Выйдя на берег, он сказал бандиту:

– Помните, я никогда не промахиваюсь. Пейте, но не делайте лишних движений.

Алонов не подумал, что, давая возможность бандиту утолить жажду, он делает то, чего бандит не сделал бы, поменяйся они ролями…

Сударев пил, стараясь протянуть время и рассмотреть человека, взявшего его в плен.

Диверсант не узнал Алонова, хотя и успел, конечно, рассмотреть его во время встречи около рощи с болотцем.

Лицо Алонова потемнело от грязи и было испачкано кровью. Волосы сбились, на щеках отросла длинная щетина.

Сударев заметил, что его противник ранен. Но фигура этого противника показалась ему сейчас едва ли не опаснее, чем на привале. Забрызганный кровью, с пристальным взглядом сверкающих глаз, с ружьем крупного калибра, направленным в лицо… А хуже всего был голос. Уж лучше бы кричал и ругался…

И Сударев, заложив руки на шею, пошел дальше. Голос сзади распоряжался:

– Скорее!. Не бежать!. Идите обычным шагом!. Ускорьте!

Север и северо-восток. Так Алонов твердо решил ночью. Он был уверен, что таков самый близкий путь к линии железной дороги. Или убедил себя в этом? Он хотел верить – и верил.

Двое людей обогнули солончак, вчера поглотивший

Фигурнова. Поверхность выровнялась, следы затянуло. И

только поломанные корки засохшей грязи могли намекнуть на случившееся. Налево тянулся высокий край ковыльного плато – берег древнего моря. А древняя отмель, по которой шли двое людей, была широка, открыта обзору. Алонов подумал, что погони со стороны третьего бандита может и не быть.

Вскоре Сударев начал прощупывать противника. Он замедлил шаги и, не дожидаясь окрика, сказал:

– Я больше не могу идти с задранными на шею лапами!

Вы могли бы убедиться – я вас слушаюсь. У меня болит правая рука. Вы меня ранили, у меня вывих.

И опять Алонов сделал то, чего не сделал бы Сударев.

– Снимите и бросьте пиджак… Стоп! Будьте осторожны… – Алонову показалось, что бандит хочет запустить правую руку в карман брюк. – А теперь опять поднимите руки и отсчитайте десять шагов! Не оглядывайтесь!.. Стойте! – предупредил он сзади.

Алонов присел и ощупал пиджак. Оружия не было. Во внутреннем кармане оказался бумажник. Работая одной рукой, Алонов снял мешок, втиснул в него пиджак и скомандовал:

– Вперед! Пошли.

Сударев прошел шагов пятьдесят, споткнулся, взмахнул руками и упал. Неловко. Не каждый умеет падать –

иные актеры репетируют падение десятки раз и то рассчитывают скорее на условность театра, чем на правдоподобие.

Голос сзади выдохнул:

– А! – и приказал: – Не шевелитесь!

Бандит покорно замер. Падая, он успел засунуть руку в карман и вцепиться в рукоятку пистолета. Он взял в степь «игрушку» вопреки советам Клебановского. Глупые советы! Уж если люди вооружены запрещенными винтовками, то пистолет ничего не прибавит, но и не убавит.

Лежа, Сударев соображал: заметил ли противник?

Можно ли уже попробовать? Он напрягал мускулы, соображая, как подскочить. Не будет же этот за спиной стоять вечно, как соляной столб. Пусть он успокоится, прикажет встать…

Сударев любил пистолет. Его уже давно не развлекали успехи стрельбы в тирах. Детская игра! Он изобретал собственные упражнения. Стрелять в темноте в неизвестно где положенный звонок, когда приятель неожиданно нажмет кнопку… Или, взглянув на пять бутылок, запомнить, где они, и разбить их, когда потушат свет… Одинаково пользоваться обеими руками, стрелять из любого положения, стрелять из кармана пиджака, не вынимая пистолета. Бить назад, спрятав пистолет под мышкой. Сударев удачно повторял трудные цирковые номера. И говорили, что такой артист всегда будет иметь под старость кусок хлеба с маслом от пистолетной пули.

Сейчас… как только скажут: «Вставайте!» – в сторону.

Парень сорвет первую пулю и получит свое.

– Руки! – сказал Алонов. – Руки раскиньте! Бросьте револьвер!

«Догадался, заметил, – подумал Сударев и не послушался. – Вскочить? Нет, только не сейчас. Что этот будет делать? Если бы он хотел меня пристрелить, не нужно было ходить сюда и поить меня по дороге…»

Сзади что-то хрустнуло. И голос прозвучал с тем же бесстрастием, как у костра:

– Сейчас я вас пристрелю. Целю между лопатками…

Ставка бита… Сударев с ловкостью клоуна выкинул из-под себя пистолет и медленно приподнялся.

– Вставайте! Идите, – разрешил голос так спокойно, будто ничего не произошло.

Сударев встал и пошел. Пока человек жив, он надеется.

Каждый человек!


2

Солнце поднялось высоко и начало жечь рану на голове

Алонова. Пуля разорвала и унесла фуражку. Алонов остановил бандита, сбросил мешки и снял куртку. Он обмотал себе голову нижней рубашкой – ему стало как будто легче…

Алонов думал только о том, как бы добраться до железной дороги. Нужно суметь приказать себе дойти, дойти, дойти. Время, проведенное в степи, отучило Алонова от мысли о возможности встретить кого-нибудь. Можно рассчитывать лишь на себя. И он мечтал о железной дороге, мечтал страстно, с опьянением – так рождаются навязчивые идеи. Только бы увидеть эти блестящие сталью линии, сходящиеся вдали. И когда он думал о них – и ни о чем другом, – голова меньше болела, прибывали силы.

Внезапно ворвался голос Сударева:

– В моем бумажнике вы нашли гроши. Какие-то две тысячи, кажется. Но у меня есть еще деньги. Много, очень много!

«В бумажнике?» – подумал Алонов. Он не смотрел что там, – не было времени. Он не ответил.

Сударев решил, что пока не стоит настаивать. Человек слышал, в его сознание брошено семя. Кто бы он ни был, он теперь станет думать о деньгах, – и семя будет расти. Сударев терпеливо выжидал по крайней мере полчаса. Потом он сказал только три слова:

– Двадцать пять тысяч!

Ответа опять не было, и Сударев опять не настаивал. Не нужно торопиться, если можно не торопиться. Мысли подобны живым существам. Человек, который услышал о крупной сумме, обязательно будет думать, как ее получить.

Еще немного, и он должен вступить в разговор. Он должен начать торговаться.

Границы водохранилища отошли вправо. Местность повышалась. Уже было пройдено устье естественного рва, который с севера отрывал ковыльное плато от степи.

Алонов видел немногое – ровно столько, чтобы идти на север не сбиваясь. Для этого нужно поглядывать на компас и находить впереди приметную точку: любую, хоть куст бурьяна или перекати-поля. Алонов привык видеть спину бандита, привык быть готовым к выстрелу: лишившись одного пистолета, бандит может иметь другой. Алонов чувствовал себя слишком слабым, чтобы рискнуть подойти к бандиту вплотную, приставить стволы к спине и похлопать по карманам. Боялся он и того, что бандит принудит его стрелять. О приеме, по которому задержанному приказывают самому вывернуть наружу карманы, Алонов не слыхал, а сам не догадался.

«Вперед, вперед! – говорил себе Алонов. – Скорее!» И

тело слушалось. Ноги не спотыкались. Мускулы работали по инерции, однажды уже созданной усилием воли. Железная дорога приближалась, не правда ли?

Когда развернулась широкая степь, Сударев предложил:

– Если вы не согласны на двадцать пять тысяч, даю тридцать! Хотите?

– Скорее! – приказал Алонов.

Он видел, как мощная шея диверсанта покрывалась по?том. Вероятно, они действительно шли хорошо. А Сударев думал: «Крепко держится парень! Набивает цену без торга. Нельзя дать сразу слишком много. Иначе – потребует невозможного».

Приблизительно в середине дня Алонов сделал привал.

Положив бандита вниз лицом и заставив его раскинуть руки, он достал бинокль и осмотрел северную часть горизонта. Там, правее намеченной им линии движения, было что-то, похожее на крутую горку с неестественно правильными очертаниями. Что это, рассмотреть еще не удавалось.

– Идите! – сказал Алонов.

Бандит поднялся и крикнул:

– Сорок тысяч!

– Скорее! – последовал приказ.

– Что – скорее? У меня нет с собой денег, – притворился Сударев. – Но в городе вы получите куш немедленно.

– Идите скорее, – объяснил ненавистный голос.

И они опять шли и шли по равнине, по ковылю, по подсохшему жесткому тынцу. Они пересекали неглубокие балочки, где под высоким зверобоем с его тонко-резными листьями прятались узенькая валериана, пахучий донник, ароматный тимьян; проходили ровными, как пол, плоскостями.

Алонов вспоминал карту области. Всеми силами воображения старался он вызвать в памяти карту крупного масштаба на стене райкома. Там был и мост через канал.

Железная дорога пересекала канал на самой границе области в нижнем, юго-восточном углу карты. Не фермы ли моста виднеются справа странной крутой горкой?

– Скорее, скорее! – подгонял Алонов диверсанта.

Удивительное и неожиданное чувство легкости овладевало Алоновым. Он ощущал, как его мускулы сами сокращаются, раскачивая, как маятники, послушные ноги.

Совсем не стало боли. Боль поднялась вверх и висела над головой, лишь изредка прикасаясь к волосам.

– Стойте! – скомандовал Алонов.

Он глядел поверх головы бандита в трубки старенького бинокля. Да, правее был мост, а прямо, на горизонте, будто виднелись тоненькие тросточки телеграфных столбов…

– Вперед, скорее!

Но бандит не захотел слушаться. Он повернулся лицом к Алонову. Его толстые, сильные ноги точно вросли в землю. Сударев сказал:

– Слушай, друг, довольно всей этой чепухи и комедии!

Ладно? Хватит нам обоим валять дурака. Я дарю тебе семьдесят тысяч рублей. Хорошая цена за балаган с приключениями, который ты старательно разыгрываешь с раннего утра. Согласен?. Постой, подумай, ты никогда не видал и не увидишь таких денег. Наличными и через полчаса после приезда в город. Можешь потребовать любую гарантию. Ну, протяни мне руку и повесь на плечо твою пушку… Стоп! – сам прервал себя Сударев. – Я не собираюсь ловить тебя. Веди меня под ружьем, пока не доберемся до людей. На людях я тебя не съем, сам же буду в твоих руках! Идет?

– Обращайтесь на вы, – ответил Алонов.

– Вы щепетильны, и это очень хорошо, – согласился

Сударев.

Он говорил теперь тоном легкой беседы, чему мешало лишь расстояние: на тридцать шагов приходится повышать голос. Алонов слушал – он убедился, что второго пистолета нет.

– Итак, на вашем месте я согласился бы, – продолжал

Сударев. – Думайте, думайте! Другого такого случая вам не подвернется, даже если вы проживете на свете сто лет.

Вам мало?. Ну что же – дело есть дело. И принято, чтобы каждый назвал свою сумму. Сколько?

– Миллион! – сказал Алонов.

Сударев рассмотрел улыбку на его лице и возразил:

– Так нельзя, это шутки, конечно. Называйте разумную сумму. Подумайте хорошенько. Сейчас вы взволнованы, возбуждены. Это понятно. Я старше вас, я знаю жизнь! В

горячке упустив случай, вы потом, опомнившись, будете грызть кулаки! Воспоминание об утраченном отравит вам всю жизнь, всю жизнь! А проживете вы долго – вы молоды… Ваша настойчивость будет вознаграждена… Сто пятьдесят тысяч! Сто пятьдесят!. Говорят, счастье приходит во сне. К вам оно прет наяву!

«Вот я и выигрываю!» – говорил себе Сударев. Он мог бы обещать и миллион. Обещать – одно, дать – другое.

Иллюзий Сударев себе не создавал – его противник сумел подсмотреть посев саранчи. Иначе он не посмел бы всадить пулю в Хрипунова и тащить самого Сударева под арест. Но обещать миллион было бы глупо: он не поверит, заподозрит обман – и все пропало опять. Однако сейчас торговля шла по всем правилам. Миллион был назван. Сейчас Сударев добьет сомнения противника. И бандит произнес солидным, деловым тоном (жаль, что приходилось почти кричать):

– В моем портфеле в городе есть двести тысяч! Двести, черт вас побери! Вы настоящий мужчина, прошу мне верить!. А если вы захотите продолжить знакомство со мной, я открою вам перспективы. Такие, что у вас закружится голова. Вы мне нравитесь! Ну? Двести – и мы друзья!.

Что? Опять мало? Ну, знаете, вы – колосс!

Тогда Алонов начал смеяться. Смех звучал дико, он походил на кашель или на рыдание. Нет, он смеялся…

Ружье прыгало в его руках. Потом он сразу перестал смеяться и закричал:

– Капиталист! Торговец саранчой! Миллиард?. Мало!

Триллион? Мало!.. Вы глупы!.. Насекомое, повернитесь!

Вперед!

Но Сударев двинулся на Алонова. Низкорослый атлет, напряженный, квадратный, как несгораемый шкаф, он был готов сломать молодого человека, как соломинку.

Ружье смотрело ему в грудь. Может быть, Сударев и выбрал бы в припадке отчаяния и ярости легкую немедленную смерть. Но стволы ружья направились вниз, в ноги.

И строгий голос, холодный, уже без волнения, без крика, тот голос, который он уже знал, предупредил:

– Я не убью. Я разобью вам колено. Для этого мое ружье заряжено дробью, завязанной в тряпку. Но я не дам вам истечь кровью и умереть. И я вернусь с людьми, и все же я возьму вас.

Сударев остановился, Алонов продолжал:

– Но если нас застигнет ночь, я тоже должен буду выстрелом обезвредить вас, чтобы вы не ушли в темноте и чтобы я нечаянно не застрелил вас ночью насмерть… Всё.

Вперед! Скорее! Не теряйте времени…

И они пошли. Приземистый бандит, – тридцать шагов, которые их связывали, точно цепью, – и победитель.

Они торопились.


3

Конечно, не познав себя, трудно понимать остальных людей нашего широкого мира. Но далеко не всегда можно правильно судить о действиях другого человека по самому себе: познание себя – только путь к познанию других.

Алонов ждал нападения скрывшегося бандита – нападения, которое могло бы погубить все. Страх Алонова не был испугом расстроенной фантазии, а результатом трезвого понимания обстановки.

Но Клебановский бежал. Сначала, около костра, он упал на четвереньки, потом вскочил на ноги. Вслед ему грохотала перестрелка, за ним гнались. Целые толпы искали его след, ломились по кустам и уже готовились схватить его…

Клебановский не был трусом: в своей жизни он с правом мог бы назвать не один случай, когда его спасало хладнокровие, способность рискнуть, встретить опасность лицом к лицу. Но перед неожиданностями он пасовал –

таково было свойство его нервной системы. Когда он служил немцам, были с ним подобных два или три случая, – он удирал босиком, полуголым, испугавшись ночного налета партизан. Чтобы проявить мужество, Клебановский нуждался в предупреждении. Этим утром он проснулся в состоянии безбрежного покоя: дело завершилось, скоро дома. А там – уехать, уйти от всех, порвать с прошлым и мирно окончить свои дни в глуши…

Не разбирая дороги, Клебановский летел как на крыльях. Опять сзади ударил выстрел. Клебановский упал, затаился на минуту и помчался вновь.

Чистейший случай повернул его лицом к водохранилищу. Упади он на четвереньки лицом в другую сторону, и выскочил бы он на берег, и летел бы по открытому месту до полной потери сил и дыхания. Но он несся вдоль гривы, где был ночлег и где были заложены последние кубышки саранчи. Кусты кончились, и Клебановского вынесло на мыс.

С трех сторон – вода, сзади – погоня… В воду!

Редкий и низкий камыш не мог спрятать человека. Забежав по пояс, Клебановский присел. Он цеплялся руками за дно, нащупал в иле корни камышей, ухватился за спасительные якоря и погрузился в воду, оставив на поверхности только лицо. Вода залила уши.

Осеннее утро выпало тихое. Заливы, освободившись от тумана, холодно сверкали. Клебановский сидел, уставившись на берег через редкую сетку тонких тростинок камыша с висящими на них бурыми длинными листиками.

Сейчас на берег выскочат люди с винтовками, со штыками, нацеленными для удара, со страшными лицами и захватят его… Клебановский пятился, силясь найти маскировку получше.

Вода в сентябре в тех местах бывает уже весьма прохладна и никак не пригодна для купания. Десять ли, двенадцать ли градусов выше нуля, а для того, чтобы человек умер от холода, нужно понизить температуру его тела только до двадцати шести градусов.

Сразу, с горячки Клебановский не замечал холода. Но вскоре его забила дрожь, от которой залязгали зубы. Судороги, скручивая, потянули мускулы. Онемели, отвалились пальцы, впившиеся в корни камыша.

Вода принялась выталкивать ненужную ей вещь. Уже помимо воли, помимо сознания, тело потащилось к берегу.

Там оно свалилось, скрючившись, и замерло. Солнце отогревало вещь – она вытягивалась, оживала.

Клебановский очнулся, но психоз страха продолжался.

Над ним кто-то стоял, широко расставив ноги и занеся для удара кузнечный молот. Клебановский зашевелился и пролепетал:

– Сдаюсь, сдаюсь, сдаюсь, сдаюсь!.

Не слыша ответа, бандит заскулил громче:

– Не бейте, не убивайте, я сдаюсь!..

Однако его не убивали и даже не били. Клебановский рискнул повернуться на бок. Над ним стоял страх – невидимый. Но больше никого не было. И Клебановский сообразил: «А ведь никто за мной не гнался».

Сообразил и… проклял свою трусость. Ожив, он поднялся. Он ощутил прилив энергии и сил. Он жив и на свободе!.

Клебановский оказался в водяной ловушке – впереди мыс, направо и налево заливы. Путь один – по гриве, мимо привала. В самом широком месте, поперек гривы, не натянешь и полутораста метров.

В воздухе, пролетая над Клебановским, застрекотала сорока, предупреждая всех о человеке. Птица летела вдоль гривы, к земле. Клебановский проследил за ней глазами.

Он медлил, дрожа в мокрой одежде. Так, пока суд да дело, простудишься насмерть. Он разделся, вылил воду из сапог, выжал одежду и белье, сидел голый – солнце пригревало.

Все было тихо. Туда же, куда летела первая, пропорхнула своим особенным полетом вторая сорока.

Вторая половина сентября – не лето: одежду пришлось бы сушить целый день. Клебановский оделся. Пора идти.

Успокоившись, он уже не трусил. Он понимал – его не ищут. Если бы искали – уже нашли бы. Травленый волк, Клебановский не мучил себя догадками. Но решение, которое помогло, он нашел: добраться домой, взять портфель

Сударева и исчезнуть. В портфеле должны быть запасные документы – в этом Клебановский не сомневался. Он был готов еще раз переменить имя. Что ему до имени!

Сороки летят вдоль гривы. Это было успокоительно.

Подобравшись поближе к привалу, Клебановский прислушался: там раздавались сорочьи голоса, но не тревожные. Птицы ссорились. Ближе – и из-за кустов, с места ночевки, с трескотней вырвалась черно-белая птица, за ней вторая, третья… Раз собрались эти мелкие хищники –

значит, там нет никого.

Хрипунов лежал на спине в холодном пепле костра. С

трупа слетела еще одна сорока. Ни Сударева с его мешком и винтовкой, ни ружей не оказалось.

Клебановский знал – Хрипунов всегда носит деньги с собой. Такая же привычка была и у него самого. Клебановский снял с трупа пачку, завернутую в медицинскую непромокаемую клеенку.

Роясь в мешках своем и Хрипунова, Клебановский нашел кусок копченой колбасы, остатки поджаренного козленка, зачерствевший хлеб. Он принялся за всё сразу –

его терзал голод. Очень вкусным казалось пахнущее дымом и кровью мясо козленка. Недоеденное он бросил в свой мешок – пригодится, ведь идти придется добрых восемь часов до станции.

Вывернув карманы Хрипунова, Клебановский взял и документы: если в пути не придет удачная мысль, он успеет их уничтожить. Пока следует затруднить опознание трупа.

Но где Сударев? Клебановский нашел стреляные винтовочные гильзы около постели из ивовых веток. Хозяин стрелял… Клебановскому не терпелось уйти – зная расписание, он хотел попасть к вечернему поезду. Если бы он обыскал кусты, нашлась бы и разбитая винтовка, и стреляные гильзы из ружья Алонова. Трудно сказать, к каким выводам тогда пришел бы бандит. Но он ограничился тем, что собрал винтовочные гильзы и утопил их. Теперь набрать воды во фляжку – и в путь. Сударев ушел, думал

Клебановский, – нужно спешить и ему. Что бы ни случилось с Сударевым, довольно. Опередить его, взять портфель и уехать из города через час, через два – первым поездом, и, главное, подальше! Для всего этого потребуется не больше суток.

Бандит отлично знал дорогу – срезать кусок ковыльного плато, через впадину, часа три хода степью – и станция. Когда он оказался наверху и убедился, что нигде никого нет, тревога окончательно рассталась с ним. Он был на свободе.

Умение жить ему помогало. Он, как смазанный жиром, выскальзывал из цепких рук беды целым. У него не было никакого груза, все связи исчезли. Цыган: дома нет – есть временное пристанище; друзей нет – есть приятели; дела нет – есть увертки; семьи нет – есть случайные встречи;

людей нет – есть он один. В таких нелегко попадать –

слишком мелкая мишень, задень-ка ее!

Клебановский проявил себя хорошим, выносливым пешеходом. Он почти не отдыхал, грыз куски на ходу.

Около шести часов вечера он приблизился к цели. Прямой путь на станцию от водохранилища лежал значительно левее пути, избранного Алоновым. Поэтому Клебановский не только не мог заметить Алонова и Сударева, но и далеко обогнал их.

Ближайший пассажирский поезд, на который и метил беглый диверсант, проходил в восемь часов тридцать семь минут вечера. В распоряжении Клебановского было почти два часа, а в маленьком буфете станции нашлась кружка отличного пива.

Клебановский жил. Он почистился, побрился. Сидя перед зеркалом с повязанной вокруг шеи салфеткой, он с удовольствием смотрел на свое похудевшее, посвежевшее, совсем молодое лицо. Жених – да и только! Усы? Рано, с ними он расстанется завтра, снимет их собственной рукой.

В голове, опрысканной одеколоном, вполне обоснованно складывались планы новой жизни.


4

Уже давно, с добрый час, путевой обходчик увидел двух людей, бредущих к линии.

Первый раз он заметил пешеходов издалека – сам он тогда шел к границе своего участка. Теперь он возвращался к дому, и люди были куда ближе. «Немалый кусок степи протопали», – подумал обходчик.

Шли они так: один – впереди, а другой – сзади. Это обходчик подметил и, продолжая шагать, занимаясь своей привычной работой, размышлял: «Конечно, ходят люди по-разному, особенно притомившись: который посильнее –

начнет вырываться передним, который послабее – оттянет».

Сам обходчик был человек не сентиментальный – он не считал, что худо дать приотстать товарищу: «Оно и правильно: сильный слабого тянет. Раз уж забрался далеко –

тянись, крепись, не сдавайся! А то слабый и совсем не дойдет – раскиснет, коль его не понужать».

Но теперь, рассмотрев пешеходов поближе, обходчик забыл свои рассуждения. Он заинтересовался совсем другим. Ружье-то было только у заднего. И нес он длинную двустволку не за спиной, на ремне, как полагается, когда вымотаешься до отказа на охоте. Нет, держал наизготовку.

Вот чудно?… Вроде так ведь водят на гауптвахту по всем правилам устава внутренней службы…

Солнышко уже нависло над горизонтом. Обход участка был закончен, дома ждал ужин, а жена у путевого рабочего была хозяйка строгая и аккуратная. Но обходчик забыл и дом и ужин.

Увидев поезд, он машинально показал свернутый флаг, дождался, пока, рассекая воздух, не промчались тяжелые вагоны, вминая прогибающиеся рельсы вместе со шпалами в песчаный балласт.

«Что за номер? – рассуждал он про себя. – Факт! Один другого арестовал и выбирается на пути. Факт…»

Шли эти двое неровно, теряя и вновь набирая темп, но все же достаточно споро. Перед границей полосы отчуждения, где за телеграфными столбами лежала темная полоса плотно укатанной по чернозему проселочной дороги, передний замялся, остановился.

– Не хочет идти? Нет, шалишь!.. Опять погнал, – вслух рассуждал увлекшийся непонятным, притягивающим зрелищем путеец, когда задний, с ружьем, сокращая дистанцию, приблизился к переднему и оба опять двинулись вперед.

Обходчику казалось, что эти люди его не видят, не смотрят на него. Но шли они прямо на него: «Как на столб!»

В ровной степи железнодорожное полотно поднималось над общим уровнем едва заметно – его подчеркивал светлый, чисто подметенный балласт.

– Вот так штука! Ну-ну! А дело-то неладное, – рассказывал сам себе насторожившийся путеец. – Чего-то там стряслось, факт!

Впоследствии он говорил, что сразу почуял особую беду. Он не лгал, а просто, как часто бывает, последующие впечатления заслонили первые.

А сейчас передний пер прямо на него, приземистый, широкоплечий. Шел он, как бык на убой, свесив тяжелую лысеющую голову. Задний был заметно выше ростом и тонкий. На его голове была намотана грязная рубаха в кровавых пятнах.

Обходчик невольно взял в сторону. Передний вышел на пути. Задний с натугой сказал:

– Стойте!

Он выбрался на насыпь. Он с трудом волочил ноги. Его лицо было черным, в щетине небритой бороды и щек струпьями засохла кровь. Его глаза, так же как и ружье, лежащее в сгибе левой руки, были направлены на приземистого. Он сказал обходчику глухим, внятным голосом:

– Очень опасный бандит! Диверсант!. Они посеяли яйца саранчи. Около канала.

Все было так удивительно, что слова «бандит», «диверсант» и «саранча» не сразу связались в сознании обходчика в образ, требующий ответа и действия. Он повторил:

– Диверсант?. Посадил саранчу?. – И вдруг взмахнул длинным гаечным ключом: – И ты его поймал? Понятно!.. – Обходчик замахнулся на Сударева. – Гад, гад! А ну!

Не таращи глаза! – кричал он. – И откуда ты выполз, гадюка!

Обходчик обратился к Алонову:

– Снимай погон с ружья. Сейчас мы его для верности спутаем!. – и кричал на диверсанта так, точно тот был за версту: – Давай, давай! За спину!. Не вертись! Однако здоров! Черт!. Стой, а то стукну!. Кому говорят, паразит!

Нежничаешь? Рельсы покрепче тебя, и те гнутся!. – Обходчик скрутил руки Сударева, приговаривая: – Шипишь, змея? Глаза у тебя подходящие. А язык-то прикусил? Что?!

Поломали тебе зубы?.

Он оттащил Сударева к кювету, пригнул, заставил сесть и связал ноги бандита куском бечевки.

Алонов сидел на краю низкой насыпи, глядя на диверсанта. Ружье было наготове.

– Ты что? Болит? Царапнули-таки тебя! – быстро и ласково говорил обходчик. – Ничего. Ты не думай. Ведь в голову – так либо сразу, либо лёгко.

– Я устал, – коротко ответил Алонов. – А его нужно в город.

– Правильно… – согласился обходчик. – А он что, один был?

– Нет, второй ушел.

– Ушел! Вот это, брат, плохо. А?

– В город, в город нужно! – настаивал Алонов.

– Станция от нас далековато. У моста охрана есть…

Или позвонить из будки? Тоже далеко, покуда придут… А

мы вот что с тобой сделаем: пассажирский остановим.

Скоро семьдесят восьмой пройдет. Для такого случая –

можно… А ты, слушай сюда, крепись! Ты теперь ни о чем не думай, – успокаивал обходчик Алонова.

Он отбежал на несколько десятков метров, достал из подвешенной к поясу жестяной коробки три петарды и прикрепил их лапками к рельсам. Потом вернулся к Алонову и развернул флажок.


ГЛАВА ШЕСТАЯ


Дома


1

Солнце садилось.

Машинист пассажирского поезда издали заметил обходчика, стоявшего на обочине пути. Фигура человека, освещенного сзади вечерней зарей, была отлично видна, но цвет ткани флажка не различался в неверном вечернем освещении. Однако флажок был распущен, и обходчик размахивал им.

Готовясь к остановке, машинист плавно снижал скорость. Когда правое колесо паровоза раздавило первую петарду, начавшаяся уже мягкая работа пневматической тормозной системы превратилась в мертвую хватку.

Поезд остановился так, что будка машиниста пришлась над обходчиком. Перегнувшись из выреза окна, машинист брюзгливо спросил:

– Чего стряслось? Излом?

Подразумевался излом, разрыв рельса. Обходчик ответив криком:

– Диверсанта поймали!

Молоденький помощник, успевший выскочить на насыпь, поторопился с выводом:

– Куда взрывчатку заложил?

Обходчик возразил:

– Чего там взрывчатка! Саранчу распустили!

Машинист подавал тревожные гудки. К голове поезда изо всех сил, точно наперегонки, бежали главный кондуктор и начальник поезда:

– Почему остановка? Что за тревога?

Алонов сидел, держа ружье на коленях и не отрывая глаз от Сударева. Он слышал голоса, но не вдумывался в смысл слов. Чья-то рука резко взяла его за плечо:

– Товарищ, товарищ! Что тут у вас случилось?

Кто-то присел рядом на корточки. Алонов видел плечо с погоном майора. С каждой минутой Алонов слабел. Он с усилием указал ружьем на Сударева:

– Главарь шайки диверсантов. Они зарыли в землю массу кубышек саранчи в районе водохранилища канала.

– Саранчи?! – подозрительно, недоверчиво переспросил майор государственной безопасности.

– Да. Есть доказательства… Примите у меня диверсанта… Вот доказательство. – И Алонов вытащил из кармана коробку.

Майор открыл. При виде странных предметов, похожих на закопченные миниатюрные тыквы-горлянки, настороженность исчезла.

Алонов говорил с натугой, его голос звучал вяло, тускло:

– Наблюдайте за диверсантом. Не опускайте глаз… Он хотел броситься на меня, чтобы покончить с собой. Он может попробовать повторить…

Майор спрятал в свой карман коробку, ставшую особенной ценностью – вещественным доказательством, уликой.

На подножках висели гроздья пассажиров. Несколько десятков человек, выскочивших из головных вагонов, успели образовать круг около паровоза. Вдоль поезда к месту происшествия бежали любопытные. Майор вскочил на ступеньки паровозной лестницы и закричал:

– Товарищи! Ничего особенного не произошло. Поезд отправляется! Просьба разойтись по вагонам! По вагонам, по вагонам!. – Он знаками подозвал к себе нескольких офицеров, оказавшихся поблизости. Двое офицеров взяли диверсанта за плечи. Обходчик развязал ноги бандита – и

Сударев надолго исчез для Алонова.

«Вот и всё», – подумал Алонов. Он переломил ружье, извлекая из патронников заряженные гильзы, как это должен сделать перед возвращением домой каждый уважающий себя человек.

Тут-то его и сковала усталость. Он так и остался сидеть с раскрытым ружьем. Слабели руки. Опять заныла, заболела голова. Перед глазами опускались тени, закрывшие последние краски вечерней зари. Все ли дело окончено?

Нет…

Майор спрашивал:

– Почему вы не отвечаете? Вы можете идти?.. Нет?

Алонов так и не ответил. Его подхватили на руки и куда-то понесли. Ему казалось – несли далеко, долго.

Алонову было стыдно, что его несут, как маленького, но он ничего не мог поделать с собой. Чья-то голова оказалась рядом с его головой, и Алонов заговорил:

– Еще один диверсант остался там… Он на свободе и будет продолжать. Еще один бандит остался в степи…

Алонова поднимали по крутым ступенькам вагона, задели коленом за острый косяк узкой двери, и он очнулся.

– Я ничего не сумел сделать со вторым бандитом, –

громко пожаловался Алонов, – он на свободе! Еще один…

Его необходимо немедленно поймать!

Кто-то говорил:

– Сюда, давайте его сюда. В это купе.

И рокот, и удар задвинутой двери…

Что-то жесткое, едкое, колючее забралось в ноздри, в грудь и заставило Алонова проснуться.

Он почувствовал раскачивание вагона движущегося поезда, услышал стук колес и открыл глаза. Сбоку падал очень яркий, неприятный свет настольной лампы, а над

Алоновым было женское лицо в белой косынке. Удивительно гадок нашатырный спирт – тяжелый, противный запах. Но он помог Алонову увидеть три мужских лица, сменивших женское. Майора он узнал по погонам, два других были незнакомые.

Майор спросил:

– Вы слышите? Вы можете говорить?

– Да… А где Сударев?

– Какой Сударев? – удивился майор.

И допрос свидетеля преступления пошел не по установленному порядку снятия показаний.

– Это диверсант, которого я вам сдал! – настаивал

Алонов. – Где он?

– Не беспокойтесь. Я помню, что вы говорили. Его хорошо охраняют, с ним ничего не случится. Но вы знаете его? Вы знакомы с ним?

– Нет, но я слышал, что его так называли.

– Кто?

– Бандиты.

– Сколько их?

– Их было пять.

– Почему было?

– Я застрелил двоих. Третий сам погиб. Утонул… В

трясине…

Чей-то другой голос, не голос майора, что-то сказал, майор ответил. Но смысл фраз ускользнул от Алонова. Он попытался понять, его мысли опять стали путаться. Засыпая, он успел попросить:

– Дайте нашатырного спирта.

Медицинская сестра, по правилам сопровождающая поезда, поднесла флакон. И Алонов заставил себя вдохнуть грудью.

– Может быть, вы знаете, как звали других? – продолжал свои вопросы майор.

– Фигурнов – тот, которого засосало. Одного я застрелил, когда еще не знал имен. Потом… Клебановский и

Хрипунов. Хрипунова я застрелил сегодня утром. Я напал на них в тумане. Клебановский скрылся. У меня осеклось ружье…

Майор поспешно записывал, а Алонов продолжал, не ожидая вопросов:

– Они заложили кубышки саранчи в трех местах. Очень много. Они работали два дня. Долго… На плато в ковыле, на берегах, между озерами. Там масса таких кубышек… Я

видел. Я там разложил гильзы с записками, написал, что видел… Нужно уничтожить саранчу… Ружье осеклось, иначе я застрелил бы и третьего. Он может убежать…

– Откуда они?

– Не знаю.

– Когда вы их заметили?

– Давно.

– Когда? Вы не помните дня?

– Кажется, в воскресенье… Да, в воскресенье вечером.

– Сегодня четверг, – сказал кто-то из спутников майора.

– Мешки осмотрите, – попросил Алонов. – Там пиджак

Сударева и его бумажник. И там один мешок его, Сударева…

– Как вас зовут? – спросил майор.

– Алонов. Я из совхоза Ленина… Но ведь нужно скорее поймать Клебановского. Которого я упустил!.

– Его найдут, товарищ Алонов. А теперь пока отдыхайте.

– Спать!..


2


– Замучился за четверо суток и ранен, – сказал областной работник; он ехал в командировку.

Третьим в купе был заводской мастер в отпуску, с санаторной путевкой. С майором они успели познакомиться в пути и сейчас стали его помощниками.

Около спящего Алонова эти трое людей, беседуя вполголоса, составляли план действий. Нельзя было терять время, и областной работник, превратившись в секретаря майора, записывал тексты телеграмм тут же, на разложенном на колене блокноте.

Вещи диверсанта были осмотрены. В захваченном

Алоновым мешке не оказалось ничего интересного: две обоймы винтовочных патронов были впоследствии обнаружены в кустах около привала. А в бумажнике, кроме денег, нашелся паспорт. Перелистывая, майор говорил:

– Действительно, по паспорту бандит значится Сударевым, и фотография его. Сударев, не Сударев – это потом.

Паспорт настоящий, выдан давно и далеко. А вот здесь вещичка интересная. И свежая! Всего десять дней прошло.

Временная прописка. Места, можно сказать, здешние…

Так, – читал майор, – улица Веселая, дом номер семь.

Штамп – всё, как полагается. Подписал начальник паспортного отдела третьего отделения милиции. С этой ниточки начнет разматываться клубок!

– Я как раз еду в этот город, – сказал областной работник.

– Отлично, но уж до утра мы с вами ждать не будем, –

возразил майор. – Мы немедленно приступим к делу! Сестру опять позовем приглядеть за ним, а сами – пошли, –

пригласил майор, вставая.

Поезд, подходя к станции, снижал ход.

Майор побежал на телеграф, а областной работник – к дежурному по станции.

График – это закон железной дороги. Его соблюдение есть дело чести каждого железнодорожника. Кому не знаком этот лозунг!

Диспетчеры движения и дежурные на линейных станциях были крайне раздосадованы. Чрезвычайное происшествие! Пассажирский семьдесят восьмой окончательно выпал из графика! По какой-то еще не объясненной причине он простоял в степи на перегоне одиннадцать минут.

И тут же добавил еще шестнадцать минут, которые он простоял сверх полагающихся трех минут на станции, следующей за злосчастным перегоном! Эти двадцать семь минут уже не нагнать. Семьдесят восьмой снизил показатели дороги.

За девятнадцать минут стоянки (вместо трех) усиленно поработали станционные телеграф и телефоны. И не успел еще главный кондуктор семьдесят восьмого свернуть флажок, запрещающий движение, не успели еще убрать свои флажки проводники вагонов, дублирующие сигнал главного, не успел еще прозвучать долгожданный сигнал отправления, как в самых разнообразных и порой довольно удаленных друг от друга и от района происшествия местах началась работа.

Авиация собиралась обозреть степь сверху, как только рассветет. По проводам летели приказы сельсоветам и колхозам, составлялся план патрулирования границ обширного и ставшего весьма подозрительным района с тем, чтобы надежно его прочесать в дальнейшем.

Служебное радио предупредило суда, движущиеся по каналу. Скоро быстроходные глиссеры и катера вспенят воду, шаря прожекторами по берегам и стремясь к зоне резервного водохранилища.

Политический отдел дороги обратился по селекторной связи к общественности. Смысл обращения был таков:

«Бандит бродит где-то около вас, товарищи! Диверсант покусился на благо нашей Родины. Будьте бдительны!»

В понятии людей саранча и классовый враг слились в одно, и люди потеряли покой.

На железной дороге работает много людей, они живут ее интересами и говорят: «У нас на дороге», – как мы говорим: «У нас на заводе, в колхозе…» Словом – у нас дома.

Кто только не дежурил этой ночью в полосе отчуждения, считая длинные тревожные часы! Жители путевых будок и домов ремонтных бригад поделили между собою всю линию. Это легко, на каждые сто метров путей имеется свой столбик с цифрой. Сторожили рабочие, их жены, матери, отцы. И, конечно, дети. Как мечтали поймать диверсанта мальчики и девочки! Это может понять только тот из нас, взрослых, кто не забыл свое детство. А кто забыл – тот не поймет, сколько ему ни толкуй. Скучный он человек, бедняга!.

Уж во всяком случае велосипед, футбольный мяч, всякие там клюшки, куклы, любимые книги – все, что делает жизнь прекрасной, без звука отдал бы каждый за миг величайшей удачи. Поймать диверсанта!

Нет, задержись Клебановский, не пройти бы ему.

И не виноваты путейцы, что диверсант ускользнул от них. Безродный бродяга знал цену времени и преодолел перегон от водохранилища к станции до начала тревоги. На той самой станции, где поезд семьдесят восьмой простоял вместо трех минут – девятнадцать, Клебановский погрузился в вагон.

Буфетное пиво действительно оказалось первоклассным, а водка вообще всегда и везде одинакова. Клебановский не выдержал характера. Чувствовал он – не стоит много пить, чувствовал, как накатывает пьяная тоска, а воздержаться от лишней стопки не сумел. И оправдания-то не было – он был уверен в себе, не трусил. Или думал, что не трусит…

Поезд опаздывал, и бандит уже начал клевать носом скатерть буфетного столика. Когда семьдесят восьмой прибыл, сил у Клебановского хватило ровно настолько, чтобы, вручив билет проводнице, повалиться на гостеприимный вагонный тюфяк, застеленный чистым бельем, и блаженно заснуть.

Вагоны до поздней ночи гудели голосами возбужденных пассажиров, были хождения, споры, выкрики, целые речи. И из всего многолюдного населения поезда, пожалуй, один Клебановский не слышал ни слова из того, что относилось теснейшим образом к нему и к диверсии.

Едва поезд отошел от станции, новые друзья Алонова собрались в купе, где молодой человек спал под надзором медицинской сестры.

Сестра с неохотой собралась было опять будить своего пациента, но майор ее успокоил:

– Пусть себе спит. Да и вы идите отдыхать. Мы уж тут за ним сами присмотрим.

Медицинская сестра объяснила, что в дорожных условиях она не пыталась снять присохшую к ране грязную рубашку и обмыть лицо раненого: в неподходящей для перевязки обстановке легко внести инфекцию.

– Ничего, – возразил заводской мастер. – Боевая грязь –

она что орден… Спи, победитель!

Никому из троих, бывших в купе около Алонова, спать не хотелось. Наверстывая потерянное время, пассажирский поезд мчался со скоростью экспресса. Прожекторы паровоза резали черную ночь. В окне не виднелось огней.

Широкие пространства степи были безлюдны, вагоны вздрагивали, раскачивались, колеса торопились, торопились, торопились…

Майор сказал:

– Я не говорил с этим, с Сударевым, но присматриваюсь. Он молчит, спокоен. Алонов предупредил, что бандит хочет покончить с собой. Может быть, хотел. Он, конечно, хотел что-то подобное выкинуть. Но повторений не будет.

Алонов успел его растрепать. Сломанный человек… Сейчас он сидит, размышляет. Предложит сделку…

Над одной из кубышек саранчи трое людей повторили опыт Алонова. На бумаге лежали обломки оболочки и кожистая сумка, разрезанная вдоль. Живая слизистая масса вспучилась. Не тронутые ножом зародыши скоро будут обращены в небытие…

За час до прихода поезда в степной городок проводница вагона, приютившего Клебановского, разбудила отдыхавшую напарницу. Взволнованная своими мыслями, разговорами пассажиров и наблюдениями, она поделилась с подругой:

– Ты и не заметила – на той станции, где нас из-за диверсантов задерживали, к нам сел какой-то. На девятнадцатое место я его положила. Вещей с ним мешок, как у охотника; одет, как охотник, а ружья нет. Пьяный! Сам до того противный – сказать нельзя! А вдруг он тоже какой-то бандит? Я к нему все подхожу, смотрю…

Многие пассажиры, не замечая скромной проводницы, принимают ее за какую-то естественную деталь поездки, исполняющую свою служебную функцию. Однако, наблюдая за чистотой, заботясь о постелях, кипятке и прочем вагонном быте, проводница видит, слышит, делает выводы.

Она получила семилетнее или десятилетнее образование; разговоры и мысли пассажиров для нее понятны. Привычка общения с большим числом людей развивает наблюдательность. И приходится порой удивляться, какие меткие определения даются иному пассажиру уже на третий не день, а час пути. Пьяные пассажиры возбуждают естественную антипатию и брезгливой женщины, и человека, ответственного за порядок в вагоне.

– А ну-ка, покажи мне его, – предложила напарница, наспех закрутив косу.

Обе они очень не жаловали пьяниц. Может быть, именно поэтому физиономия с разинутым ртом и растрепанными усами возбудила подозрения и у второй проводницы. Диверсия, саранча, необычайное покушение – вызывали острую реакцию.

Спрятавшись в служебное помещение, проводницы, будто кто мог их подслушать, шушукались:

– И главное, ему скоро вылезать. Скоро его будить. А

вдруг по правде бандит?

– Ой, бандит ли? Матушки, да как же быть? А вдруг не бандит? Стыд-то какой будет!

Нашлась старшая возрастом и опытом:

– Пора уборку делать. А ты добеги до начальника, скажи ему. Что-то он присоветует?

Начальник поезда недолго думая спросил:

– У тебя сколько там пассажиров сходит? Только один?

Этот самый, значит. Вот что, слушай: там стоянка пятнадцать минут. Так что ты его буди по остановке. Поняла? А

теперь лети в свой вагон.

– А вдруг не тот? – замялась проводница. – Стыдно будет!

– А что, у тебя, что ли, никогда на улице документа не спрашивали? Чего особенного? Значит, ищут кого-то. Никакой обиды нет.

…Спящего глубоким сном Алонова бережно вынесли на носилках и уже увезли в вызванной телеграммой санитарной машине, когда Клебановский, которого с трудом растолкала проводница, вышел на перрон вокзала степного городка.

В стороне стоял начальник поезда, а перед вагоном прогуливался милиционер. Он пошел вслед за пассажиром в сапогах и с охотничьим мешком за спиной. В конце перрона, у открытых решетчатых дверей, ведущих в город, стоял другой милиционер.

Первый милиционер догнал Клебановского, козырнул:

– Гражданин! Ваш документ.

От неожиданности Клебановский вздрогнул. Он с трудом вытащил свой паспорт. Тоненькая книжка промокла во время купания в озере, где ее хозяин спасался от воображаемой погони.

Осторожно, чтобы не повредить размокшую бумагу, милиционер пытался расцепить слипшиеся листки. Исправный службист выговаривал неаккуратному человеку:

– Эх, гражданин! И какое же у вас обращение с документом! Как же можно допускать? Надо сказать – уничтожили вы свой документ, менять ведь придется…

Проводница изнывала в нескольких шагах, удерживаясь от желания заглянуть через плечо милиционера и попросить его поторопиться. Наконец тот отделил первый листок.

– И где вы только были? Тонули, что ли? – Милиционер не мог удержаться от последнего упрека.

Заглянув на первую страницу, милиционер, как это обычно делают, спросил:

– Как фамилия?

– Клебановский…

– Так. Клебановский. Все правильно.

Милиционер спрятал паспорт в свой карман и опять козырнул:

– Прошу пройти в отделение!

Второй милиционер придвинулся вплотную.

– Почему, в чем дело? – возмутился Клебановский, скрывая страх. – Меня знают, я в этом городе имею постоянное жительство, работаю.

– Идемте в отделение, гражданин, – сказал второй милиционер. – Вам там объяснят.

Отделение милиции было рядом, в помещении вокзала.

Осмелевшая проводница и начальник поезда проникли вслед за приведшими Клебановского милиционерами. Они слышали, как дежурный лейтенант железнодорожной милиции приказал:

– Обыскать!. – И тут же по телефону доложил кому-то с нескрываемым удовлетворением: – Клебановский взят!

Куда его доставить?

Ударил второй звонок. Всплескивая руками от волнения и восторга, проводница помчалась к своему вагону, издалека делясь с напарницей:

– Арестовали! Арестовали! Кажется, тот! Страх-то какой! В одном вагоне с ним были!

Так закончились путешествия Клебановского. Еще с ночи бандита ждали в маленьком домике на окраине степного городка по адресу: Веселая улица, дом номер семь, ждали и на перроне вокзала. В другие места должны были быть разосланы его фотокарточки, которые уже готовились для размножения: организовывался розыск.

Алонов опередил Клебановского. Избранный диверсантом план в лучшем для него случае мог привести его лишь в собственный дом.

Тревога, объявленная по линии железной дороги, была снята…

Главный хирург городской больницы, осматривая

Алонова, лежащего на операционном столе, привычно внятно говорил через марлевую повязку:

– Спит. Всё в норме… Спит спокойно. Потеря крови и переутомление. Сколько он там гонялся за мерзавцами?.

Суток трое или четверо. Спрашивается: как он питался?

Никак. Как спал? Не спал. А волнения? Отмобилизовал все ресурсы. Смотрите, как высох… А фигура у него хороша!

Молодец! Отдохнет!.. Готовьте, но, чур, не будить!

Легчайшие прикосновения нежных рук освобождали голову Алонова от рубахи с запекшейся кровью, брили волосы, обмывали лицо. Открылась длинная рваная рана от лба через темя.

– Анестезия интрахеально!. – командовал хирург. –

Попробуем его не будить… Рауш! Вот так, отлично… –

сказал он, когда Алонов чуть вздрогнул от наложенной маски со смесью эфира и хлороформа, употребляемой для экстренной наркотизации. – Смотрите, – продолжал хирург, накладывая швы. – Два миллиметра ниже и… видно, смелого пуля боится…

После окончания операции почти все врачи и многие сестры столпились в операционной. Необычайный случай нарушил строгую дисциплину. Всем хотелось увидеть

Алонова.

Прислушиваясь к тихим, взволнованным восклицаниям женских голосов, хирург мыл руки. Глядя в зеркало, висящее над умывальником, он хитро подмигнул сам себе, улыбнулся и сказал:

– А все-таки у него кое-где на голове останутся плешинки. Придется ему сбоку проборчик делать и волосики подмазывать, а то девушки любить не будут. Да-а…

Хирургу ответил хор возмущенных женских голосов:

– Как вы можете так говорить! Вы совершенно ничего не понимаете в женщинах, ничего!..


* * *

Один из моих знакомых, доктор естественных наук, принимал участие в изучении нового вида саранчи. Я получил возможность увидеть и кубышки и зародыши. Я

видел и самую саранчу, которой дали выплодиться для наблюдения.

Экземпляры опасных чудовищ, сохраняемые в формалине, нашли свое место на столе вещественных доказательств в зале суда.

Мне дали прочесть следственное дело по обвинению диверсантов в преступлениях, предусмотренных статьями нашего Уголовного кодекса. В деле я нашел не только показания Алонова, – его имя упоминалось достаточно часто…

От железнодорожной станции до животноводческого совхоза имени Ленина я пошел пешком. Уж очень хороши здесь бывают дни конца марта: пришвинская весна света прекрасна не только у нас, в центральной России. Ничуть не менее обаятельна она и в западно-сибирских степях.

Приятно пройтись после трех с лишним суток, проведенных в вагоне. На солнце подтаивало. И так славно дышалось, что я незаметно прошел четыре или пять километров.

Я не застал ни директора совхоза, ни его заместителя.

Хозяйство здесь очень большое, разбросанное. Об Алонове мне сказали, что он уехал «на филиал», но вернется к обеду.

– Наверное?

– Как сказал, так и будет…

От секретаря партийной организации я узнал, что в конце минувшей осени совхоз успел построить плотину в местах, обследованных Алоновым.

– Земли нам там отводят, – говорил мой собеседник. –

Если будет вода, сядем там еще одним филиалом. У нас тесно.

Здесь саранча, как видно, ушла в прошлое. Ее, как говорил секретарь, выкопали, выпахали, всю уничтожили.

– Сами бандиты указывали места. Да и без них обошлись бы. Наш Алонов все разглядел, все запомнил. Если осталась кубышка-другая, то туда скоро выезжают специальные наблюдатели – как снегу сойти. Не упустят. Главное с этой гнусью – вовремя захватить. Тогда и самая усовершенствованная не страшна.

Мы пошли с секретарем: он – по делу, я – взглянуть на совхозное хозяйство.

Из-за ограды обширного, сейчас пустого загона показался молодой человек. Он широко шагал по тропке, пробитой в оседающем снегу. За ним, остывая после езды, шел серый конь. Я, по старой привычке, заметил, как, по всем правилам кавалерийского марша, стремена перекинуты через седло, подпруги отпущены и повод закинут на шею.

Серый играл с хозяином, подталкивая его сзади храпом под локоть. Секретарь сказал мне:

– А вот и наш Иван Александрович вернулся.

Секретарь познакомил нас. И в воображении и только что, издали, Алонов казался мне высокого роста: а был он чуть, может быть, выше среднего.

С первых слов я понял, что для Алонова и мой приезд, и его вероятная цель уже не были секретом: кто-то сумел «доложить». Вместе с Алоновым я прошел на конюшню, где он поставил коня в денник. Стараясь смягчить натянутость первых минут и найти дорожку к сердцу Алонова, я горячо похвалил серого. Моя невинная хитрость не произвела нужного действия.

Мы пообедали в совхозной столовой, обмениваясь малозначащими фразами. Ледок натянутости оставался – я не умел его сломать, а Алонов не хотел. Типом лица, русыми волосами, цветом серых глаз Алонов был северянин. На мой вопрос он коротко, но довольно охотно объяснил, что родители его родом олонецкие, откуда, надо думать, и фамилия. Надо бы – Олонов, но в русском языке начальное «о» в именах легко переходит в «а»… Этим и закончилось личное. Кругом нас были люди. Я видел, что Алонова и любят и уважают, что он у себя дома среди тридцати или сорока человек обедающих. Но я для него был совсем посторонний. Это меня стесняло, а его – нет.

После обеда он пригласил меня к себе. Я видел, что он подчиняется обязательным правилам гостеприимства – не больше. Он угостил меня каким-то особенным табаком –

крупная крошка самосада имела приятный вкус и запах.

– Я примешиваю донник и еще кое-какие степные травки, – объяснил Алонов.

В комнате был порядок. Над кроватью висели три ружья. Я поинтересовался оружием. Алонов снял одно:

– Это мое.

– А те два?

– Они – оттуда. Лежали в мелком месте. Мне они ни к чему, но там все настояли, чтобы я взял себе: боевой трофей… Даю товарищам на охоту, кто попросит. Своего – не давал и не дам.

И тема иссякла. Славное девичье лицо смотрело из рамочки. На столе было много учебных книг. Я узнал, что в этом году Алонов хочет поступить на заочное отделение

Института животноводства.

– Почему вы не хотите пойти на основной курс? –

спросил я. – Там было бы легче.

– Конечно, легче, – сразу согласился Алонов. – Да мне не хочется отрываться от нашего совхоза. Постараюсь как-нибудь справиться.

Я подумал, что он наверное справится. Разговор опять оборвался. Алонов был по-прежнему холоден, спокоен. Я

сделал последнее усилие – и начал говорить сам. Я рассказывал о том, чего Алонов мог не знать, привел несколько примеров борьбы зарубежных коммунистов.

Алонов оживился. Когда я сделал паузу, он ею охотно воспользовался:

– Они – настоящие герои. А я? Что я? Я ведь был у себя.

И, знаете, ведь я все время боялся, все время. Да, я боялся!

Сначала за себя, а потом…

И он увлекся. Он рассказал мне о своем страхе, о своей борьбе со страхом, о своих делах и мыслях. Один за другим передо мной прошли дни, проведенные им в борьбе.

В этой повести я постарался передать все, как было…


1951






ВОЗВРАЩЕНИЕ ИБАДУЛЛЫ


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


ЗЕМЛЯ ОТЦОВ


ГЛАВА ПЕРВАЯ


Тяжелый путь


I

С равнины горы видны издалека. Для жителя степи они закрывают и возвышают горизонт, кажутся границей мира и служат рубежом, за которым воображение рисует иную землю. Сверкающие вершины висят над голыми стенами, которые опираются на пятнистые склоны.

Изменчивые, непостоянные краски гор зависят от часа дня и времени года. Летом белые шапки укорачиваются, осенью начинают сползать вниз и всю зиму опускаются к равнинам, никогда не достигая их. Под солнцем горные льды вспыхивают, блестя голубыми, зелеными, розовыми лучами.

С равнин горы не кажутся далекими. Думается человеку, что довольно ему сесть на доброго, сильного коня, чтобы уже к концу дня достигнуть подножий. Но проходит полдень, близится вечер, а горы все отступают. Упрямый наездник ночует в степи.

На второй день всадник начинает замечать в горах движение. Это изумительное зрелище! Кажущееся единство гор распадается на пояса укреплений, они перемещаются, множатся и устанавливаются в глубину, готовясь к борьбе с человеком. Навстречу выходит первый вал обороны, за ним шевелятся другие. Проверяя готовность, они меняют очертания, обнажают каменные мускулы скал.

Первый вал открывает лысины, разбросанные среди лесов. А вот уж это и не леса, а выпяченные травянистые ребра. Тени лесов, превратившись во впадины, извиваются и стекают с подножий. Там, в глубоких выемках, и вправду прячутся леса.

Вчера смутная зелень только угадывалась. Сегодня всадник видит весь первый вал гор с его мягкими, закругленными вершинами. Он порос травой и кустами, по нему ползут медленные тени облаков. Высокие каменные стены, которые вчера, казалось, опирались на мягкие дерновые подножья, отступили назад, насупились – дикие, мрачные.

А белые шапки все еще висят где-то далеко, не приближаясь и не удаляясь.

Конь идет по диким полям. Маки миллионами чашечек едино и гибко повинуются движению солнца и заливают землю алым цветом. Кончаются маки, и их сменяют низкие заросли тюльпанов.

Всадник поет. Мотив его песни однообразен и прост.

Повышая и понижая голос, человек рассказывает обо всем, что видит. Он поет о цветах и травах, о сусликах, которые свистят тревогу и прячутся в хитрых норах, о ястребе, который охотится за сусликами, о ветре, о солнце и о себе самом с сокровенными думами одиночества.

Кончив свою песнь, всадник вспоминает другие – о черном медведе и барсе, жителях пещер, о кабанах, пасущихся в сочных долинных лесах, о прохладных ручьях, которые бегут с гор, чтобы напоить поля и исчезнуть в песках. Всадник поет от полноты сердца и радости жизни.

Ему вольно и хорошо.

На третий день в шапках гор проступают синие и зеленые льды, и наконец-то видит всадник, как далеки они и те хребты, которые их носят. Они спрятались за первым поясом, прикрылись скалистыми стенами второго и не над ними стоят, а смотрят из-за них!

И человек постигает не со слов других людей, а собственным опытом несравненное величие гор. Он останавливается и озирается кругом. Положив руку на круп коня, он оглядывается, ищет взором места, откуда пришел. Внизу лежат его равнины! А сам он уже в горах; сам того не заметив, он уже поднялся над степями и пустынями.

Познавая необычное, он смотрит, он мыслит и продолжает свой путь уже без песен.


II

Дышится плохо, дышится трудно. Голова так тяжела, точно набита тем же камнем, по которому ступают ноги.

Дороги нет – скользкая узкая тропа бесконечно ползет и ползет вверх, цепляясь за отвесную стену ущелья.

Слишком мало света проникает сверху, и в ущелье темно. Где-то на дне бежит ледяная вода. Живая вода должна бурлить на камнях, прыгать и пениться на скалистом ложе. Но не видно и не слышно воды – такой мрак лежит внизу и так глубока пропасть. Там, под ногами, пусто и тихо. Пустота терпеливо ждет неверного шага человека, бродящего по горным кручам. Карабкаясь по оврингу – карнизу, подвешенному на случайных выступах скал, томительно напрягаясь, тянутся люди и вьючные животные.

А наверху кружит метель. Ветер бьет снегом в горные вершины, терзает камень, залепляет трещины, полирует скалы и льды. На овринг сыплются упущенные вихрем струи песка и мелких камней, летит сухая снежная пыль.

Люди смотрят вверх с тревогой: если ураган спустится в ущелье, он сорвет маленький караван с узкого карниза, как осенний ветер уносит вялые листья. Лучше остановиться и переждать во впадине стены. Есть надежда, что здесь удастся спастись.

После невольной передышки люди вынуждают себя идти и заставляют двигаться животных. Ураган наверху стихает; нужно выбраться из теснины до наступления ночи.

Наконец достигнут перевал. Его обозначают невысокие пирамиды камней, сложенных редкими путешественниками много лет тому назад. Кое-где между камнями торчат рога горных козлов – нахчаров и гульджей. Это благодарственные жертвы богам или богу за то, что смерть еще раз пощадила людей, позволила им подняться на перевал из далеких равнин.

Наверное, были здесь и лоскутки цветных тканей, знаки суеверного почтения и благоговения, привязанные к рогам и зацепленные за камни. Если и были, то время унесло их.

Уже десятилетия минули, как перевал заброшен. Современные пути прошли стороной.



III

Недалеко от каменных пирамид с рогами нахчаров стоял рабат, хижина для путешественников, – грубо сложенные четыре стены из дикого камня с примкнувшим к ним загоном для скота.

Много лет ушло с того дня, когда через перевал прошел последний караван, и никто не знает, кем и когда был построен этот рабат. Однако его крыша и навес над загоном хорошо сохранились. На больших высотах гниение не властно над деревом. Здесь нет ни грибка, ни точащих древесину насекомых.

Даже неожиданный запас топлива нашли путники в углу рабата. Это была куча терескена – растения, благословенного горцами за то, что оно умеет распускать на мертвых галечных осыпях пучки веток, похожих на сплющенные кочки.

Не произнося ни слова, путешественники развьючили косматых, дикого вида яков и поставили их в загон. От ветра дыру входа завесили кошмой и развели огонь в грубом очаге без трубы. Терескен вспыхнул сразу и дал сильное, жаркое пламя. К нему протянулись шесть рук.

Люди молчали, им не о чем было разговаривать между собой. У них не было общих мыслей, которыми они могли бы поделиться. Двое из них получили деньги за работу –

они обязались проводить третьего до границы и указать ему путь за рубеж.

Обещая все хорошо исполнить, проводники поклялись рассветом, десятью ночами, всем великим и единственным и приходящей ночью. Клянясь, они вкладывали свои руки в руки нанявшего их человека. Таковы формула и ритуал нерушимой клятвы. Путник был уверен в своих проводниках и мог положиться на то, что запас продовольствия и топлива, оставляемый в рабате на случай, если он вернется, никто не тронет.

Несколько дней тому назад этот путник пришел с юга.

И если он сумел найти затерянный кишлак, значит, он был сильный человек, который не боится гор. В кишлаке он был принят по обычаю, как гость, у которого не спрашивали имени и цели прихода, пока он сам не назовет их. О чем говорил пришелец с главой кишлака аксакалом, старший проводник узнал, когда его позвали, – чужой искал дорогу за рубеж, и аксакал согласился помочь ему.

Целая жизнь прошла с тех черных дней, когда русские и афганцы устанавливали новую границу между своими владениями. Хитрые инглезы сумели навязаться в судьи для разрешения и примирения пограничных споров, и они обманули и русских и афганцев. Плохая получилась граница: она разделила таджикские семьи, разъединила братьев. С тех пор изменились караванные пути, но аксакал, старый человек, помнил горные тропы и знал, кому поручить путника. Аксакал сказал проводнику: «Этот человек говорит, что хочет вернуться на родину и он оплатит твой труд».

Каждый должен иметь родину и стремиться к ней – это такая же очевидная истина, как то, что каждый труд следует вознаграждать. Теперь путник близок к цели. Дальше он пойдет один.

«Что суждено этому человеку? – думал старик. – Ждет ли его жизнь или смерть? Разве кто-нибудь из живых читал книгу судьбы? Никто…»

IV

Дым терескена легко уносился в дыру над очагом. Вода быстро закипела в медном, насквозь черном от давней сажи кумгане, но чай был невкусен. На высоте перевала вода начинала кипеть при температуре около восьмидесяти градусов и больше не нагревалась, поэтому путешественники и не пробовали сварить себе рис – они знали, что твердые зерна не разварятся и за целые сутки. Рис – пища жителей долин и предгорий, но не тех, кто бродит по хребтам Крыши Мира.

Трое людей насытились привезенным с собой холодным вареным мясом и черствыми лепешками, легли и скоро заснули. Вокруг рабата рвался ветер, метал снег и песок, шуршал, стонал и выл дурным голосом. Где-то вдали загремело…

Старший проводник поднялся, поправил терескен в очаге, вслушался, покачивая головой с длинными редкими волосами на остром подбородке худого морщинистого лица. И снова в горах прошла лавина. Едва заметно дрогнула земля…

Наутро лица всех троих почернели – не от дыма очага, но потому, что ночи на больших высотах бывают тягостны.

Глянув один на другого, они смолчали.

Все вместе они сложили в углу рабата оставляемые путнику скудные запасы и заботливо завалили их большими камнями. Вьюки сделались легкими, и младший проводник один седлал яков. Старший показывал и объяснял путнику, как тот должен идти дальше один.

Перед ними лежала безотрадная каменная пустыня.

Повсюду – скалы, мертвые галечные поля, перепутанные острые хребты с рваными позвонками. В чистой пустоте неба над обледенелыми вершинами висели перистые полоски облаков. Стало совсем светло, но солнце все еще не могло взойти, прячась внизу, под горами. От мерзлых камней веяло мертвенным холодом.

Рассказывая о дороге, проводник почти не прибегал к словам. Расстояния он изображал числом поднятых пальцев, повороты обозначал движением согнутых под углом ладоней. Путник должен был дойти до реки и переправиться на другой берег. Тряся пальцами и чуть прищелкивая языком, старик изобразил стремление бурной воды.

Жестикуляция, редко подчеркиваемая отдельным коротким словом, служила непередаваемой манере горца рассказывать о местности, так он привык. Бессознательно подражая забытому искусству древних мимов, актеров старинной пантомимы, старик как бы лепил руками, и его немой рассказ печатался в сознании и памяти слушателя, как ясная рельефная карта.

Своими жестами проводник переходил реку – он сказал «об», что значит по-таджикски вода, – проникал в долины, карабкался по кручам и шел уже там, за границей. Наконец он чуть слышно, нехотя произнес: «Кишлак», присел, изображая окончание пути, и выпрямился. Все. Остальное его не касалось.

Зажимая в руке короткую клочковатую бородку, путник внимательно слушал и следил за жестами проводника, потом попросил повторить все сначала. Тот терпеливо повторил, после чего они взглянули друг другу в глаза и путник сказал:

– Возьми пищу из рабата. Увези ее с собой. Я не вернусь.

Ничем не выразив своего удивления, старый горец сделал рукой отрицательный жест. Он поклялся оставить тут продовольствие, и как же можно привезти его обратно?

Аксакал обвинит его в обмане гостя. Нет, все останется здесь…

Вскоре двое людей и три яка двинулись в обратный путь. Оставленный в одиночестве путник – его звали

Ибадулла – слышал, как младший проводник запел.

Юноша вывел высокую ноту и смолк. Потом повторил, взяв ниже, и вдруг рассыпал скорбные музыкальные фразы, точно заплакал.

Это была грустная, за душу хватающая песнь горца, печальная, как ледяные пустыни и вековой гнет, в которых родились и певец и мелодия. В душе одинокого путника она отдавалась тревогой.

А старый проводник торопил яков. Теперь они были свободны от груза и на них было удобно ехать верхом.

Солнце, наконец, встало в небе, и ветер внезапно стих.

Сделалось тепло, и все стало обычным. Но жутко было старику. Он чувствовал: место на перевале стало плохим, почему-то дурным стало место – вот что! Скорее прочь отсюда: день встал недобрый, и час наступает недобрый.

О человеке, оставленном на перевале, горец уже забыл.

Старика давило предчувствие беды, грозящей ему самому и его любимому младшему сыну, который умеет так хорошо петь, и его дорогим якам. Скорее, скорее бежать отсюда – злой час подступает! Дьявол-Иблис, ломающий горы, затевает возню в темных ямах преисподней…

И верно, в ущельях гудело и ухало, под ногами чуть вздрагивала земля.


V

Расставшись с проводниками, Ибадулла тоже не медлил. Он забросил за спину шерстяной мешок – курджум с черными и грязно-белыми полосами – и пошел к северу, где внизу, после спуска, должна протекать горная река, служившая пограничным рубежом.

Дороги не было, тропа умерла на перевале, и где было ее продолжение – неизвестно. Белые кости животных, разбросанные там и сям, были единственными свидетелями прежних путей.

Ибадулла ступал нелегко, воздух высокого плоскогорья был слишком редок, чтобы человек мог позволить себе свободу быстрых движений. Тотчас же сердце напоминало о себе мучительно-быстрым биением. Грудь требовала воздуха, и ничем не удавалось утолить ненасытную жажду: ни поднимая плечи, ни растягивая, сколько хватало силы, сделавшиеся тесными ребра. Одно помогало – частый отдых.

Путник знал режим пешехода в горах и не боялся припадков удушья – они кончались после короткой передышки, и Ибадулла вновь двигался дальше. Дорогу ему указывали три вершины – две справа и одна слева.

Проходили часы. Много раз по мере движения солнца ветер менял направление. Налетали внезапные шквалы, полные снежной пыли и острого песка, потом вновь прорывалось неожиданно жаркое солнце.

Ибадулла миновал плоскогорье и сползал вниз по осыпи. Спуск был крут и тяжел, но дышать становилось все легче. Уже ушли три путеводных горных пика, сменившись двумя другими.

Иногда человек скользил и падал, хватаясь руками за что попало. Срывались камни и скачками мчались вниз.

Один камень сбивал с места другой. Вся поверхность осыпи принималась греметь, морщиться, течь.

Такие места называются тарахташ – гремящие камни.

Ибадулла боялся движения камней. Порой ему казалось, что вся осыпь готовится ожить и смолоть его в беспощадной громаде. Скорее бы достигнуть поворота, где можно будет расстаться с предательской дорогой… После каменной реки рубеж должен быть близок.

Наконец Ибадулла увидел под собой стремнину настоящей реки. Рожденная невдалеке, она была маловодна и от пены казалась белой, как вата хлопчатника. Ледяная вода была еще холоднее, чем воздух, и над рекой стлался легкий туман.

Изображая реку, проводник указывал себе на пояс –

поток был мелок. Но трудность заключалась в том, чтобы перейти реку незамеченным и не обнаружить себя на том берегу.

Ибадулла затаился на краю наречной террасы. Он знал, что сам он неразличим среди скал. Но как же трудно было и ему рассмотреть кого-нибудь на том берегу! Если он войдет в воду, то будет заметен, как камень или бревно. Но камни в реке неподвижны, а бревен здесь не бывает.

Далеко и много видел Ибадулла из своей засады. Он удалился от рабата на расстояние, быть может, в целый таш, то есть на десять или двенадцать километров. Здесь, внизу, дышалось свободно, полной грудью.

Разница в высоте обозначалась теплом и весной. Здесь повсюду, где мог зацепиться корень, распускались растения. На корявых ветках шиповника зеленели листья, кое-где выскочили розовые стрелы эремурусов, алели первые цветы.

Кристальная прозрачность воздуха сокращала расстояния и чудесно приближала все предметы. Далеко вправо и несколько ниже виднелись маленькие, как спичечные коробки, приземистые здания и квадратные башни серо-желтого цвета. Осведомленный проводником, Ибадулла знал, что там афганский пограничный пост. На противоположном берегу не удавалось различить ни одного строения. Там было пусто: каменные осыпи, скалы, кое-где живая зелень – и только. Но Ибадулла не доверял глазам и не спешил. Не следует спешить. Ведь он мог ждать день, два, неделю… Нужно присмотреться, понять, освоиться и не сделать ошибки.

Никто не гнал Ибадуллу, не было никакого приказа, лишающего его самостоятельности и связывающего сроком. Хотя он не считал, что готовится совершить что-то дурное, но знал, что должен скрываться и что для осуществления его намерения ночь будет благоприятнее дня. Он поправил веревки, удерживающие курджум за плечами, и встал, невидимый в тени скалы.


VI

Вдруг под ногами Ибадуллы земля пошла в сторону или что-то дернуло его за ступни, он не понял. Но он уже падал, тщетно пытаясь удержаться. Инстинктивно сгибая колени, он вытягивал руки, ловя несуществующую опору. Опять его бросило, он боком коснулся земли и, извиваясь, пытался подняться.

Ибадулла видел, как берег реки раскололся и начал медленно, нестерпимо медленно разворачиваться, как створ грандиозных ворот, открывающих выход из подземного мира. Весь целиком раскачивался горный хребет и так неторопливо, точно само время остановилось. Лениво и мягко проседали скалы… И, наконец, человек услышал гром кончины мира. Точно труба звучала над землей и в земле. Она гудела, ее рев налегал, давил и нестерпимо мучил кости и мускулы бессильного тела.

Удар, и еще удар, и еще… не было счета, и некому было считать. Все разрушалось.

Ибадулла еще слышал треск и грохот гор, но уже ничего не видел. От разрушенных гор поднялась пыль, затмившая небо. Но человек успел подумать, что сам он уж мертв, погребен и для него ничего больше не осталось в этом враждебном мире…

Ибадулла очнулся, пораженный тем, что он еще живет и дышит. Пыль редела. Крупные частицы выпадали вниз, а мелкие еще долго будут плавать в атмосфере, подкрашивать дождь и придавать особенную, тревожную красоту небу и зорям.

День вернулся; горы успокоились, но Ибадулла больше не узнавал их. На том месте, где были здания пограничного поста, высилась гора. Не стало вершин, служивших ему указателями пути. На юге, откуда он спустился, был обрыв, за ним вставали высочайшие стены. На севере река исчезла – там зияла впадина, сухой отрезок бывшего русла.

Из всего, что только что незыблемо было здесь, лишь он, маленький слабый человек, остался невредимым.

Ибадулла почувствовал нестерпимую муку одиночества.

Чего не отдал бы он за звук человеческого голоса!

Еще плохо сознавая, что он делает, путник устремился на север. Как муравей, он карабкался в диком ландшафте только что рожденной поверхности земли. Одного страстно хотелось ему – скорее уйти от гор и от этого страшного места.


ГЛАВА ВТОРАЯ


Дневной рассвет


I

Солнце село, и темнота заставила Ибадуллу лечь. Он заснул сразу тяжелым, лишенным сновидений сном.

Очнувшись утром, путник вспомнил все. Рядом с собой он нашел курджум с запасом пищи и удивился ему, как чуду.

В горах стояла тишина – такая давящая и тяжелая, как вода на дне колодца. Глядя в бледное рассветное небо, Ибадулла думал об удивительной прихоти судьбы, которая разрушила горы и сохранила в целости слабое тело человека…

Итак, он совершил задуманное и пришел на эту землю.

Позади остался рубеж, граница двух государств в диких горах, где все разрушено землетрясением. Теперь его жизнь разделилась на две части…

Ибадулла старался вновь и вновь осознать значение совершенного. Нет, он не сделал ошибки. На мгновение он ощутил силу и свободу. Да, пусть будет так. Но в его мыслях было смирение, а не гордость.

Пора. Ибадулла поднялся, закинул за плечи курджум.

По привычке он забрал в кулак свою короткую курчавую бороду. Нужно понять, куда идти. Он немного постоял, озираясь по сторонам, спокойный, неторопливый, тщетно стараясь вспомнить жесты и редкие слова старого горца-проводника, найти в памяти указание и связать его с местностью. И он двинулся вниз по ущелью, твердо зная одно: нужно спускаться, чтобы выйти из гор на север или на запад.

В середине дня Ибадулла почувствовал близость селения. Встретились бесспорные признаки: сначала на узенькой террасе нашелся кусок возделанной почвы и под ногами оказалась тропа со следами, оставленными домашними животными. Но вскоре тропа исчезла под беспорядочным нагромождением обломков камней. Пришлось проделать трудный и опасный обход по кручам. Потом вновь попалась тропа.

Вдруг до слуха Ибадуллы дошел первый за все время голос живого существа. Он увидел человека, лежащего ничком. Рядом с ним мохнатая собака протяжно выла, задирая к небу узкую морду.

Ибадулла приблизился. Собака встала и, охраняя неподвижное тело, с грозным и жалким рычаньем обнажила желтые зубы.

Путник попятился. Он не испугался клыков, но отдавал должное верному сторожу. Не делая резких движений, он присел в стороне и наблюдал. Руки человека были раскинуты, подогнутые ноги застыли, и в открытых глазах не было жизни.

Ибадулла нашел в курджуме вареное мясо, отрезал кусок и бросил собаке. Обманутое взмахом руки человека, животное отскочило, но потом жадно проглотило мясо.

Привыкнув к незнакомцу, собака позволила ему приблизиться к телу хозяина.

Путник заметил рану на голове и засохшую кровь на руках мертвого. Застигнутый подземным толчком, спасаясь от смерти, он, очевидно, выскочил из дому, но камень настиг его.

Грусть сжала сердце Ибадуллы. Он понял, что под обвалом погиб целый кишлак – так же, как вчера на его глазах исчез афганский пограничный пост. Путник опустил голову и закрыл лицо руками…

Нехорошо покинуть без погребения тело человека, бросить его на добычу птицам и зверю. Собака не помешала Ибадулле опустить погибшего в расщелину и завалить его камнями. Животное пошло было за путником, но скоро отстало.

В ущелье, где брел Ибадулла, было сухо, и это все больше беспокоило его. Человек не может слишком долго обходиться без воды.


II

Среди ночи рассыпались молнии. Синие извилистые вспышки били сразу со всех сторон. Ибадулла видел, как грозовые стрелы падали сверху и поднимались снизу. Гром рвался в скалах, и никто не мог бы сказать, что грохочет сильнее – небо или горное эхо.

Воздух сделался жестким и сухим, как песок пустынь.

Ибадулла чувствовал, что во рту у него появилось странное ощущение кислого. Ему казалось, что по телу прыгают искры. Вскоре обрушился свирепый короткий ливень. Он потушил молнии и напоил человека.

Утром от ночных потоков остались во впадинах лужи светлой воды; они утолили жажду, и путник двинулся дальше.

В тени ущелий было прохладно, а на освещенных местах солнце палило. Ибадуллу лихорадило, он пил жадно и много.

Ущелья бесконечно ветвились, по-прежнему мертвые, безлюдные. Изредка в неизмеримом пространстве прозрачного воздуха мелькал орел. Порой на кручах виднелись табунки горных каменных козлов-нахчаров. Однажды особенный звук поразил внимание Ибадуллы. Он остановился и наблюдал за маленьким, блестящим на солнце самолетом, который огибал высокий пик горы. Издали казалось, что он не летит, а ползет по круче. Самолет оторвался от горы и исчез. В горах стало еще пустыннее…

На третий или на четвертый день Ибадулла понял, что он блуждает. Время шло, а воды больше не было. Пришло утро, когда путник бросил пустой, отслуживший свое курджум. Человек устал. Теперь он шел по долинам, где встречались полянки, поросшие низкой весенней травой.

Иногда почти из-под ног вспархивали доверчивые куропатки. Кое-где встречались ленивые сурки. Но у путника не было оружия, чтобы сбить птицу, и он не умел ловить сурков. Кроме возможности идти, у Ибадуллы ничего не было. Он не хотел думать и умел не думать о том, что с ним будет, когда отсутствие воды и пищи станет сильнее его воли. Он шел и шел.

Одна из ночей застигла его у выхода из ущелья. Наверное, уже очень далеки и перевал и страшные места, разрушенные землетрясением. Ибадулла вглядывался в темноту, но нигде не мерцал огонек. Засыпая, он понял, что не знает, сколько дней уже длится его блуждание в горах.

Ночь не принесла отдыха, утром усталость была еще большей. Ибадулла еле заставил себя подняться на непослушные ноги. Он долго стоял, мучительно борясь с головокружением.

В предгорных равнинах весна доживала свои последние недели. Воздух был свеж, полон тонкого запаха цветущих трав.

Наконец перед Ибадуллой открылось свободное пространство. Постепенно, мягкими террасами в неизмеримую даль уходили равнины. Им не было предела. Горизонт спрятался за туманной сухой дымкой дрожащего воздуха.

Где-то там лежали горячие пески пустынь. И где-то, невидимые отсюда, были людские поселения.

Ибадулла уверял себя, что не могут быть слишком далеки жилища, и люди, и вода… Нужно идти, нужно заставить себя идти.

Голода уже не было. Рот высох. Нельзя было сомкнуть растрескавшиеся, твердые губы, нельзя было сказать ни одного слова, даже если бы было кому сказать.

Ибадулла заставлял себя считать шаги и на каждую сотню загибал один палец. Когда пальцев не оставалось, он позволял себе остановиться, поднять голову и взглянуть вдаль. А на ходу приходилось смотреть под ноги, чтобы не упасть. Ибадулла постоянно сбивался со счета, но не хотел отказаться от него. Счет осмысливал движение и очень помогал бороться с соблазном поскорее лечь и отдохнуть.

Нужно беречь, беречь время, ведь силы уходили сами собой с каждым исчезающим часом. Ибадулла знал, что у него остается не так много часов.

Когда он оглядывался назад, горы казались такими близкими, точно он не отходил от них. Но как-то он заметил блеск в горах, и это утешило его. Он смотрел на игру льдов в лучах вечерней зари. Солнце садилось, были освещены только верхушки гор, и от почерневших подножий на степь наступал мрак, приближаясь и сгущаясь.

Ибадулла понял, что много прошел, и пожалел, что у него не хватит сил дойти до конца. Но о том, что он выполнил свое желание и пробился через горы, он не жалел.

Жажда и голод неотвратимо, помимо воли человека, делали свое дело. Как Ибадулла двигался дальше и что с ним было или должно было быть, он больше не знал. Переставая понимать и помнить, Ибадулла все же брел вперед, шатаясь, запинаясь и падая.


III

В пустой высоте неба таился орел. От нагретой солнцем земли взвивались токи горячего воздуха, но тепло не могло подняться так высоко, как птица. Жестокий мороз властвовал там. Орлу не было холодно. Его спину согревали прямые солнечные лучи, его жилистое тело покрывал черно-желтый пух, его могучее сердце мощно толкало в артерии горячую кровь.

Нежные концы перьев на распростертых крыльях ловили малейшие изменения плотности воздуха, на который опирался орел. Принимая их сигналы, грудные мускулы бессознательными, но верными движениями поддерживали равновесие и сменяли короткие нисходящие спирали восходящими. Орел был свободен, и его глаза искали добычу.

К горам медленно, почти незаметно ползло что-то, что с этой высоты показалось бы всякому другому глазу бесформенным, слегка меняющим контуры пятном, тенью почти неподвижного облака. Но орел различал уверенных вожаков стада, могучих баранов, которые помнят дороги на летние пастбища, и стройных молодых овец, и внимательных маток с беспокойными, беспомощными ягнятами – нежной, желанной добычей.

Уже пора бы орлу совершить разбойничий налет на стадо, уже прошел не один час, но хищник еще выжидал.

Он видел повозки, следующие за стадом, и фигуры всадников. Не разумом, а опытом, переданным от длинного ряда предков, орел ощущал смертельную опасность.

Кроме людей, безопасность стада охраняли чуткие собаки. Точно гибкая кольчуга покрывала стадо, и орел терпеливо ждал удобного случая для внезапной атаки.

Орел висел над стадом и следил за ним не отрываясь.

Но видел он в степи и еще одно живое существо: навстречу массе овец двигался человек. Он перемещался еще медленнее, чем стадо. Иногда он падал и долго лежал, точно таясь и прячась, потом полз и был похож на волка, который скрадывает добычу. Изредка человек поднимался, но вскоре опять падал и замирал надолго.

Орлы не нападают на людей, для них человек не служит добычей, за которой охотятся, которую выслеживают. И

все же одинокий обессилевший путник привлекал его внимание. Долгие остановки и неверные движения человека возбуждали орла. Слабость, проявленная живым существом, всегда волнует хищника.

Орел сложил крылья и, управляя хвостом, начал падать.

Над землей он осторожно расправил крылья, описал круг над телом, опустился вблизи и застыл, глядя на человека круглым глазом. Казалось, что оба – и птица и человек –

мирно отдыхают. Орел чувствовал, что человек еще жив, и это заставляло его быть осторожным.

Постепенно хищная птица осваивалась, смелела и раздражалась. Переступив раз и два, она нацелилась. И вдруг человек пошевелился! Орел взмахнул крыльями и тяжело оторвался от земли.

Бригадир Умар Ишанбаев не первый час приглядывался к врагу, устроившему засаду в небе. Когда орел упал в степь, Ишанбаев отъехал от стада, но не прямо к орлу, а наискосок, чтобы не спугнуть осторожного хищника.

Метрах в четырехстах Ишанбаев остановил приученного к стрельбе с седла коня и приготовил карабин. Он уже держал орла в крестике оптического прицела, когда на земле что-то пошевелилось, и птица взлетела.

Краем глаза Ишанбаев заметил лежащего человека. Это не помешало ему завершить начатое. Затаив дыхание он слился с ружьем, легко, не напрягаясь, повел прицел, опередил хищника и мягко нажал на спуск.

Камнем рухнул на землю орел, а Ишанбаев поскакал к человеку. Глаза лежащего были открыты, взгляд странный, дикий.

– Друг, что с тобой?

Ответа не было.

Ишанбаев присел, осторожно приподнял голову человека.

– Товарищ, кто ты? Откуда?

Глаза изменили выражение. Губы не шевелились, но послышался какой-то слабый гортанный звук. Ишанбаев, подставив ухо, спросил еще раз и услышал откуда-то издалека:

– …шел… гор…

Потом глаза закрылись, но не совсем. От истощения между веками осталась щель, через которую проглядывала полоса глазного яблока. На своих ладонях Ишанбаев ощутил мертвую тяжесть головы.

Подскакал еще один пастух.

– Он пришел с гор, – объяснил бригадир. – Плохо, совсем умирает.

Пастухи знали о большом землетрясении, о большом несчастье, случившемся в горах две недели тому назад. В

тот день толчки были и в их районе, но без разрушений и жертв.

Они смотрели на почерневшее лицо с присохшими к деснам губами полуоткрытого рта. Умирающий, быть может, один уцелел из населения погибшего горного кишлака…

Ишанбаев закинул на ремень дорогой карабин – премию райисполкома за отличную работу, приказал товарищу:

– Постереги! – и с места бросил в галоп своего кровного туркменского скакуна.

Медленно надвигалось громадное овечье стадо. Тысячи тонких ног попирали землю, тысячи ртов сбривали траву.

Слышались густые голоса баранов, высокие вскрики маток, жалобно-нежные возгласы ягнят. На границах стада за порядком следили деловитые собаки, сознающие меру своей ответственности.

Одним крылом стадо коснулось умирающего путника и спешенного пастуха. Подбежала и замерла сторожевая собака, принюхиваясь к чужому запаху. Несколько любопытных овец вытянули головы. К ним примкнули другие. Пастух выпрямился и крикнул. Собаки бросились восстанавливать нарушенный порядок. Пастух охватил за шею ближайшую матку, достал из-за пазухи алюминиевую чашку и принялся доить.

Послушная овца скосила горбоносую голову и глядела на человека добрым взглядом красивых глаз. С другого бока суетился шустрый ягненок. Пользуясь случаем, он толкался мордочкой и ловил длинный сосок. Матка щедро отдавала душистое молоко из полного вымени и своему ягненку и человеку.

Пастух тщетно пытался напоить бесчувственного человека, молоко напрасно проливалось. Тогда он поступил как с маленьким, потерявшим мать ягненком: опускал палец в молоко и смачивал им запекшиеся губы. Не открывая глаз, человек слабо глотнул.

– Будешь жить! – сказал пастух.

В обозе стада находилась радиотелефонная установка для связи с районным центром на время летнего похода.

– Случилось происшествие, товарищ Шарипов, – сообщал из степи бригадир Ишанбаев. – Нашел человека. Он пришел с гор. Лежит без сознания. Нужно спасать.

– Подержи его у себя, напои, накорми. Отправишь к нам с очередной связной машиной, – ответил тот. – А что он рассказывает?

– Что рассказывает? – вспыхнул Ишанбаев. – Он не рассказывает, а умирает! У Умара Ишанбаева не бывает напрасных слов, ты разве не знаешь? Он умирает! Его орел уже хотел клевать! Ты забыл разве, что было в горах? –

горячился бригадир, увлеченный свойственным сильному человеку желанием немедленно действовать при виде чужого несчастья.

Шарипов не забыл о землетрясении. Бедствие разразилось в почти безлюдном районе, но один из горных кишлаков действительно исчез без следа. Не изменяя своему обычному спокойствию, Шарипов сказал тем же бесстрастным голосом:

– Будем быстро спасать, хорошо… Повтори, где ты находишься. Так… Место для посадки есть? Посылаю самолет.


IV

Районная больница находилась на окраине кишлака. В

саду, обрамленном высокими тополями, доцветал урюк, на лозах винограда завязались грозди.

В палатах было свежо, просторно и тихо. Разносили завтрак. Главный врач в сопровождении дежурного врача делал обход больных. Найденный в степи путник вызывал особенное сочувствие. Вначале жизнь в истощенном теле едва теплилась. Но сильный, еще молодой организм – пострадавшему было лет тридцать – быстро оправлялся от перенесенных лишений. Вскоре незнакомец стал без посторонней помощи одеваться и передвигаться. Но с психикой его творилось что-то неладное. Больной молчал. Не было сомнений, что еще недавно он владел речью, так как не умел объясняться знаками и не был глух. Он слышал и понимал, но не отвечал.

В истории болезни он значился как житель погибшего во время катастрофы горного кишлака, пока – без имени.

Врачи и весь персонал больницы относились к несчастному с ласковой, бережной предупредительностью.

Врачи надеялись, что уход, покой и время восстановят утраченную способность говорить. Следовало терпеливо ждать, когда нервная система найдет потерянное равновесие, и осторожно помогать больному. Медицине известен не один случай расстройства или даже полной потери речи у людей, пострадавших от стихийных бедствий.

Главный врач говорил:

– Он вполне сознательно смотрит. Рефлексы почти в норме, он все понимает, он уже не возбужден. Никаких расспросов, никаких напоминаний о катастрофе. Покой.

Испытаем его еще недели две, к тому времени он успеет восстановить физические силы. Потом посмотрим, быть может, прибегнем к специальному лечению.

Больной подолгу сидел в саду, медленно, понурив голову, точно глубоко задумавшись, бродил по затененным дорожкам. Заметили, что он подолгу глядел на воду, которая бежала по арыкам сада.

Через несколько дней главный врач разрешил больному гулять и за пределами больничной усадьбы. Он ходил по улицам, смотрел, слушал, о чем говорят люди, но молчал.

Изредка с ним заговаривали посторонние, и он отвечал знаком, что нем.

Однажды один из колхозников повел немого в поле.

Как хозяин колхозник показывал немому горцу обильные всходы хлопка, объяснял новинку – систему временных оросительных каналов, высвобождавшую дополнительную землю под посев… Добрый человек и сведущий сельский хозяин, он хотел вызвать интерес к жизни у того, кто, как считали, потерял всех близких во время землетрясения.

Разве не замечательно, что теперь умеют заставлять арыки ходить по полю, не отнимая у колхозников землю, как было прежде?

Потом они отправились взглянуть на новую машину для уборки хлопка. Кто бы мог подумать, что хлопок будут убирать машиной? Это чудо!

Добровольный «врач» был строгим критиком и не скрывал, что машина еще не так хороша, как должна быть.

Он назвал ее «опытной». Ему хотелось втолковать немому гордую мысль о том, что в нашей стране люди решают невероятную задачу: убирать хлопок не руками, а машинами!

После этого дня в больнице заметили, что немой полюбил бродить по ближним полям. Никто не видел его улыбки, но он наблюдал за всем с таким нескрываемым вниманием, точно познавал жизнь впервые.

– Он поправляется, – с удовлетворением говорили врачи.

Прошли назначенные две недели, и главный врач сказал больному:

– Мы решили, что вам будет полезно показаться специалистам в городе. Они помогут вам восстановить способность речи. – Следя за выражением лица больного, главный врач продолжал: – Вы еще молоды, сильны, перед вами вся жизнь, и вы хотите жить, правда?

Больной опустил голову в знак согласия. Ободренный этим проявлением логического мышления, врач заключил:

– Вы поедете в город с нашим провожатым, который позаботится, чтобы вас поместили в специальную больницу. Вам будет там хорошо. Вы согласны ехать?

Немой опять утвердительно опустил голову.

Больному выдали одежду, обувь и пояс, в котором хранились советские деньги, что он достал в обмен на золото у менялы-сараффа перед тем, как уйти в горы.

В город ехали на автобусе. Путь продолжался весь день и всю ночь. Немой смотрел по сторонам не отрываясь.

Утром его осмотрели в городской клинике нервных заболеваний и предложили явиться на следующий день для помещения в стационар.

Весь день немой и его провожатый осматривали расположенный в предгорьях город.

Вдали виднелись снежные вершины. Город был новый, он вырос за последние два десятилетия на месте старого кишлака. Его окружал пояс садов; на широких улицах лежала тень деревьев, в арыках щедро бежала вода. Немой так смотрел по сторонам и так слушал объяснения своего провожатого, что тот начал испытывать к нему настоящее дружеское чувство.

– Не горюй, – говорил провожатый, – голос тебе вернут. А в случае чего – и так дело найдешь.

Вечером, исполняя данные ему указания, провожатый повел немого в театр. Шла старая, построенная на преданиях народа, вечно живая пьеса, рассказывающая о правде, чести, любви, побеждающих злобу, измену и самую смерть.

Рано утром провожатый, уверившись в здравом рассудке немого, оставил его в саду клиники и простился, торопясь на отходящий автобус.

Немой выждал с полчаса, а потом отправился на вокзал и взял билет до города, расположенного в глубине страны, километрах в семистах к западу.

Ибадулла свободно владел речью и не затруднился назвать кассиру нужную станцию.

Дорога уходила через предгорья. Рельсы были проложены по путям движения древних племен, на родину

Ибадуллы.



ГЛАВА ТРЕТЬЯ


Священный город


I

Ибадулла последним спустился по ступенькам вагона, пробрался через толпу и отошел в сторону. Он на родине, его ноги наконец-то на родной земле!

Была вторая половина дня, солнце висело еще высоко.

На станционных путях тянулись длинные вереницы вагонов. Гудки, лязг буферов, людские голоса то сливались в общий гул, то слышались раздельно. Из высоких кирпичных и металлических труб и из труб паровозов поднимались дымки, смешивались и рассеивались, затягивая безоблачное небо желтовато-серой дымкой.

Ибадулла наудачу пошел вдоль перрона. Вскоре каменная платформа кончилась. Вдаль, уменьшаясь и сужаясь, уходила аллея из столбов с толстыми нитями проводов и сходящихся тускло-серебряных полос рельсов. Там лежала уже пустыня, буро-желтая, туманная под жаром солнца.

Где же город?.

Толпа уже разошлась. Ибадулла нашел выход и оказался на площади.

Всю дорогу он просидел скромно в углу вагона, не произнося почти ни слова. Спал урывками, но усталости не чувствовал. Сейчас он стоял на площади с тем же невозмутимым видом, с каким сидел в вагоне. Каждый сказал бы, взглянув на Ибадуллу, что этот человек никуда не торопится, свободно располагает временем и еще не решил, куда пойти: вправо или влево. На самом же деле Ибадулла был растерян и потрясен. Где же город, его город?

Уже давно в его сознании жило точное представление о внешности города, которого он не видел, но который хорошо знал. Здесь же не было ничего, что могло бы связать зримую действительность с образом, созданным силой воображения.

Ибадулла пошел по широкой улице. Дома с окнами по фасадам, высокие деревья, прозрачные решетки оград…

Ничего, что бы напоминало тот город! Он шел дальше. Его вело ощущение, знакомое каждому заблудившемуся человеку: еще немного, и он выйдет на знакомое место. Но знакомых мест не было.

На проволоке телеграфных столбов и на ветках деревьев висели паутинки – волокна хлопка. Где-то поблизости занимаются очисткой хлопка от семян.

Потянулась нескончаемая оштукатуренная и побеленная стена.

Над ней виднелись крыши заводских корпусов и длинные, белые как сахар горы хлопка. Как много его!

Началось лето, через четыре месяца созреет новый хлопок.

Как видно, на родине в прошлом году собрали хороший урожай…

Кончилась стена, и город сразу оборвался. Ибадулла повернул обратно и вновь пришел на вокзальную площадь.

Наверное, его город лежит в другой стороне.

Ибадулла бродил и бродил по широким улицам. Прошел час, может быть, два… Везде дома с большими окнами, много воды в арыках, тенистые ряды сильных тополей, акаций, карагачей. Бессознательно описываемая кривая вывела его опять к вокзалу. Ибадулла сел на скамью. Или он вышел из вагона не на той станции?

На площади было людно. Проезжали автомобили, останавливались большие красно-желтые и синие автобусы, забирали пассажиров и отправлялись куда-то. Вдруг на одном автобусе Ибадулла прочел три слова: «Хакан –

Старый Аллакенд».

Ибадулла встал. Конечно, – отец же рассказывал! –

проведенная русскими железная дорога между Самаркандом и Ашхабадом прошла в двух часах ходьбы от Аллакенда. Отец говорил, что около станции был ничтожный поселок из глиняных мазанок. Это он стал теперь большим городом! Не пойти ли в Аллакенд пешком? Нет, через два часа настанет ночь.

Ибадулла направился к автобусу с надписью, но машина тронулась раньше, чем он успел подойти к ней. Не зная, что делать, он остановился. Сзади кто-то сказал:

– Пойдем на аллакендский поезд, он скоро отправляется!

– Пошли, – ответил другой.

Ибадулла обернулся – двое мужчин шли к вокзалу. Он догнал их у кассы, купил билет и, не упуская из виду невольных проводников, сел в поезд. Через полчаса он вышел на маленьком вокзале. Вдали, над вершинами деревьев, поднимались высокие купола и закругленные головы минаретов.

II

Со времени последнего весеннего дождя минуло больше трех недель. Теперь до поздней осени с безупречно чистого неба больше не упадет ни одной капли.

Поднималась едва заметная пыль. Ибадулла видел, как в неподвижном воздухе за идущими людьми оставались длинные, низкие облачка, золотистые и прозрачные в солнечных лучах. Мельчайшие чешуйки земли порхали, как видимая часть воздуха, и медленно, неохотно оседали вниз.

Лето стояло уже в полной силе. Жгучие косые лучи солнца били в лицо, заставляли щурить глаза. Узкая дорога казалась бесконечной среди стен и домов предместья.

Ибадулла медленно ступал по истертым плитам старинного тротуара. В щелях между квадратами обожженного кирпича кишели муравьи, занятые бесконечным и безнадежным восстановлением постоянно осыпающихся тоннелей в свои подземные городки.

Ибадулла устал. Дойдя до поворота, он остановился в тени за выступом глиняной стены. Сверху нависали ветки, густо осыпанные еще зеленым, но уже крупным урюком, первым по времени созревания сладким плодом родной земли.

Предместье кончилось. Скоро город. Пусть будет то, что будет…

Ибадулла опустил голову и, точно в первый раз, заметил свои сапоги, растоптанные, разбитые. Пыль въелась в баранью кожу и казалась такой же естественной, как покров сожженной солнцем земли. Наверное, и халат имел не лучший вид. Одежда нищего? В этом не было стыда…

Ибадулла вышел за угол. Уже город? Нет еще. На расстоянии четверти часа ходьбы стояла городская стена, построенная из глинистого грунта. Выбитые зубцы, осыпающиеся боевые башни – бурджи, глубокие, почти до самого основания, бреши. Стена крепости Кала была изувечена временем, а не таранами и пушками завоевателей.

Прямо перед Ибадуллой, за дорогой, вздымалась голая и неровная насыпь пухлой солончаковой почвы, бесплодная, без единой травинки, без единого кустика. В ней виднелись белые куски, точно обломки гипса или извести.

Ибадулла взобрался на насыпь и оказался на длинной и широкой возвышенности, изрытой ямами и забросанной обломками кирпича и костей.

Каждый древний город окружается кладбищами. Но

Ибадулла знал и другую особую причину обилия кладбищ за стенами Аллакенда. Тысячу лет город считался в мире ислама священным, и верующие мусульмане стремились получить погребение в его земле. Издалека старики и больные приезжали в Аллакенд и терпеливо ждали в нем смерти. Кладбище из года в год поднималось все выше.

Ибадулла вспомнил, что путь между Хаканом и Аллакендом так и звался прежде – Дорога Смерти.

Старый могильник истлел. Не было видно ни одного туга – шеста с изображением раскрытой человеческой ладони наверху, – чтобы привлечь мысли и молитву прохожего. Не было видно ни одного почитаемого мазара –

склепа, святого – гази или имама – учителя ислама. И нигде ни одного человека. Да, люди не ходили сюда…

Охваченный созерцанием, Ибадулла чувствовал себя человеком, который пришел, чтобы поклониться могилам предков. Те, кто дал жизнь его дедам и прадедам, были и здесь, безразлично смешанные с прахом тысяч и тысяч.

Пыль, забвение, покой…


III

Несколько дальше возвышалось одно из величественных древних сооружений, которыми всегда славились

Аллакенд и его окрестности.

Поднимая тонкую пыль рыхлой земли могильника, Ибадулла спустился вниз. Пришлось обойти поле, залитое водой для орошения. Вот и хонако, как назывались мечети дервишей.

Ибадулла хорошо понимал смысл архитектурных линий здания. Каменная громада портала означала Ворота

Вечности. Не случайной была и форма стрельчатой арки, прорезавшей портал. Грандиозный свод, суженный книзу, расширялся вверху и заканчивался стрелой. Рисунок, полный традиционного смысла: ноги, широкие плечи и острый шлем на голове. Абрис гиганта-воина. Ислам учит: вечная жизнь открыта бойцу за коран. Прямая линия верха портала символизировала жизнь праведника, мудреца –

учителя культа. «Почему не жизнь народного героя, о котором не забывают предание и песнь?» – подумал Ибадулла.

За порталом возвышался широкий сферический купол –

знак седьмого неба или достигнутой мечты.

Еще не вся чешуя прекраснейшей древней мозаики осыпалась с портала. Сохранились пятна, глубинно-синие, как Аравийское море или как горное бездонное озеро,

нежно-голубые, как полуденное небо, бирюзовые, как лист весеннего тюльпана. На темени синего купола лежала лохматая шапка из ветвей – гнездо неприкосновенного аиста, птицы мира, благоденствия и тихого семейного счастья…

Здесь все было многозначительно. Но великолепное здание явно покинуто, и сознание Ибадуллы остро воспринимало эту заброшенность ненужного людям места. И

все же своими мощными формами портал хонако вопреки времени и окружающему его запустению утверждал:

– Я существую!

А в нескольких сотнях шагов от мечети-хонако за низкой оградой высились многочисленные здания какого-то крупного завода.

Ибадулла присел в тени портала. В тишине он слышал только один звук – страстное воркование невидимой горлинки.

Тишину разорвала заводская сирена, означая конец смены. Ибадулла встал и заметил мраморную доску, прикрепленную к стене. Надпись на ней была составлена на двух языках: узбекском и русском, и, называя год сооружения и имя строителя, предупреждала, что хонако, как памятник народной архитектуры, находится под охраной правительства республики. Паспорт и охранный лист…

Только сейчас Ибадулла обратил внимание на чистоту вокруг хонако. Входы во внутренние помещения были тщательно замурованы. Было ясно, что это здание хотели сохранить…

Вдруг Ибадулла услышал звук шагов. Так все же здесь бывают люди?..

Появился человек в белом костюме, желтых ботинках, в черной узбекской тюбетейке, расшитой белыми разводами.

Судя по чертам лица, он был узбеком. Остановившись шагах в десяти от Ибадуллы, рослый и, видимо, сильный человек разглядывал его с непринужденностью, которая была непристойной по понятиям путника. Следовало произнести традиционное слово привета, но человек молча прошел мимо и опять задержался, на этот раз спиной к

Ибадулле. Он чего-то ждал. Потом прошел мимо и исчез за углом. Ибадулла вскоре забыл об этом прохожем.

Осматривая здание, он обогнул восточный фасад, и тут перед ним открылась странная, неожиданная картина разрушения. Из десяти или двенадцати колонн чудовищной толщины, образующих перекрытую сводом галерею, только две или три стояли прямо. Остальные покосились наружу, и свод над ними разрушился.

Ибадулле приходилось слышать о том, что после установления советской власти многие старые, освященные временем здания стали разрушаться, и он с особенным вниманием осмотрел покосившиеся колонны. Быть может, фундаменты подмыло водой? Нет, квадратные цоколи колонн из тесаного камня стояли вертикально. Это сами колонны были подрублены почти наполовину своей толщины! Работала чья-то рука. Зачем? Кто-то сознательно покушался на хонако. Но ведь не та власть, которая взяла его под охрану! Такие раны наносят втихомолку, исподтишка…

Осматривая одну колонну за другой, Ибадулла дошел до крайней, нетронутой. Его внимание привлекла надпись, начертанная мягким графитным карандашом, свежая, четкая, быть может вчерашняя или сегодняшняя. Она сказала путнику привет в трех строках витых арабских букв: Пришедший издалека, тебя ждут.

Иди смело, ты посол друзей.

Путь известен. Для тебя он безопасен и прям.

Надпись находилась на уровне глаз Ибадуллы. Чистый слог напоминал стихи корана. Ибадулла внимательно осмотрел поверхность колонны. На другой стороне и ниже он нашел карандашные черточки: пять рядов по пять черточек в каждом, всего двадцать пять.

Под рубахой на груди Ибадуллы висел маленький кожаный, тщательно зашитый мешочек. В нем прятался свернутый в трубочку листок пергамента, наследие деда и отца. Быть может, сто лет тому назад писец-каллиграф без единой ошибки изобразил на мягком, почти прозрачном лепестке кожи такими же буквами, как надпись на этой колонне, слова священного талисмана:

Во имя бога милостивого и милосердного

скажи: я ищу прибежища у господа дневного рассвета, от злобы сотворенных им существ,

от вреда застигающей нас темной ночи, от злобы дующих на узлы,

от зла–завистника, ненавидящего нас.

Во имя бога милостивого и милосердного

скажи: я ищу прибежища у господина людей, царя людей, бога людей,

от зла тайно внушающих нам злые мысли,

от вдувающих зло в сердца людей, от враждебных джиннов и злых людей.

Этот талисман в точности воспроизводил две последние главы корана. Его назначением было оградить верующего от зла. И только… Ибадулла вглядывался в надпись на колонне. Место, заполненное извилистыми значками и точками, обозначавшими чью-то темную, полную загадочного значения мысль, чем-то отличалось. Похоже, что здесь уже не раз писали и стирали написанное.

Вдруг Ибадулла нахмурился. Он вспомнил, что такие двадцать пять черточек были паролем тайной исламистской организации. Помещенная рядом с ними надпись должна иметь свой, но непонятный ему смысл. И неприятный прохожий, и чья-то злоба, подрубившая колонны, и темный смысл надписи слились в один образ… Ибадулла поднял темно-коричневую от загара и дорожной грязи руку и стер жесткой ладонью надпись и черточки.

Солнце уже село. Ибадулла обошел мечеть-хонако и двинулся к городской стене, пересекая кладбище.


IV

С каждой секундой небо синело все глубже, темнота падала на город с южной стремительностью. Запад угасал.

Там, где недавно еще было солнце, ему вослед уже спешила вечерняя звезда, которой привык клясться старый

Восток. День уходил в ночь, как клинок меча, исчезающий в черных ножнах.

Городская стена зияла темными провалами, густые тени кутали кладбище. От полуразрушенного сводика согоны – могильного холмика – метнулось какое-то животное, пронзая тишину визгом и хохотом. От неожиданности

Ибадулла вздрогнул и остановился. Отвратительный лай шакала смолк в отдалении. Путник ступил в глубокий ковер пыли под городской стеной.

Он прошел по мосту через широкий арык и вскоре оказался на каменном тротуаре улицы, которая вела в город от ныне исчезнувших ворот в стене. Сбоку бежала вода в арыке. Казалось, что это от нее поднимается прохлада.

Быстро холодало – сухой воздух не препятствовал нагретой земле отдавать накопленное за день тепло. Невидимыми волнами тепло мчалось вверх, в холодное небо.

Ибадулла был одет в короткий, едва по колено, стеганый халат из алачи, подбитый отборной ватой. Красные, синие и зеленые полосы на бумажной ткани уже выцвели и потускнели от пыли и грязи. Как и земля, тело человека быстро отдавало тепло. Ибадулла зябко стянул халат на груди.

Он очень устал. Усталость смиряла волнение и заставляла желать простого покоя и сна. Найдет ли он нужную ему дверь, и откроется ли она перед ним? Кто встретит его там?

Чтобы найти дорогу, Ибадулла остановил случайного прохожего и расспросил его.


V

Улица поднималась к центру города. Подъем был бы заметен и менее усталому человеку, чем Ибадулла.

Больше тысячи лет Аллакенд строился и перестраивался на одном и том же месте. Фундаменты первых домов покрыла толща городских отложений в десять человеческих ростов. Она засосала целые сооружения, ныне в ней находят засыпанные здания и хорошо сохранившиеся храмы древних культов.

За пределами города и его предместий вода текла в мелких ложах оросительных каналов – арыков. А здесь, ближе к центру, вода оказывалась все ниже, струилась где-то очень глубоко, среди отвесных каменных стен, носящих следы последовательного наращивания. Она текла там, где тысячелетие тому назад стояли дома на ровной плоскости еще не превратившегося в холм оазиса.

Загрузка...