взбодрили Кольку, но, вернувшись в школу, он не заметил ничего плохого. Даже заметка насчет «пережитков капитализма» была снята и заменена другой — про лыжников.

Вообще за один день, пока он не был в школе, накопилось так много новостей, что их трудно было охватить разом. По бетонке пустили автобус. Ждали этого события давно, а все равно оно пришло неожиданно. Теперь до школы от Вельяминова можно было доехать за пятнадцать минут.

Автобус был маленький. Но он весь так сиял краской, а стрелки на приборах так красиво и нежно светились в темноте, что Колька, проехавшись один раз, почувствовал себя совершенно счастливым.

— А я три раза катался, — заносчиво сказал Чика. — Еще когда никто не знал.

Колька был так поглощен случившимся, что простил Чикино бахвальство и ничего не ответил. Автобус все равно был общий.

При каждом повороте ребята валились друг на друга. Гвалт стоял невообразимый.

— Безобразие! — сказал бухгалтер Черевичный. Он сидел впереди всех, обхватив руками два мешка, и вид у него был важный. — Заставь их платить, небось бы не каждый в автобус лез. И местов было побольше.

Ребятишки притихли. Чика посматривал вокруг с победным видом, как будто речь шла не о нем. Степан, водитель автобуса, долго раскуривал сигарету, потом сказал Черевичному, посмеиваясь:

— А я их за пятерки вожу.

— Как это? — не понял Черевичный.

— А так. Кто двойку получит, идет пешком, — сказал Степан, — ума набирается по дороге.

Бухгалтер Черевичный начал было говорить о воспитании и ответственности. Степан уже не отвечал ему и крутил баранку, сторонясь встречных машин. После снегопадов колея была сильно разбита. У них на глазах две машины занесло на повороте и они треснулись бортами.

Всю дорогу Черевичный сидел молча, крепко прижимая мешки, видимо сильно напугался. Колька глядел на стриженый затылок Степана и восхищался тем, как ловко он обманул недовольного бухгалтера.

Однако на другой день у автобусной остановки Колька обнаружил вереницу ребят. Степан, попыхивая сигаретой, глядел из-за плеча на раскрытые дневники.

— Входи! — говорил он. — Порядочек. А этот? Молодец, сразу две пары огреб. Кру-гом! Шагом марш!

Двоечников подобралось человек пять. Они стояли в стороне, все еще надеясь, что шутка кончится, Степан улыбнется и они кинутся наперегонки к автобусу. Но Степан с непроницаемым видом закончил проверку дневников. Один Чика не сдался. Получив двойку, он приготовился штурмовать автобус издалека, подошел мелким крадущимся шагом, прячась за спины товарищей. На последних метрах вырвался вперед и направился к автобусу с таким решительным видом, словно у него не могло быть дела более важного, чем пролезть туда и занять подобающее ему почетное место. Но ему не повезло. Хуже того, Степан его запомнил.

— Ты, конопатый, смотри у меня, — погрозил он. — Заставлю пешком ходить. Обманывать научился?

Засмеялись все. А потом разом смеяться перестали. К автобусу подходила с сумками в руках мать Чики. Тот приободрился и даже победоносно поглядел вокруг. Его мать, закутанная в платок, в телогрейке, подошла к автобусу, волоча по снегу подбитые резиной валенки с таким усталым видом, что сразу было видно — не до Степановых ей игрушек. Оглядев притихших ребят и отдельно стоящего сына и оценив обстановку, сказала отчетливо:

— Ну что? Опять двойку схватил? Пусть хоть Степан тебя научит. А то совсем от рук отбился.

Чика растерялся.

— Полезай! — сказал ему Степан. — Поможешь матери сумки тащить. Залезайте! — крикнул он двоечникам. — И запомните: учиться хорошо легче, чем учиться плохо!

На другой день несколько ребят постарались исправить двойки. Но Степан как будто забыл про свою игру, Колька, усевшись в автобус, поискал глазами Чику и чуть было не выскочил из автобуса. Обиженный накануне Чика двинул через Мельничный ручей, а за ним, верней вместе с ним, топал Дементьев. Круглый отличник был, а пошел за Чикой. Колька раньше не верил, что они подружились, у Чики ни с кем дружбы не получалось. И Дементьев удивил.

Вечером, побродив по деревне, Колька решил сказать Дементьеву, что пора заняться постройкой плота, иначе за весну они не успеют. Зашел к Мишке и застал там Чику. Забравшись с ногами на лавку, оба водили пальцами по карте, расстеленной на столе. Колька сразу догадался, о чем они говорили, и у него похолодело сердце.

— Он будет третьим! — объявил Мишка, хлопнув Чику по плечу.

— Мне все равно, — сказал Колька. — Получится, как с планером. Команда сто человек, а работать некому.

Повернулся, закрыл старательно, по привычке, дверь, чтобы не выпустить из избы тепло, и вышел на улицу. Брать Чику ему не хотелось, известно, какой от него толк: позубоскалить, наябедничать и обязательно, хоть в самом никудышном деле, выказать себя первым. Обида долго не проходила, но Дементьев как будто не замечал этого, а Чика торжествовал. Как-то в раздевалке он сказал, не глядя на Кольку:

— Капитаном буду я. Мишка начальником. Нам нужен матрос!

Колька надвинул ему шапку на нос и, ничего не сказав, прошел мимо.


Дом Степана стоял рядом с Колькиным. Но раньше Колька не замечал соседа, пока не увидел его за рулем автобуса. И тут как-то само собой стало известно, что служил Степан в танковых войсках и часы у него подаренные командиром, полка. Теперь, выходя на крыльцо, Колька всякий раз оглядывался: не видать ли Степана. Даже дрова учился колоть так же, как Степан, — с громким выдохом: «Ух!»

После зимних каникул снегу насыпало по самые окна. Колька расчищал деревянной лопатой дорожку у калитки, когда увидел спешившую ему навстречу бабку Потылиху.

— Мать-то дома? — крикнула она издалека. — Девочка у Степана помирает. А дед Гришака куда-то запропастился…

При чем тут мать и зачем нужен дед Гришака, Колька не понял: дед ведь не был доктором. С чужих слов Колька знал, что дочке Степана исполнился недавно годик, что бабка Потылиха, взявшись сидеть, застудила ее, и девочка эта болела, по Колькиным подсчетам, все каникулы.

— Хотели в больницу на машине везти, — продолжала бабка Потылиха, узнав, что матери нет дома. — Так все засыпало. Мишка Пряхин с утра дорогу прочищает, да толку чуть. Снегу-то, снегу! Скоро глядеть будет некуда. Когда еще Мишка управится. А тут каждая минута, можно сказать, дорога.

Колька бросил лопату и выбежал на улицу. Первым делом он хотел зайти к Дементьеву и все обсудить. Но вспомнил Чику, вспомнил последний разговор и прошел мимо.

А Чика в это время стоял возле конюшни и давился от хохота, глядя, как долговязый Леха Сазонов старался в первый раз запрячь Пепла в широкие сани. Леха, по прозвищу Богомол, был известный в округе лихач. Его за лихачество на целый год лишили шоферских прав. И он работал с тех пор где придется. А вернее, нигде не работал. Неделю назад его приставили к деду Гришаке помощником, да пользы от этого получилось мало. Лехе всякая работа была не по душе, кроме шоферской. Поэтому на конюшне он не работал, а только срывал злость на ком придется.

Пепел еще ни разу не ходил в упряжке и не понимал, что от него требуется. Леха размахивал вожжами и хлестал жеребца изо всех сил. Жеребец храпел, косил глазом на Леху и, пятясь назад, старался вылезти из хомута.

— Не пойдет, — сказал подошедший Степан. — Давай другого.

Степан был без шапки и на вид показался Чике каким-то потерянным и жалким. Чика пригляделся внимательнее.

— Нету других, — заорал Леха. Он никогда ничего не говорил спокойно, а всегда орал: к делу и не к делу. На это уже не обращали внимания. Наверное, если бы Леха сказал что-нибудь тихим спокойным голосом, его бы не услышали или подумали, что он шутит.

— Нету… — повторил Леха. — С утра за дровами уехали, к вечеру будут. И дед Гришака с ними укатил, не сидится старому черту. Как это не пойдет? — продолжал он, разъярясь. — Заставим!

Вытянув жеребца вожжами еще раз, отчего тот попятился и едва не сломал оглоблю, Леха направился к забору и выломал длинную палку. Но ударить ему не пришлось. Сзади, как рассерженный воробей, налетел на него Колька Силин, злейший Чикин враг. Лицо у Чики вытянулось. Он не смеялся больше, знал, что Леха скор на расправу.

— Не бей его! Не бей, гад! — задыхаясь твердил Силин, повиснув на руке.

Леха махнул рукой, и Колька отлетел в сугроб. Увидев его залитое слезами лицо, Леха двинулся вперед и хотел подбавить еще, но на пути оказался Степан.

— Не тронь! — проговорил Степан таким тоном, что Леха враз остыл.

— Чего? А чего? Тогда пущай сам и запрягает… — забормотал он скороговоркой. Но голос его быстро окреп, и вместе с этим к Лехе вернулась прежняя уверенность. — Эй, бригадир! Давай другую работу! — заорал он во всю глотку и пошел прочь, проваливаясь по колено в сугроб.

Колька подошел к жеребцу, погладил и что-то начал говорить. Потом не спеша разобрал вожжи. Пепел легко стронул с места и потащил повозку. Колька зашагал рядом, поминутно поправляя шапку. Он знал, зачем Степану нужна лошадь. До Уваровки, где больница, напрямик было меньше десяти километров. В ясную погоду видно было, как на взгорье поблескивала старая колокольня.

Поравнявшись со Степаном, Колька сказал негромко:

— Он пойдет… Обязательно пойдет.

Степан неловко повалился в сани. Они промчались мимо ошеломленного Лехи. Пепел и Леха шарахнулись друг от друга в разные стороны.

Жена Степана уже поджидала у калитки. Как ни поглощен был Колька своими мыслями, как ни горд за Пепла и за себя, успел заметить, какое измученное лицо было у Степановой жены и как поглядел Степан, сперва на нее, потом на белый сверток, который она держала в руках. И понял Колька, что не было в его жизни дела более важного, чем доставить в больницу маленькую дочку Степана, и как можно скорее. Он взмахнул рукой, чего не делал никогда, и Пепел, как бы поняв его, перешел на резвую рысь. Снег повалил хлопьями. Степан так и остался без шапки, скоро его волосы совсем исчезли под слоем нетающих пушинок.

Перебравшись через Мельничный ручей, они очутились в открытом поле. Дорогу совсем замело. Редкие деревья неожиданно выдвигались из густой, беззвучно падавшей пелены и тут же пропадали за санями.

— А не заблудимся? — спросил, с трудом разомкнув губы, Степан.

Колька пожал плечами. Такая же мысль давно вертелась у него в голове. Он хотел ответить: «Тут недолго» — и сразу разозлился на себя.

— Лошадь небось дорогу знает, — сказала Степанова жена.

Это было как раз то, что полагалось ответить, и Колька кивнул.

— Правильно едем, — негромко отозвался он.

А Пепел будто и в самом деле знал дорогу как нельзя лучше и доставил их засветло на окраину Уваровки.

Из отрывочных разговоров Степана с женой Колька понял, что очень важно застать в больнице «главного доктора» Вадима Петровича. Но, по словам Степановой жены, надежды на это оставалось мало. Время было позднее. Сам же Вадим Петрович жил за тридцать километров от Уваровки, приезжал с утренним поездом и уезжал с вечерним.

Больницу отыскали быстро. Девочку унесли.

Оставшись один, Колька улегся на самое дно саней, постелив предварительно клочок сена, и стал смотреть на падающий снег. Он старался проникнуть взглядом как можно выше, но взгляд соскальзывал со снежинок, терялся в белом крошеве, и скоро Колька уже не мог решить, во сне или наяву плывет он по бушующему снежному морю.

Вдруг чей-то голос произнес рядом:

— И лошадь забыли прибрать. Уйдет, не ровен час. А хозяев-то нету.

Колька проворно поднялся на коленях.

— Я тута.

Перед ним стояла старушка в белом платке и халате, завязанном белыми тесемками.

— Ну как? — спросил Колька.

— Чего же раньше думали, гос-споди? — сердито сказала старушка. — Давно надо было привезти.

— А Вадим Петрович в больнице?

— В больнице.

Колька хотел сказать «хорошо», но только глубже вздохнул.

Вышел Степан.

— Ну что, брат. Я здесь останусь. Надо и тебя пристроить. Куда на ночь глядя поедешь?

Колька замотал головой:

— Я фью-ить! Дорога знакомая, — и еще раз спросил с надеждой: — Ну как?

Степан молча сжал ему руку.

— Успели… Поезжай, если решил, — добавил он таким тоном, точно не сомневался теперь, что Кольке можно поручить самое серьезное и ответственное дело.


Пепел бежал упруго, взрывая копытами снег. Небо расчистилось, проглянул месяц. Синие тени легли вдоль дороги.

Подъехали к оврагу. Пепел, не сбавляя хода, пошел под гору. Месяц бежал вместе с ними, перескакивая по верхушкам деревьев. Приближалось то заколдованное место у Мельничного ручья, где росла скрипучая сосна. Все странные происшествия так или иначе были связаны с ней. Колька насторожился. И что за дерево! С виду сосна как сосна: ветки зеленые, только макушка сухая. А как заскрипит, даже днем, — душа в пятки уходит.

Однажды в том месте Силин и Дементьев видели рыжую лису. Опустив пушистый хвост, она скользила по снегу так неслышно и неторопливо, будто Силина и Дементьева не существовало вовсе. В школе разговоров хватило на целый месяц. Видя такой ошеломляющий успех, Чика стал говорить, что видел на том же месте волка. Вначале этому никто не поверил. Но потом почему-то именно волк утвердился в памяти. А про лису забыли.

Припомнив этот случай, Силин подумал про Чику. И его охватило чувство, похожее на жалость. Конечно, от Чики не жди ничего хорошего, кроме подвоха. Да и откуда взяться хорошему… Вон лошадь и та заботу любит. А Чика, кроме тумаков, ничего не видал. Каждый норовит лишний раз треснуть его по башке. Бывает, и за дело, а жизни у него, если подумать, никакой. Сплошные тумаки. Один Дементьев к нему подошел по-человечески. С тех пор Чика ходит за ним как привязанный. А что же другие? Что сам Колька?

Месяц ослепительно сиял сквозь голые ветки скрипучей сосны. Колька приподнялся на коленях, и все мысли разом выдуло у него из головы. В кустах возле сосны неподвижно светились два красных огонька.

Колька хотел было подумать, что ошибся, но огоньки переместились. Из кустов вытянулся худой темный зверь. Улегся поперек дороги. Пепел всхрапнул, однако продолжал бежать прямо, не сворачивая. Зверь метнулся в сторону, оказался рядом с санями, и Колька увидел бродячую легавую собаку Ласку. Вообще-то Ласка была не совсем бродячая и принадлежала колхозному кузнецу Буханову. Но кузнец ее не кормил и в избу не пускал. Наверное, потому, вымахав ростом с теленка, Ласка осталась худющей до ужаса и вечно рыскала по помойкам, поджимая озябшие лапы. Пропадала иногда по целым месяцам, и ребята считали ее дикой.

Ласка пристроилась рядом с санями. Пепел всхрапывал и рвался изо всех сил. А Ласка так легко и неслышно сгибала в беге свое длинное тело, как будто ей ничего не стоило перегнать тысячу таких лошадей. На первых порах это показалось лучше, чем волк или медведь, но скоро Кольку начало тревожить молчаливое соседство. Ласка посматривала на него сверху вниз, и глаза у нее иногда загорались красным светом.

— Уйди, — произнес он слабым голосом и дрыгнул ногой. — Кто знает, что у тебя на уме. Уйди!

— Эй, Ласка! Куда ты запропастилась, проклятая, — послышался густой бас кузнеца, и Колька различил на тропе его квадратную фигуру.

Кузнец ничуть не удивился, обнаружив Кольку в такое неурочное время, как, впрочем, никогда ничему не удивлялся.

— Садитесь, Василий Семенович, — предложил Колька, осмелев от одного вида кузнеца. — Подвезу…

Кузнец сильно затянулся цигаркой, отчего она уменьшилась почти наполовину. С ответом не торопился.

— А мне в другую сторону, — произнес он наконец. — Встречаю Маруську, дочку свою, с работы. Ты, часом, ее не видел?

Колька виновато покрутил головой:

— Нет, никого. Пепел ведь бежит как оглашенный. Всю дорогу ни разу не передохнул.

Кузнец промычал что-то одобрительное.

— Ну, вали.

Цигарка осталась позади.

В конюшне горел свет. Все лошади вернулись из леса и шумно вздыхали над своими кормушками. Стоявшая близко от выхода Свеча тревожно поводила ушами. Учуяв Пепла, подала голос. Пепел ответил. Пока Колька прыгал вокруг него и распрягал, появился дед Гришака.

— Беги домой, сам управлюсь, — ворчливо приказал он. — Мать уже забегала несколько раз. И какая дурья голова додумалась брать в такую дорогу Пепла? Одно наказанье…

Дед Гришака продолжал ворчать, но Колька не отвечал, да и не чувствовал в этом нужды. Голос у деда Гришаки был скрипучий, точно снежные колючки вокруг него сыпались. Но лицо было добрым.

— Вот мать тебе задаст.

Дед Гришака потрепал Кольку по шапке — не то погладил, не то подтолкнул к выходу. И Колька с легким сердцем вприпрыжку побежал домой.


В ночь ударил мороз. К утру все деревья стали белыми. Целую неделю градусник в окне не показывал выше двадцати пяти. В воскресенье кое-кто по привычке приплелся с санками на Лысую гору. Но какое же катание в такой холод. Санька Четверухин за полчаса отморозил себе уши. Колька бегал вечером специально, чтобы на него посмотреть. Уши у Саньки, намазанные гусиным салом, выросли в два раза. А лицо стало меньше. Санька смотрел перед собой с удивленным видом и был похож на Маленького Мука.

В понедельник ударило тридцать шесть, и в школу пришла половина ребят. Зато кто пришел — не пожалел. В классе царило какое-то приподнятое настроение, и Колька все утро ждал чего-то необычайного, праздничного.

Те, кто пришел, уместились на передних партах. Кольку посадили рядом с Галей Михайловой. У всех было такое чувство, будто учиться вовсе не обязательно. Поэтому уроки казались особенно интересными. Даже география прошла неплохо. Разговоры сами собой велись вокруг наступивших холодов и прогноза погоды. Капитолина Кондратьевна рассказала, что в сильные морозы по ночам слышен шорох звезд. Это на большой высоте трутся друг о друга невидимые льдинки. Даже в науке есть такое определение. Колька решил проверить.

Про шорох звезд он услышал в тот же день еще раз на автобусной остановке. Возле автобуса ходил Степан и стучал ломиком по скатам. А следом за Степаном ходил Леха Богомол и уговаривал его подбросить куда-то десять мешков картошки.

— Нет, — говорил Степан. — Не поеду. Везу только ребят. Видишь — автобус пустой. Берегу для них. Хочешь — жди, а хочешь — пешком беги. Тридцать шесть градусов. Уф-ф! Говорят, даже звезды начинают шуршать. Слыхал? А ты про картошку.

Степан ходил веселый.

— Ну что, брат? — сказал он, заметив Кольку в толпе ребят. — Как дела? Хочешь, научу машиной управлять? Или ты лошадей предпочитаешь?

Колька чувствовал устремленные на него взгляды ребят и смущался. Отвечал, переступая с ноги на ногу:

— Могу и то и то.

Степан хохотал.

— Залетай! — кричал он. — Двоешники в первую очередь.

В автобусе Колька опять оказался рядом с Галей Михайловой. Было неловко и хорошо. Конечно, все вышло само собой. Но если бы в какой-то миг она не подвинулась, заметив его взгляд, а он бы не выбрал именно это место, могло получиться по-другому. В автобусе было тепло. Колька поискал глазами Дементьева. На последней переменке Мишка предложил обсудить конструкцию плота, и они не договорили. Мишка мог быть среди ребят на задней площадке автобуса, Колька так и надеялся. И лишь когда тронулись и мимо промелькнула тропинка, ведущая на Мельничный ручей, Колька увидел Дементьева. Следом за ним плелся Чика.

Степан погудел. Две серые фигурки продолжали двигаться по снежному полю. Степан перехватил напряженный Колькин взгляд и усмехнулся:

— Ничего, догоним у Мельничного ручья.

У поворота, там, где бетонка подходила к краю оврага, Степан притормозил.

Колька протиснулся к выходу и открыл дверь.

— Чика, давай сюда, дневников не проверяют! — закричал он в восторге. — Дименец!

Двое остановились, посовещались о чем-то, помахали руками и двинулись через овраг. Можно было понять, что они зовут его с собой. Колька так и понял. Сперва заколебался, потом схватил покрепче портфель и побежал, проваливаясь в снегу. За ними. Бежать в мороз было трудно. Колька глотнул холодного воздуха и пошел медленнее. Но его уже заметили. Мишка остановился. Чика опять замахал рукой.

Автобус укатил, и вокруг установилась тишина. Ни одна ветка на березах, ни одна игла на соснах не шевелилась, словно все замерло, пережидая мороз. С распахнутого неба доносился какой-то шум, и Кольке подумалось, что он и впрямь слышит шорох, спадающий с высоты. Он запрокинул голову, придержав шапку, но в закатном светлом небе дрожала-переливалась только одна звезда.


_____

Загрузка...