Когда Митька подъезжал к комбайну, над полем уже сгущались сумерки, лента заката у горизонта становилась все у́же и темнее.
Чубуков возился около комбайна и что-то ворчал себе под нос, похоже, ругался.
Покосившись на Митьку, он закурил и сказал сердито:
— Приехал, значит… Иди, ссыпай в свой самосвал что есть в бункере. Не ладится у меня с машиной что-то… В другой раз часа через два приезжай. Вряд ли управлюсь с ремонтом раньше. Привезешь пшеницу на гумно, там свешаете с Дуськой, а документы оформим погодя…
Митька, как и велел комбайнер, ссыпал пшеницу в кузов автомашины, с привычной ловкостью заскочил в кабину и, выехав с поля, покатил по пыльной дороге; тут, как говорится, каждый бугорок был ему братом. И чем дальше он отъезжал от комбайна, тем больше мрачнело его лицо, дрожали руки.
«Ну, вот, — думал он, — случай-то, кажись, самый подходящий. И комбайн поломался, и пшеницу из бункера сам ссыпал, и безлюдье кругом, и ночь крыльями машет. Такого случая, поди уж, не представится…»
А решился Митька на нехорошее дело. На кражу…
Утром был у него с соседкой Доронихой окончательный разговор насчет ружья. Договорились на двух сотнях и пяти мешках пшеницы. Деньги, значит, он отдает ей наличными, из рук в руки, а пшеницу украдет с машины и доставит ночью, когда уснет село.
При мысли о краже у Митьки все стыло внутри, кружилась голова.
Вообще-то Митька за свои двадцать два года не брал без спросу даже ржавого гвоздя. Но это ружье…
Осталось оно у Доронихи после смерти мужа-охотника. Ружье было изготовлено по какому-то особому заказу, стреляло безупречно и отличалось такой причудливой отделкой, что впору было держать его дома как украшение, а не на охоту ходить. Митька в последние годы, увлекался охотой. Не то чтобы ходил на крупного зверя, а так, все больше на глухаря, тетерева и куропатку, реже на зайца. Ружье старого охотника давно уже не давало ему покоя. Лежало оно в доме у старухи без всякого употребления и надобности. Не раз подбивался он к хозяйке — заговаривал о купле. Та сначала цену большую требовала. А потом вот, когда началась уборка и как поручили ему хлеб с поля возить, заладила одно: две сотни и пять мешков пшеницы…
И ехал теперь Митька сам не свой. Красть не научен, да будто бы и не вопрос это жизни, а с другой стороны, не давало покоя неодолимое желание заручиться вещью. Упустишь ее и будешь потом всю жизнь каяться…
«Сверну-ка на старую дорогу, — решил Митька. — Давно там не ездил. Заодно и на рощу березовую посмотрю. Славная рощица…»
Так и сделал.
Вскоре поле кончилось, кустарник начался, впереди — березовая роща. Густая, высокая. Дорога как раз проходит по ее центру, прямо между деревьями петляет. Там, рядом с дорогой, и просека маленькая есть, и овражек, куда пшеницу спрятать можно…
От мыслей и чувств самых разных, самых противоречивых у Митьки застилало глаза, звенело в ушах. Вспомнил, как три года назад увозили из деревни на милицейской машине Ваську Каштанова, укравшего из амбара два центнера пшеницы, как, прощаясь, плакали его жена и дети, как потом возвратился он из дальних мест с мешочком за спиной, худой и бледный. Но ведь у него, у Митьки, нет ни жены, ни детей. А мать, если что, простит. Она всегда прощала…
И вот уже окутал машину таинственный сумрак притихшей рощи, пахнуло вечерней сыростью, замелькали по бокам белые стволы берез. Там, за поворотом, просека. Ну, что же, что же… Эх, была не была!
Митька притормаживает и берет вправо…
Подкатив машину к краю неглубокого овражка, он приподнял кузов и через край заднего борта начал потихоньку ссыпать наземь пшеницу. Его трясло и знобило. Он уже не думал ни о Доронихе, ни о ружье, ни о похищаемой пшенице. Просто автоматически делал то, что уже было заложено в его памяти, в его сознании.
Закончив дело, он вылез из кабины и подошел к овражку. С какой-то грустью посмотрел на кучу ссыпанной пшеницы. «Будет пять мешков или нет?» — подумал равнодушно и тут же решил: «Ладно, приеду попозже с мешками и отвезу все Доронихе»…
Теперь уже все ему казалось проще. Ни страх, ни угрызения совести не мучили его. Сев за руль автомашины, он даже успокаивал себя мыслью: «Подумаешь, это же капля в море…»
Но когда он отъехал от березовой рощи, когда засветилось впереди огнями родное село, ему вдруг захотелось плакать. Он остановил машину и, опустив голову, приник к баранке руля. Мысли, теперь уже ясные, отчетливые, теребили его сознание. Хлеб… Сколько людских рук приложилось к нему, сколько пролилось пота… Сеяли, растили, убирали… А он… хапнул все разом. Один, для себя… Словно ребенка из рук матери вырвал. И чего ради… Нет, все! К черту ружье! К черту Дорониху! Сейчас же обратно… в березовую рощу!
Митька уже начал разворачивать машину и тут что-то красное, полыхающее бросилось ему в глаза. Он приостановился: действительно, что-то пламенело там, слева, возле леса. Может быть, костер? Нет, не похоже. Постой, да ведь и там тоже пшеничное поле! Выходит, горит поле! Горит пшеница!
Митька тяжело задышал. Что же делать? Вернуться к Чубукову? Далековато. Да и толку… Ехать в село? Тоже пройдет минут двадцать и обратно потребуется столько же. Огонь перекинется на все поле. И лес может захватить. Нет, выход один: надо гасить!
Не раздумывая больше, Митька сделал поворот и на полной скорости поехал в сторону леса.
Да, он не ошибся: горела пшеница. Огонь пока еще не разбушевался, шел неширокой низкой полосой по краю поля, медленно продвигаясь к лесу.
Схватив лопату, Митька выскочил из кабины и стрелой помчался к месту пожара. Сердце его бешено колотилось. Голова пьянела от отчаяния.
Он прямо с разбегу бросился в самое пламя и начал остервенело топтать его, бить лопатой. «Не выйдет, рыжая бестия! Не испечешь блинов!» — кричал он, раздавая удары направо и налево.
В это время со стороны села донесся тревожный звон. Это означало: пожар замечен и скоро прибудет помощь.
«Утухни, рыжая! Не попробовать тебе нашего хлебца!» — кричал от радости и боли Митька, а сам все бил, колотил по пламени, кружась и извиваясь, как бешеный, в своей жуткой пляске…
Когда к месту пожара подошли пожарные машины и два грузовика с дружинниками, пламени уже не было. Митька лежал неподвижно на чуть еще дымящейся земле, обняв ее обгоревшими руками…
Участковый инспектор Карташев сидел, разбирая поступившие за день бумаги. Он только что вернулся из соседней деревни и еще ничего не знал о пожаре.
В кабинет внезапно вбежала санитарка Анфиса и сообщила, задыхаясь от усталости и волнения:
— Вас срочно требуют в больницу, Савелий Петрович! Митьку Хохлова привезли. Обгорелый весь. Главврач говорит, не проживет долго, велел вам прийти срочно. Будто сказать что-то хочет Митька…
— Митька, говоришь? — привстал с места участковый. — Где же его угораздило?
— Да пожар в поле был. Пшеница горела. Там, говорят, и обжегся…
— Ну-ка, пошли! — двинулся к двери участковый, и оба спешно вышли на улицу.
— Ну, я лечу! — махнула рукой Анфиса и тут же засеменила по улице, придерживая полы халата.
— Постой, куда же ты? — остановил ее участковый. — Не видишь разве, мотоцикл у меня. Давай сюда, вместе поедем.
У входа в больницу толпился народ.
Поодаль в окружении женщин плакала навзрыд мать Митьки.
Зайдя в больницу, Карташев лицом к лицу столкнулся с главврачом Михеевым.
— Здравствуй, Михаил Максимович! Ты звал меня?
— Не я, он… — угрюмо кивнул главврач на дверь, ведущую в палату для тяжелобольных. — Хохлов там… Дмитрий. Привезли недавно с поля обгоревшего. Один он там с огнем воевал… Справился, говорят… Считай, тонны хлеба спас. А теперь вот…
— Что, плох очень?
— Хуже не бывает. Зайди к нему. Он поговорить с тобой хотел, наедине, значит…
Митька был в палате один. Он лежал почти весь забинтованный и тихо стонал. На опухшем и почерневшем лице невозможно было различить ни губ, ни глаз. И Карташеву стало даже как-то жутко, когда между носом и подбородком больного приоткрылась маленькая щель и из нее еле слышно прозвучало:
— Садись, Петрович. Я недолго…
Участковый придвинул к кровати стул и осторожно, словно боясь потревожить больного, сел.
— Слушай, Петрович, — тихо, почти шепотом проговорил Митька. — Я пшеницу сегодня возил на гумно. Когда делал последний рейс, оставил немного в березовой роще. Там она, пшеница… в просеке, на дне овражка… Попутал меня бес, Петрович. Ты уж прости. Я потом хотел вернуться, забрать пшеницу, а тут как раз пожар… Некогда уж было… Но я хотел, честное слово, хотел. Ведь я… я…
— Говори, говори, Митя, я слушаю, — наклонился над ним участковый, но Митька молчал…
Когда зашел главврач, Карташев молча покинул палату…
— Ну, что с ним? — ринулись к нему ожидавшие у крыльца сельчане. Карташев, не говоря ни слова, прошел через толпу и, увидев стоявший на дороге грузовик, позвал к себе водителя.
— Вот что, парень, — сказал он ему тихо и строго. — Возьми-ка с собой ведро, лопату и поезжай в березовую рощу. Там в просеке, на дне оврага, должна быть пшеница… Привези ее и сдай на гумно. Митька там ее случаем оставил. Завалился колесами в овражек и просыпал малость…
— Как это, Петрович? Зачем в рощу-то…
— Ты что, не понял? — нахмурил брови участковый, взглянув сердито на водителя. — Машина, говорю, завалилась случаем в овражек и просыпалась пшеница. Не ясно разве?
— Понял, Петрович! — сразу же выпрямился водитель. — Еду сию же минуту!
Он потянулся к Карташеву и спросил уже тихо; по-свойски:
— А Митька-то как, жив будет или нет?
— Умер Митька… Умер как настоящий мужчина… Так что ты уж его просьбу постарайся исполнить исправно, — ответил участковый и, вздохнув, направился к своему мотоциклу.