— Боже! Грузди! Соленые, сопливые, мыльные, бессмертные. Скорее водки! Выпьем за роман Елены Марковны! — И уже наработанным начальническим штампом: — Этому красному роману — зеленую улицу!..

Однако Семен Иванович, которому требовалось время, чтобы осмыслить сказанное о Сталине и Кирове, после рюмки осторожно спросил:

— Петр Александрович! Так… А вас после таких слов никуда не вызывали?

За издателя решился ответить Алексей Николаевич.

— Знаете, Семен Иванович! — с глубочайшей важностью сказал он. — Ему это говорить можно. А нам слушать — нельзя.

Генерал-лейтенант после этого еще больше съежился, нахохлился и уже общался только с женой.

Елена Марковна решила увести застолье от опасной темы.

— Кстати, ви не представляете! — воскликнула она. — Мой Сеня умеет замечательно свистеть. Необикновенно! Он много раз учил меня. Но у меня ничего не получается…

Тут взял слово Федор Федорович, третий раз вынимавший заветную плоскую бутылочку:

— Это не передается. Как всякий талант. Вот, я помню, по радио один жулик художественно свистел. Кажется, Ефим Найт. Загребал, говорят, кучу денег. И чем? Свистом!

— Сеня, свистни! — уговаривала Елена Марковна. — Ну, прошу тебя!

Семен Иванович долго отнекивался, даже младенчески покраснел, но потом заложил в рот четыре пальца. Раздался такой оглушительный свист, что Алексею Николаевичу показалось, будто звякнули хрустальные подвески на люстре. Боярышников клоунски заткнул уши, а потом искусственным голосом заверещал:

— Соловей-Разбойник в лампасах!

— Настоящий богатырский генеральский свист, — возразил Алексей Николаевич.

Итог, как всегда, подвела Елена Марковна:

— Нет, я не могу вам передать, что со мной делается, когда он свистит! Я ничего подобного никогда не переживала!

Перед чаем пошли прогуляться по огромному, хорошо ухоженному участку. Говорили об Архангельском, поселке, в котором уже больше наследников, чем маршалов и генералов, о самих дачах.

— Для достижения поставленной цели в области участка, — делилась своими соображениями Елена Mapковна, — люди способны на все. Только мой Сеня ни к чему не годен. Вот, Плешаков, — кивнула она в сторону забора. — Тоже генерал Генерального штаба. Позвонил директору ипподрома, хорошенько представился. И что же? Получил грузовик чудесного свежего навоза! Я даже ходила нюхать…

— Я недавно навещал Плешакова,— вставил Петр Александрович. — Он принес в издательство свои мемуары. Но стол у него, доложу, Елена Марковна, не в пример беднее, чем у вас…

«Небось, самому Плешакову будет говорить все наоборот», — усмехнулся Алексей Николаевич и услышал::

— А ви знаете? — Елена Марковна оживилась. — Я только сейчас вспомнила. Скончался Иван Александроввич. Его дача третья слева. Отсюда не видно…

— Как, умер Серов? — переспросил Алексей Николаевич.

— Да, да! Необикновенный бил человек!

С Серовым Алексей Николаевич познакомился у генералов, а потом играл с ним в теннис на кортах военного санатория. Им, Елене Марковне и Семену Ивановичу, он был обязан возможностью привезти к Серову Пшетакевича.

Иван Александрович встретил их тогда, сидя под собственным гигантских размеров фотопортретом, где он был представлен в форме генерала армии со множеством советских и иноземных орденов и звезд. Серов был бодр, подтянут, с васильковыми, под цвет энкеведешного околыша фуражки, глазами. На столике стояла початая бутылка болгарского бренди — «плиски».

— Помню, помню вашу Армию Крайову, — добродушно заговорил он после приветствий. — Как же, как же. В сорок пятом, — было это, по-моему, в Кракове. Мне доложили, что взят в плен ваш генерал, и его держат в штабе Армии Народовой. Я приказал через порученца ввезти генерала. Жду час, другой, а его нет как нет. Говорю порученцу: «Передай, что Серов начинает сердиться…» Потом уже сами звонят: «Товарищ Серов! Не можем привезти генерала!» — «Это еще что? Почему?» — «Он утонул. Мы его водой допрашивали…»

И, источая васильковыми глазами детское простодушие, добавил:

— Погорячились…

Прощаясь, Алексей Николаевич спросил:

— Иван Александрович! Отчего вы такой стройный? Как юноша.

— А вот отчего, — охотно объяснил Серов. — Однажды товарищ Сталин сказал: «Что-то ты начал толстеть. Прекрати!» И вот я остался худым…


9

Подходило к концу лето — душное, пыльное московское лето, и Алексей Николаевич начал подумывать о новой поездке в Крым. Он не переносил южной жары, изнурительно палящего солнца, столпления на пляжах, но обожал Крым весенний, когда расцветает сирень, а чуть позже тамариск, и гремят, соперничая с соловьями, всю ночь перекатывая любовные рулады и раздувая защечные мешки, менестрели-лягушки; и Крым осенний, с его библейскими палевыми тонами, которые так прекрасно передал на своих акварелях Максимилиан Волошин.

Он уже договорился с генералами и купил авиабилет, когда вечером, среди газет, обнаружил повестку.

— Тут какая-то ошибка… Наверно, перепутали адрес,— сказал Алексей Николаевич Хауз-майору.

— Да нет, старичок, — покачал тот головой и перечитал казенную бумагу: «Гр-ну… срочно явиться… в кожный диспансер… по месту жительства… улица Чехова… В случае неявки будут приняты меры… через милицию…»

— Ничего не понимаю… Прошло столько времени... И диспансер совсем другой… — лепетал Алексей Николаевич, чувствуя, что все началось сызнова.

— Надо идти, старичок! Надо идти! — строго внушал Хауз.

Невзрачный домишко в центре Москвы был разделен на два отсека: первый этаж принимал легких больных — гонорея и проч.; Алексею Николаевичу надлежало подняться на второй. Там было довольно многолюдно, и он увидел знакомую по клубу литераторов поэтессу. Но когда обрадованно поздоровался с ней, та вытянула физиономию в козью морду и холодно прошествовала мимо.

«Вот и говори потом об общительности наших писателей!» — сказал себе Алексей Николаевич и нашел назначенный ему кабинет.

Очередная медсестра взяла его повестку.

— Сделаем на всякий пожарный анализ крови, а завтра придете на прием к врачу…

«Чепуха! — обрадовался он.— Простая формальность!» — чувствуя некий кайф, словно от легкого наркоза, когда у него брали в сотый раз кровь из вены.

На следующий день Алексей Николаевич приехал пораньше: надо было еще пройтись по магазинам и закупить нужную мелочевку для путешествия в Крым. Другая сестра сказала, что врач будет завтра.

— Ну, как там у вас с анализом… Вы знаете… У вас скрытая форма сифилиса… Врач назначит лечение… -

Выйдя из диспансера, Алексей Николаевич почувствовал, что под ним не асфальт, а мягкие подушки, по которым он перемещается, проваливаясь ногами. «Как называется такая болезнь? Да, кажется, пляска святого Витта!» — слегка пошатываясь, вспомнил он.

Август тем временем распахнул свою пышную ярмарку— все, что могло, цвело, наливалось соками, радовалось теплу и свету: бедные столичные растения, младшие наши братья — собаки и кошки и, конечно, загоревшие за лето, отдохнувшие и ждущие, как всегда любви, горожане. Прохожие, затопив улицу Горького, покупали цветы, яблоки, арбузы, благодарно улыбаясь друг другу и роскошному августу. Студенты, приехавшие к началу учебного года, сцепившись парочками, щебетали о чем-то, безусловно, необыкновенно важном, чего человечество не знало с начала мироздания…

У метро Алексею Николаевичу встретился молодой, однако уже нашумевший своими смелыми статьями критик-почвенник: красавец, явившийся из казачьих краев завоевывать Москву и специально отпустивший бороду, которая делала его поразительно похожим на Ивана Аксакова.

— Я слышал, Юра, ты разошелся с женой… У тебя драма… — Алексей Николаевич желал видеть хоть в ком-то товарища по несчастью.

— Да, Алеша, развелся,— отвечал тот.— Но я полюбил другую. Хорошую девушку. И счастлив. Да ты только посмотри! Как все прекрасно!..

Через каких-то жалких пять лет Алексей Николаевич, уже семейным человеком, вместе с Ташей и крошечной Танечкой, приехал, благодаря перестройке, в Восточный Берлин. Когда он расположился на диване у пригласившего его друга-профессора, в прелестной квартирке на улице с уютным названием «У ленивого озера», тот, внезапно помрачнев, сказал:

— Ты сидишь там, где умер Юра… После завтрака затянулся сигаретой и вдруг схватился за сердце: «Эберхард, помоги!» Пока я бегал за женой — она, ты знаешь, медсестра со стажем — его не стало…

Но теперь, еще не зная, что ему придется хоронить Юру на Новокунцевском кладбище, а не Юре его — на Ваганьковском, Алексей Николаевич только бормотал, спускаясь по эскалатору:

— Как? Все прекрасно? Как может быть все прекрасно? И как они, эти люди, могут улыбаться, шутить, радоваться солнцу, в то время как я болен? Так вот чем завершились мои прогулки с доктором Люэсом!..

Хауз-майор, как мог, успокаивал его:

— Жизнь еще не кончена, старичок! Это не катастрофа. Билет в Крым тебе придется, конечно, сдать. Я тебя устрою к лучшему венерологу Советского Союза. Который лечит всех кремлевских детей и внуков. Я тебе порасскажу о них такого… Только не болтай! А напиши мне несколько поздравлений. Позарез нужно. В стихах и в прозе…

Он достал свою фантастического вида записную книжку, распухшую, словно дама в интересном положений вкладками и вклейками, где не по алфавиту, а по какому-то только владельцу известному коду располагались адреса и телефоны, и, слюнявя короткий указательный палец с агатовой гематомой под ногтем, забормотал:

— Повару в Доме журналистов послезавтра семьдесят. Хороший старик! Ему бы написать адрес в стихах. Киоскерше в одном министерстве на той неделе пятьдесят. Без мужа. Вырастила двоих детей. Хорошая девушка! Это она достала тебе Даля. Ей можно в прозе. Но очень чувствительно… Директору зала Чайковского тоже нужно поздравление. Подпусти что-нибудь музыкальное...

— А он на чем играет? — пряча раздражение, сказал Алексей Николаевич.

— Конечно, играет. На биллиарде. Мне позавчера двести грамм проиграл… Ну вот и все. Нет, еще, чуть не забыл. Старый большевик, еврей, отсидел двадцать лет! Такой добрый. Этому можно и попроще. Как говорится! по-партийному…

«Чтоб ты лопнул, проклятый паук!» — застонал Алексей Николаевич, сел за электрическую машинку и начал кропать:


Твоя душа,

Как август, и пышна, и хороша…


Ночью у него разболелось под левой лопаткой. Было такое чувство, словно ее выдирали, как доску из забора. Алексей Николаевич поплелся на кухню. Там в холодильнике он оставил только что купленный флакон валокордина. Дефицитное лекарство!

В соседней комнате озвучивал ночь Хауз-майор. Валокордина на месте не оказалось. Алексей Николаевич понял, что Георгий решил преподнести его кому-то из юбиляров. Он беспомощно потоптался у запертой изнутри остекленной двери в гостиную. Полная луна преломлялась в окне, освещая Хауза. Распростертый на спине, он имел вид удавленника: лиловые губы, страшно запавшие белки, не прикрытые веками, оскаленные золотые зубы. Одно лишь мешало трагическому впечатлению: храп, начинавшийся дрожью виолончельной струны, переходящий в жужжание шмеля и завершавшийся разрывом шрапнельной гранаты, отчего на стене вздрагивал в богатой резной раме Александр Павлович в мундире цесаревича с Анненской лентой и звездой.

Но не будить же Хауза… Дескать, верни валокордин… Ты его стянул…

И держась за сердце, проклиная свою бесхарактерность, Алексей Николаевич побрел назад, к трехспальной тахте. Авось пронесет…

В самом деле, к утру боль прошла. Выпив с Георгием чайку, он обреченно отправился на улицу Чехова. Чему быть, того не миновать…

Очень полная, с одышкой врачиха встретила его упреком:

— Алексей Николаевич! Вы же интеллигентный человек, должны понимать! Вы нам весь план портите! Никак не можем вас снять с учета. Сколько гоняемся за вами! Пришлось, уж извините, прибегнуть к крайней мере.

— Виноват, — изумился Алексей Николаевич, чувствуя, что у него все плывет перед глазами. — А как же вчерашний анализ?..

— Анализ? Это ошибка. Недосмотр. У вас все в порядке.

«Ничего себе ошибка! — подумалось Алексею Николаевичу. — В каком-нибудь запредельном царстве-государстве вас бы после этого засудили…»

От улицы Чехова до метро «Аэропорт» он решил пройтись пешком. Алексей Николаевич чувствовал странную пустоту, словно все, что было пережито, произошло не с ним, словно он где-то прочитал повестушку о постороннем человеке.

Пустынны были асфальтовые поля у стадиона «Динамо»: футбольное межсезонье. На аллеях Петровского парка, где перед коронацией останавливались цари и Наполеон спасался от московского пожара, а ныне размещалась Военно-воздушная академия, тоже ни души. Вакации. Но вот Алексей Николаевич начал ощущать странное жужжание. Оно крепло, в нем стали выделяться гортанные, визгливые и хриплые женские голоса.

От аэровокзала навстречу ему катил табор — фараоново племя. Одни женщины. Пестрые лоскутья одежды, блестящие на солнце монисты, смуглые лица и руки, босые ноги, грудные дети, завернутые в тряпье, — не менее полусотни цыганок надвигалось на Алексея Николаевича.

Он почувствовал неладное только тогда, когда оказался в середине бурлящего потока.

Старая морщинистая цыганка схватила его за рукав:

— Две девушки мучают тебя — белая и черная!..

Пораженный этой истиной, Алексей Николаевич остановился: «Воистину так! Это же Зойка и внучка маршала!..»

— Знаю, знаю, что к беленькой больше душа лежит, — продолжала старуха. — Хочешь, ее приворожу? Мне ничего не надо. Ты только возьми пятак и заверни в рубль…

Алексей Николаевич послушно вынул бумажник, откуда выглянула солидная пачка двадцатипятирублевок — на поездку в Крым, и нашарил «ванек».

— А теперь еще в трешницу… — требовала престарелая Земфира.

Он подчинился.

— И в десятку… И в четвертной… Чтобы крепче было…

Алексей Николаевич вытянул одну бумажку из пачки.

Старуха каркнула:

— Положи мне на ладонь и смотри сюда, в зеркальце! Ее увидишь!..

Он вперился в свое отражение, плясавшее в сморщенной руке, но боковым зрением теннисиста заметил, как к его бумажнику протянулась рука другая, столь же хищная, но узкая и юная, и что было сил хватил по ней.

— Ах, чтоб тебя рак съел! — словно ударили ее, завизжала ведьма, которая оказалась уже в окружении двух молоденьких цыганок.

И вот первая молча прошлась рукой от его коленок к ширинке, слегка дернув за бедолагу-воробушка. А вторая вдруг вынула из кофточки белую налитую грудь с земляничным соском и направила на Алексея Николаевича. Двумя тугими струями молоко ударило ему в лицо, ослепив, заставив заслониться, отступить. И тогда, оборачиваясь и отчего-то крестя его, цыганки побежали догонять табор.

Алексей Николаевич долго еще стоял пень пнем, сжимая спасенный бумажник. Наконец, он стер с лица грудное молоко и сказал себе:

— Две девушки мучают тебя — белая и черная… Надо, надо искать третью…


Глава четвертая


ОБЕЗЬЯНА НАХОДИТ КРЫСУ


1

Алексея Николаевича хотели женить все: мама, Хауз-майор, генералы, соседка Ольга Константиновна, старушка лифтерша Софья Петровна и, конечно, Илюша Ульштейн.

Он был лыс, но с курчавой рыжеватой бородой, гнут, худ, однако со спрятанным изрядным комариного свойства животиком. И необыкновенно серьезен. Работал в засекреченном ящике и увлекался изящной словесностью и особенно философскими глубинами.

— Кстати о птицах, — говорил он Алексею Николаеввичу, сидя в кухоньке его кооперативной квартиры.— Кто сказал: «Хотеть значит мочь»? Гете или Котовский?

Алексей Николаевич засмеялся:

— Скорее Гете…

Засмеялся и Илюша, но тут же посерьезнел:

— Ладно, все это чепуха! А вот что ты ерундой занимаешься! Все один да один. Я не говорю о твоих приходящих красотках.

— Не так-то все просто. Надо найти существо по сердцу, — вздохнул Алексей Николаевич.

— Чепуха! — возразил Илюша, жуя бороду. — У меня в кабэ девушка есть. Как раз в твоем духе. Я, понимаешь, таких не люблю: ни грудей, ни, извини, попы. Очень симпатичная. Только на носу растут волосы. Но это, понимаешь, мелочь. Хочешь, познакомлю?

— Да нет, пока не надо. Как-нибудь позже… — испугался Алексей Николаевич.

— Ну и напрасно! — горячился Илюша, тряся бородой.— Я тебе только добра желаю! А то один так и прокиснешь! Бери пример с меня. Семья замечательная! Жена, дочка растет. Все, как у людей!..

— Не хочу я, как у людей…

— Тогда женись на проститутке!

В крайнем сержении Илюша вскочил, даже не попрощавшись, выбежал в коридорчик и хлопнул дверью.

Он не знал, что Алексей Николаевич и желал жениться на проститутке…


2

Чудаков привез Ташу, как и обещал, после семи.

Первое ощущение: простоватость и украинское народное здоровье. Плотная, длинноногая, в серебристой кофточке, надетой прямо на голое тело, без лифчика. Да и зачем лифчик, когда у нее нулевой размер.

Алексей Николаевич вынул из холодильника шампанское, конечно, сухое, и услышал:

— Это мой любимый напиток…

И она выпила несколько бокалов, закусывая шампанское сигаретой, между тем как Чудаков орал в телефонную трубку из соседней комнаты:

— Ташка? Сегодня никуда не годится! Из нее хлещет кровь. Потоком!

Где ее ждали? Кто? Алексей Николаевич никогда не спрашивал. Да и зачем? Много позднее, уже уходя, оставляя его и освободившись от так мешавшего ей чувства стыда, она охотно рассказывала ему кое-что из того, что тщательно раньше таила, даже рисуясь, бравируя своим прошлым и обретенной раскрепощенностью, особенно после доброй дозы шампанского.

— Ты знаешь, я едва не сделалась лесбиянкой.

Они сидели в бедной квартирке на улице Усиевича, которую Таша теперь снимала для себя и Танечки, и то и дело вытаскивали из бара хоть и теплое, но настоящее новосветское шампанское, которое неожиданно, в обвале цен, появилось в комках у Ленинградского рынка. Одиннадцатилетняя Танечка пропадала на спортивных сборах и, кажется, все дальше и дальше уходила от него. Та тоска, которая почти не покидала Алексея Николаевича, вновь подступила к горлу. Но он не мог приказать Таше замолчать.

— Помнишь, к тебе приезжал твой закадычный дружок Наварин с девицей?

— Да-да, — автоматом отозвался Алексей Николаевич. — Ее, кажется, звали Люся. И она была этакая дылда. На голову выше его…

— Так вот эта Люся была валютной проституткой. И не только. Когда вы с Навариным ушли выпивать, Люся подсела ко мне, начала тихонько гладить и ласкать меня… Было так приятно… Совершенно новое ощущение… Если бы не пятый месяц беременности, я бы ей уступила… Знаешь, я расскажу тебе еще кое-что. Конечно, далеко не все… Но быть может, это пригодится тебе, если ты захочешь написать обо мне роман…

Она залпом выпила шампанское и крепко затянулась сигаретой.

— Когда я приехала в Москву и зацепилась за ПТУ, меня вычислила одна девушка… Моложе меня на год. Как и Люся, лесбиянка… Но мне это не подходило… И все же у нас образовалась тесная компания… И когда совсем не было денег, мы с ней ехали на трехвокзальную площадь. Я изображала приманку. И когда кто-то клевал, отправлялись втроем на фанзу. Там клиенту отдавалась она… Она была страшненькая…

— Это было до твоего афганца? — чужим голосом спросил Алексей Николаевич.

— Разумеется… Милый мальчик… Он учился в Москве и происходил из какой-то очень родовитой семьи. Я обедала с ним в лучших ресторанах и буквально писала шампанским. А потом всем этим ребятам приказали вернуться в Кабул…

Да, афганский принц уехал, а с ним уехали и обеды и «Бакы» и «Узбекистоне», пловы, бешбармакн, восточные сласти и шампанское; а заодно — беззаботность и недуманье. Осталась жалкая магнитола «Тошиба», которую она всегда таскала с собой.

Она стояла в очереди у молочного магазина возле Киевского вокзала, когда появился он — неопрятный субъект без возраста, с оплывшим лицом и свежим синяком под глазом. Грязная женская кофта и пузырящиеся на коленях брюки дополняли его портрет.

Кто мог бы разглядеть в нем поэта, книгочея и сумасшедшего философа нашей российской помойки!


Ничего не выходит наружу,

твои помыслы детски чисты.

Изменяешь любимому мужу

с нелюбимым любовником ты.


Я свою холостую берлогу

украшаю с большой простотой —

на стене твою стройную ногу

обвожу карандашной чертой.


И почти не добившись успеха,

выпью чаю и ванну приму.

В телевизор старается Пьеха,

адресуется мне одному.


Надо, надо еще продержаться

эту пару недель до весны,

не заплакать и не засмеяться,

чтобы в клинику не увезли…


Он пускал свои стихи, как одуванчик семена по ветру — авось что-нибудь найдет почву, прорастет.

…Когда Чудаков стал клеить Ташу, казалось, она отбреет его одним из уже отработанных в Москве приемов. Но едва он открыл рот, она забыла обо всем, слушала его во все уши, и вдруг оказалась в грязной квартирке, в двух шагах от вокзала. Из кухоньки выглянула худая старуха на костылях, и Чудаков закричал на нее совсем другим, новым для Таши голосом:

— Ты мне мешаешь! Пошла вон!..

И старуха с кротким ворчанием напялила на себя какую-то рвань и, стуча костылями, выползла из квартиры.

— Кто это? — в ужасе спросила Таша.

— Моя мать, — небрежно ответил Чудаков и тут же перешел к делу: — Тебе нужно познать сексуальную школу. Школу сексуального воспитания. Пройдешь ее — завоюешь Москву. Будешь получать шикарные деньги…

Он долго шаманствовал, усаживая ее рядом с собой на продавленную кровать, застеленную, несмотря на лето, засаленным ватным одеялом, а затем быстро расстегнул штаны и приказал:

— Возьми его!

И она, чуть наклонившись, увидела — впервые в жизни — толстый, в складках живот неопрятного, опустившегося мужика в летах, с паучком волос вокруг пупка. Чудаков все нагибал и нагибал ее голову, пока ее не стошнило. И вскочив, тряся мокрыми штанами, он кричал на нее:

— Сумасшедшая!


… Заключим с тобой позорный мир,

я продал тебя почти что даром,

и за мной приедет конвоир

пополам с безумным санитаром.


Таша выборматывала все это, полупьяная, через двенадцать лет их семейной жизни с Алексеем Николаевичем, заставкой к которой стала первая странная ночь.

Тогда, недели через две после их совместных странствий по Москве, Чудаков и привез Ташу к Алексею Николаевичу. Поэт улегся в гостиной, а они провалялись на тахте, почти без сна, до утра. Когда Таша осталась в одних трусиках, Алексей попытался освободить ее от них. Но она строго сказала.

— Сегодня мне нельзя!

«Да, да! Как же я не понял! Чудаков орал правду каким-то господам, ждущим ее!» — думал он, тесно прижимаясь к ней, к ее пахнущему землей и травой крепкому крестьянскому телу, и бормотал:

— Только не бросай меня! Не бросай!..


3

— Старичок! А ведь он тебя шантажирует этой Ташей. Небось, хочет сорвать побольше, — говорил ему за утренним кофе Георгий.

Да, Хауз-майор был прав: Чудаков дразнил его, привозя Ташу на два-три часа, а затем объяснял, что у них неотложные дела.

— Посмотрим, что будет сегодня, — сказал Алексей. — Мне эта волынка начала надоедать…

Как и было обещано, Чудаков с Ташей появились в середине дня. Алексей в то лето снимал дачу в Семхозе под Загорском и предложил:

— Таша! Скатаем за город! Семьдесят километров с ветерком! Бензином я запасся…

— Мне надо кое-куда позвонить…— уклонилась она от ответа. — Только не от тебя. Из автомата.

Вся компания, вместе с Георгием, выклубилась из квартирки. Алексей сел в свои скромные «Жигули» — прогреть мотор. Таша скрыласть в телефонной будке. Чудаков подавал ей какие-то знаки, играя задней дверцей машины. Внезапно Хауз профессиональным движением зажал, сплющил его между дверцей и корпусом автомобиля, резко выкрикнув:

— Слышишь! Козел! Прекрати издеваться над Алешей! Иначе я тебя раздавлю!

Чудаков быстро оценил положение:

— Сдаюсь! Сдаюсь!..

Появилась Таша.

— Мне нужно заехать в одно место… Это срочно,— объявила она, не сводя с Чудакова глаз.

— Хорошо, — сказал Алексей. — Поезжай, куда хочешь. Только… — он стянул с себя очередной свитер, купленный у Хауза.— Только как ты бегаешь по Москве в одной кофточке. На дворе сентябрь. Вон, у тебя гусиная кожа высыпала. Возьми на память. — И кивнул Георгию: — Пойдем…

— Прекрасная парочка! — бросил ему Хауз в лифте, радуясь, что Таша больше не появится.

— Проклятый сводник! — бормотом ответил Алексей, проворачивая в памяти окаянные чудаковские строчки:


Заманят, заплатят, поставят к стене,

мочитесь и жалуйтесь Богу.

О, брат мой! Попробуй увидеть во мне

убийцу и труп понемногу…


4

Любил ли он ее. Конечно нет. Но он ее желал. И еще — жалел. Почти ничего не зная о ней, чувствовал, что она погибает, мечется, не находит выхода из крысоловки. Он еще не знал, что по восточному гороскопу она и была Крыса, а по европейскому оба они Близнецы.

Но надо ли ему поэтому тонуть вместе с ней?..

Алексей рассеянно поглядел в окно — на грязно-замшевую зелень городской сентябрьской листвы, на коррозийный переплет гаражной крыши и на пустынную, в блестящей от осенней слизи асфальтовую дорожку. И вдруг, увидел ее, в нелепо обвисшем, подаренном им свитере.

Она бежала легкой тревожной трусцой; так, верно, передвигались наши волосатые предки, чтобы предупредить неведомую, но близкую опасность. Она бежала по джунглям огромного города к возможному прибежищу, пусть и не столь желанному, но обещающему, что хоть временно, там не будет грозить беда.

— Нет, баста! — сказал он себе.— Все, что исходит от Чудакова, может обернуться только очередным несчастьем. Хватит, хватит мне свиданий с мадам Седуксен и прогулок с доктором Люэсом…

Он набрал номер соседки, и в трубке тотчас шмелино загудела Ольга Константиновна:

— Хорошо-хорошо… Я вас прекрасно понимаю… Не хотелось огорчать… Но мне самой она нравится еще меньше, чем ваша Зойка… Хотя, извините, та тоже была фрукт…

И когда после двух продолжительных звонков в дверь на лестнице замодулировал густой шмелиный голос, он спокойно вздохнул:

— Ну и ладно. Значит, все кончено, даже не начавшись. Я свободен…

Как это часто бывает в Москве, где смрадное дыхание мегаполиса вызывает у природы внезапные ответные гримасы гнева, перемену настроения и даже тошноту, из небесной синевы, из ничего потек гнилой дождь.

Он снова подошел к окну. Она бежала теперь прочь от дома, еще более беспомощная и несчастная. Она бежала к остановке метро, вытянув, по обыкновению, вперед голову; длинные рукава его свитера, болтаясь ниже колен, делали ее еще более похожей на пещерного пращура или даже на малых бесхвостых собратьев наших.

— Да что же я мог в ней найти? — морщась, говорил он себе. — Ну, молода, свежа, но и только. Право же, в ней нет ничего привлекательного. Тело без талии, плоскогруда, ступни непропорционально велики, руки волосаты, кисти широки, нос неправилен, очень сутула, при улыбке лицо вдруг трескается от продольных морщин, острый крестьянский пот… Что же я мог в ней найти?

В работе Алексей не мог отдаться привычному гипнозу, натыкался на невидимый гвоздь, повторял:

— Да вот и расстались, слава Богу… да и разница в возрасте аховая…

В таком настроении выкатился он из дома в Клуб, поболтался с приятелями, подземным переходом, именуемым «тропой Фадеева» (знаменитый писатель-алкоголик специально прорубил для себя тоннель от секретарского кабинета до винной стойки), прошел в кафе и выпил с ними по бутылочке «суха́го». И в самом веселом настроении подошел к своему подъезду. Он потянул дверь на себя, и дверь, подаваясь, ответила ему тихим и ласковым ржаньем. А когда поднялся к лифту, то в конуре, где обычно ночевала лифтерша Софья Петровна, вдруг увидел ее.

Он посмотрел на нее молча, и она ответила таким взглядом, что он лишь прокрутил головой, пропуская ее в лифт.

— Я сперва думала — поживу у тебя, потом что-нибудь найду, — рассказывала она впоследствии.— Тебя я жалела: такой старый и один. Помнишь, мы ехали на юг и опаздывали на поезд, а ты тащил наши чемоданы. Бежал, задыхался, пот градом, и я за тебя так боялась…

Старый… Алексей Николаевич никогда не то что не ощущал, но не понимал своего возраста и чувствовал себя, до ее ухода, вечно тридцатилетним. А тогда еще и мечтал о какой-то невозможной, сказочной любви. И сомневался, брать ли Ташу с собой на юг, в Пицунду.

Но как всегда, все решили за него.

— Как ви не понимаете! — убеждала Елена Марковна, познакомившись с Ташей. — Она же будет вашим настоящим, преданним другом. А как это важно в старости! Я знаю тисячу примеров! Сеня, я забила, помоги…

Алексей догадывался, что Елена Марковна видит в Таше лишь провинциальную простушку, которой легко будет дистанционно управлять, хотя бы из Архангельского. Но эта ошибка генеральши выяснилась позднее. А пока их ожидал сентябрь в Пицунде: теплое море, молодое абхазское вино маджари и спелые плоды фейхоа, поэт-рыбак, приглашавший регулярно на форель под декламацию своих, по счастию, не запоминавшихся стихов, теннис, игра в дурачка с генералами, работа — мирные, почти счастливые дни…

Оставшись один, долгими пустыми ночами Алексей Николаевич думал вслух:

— Браки заключаются на небесах… А расторгаются? Очевидно, в преисподней…


5

Очень скоро Алексей узнал, что Таша серьезно больна.

Как-то вечером он застал ее в ванной, когда она пригоршнями глотала какие-то желтые химические лепешки.

— Что это?

Она, смущаясь, сказала:

— Слабительное. Я без него не могу… Все время увеличиваю дозу.

— Сколько же таблеток ты сейчас слопала?

— Пятьдесят…

— Завтра в поликлинику!..

Милая, внимательная врач-терапевт, осмотрев Ташу, вызвала в кабинет Алексея Николаевича.

— Вы знаете, я много повидала. Но это первый случай в моей практике. Если бы мне кто-то рассказал об этом, я, пожалуй, не поверила. Как у нее до сих пор нет интоксикации. Или цирроза. Ведь это яд! Пятьдесят таблеток яда! Надо только поражаться ее здоровью…

Снимки показали, что у Таши врожденный порок: хитрая кишка с греческим названием «сигма» делала лишнюю и грозную петлю. Здесь и жила беда.

— А как же было раньше? — спрашивал Алексей.

— Раньше? — Таша пожимала плечами. — Раньше все было хорошо. Может быть, потому, что я занималась в школе спортом. У меня был первый юношеский разряд по волейболу. Гляди, как прогибаются пальцы. И много двигалась. Я ведь ничего о себе не знала…

Да, она не знала себя, того, что было скрыто не только в ее теле, но и в душе, в характере. А потом, уйдя от Алексея, хотела и вовсе забыть о той маленькой украинской девочке, которую сохранили блеклые фотографии: Таша с велосипедиком, Таша во дворе благополучного двухэтажного домика, Таша с огромной куклой.

Все они остались у Алексея Николаевича — в их семейном альбоме. Решив начать совершенно новую жизнь, она бросила не только Алексея, но и вычеркнула из памяти собственное прошлое, которого всегда стыдилась, как и родного, украинского языка. Пройдя с ней путь в долгих двенадцать лет, Алексей Николаевич только от Ташиной бабушки мог услышать жалкие подробности ее прошлой жизни.

Когда Таше было пять лет, скончался ее отец, директор местной фабрички, и мать тут же исчезла, бросила ее. Бабушка, одинокая старуха, вела уроки в начальных классах школы и вынуждена была определить внучку в интернат. Провинциальный вариант Зойкиной сестры? Или самой Зойки? Наказанием матери была ее скорая смерть — где-то на золотоносном Севере, но Таша даже не знала об этом. А судьба дочки? В интернате она проплакала первую ночь, а утром девочка-сиротка сказала ей:

— Ты поплачь… Еще поплачь… Я тоже три дня плакала… А потом перестала…

Бабушка заботилась о ней, как могла, но Таша, видно, не могла простить ей интерната. И обращалась с ней, убогой, едва передвигающей отекшие ноги, так неуважительно, почти грубо, что Алексею приходилось не раз вступаться за старуху.

Была у Таши черта, которая потом превратилась чуть ли не в манию: она не переносила вида старости, увечий, болезней. И о своей злосчастной сигме старалась не вспоминать — это делал за нее Алексей Николаевич. Пособляла и неутомимая Елена Марковна, устроив Ташу на прием к хирургу, в военный госпиталь в Красногорске.

Хирург — молодой полковник, кровь с молоком, поглядел на снимок и тотчас начал стучать в стенку. На сигнал явился его двойник-здоровяк. И полковник, словно перед ним было полотно кисти Рафаэля, восхищенно сказал:

— Взгляни! Какая прекрасная сигма!

Он профессионально оглядел Ташу.

— Ложитесь на операцию. Конечно, операция тяжелая, полостяая. Но вы худы, и оперировать вас одно удовольствие. Да и летальный исход — пустяки, всего семь-десять процентов.

Алексей Николаевич вмешался на правах старшего:

— Ей прописали хорошее лекарство. И оно уже помогает.

— Ну, что же, — разочарованно вздохнул хирург. — Если следить за собой, то и с такой сигмой можно жить…

— Ты спас меня. Если бы не ты, я погибла, — повторяла Таша в первые годы их брака.

…Перед самым их разъездом, когда все ею было решено, Алексей Николаевич как-то шел в кухню. Вдруг дверь в туалет с шумом защелкнулась. Таша услышала шаги и застеснялась его — ставшего в одночасье чужим. Алексей остановился.

— Ах, Таша, Таша,— сказал он.— Зачем все это?. Неужто ты позабыла, сколько раз я делал тебе клизму?..


6

Быть может, первая, ранняя трещинка возникла уже оттого, что они с Ташей спали врозь — она в одной комнате, он в другой? Первое время все скрашивалось ее милой готовностью быть с ним ласковой и нежной. Она приходила к нему перед сном со словами: «А где мое местечко?» Как-то, после горячей минуты, он спросил:

— Сколько у тебя было мужчин?

Она всерьез задумалась и, заведя глаза, словно в самом деле подсчитывая, сказала:

— Около пяти…

Обижаясь на него, на то, что он не может по достоинству оценить ее, Таша с детским бесстыдством обращала внимание на свои тайные прелести, и однажды, в пик страсти, подняла раздвинутые ноги:

— Погляди, какая красивая!..

Она загоралась мгновенно, и он невольно сравнивал Ташу с первой женой — красавицей манекенщицей, влюбленной, как это часто бывает у такого типа женщин, только в себя и оттого кукольно-холодной. Но тогда, в молодости, ему казалось, что он так любит ее, что даже не замечал ее безответности в постели, и сам, эгоистически удовлетворившись, просто не желал слышать, как она иногда деловито и озабоченно спрашивает, наморщив свой прекрасный лобик:

— Ну, как? Пописал?

Не то — Таша, горячая хохлушка…

Ему бы говорить и говорить — о ее женственности, податливости, темпераменте. Ведь истина то, что женщины «любят ушами». А он… Он принимал все как должное. Хотя ведь уже были, были тревожные сигналы.

После тяжелой поездки в Южную Америку, с перелетами из Буэнос-Айреса в Сан-Пауло и Рио-де-Жанейро, в сказочном для пьяницы краю, где бутылка отличного ликера стоила всего доллар, Алексей Николаевич всю ночь проговорил с Ташей. Оба изрядно выпили, и Таша вдруг сказала:

— А ведь я от тебя чуть не ушла…

— Когда? Почему? — изумился он.

— Ты уехал в свой Крым. А меня все преследовал один парень. Как он мне нравился! Но Танечке было два годика… Ну, и я тогда была другая… Теперь кому я нужна…

«Мне!» — подумал, но не сказал Алексей Николаевич.

В самом деле, с каждым годом он все больше привязывался к Таше, в разлуке мечтал о ней и даже не помышлял об измене. Она же была уже не той, что вначале, когда жила его жизнью, думала его мыслями, и огорченно говорила:

— Почему я не могла родиться лет на десять раньше… И встретить тебя того, молодого…

Как она подвигала тогда Алексея Николаевича к мысли о браке! Однажды утром сказала за завтраком:

— Ты знаешь, что мне приснилось? Приходим с тобой в загс. За столом — милиционер. Взял наши паспорта, посмотрел и говорит: «У вас слишком большая разница в возрасте!» И поставил нам в паспортах двойку!..

Когда-то, в романе девятнадцатого века, под занавес благородный герой предлагал руку и сердце «падшей» женщине, и все вокруг, а всего более она, изумлялись: неужели не попрекнет? А сегодня в наших скромных обыденных романах все начинается как раз с этого — и как само собой разумеющееся, и не требующее никакой благодарности и даже удивления.

Да, «падшая», да, не попрекнет, да и разговора об этом нечего заводить, а можно только подумать, чтобы попытаться понять, как же строить жизнь дальше? И способен ли ты сам, избаловавшийся свободой, деньгами, квартирой, машиной, девками, застольями на всю ночь, — быть хорошим мужем и хорошим отцом?..

Вот и неизвестно, кто из этой парочки был более «падшим». Скорее всего, он сам, вряд ли способный отказаться от въевшихся неистребимой ржой привычек, ставших, кажется, уже не второй, а первой натурой…

Да и трудно было отказаться от этих привычек — они были защитным покровом, когда приходилось прятать себя, свои надежды, мечты и мысли, высовывая на поверхность лишь голову — и то на недолгое время — наподобие черепахи Тортиллы.


ЧАСТЬ ВТОРАЯ


«Жизнь — это сон пьяного турка...»


Григорий Сковорода


Глава пятая


ПОЭМА ЗАСТОЯ


1

Все жило и все пребывало в оцепенении, в некоем заколдованном сне.

Это была пора моды на долгожителей.

Старцы, словно ожившие зубцы кремлевской стены, пошатываясь и держась друг за дружку, выползали по большим праздникам на трибуну Мавзолея, изредка, с усилием, со скрипом поднимая в ответ на народное ликование остеохондрозные передние конечности, а порою — с миротворческой миссией — даже перемещались по континенту в летающих гробах с реанимационной начинкой. Старцы-мемуаристы, с заплесневелыми лысинами или младенческим пушком на голове, вспоминали перед телекамерой давнопрошедшее, пели без голоса, кривлялись, гримасничали, сотрясаемые паркинсоном и ощущением собственной неотразимости. Старцы-поэты шуршали перьями, изображая бесполую любовь и радость импотенции, а затем выгуливали себя в Доме литераторов, изредка сходясь в громком галдении о своих будто бы зарытых талантах.

Конечно, попадались старцы и другие.

Как-то Алексей ехал в гости к генералам на электричке. Рядом расположились стеснительная молодайка и богомольного обличья бабка, а напротив — старик, излучающий патологическое здоровье. Сперва старик направил плотоядный взор на девицу, принялся угощать ее скабрезностями, а там и хватать за коленки — она убежала едва не в слезах; потом обратил пытливый ум на бабку, громко и грязно богохульствуя — ее сдуло. Наконец, огорченный, пожаловался Алексею:

— Вот, в одна тысяча девятьсот двадцатом годе говорил нам Семен Михайлович Буденный: «Сейчас мы молодые, а будем стариками».

Потом торжественно вознес корявый указательный палец:

— И слова его сбылись...

Ночь старения опускается над обществом.

Интеллигенция, за вычетом редких снобродов-лунатиков — инакомыслящих — почивает. Изредка дрогнет могильный холм и мамонтовым голосом проскрежещет нечто, идущее от промерзшей души и составленное из словесных льдышек, проклиная — кто кремлевских старцев, кто очнувшийся великодержавный шовинизм, кто сионизм, кто монархизм. И опять замолкнет заметаемая поземкой мыслящая гряда. Уникальная для беспокойной России дремотная брежневская эра!..

Впрочем, как и во все времена, люди неискоренимо радовались и огорчались, любили и отчаивались, наслаждались и бедствовали. И в надвинувшемся безверии крамольничали все громче — и не только на кухоньке, «для своих».

— Против старости, слава Богу, медицина пока еще бессильна, — любил иногда поразглагольствовать в застолье у генералов Алексей. — Иначе бы ее редкостными и очень дорогими преимуществами воспользовались только «верхние» — саудовские короли, крестные отцы мафии, американские банкиры и, конечно, кремлевские долгожители. Какой укор был бы тогда медицине! Она бы окончательно вошла в число наук-преступниц… Ведь уже существует на свете племя голенастых бессмертных американских старух, меняющих при нужде почки, селезенки и даже сердца и постепенно превращающихся рукотворных оборотней, в какую-то помесь холодильника с мусоропроводом. А у нас? Уже поговаривают, будто некий кремлевский мафусаил спасается тем, что его накачивают кровью живых младенцев…

Елена Марковна внимала ему с восторгом и ужасом.


2

В один из погожих дней Алексей Николаевич с новообретенной женой отправился в Архангельское: Елена Марковна еще пыталась дирижировать Ташей. Ожидалась и другая супружеская пара — генерал-лейтенант Судариков с Розой Наумовной. Тот самый генерал, который пытался безуспешно остановить расшалившегося главного редактора.

— Ви знаете! Степан Афанасьевич ненавидит Брежнева, — доверительно говорила Елена Марковна с глазу на глаз Алексею Николаевичу. — Ведь генерал-лейтенант Судариков — герой Малой Земли. Он получил там тяжелую контузию. Его засипало после взрыва. Степан Афанасьевич отвоевал на Малой Земле до самого конца. И ви знаете? Он никогда не видел там Брежнева и ничего не слишал о нем. И он пишет критику на его книгу…

Алексей Николаевич не стал растолковывать, что вместо Брежнева «Малую Землю», как и прочие его шедевры, сочинила группа литжуликов, перебежавших в нашу действительность на бровях генсека прямо из сказки Андерсена о голом короле.

Он не предвидел никаких столкновений и споров, предвкушая обычную приятную программу: хорошее застолье, которое надо было затем оплатить неизбежным «дурачком» (Таша играла в паре с Семеном Ивановичем), своей необязательной болтовней в роли тамады, которой, впрочем, хозяева внимали с большим чувством, возвращением домой за рулем под легким газом, пренебрегая дорожными опасностями автоинспекции, наконец, поздним вечером с Ташей, с ее неизменным «а где мое местечко?..»

Алексей чувствовал себя у генералов все более свободно, если не развязно, навещал их не реже раза в неделю и, можно сказать, царил за столом. Но на сей раз напротив него сидел нахохлившийся генерал-лейтенант Судариков со своей миловидной и моложавой Розой Наумовной. И после нескольких рюмок сам собой завязался сперва дурашливый, но под напором генерала все более ожесточавшийся спор. Слушая уже хмельные тосты Алексея Николаевича — во славу жизненных радостей, которые, кажется, и остались только в этой России, — герой Малой Земли резко возразил:

— Это не так. Смысл нашего существования в подражании живым идеалам!

— Но ведь идеальных людей не бывает, — легкомысленно отмахнулся Алексей Николаевич и услышал непреклонное:

— А товарищ Ленин?!

Отношение к Ленину у Алексея Николаевича имелось особое, так как он давно уже был испорчен хождениями в спецхраны библиотек и запойным чтением белоэмигрантов, не оставлявших Ленина в покое и после инфернального по смыслу помещения его чучела в вавилонскую капсулу Мавзолея. Прямо сказать, Ленин вызывал у нашего героя отвращение, что окрашивало даже его ночные часы.

Трудно засыпая, Алексей Николаевич в постели убаюкивал себя придуманными и затверженными сказками: иногда это были просто красочные описания исполнения желаний, порой — фантастические фильмы с катастрофой Земли и спасением героя, а, случалось, путешествия в будущее, с третьей мировой войной или прошествиями инопланетян, или в прошлое — с войной гражданской. И среди них существовало несколько историй уничтожения Ленина — то вернувшимся с германской в Питер офицером, который расстреливает из орудия под станцией Бологое поезд с большевистским правительством, перебирающимся в Москву, то снявшим с фронта отборную дивизию генералом Корниловым, успешно штурмующим ночью Смольный… — под этот убаюкивающий кровавый акт возмездия Алексей Николаевич постепенно погружался в Маракотову бездну сна, одурманенный собственной фантазией и ставшим необходимым ему, как наркоману щепоть кокаина, радедормом…

— Я не считаю Ленина авторитетом, — выщелкнул он эвфемизм и увидел, как напрягся Судариков. Он даже перестал жевать и лишь равномерно и страшно чмокал вставной челюстью, словно нацеливался Алексея Николаевича хапнуть.

— Ну, хорошо. Вы не политик. Не экономист, — выдавил наконец генерал. — Но ведь вы литератор. Так хоть статьи Ленина о Толстом вы можете оценить?

Алкоголь уже нес Алексея Николаевича к непримиримости. Вспомнилось, как еще в аспирантуре, под новый, пятьдесят шестой год, они с Навариным, спародировав популярную партийную песню, которая гремела по радио день и ночь, дурачась, сочинили свой текст:


В страшные, тяжкие годы царизма

Жил наш народ в кабале,

Вдруг приплыла к нам огромная клизма

И поселилась в Кремле…


И припев:


Под солнцем Родины мы зреем год от года,

Мы делу Ленина и Сталина верны.

В стеклянных ящиках хранятся два урода

Для воспитания трудящихся страны…


К тому же за плечами у Алексея Николаевича был толстовский семинар в Московском университете и незабвенный учитель — знаменитый специалист по древнерусской литературе и Толстому Гудзий.

— Знаете! — запальчиво отрубил он. — Большей чепухи, чем ленинские статьи о Толстом, я не читал!

— Что?! — сухонький Судариков подскочил, словно его вторично контузило на Малой Земле.

— Между прочим, — торопился вывалить свою антисоветчину Алексей Николаевич,— лучшее, что я читал о Толстом, написал эмигрант Бунин. А вы знаете, что написал Бунин о Ленине? «Этот косоглазый сифилитик»!..

Судариков мгновенно вскочил, обежал вокруг стола и встал за спиной у Алексея Николаевича.

«Сейчас он меня ударит! — сообразил тот, снимая для сохранности очки с астигматическими линзами и помещая рядом с рюмкой. — Но как быть? Не могу же я ответить тем же ему, старику и заслуженному генералу!»

Герой Малой Земли между тем тяжело и равномерно дышал ему в затылок. И тут раздался властный голос:

— Немедленно садись! Как тебе не стыдно!

Это была, конечно, Роза Наумовна. И Судариков с нутряным шипением (словно бы на раскаленную сковороду вдруг пролили воду) покорно вернулся на свое место.

— Давайте я лучше расскажу анекдот. К политике он не имеет никакого отношения. — Тут Роза Наумовна странно поглядела на Алексея Николаевича. — А может быть, имеет. И самое непосредственное.

— Слушаем! Слушаем! — обрадованно закричал Семен Иванович, радуясь, что скандал не состоялся.

— Так вот. Приходит Сарра к врачу и говорит: «Доктор, у меня бюст восьмого размера...» — «Ну и что же?» — «А сейчас в моде нулевые бюсты. Что мне делать?» — «Вам сколько лет?» — «Почти сорок пять».— «Ну, так донашивайте»…

— Вот это по-нашему! Армейский анекдот! — захохотал Семен Иванович.

Ах, эти милые и мудрые еврейские жены у русских простодушных генералов! Но вечер был все-таки безнадежно испорчен, и вскоре чета Судариковых удалилась.

Не то, чтобы Алексей Николаевич переволновался: он просто воспользовался маленьким скандалом как поводом, чтобы расслабиться, и изрядно выпил. И хотя еще с полчаса уже сложившийся квартет резался как ни в чем не бывало в подкидного дурачка, наш герой чувствовал себя за рулем не очень уверенно.

На повороте с Липовой аллеи на шоссе он неловко притормозил в темноте и едва не наехал на одинокую фигуру, маявшуюся на углу. В ту же секунду его ослепил карманный фонарик: офицер в форменном плаще. Алексей Николаевич выбежал из машины и запоздало понял, что перед ним автоинспектор.

— От вас пахнет, — сказал гаишник. — Будьте добры, ваши права…

— Пожалуйста, — ответил Алексей Николаевич. — Да что там — выпил бокал шампанского. Может, разойдемся мирно? Сколько с меня?..

Вместо ответа офицер полуприказал:

— Заприте машину и садитесь в мою. Проедем в ГАИ.

Алексей Николаевич покорно последовал за ним, а Таша, едва сдерживая слезы, поплелась на дачу к генералам.

В стеклянном домике, у развилки на Красногорск, офицер передал Алексея Николаевича дежурному и пошел звонить в медпункт.

— Странный парень… Не хочет по-хорошему договориться… — бросил Алексей Николаевич.

— Да. Дурачок попался. Не наш. Областной. Из Красногорска, — спокойно объяснил дежурный.

Алексей Николаевич вспомнил, как чуть было не вляпался здесь же, на развилке, когда еще не знал Таши.

Он ехал от генералов вечером восьмого ноября в самом радужном настроении, отметив, как полагается крепко, праздник Октябрьской революции. У пункта ГАИ, желая показать, что совершенно трезв, Алексей Николаевич резко снизил скорость. И тут же был наказан.

Однако гаишник оказался деловым парнем:

— Вы знаете, что полагается за ведение автотранспорта в пьяном виде?..

— У меня с собой только четвертак, — пробормотал Алексей Николаевич. — Да вот еще мою книжку могу подарить. «Генерал Скобелев».

Получив мзду, гаишник благодарно удалился. А оштрафованный, в легком наркозе, решил все-таки вручить еще и книжку. Он нетвердо направился в стекляшку, где двое — этот самый офицер и его напарник скучали в ожидании следующего нарушителя.

— С праздником! — выпалил наш герой. — Жаль, что Косыгин тяжело болен. Думаю, это самый добрый человек в теперешнем кремлевском начальстве. Я ведь только что от его друзей. Из Архангельского, — и без перехода:— Хочу подарить вам свою книжку…

— Как? Косыгин? Болен? — испуганно поглядел на него гаишник.

— Вчера даже не мог появиться на Красной площади. И к телефону не подошел. Мои друзья сегодня ему звонили…

Алексей Николаевич приметил, что гаишник слегка вспотел.

— Ты смотрел телевизор? — кинул он напарнику. — Косыгин был на мавзолее?

— Не было Косыгина…

— Так как подписать книжку? — приставал пьяный Алексей Николаевич, вертя непослушной ручкой. — Ваша фамилия?

— Не надо фамилии! — почти закричал гаишник. — Напишите Михаилу…

«А теперь, кажется, попался, — думал Алексей Николаевич.— И Таша, бедная, мается у генералов…»

Милиционер из Красногорска вернулся:

— Вас ждут…

Через несколько минут Алексей Николаевич сидел в кабинете у веселого врача-ровесника.

— Что? Приняли немножко? Бывает, — говорил он, манипулируя инструментами на столике.

«Небось, тоже не дурак заложить за воротник», — сказал себе наш герой.

— Будьте любезны, Алексей Николаевич, подуйте в трубку…

Тот фукнул изо всей мочи.

— Так вы пили что-нибудь сегодня? — спросил вдруг врач, заполняя бумаги.

Алексей Николаевич не понял наводящего значения вопроса: жидкость в стакане, куда была вставлена трубка, осталась девственно прозрачной.

— Бокал шампанского… — ответил он.

— Ну, что ж, запишем, — с некоторым даже разочарованием произнес врач: — «Состояние легкого опьянения…»

Когда гаишник отвез его на развилку, к стакану, там царил маленький переполох.

— Вас тут обыскались, Алексей Николаевич,— сказал дежурный. — Генерал Генерального штаба Зеленко уже звонил по всем нашим постам…

Алексей Николаевич набрал знакомый номер и услышал командирский голос Семена Ивановича:

— Не волнуйтесь! Так! Я уже говорил с парторгом ГАИ. Завтра же заезжайте к нему. Вот его координаты…

— А где моя машина? — спросил Алексей Николаевич, повесив трубку.

— Мы ее подогнали сюда,— с готовностью откликнулся дежурный.— Вас, наверно, надо, отвезти в Москву?

Ключи от квариры на Аэропортовской остались у Таши, и Алексей Николаевич раздобыл связку отмычек у хозяйственной Ольги Константиновны. Но гаишник из Красногорска никак не мог открыть дверь.

— Какой же ты милиционер! — сказал Алексей Николаевич. — Ничего не умеешь. Даже деньги взять. Вот, смотри!

Он отошел шага на два и смаху хватил дверь плечом. Как это бывает только у пьяных, все получилось. А к подъезду уже подъехал таксомотор: это была Таша…

Наутро Алексей Николаевич уже сидел в кабинете у веселого толстого милицейского полковника.

— Вас тормознул сотрудник ГАИ. Он заявил, что вы в нетрезвом состоянии. Ваши действия? — экзаменовал начальник.

— Наверное, отдать по требованию документы и…

— И потом запереть машину, положить ключ в карман и удалиться в неизвестном направлении. А назавтра явиться в ГАИ за документами. Короче: я бы мог вам вернуть права сейчас. Но это мое решение райисполком будет утверждать довольно долго. Лучше я вас оштрафую на два месяца, а пока вы будете кататься с временным удостоверением…

Можно было начинать все сначала. О, Брежневская эра, когда судьбу решали не деньги, а отношения!..


3

Женившись на Таше, Алексей Николаевич не замечал, как постепенно редеет круг его приятелей: вскорости был отлучен от дома Хауз-майор, куда реже стал заглядывать Илюша Ульштейн, вовсе испарился Чудаков. Ну, а Наварин общался с ним преимущественно по телефону, как и полагается, наставляя и поучая.

— Если уж завел жену, — гудел он в трубку, — то делай ребенка. Иначе какая семья?

Алексею Николаевичу не хотелось делиться тем, что Таша уже два раза беременела и оба раза все кончалось выкидышем. Видно, слишком тяжело давило прошлое.

— Размыкание матки. Да вы не волнуйтесь. Это вопрос времени, — успокаивал его гинеколог.

Но как не волноваться! Дожив до седых волос, он ждал первого в своей жизни ребенка. И так же сильно желал этого, как и боялся.

На помощь пришла Елена Марковна.

В очередной их приезд в Архангельское она переговорила с Ташей наедине и потом, уже за общим столом, объявила:

— Ми с Семеном Ивановичем устроим ее в лучший госпиталь. Имени Мандрики. Там Таша пройдет всю профилактику. Я считаю, что с этим вопросом все покончено. И лучше расскажу теперь о том, как Сеня необыкновенно упрям. Ви представить не можете! Вчера в обед вдруг заявляет: «Что это мне попало в тарелку?» «Курица, — отвечаю. — Куриная лапка». Не верит: «А откуда у курици такие коготки? Они совсем не куриные!» И ви знаете? Он не дал мне заснуть. Всю ночь анализировал куриную фалангу!..

Генерал молчал и только влюбленно глядел на Елену Марковну, которая продолжала:

— Или вот мухи. Сеня утверждает: «Они налетают из кухни». А на самом деле? Ничего подобного! Их источником питания является его полоскание для зубов. Сеня!| Покажи зуби! Вот: семьдесят три года и ни одного испорченного. Зато зуби…

Во время ее монолога Алексей Николаевич внимательно наблюдал за рыженьким, юрким таракашкой, который бегал вокруг его тарелки, а затем забрался на салфетку. Не желая огорчать хозяев тем, что он заметил этого непрошенного дачного жителя, наш герой постарался выбрать момент, чтобы сощелкнуть, не повредив, таракашку на пол, и тут же поднял тост за хозяйку, пространный, витиеватый и искренний. Елена Марковна была растрогана!

— Разрешите вас поцеловать! — пылко воскликнула она.

На носу у нее блестела серебряной сережкой яркая селедочная чешуйка.

Дорогая, дорогая Елена Марковна! Как много намешано всего в человеке: нелепого, смешного, трогательного, доброго! И как почувствовать, не упустить эту зыбкую грань, чтобы не соскользнуть ни в издевку, ни в сентиментальную восторженность! Но как не любить вас — уже за милую готовность помочь!..

Итак, Ташина и его — их судьба была в добрых и надежных руках. Можно было говорить теперь о чем угодно. Хотя бы о литературе, о классике Федоре Федоровиче, о романе Елены Марковны, который уже вышел из печати и лежнем лежал во всех книжных магазинах Москвы. И Алексей Николаевич говорил, говорил, говорил. И говорил с такой неподдельной живостью, с такой глубиной участия и заинтересованности, что никто и ничто, даже самый проницательный психолог или, скажем, детектор лжи не заподозрили бы его в том, что он, находясь под легким газом, в это время вычисляет наиболее безопасный путь на своих «Жигулях» от генеральской дачи до аэропортовской квартирки.

Последнее слово оставалось за Еленой Марковной, которая, чокаясь, по обыкновению, рюмкой минеральной воды, обобщила;

— Я хотела бы только добавить к этому и развить то, о чем никто из виступавших ничего не сказал…

Домой они с Ташей добрались без приключений.


4

Позади был госпиталь имени Мандрыки в Серебряном переулке, хождения по врачам, надежды и ожидания. Алексей Николаевич даже сократил обычную винную порцию и мотался по хозяйственным делам, чтобы не нагружать Ташу.

Вернувшись под вечер, он увидел, что Таша, сделав круглые глаза, кивает в сторону гостиной:

— Тебя ждут…

Навстречу Алексею Николаевичу поднялся из кресла неприметный, в мятом костюме человек, предъявивший книжечку с популярной аббревиатурой:

— Меня интересует ваша переписка с эмигрантами…

Алексей Николаевич оглядел его: человек как человек. Из общей очереди за вареной колбасой и маслом.

— Вы любите хоккей? — спросил он.

— В общем, да, — смущенно ответил незваный гость.

— Сейчас начинается наш матч с финнами на первенство мира. Давайте, я включу телевизор и принесу пиво. А поговорим после…

Он уже настолько привык к подобным визитам, что не испытывал никакого волнения. Не то что некогда…

В студенчестве, в толстовском семинаре у Гудзия Алексей познакомился с ровесником — филологом из Тулузы Мишелем Окутюрье, много рассуждал с ним о литературе и не только о ней. А когда соседка на Тишинке оставила ему на время однокомнатную квартиру, пригласил Мишеля в гости.

Алексей ожидал своего французского приятеля у метро Белорусская, помахивая ключами на цепочке. Из телефонной будки между тем вывалился толстяк в сером плаще и вдруг с дурацкой интонацией обратился к нему:

— Что? Небось, папка с мамкой уехали? Девушку ждешь?

Чувствуя скользкую фальшь в его голосе, Алексей тут же согласился: да, жду, отвяжись. Об этой как будто случайной встрече Алексею, однако, пришлось скоро вспомнить. После отъезда Окутюрье он получил из Тулузы бандероль— американское издание романа Замятина «Мы» и дневники знаменитого французского писателя Андре Жида. Потом приходили и другие бесценные книги из-за железного занавеса, а сам Алексей копал по московским «букам» нужную Мишелю литературу.

Но через неделю или полторы после первой посылки Тишинку посетил незнакомец — очень крупный парень с большим и как бы раздавленным львиным лицом и оттопыренными ушами.

— Как, получили книжки от Окутюрье? — не представляясь, с порога спросил он Алексея.

— Вы, наверное, из университета? — вопросом на вопрос ответил тот.

— Нет, я спрашиваю. Книги из Франции получили? — повторил незнакомец.

И только тогда до Алексея доехало, кто перед ним.

— Знаете, — сказал он. — Если бы все это было года три назад, я бы испугался. А теперь — не боюсь!

— Вот и отлично, — растянул в улыбке толстые губы разгаданный незнакомец. — Тогда прошу спуститься вниз, к машине.

Была ранняя весна, Москва кисла под промозглым холодным дождиком. В «Победе», за аркой дома, сидели четверо. Когда они поровнялись с машиной, с заднего сиденья молча поднялся толстяк в сером плаще и ушел в дождь. «Победа» остановилась у Министерства внешней торговли Кагебэшник предъявил охране удостоверение, и они с Алексеем оказались в крошечной комнатушке, четверть которой занимал несгораемый шкаф.

— Зови меня дядя Вася,— предложил кагебэшник Алексею — Садись.

Стул, предназначенный нашему герою, был профессионально ловко втиснут в угол между несгораемым шкафом, стеной и маленьким письменным столом: не то что сразу не встанешь, но и от возможного рукоприкладства не увернешься. Сам же дядя Вася вольготно развалился на другом, спиной к двери.

— Вот бумага, ручка. Напиши, о чем вел разговоры с твоим французским другом, — услышал Алексей.

— Да о том же, о чем другие. В нашем семинаре было много народу, — сказал он.

— Не о семинаре речь. Не придуривайся. Ты ведь встречался с Окутюрье наедине. И нас интересует именно это, — парировал дядя Вася.

Пришлось смириться. Алексей, осторожно выбирая слова, набросал сочинение на хорошо известную ему тему: Лев Толстой и французская литература XX века — Ромен Роллан, Анатоль Франс, Андре Жид, Селин, Монтерлан, Барбюс...

— Теперь подпишись. Чудно! — сказал дядя Вася и, не читая, положил бумагу в портфель. — Встретимся через неделю. Я опять заеду за тобой…

И началось! Поехало! Коготок увяз! Чувствуя, что от одного рандеву к другому его затягивают в липкую паутину, Алексей сопротивлялся, как умел. Раз заявил, что не может так больше, что потерял покой и сон, что за ним таскается все время какой-то господин…

— Может, ты ему просто понравился? — улыбнулся одними толстыми губами дядя Вася.— Ну, понимаешь? Как бывает между мужчинами?

«На что он намекает?— лихорадочно думал Алексей.— Уж не на то ли, что я получил дневники Андре Жида? А ведь Жид был известным гомосексуалистом. Имел роман даже с молодым Луи Арагоном»,— и отрезал:

— Если вы подразумеваете извращенную любовь, то я таких преследователей не боюсь...

— Почему же? — обрадовался дядя Вася.

— Да потому, что меня охраняет советский закон!

Дядя Вася разочарованно хмыкнул: не прошло.

Одиако долго толочь воду в ступе дядя Вася не собирался. Он предложил Алексею, по наводке сверху, знакомиться с иностранными студентами и аспирантами в университете и сообщать об их настроениях. А когда тотт отказался, последовала скрытая угроза:

— Мы же с вами хорошо обращаемся…

Переход на «вы» не сулил ничего доброго.

Что делать? У кого попросить помощи? И может ли двадцатипятилетний филолог-аспирант провести всесильный Комитет Государственной Безопасности? Когда дядя Вася привез его на очередной тур уламывания, Алексея заявил:

— Через сорок минут меня ждут в Краснопресненской библиотеке. Я читаю лекцию о Есенине…

А карман жгло заветное письмо. Алексей писал, что если его не оставят в покое, то он передаст через общих знакомых жалобу самому Анастасу Ивановичу Микояну! Последнее, понятно, было чистой липой, да поди, проверь…

Дядя Вася объявил, что хочет проводить Алексея, и тот запаниковал: а вдруг кагебэшник появится в библиотеке? И тогда обман раскроется. Но нет, взмокнув от переживаний, Алексей услышал на перроне метро «Краснопресненская»:

— Итак, до послезавтра…

— Да! Еще маленькая просьба,— как бы невзначай вспомнил Алексей. — Вот мое заявление. Вашему начальству…— и сунул дяде Васе свою папиру.

Лет эдак через двадцать, там же, в метрополитене, на эскалаторе, Алексей Николаевич увидел странно знакомое лицо и почти радостно завопил:

— Дядя Вася!

Тот недоуменно обернулся.

— Вы что, не помните меня? Я Алексей! Мы же с вами сколько раз встречались! Ну, припоминаете? Московский университет, министерство внешторга, Мишель Окутюрье из Тулузы...

Дядя Вася дико взглянул на Алексея Николаевича и вдруг с грохотом обрушился вниз по движущейся лестнице.

Когда Алексей передал дяде Васе свое отчаянное письмо, КГБ позабыл о нем. На добрых полгода. Но в свой срок он был снова отловлен и доставлен для продолжения собеседования. На сей раз в гостиницу «Гранд-отель», напротив музея Ленина.

Тихий персонаж в очках без оправы и с желтыми бачками представился странно: Пасс Прокопьевич.

— Мы приносим вам извинения, Алексей Николаевич,— сказал он.— Все, что вам предлагали, было ошибкой. Вы, действительно, совсем другой человек и не подходите для такой роли...

Говорил Пасс Прокопьевич мягко, интеллигентно, и Алексей ожидал по пословице: мягко стелет, да, верно, будет жестко спать.

— Нас очень интересуют общие настроения культурных слоев, творческих работников,— продолжал тот.— Вы могли бы, так сказать, давать нам общие обзоры…

Все начиналось сызнова. Алексей напирал на то, что по врожденной легкомысленности и общительности даже не сумеет сохранить в тайне предлагаемую ему роль. Пасс Прокопьевич взывал к его интеллигентности, хвалил его способность легко сходиться с людьми и располагать к себе.

Оба они пытались играть на одних и тех же клавишах его обезьяньего характера.

Видимо, в этой затянувшейся борьбе, в бесплодном перетягивании каната Пасс Прокопьевич со своей интеллигентностью изнемог. Как бы то ни было, но в очередной сеанс в «Гранд-отеле», когда чиновник тайной полиции, заперев, по установке, дверь, начал обычную баланду, раздался тихий звук. Кто-то осторожно поворачивал ключом в скважине. И в комнате появился моложавый лысеющий господин в отлично сшитой коричневой тройке.

Пасс Прокопьевич по-военному вскочил, но господин, которого Алексей окрестил про себя генералом, ласково махнул — сиди! — и протянул Алексею руку.

— Иван Петрович.

Генерал говорил неторопливо, с легкой русской картавостью:

— Ну, что вы тут плрозаседались! Оба интеллигенты — вон даже каждый в очках. Неужели не договолритесь? Ведь вам, Алексей Николаевич, довелряется важное госудалрственное дело. Забота нлравственном здолровье. Мы же обязаны знать, что плроисходит в институте, где вы лработаете, в писательской слреде...

Алексей быстро возразил:

— Я не могу, понимаете, не могу что-либо сообщать о человеке, о моих знакомых, если они об этом не щнают. Мне претит это занятие.

Иван Петрович тут же поймал его на слове:

— Холрошого же вы мнения о нас. Вам плретит. А как же мы? Мы, по-вашему, что делаем? Занимаемся чем-то позолрным?

Алексей покачал головой.

— Вы — профессионалы, это ваша работа. Вы не ведете двойную игру.

— Так давайте я вас устлрою к нам, — ласково програсмировал Иван Петрович.— У нас дефицит в интеллигентных кадлрах. Будете тлрудиться вместе с Пассом... Хотите, я сейчас и договолрюсь с вашим дилректолром? Кто там у вас? Анисимов?

И он потянулся к телефонной трубке

— Нет, не хочу, — испугался Алексей. — У меня другая цель. Я мечтаю стать литературным критиком.

— Эх, молодежь, молодежь,— отечески пожурил его Иван Петрович.— Вы же не видите собственной выгоды! Да для лителратулрного клритика наша лработа — сущий клад. Вот, к плримелру, выходит новый лроман. Никто еще не знает, как его надо оценить. Все выжидают. А вы — пелрвый! Вы уже знаете…

Разговор как будто переместился в несколько отвлеченную плоскость. Алексей перебирал варианты и, кажется, нашел счастливый шахматный ход, ведущий к патовой ситуации. На все предложения он отвечал одной фразой:

— Мне это морально тяжело.

Наконец и Иван Петрович потерял терпение.

— Он тлрус! Тлрус! — впервые он повысил голос.— Вот что, Пасс. Пиши ему бумагу о нелразглашении…

Но на прощание все же пожал Алексею руку.

Пасс Прокопьевич, однако, не отпускал Алексея еще добрых два часа.

— Вы понимаете, — рассуждал он. — Когда мы вступаем с кем-нибудь в определенные отношения, то либо находим единомышленников, либо расстаемся противниками. А вот в случае с вами я не могу сказать ни того, ни другого…

Алексей, кажется, выпорхнул из силков чекистов. Но внимание их на себе ощущал не раз и по разным поводам. Например, когда решил осуществить грандиозный ремонт в своей квартирке на Аэропортовской, пригласив пожилого мастера Афанасия Степановича.

Это был, действительно, мастер старой закваски. Совершенно лысый, в очках с золотой оправой, он священнодействовал с аккуратностью немца и когда размывал потолок, и когда производил побелку, и когда — один — ловко клеил полотна красивых, именуемых шаляпинскими, обоев с букетами роз. Тогда-то Алексей Николаевич и оторвал, выбросил Зойкину жвачку.

В самом начале ремонта произошел непредвиденный казус. Когда Афанасий Степанович снял в гостиной бронзовую елизаветинскую люстру, в квартире вырубилось электричество.

— Я, Алексей Николаевич, у больших людей ремонты производил,— вдумчиво рассуждал мастер в обед, когда они ели приготовленную хозяином баранину, запивая пивом (свои законные двести пятьдесят водки Афанасий Степанович употреблял после завершения трудового дня),— и вот, глядите, что у вас в люстре торчало...

Он вытащил из кармашка рабочей блузы маленькую черную штуковину с металлическими усиками.

— А что это, Афанасий Степанович? — равнодушно удивился Алексей.

— Это, Алексей Николаевич, так называемый «жучок». У вас, я думаю, собираются интересные люди. Штучные люди. Беседуют. А «жучок» все слышит…

«Хауз-майор!» — дернуло Алексея Николаевича

После операции по уничтожению в квартире радионасекомых ходоки с Лубянки навещали Алексея Николаевича с длинными и неровными паузами. Вот он получше от архиепископа Иоанна Сан-Францнсского приглашение поехать в США. На празднование 225-летия независимости. Заинтересованное лицо тотчас же припожаловало: что Алексей Николаевич думает предпринять по этому случаю? Да ровно ничего!

— Собираюсь на два месяца в Крым и думаю, что это гораздо интереснее, — ответил он тогда.

Алексею Николаевичу не раз и в самом дружеском тоне предлагали прекратить переписку с эмигрантами. Но он неизменно отвечал:

— Это моя профессия. Я пишу о литературе русской эмиграции.

— А вы понимаете, что вам присылают книжки, приобретенные на средства ЦРУ? — строго сказал ему господин в мятом костюме.

— Я об этом не думаю. Какая разница? Это нужно для моей работы.

И от него отставали, предлагая на прощание:

— Только не теряйте достоинство советского человека.

И он старался не терять.

Ну, а визиты и проверки воспринимал как неизбежную профилактику. И ничего страшного. Валяйте, проверяйте — как он и объяснил очередному гостю, с которым смотрел, как наши дернули в хоккей финнов. Поговорить по душам, как предлагал гость, не удалось, и было решено назавтра прогуляться в Александровском саду.

Алексей Николаевич захватил пачку писем, которые получил в последние два месяца — пусть почитают, если интересно — и пожаловался, что беспартийному русскому интеллигенту очень трудно. Даже за рубеж не пускают. А уж о какой-то карьере и говорить нечего: все закрыто, глухо. Что ждет его при такой политике? Где провозглашенный союз коммунистов и беспартийных? Все верхние этажи захвачены карьеристами с красными книжицами. Это же цирк!..

Собеседник отвечал:

— Я с вами совершенно согласен, — но тут же добавлял:— Только как частное лицо…

Расстались чуть не приятелями. Алексей Николаевич приглашал его на хоккей под пиво, а тот, прощаясь, спросил:

— А вы не хоите поехать в Париж? Там, где еще живут ваши адресаты? Конечно, если…

— Знаете, — перебил его Алексей Николаевич, переиначивая знаменитое высказывание коронованного отступника Анри Четвертого. — Знаете, я давно понял. Париж все-таки не стоит мессы!..

Какой Париж, какая заграница! Алексей Николаевич теперь не жил, а трепетал: они с Ташей ждали ребенка…


Глава шестая


ПОЗДНЯЯ ДОЧЬ


1

Сборы начались задолго, с репетиции завтрашнего наряда, оказавшегося очень пышным и затейливым. Белая кофточка с кружевным воротником и манжетами; легкий, из розового хлопка, в сборках у щиколотки комбинезон, к шлейкам которого Таша прицепила веселых целлулоидных самоклеющихся мышат: один целится в другого из лука; цветные, на литых подошвах кроссовки. Все добыто Ташей в честных долгих хождениях, стояниях, доставаниях или изготовлено собственноручно. Когда родительская коммисия одобрила костюм, его торжественно развесили на стульях — до утра. И Таня потребовала, указывая на свою жиденькую косичку с пышным бантом:

— И хвост мой раздень!

Спала она тревожно, никак не хотела выпускать из рук большого плюшевого мишку, которого надо было оставить дома, вертелась всю ночь и поднялась ни свет ни заря. Торопилась, боялась опоздать на автобус с детьми, хотя по домашней привычке и капризничала во время умывания:

— Не хочу большое мыло! Дай мне худое

Таша делала круглые глаза и за спиной у Тани говорила, что я до невозможности избаловал дочь, но что там, в детском лагере, наконец-то все поправят. А я, не узнавая, глядел на худенькую фигурку вдруг вытянувшейся к трем с половиной годам девочки, еще недавно такой пухлой и сонной. Быстрая, верткая Таня металась, проверяя, все ли положила в сумочку мама:

— Скорее! На дачу! Мама! Я такая недождливая

Неужели это она совсем недавно, в маленькой комнатке старого роддома Грауэрмана, завернутая в конверт, поразила меня в перый же миг мудрым неподвижным взором, словно бы помнившим что-то, недоступное взрослым, позабытое ими? Казалось, один сплошной зрачок глядел откуда-то, из запредельного далека. Впавший в транс Будда? Или даже некий допотопный лик Атлантиды, вдруг очнувшийся в ней? Какая-то мудрость природы угадывалась там, которая открылась ненадолго, чтобы уступить вскоре обычному, житейскому, уже измеряемому отведенным каждому временем между рождением и смертью…

Ей было два года, когда, под музыку, я кружил ее на руках. Выражение особенной, наполеоновской пробы гордости появлялось при этом на ее толстом довольном лице. И вдруг я перехватил ее взгляд, теперь уже совершенно иной — взгляд крошечной женщины: она ловила свое отражение в блестящем красками портрете цесаревича Александра Павловича с орденскими знаками и голубой лентой.

И вот: в ней пробудилась кокетка со всеми подобающими лукавствами — магической властью зеркала, тягой к парфюмерным ароматам, желанием надеть, нанизать, наляпать на себя банты, украшения, заколки. А недавно Таша поймала ее, когда, завладев маникюрным прибором, Таня пыталась пинцетом щипать и без того едва пробивающиеся бровки. И хотя ходила она по-прежнему вперевалку, уточкой, в ней уже к трем годам стало обозначаться нечто сугубо женственное — в движениях и мимике, в том очевидном переполохе, какой вызывало появление незнакомого мальчика.

— Дай мне с собой маленькую куколку. Это моя дочка,— говорила она утром Таше.— А когда мне будет четыре года, у меня родится собачка. И я буду с ней дружить.


2

Что такое середина июня в Москве уже далеких восьмидесятых?

Зноем дышит, кажется, не солнце на обесцвеченном небе, зной в размягченном, с миражной дымкой асфальте, в многоэтажных каменных берегах улиц, в тебе caмом.

Солидный, мучнистого вида подстарок отчаянно потел в яркой импортной майке. На колыхавшемся в такт шагам почти женском бюсте, рядом с пятном кетчупового происхождения, крупные английские буквы: «ВОЗЬМИ МЕНЯ!» Шла счастливая старуха, неся через плечо, на манер солдатской скатки, связку рулонов пористой, для нежного употребления бумаги. Из кафе «Лакомка» появился некто, предшествуемый своим животом, с неутоленным и уже почти людоедским желанием мяса в глазах. У киосков приезжие давились фантой, убеждая себя, что химическая отрава им очень приятна. Беззаботной походкой, которая исчезает только с возрастом, шагал навстречу гренадерской стати молодец, держа в кулаке, точно гранаты перед рукопашной, три «эскимо».

— Папочка! Папуля! Хочу мороженого! — тотчас заверещала Таня.

— Где брали эскимо? — спросил я.

— Грл-брл-дрл… — охотно объяснил молодец, жуя на ходу, по укоренившейся нехорошей детской привычке, изнанку собственной щеки.

Но я уже видел хвост за станцией метро — жара была лучшей рекламой. За нами тотчас выстроились: бабушка со свежезалатанным носом и глазами, отливавшими ртутным блеском (свою ступу с метлой она, очевидно, оставила за углом), солидный хозяйственный мужчина лет семи и наконец сиамская кошка в интересном положении.

— Кися, кися! — тотчас, забыв про мороженое, бросилась к ней Таня. — Какой у тебя животик! Ты что, заболела? Тебе надо в Склифософского…

Но та в ответ лишь надменно расширила свои прекрасные дымчато-голубые глаза и грациозно, в ногах у очереди, прокралась знакомым только ей путем к тайной цели — в недра палатки.

После мороженого Тане потребовался туалет. Я вспомнил, что удобство это имеется прямо перед собором святого Климента Римского — дивным, некогда бело-розовым храмом в стиле нарышкинского барокко.

Удивительное дело! Когда я, двадцать лет назад, поселился у метро «Аэропорт», на Красноармейской улице, то и там, перед церковью святой Екатерины, построенной самим Казаковым (в едином ансамбле с Петровским замком), обнаружил это полезное заведение. Мало было, очевидно, обратить белоснежное, трепетно-хрупкое создание в склад железного лома, надо было перед ним еще и нагадить. Видно, стала былью сказка «гражданина Веймара» — есенинского Чекистова, который когда-то мечтал:


Я ругаюсь и буду упорно

Проклинать вас хоть тысячу лет,

Потому что хочу в уборную,

А уборных в России нет.

Странный и смешной вы народ!

Жили весь век свой нищими

И строили храмы Божии.

Да я б их давно

Переделал в места отхожие….


В моем детстве строчки эти с нехорошей, больной улыбкой не раз повторял отец, уже давно покойный. Некогда, приезжая на каникулы из юнкерского училища в свою смоленскую деревню, он читал и пел в церкви за дьякона…

Впрочем, и Чекистов предусмотрел не все. Еще обязательной приметой соседства с храмом стали пивные — и у собора Климента Римского на Пятницкой, и у церкви святой Екатерины на Красноармейской. Кружка пенной горьковатой влаги взамен «опиума для народа». Правда, в середине восьмидесятых, борясь за всеобщую трезвость, кремлевский творец перестройки пиво заменил на квас. Очевидно, с учетом все того же — и этот напиток требует ускоренного водообмена…

В сквере, перед собором, я заколебался, не находя возможного выбора между двумя буквенными обозначениями, и, обругав Чекистова, понес дочь за кустики. После этого можно было спокойно двигаться к метро. Таша обязалась явиться прямо к автобусу: необходимо было запастись для Тани еще кое-какой мелочью в Детском мире.


3

Москва не просто огромный Детский мир; это множество миров, во внутреннем существе своем даже не соприкасающихся, не ведающих друг о друге. И в метро, с дочкой, я теперь эти миры наблюдаю. И не перестаю удивляться. На перроне, в простенке — молодой человек с девушкой. Встали тесно, будто в уединенной аллее вечером, и наконец прислонились — щека к щеке. А рядом бабушка — уж не та ли, что брала наверху мороженое? С ненавистью лютой поглядела на парочку, опалила ее взглядом, словно ртутной лампой, и не выдержала:

— Тьфу, гадость! Стоить и, не хуже, нос у ей сосеть… — Она увидела проходившего человека в форме: — И куда только милиция смотрить!..

Розовощекий сержант, едва ли не ровесник влюбленных, от ее слов стал малиновым и стыдливо ретировался, исчез между колоннами. Он и сам, верю, переодевшись после службы, так же вот встречает свою подругу.

— Нет, напишу, напишу, куда следуеть, про все эти безобразия! — ораторствовала бабушка, уносимая людским потоком в подошедший поезд. И уже через стекло вагона грозила сухоньким кулачком, часто разевая в неслышном гневе беззубый рот, словно в горле у нее застрял ком сухой каши.

А поезд уже набрал ход, и уже моя Таня устроилась на диванчике, согнав здоровенного парня с лиловыми наколками на загорелых руках. Подошла к нему, посмотрела внимательно, а потом сказала непреклонно:

— Пожалуйста, уступите мне место!

Он поднялся, да так суетливо, чуть ли не заискивающе. И она, с торжеством вернувшей себе трон королевы, уселась.

Остановка. И двое вошедших работяг кидаются к пострадавшему от моей дочки, хохочут, громко бьются ладонями, вспоминают о чем-то своем на весь вагон:

— А братья Карамазовы?

— Эвон, спохватились! Да уж пятый год, как вкалывают на овощной базе!..

Нет, Москва полна чудес!


4

А на площади, перед «Икарусом» — ликованье. Ликуют дети, ликуют родители. И воспитательницы стараются ликовать, им положено. Таша уже тут и с ходу пытается дать Тане последние наставления. Но где там! Та уже устремилась к детям. Еще бы! Все время со взрослыми. Ни братика, ни сестренки, ни соседских ребят. Ни даже собачки — настоящего, веселого щеночка. Притворная веселость взрослых ненадолго обманет — она пресна. И сколько раз, когда гуляли мы с ней улочками замоскворецкими, где квартал за кварталом — все главки, НИИ, ящики, управления, Таня молила:

— Папа! Покажи мне детей!..

Она уже в салоне, носится между креслами, что-то говорит другим детям, смеется во весь рот. Я машу ей авоськой с мамиными покупками.

— Тоже внучку отправляете! — улыбается мне, желая, видимо, пуститься в подробный разговор, какой-то старец.

Никак не привыкну к своему возрасту, к тому, что отец я — очень поздний. Чтобы сэкономить энергию молча киваю, но Таня тут как тут — вмиг разрушает мою стратегию, высунувшись из автобуса с криком:

— Папочка! Тут Юля и Маша! И даже есть Таня! Другая! Не я!..

Старец, словно уличив меня в чем-то гадком, укоризненно качает плешью. Тем временем все расселись, старшая воспитательница пересчитывает поголовье свое — все сходится. Впереди уже милицейские «Жигули» с крутящейся мигалкой на крыше. И вот «Икарус» тронулся, пошел, в нем — Таня. В последний раз мелькнул ее бант, белая кофточка с кружевами.

— Ты не забыл? Мы обещались навестить твою маму, — говорит Таша. — Сейчас заедем на Ленинградский рынок, купим молодой картошки. Хотя бы килограмм…

Она молода, хороша собой, заботлива. Разница в летах? Конечно, великовата. И это проявляется по разным поводам. Когда я называю какое-нибудь старое имя: писателя, художника, ученого, Таша сразу спрашивает: «А сколько лет он прожил?» Что ж, примерка. И обижаться тут не следует.

Характер украинский и, как подобает украинке, вспыльчива, словно порох, и так же отходчива. Но, конечно, как бы это выразиться помягче, во всем упорна, неуступчива. Скажем, с вечера овседомляется:

— Какой завтра суп хочешь? Грибной, гороховый, борщ или рассольник?

— Да лучше всего, пожалуй, гороховый, — мечтательно отвечаю. — С окороком и гренками.

И слышу непреклонное:

— А я уже замочила для борща фасоль.

— Так чего ж ты тогда спрашиваешь? — наивно возмущаюсь.

Зато — кулинарка. Что борщ украинский с крупной фасолью, что голубцы из квашеной, в кочанах капусты или пельмени с ливером — все шедевры не хуже Ренуара. И еще — превеликий ученый. То есть, кроме десятилетки да года ПТУ, за плечами ничего. Но тонны прочитанных книг. И все это легло на свежие мозги.

Литературой сам я занимался много, а вот не заметил же, что в «Войне и мире» Андрей Болконский получает от сестры медальон на серебряной цепочке, а на поле Аустерлицком цепочка становится золотой. Или у Мармеладовых, в «Преступлении и наказании», двое маленьких: сперва это мальчик и девочка — Лидочка и Коля, а затем, на поминках, уже два мальчика — Леня и Коля. Все ведь запомнила!

И, признаюсь, если мне нужно, предположим, сообразить, как звали шестерых дочек императора Павла Петровича и когда какая умерла, то обращаюсь не к Шильдеру, а к Таше: тотчас расскажет…

Мы с ней всюду успеваем: ведь без Тани легче. И на рынок едем (покупки делает, конечно, она, я только смотрю), и у мамы моей сидим. Таша уезжает пораньше — будет генеральная уборка в квартире, а я возвращаюсь только вечером.

В дороге — не оттого ли, что летишь мимо быта, — думается легче, легче вспоминается всякое. Сосед читает газету — статья в духе начавшейся перестройки, гневная, о приписках. И я тотчас вспоминаю: тоже о приписках. Впрочем, если бы мне это не рассказал некогда давний приятель, студент-однокурсник, подумал бы — какой скверный анекдот. Но тема такая, что не просто грешно, а преступно ее в анекдот вставлять. Так, повод к размышлению. И, конечно, горестный.

У однокашника моего скончалась мать. И вот отправился он, как водится, в бюро гражданских актов. Милая девушка, согласно предъявленному паспорту, записала фамилию покойной, имя, отчество, возраст. «Девушка, — сказал он, — вы ошиблись. Маме было не семьдесят пять, а пятьдесят семь лет». — «Ах, — отвечала та,— вам ведь теперь все равно. А у нас план средней продолжительности жизни».

От мыслей этих, гражданственных, возвращаюсь моей Тане. Как она там? И невольно приходит на ум прошлогодняя история. Я уезжал в Коктебель, на два месяца, работать, и Таня с Ташей провожали меня на перроне. Таня была возбуждена, радостно прощалась, махала ручкой. А назавтра утром как ни в чем не бывало побежала к моему кабинету, стала стучаться в дверь: «А где же папа?» — «Он же вчера уехал»,— напомнила Таша. И тогда Таня грустно сказала: «Почему папочка уехал и забыл нас на станции?»

Тут первая печаль тронула меня: а ведь она завтра проснется в убеждении, что по-прежнему дома, с нами! Поиграла в автобусе с детьми и снова у себя. Не рано ли мы отправили ее в дальнее путешествие?

Я вышел на «Третьяковской», когда было уже темно и безлюдно. Только маялся у станции, словно одинокий влюбленный, милиционер, в трепетном ожидании сильно загулявшего хмельного кандидата для немедленного спецмедобслуживания…


5

Жизнь хрупка, как «Жигули».

Живешь, думаешь, что все прочно, ан, вдруг оказалось, что годами гулял по тонкому льду. И в один прекрасный день лед этот лопнул. И надо начинать сначала.

Ну, по крайней мере, мне-то не на что сетовать: моя вторая жизнь — во втором браке — счастлива. И главное счастье — Таня. Без нее дом пуст, вынуто нечто главное — теплый стерженек.

Все как-то не так, и даже телеящик пугает и раздражает, чего раньше не замечалось. Вот знаменитый бас с мокрым клоком на лбу и чудовищной грудобрюшной преградой, поднятой, кажется, к самым сосцам, отчего коробом задирается накрахмаленная грудь, уронив на нее подбородок и наклонив набок голову, наслаждается собственной артикуляцией: «О, если б мог вымолвить в звуке всю силу страданий моих…» Но теперь вижу, что все его страдания устремлены в этот миг только к собственной гортани, и не могу, выключаю певца, хотя раньше им упивался.

И гости, разговоры либо скучны, либо неправдоподобны. Приходит супермен столичный, в роскошной бороде, весь в штатском (то есть из Штатов), в одном лице: боксер, драматург, теннисист, врач, музыкант. И завлекает новомодной сиреной:

— Ни-ког-да ни-че-го подобного ты не испытывал! Это сон, кайф, небожительство! Час, нет — полтора часа игры в теннис на божественном корте с ковровым покрытием! Потом — час плавания в бассейне. И уж затем потрясающий мастер делает тебе массаж. Я! Я сам подготовил его! Заслуженный мастер спорта, который ощупает тебе каж-ду-ю жил-ку, каж-ду-ю кос-точ-ку! Это не какая-то телка, обращающаяся с твоим телом, как бабка с тестом. Все, все ощупает кончиками пальцев и все выправит: остеохондрозы, спондилезы, миозиты. Но и это еще не все!..

Тут супермен в крайнем волнении катапультирует из кресел, хватается за лохматую голову, закатывает крошечные глазки за притемненными стеклами цейссовских очков и разевает страшный беззубый рот:

— В своем кабинете мастер потом угощает тебя чаем из шестидесяти трав, сам в это время играет на флейте сонаты Моцарта. А его ог-ром-ный, рос-кош-ный ирландский сеттер — их поет! Аб-со-лют-ный слух! Не-ве-ро-ят-но!..

А у тебя во рту от услышанного почему-то привкус мышьяка…

Но что же наша Таня? Исправно приходят листочки, написанные воспитательницей. И всегда с одним и тем же текстом: «Дорогие мама и папа! Я здорова, чувствую себя хорошо, играю, мне весело. Целую — ваша Таня». И цветочек сбоку приляпан.

Не раз и не два просили мы разрешения приехать в детский лагерь и хоть издали поглядеть на нее. Нам отказывали: «Она у вас домашний ребенок, только привыкает к коллективу. И если увидит вас, это нанесет ей непоправимую психическую травму. Вот будет родительский день — тогда…» А родительский день — через месяц после отъезда детей в лагерь…

Но правду говорят: день тянется, словно месяц, а месяц пролетает, как день. И всему приходит свой срок. Пришел и долгожданный день родительский. Мы с Ташей накупили всякой всячины — фруктов, сластей, любимой жвачки клубничной и помчались, полетели — на свидание с дочкой.

У калитки, за столиком сидела строгая дежурная и глядела в список. Родители переминались нетерпеливо в очереди. Вот и наш черед. Называем себя и слышим:

— Ваша Таня болеет.

— Что с ней? Где она?

— Узнаете все от лечащего врача. В изоляторе. От главной аллеи налево, по дорожке. Там увидите…

А из глубины сада, из зеленого массива — всплеск смеха, аплодисменты, и вот грянула веселая песня: дети играют в честь своих родителей праздничный концерт.


6

Она стояла перед маленьким фанерным домиком, крепко ухватившись левой рукой за ногу молодой докторши, и молча, даже безразлично глядела, как мы подходим. Исхудала и побледнела, осунулась личиком так, что я сначала решил: нет, не она, просто очень похожа. Но вот ближе и ближе — Таня. И все то же молчание и те же неподвижные глаза. А во взрослом взгляде ее уже можно кое-что и прочесть: глубокую укоризну — за что?

Таша подняла ее на руки — Таня отрешенно молчала, только прижалась. Таша затормошила, принялась целовать, ласкать — в ответ ни слова. И тогда я не выдержал, бросил на траву пакеты с подарками, выхватил у нее Таню. И, унося, услышал, как врач убеждала Ташу:

— Уговорите вашего мужа забрать ее. Она у нас все время болеет. ОРЗ — температура, кашель, горло, хрипы… И почти весь месяц — одна, в изоляторе…

Отошла она, немножко оттаяла только под вечер, перед сном. Стала узнавать кукол, собачку, мишку своего плюшевого. Но куда подевалось лепетанье, пулеметное стрекотанье ее — только короткое «да», «нет», «не хочу», «буду»…

На другое утро Таша натерла ей морковки, и она съела. Пришла ко мне в кабинет, пугливо потрогала знакомую машинку на столе. И началась у нее натужная рвота. А потом Таня принялась рыдать — безутешно, истерично, с затяжным лающим кашлем. Долго не могли ее успокоить. А когда отплакалась, накашлялась, то сказала нам тихо:

— Только не отдавайте меня в изолятор…

Тут уж и Таша прослезилась. Но с этого случая Таня стала понемножку выздоравливать. Кашляла и хрипела по-прежнему, а вот душой пошла на поправку. Все-таки что-то в ней сдвинулось, нам не видимое. Раз проснулась посреди ночи и спросила:

— Мама! А я еще буду жить или скоро умру?..

Надо было вести ее в поликлинику. Я взял больничные листы, которые дала докторша. И за каждой радостной весточкой с приляпанным листочком из лагеря возникла другая, подлинная. И так день за днем:


Имя, фамилия, год рождения… «Рост — 105 см., вес — 17,800.

18 июня, t вечером — 38°С.

Девочка контактная. Беспокоит головная боль. Обнаружено: зев ярко гипертрофирован. Рs 80 ударов. Тоны сердца приглушены. В легких дыхание везикулярное. Диагноз: ОРЗ».


«5 июля, t утром — 38,9°, вечером — 37,4°. Капризничает. Плохо кушает и плачет. Зев и слизистые гипертрофированы. В легких дыхание везикулярное.

Диагноз: ОРЗ».


И в родительский день: «15 июля, t — 39°С.

У девочки насморк, головная боль. Девочка вялая, капризная. Обнаружено выраженное явление ринита. Зев и видимые слизистые гипертрофированы. В легких дыхание везикулярное.

Диагноз: острый назофарингит».


Вот тебе: «Я здорова, чувствую себя хорошо, мне весело»! В поликлинике врач сказала:

— У нее, по-видимому, начался бронхит. Надо не допустить, чтобы перерос в хронический…

Хронический бронхит? Я хорошо знал, что это такое. В военном моем детстве, в суворовском, осенью и весной — постоянно с мокрыми ногами, зимой — в спальне с дровяным отоплением, приходилось накрываться поверх одеял физкультурными матами, по одному на несколько сдвинутых коек. И я наконец нажил его, и ночами заходился в кашле, таком трескучем, словно от забора отдирали доски. И теперь почасту встречаю межсезонье отзвуками тех далеких лет. Но ведь сейчас не война…


7

Теперь мы вместе. Всю осень Таня кашляла, а с приходом зимы и кашель прошел. И мы гуляем, играем, занимаемся.

Обучаю Таню писать, я сделал маленькое открытие. Она у нас левша, и левша неисправимая. Упорно чертит строй букв не слева направо, а справа налево. И до сих пор нет-нет, да и своротит на свое, встречное движение пером. Я в юности моей в университете зазубрил «зебане фарси» — персидский, слушал Бориса Всеволодовича Миллера (последнего из ученой династии Миллеров), выводил в ниточку разные «Алефы», «Кафы» и «Гафы», «Син», «Шин», «Сад», «Дад». Но только теперь догадался, что древний изобретатель арабской письменности, верно, как и моя Таня, тоже был левша…

После занятий — гулянье. Правда и то, что двор наш к этому мало приспособлен. Посреди — полая трансформаторная будка, оставленная, очевидно, как архитектурный памятник, характеризующий идеалы отгремевшей героико-трудовой поры. Четыре жестяных вазона с крышками — для нечистот, — вечно облепленные жирными сизяками, этими летающими крысами города. Два десятка «Жигулей». Что еще? Да, главная наша достопримечательность — двухэтажная усадьба конца семнадцатого века, которую захватила одна из бесчисленных загадочного назначения экспортных организаций.

И вблизи ни единого зеленого островка: асфальт, громады зданий, бесконечные ремонтные долгострои. Ну, что ж, социализм — это вечный ремонт. Я и Таша ездим попеременно с дочкой на бывшее Болото — в Репинский сквер или еще дальше — в Измайловский парк или Парк Культуры и Отдыха имени Горького.

— Поедем в горький парк! — упрашивает Таня.

Ну, что ж, в горький так в горький.

Во дворе сегодня, впрочем, тоже есть на что посмотреть: выпал снег декабрьский, покрыл крутой скат крыши боярской усадьбы с экспортной начинкой. Вороны — умная птица, не ровня голубям, — рады снегу. Тяжело махая крыльями, одна садится на конек, растопыривает лапы и вдруг — точь-в-точь заправский лыжник — съезжает до загнутого края. За ней другая, третья. Мы с Таней смеемся: вороний слалом. Хорошо!

В метро думаю все о том же: о своей второй и уже настоящей жизни. И не удивляюсь тому, что все мне было предсказано еще в дурашливых отроческих играх, в суворовском. Один из воспитанников, бедовый тринадцатилетний москвич, вдруг заявил, что знает, кто из нас сколько раз женится. Мы все и не понимали тогда как следует, что это такое: женится. А вот подставили наши стриженные под ноль головы. И он мне убежденно сказал:

— У тебя две макушки. Значит, будет и две жены…

Тем временем мы уже на станции «Парк культуры», поднялись с Таней по эскалатору и идем медленно через мост, над Москвой-рекой. A навстречу женщина, роскошная, как довоенная Кулинарная книга.

— Папочка! Папуля! Что ты так долго смотрел на тетю? — слышу требовательный лепет.

Ну, как, скажите, объяснишь этому четырехлетнему пытливому философу, что прошествовавшую (не повернув головы) пышную тетю я помню девушкой — тоненькой, изящной, с бесподобным овалом лица и губами, как бы протянутыми для поцелуя, с уходом которой из моей жизни ушла вся молодость, беспечность и столько несосостоявшихся надежд.

Все это было у нас, не было только вот такой Тани, которая сейчас семенит рядом, ухватившись за мой указательный палец. И, глядя вслед безостановочной Гераклитовой реке жизни, равнодушно несущей в общий океан все наши отдельные загадки и тайны, понимаешь, что не можешь объяснить чего-то главного не только маленькой дочери, но и прожившему большую часть жизни подстарку — себе самому.

Ах, Москва, Москва! Сколько же в ней вской удивительной всячины, даже в малом!

И pазве не удивительно, например, что вся моя скромная жизнь в Москве — от рождения и до сего дня — уместилась в гнездах, расположенных строго по одной осевой линии: с северо-запада на юго-восток. А если еще точнее, то по радиальному направлению метрополитена «Сокол» — «Варшавская».

На Тишинке, у «Белорусской», я провел детство и юность; отсюда ездил в спецшколу Военно-Воздушных Сил, в Чапаевский переулок у «Сокола»; затем — в университет, что на Моховой, у «Свердлова»; когда женился (первым, несчастливым браком), ютился сперва в подвале, на Зацепе, у «Павелецкой», а затем — в коммуналке, рядом с Рыбокомбинатом, в последнем тогда жилом доме на Варшавском шоссе; потом, с натугой собрав сумасшедшую тогда для меня паевую сумму, перебрался в кооператив на Красноармейской, у «Аэропорта». И вот теперь — многоэтажка в Лаврушках, Третьяковская галерея, белый стебель колоколенки Николы, что в Кадашах — У «Новокузнецкой». А ведь впереди еще непредугадываемо маячила на том же радиусе сталинская башня — небоскреб на Котельниках…

И у жизни, видимо, есть своя — и безупречная — геометрия.

Так что же такое счастье? Много это или мало?

Счастье — сидеть за простым столом и глядеть в лицо другу. Счастье — услышать внезапно обрывок какой-то дорогой и позабытой мелодии, которая на мгновение перенесет тебя туда, в твою молодость. Счастье — чувствовать слабое пожатие маленькой беспомощной ладошки в твоей руке…

Возвращаемся мы с Таней после горького парка к ужину, усталые и довольные. После чтения вечернего требуется песенка, особая, только наша.

Я хотел научить Таню алфавиту и придумал незатейливую стихотворную лесенку, по буквам: «Аю-аю-аюш-ки, где были? У Анюшки; баю-баю-баюшки, где были? У Борюшки; ваю-ваю-ваюшки, где были? У Ванюшки…» Но вот добираюсь до Ленушки, Маюшки, Надюшки…

Она закрывает глаза, уже переставая бороться со сном, но, засыпая, не может удержать улыбки в ожидании своей строчки:

— Таю-таю-таюшки, где были? У Та-ню-шки…

Когда все это было? Десять? Двадцать лет назад? Да и было ли? А если и было, то куда подевалось?

И вновь, как страшный сон, видение: мгновенное обнищание, визит японцев, потеря квартиры, а с нею развал, гибель.


Глава седьмая


ЖИЗНЬ ПОНАРОШКЕ


1

Они появились точно — минута в минуту — супружеская пара, настолько похожие друг на друга два лилипута, что, казалось, никто бы не заметил, если они поменялись бы одеждой. Деловито передвигаясь по огромной квартире, обмениваясь компьютерными репликами и непрерывно улыбаясь, они были неправдоподобно муляжны, словно сбежали из магазина электронных игрушек.

Алексей Николаевич вспомнил рассказ деда-партизана, воевавшего с японцами в двадцатом, на Дальнем Востоке: «Как-то мы захватили офицера с денщиком. Это был самурай, очень чистоплотный — возил с собой походную каучуковую ванну. Случалось, допрашивал в этой ванне пленных красных, поливая их кипятком, а после мылся сам…»

«Верно, они-то и будут людьми двадцать первого века, когда сварят всех нас», — подумал Алексей Николаевич, наблюдая, как японец-муж переходит из одной комнаты в другую, указывая игрушечным пальчиком:

— Это оставить… Это нет… Это оставить…

Он подошел к пианино, потрогал клавиши детской ручкой:

— Кто играет?

— Муж играет, — с готовностью ответила Таша, как школьница за классным руководителем, следовавшая за японцем.

— Пусть мужа сыграет…

И когда Алексей Николаевич, еще не понимая, для чего, сыграл первую, доступную для любителя, часть «Лунной сонаты», японец сказал:

— Хорошая пианина… Оставить!

В течение получаса все было решено, бумаги подписаны, пути к отступлению отрезаны. Танечка уехала ночевать к брату Алексея Николаевича, у которого жила и их мать. Ну, а Таша взяла на себя тяготы перевозки вещей в Домодедово, как всегда, освободив от бытовых забот Алексея Николаевича. И вот на своем «Иже» он прибыл в крошечную квартирку, приноравливаясь, примериваясь к совершенно новому существованию: две десятиметровых комнатенки, кухонька, где и одному не повернуться, совмещенный с душем туалет. И холл с телефоном, куда выходили двери еще двух соседей. Можно сказать, общежитие.

Ночью Алексей Николаевич внезапно вспомнил, какие странные сны, повторяясь, приходили к нему незадолго до сдачи Ташей квартиры в высотке. Алексей Николаевич чаще всего оказывался на Тишинке, где теперь жила его сестра и где, в тесноте и неуютстве, он провел молодые годы. Встречал там отца, давно уже умершего, и маму, к этому времени, после второго инсульта, потерявшую рассудок, и горячо упрекал их: «Куда вы подевали мою огромную квартиру?» И в двойном сне эта квартира затем являлась — всякий раз иная, не похожая на ту, где так бездумно и счастливо Алексей Николаевич жил последние годы, — то в громадном квадратном доме, то в каком-то бетонном муравейнике с множеством лифтов, которые бесконечно путались, то в помещении на …надцатом этаже, откуда, однако, можно было спуститься прямо из окна по пологому травянистому скату к площади, то вдруг в цоколе прежнего кооператива у метро «Аэропорт».

И Алексей Николаевич горестно повторял:

— Куда девалась моя квартира? И где мне теперь жить?

Сны забегали вперед и предупреждали его...

На другой день маленький грузовичок в три тонны перетащил все их нажитые потроха: оставшуюся мебель, хозяйственные запасы и, конечно, книги в сотне картонных коробок. В квартирке разместить это не было никакой возможности, и Алексей Николаевич договорился с директором поселка — молодым ушлым татарином, что они какое-то время полежат у него на складе.

— Если заплатишь в валюте, я тебе весь поселок могу сдать, — рассмеялся тот, щуря и без того узкие, матово-черные глаза.

А вечером приехала, нет, прилетела, примчалась Таша, облучая все и вся радостью.

— Смотри! Смотри! — кричала она, сжимая пачку новеньких серо-зеленых бумажек с портретом скучного толстолицего, лысеющего со лба господина. — Видишь, сколько! Теперь я куплю «Жигули». Девяносто девятую модель. Сережин брат Паша поедет завтра же со мной в Автоваз. А потом купим такую же машину тебе…

Алексей Николаевич постарался изобразить улыбку, но она вышла у него кислой.

— Ты что, не понимаешь, что это наше спасение? — накинулась на него Таша.— Теперь и Таня спасена! И я наконец-то не буду ломать голову над тем, как растянуть твои жалкие гонорары…

Алексей Николаевич внутренне сжался: неясные предчувствия чего-то печального сумеречной тенью вошли в него, заставив прошептать:

— Да не востребует Всевышний более, чем мы на то способны…


2

Каждое утро, страшась, что они опоздают на тренировку, он будил Ташу. Просыпался часов в пять, лежал на своем диванчике, поглядывал на японские часики с подсветкой, с тоской слушал, как комариным звоном наполняется и немолчно поет голова, и ждал, пока подкатит нужное время. Потом, зайдя в другую комнатенку, долго звал Ташу, иногда тормошил, выводя из транса, из глубокого простонародно-безмятежного сна.

Она нехотя оживала, постепенно освобождаясь от липкого гипноза ночи, и первые движения совершала, почти не разлипая глаз — как лунатик или сомнамбула. Потом, вспоминая о заботах, медленно включалась в эту жизнь: курила натощак сигарету под кофе, делала завтрак, поднимала Танечку, готовила ей теннисную форму. Постепенно предстоящие соблазны возвращали ей бодрость и веселую легкость. Бордовая девяносто девятка бесшумно уходила за поворот. Погрузившись, как в теплую ванну, в салон, она включала магнитофон, ждала, когда начнет действовать наркоз музыки. Тонкий вибрирующий голос — третий пол — под шумные придыхания, почти стоны (скорей! еще! еще!) пел о блаженстве молодой бесстыдной любви. Гормоны отзывались на призыв и обещание новым мощным всплеском. И она уже ничего не помнила, что осталось за поворотом.

А он? К одиннадцати сволакивался с диванчика и мыл гору грязной посуды (она ни разу не прикоснулась даже к набитой обгоревшими трупами «салема» пепельнице), лез под душ, а потом шел раскладывать бесконечные пасьянсы, гадая, что с ней…

— Сегодня мы вернемся позже,— как-то мимоходом сказала она.

— Когда?

— В половине десятого… Может быть, в десять…

Алексей Николаевич кое-как дождался вечера и побрел к станции встретить их.

Он постепенно начинал постигать, что же стряслось с ним, с ними. Да, о дворце на Яузе надо забыть. Пять лет аренды! Он-то был убежден, что это его последняя квартира. Что на этом овальном столе, где столько раз сменяли друг друга явства земные, положат в нужный срок его. Житейски все очень просто: «Легкой жизни я просил у Бога, легкой смерти надо бы просить…» Только бы успеть поставить на ноги дочку! Только бы успеть!

Но вот все сместилось. И даже последний час, верно! придется встретить в этой клетушке, за городом.

Но прочь, прочь мрачные мысли! Небо чисто, звезды! расставлены в строгой иерархии, которая понуждает вспомнить школьный учебник астрономии Воронцова-Вельяминова. Душа невольно настраивается на высокий лад. Над соснами, в сгущающейся сырой мартовской тьме немигающе смотрит на него Полярная звезда.

«Все будет хорошо, все это — лишь недоразумение и все само собой развеется», — бормотал он, меряя шагами узкую дорогу.

И как бы в ответ на его мысли вспыхнули два электрических глаза: бордовые «Жигули» последней модели медленно наплывали на него во мгле. Они! Слава Богу!

Он медленно поднял руку, заулыбался, ослепленный дымным снопом света, и шагнул с обочины. И впритирку проезжая мимо, на него полупрезрительно-полунасмешливо взглянул седой господин. Верно, принял его за пьяного.

Не они!..

Дошагав до обязательного для всех вокзальных площадей металлического Ильича, требовательно указующего карательной шуйцей на бедное сельпо напротив станции, он потоптался, повздыхал и повернул назад.

Небо стало еще просторнее, еще ярче и строже — звезды. Что-то высокое и торжественное вошло в него, поднимало к верхушкам сосен, заставило наконец замолчать пение капилляров в голове.

— Господи! Дай мне с душевным спокойствием встретить все, что принесет мне наступающий день. Дай мне всецело предаться воле Твоей святой…

Он молился, видя звезды уже где-то совсем недалеко, перед собой, и плюхаясь в чернильную тьму, в липкие лужи, волоча себя от одного жидкого фонаря к другому. И обратный путь пролетел незаметно.

Было десять. В их маленьком поселке горело только три окна. Хотелось тепла, покоя, уюта. Но идти в постылый дом он не мог. «Надо повторить еще раз», — сказал он себе.

Вечер уже перетекал в ночь, когда Алексей Николаевич снова увидел Ильича на вокзальчике. Было пустынно и тихо, только где-то вдалеке изредка тревожно вскрикивал электровоз, очевидно, стаскивающий в один состав товарняк. Он уже понимал, что они не приедут, что прогулка бессмысленна, и повернул назад.

Недалеко от станции Алексей Николаевич приостановился, пропуская подростков, шедших со стороны аэропорта, очевидно, с какой-нибудь дискотеки. Они проходили так близко, что он ощутил запах табака и еще какой-то неприятный сладковатый привкус: вином от них не пахло.

Алексей Николаевич уже собирался свернуть на дорогу, которая вела к их поселку, когда двое, поравнявшись с ним, остановились, как бы выжидая. И вдруг один, что постарше, сказал:

— Дай закурить…

— Увы, ребята! Я не курю, а только выпиваю,— попытался отшутиться он, чувствуя затылком, что второй уже встал сзади.

— Врешь, небось… — Парень, видно, был еще не очень опытен в ночных делах и, кажется, не знал толком, как подступиться.

Позиция у Алексея Николаевича была крайне неудобная: справа глухое поле, слева шоссе, по которому уходили другие ребята, возможно, готовые в случае чего помочь своим корешам. Со стороны должно хорошо было видно, что происходит. Однако редкие машины, спешившие к железнодорожному переезду или в аэропорт, проносились мимо.

— А ну, покажь карманы! Может, ты сигареты прячешь… — жестче сказал парень.

«Вот и все. Как просто», — думал Алексей Николаевич, решив прежде всего снять очки, так мешавшие ему ему всю жизнь. Он полуобернулся к шоссе в тот самый момент, когда рядом затормозила «Волга» с шашечками. Таксист, пожилой, но крепкий мужик, быстро откинул дверцу и выскочил с монтировкой.

Алексей Николаевич огляделся и вдруг понял, что ребят нет. Они растворились, словно бы их и не быля словно они приснились.

— Может, подвезти? — просто сказл таксист.

— Да нет! Спасибо, брат, — так же просто ответил Алексей Николаевич и зашагал обратно. На часах была половина двенадцатого.

— Спасибо Тебе, Господи! — бормотал он, чувствуя, как полегчало, что есть что-то, что дороже мира, согласия, верности.

Но ночью ему — ни сон, ни явь, — привиделась Таша: пьяная, на кровати, в какой-то чужой комнате. Она была не одна. Сергей, видно, еще боялся, еще мальчишески стеснялся ее. И тогда она позвала ставшим, как обычно после шампанского, плоским, деформировавшимся писклявым голоском:

— Иди ко мне…

И слыша это, и явственно видя их колеблющиеся, склонившиеся друг к другу тени сквозь толщу московской ночи на слабо светящемся от полной луны потолке своей комнатенки, он тихо и бессильно выл:

— А-а-а…

— Как тебе не стыдно ревновать! Он же мальчик! Ведь ты бы все равно не отпустил меня на его день рождения. И мне пришлось солгать, что я вернусь вечером. И прекрати свои фантазии, — появившись с Таней на другой день, сказала Таша. — У меня же была своя постель…

«Что она говорит? За кого меня принимает? Зачем все это!» — думал он и, как давеча ночью, неслышно для нее выл:

— А-а-а…


3

Только потом, только после ее простодушно-бесстыдных признаний, поражавших его первобытной откровенностью, стало понятно, отчего Таша вела себя так уже в первые два месяца злого девяносто второго года. Она хлебнула свободы, и первый глоток вскружил ей голову. Алексей Николаевич ни о чем не подозревал, когда вез их январским днем в теннисный клуб, откуда Таша с Таней должны были отправиться автобусом на соревнования в подмосковный Жуковский. Его даже не толкнуло к ревности и то, что Таша оказалась единственной из родителей, кто уезжал туда.

Но когда вслед за ней и дочкой Алексей Николаевич вышел из машины, из их стареньких «Жигулей», Таша бешеной кошкой кинулась от него, оставив с Таней. В недоумении, растерянности он взял маленькую теплую дочкину ладошку, и они побрели прочь от теннисного клуба, от автобуса, у которого стояли детишки с провожавшими их родителями.

— Что с мамой? — только и спросил он.

— А она часто такая, — осторожно ответила девятилетняя девчушка, и любившая Ташу, которая посвятила ей себя, и безмерно боявшаяся ее.

Загрузка...