Здесь сходятся два океана


Перед тем как встретиться с Чукоткой, у меня на пути будет поселок на Колыме — Нижние Кресты, ныне Черский, названный так в честь известного русского путешественника и ученого Ивана Дементьевича Черского.

Несколько лет назад мне удалось побывать в Верхнеколымске, откуда Черский отправился в свой последний путь. Небольшой бревенчатый домик Черского с плоской, засыпанной землей крышей и крохотными оконцами. Внутри — русская печь, лавка, стол, портреты путешественника, его жены и сына. Из личных вещей ученого сохранились чернильница и саквояж, переданные музею старым якутом Н. Г. Дьячковым. Здесь Черский прожил девять месяцев, приводя в порядок свои путевые дневники. Болезнь давно подтачивала его силы и обострилась до такой степени, что он оставил завещание, «чтобы экспедиция не прерывалась до Нижнеколымска даже в том случае, когда настанут мои последние минуты, и чтобы меня тащили вперед даже в тот момент, когда я буду отходить».

31 мая 1892 года Черский отправился в дальнейший путь по Колыме. Собрав последние силы, он с борта карбаса осматривал берега и свои наблюдения диктовал жене: сам записывать их он уже не мог. 25 июня вечером Черский скончался. Его похоронили на берегу Колымы в вечной мерзлоте. Геолог С, В. Обручев, исследовавший в 1928–1935 годах бассейны Р1ндигирки и Колымы, назвал именам работавшего здесь Черского огромный горный хребет.

Поселок Черский молод. В 1959 году, когда он начал строиться, на этом месте стояли лишь три домика рыбаков, а сейчас… Впрочем, нет нужды повторяться; Черский развивается по тем же законам, что и остальные полярные поселки и города. Однако стоит упомянуть о двух учреждениях, которые посетил канадский писатель и ученый Фарли Моуэтт. Он побывал в поселковой школе, где учатся дети двенадцати национальностей, выступал там и заодно спел эскимосскую песню, вызвав непосредственный восторг юных слушателей. И еще он зашел в обыкновенную для Севера деревянную, одноэтажную больницу, в облике которой, как отметил Моуэтт, не было ровным счетом ничего особенного. И все же эта больница ошеломила канадского писателя. «Я не поверил собственным ушам, — писал он, — когда услышал, что на 12 тысяч жителей в Черском приходится 17 врачей, из них два стоматолога! На моем родном Ньюфаундленде такое количество людей обслуживает, как правило, всего-навсего один врач, а зубного врача, насколько мне известно, «не полагается» вообще».

У поселка есть свой «спутник» — крупный порт Зеленый Мыс, куда и направляюсь укатанной пыльной дорогой. По сторонам стоит веселый лиственничный лесок, звонко поют комары, снуют машины, и первый же шофер, остановившись и высунув голову из кабины, предлагает свои услуги — не надо ли подвезти?

Порт возникает через несколько минут — стального цвета чаша с радужными пятнами на воде, краны, причалы, и у одного из них черно-белая громада несколько необычного на вид океанического судна «Северное сияние». Где оно швартуется, вспыхивают на берегу электрические огни, которые зажигает мощная электростанция на воде. Когда в 1970 году судно пришло в порт Зеленый Мыс, сообщения об этом появились чуть ли не во всех газетах мира.

По трапу поднимаюсь на палубу, откуда можно попасть в каюту директора плавучей фабрики электричества. На видном месте лежит большой символический ключ. Его вручили тюменцы — строители «Северного сияния». Вспоминаются родные брянские края, энергопоезда, которые выпускал машиностроительный завод тоже для Крайнего Севера. Но запросы промышленности растут, и на смену энергопоездам пришли более мощные энергопароходы.

С палубы видно, как через сопки шагают опоры электропередачи — через границу часового пояса и границу Якутии с Магаданской областью к бурно растущим промышленным поселкам на берегу Ледовитого океана.

Раздается телефонный звонок. Звонят из расположенного уже на Чукотке Билибино и просят «подбросить» энергии.

— Кстати, в Билибино вы еще не были? — спрашивает начальник смены. — Это же от нас рукой подать. Металл посмотрите.

Под металлом подразумевается золото.

В Билибино тоже жарко, а вокруг города красиво, ярко, пестро: лиственницы стоят в свежем наряде, зелены склоны сопок, болота расцвечены кустиками голубики, морошки, клюквы. Как и повсюду на Севере, весна незаметно, сразу шагнула в лето.

Город пересекает река, мелкая, порожистая, удивительного, необычного цвета: на солнце вода ее ослепительно блестит золотом, как дорогая парчовая риза. Речка, и верно, течет с золотых приисков, но кажется такой, конечно, не от растворенного в ней золота, а от обычной глины, которую размывают там мощные струи воды. В центре Билибино на гигантском валуне стоит памятник первооткрывателю чукотского золота Юрию Александровичу Билибину. Вокруг бушуют необычайно крупные ромашки, целое море.

Билибино — самый большой населенный пункт в Чукотском национальном округе.

Секретарь партбюро Билибинского горно-обогатительного комбината останавливается в вестибюле возле трех переходящих Красных знамен — общесоюзного, оставленного комбинату на вечное хранение «как символ трудовой доблести коллектива», областного — магаданского, за успехи в первом квартале, и своего, районного.

Вместе с секретарем мы едем на один из горных участков, «где золото моют в горах». Гор, правда, здесь не видно, есть сопки, созданные природой, и глинистые желтые холмы, насыпанные людьми. Сверху, с одного из бугров, отчетливо видна площадка, полигон, на котором, собственно, и добывают «металл». Все вокруг разворочено, размыто, вспахано, взрыхлено, и через этот кажущийся хаос проложены дороги-времянки. По ним, на пределе, воя и взывая о помощи, идут грузовик за грузовиком. То тут, то там среди искореженного поля стоят промывочные приборы, увенчанные красными флагами. Их поднимают в день, когда начинается сезон.

Грохот и гул стоит над полигоном — это трудятся бульдозеры, подавая, подталкивая золотоносную породу на грохота, в которые со страшной силой бьет струя воды. Вода тоже шумит, подвывает, бесится. Крупные камни, галька уносятся ею в отвал, падая, камни тоже грохочут, будто катится с гор маленькая лавина.

А то, что осталось после отбора камней и гальки — сам невзрачный, ничем не примечательный с виду песок, проваливается, падает в стоящий под грохотом бункер. Оттуда, снизу, чавкая и плюясь, водяной насос поднимает драгоценную смесь золотоносного песка и воды и гонит ее по деревянному желобу, «колоде», на дне которой лежит некое подобие коврика, но не гладкого, а с ребрышками, с порожками, о которые как бы спотыкаются золотинки.

Вот, собственно, и все.

— Кстати, познакомьтесь, — секретарь представляет мне немолодого уже человека. Крупная седая голова, натруженные руки рабочего, внимательные выцветшие большие глаза из-под черных густых бровей. — Александр Кириллович Купавцев, личность у нас легендарная, вроде Чапаева. Старший геолог участка, а в прошлом, до ликвидации Билибинского прииска, первый и бессменный его директор… — Секретарь показывает на меня: — Съем металла посмотреть хочет, можно?

— Только издали. Извините, но таков порядок. Что ж, издали так издали…

Потом мы идем в контору, и Александр Кириллович вспоминает, как через теперешний золотой полигон чукчи гнали оленьи стада, а на том месте, где сейчас Билибино, еще в пятьдесят девятом году чавкала под ногами тундра.

— «Неправильно для города площадку выбрали», — сетовал один товарищ на совещании. А я возражал: «Петербург тоже на болоте поставлен, и ничего, до сих пор стоит». Первый секретарь Магаданского обкома Афанасьев Павел Яковлезич посоветовал перво-наперво доску на лиственницу повесить, вывеску, значит, пускай все видят, что райком партии тут есть. С этого и началось наше Билибино.

Он закуривает и продолжает:

— А на месте прииска лесок чахлый рос. Попросили это мы в колхозе делянку, мелколесье свели, стали вскрывать торфа. Тут до нас Анюйская комплексная экспедиция работала. В их палатках мы и обосновались поначалу. Была у нас в ту пору одна машина да несколько бульдозеров. Восемь зимних месяцев копались в земле, три месяца металл мыли, с двадцатых чисел мая, когда оттаяло, и по мороз… Будочку поставили на полигоне, чтоб золотишко принимать, а возили его, как полагается, с фельдъегерем. Раз, помню, долго этого товарища не было, наконец появляется новенький, пожилой такой мужчина, с пистолетом в кобуре, правда, до сих пор не знаю, умел ли он оружием пользоваться. А у меня, как на грех, золота порядком скопилось. Покидали это мы мешочки с металлом в машину, он и повез их на аэродром. Пока довез, погода испортилась, закапризничала, самолет, понятно, не выпускают. А тут и ночь на носу, спать охота, только где спать? В поселок надо идти. А золотишко куда девать? Шофер, как узнал, что не будет самолета, домой уехал… Ну, подумал, подумал мой фельдъегерь да и додумался: побросал он, родимый, все шестьдесят четыре мешочка в кусты, накрыл на всякий случай брезентом, а сам подался в поселок. Спал, говорят, спокойно, хорошие сны видел. И не обманулся, воротился утром, смотрит, целы мешочки, до единого. А тут и самолет подоспел…

Рассказывает Александр Кириллович неторопливо, с улыбкой, обстоятельно, вспоминает людей, которых уже давно нет на свете, разные любопытные случаи, истории, находки.

— Один счастливчик тут за месяц подряд три самородка нашел, все вместе пуд весили.

— Хоть бы краешком глаза на самородок взглянуть. Черные брови Александра Кирилловича недоуменно ползут вверх, изгибаются дугой.

— Вы что, никогда самородка не видели? Приходится признаться: — Не видел!

— Ну и ну!.. Зина! — он кричит в сторону открытой настежь двери. — Покажи этому товарищу самородок, какой там у тебя есть.

— Хорошо, Александр Кириллович.

Через минуту высокая, с пышной прической и яркими накрашенными губами девушка приносит нечто похожее с виду на камень. Я кладу на ладонь тяжелый невзрачный, тускло-желтый комок металла, неправильной формы, с грязными раковинами.

— Сколько в нем весу?

— Около трехсот граммов…

Обратный путь в город лежит мимо Билибинской атомной электростанции с крупными бетонными буквами у въезда: «БАЭС». Призма главного корпуса, внутри которого трудится укрощенный атом. Одной загрузки реакторов топливными стержнями хватает на длительное время.

Чукчи-оленеводы, кочующие по тундре, кое-где и сейчас жгут в ярангах нерпичий жир — для освещения, для тепла. Для этой цели есть незамысловатая посудинка, именуемая жирником. И вот на смену жирнику пришло не просто электричество, а то, которое получено при помощи мирного атома. Вопреки утверждению таких буржуазных деятелей, как один из руководителей Всемирного алмазного синдиката Тулливер, который заявил: «Откуда русские возьмут электричество в тайге? Разве что научатся аккумулировать энергию молний!»

Электрические молнии аккумулировать не придется, грозы на Севере бывают не часто, а вот атомные электростанции здесь строят. И одна из них работает в Билибино.

Вдоль кромки Ледовитого океана проходит государственная граница, и ее надежно и тщательно охраняют. Казалось бы, кто рискнет пробираться через арктические моря, через ледяную пустыню, через безлюдную, гиблую тундру? Но это не исключено, и, чтобы пресечь такие попытки, и на Крайнем Севере несут службу пограничники.

Я вспоминаю свою поездку на одну из застав Чукотского полуострова. Редкий лиственничный лесок, весело освещенный солнцем, цветет и терпко пахнет багульник, где-то вдалеке крякают утки, справа течет могучая река. Кругом безлюдно, пустынно, тихо…

И вдруг из-за деревьев, поблескивая металлом, показывается какое-то необычное сооружение из алюминия и стекла. Оно возвышается над тонкими сваями, которые надежно и легко держат эту громаду, опоясанную сплошной широкой лентой окон. К нескольким наружным дверям ведут крутые лестницы, похожие на корабельные трапы.

Навстречу спускается высокий худощавый офицер и быстро, привычным движением одергивает китель.

— Начальник заставы… Слушаю вас, товарищ. Я называю себя и лезу в карман за документами.

— Не нужно, — начальник заставы останавливает меня жестом руки. — Наряд уже проверил и доложил… Обедали? Нет, конечно. Сейчас мы все устроим… Дежурный!

Дежурный, молоденький солдат, стоит во дворе возле дымокура — обыкновенной урны, куда вместо окурков бросают клочья сырого мха. Это от комаров, которые носятся серой крапчатой тучей и жалят неимоверно. Солдат кладет наземь ветку карликовой березки, которой отмахивался, и бежит к начальнику заставы.

— Передайте повару, чтобы через десять минут был обед на двоих.

Жестом радушного хозяина майор показывает на один из трапов, и мы заходим внутрь необычного здания. Корабельная чистота, образцовый порядок. Полумрак от завешенных шелковыми шторами окон, куда днем и ночью бьет незаходящее солнце.

— Очевидно, впервые на такой заставе? — спрашивает майор и, узнав, что впервые, ведет меня по всему дому.

Мы заходим в светлый спортивный зал, в котором несколько солдат занимаются на снарядах. («Зарядку теперь делаем в любые морозы».) В Ленинскую комнату — тоже большую, с рядами кресел, сценой и стационарной киноустановкой, в библиотеку, в просторные спальные помещения, в бытовые комнаты, в прачечную, где стоят стиральные машины.

— Загрузил белье, нажал кнопку, и через сорок пять минут готово, — продолжает начальник заставы. Рассказывает он с явным удовольствием, видно, что ему по душе застава, нравятся порядки в ней, люди, нравится здесь служить.

— Жить будете в комнате для приезжих… Может быть, желаете принять душ? Горячая вода у нас круглые сутки.

Да, ничего не скажешь, удобная застава! Я мысленно переношусь на другие границы, в скромные домики застав и невольно сравниваю их с этим пограничным дворцом, на строительство которого государство отпустило большие средства. И отпустило не зря. Слишком велики трудности, тяготы, которые испытывают пограничники Арктики, по сравнению с тяготами на других границах. Нелегко, конечно, всюду, но здесь, на Крайнем Севере, намного труднее.

— На улице бывает минус пятьдесят, а у нас плюс двадцать два. Только вот сейчас жарковато: принудительная вентиляция на профилактическом ремонте…

В кухне тоже идеальный порядок. Электрические плиты сияют эмалью, котлы начищены до блеска, вымытая посуда обдувается струей теплого воздуха.

…Охранять границу в Арктике так, как это делают, например, на Балтийском или Черноморском побережье, невозможно. Там густонаселенные, обжитые места, курорты, отличный климат. Здесь — плотность населения несколько сотых человека на квадратный километр, поселки удалены друг от друга на сотни верст, полярная ночь, труднопроходимые болота. Все это, казалось бы, создает благоприятные условия для безнаказанного нарушения границы: попробуй найди среди этого белого безмолвия одного человека, к тому лее готового идти на крайний риск, тренированного, соответствующим образом одетого и обутого. Но та же самая специфика Арктики мешает нарушителю выполнить свой преступный замысел. Хочешь не хочешь, а придется идти в населенный пункт — в стойбище оленеводов, в рыбацкий поселок, в районный центр. А там каждый человек на виду.

Я сижу в канцелярии, слушаю рассказ начальника заставы. Изредка звонит телефон, заходит дежурный, вернувшийся с поста наряд…

…Испокон веков Крайний Север считался краем оленеводов, охотников, рыбаков. В советское время необозримые просторы Севера были закреплены за колхозами и совхозами. Народное хозяйство развивалось в одном направлении — сельскохозяйственном: год от года увеличивались оленьи стада, строились новые фермы по разведению песцов и черно-бурых лисиц, в прибрежных районах рос промысел морского зверя. Сейчас на первый план вышла горнодобывающая индустрия.

Все это приходит на ум, когда ходишь оживленными улицами Певека, города, который даже не попал в изданный в 1955 году том Большой советской энциклопедии. Не попал туда и Чаунский район, центром которого является Певек, район, дающий в наши дни солидную часть всего добываемого в стране олова, где идет разработка ртути, найдены сурьма, поделочные камни, где есть все предпосылки к тому, что будет обнаружен молибден.

И снова приходится повторяться. В Черском, в Хатанге, в Тикси, всюду в тех местах, где выросли крупные по масштабам Арктики поселения, не так давно была пустота, в лучшем случае стойбище оленеводов или пески рыбаков. Певек всех обогнал в росте. Он очень живописен: с ближней сопки город кажется как бы поднимающимся из воды. («Земля Певеция — почти Венеция», — шутил полярный летчик И. П. Мазурук.) Он самый ветреный: это единственный город в стране, где свирепствуют «южаки», превосходящие по силе и стремительности тайфуны Японии. Если скорость «южака» зимой доходит до тридцати метров в секунду, закрываются детские учреждения, при скорости сорок метров не выходят на работу женщины, при сорока пяти метрах в секунду запрещается всякое движение по городу. Таков «южак». Он возникает внезапно, утром и сразу же набирает силу шторма.

Певек начался с землянки, которую на берегу океана выкопал для своей семьи первый секретарь Чаунского райкома партии Наум Филиппович Пугачев. Здесь же разместился и райком, который приступил к работе в августе 1933 года. Случайно или по наитию, но место для города Пугачев выбрал исключительно удачно. Рядом, на мысе Валькумей, экспедиция С. В. Обручева вскоре нашла оловянную руду, в которой остро нуждалась страна: олово в ту пору добывали, даже переплавляя консервные банки. Поселок и оловянный рудник росли вместе, и довольно быстро, хотя еще в сороковых годах в трехстах метрах от поселка можно было стрелять диких уток.

Как и всюду на Севере, в Певеке живут люди, многие из которых влюблены в свой край, в свою нелегкую жизнь, и с одним из них, работником райкома партии Анатолием Афанасьевичем Лубягиным я и осматриваю город. Певек сегодня выглядит празднично, нарядно: ждут ледокол и очередной караван судов.

День, как по заказу, солнечный, ясный.

— Плюс двадцать пять. В Москве, между прочим, плюс двадцать один, — замечает Анатолий Афанасьевич.

Особенно наряден морской порт, украшенный приветственными лозунгами, плакатами, флагами, вымпелами. В яркие цвета выкрашены портальные краны, тщательно прибраны пирсы. И над всем этим — голубизна невероятно высокого северного неба.

Вместе с Лубягиным мы поднимаемся к капитану порта Серафиму Константиновичу Гассе. Он тоже наряден, подтянут, со значками на парадном кителе — «Почетный полярник» и капитана дальнего плавания.

— Ждал, рад, душевно рад!

Меня Гассе видит впервые, но голос звучит доброжелательно, будто перед ним старый, добрый товарищ. Из-под седых густых бровей глаза смотрят весело, озорно, да и сам Гассе, связавший свою жизнь с морским флотом еще в 1921 году, выглядит, несмотря на седые, непокорные пряди волос, а может быть, и благодаря им как-то по-комсомольски молодо, особенно, когда носится по своему просторному кабинету и встряхивает головой, чтобы убрать со лба эти самые пряди.

— Караван будет у нас в три ночи, — говорит Гассе. — К этому часу можно давать сигнальные ракеты, посылать приветствия и поздравления.

Стены кабинета увешаны отличными фотографиями, подаренными моряками. Белый медведь, «позволивший себя снять с такого близкого расстояния только потому, что он уже знал о постановлении Совета Министров, запрещающем охоту на этого зверя». Сделанный в августе снимок певекского рейда, сплошь загроможденного тяжелыми льдами…

— В шестьдесят пятом году к Шелагскому мысу караван 28 июня подошел и простоял там целый месяц. А с Шелагского Певек, между прочим, виден невооруженным глазом.

На письменном столе среди книг и бумаг лежит рукопись — «История военно-морского флага СССР».

— Вот, вернули… — на лице Гассе смущенная улыбка. — В «Вокруг света» посылал.

Мой спутник оживляется:

— Серафим Константинович, милый, дайте почитать! Я ведь пропагандист. Рассказывать людям о нашей работе надо!

— А не замахорите? Поклянитесь на Морском атласе, что вернете!

Лубягин кладет два пальца на толстенную книгу в темном переплете: — Клянусь!

— То-то же… — Гассе улыбается и передает рукопись. — Имейте в виду, Анатолий Афанасьевич, что клятва на Морском атласе — страшная клятва. Она освобождает человека от наказания даже при наличии прямых улик…

Опытнейший капитан порта на этот раз ошибся: караван судов пришел не в три часа ночи, а в два. Светит солнце, стоит теплая ночь, не спит город. В руках у встречающих живые цветы.

Празднично и долго несутся над городом приветственные гудки. Оркестр на берегу играет марш, и под его звуки по трапу спускается капитан судна.

…Я никогда не был на оловянных рудниках и вообще давно не спускался в шахту, забыл ощущение невесомости, когда стремительно, «с ветерком» летит вниз клеть, уходящие вдаль огоньки откаточного штрека, запах только что произведенного взрыва… Короче говоря, мне очень хочется побывать в Валькумее, и я, подбив на это дело милейшего Анатолия Афанасьевича, еду с ним на рудник. В семи километрах от города видна плотина хранилища талой и ручьевой воды, откуда цистернами ее везут в город. Зимой воду берут еще дальше, с озера на острове Раучан.

Трудно с водой на руднике, который способен осушить за раз целое озеро — столько пресной воды надо для производства. Правда, там нашли выход: впервые в мировой практике стали использовать для нужд флотации не пресную, а морскую воду. И ничего, получилось.

Валькумей («вороний обрыв» — по-чукотски) стоит на самом берегу океана, и неумолчный шум прибоя слышен здесь днем и ночью. Анатолий Афанасьевич сводит меня со старшим геологом разведки Евгением Викторовичем Куделькиным, сам уходит по своим делам в партком, а я вместе с новым знакомым направляюсь к шахте.

Ох и давненько же я не надевал пропахшую рудой брезентовую спецовку, не нахлобучивал каску и не держал в руке аккумуляторную лампу! Дальше все идет, как положено, как заведено испокон веков. Говорок шахтеров, ожидающих клеть, надтреснутый звонок, извещающий о том, что можно ехать, стремительный, похожий на падение спуск, и вот мы уже на рудничном дворе, откуда уходит квершлаг — широкая, пробитая в скальном грунте выработка с рельсами, по которым движутся к клети вагонетки с рудой, По этому каменному тоннелю несется ледяной, пронизывающий до костей ветер. Он понемногу стихает, по мере того как мы уходим все дальше и дальше к другой, уже внутренней шахте, ведущей на более глубокий горизонт. Где-то за каменной стеной глухо ухают взрывы. Это рвут породу, серые с зеленоватым отливом куски, ради которых, собственно, и построен этот рудник на берегу Ледовитого океана. Куски надо раздробить, чтобы извлечь крупинки касситерита — руды, содержащей олово. Это делают на обогатительной фабрике, куда мы идем, выбравшись из шахты по штольне, пробитой на уровне океана. На фабрике стоит неимоверный грохот. Это дробят, раскусывают бронированными челюстями куски руды, все мельче и мельче, пока не получат черный песок — концентрат касситерита.

После грохота дробилок и мельниц так приятно посидеть в тихой и уютной квартире Евгения Викторовича, среди книг, изделий из корней, рисунков, «тех, что получше получились», и геологических образцов. Все к месту, все интересно, талантливо, особенно рисунки.

За чаем Куделькин немного рассказывает о себе. Окончил Казанский университет. На Колыме — с 1962-го, на Чукотке — с 1965-го. Уезжать на материк не собирается — и здесь неплохо. Да и привык к Северу, к руднику, которому недавно исполнилось тридцать пять лет.

— Вот справлю тут пятидесятилетний юбилей Валькумея…

…В день, когда я улетаю из Певека, незнакомый человек преподносит мне два красных помидора, выращенных под изменчивым солнцем Чукотки. Я пытаюсь расплатиться, но незнакомый человек к которому я просто заглянул, чтобы полюбоваться его самодельной тепличкой, протестующе машет руками.

— Увезите с собой в Уэлен. Там помидоров еще нету.

Да, в Уэлене помидоров еще нет, не успели завезти, и я делюсь этой редкостью с хозяйкой гостиницы. Позади остался долгий путь «на перекладных», с пересадкой на мысе Шмидта и в Ванкареме, памятном по челюскинской эпопее. Остался позади проходящий через остров Врангеля стовосьмидесятый меридиан, отделяющий восточное полушарие от западного. И вот Уэлен, примостившийся на стыке двух океанов крохотный поселок, обозначенный, однако, на всех картах мира. Конец нашей страны, которую я пересек всю — от западной границы до Дальнего Востока. Отсюда недалеко до Аляски — Соединенных Штатов Америки.

Сегодня Берингов пролив в тумане, и даже не понятно, как смог приземлиться мой самолет. Правда, он не улетел в обратный рейс и теперь Судет тут ждать погоды. Буду ждать погоды и я. Тут же, на окраине поселка, скучает вертолет, наверное, он тоже застрял в Уэлене… Интересно, кто это прилетел на нем?

Мое любопытство удовлетворяется очень быстро, и самым неожиданным образом. В столовой за столиком сидят несколько летчиков. Один из них внимательно смотрит на меня. Я тоже сначала недоуменно, потом с интересом вглядываюсь в него и вдруг вспоминаю Камчатку…

— Михаил Михайлович!

— Он самый… А вы какими ветрами?

— Да вот путешествую. Пытаюсь попасть на Ратманова.

— Если будет погода, подвезем.

Да, мир тесен. Когда несколько лет назад на Камчатке я прощался с Михаилом Михайловичем, я не думал, что когда-нибудь нас сведет судьба. Однако свела.

…После обеда я забираюсь на сопку, чтобы сверху глянуть на Уэлен. Одной своей стороной сопка круто обрывается к океану, другая — заканчивается широкой ложбиной, забитой спрессованным зимними ветрами снегом. Начало августа, и снег понемногу тает. Талая вода бежит по трубе, выливается из нее прозрачной, холодной струей. К этой струе подъезжают цистерны, собирают воду и развозят по домам.

Я смотрю на длинную узкую полоску земли, зажатую между лагуной и океаном. Полоска так тесна, что на ней уместилась только одна улица, вытянувшаяся километра на два. Слышно, как под колесами грузовиков шуршит мокрая морская галька. По обочинам лежат серые, чудовищной величины кости — позвонки и похожие на бревна ребра китов. Ни деревца, ни кустика не растет вокруг, только низенькая трава, мхи да лишайники.

На улице оживленно. Пожилые чукчанки в ярко-желтых цветастых халатах до пят сидят на крылечках, курят и чистят рыбу. Строители загоняют в мерзлый грунт сваи, на которых будет стоять дом. Бойко торгует магазин: вчера пришел пароход и привез продукты. Он стоял на рейде, и зверобои, они же в нужную минуту грузчики, перевозили в своих вельботах ящики и бочки. На старом, выброшенном штормом баркасе играют в разбойников смуглые, с раскосыми глазами-угольками чукотские и эскимосские мальчишки.

Громко, на все село говорит репродуктор, венчающий крышу клуба. Слышится бой часов кремлевской башни. В Москве полночь, а здесь хотя и туманный, однако же день, точнее, десять часов утра.

Я медленно, в первый раз, иду этой единственной улицей. Встречные мужчины степенно подходят ко мне и молча протягивают руку. Они приветствуют гостя, нового человека в их родном Уэлене.

— Косторезная мастерская, спрашиваешь? Да вот она, рядом со стройкой.

Я захожу в ничем не примечательный снаружи дом. В нос ударяет острый запах. Доносится тихое, ровное жужжание, будто летают шмели над головой. Повизгивают пилки. Дробно стучат инструменты, похожие на маленькие кетмени: вокруг толстого моржового клыка сидят двое пожилых морщинистых мужчин и механически, почти не глядя, обивают, стесывают его шершавую от времени поверхность. Клык большой, около полуметра, желтый, старый, ничем не примечательный на вид. Трудно поверить, что через несколько дней из него выточат фигурки, которые, возможно, украсят крупнейшие музеи мира.

В витрине за стеклом выставлены изделия — повторение тех работ, которые получили высочайшую оценку на наших и международных выставках. Копии, не менее талантливые, чем оригиналы, оставлены в мастерской на вечное хранение. Фаянсовый благородный белый блеск обработанного клыка и тусклый коричневый блеск клыка, пролежавшего множество лет в воде и отшлифованного самим морем. Скульптурные многофигурные композиции и цветные гравюры, исполненные на сферической поверхности кости. Сцены охоты, промысла. Момент наивысшего напряжения сил. Легенды. Быт. Максимум лаконизма и максимум обобщений. И в то же время удивительная достоверность. По рисунку или фигурке можно точно узнать, с какой стороны надо подходить к зверю, как запрягать собак, куда целиться копьем в моржа.

…Несколько человек стоят у верстаков и пилят кость лобзиком. Пилить, наверное, трудно, кость тверда, неподатлива, и некоторые мастера отдыхают, разминая натруженные руки.

Все это с ходу бросается в глаза, пока меня провожают в кабинет, где сидит Туккай. У руководителя мастерской заслуженного художника республики спокойное, будто вылепленное из бронзы лицо мудреца, познавшего самые сокровенные тайны искусства. На пиджаке сияет орден Ленина, полученный в связи с шестидесятилетием и за многолетнюю творческую деятельность. Рассказывая, он прикрывает усталые глаза веками и откидывает грузное тело на спинку стула. Я жадно ловлю его неторопливую, ясную речь — Туккай говорит о своих учениках, товарищах по работе — и вдруг слышу, как среди трудных и непривычных слуху чукотских имен — Тынатваль, Куннукай, Гемауге, Чуплю — он произносит одно литовское: Келькуте.

Я недоуменно переспрашиваю:

— Из Литвы?

— Угадал, однако, — он кивает головой.

Через несколько минут я уже знаю, где примерно находится рабочее место Виолетты Келькуте, Вии, как называет ее Туккай, и захожу в цех. Это отсюда доносилось жужжание, вызвавшее в памяти шмелей над лугом. Жужжат, понятно, не шмели, а бормашины, те самые, которые наводят страх на каждого, кто садится в кресло к зубному врачу. Бором обтачивают изделия.

Мягкий свет льется через широкие окна, освещая сосредоточенные лица, то совсем юные, нетронутые временем, то морщинистые, старые. Август — время летних отпусков, в мастерской народу не так уж много, и я могу, не торопясь, пройтись глазами по рядам, стараясь угадать, кто же Вия Келькуте. Мысленно отбрасываю, отсеиваю юные лица чукчанок и эскимосок и все чаще смотрю на лицо с большими темными глазами, устремленными в одну точку, на припудренные костяной пылью руки, на длинные пальцы, которые едва заметно, пластично и мягко прижимают к изделию фрезу.

Мне некуда торопиться, до обеденного перерыва еще далеко, и я, примостившись в сторонке, чтобы не мешать, все гляжу, слежу за этими неутомимыми пальцами. В том месте, где фреза соприкасается с костью, вьется белый дымок. Кость еще не обрела формы, еще трудно понять, что задумал мастер, но постепенно замысел обретает плоть, и я уже различаю, вижу ездовую собаку, ее напряженную позу, как она, упираясь ногами в снежный наст, тащит тяжелую нарту.

И словно в подтверждение этой догадки, женщина достает из стола с десяток уже готовых, выточенных собачек — разных, непохожих друг на друга, по-разному выполняющих свою работу — лениво, прилежно, азартно, — расставляет их на столе, меняет местами, пока не создается впечатление единой, цельной, удивительно реальной картины: собачья упряжка мчится по тундре.

…Но все- таки, Виолетта это или нет?

Я набираюсь смелости, подхожу к ней и говорю по-литовски:

— Лаба дена, драуге Келькуте… Здравствуйте, товарищ Келькуте,

Она тихонько вздрагивает, маленькая фигурка со стуком падает из рук на стол.

— Ой! — только и произносит Келькуте. И наверное, через минуту:- Вы… оттуда? И как там? Что нового?

— Липы на площади Ленина цвели, когда я уезжал.

— А у нас тундра только зацветает. Видели?

— А вы давно на Севере?

— Давно, с шестьдесят шестого.

В уэленской мастерской ее приняли поначалу настороженно, сдержанно — не «европеизирует» ли пришелец самобытное народное искусство Чукотки, не подавит ли своим талантом национальный колорит, черты, присущие обитающим здесь издревле народам?

В могильниках, раскопанных недавно вблизи Уэлена, археологи нашли костяные изделия, сделанные но рубеже нашей эры с тем же поразительным мастерством. Нашли моржовые клыки, на которых были выгравированы стилизованные фигурки животных, наконечники гарпунов, крюки, которыми тащили убитых нерп, костяные иголки, трубки, ножи.

Сам Туккай дал ей первое задание, и через несколько дней Келькуте с робостью и надеждой понесла ему свое изделие. Туккай долго рассматривал олененка, держал его на своей шершавой натруженной ладони, в узловатых пальцах, поворачивал так и эдак, а она с тревогой смотрела на его бесстрастное сперва лицо, которое постепенно становилось теплее и довольнее. Тогда она поняла, что сращение выиграно, что строгий и добрый мастер поверил в выточенного олененка.

С тех пор утекло немало воды. И вот я слушаю Виин рассказ, смотрю на ее проворные сильные пальцы, на то, как постепенно оживает бесформенный вначале кусок клыка. Время от времени она отдыхает, отводит глаза от изделия и то сжимает пальцы в кулак, то разжимает, чтобы снять усталость.

Иногда она перебрасывается словами с соседями. Рядом работает русский парень в берете, с маленькой бородкой и длинными бачками, Юра Гусев, в прошлом ленинградец. В Уэлене он совсем недавно, и Келькуте старается помочь ему, подбодрить. Как и она сама несколько лет назад, Юра выполняет свой первый урок, заданный Туккаем: копирует фигурку каюра. Он насвистывает, прищурясь, смотрит на дело своих рук, потом переводит взгляд на Келькуте. Вия молча, одобрительно кивает головой.

Гусев приехал в Уэлен с другого конца страны специально для того, чтобы работать в мастерской. Устроиться сюда нелегко, и он, скульптор по специальности, несколько месяцев «ишачил грузчиком» в аэропорту поселка Лаврентия, лишь бы быть поближе к Уэлену. Там он выточил из клыка собачью упряжку и привез ее Туккаю. Тот глянул и… принял Гусева на работу.

— Упряжку свою он на радостях летчикам подарил, когда поехал в поселок за вещами, — говорит Вия.

За другим столом работает эскимоска Роза Силякина. Она еще учится, вытачивает маленьких уток. Работа однообразная, но чего не сделаешь ради того, чтобы стать мастером! У нее красивые в своей неправильности черты лица, бедовые глаза, лукавый, быстрый взгляд. К тому же ей весело, и она все Бремя поет, кончает одну песню и начинает другую.

А вот и чукотско-эскимосские божки — пеликены; их делают в мастерской. Огромный, свисающий чуть не до земли живот, сплюснутый нос, точки глаз и широченная, от уха до уха, очень дружелюбная улыбка. Один из этих добродушных, приносящих в дом счастье божков теперь стоит у меня дома на книжной полке рядом с маленьким гравированным клыком с дарственной надписью чудесной мастерицы Татьяны Печетегиной…

Из мастерской мы выходим вместе с Вией. Она рассказывает о своей семье, о муже, которого нашла здесь, демобилизованном русском солдате, о своей квартире, превращенной в оранжерею.

И опять о Туккае.

— Вы знаете, что он участвовал в спасении челюскинцев? Возил их на нартах из Ванкарема, где был лагерь Шмидта, до Сердце-Камня, а оттуда другие каюры доставляли их к нам в Уэлен. — И через минуту:- А вы знаете, что у Туккая нет обеих ног, что он ходит на протезах?… А беда с ним случилась давно: колхозные олени от стада отбились, вот он и пошел их спасать. А тут пурга началась…

Поздно вечером, вернее светлой ночью, я снова встречаюсь с ней на берегу океана. Моросит холодный дождь, серые волны набегают на берег, на глыбы льда, шуршит перекатываемая волнами галька.

Ни берегу постепенно собирается чуть ли не все население Уэлена, ждут, когда зверобои начнут разделывать только что добытого кита. Уже скоро полночь, но никто не уходит: ни старики, ни дети, которые заранее предвкушают удовольствие съесть по куску только что снятой китовой кожи. Сбегаются собаки, ездовые и бродячие, их в селе, наверное, несколько тысяч.

Я незаметно наблюдаю за Келькуте, как жадно вглядывается она в лица, в позы, в жесты собравшихся здесь людей, и понимаю, что делает она это не только из любопытства, но и для чего-то гораздо большего — чтобы узнать, почувствовать душу народа, среди которого она живет.

Кит огромен, но кажется еще больше оттого, что его накачали воздухом, чтобы он не потонул: мертвые киты сразу же идут на дно. Теперь остается его вытащить на берег.

Кто- то из рабочих накидывает на хвост киту петлю из стального каната, трактор воет, дрожит, но не может сдвинуться с места. Подключают второй трактор — результат тот же. Зовут ни помощь бульдозер. Кит неестественно, хвостом вперед, движется, ползет на берег.

Келькуте, не отрывая глаз, наблюдает за событием. Неподалеку ни перевернутом баркасе пристроился Туккай, смотрит, курит. Он гоже не выдержал, не усидел дома.

Вооружившись огромными ножами, зверобои приступают к работе. Полосы светло-розового мяса с тяжелым шлепком падают на разделочный помост.

— Зрелище не очень приятное, — Вия словно извиняется передо мной, — но художнику в жизни все надо видеть… Может быть, удастся сделать композицию «Разделка кита». — И казалось бы, без всякой связи с предыдущим: — Когда Рокуэллу Кенту исполнилось восемьдесят лет, ему в Москве подарили моржовый клык, гравированный Еленой Янку. А через несколько дней в Уэлен пришло благодарственное письмо Кента.

…Дни бегут за днями, а погода не улучшается. Ко мне уже привыкли в косторезной мастерской, куда я прихожу, словно на работу, стою то возле одного мастера, то возле другого и смотрю, любуюсь. Но сегодня я решил изменить свое расписание и, невзирая на дождь, пойти к мысу Дежнева.

Ветер дует с океана, и соленые брызги барабанят по брезенту плаща. На тихой воде лагуны стоят вельботы, на берегу, поднятые на козлы, лежат обтянутые моржовыми шкурами байдары. На козлы их поднимают, чтобы собаки не сгрызли шкуры. Собак здесь куда больше, чем людей, днем они грызутся, играют друг с другом, а ночью воют на разные голоса. От этих концертов я часто просыпаюсь среди ночи и слушаю то хор, то солистов, выводящих, каждый по-своему, жуткую и непонятную мелодию.

Океан тихонько и ровно шумит. Я всматриваюсь в его серую, бесконечную даль и теряю чувство времени от одного сознания, что здесь, рядом, проходили суда Беринга, Коцебу, Норденшельда, Амундсена, что с этих судов кто-то смотрел на берег, по которому я бреду через столько лет, приминая сапогами гальку. В некоторых местах вода подступает прямо к суше, и тогда приходится взбираться на сопку и идти мокрой пестрой тундрой. Сверху пейзаж теряет конкретность, обретает какое-то особое спокойствие и простоту, завершенность, что ли, — пологие холмы суши и туманная, голубовато-серая даль океана.

Чем ближе к цели, тем неприступнее, страшнее, выше вздымаются черные скалы. Уже падает шапка с головы, когда я пытаюсь увидеть вершину. «Место сие представляет ужаснейшее зрелище: черные, страшно друг на друга упирающиеся утесы, между коими особо отличается один, имеющий совершенно вид пирамиды, вселяют какое-то чувство содрогания. Сие сокрушение страшных утесов заставляет человека размышлять о великих превращениях, которые некогда в природе здесь последовали; ибо вид и положение берегов рождает вероятие, что Азия некогда была соединена с Америкой». Это написал побывавший у мыса Дежнева в 1816 году на корабле «Рюрик» русский мореплаватель Отто Евстафьевич Коцебу.

На вершине скалы в легком тумане то скрываются, то появляются снова маяк и высокий православный крест — памятники Семену Дежневу, чьим именем назван мыс, самая восточная точка Азии.

Подъем крут и труден, но какая-то едва заметная тропка в обход этой крутизны приводит в конце концов к вершине. Крест не раз восстанавливался, но прибитая к нему медная табличка осталась какой была. На ней — полуистертая надпись на русском и английском языках: «Памяти Дежнева. Крест сей воздвигнут… командою военного транспорта «Шилка» под руководством командира капитана 2-го ранга Пелль и офицеров судна. 1 сентября 1910 года. Мореплаватели приглашают поддерживать этот памятник».

Рядом — высокий маяк с бронзовым бюстом Дежнева — новый памятник русскому землепроходцу, установленный в 1956 году.

Невольное волнение охватывает, должно быть, каждого, кто впервые попадает на эту неприметную точку Земли. От мыса Дежнева начинается та незримая линия, где сходятся два океана — Ледовитый и Тихий. Поперек этой линии в нескольких километрах отсюда проходит еще одна знаменитая и тоже незримая линия — смены дат. Помните неутомимого жюль-верновского путешественника Фогга, объехавшего вокруг света за восемьдесят дней и выигравшего пари лишь благодаря тому, что, двигаясь на восток, он «сэкономил» на смене дат целые сутки. Человек, переехавший, скажем, в субботу с нашего берега на аляскинский, увидит на календаре пятницу. Что ж, это, пожалуй, символично…

Вот уже заканчивается вторая неделя, как я сиднем сижу в Уэлене. Скучают без дела пилоты, спят или же режутся в домино. Иногда рассказывают анекдоты о погоде, вроде такого: в Анадыре, куда раньше ходили лишь маленькие Ан-2, застрявшие пассажиры устраивались на работу. «На какой срок поступаете?» — спрашивали у них. — «До вылета».

Но всему, как известно, приходит конец, и в одно из утр я слышу, как непривычно рано возятся у плиты на кухне пилоты, и Михаил Михайлович, постучав ко мне в дверь, говорит веселым голосом:

— Приготовьтесь, через час, возможно, полетим на остров Ратманова.

До этого я несколько дней подряд ходил на полярную станцию, там тоже перезнакомился со всеми, и в числе моих вопросов едва ли не самым первым был один: «Как там погода на Ратманове?» Начальник станции Леонид Васильевич Столяренко снимал телефонную трубку и справлялся у кого-то. «Дрянь погода на острове», — отвечал он мне через минуту. Коротко и ясно. И вдруг, словно подарок, это «окно» в небе.

Собираемся очень быстро: как бы не отменили полет синоптики. Светит неяркое солнце, обсыхает и становится тусклой галька. Самые маленькие камешки стремглав уносятся в стороны, когда набирает силу огромный винт вертолета. Через минуту машина плавно, незаметно отрывается от земли, летит сначала бочком, потом свечкой взмывает вверх и ложится на курс. Смотрю в иллюминатор. С каждой минутой уменьшается в размерах Уэлен и раздвигается горизонт, все дальше и дальше становится видно, и вот уже в поле зрения острова Диомида: наш — Ратманова и американский — Крузенштерна. За ним отчетливо видна Аляска.

Когда где-либо в средней полосе России, да и в Сибири, заходит разговор об Америке, неизбежно представляется очень далекая заморская страна, куда надо добираться через всю Европу, а потом через океан. И вдруг эта очень далекая страна оказывается совсем рядом с нашей. Бот мы и вот они, совсем близко.

Еще на заре Советской власти один дружелюбно настроенный к нам американский бизнесмен сказал московскому корреспонденту: «Мы ближе друг к другу, чем думаем. Сама природа указывает нам путь к объединению. Подводный тоннель между Аляской и Сибирью должен быть построен». В то время еще был в памяти дерзкий проект инженера Лойк де Лобеля, предложившего в начале века построить железную дорогу, которая соединила бы два материка непрерывной стальной колеей Нью-Йорк — Париж через Аляску и Чукотку, с тоннелем под Беринговым проливом. Проект серьезно обсуждался русским правительством (в мировой прессе было опубликовано о нем две тысячи пятьсот статей), но был отклонен из-за неприемлемых условий, поставленных американским синдикатом, который пытался получить концессию на эту стройку.

…Шум волн заглушается шумом мотора, но по тому, как мечутся внизу белые барашки, легко судить, сколь неспокоен, сколь сердит сейчас Берингов пролив.

Это место примечательно еще и в том отношении, что именно здесь доступнее и проще всего соединить два материка и тем самым коренным образом изменить климат Арктического побережья, а значит, и всей планеты Земля. Речь идет о грандиозном проекте инженера П. Борисова.

Двадцать лет назад он выдвинул идею построить гигантскую глухую плотину в Беринговом проливе — от Чукотки до Аляски — и через нее мощнейшими насосами перекачивать холодную воду Ледовитого океана в Тихий. Расчет показал, что перекачка ста девяти тысяч кубометров арктической воды в год изменит извечное течение теплого Гольфстрима, и оно устремится на север, достигнет Северного полюса и через Чукотское море выйдет в Тихий океан. Всего три-четыре года понадобилось бы, чтобы растаял дрейфующий ледяной покров Арктики и температура воздуха в ее центре повысилась до двадцати восьми градусов тепла.

Конечно, осуществление проекта инженера Борисова по плечу современной технике. Это может показаться невероятным, но технический расчет свидетельствует, что только две секунды понадобилось бы, чтобы с помощью направленных взрывов термоядерных зарядов образовать тело гигантской плотины…

Другой вопрос, насколько целесообразно это делать. Резкое потепление Арктики растопит вечную мерзлоту Сибири со всеми вытекающими отсюда последствиями. Разрушится все, что построено на вечной мерзлоте. Уйдут в землю Норильск, Дудинка, Якутск, Сургут, новые и старые города и поселки, разрушатся нефтяные и газовые промыслы Самотлора и Уренгоя, заплывут торфяным месивом карьеры, в которых добывается уголь Якутии, провалятся в тартарары многие шоссейные и железные дороги, взлетные полосы аэродромов… Потери будут неисчислимы!

Возводить плотину инженер Борисов предлагал, используя острова Диомида: с американской стороны — между мысом Принца Уэльского на Аляске и островом Крузенштерна, а с нашей стороны — между мысом Дежнева и островом Ратманова, куда мы летим над неспокойными водами Берингова пролива.

…Лететь совсем не долго, минут двадцать, и вот уже под нами неприветливые скалы, огромные камни, в диком беспорядке наваленные друг на друга. Крохотный поселок. Полярная станция.

Мы на острове Ратманова; так его назвал, проходя Берингов пролив, командир «Рюрика» О. Е. Коцебу. «Этот заслуженный офицер во время путешествия капитана Крузенштерна был моим вахтенным лейтенантом», — писал он о Ратманове.

Островок мал, восемь километров в длину и того меньше в ширину, на нем весь год свирепствуют ветры, шумит океан, туманы так часты, что жители забывают, как выглядит солнце. Здесь нет дорог, но стоит «дорожный указатель»: «Москва (по прямой) — 6480 км. Елик (США) — 4 км 160 м». Елик — поселок на соседнем острове Крузенштерна.

Маленький советский островок живет своей, совсем не замкнутой жизнью. Есть самодеятельность, научные сотрудники «полярки» выступают с лекциями. Недавно комсомольцы острова обратились к молодежи и всем жителям Чукотского района с призывом провести Комсомольске молодежную эстафету, и это обращение одобрило и поддержало бюро райкома ВЛКСМ.

…Оба острова — Ратманова и Крузенштерна — раньше назывались Диомедовыми. По древнегреческому мифу спутники царя Диомида были обращены в хищных птиц. Это дало повод естествоиспытателю Линнею назвать альбатросов диомедами (Diomedia). Отсюда и название островов, лежащих на северной границе распространения альбатросов.

В 1928 году эти острова посетила американская научная экспедиция. Здесь ученые нашли аборигенов, обликом похожих на русских, но одетых в эскимосскую одежду и говорящих по-эскимосски. На острове Крузенштерна жило всего сто двадцать пять человек, на острове Ратманова — несколько больше. Жители рассказали, что в очень далекие времена на них напали пришельцы с Азиатского материка. Диомеды храбро защищались оружием, сделанным из костей животных. На острове Ратманова еще в тридцатых годах стояли сделанные аборигенами группы каменных фигур в рост человека. Местные жители надеялись, что пришельцы, завидя их с моря, испугаются, приняв за воинов, и повернут вспять…

Жили диомеды в пещерах или в землянках, поклонялись луне, считая ее высшим божеством, и в виде жертвоприношения швыряли в ночное светило тухлыми яйцами морских птиц. Питались преимущественно тюленьим мясом, а теплой тюленьей кровью вскармливали новорожденных вместо материнского молока… Такие сведения собрала американская экспедиция об этой крохотной этнической группе.

…Летчики торопятся, как бы не закрылось «окно» в небе, но синоптики с полярной станции сегодня добры к столь редким гостям и обещают летную погоду на утро. Мы остаемся на ночь.

Солнце уже заходит, правда, поздно и всего на несколько часов, но я встаю до рассвета, иду на берег и долго в ожидании смотрю, оборотясь лицом к востоку, стараясь не пропустить первый луч. Мне хочется первому в стране встретить солнце, а это можно сделать только здесь…

Загрузка...