Через узкую черную щель с невидимой на дне водой были перекинуты к саду частые мостики. Там, под деревьями, стояли длинные помосты, покрытые коврами.

Вокруг электрических ламп вились рои ночных насекомых. На коврах, поджав скрещенные ноги, сидели люди.

Около них стояли чайники и лежали вкусные пшеничные лепешки. Пленительно пахло пловом. Только десяток шагов сделать в сторону… Зеленый чай легко и незаметно освобождает человека от гнета утомления, пусть копившегося не один день и даже не одну неделю… Это было настоящее искушение. Ничего не нужно говорить, чайханщик сам принесет чайник и пиалу, а если молвить два слова, то появится и вкусный рис с пахучими кусками нежного бараньего мяса. В цветном платке, которым был подпоясан Ибадулла, нашлись бы еще деньги, но он сдержался и пошел дальше.

Сад сменился высокой стеной двухэтажного медресе.

Массив из тонких кирпичей, старинной формы с такими же, как кирпичи, швами строительного раствора казался шершавым даже в ночной темноте. В нескольких местах из маленьких прямоугольников окон вырывался электрический свет. Внизу устроилась парикмахерская. Ибадулла видел, что духовное училище перестало служить местом воспитания будущих мулл; в его кельях-худжрах больше не жили имамы, учителя ислама, и их послушные талоба –

ученики.

Все многолюднее становилось на главной улице города.

Его население отдыхало, пользуясь ночной прохладой. И

вместе с Ибадуллой и навстречу ему двигались люди, они занимали всю улицу от одной стены до другой. Медленно и осторожно в толпе пробирались редкие автомобили.

Уличные фонари освещали много лиц, и загорелых дочерна, и светлых, халаты и европейские костюмы, непокрытые головы, чалмы, тюбетейки…

За бывшим медресе поднималось высокое здание мечети. Ибадулла подошел к широко открытым дверям. В

ярко освещенном обширном зале за столами сидели самые разные люди, занятые чтением газет, книг и журналов.

Радио передавало музыку. Ибадулла пошел дальше.

Все плотнее становилась уличная толпа. Опять за решеткой показались деревья, под ними теснился народ.

Ибадулла протолкался вперед и оказался перед старым хаузом – водоемом глубиной в четыре или пять человеческих ростов, длиной шагов в девяносто, а шириной, может быть, в шестьдесят.

Сверху и до дна колоссальной ямы гигантскими ступенями спускалась каменная облицовка. В старину да и в самом недавнем прошлом в таких открытых громадных водоемах город хранил запасы воды. В стоячей гнилой воде и в жидком иле дна хаузов водились мельчайшие насекомые, а в их телах гнездились личинки страшной ришты.

Тонкий, как волос, червь-паразит переселялся под кожу человека, вырастал там в громадных нарывах. Это была одна из самых распространенных в священном Аллакенде болезней. Лечение – многодневная, мучительная операция.

Червя вытаскивали постепенно, наматывая его на палочку.

От оператора требовалось большое терпение. Если ришта разрывалась, то на месте одного нарыва появлялось несколько, и нужно было вновь ждать, чтобы черви созрели.

Теперь водоем стал ненужным. Его осушили. Дно было твердое, ровное, как стол. Над хаузом висели яркие электрические фонари, они освещали сетку и две группы девушек в белых костюмах. Из разговоров окружающих

Ибадулла понял, что команда города и гости оспаривали на спортивном поле приз имени Республики в волейбол.

На краю хауза росла трехсотлетняя шелковица. В одном месте ее корни вытолкнули каменную ступень. Ствол поднимался толстой бочкой и на высоте трех человеческих ростов делился надвое. Одна мощная ветвь засохла. Выставившись над хаузом, она, как рука, держала гнездо аистов.

Разбуженные ночным шумом высокие черно-белые птицы стояли на гнезде. Они поворачивали длинноносые головы вниз то одним, то другим глазом и следили за ходом состязания, не пугаясь свистков судьи и криков людей.

Ибадулла пробился назад и пошел по улице не спеша, заложив за спину руки. Он знал, что уже близок к цели, и волновался.

VI

Худое лицо Ибадуллы с правильными резкими чертами было обрамлено черной клочковатой бородой. На подбородке она торчала вперед, а к ушам поднималась узкими полосами по краям нижней челюсти. С темного лица смотрели карие глаза с золотыми искорками на радужной оболочке. Их взгляд был прям и смел. Порой в нем возникало что-то настойчивое и вместе с тем быстрое. Тогда взгляд делался острым, как лезвие ножа, проникающего в мякоть спелой дыни.

Синее полотнище чалмы из дешевой крашенной индиго маты было так умело замотано вокруг головы, что сливалось с тюбетейкой. Чалму можно было снимать, как шапку.

На давно не бритой голове отросли черные волосы.

И внешностью и одеждой Ибадулла походил на многих жителей города, но все же чем-то он выделялся, какой-то трудноопределимой суммой внешних проявлений личности. Ведь никто не мог знать, что в складке чалмы путника таился забытый им самим кесек – традиционный для мусульманина кусочек земли. И никто не мог узнать о спрятанном в сознании Ибадуллы его прошлом и о том, что привело его в священный город.

Внезапно улица скрылась под сложными кирпичными сводами, будто уйдя под портал грандиозного здания. Но это особенное сооружение лишь перекрывало перекресток двух улиц. Его возвели много столетий тому назад, чтобы дать тень прохожим и место торговцам. По рассказам отца

Ибадулла знал, что когда-то здесь, в темных нишах-лавках,

сидели неподвижные, молчаливые люди с ящиками, полными любых денег. Менялы-банкиры торговали деньгами со всем миром. По векселю банкира-сараффа можно было получить любую сумму денег в Бомбее, Калькутте, Тегеране, Стамбуле, Пекине, Бангкоке, Каире и даже в далеких

Феце или Тимбуку. По имени менял купол звался Сараффон – имя, сохранившееся до настоящего дня.

Отойдя в сторону, Ибадулла остановился у стены с видом человека, который явился сюда для условленной с кем-то встречи, и только. Однако он заметил, что за ним следят.

Еще до того, как войти под купол, Ибадулла обратил внимание на двух людей, шедших навстречу. Если теперь он видит их здесь, значит они повернули и пошли за ним по пятам… Зачем? Чего они хотят?

Он искоса поглядывал на незнакомцев. Таких людей

Ибадулла привык называть инглези, если это были англичане или американцы, и фаренги, если это были европейцы других национальностей.

То были фаренги. Они тоже остановились шагах в десяти. Один улыбался и что-то говорил другому, молодому человеку лет двадцати пяти. Это русские. Они заинтересовались им и не скрывают своего любопытства.

Нужно выждать. С детства Ибадулле внушали, что судьба каждого человека предопределена от рождения и до последнего дыхания. Если это правда, то встреча с незнакомыми русскими, быть может недобрая, была предначертана, как и все другое.

VII

«Судьба или воля человека, предначертание или убеждение в своей правоте – что же решает, что перевешивает в ту или иную сторону, когда действие человека зависит от его чувств?» – спрашивал себя Ибадулла, глядя вслед уходящим русским.

Не чувствуя себя более связанным, путник не стал ждать. Он повернул налево, от купола Сараффон и через несколько десятков шагов оказался в темноте и одиночестве. Весь свет и все оживление остались на главной улице.

Контраст был разителен.

Как во всех древних городах, имеющих длинную историю, так и здесь внезапно происходила эта перемена обстановки. Несколько шагов уводили в другую эпоху, на столетия в прошлое.

Ибадулла заторопился. Он минул два переулка и свернул в третий. Глухие стены домов высились по сторонам, и проулок был таким узким, что казалось, можно достать руками сразу до двух противоположных стен. Как тени, мимо ног человека метнулись занятые своими делами молчаливые собаки.

В темноте на выбеленных стенах с трудом различались пятна дверей и ворот. Память Ибадуллы цепко хранила рассказы отца. Ибадулла считал двери и ворота; чтобы не ошибиться, он шепотом повторял счет. Наконец он остановился. Ладони нащупали сухое резное дерево и холодные шляпки громадных кованых гвоздей. Рука нашла тяжелое кольцо, подняла его, уронила. Медь кольца ударила о металл подкладки. Звук утонул где-то в глубине дома или в толстом дереве двери.

Ибадулла приложил ухо к доскам. Ничего не было слышно. Не ударить ли вторично?

Нет… Где-то уже шаркают медленные шаги. В щели блеснул луч света. Но оклика из-за двери не было.

Ибадулла слышал, как по внутренней стороне двери шарят руки. Звякнула и закачалась в петле полоса железного засова. Сердце Ибадуллы сжалось. Что будет?..

Дверь открылась, и на лицо путника упал яркий свет ручного электрического фонаря. Он закрыл от Ибадуллы того, кто стоял перед ним. И путник сказал кому-то державшему фонарь:

– Мир тебе.

– Тебе мир, – был негромкий ответ, произнесенный спокойным старческим голосом. В голосе был вопрос.

Ибадулла произнес:

– Не ты ли хозяин дома, Мослим-Адель? Я пришел к тебе. Я – сын Рахметуллы, Ибадулла…

Луч света дрогнул и упал на порог. Хозяин отступил, давая дорогу гостю. Молча, приложив ладонь к левой стороне груди, старый человек поклонился пришельцу и жестом пригласил его следовать за собой.

Из внутреннего двора по извилистой лестнице они поднялись на второй этаж и оказались на открытой веранде. За ней была освещенная комната. Они вошли, и хозяин вновь поклонился гостю, жестом указывая ему место.

Ибадулла опустился на ковер. У него больше не оставалось сил, и он боялся, что может упасть.



ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ


Прошлое и настоящее


I


– Эмир Сеид-Алим-Хан умер в изгнании. Люди, ушедшие с ним, умерли или состарились. Они, их дети и дети их детей лишены родины. Это истина, Мослим-Адель.

Такими словами начал Ибадулла беседу с хозяином на следующее утро.

Мослим помедлил с ответом. В серьезном деле нельзя торопиться, а поспешность в высказывании своих мыслей –

неуважение к собеседнику…

Старик держал в руке маленькую, похожую на грушу, тыкву. Ее желтая поверхность гладко зашлифовалась от времени, из узкого конца выдавалась деревянная пробочка с черной ременной кисточкой. Мослим вытащил пробку, насыпал на ладонь чуть-чуть буро-зеленого порошка табака и стряхнул его себе в рот под язык. Потом сказал гостю:

– Это истина… Но ты шел по земле родины, и вот ты в городе твоих отцов, где увидел свет и где твои ноги сделали первые шаги.

В словах Мослима не было скрытого смысла. Видимо, он хотел только слушать гостя. Он молчал и смотрел на

Ибадуллу спокойным взглядом темных глаз в морщинистых веках.

– Да, я прошел через горы и шел дальше, – сказал

Ибадулла. – Я заблудился в ущельях, умирал от жажды и голода. Меня нашли. О чудо, со мной, чужим, поступали так, как не всегда братья поступают с братом! Не зная, что сказать им, я молчал. Для них я был немым, но я слушал. Я

видел, как живут люди в том кишлаке, где больница, я видел город. Люди показались мне счастливыми, и они добры. Я не сказал слов благословения тем, кто заботился обо мне с любовью, не желая платы… В сердце я храню благодарность как священный долг. Но моя душа тоскует…

Ибадулла остановился, сжал руки, сосредоточился.

После паузы, не нарушенной Мослимом, он продолжал:

– Там, за горами, я слышал разные слова о родине.

Много дурного и злого, но и хорошее также. Мое ничтожное наследство – воспоминания несмышленого ребенка и рассказы отца. Он любил родину и учил меня. И я решился. Я говорю правду, нехорошо для человека только слышать о родине, которую он не знает. В родном городе я видел вчера разрушающиеся стены крепости, толпы людей на улицах и забытые народом мечети. Чем живет народ?

Что знает он и что помнит? До сих пор, Мослим, я слушал, но молчал. Душа моя открыта перед тобой. И с кем мне еще говорить? Ты помнишь моего отца, и ты принял в свой дом его сына…

Без нарочитости, но внимательно наблюдал Мослим за

Ибадуллой. Чтобы понять человека, нужно не только слышать его слова. Часто главное читается в движении рук, в интонации голоса, в выражении глаз и рта. Старик отвечал медленно, наблюдая, как действуют его слова:

– Мне было тридцать пять лет, Ибадулла, когда бежал эмир. Тогда я был твоего возраста. И я, оставшийся на родине, не лишенный ее неба и воздуха, помню и знаю больше, чем ты.

Глубокие морщины рассекали лицо Мослима. Он погладил обеими руками свою желтовато-белую бороду и продолжал:

– Я помню день, когда брат твоего отца, мой отец и несколько их друзей были зарезаны палачами по приказу эмира. Эта смерть навечно соединила их для меня… Ты можешь посетить подземную тюрьму – зиндан. Теперь он пуст, его ходят осматривать те, кто не видел прошлого.

Сторож покажет тебе место, где пролилась родная кровь. В

дни моей молодости на нашей родине лилось слишком много крови и слез, Ибадулла.

– Пусть это было так, – последовал поспешный и горячий ответ. – Прошлое есть прошлое, но мы, Мослим, живем сегодня и будем жить завтра. Правда, что дни рождаются из дней, а настоящее происходит из прошлого. Но почему ты напоминаешь мне о смерти? Я пришел для жизни.

Мослим улыбнулся. Его лицо смягчилось, голос зазвучал теплее:

– Да, ты похож на отца, теперь я вижу. Среди многих людей я сумел бы узнать – вот, вот он, сын Рахметуллы. Я

любил его. Мы спорили перед его отъездом, я едва не последовал за ним. Тогда я колебался… Твой отец был сильным мужчиной. А твоя мать… я не видал ее лица, но моя жена называла ее красавицей. Увы, красота лица гаснет и не возвращается.

Улыбка исчезла с лица Мослима, и он продолжал:

– Так же не возвращается и прошлое, Ибадулла. Роковая ошибка некоторых людей скрывается в мысли о возможности вернуть прошлое. Эта ошибка приводит к разрушению и к смерти. Может быть, и ты не сразу поймешь это. Послушай, сын друга, я видел необходимые перемены в жизни нашего народа, оценивал их, познавал их благо. Ты говоришь, спасшие тебя люди добры? А знаешь ли ты, почему они добры и почему они не могут быть злыми?

– Нет, – ответил Ибадулла.

– Да, ты еще не можешь понять, – согласился Мослим, – и трудно объяснить это в нескольких словах. Но помни, наши люди добры потому, что они свободны и сильны. При эмирах были бесправие, насилие и войны.

Поэтому люди были слабы и злы. Теперь родина живет в мире. Кому может не нравиться мир? Я всю жизнь до недавнего времени учил детей и юношей добрым наставлениям правды. Мой сын и моя дочь учат их тому же и сегодня. У меня много внуков. Но у тебя нет детей, Ибадулла? Ибадулла сидел на сложенном вдвое ватном одеяле, удобно скрестив ноги и опираясь локтем на подушку в пестрой наволочке. Остро поведя желтоватыми белками глаз, он резко ответил на неожиданный вопрос:

– Почему ты спрашиваешь об этом, почему напоминаешь? Хотя… ты не знаешь. Были. Их унесла оспа. Так суждено.

Мослим покачал головой и мягко промолвил:

– Сожалею, Ибадулла, сожалею… И мне знакомо жгучее горе отца. Но из моих внуков ни одного не убила оспа.

В нашем городе давно нет оспы. И заботятся об этом наши врачи, а не судьба. Но ты еще молод, горе проходит, ты успеешь вновь познать счастье отцовства. Дети освежают взор человека, – привел Мослим народную поговорку. –

Теперь же скажи мне, правда ли, что эмир Сеид-Алим-Хан после войны и незадолго до своей смерти просил разрешения республики вернуться к нам?

– Да, – ответил Ибадулла, – близкие к нему люди передавали, что он почувствовал приближение смерти и хотел быть похороненным в священной земле на родине.

– Не всегда человек предчувствует приближение конца, – возразил Мослим. – Только ли умереть на родине хотел эмир? Ты действительно веришь, что у него не было других мыслей?

– Я не был приближенным эмира, он не советовался со мной, – безразлично ответил Ибадулла. – Говорят, ему сообщили, что не нуждаются в нем, и не позволили вернуться. Он умер.

– Не каждый человек искренен даже перед лицом смерти. Некоторые умеют лгать до последнего вздоха, –

сурово заметил Мослим. – Я знал эмира, он был жесток и лжив. Верю, он хотел вернуться, но зачем? Я никогда не поверю, что он томился тоской по родине. Не родину он любил, а другое… На сотне верблюдов он увез в изгнание драгоценные камни и золото. Разве он не перевел заранее много миллионов за границу и не держал всю жизнь награбленные им здесь громадные капиталы в индийских и английских банках! Он был отвратительно жаден. Богач, он не стыдился принимать денежную помощь от афганского падишаха – двенадцать тысяч рупий в месяц… А! Кто бы мог поверить, что он полюбил родину в изгнании? Он не имел родины. Я хорошо помню Сеид-Алима. Больше всего на свете он любил деньги и остатки власти, которую ему когда-то сохранили русские.

– Зато теперь русские имеют всю власть на нашей родине! – воскликнул Ибадулла. – Тебя зовут Мослим-Адель – Мослим-Справедливый! Скажи, разве я говорю неправду?

Глядя в помрачневшее лицо гостя, Мослим отрицательно покачал головой. Он искал взглядом темно-карие глаза собеседника. Найдя их, заговорил:

– Было время, когда я думал так же: до революции, когда я не знал жизни и мой разум был темен. Я говорил себе: русские стесняют и ограничивают власть эмира в свою пользу. И был не прав. Русские прекратили войны, которые вел эмир со своими соседями. Одно это было уже благодеянием. И мы стали многому учиться у русских.

Прежние русские сами не были свободными. Но когда они свергли своего царя и уничтожили власть богатых, к нам пришла завоеванная русскими свобода и сделалась нашей свободой!

Мослим вытянул руки к Ибадулле и с силой продолжал:

– Тех русских, о которых ты думаешь и говоришь, нет больше. Это прошлое! Есть новые русские. Мы живем с ними рядом, они наши братья. Ибадулла! Ты не знаешь этого, и ты не виноват. Ты жил за высокими горами, и они заслонили от тебя родину.

Ибадулла уронил голову на грудь и закрыл глаза. Он не чувствовал себя виновным, но тяжесть лежала на его сердце. Как понять Мослима?.

– Кто хочет жить, мыслить и трудиться, – продолжал между тем старик, – тот нуждается в мире. Труд приносит покой душе. Но разве мирная жизнь нравится тем, кто ищет угнетения других людей, кто говорит, что одни люди хуже других, если у них не такой цвет кожи и другой язык? Нет, сын Рахметуллы, нет! Угнетатели не имеют родины ни на равнинах, ни в горах.

– Горы качались и падали, Мослим, когда я спускался с них, – сдавленным голосом ответил Ибадулла.

– Горы рассыпаются, но дела людей остаются. Они могут оказаться крепче гор, Ибадулла.

Случайно рука Ибадуллы встретила под халатом рукоятку ножа, форма которого не менялась столетиями.

Талисман на груди и клинок отличной гиссарской стали были всем, что оставалось от наследства… Ибадулла чуть слышно прошептал:

– Ты стал суров, Мослим-Справедливый, и гнев звучит в твоем голосе. Итак, все и навсегда изменилось? Если не верить тебе, то кому еще могу я поверить? Твоими устами со мной говорит родина, но я плохо понимаю ее язык.

– Но разве ты знал его, сын друга? Разве ты слышал его раньше? Во мне нет гнева, истина сурова, но не зла.

– Я стремлюсь к ней.

– Тогда время принесет тебе познание. Но скажи мне теперь, свободен ли ты от помыслов злобных безумцев, мечтающих поднять меч ислама против твоей родины?

– Я пришел на родину, и мое сердце томится по любви, а не по злобе…

Мослим взял руки гостя в свои руки и сказал:

– Ты мой гость, и ты путник по родной земле. Живи, ищи, и ты найдешь утоление жажде сердца.



II

Ибадулла прошел базар и остановился у подножия башни Калян, главного и великого минарета священного города Аллакенда.

Круглая, сужающаяся вверх башня была сооружена в пятьсот двадцать втором году хиджры. С тех пор прошло восемь с четвертью столетий. Отец рассказывал сыну о всех деталях замечательного сооружения, описывал цвет кирпича, разнообразие узорных поясов кладки. Ибадулле показалось, что он уже бывал здесь. Глядя вверх, он видел, как минарет уносится в небо, и сразу навсегда полюбил его.

Потрясенный новым миром идей, завесу перед которым отдернул Мослим, Ибадулла уже давно бродил по городу.

Вначале, точно ослепнув и оглохнув, он так ушел в себя, что не видел лиц и не слышал голосов. Он очнулся только у мавзолея Исмаила Самани и долго сидел на прохладном камне ступени.

Вход внутрь закрывала решетка. Гробница основателя первой династии мусульманских владык Аллакенда белела в углу, чистая, нетронутая.

Мавзолей стоял на мощенном плитами дворе. С течением времени земля поднялась вокруг, а двор ушел вниз.

Если пустить воду, то мавзолей сделается островком в прямоугольном озере. Перед мавзолеем небольшой кусочек земли не имел плит, и на нем росло несколько деревьев.

Ибадулла вспомнил рассказ отца о засыпанном ходе под мавзолеем. Так же как гробница, этот ход был не тронут.

Прежде первый Саманид почитался святым, но сегодня никто не приходил поклониться его могиле. И путник не нашел слов молитвы. Он думал о другом. Он вспоминал, что есть в городе один человек, ученый и мудрый. Разные слухи ходили о нем и проникали через границу, но никто не отрицал глубины его познаний. Что скажет он ищущему родину?

Пришел уборщик, надзиравший за мавзолеем. Республика заботилась о памятниках старины. Вслед за уборщиком Ибадулла вошел внутрь, приблизился к гробнице. А

вот и отверстие в ней. Отец говорил с осуждением, что в старом Аллакенде сюда опускали прошения и получали ответы. Муллы обманывали народ…

Ибадулла спросил уборщика о человеке, имя которого он вспомнил, и узнал адрес.

– Это большой человек. Многие приезжают к нему даже из далеких мест, – с уважением говорил уборщик, запирая решетку, – его дверь открыта для всех. Народ любит его.

Путь к ученому шел мимо большого минарета. Остановившись у его подножия, Ибадулла искал отдыха мыслям в воспоминаниях о прошлом величии города. Приближавшиеся к Аллакенду караваны видели постепенно поднимающуюся над горизонтом резную чалму минарета, первый признак города. Утомленные лаучи, погонщики верблюдов, радовались концу длинного и опасного пути через пустыни, становились на колени и творили благодарственную молитву. Затем они шли дальше и видели, как снизу минарет обрастал бесчисленными куполами мечетей и дворцов. Ночами, когда страшный ветер теббад вздымал соленую пыль и делал мрак непроглядным, в небе поднималось спасительное зарево нефтяных факелов, пылающих на вершине минарета, чтобы указать путешественникам дорогу.

Обходя башню, Ибадулла невольно ждал призыва муэдзина, возвещающего час молитвы, а услышал голоса русских. Двое сидели в тени минарета, а третий стоял спиной к Ибадулле и с увлечением говорил:

– Пусть рассказывают. Пусть это не сказка, а быль.

Сверху сбрасывали людей, и кто-то обижается, если этот минарет называют минаретом смерти? В средние века всюду свирепствовали жестокие казни. В Аллакенде средневековье сильно задержалось, но кто старое помянет, тому глаз вон. Ведь не для казней же строили минарет!

Русский в серой шляпе повернулся лицом к минарету, и

Ибадулла узнал молодого человека, внимание которого вчера так смутило его под куполом Сараффон. Но в своем увлечении русский не заметил теперь Ибадуллу. Подняв голову, он говорил:

– Вы пригляделись, товарищи, а для меня тут все ново.

Уметь найти такие пропорции, такие линии! Сколько столетий уже минуло, а созданное людьми чудо живет и живет… Вы говорите, что почти на четверть своей высоты минарет закрыт городскими отложениями? Но и сейчас он кажется неизмеримым. Как гениально осуществил древний зодчий свою власть над ощущениями человека, как изумительно выполнена работа!

Русский отступил, выбирая новую точку для обзора.

Один из его товарищей сказал:

– Я прожил здесь тридцать лет, но люблю старые памятники города, как в первый день. Они несравненны.

Здесь у нас есть еще много замечательных, неповторимых сооружений.

Ибадулла был поражен: эти русские умеют так же понимать и чувствовать, как он! Но молодой русский не дал ему времени на размышление. Он заметил Ибадуллу и подошел к нему со словами:

– Вот мы и опять встретились. Вы иначе одеты, но я сразу узнал вас. Я не совсем вежливо вчера вас рассматривал. Простите меня, я впервые в Средней Азии, меня увлекают и лица и здания… Но вы, может быть, не понимаете по-русски?

Ибадулла с видимым трудом подобрал слова, нужные для ответа:

– Я понимаю… я плохо говорю… Но я понимаю.

– Ну вот, тем лучше, – похвалил русский. – А вы согласны с тем, что мы говорим о минарете?

– Да. Ваши слова – правда.

– Значит, мы единомышленники! – радостно воскликнул русский. – Так будем знакомы, – и он протянул Ибадулле правую руку, а левую приложил к сердцу. Русскому не удалось изящно сделать это движение вежливости; было видно, что у него совсем нет привычки. Однако Ибадулле было приятно желание русского подражать узбекским обычаям, он охотно принял протянутую ему руку.


III

Первые русские… Никогда еще не приходилось Ибадулле говорить с русскими. Кто они, коммунисты? Они были дружественно приветливы.

Вчетвером они зашли в столовую, ели острый мясной суп – шурпу и кебаб из баранины. Впервые в жизни Ибадулла сидел за столом вместе с людьми, так внешне похожими на инглезов или фаренгов. Это было странно, но еще более странной была манера русских говорить просто и горячо, как будто они не обдумывали свои слова.

О себе никто из русских ничего не говорил: или собственные дела были им неинтересны? Они охотно говорили о прошлом Аллакенда, обсуждали перспективы развития города и оазиса. Свои мысли русские излагали так, как будто от высказываемых ими мнений зависело их личное благополучие.

События семидесятых годов прошлого века… Русские войска в Самарканде. Решающая встреча с армией эмира и бескровная победа русских – сарбазы эмира разбежались при первых же выстрелах. Они не хотели защищать своего повелителя. Дехканин и ремесленник, насильственно загнанные в армию эмира, при первом удобном случае бросали оружие и уходили домой – они не боялись русских.

Малочисленные русские отряды страдали только от жары и тягости непривычного климата. Собеседники приводили удивительные цифры. Несколько тысяч русских солдат осуществили присоединение эмиратов, населенных миллионами людей. По мнению собеседников Ибадуллы, произошло так потому, что народ ненавидел эмира…

Как большинство людей, родившихся и всю жизнь проживших на Востоке, Ибадулла в совершенстве владел выражением своего лица и умел ничем не выдавать своих чувств и мыслей. Иногда русские обращались к нему, спрашивая его мнение. Он отвечал одним словом или жестом. А ему очень хотелось вмешаться в разговор – задавать вопросы, спорить. Он был глубоко взволнован.

Некоторых выражений русских Ибадулла не понимал, его запас слов был ограничен, но общая нить рассуждений не ускользала. Они не хотели вреда его народу и, что было удивительно, о делах Узбекистана говорили совершенно как о своих. Так мог бы говорить узбек, а эти люди были посторонними!.

Вот они перешли к истории России и осуждают свое старое царское правительство с тем же жаром, как обвиняли эмират.

Ибадулла успел разобраться в своих новых знакомых.

Младший недавно приехал из Москвы, он умел искать воду и строить каналы. Двое других были старыми жителями

Аллакенда. Самый старший был очевидцем революции. Он рассказывал об энтузиазме восставших против эмира дехкан, рабочих и ремесленников, об отрядах революционеров, наступавших на Аллакенд сразу с нескольких сторон, о восстании, организованном коммунистами в решающую минуту в самом городе, и о тайном бегстве последнего эмира – Сеид-Алим-Хана.

– Никакая сила, – говорил старший русский, – не могла удержать народ в эмирском ярме, когда люди осознали значение происшедшей в России революции! Каждый хотел получить свою долю свободы.

Русский рассказывал о сговоре эмира с англичанами.

Чтобы удержаться, эмир готовился продать Аллакенд

Англии. Старшему русскому пришлось видеть примчавшегося в Аллакенд для заключения сделки английского генерала

Малиссона.

Аллакендские националисты-джадиды, объединившись в партию джумхуриет-улема, в союзе с религиозными фанатиками проповедовали призыв англичан и священную войну против русских. Народ решил иначе…

Ибадулла думал о стране, откуда он пришел. Ему казалось, что она находится в таком же состоянии, как его родина тридцать лет тому назад: ее явно готовились подчинить наследники инглезов-англичан американцы. И в ней богатые люди и муллы заключали союз с англоамериканцами. Но русские продолжают говорить о родине:

– Будь Аллакенд вне пределов бывшей Российской империи, весьма вероятно, что сегодня здесь властвовали бы англичане и американцы в союзе с местной буржуазией…

Новые знакомые не позволили Ибадулле заплатить за обед.

– Вы были нашим гостем, – заявил старый аллакендский житель. – Мне кажется, что вы не местный, иначе я помнил бы ваше лицо.

Ибадулла не возражал. Да, он приезжий. Наудачу он назвал дальний предгорный район – тот, где его нашли и позаботились о нем, как о брате. Тогда молодой русский сказал Ибадулле, что он скоро поедет в те края искать воду.

И тут же русские заговорили о тяжелом наследстве, оставленном эмирами. Воды было так мало, что каждый новый ребенок, родившийся в эмирате, оказывался лишним… потому что системы орошения пришли в упадок, последние эмиры не заботились о них.

Дальше Ибадулла потерял нить. Что? Русский сказал, что республика со временем уничтожит все пустыни?

«Может ли быть? – думал Ибадулла, глядя на русского. – Но ведь на родине всегда было больше пустынь, чем орошенной, возделанной земли…»

Он унес с собой странное ощущение прикосновения к некоему быстрому-быстрому движению, которое может унести человека, как река уносит попавший в нее кусочек дерева. И, как видно, жизнь этих трех людей так же полна, как эта река. Ни одной пустыни? Высокая, благородная цель!

IV

Ибадулла нашел дом, указанный ему уборщиком мавзолея. Но оказалось, что Мохаммед-Рахим был не дома, а в своем рабочем кабинете, в здании одного из бывших медресе.

Главный вход в портале медресе был закрыт, и Ибадулла проник внутрь через боковую калитку. Изолированное со всех четырех сторон, здание открывалось обозрению только изнутри замкнутого двора, вымощенного каменными плитами. Посредине его росли высокие белые акации с полуотцветшими гроздьями пожелтевших цветов.

Стены, только в отдельных местах пробитые узкими неправильными щелями редких окон, снаружи не давали возможности определить число этажей. Таков обычный план древних строителей: они стремились и укрыть обитателей от прямых солнечных лучей и дать возможность защищаться от штурма. Со двора было видно, что этажей только два. Двери комнат-худжр первого этажа открывались прямо во двор, а двери второго выходили на массивную каменную галерею.

Уже вечерело, и весь двор был в тени. Ибадулла невольно ожидал увидеть многих мужчин. Одни будут прогуливаться по обширному прямоугольнику двора, тихо и внушительно обмениваясь заранее взвешенными словами, другие – готовить пищу на горящих в мангалах углях, третьи – просто сидеть, размышляя, дремля. Так должно быть в медресе.

Но это было необычное. Из открытой ближней худжры первого этажа доносился резкий стук пишущей машинки.

В двух или трех местах висели доски с названиями каких-то учреждений. Во дворе – женщины, дети… Великий минарет, мавзолей Исмаила Самани, мечеть-хонако существовали как памятники, а это громадное, отлично сохранившееся здание жило новой жизнью.

Ибадулла назвал имя Мохаммед-Рахима, и ему указали на одну из худжр второго этажа.

Очертания входа в худжру напоминали линии порталов древних мечетей. Здесь меньшие размеры еще яснее раскрывали мысль древних зодчих. Ислам навечно сузил рамки искусства запрещением изображать живые существа. Но чувство художника трудно сковать и невозможно избавить от заманчивого соблазна: дверной проем сужался в ногах, расширялся в плечах и венчался сводом – острой чалмой.

Линии входа, хорошо знакомые Ибадулле, сейчас смутили его. Он немного помедлил, а потом, пользуясь тем, что никто не ответил на его стук, тихо нажал рукой на тяжелое полотнище двери. Ибадулла переступил через высокий порог. Перед ним открылось удивительное по своей неожиданности зрелище.

Ему не приходилось видеть такой обширной худжры.

Она была, быть может, шагов двадцать в глубину и не меньше в ширину. Здесь могли бы жить десять, нет, пятнадцать студентов-талоба и не мешать один другому. Но не размеры удивили Ибадуллу – книги. Они были всюду: и в шкафах вдоль чисто выбеленных известью стен, и на этажерках, и просто на полу. Царство книг. Толстые фолианты, распухшие от времени, в тяжелых деревянных переплетах, обтянутых истертой бурой кожей, – для одного такого нужна отдельная полка. Свитки рукописей. Самые разные по формату тома современных изданий, журналы в мягких обложках, газеты… Сколько знания!

В дальнем углу помещения Ибадулла заметил узкую деревянную кровать с небрежно брошенным на нее полосатым узбекским халатом. Налево стоял большой письменный стол. Перед сидевшим за ним человеком на специальной резной подставке лежала раскрытая старинная книга, рядом – письменный прибор, стопки чистой и исписанной бумаги. Каменный пол покрыт потертым, почти черным ковром. Ибадулла сделал несколько шагов и неуверенно остановился. Погруженный в чтение, хозяин не замечал посетителя.

На голове Мохаммед-Рахима была черная тюбетейка, лицо обрамляла короткая борода смоляно-черного цвета, подчеркивавшая необычный цвет лица – белого, без тени загара. Очевидно, ученый редко выходил на солнце.

Ибадулла ждал, соблюдал приличие. Через несколько минут Мохаммед-Рахим оторвался от книги и заметил его.

Не удивляясь, протянул Ибадулле руку, и тот, сделав несколько шагов навстречу, пожал ее обеими руками.

Мохаммед-Рахим сделал рукой знак, приглашая сесть, и кивнул головой, предлагая гостю говорить.

– Я Ибадулла, сын Рахметуллы, – начал гость. – Мой отец покинул город и родину вместе с эмиром Алим-Ханом и умер в изгнании. Теперь я вернулся на родину…

– Так… Подожди! – перебил его Мохаммед-Рахим. Он встал и прошелся по просторной худжре, повторяя: «Рахметулла, Рахметулла…» Ибадулла следил за ним глазами.

Ученый носил свободную куртку, расстегнутую на груди, широкие полотняные брюки и легкие туфли. Он был высок ростом, худощав и заметно сутуловат, но отнюдь не стар –

лет на десять старше Ибадуллы, не больше.

Наконец он подошел к Ибадулле:

– Ты сказал – Рахметулла? Помню такое имя. Я изучал тот период. Среди беглецов и добровольных эмигрантов было два человека с таким именем… Чем занимался твой отец? Кем он был?

Мохаммед-Рахим стоял перед Ибадуллой и смотрел на него сверху вниз. Ибадулла хотел подняться, но Мохаммед-Рахим положил ему руку на плечо.

– Он был толмачом, – ответил Ибадулла.

– Какой же язык он знал?

– Русский.

– Хорошо. Ты говоришь правду. Итак, сын толмача

Рахметуллы вернулся. Мой друг Мослим рассказывал мне о твоем отце, который имел несчастье покинуть родину. Ты вернулся? Вероятно, твой отец не сумел забыть землю отцов… А кто ты? К чему ты стремишься и чего ищешь на родине?

– Я ищу покоя моей душе, – ответил Ибадулла. – Я ищу указания и знания. Ты мудр, я слышал о тебе за пределами родины, даже в той стране, где жил. Я прошу тебя сказать, в чем долг человека и в чем величие родины.

Мохаммед-Рахим сел на свое прежнее место и спросил:

– Что ты делаешь сейчас?

– Я пришел в город, и я гость Мослима.

– Ты говорил с ним? Народ по праву зовет его Аделем –

Справедливым. Слушайся его.

– Истина имеет много сторон, – возразил Ибадулла.

– Вот как?! – усмехнулся Мохаммед-Рахим. – Узнаю отзвуки хитросплетений, выдаваемых за науку учителями ислама! И ты действительно полагаешь, что одна сторона истины способна опровергать другую? Или ты, как истощенный жаждой конь, напившись из одного колодца, спешишь к другому?

– Я ничего не скрываю и не привык лгать. Мослим потряс мое сердце. Но во всем ли он прав?

Ученый резко захлопнул лежавшую на подставке книгу и повернулся к Ибадулле всем телом:

– Чего же тебе нужно от меня? Тебя кто-то послал?

Говори правду!

– Я говорю только правду. Меня никто не посылал. Я

одинок, свободен и люблю историю своего народа! В ней я ищу примера для себя.

Мохаммед-Рахим вглядывался в лицо гостя, стараясь определить его искренность.

– История, история… – произнес ученый после молчания, показавшегося Ибадулле очень долгим. – Поистине верно сказано, что ложь есть не что иное, как искаженное отражение правды. Я понимаю тебя. Но поймешь ли меня ты? Ты думаешь, что знаешь историю родины. Ты можешь любить родину, но не понимать ее истории, ее стремлений.

Чего стоит такая любовь! Скажи, ты, конечно, не знаешь русского языка и не умеешь читать по-русски?

– Отец учил меня.

– Хорошо. Он любил своего сына. Читай!

На корешках книг, стоявших на ближней полке, Ибадулла прочел:

– Ленин…

– Ленин! – громко повторил за ним Мохаммед-Рахим. –

Вот настоящий ключ к настоящему свету! Ты не имеешь этого ключа.

– Но я имею право искать истину и родину! – воскликнул Ибадулла. – Человек не может дышать, не зная истины и не имея родины.

– Ты говоришь громко, – с иронией заметил Мохаммед-Рахим. – Когда люди говорят слишком громко, они слышат только свой собственный голос. Ты выражаешься как человек, получивший образование. Ты учился?

– Да, в медресе.

– Почему же ты не стал муллой?

– Я не захотел. Я хотел знать истину и не узнал ее.

– Это признание делает тебе честь. Но ты жил среди людей, которые кричат изо всех сил, чтобы заглушить голос правды. А знаешь ли ты хотя бы такую простую истину, что не криком, а своей деятельностью люди доказывают любовь к родине? И что никто не получает родину по наследству, как дом или сад?



ГЛАВА ПЯТАЯ


Знаки величия


I


– Итак, – продолжал Мохаммед-Рахим, – ты утверждаешь, что знаешь историю. Хорошо… Посмотрим, узнаешь ли ты ее теперь. Читай! – И Мохаммед-Рахим дал

Ибадулле несколько листков рукописи. Это были наброски одного из докладов, сделанных недавно.

«…Аллакендская земля обладает неограниченным плодородием, но у нас, как и во многих странах Азии, с ранней весны и до поздней осени не бывает дождей. И

жизнь нашего народа, естественно, привязана к течениям рек».

«Для меня прекрасное имя Зеравшана звучит, как бег воды, звенит, как золото. Зеравшан – Золотораздаватель!

Действительно, в его песках можно найти чешуйку золота.

Кто-то пытался объяснить имя реки такими находками.

Любители желтого металла близоруки, золото Зеравшана –

его вода!»

«Он, Зеравшан, рождается на хребте Кок-Су. Это тоже значительное имя – зеленая или живая вода. Собравшись из речек Матчи, Ягноба, Рамы, Искандер-Дарьи, Зеравшан вливается из гор на запад и изгибается к югу».

«Наш Аллакендский оазис создан плодородным илом, который Зеравшан принес в пустыню Кызылкум – Красные

Пески. Здесь, перед своим впадением в Амударью, Зеравшан некогда разливался по низменности многими протоками, речками, озерами, болотами».

«Тогда древний низинный оазис был богат водой, тугаями, камышами. Озера и дельта Зеравшана изобиловали рыбой, тугаи кишели зверем и птицей. И первые люди появились здесь очень давно. В те дни Зеравшан был еще полноводным притоком Амударьи. Это было задолго до изобретения письменности… Тогда в горах на месте современных кишлаков Духаус и Тобушин еще лежали языки могучих ледников».

«Первые поселенцы на нашей земле были охотниками и рыболовами, и до нас дошло полное глубокого смысла предание об обстоятельствах появления первой государственности».

«В те годы оазис обладал уже развитой системой искусственного орошения, люди нуждались в централизованной системе управления каналами. Общим собранием народ из своей среды избрал первого бия по имени Аберци, и первый город возник как его резиденция и получил название Бийкенд – княжий город».

«И вот Аберци, по преданию, вскоре злоупотребил властью. Богатые начали покидать оазис, унося свое достояние. Но бедные люди без имущества восстали из любви к родине, силой свергли Аберци и избрали нового бия, Караджурина…»

«Богатый водой и землей оазис быстро заселялся. Из года в год тугаи отступали перед обработанными участками. Искусство проводить воду на поля так развилось, что уже не каждую осень Зеравшану удавалось достичь Амударьи. Взгляните на карту – Азия имеет характерную особенность: многие реки, начинаясь в горах, как бы теряются в пустынях. Это печать труда человека, а не прихоть природы!»

«Заселились и верховья Зеравшана. Под Самаркандом появилась плотина, и река распалась на два русла – Кара- и

Акдарья, между которыми лег единственный в мире искусственный плодороднейший межречный остров Мианкаль».

«А в Аравии Магомет уже начал проповедь новой религии – ислама. В нем правящая верхушка арабов получила обоснование идей нетерпимости, захвата, угнетения и исключительного превосходства. Ислам узаконил право завоевания всех других народов: «Да будут они схвачены и да погибнут в страшной резне!», «Рабы вне всякого закона, их жизнь зависит от прихоти господина!»

«Богатый Восток давно привлекал внимание арабов.

Мирные народы подвергались внезапному нападению фанатичных воинов и были насильственно обращены в ислам».

«Среди других завоеванных арабами городов Аллакенд выделился как торговый узел и перевалочный пункт на пути в Индустан и как центр исламистского благочестия, исламистской «науки». Объявленный «священным», Аллакенд застраивался пышными зданиями мечетей и высших исламистских училищ – медресе».

«Через четыре столетия после арабского захвата

Средняя Азия испытала новое бедствие – нашествие монголов. Оно также осуществлялось под лозунгом нетерпимости. Великий хан монголов Темучин-Чингиз, разрабатывая теорию захватнических войн, сказал: «Оседлые –

рабы, они должны быть вещью и пищей кочевников».

«История монгольского нашествия была историей предательства. Развращенные исламом правящие классы не сделали ни одной серьезной попытки к сопротивлению и бежали, бросая области и города. Вооруженные силы использовались лишь как конвой для охраны вывозимого богатства правителей».

«Нашествие монголов ознаменовалось неописуемым истреблением беззащитного населения. По словам поэта:

«Они явились, предали все огню и мечу, пожару и грабежу».

«Реки по-прежнему не отказывали людям в воде, но страна, потерявшая значительную часть населения, оживала мучительно и медленно. Трудящиеся восстанавливали разрушенные оросительные системы. Однако и через семьсот лет после монгольского нашествия еще встречались заброшенные каналы и поля».

«Осевшие монголы частично восприняли культуру завоеванных ими народов и охотно приняли ислам. В исламе монгольские ханы нашли более тонко и убедительно разработанную теорию захвата и насилия, чем в простых и грубых заветах «Чингис-хана».

«Пора отметить две типичные исторические особенности нашей родины. Завися от беспрерывного действия сложных оросительных систем, народ был прикован к созданным им сооружениям. Поэтому наши предки были более уязвимы в эпохи нападений захватчиков, и этим же облегчалась неограниченная эксплуатация трудящихся правящими классами. Тот, кто распоряжался головными сооружениями каналов, за горло держал народ».

«Второй особенностью была роль ислама как мировоззрения, поставленного на службу правящим классам. С

помощью ислама тормозилось духовное развитие народа.

Даже в семье ислам создал как бы два враждебных класса тем, что закрепил женщину как рабу и вещь мужчины».

«Развращающая роль ислама особенно проявилась в

Аллакенде. Наш город почти тысячелетие был мировым центром исламистского образования…»

«Возвышались и падали властители, сменялись династии. За Саманидами явились Сельджуки, за ними хорезмские ханы. Монгольское нашествие оставило Чингизидов; им наследовали потомки Тамерлана. В 1500 году

Шейбани утвердил свой род на престоле. Через сто лет власть захватили Аштарханиды. Им наследовала династия

Мангитов. Она сумела дотянуть до года освобождения народа – тысяча девятьсот двадцатого».

«Но как бы ни называлась династия и какое бы имя ни носил ее представитель, всегда в Аллакендской цитадели, Арке, сидел ничем не ограниченный повелитель эмир. Что было народу, орошающему и возделывающему земли Аллакенда, до его имени? В руке эмира народ был как стадо в руке пастуха».

«Имамы, ишаны, муллы, чтецы корана и учителя грамоты всегда внушали народу одну и ту же тысячу лет незыблемую истину: «Как пастух может в любое время зарезать любую овцу в своем стаде, так и эмир имеет священное неоспоримое и самим богом установленное право по своей воле пресечь жизнь любого человека».

«Эмир заботился о двух вещах: во-первых, нужно собрать как можно больше налогов; и сборщики-дарги грабили народ в пользу эмира, не забывая и себя. Во-вторых, нужно грабить другие народы, а свой держать в повиновении. На награбленные деньги эмир содержал армию и вел войны. Пословица говорит: «Кто взялся за рукоятку меча, тот не ищет предлогов». И эмиры никогда не выпускали из рук ни рукоятки меча, ни кривого кинжала убийцы».

«И третья забота была у эмира, подсобная к первым двум: чтобы было с кого собирать налоги, нужно заставлять народ поддерживать сети магистральных арыков».

«Каждый мятежник, вольнодумец и непослушный объявлялся вероотступником: ведь, посягая на священную власть эмира, он разрушал ислам. Для таких всегда были открыты двери зиндана – подземной тюрьмы; их всегда ждали длинные ножи палачей. Для них был открыт и сиах-чах – черный колодец. В глубокой яме хранилось это единственное за тысячу лет изобретение эмиров Аллакендских, повелителей «Города бога». Там жили особенные насекомые, называемые в народе «овечьими вшами».

Прожорливые, они могли заживо обглодать узника. Когда сиах-чах случайно пустовал, жизнь воспитанников эмира поддерживали кусками свежего овечьего мяса».

«Шпионы эмира бродили повсюду, ловкие, вкрадчивые, внимательные. Двуногие ищейки были натасканы в особом искусстве: скрещенными в рукавах халата руками они вслепую, но разборчиво записывали услышанные речи». «Таков был мир ислама. Не только в Аллакенде, но и в

Хиве-Хорезме, в Коканде, в Дели, в Тегеране, в Каире, в

Феце и в Руме – Турции, империи Кейсар-и-Рума – султана, меча ислама…»

«Однако же Аллакендские эмиры владели еще одним рычагом власти и дохода, не менее важным, не менее, если не более, мощным, чем меч, нож и шпионы.

В Аллакенде не было ни священного черного камня

Каабы, ни гроба пророка Магомета. Гробница льва ислама

Али лежала далеко от Аллакенда, в увядшем городе Мазари-Шериф. Отпечаток ноги праотца всех людей Адама показывают на высокой горе на острове Цейлоне, а оттиск ноги Магомета на камне, называемом Кадам Рассул, хранится в Индии, в городе Лукноу…»

«В чем же таился секрет духовного могущества Аллакенда?»

«Вот поучительная история возникновения известного медресе Диван-Беги, здание которого отлично сохранилось и поныне. В 1033 году хиджры, системы мусульманского лунного счисления, в году, соответствующем 1623 году солнечного счисления, на месте, удобном для этой цели, началось возведение обширного караван-сарая. Но вмешался эмир и повелел:

– Да будет и это здание медресе».

«Были возведены два этажа, вмещающие девяносто худжр, удобных келий для наставников ислама и их учеников. Знатоки архитектуры и сейчас находят в здании некоторые отклонения от типичного плана медресе – эмир вмешался поздно. Так священный город получил двести сорок восьмое духовное училище. Да, двести сорок восьмое!»

«Эмиры Аллакенда были прославлены как владельцы «дома науки» и «аудитории познания для всего света». Они отлично понимали свои особые преимущества – крупных торговцев исламом».

«Диплом любого медресе Аллакенда признавался везде, где исповедовали ислам. Обладатель такого диплома повсюду становился – на выбор – муллой, учителем, судьей, чиновником, придворным летописцем, поэтом».

«Питомцы аллакендских медресе угодливо творили лживые исторические описания и создавали дутые репутации восточных владык, так легко принятые на веру многими европейскими учеными. Цветистые восхваления, потоки пышных слов прикрывали и оправдывали любые злодеяния».

«Выходцы из аллакендских медресе служили глашатаями и надежнейшими опорами власти. А для них самих диплом медресе являлся драгоценным ключом, отпиравшим двери к выгодным должностям и богатству».

«Со всей Средней Азии, из Индии и Турции, из Крыма и

Казани прибывали разноязычные ученики всех цветов кожи. И, может быть, только один на сто тысяч стремился к истинному познанию. В иные годы в Аллакенде скоплялось больше тридцати тысяч талоба – студентов».

«И со всей Азии «Святой город» собирал стариков, благочестиво жаждущих погребения в благословенной земле аллакендских кладбищ».

«Благодарные «ученые» ислама рьяно проповедовали народу покорность эмиру, внушали ненависть к другим народам и к свободной мысли, воспитывали злобу и презрение ко всему, что находилось вне ислама».

«Их деятельность была успешной. За тысячу лет власти эмиров не произошло ни одной перемены. Ни одного изобретения или технического усовершенствования. Наоборот, древние ремесла и древнее искусство народов падали.

Общественные отношения так же закостенели, как ручные ремесла, изумительно трогательные по тщательности, терпению и мастерству работника».

«Неизменные приемы обработки почвы, постепенно истощаемой невежеством руководителей; слепое уничтожение степных кустарников и трав, вызвавшее распространение пустынь; непрестанные эпидемии, остановившие прирост населения. Тысячелетие деревянного плуга-омача, кетменя и цепи…»

«Таково наше прошлое… Я утверждаю, что подлинная основа истории нашего народа заключалась в стремлении освоить приречные территории созданием искусственного орошения, и, невзирая на все помехи, народу это удавалось».

«Характернейшая черта нашей новой, советской истории есть впервые полученная народом возможность всецело заняться своим настоящим делом. Пройдут десятилетия, и в один плодороднейший массив соединятся все приречные оазисы – от Каспийского моря на западе до горных восточных границ. Перед нами – будущее исключительного благоденствия. Тому, кто понимает величие наших дней, прошлое невольно кажется малым и темным…»

«Чем больше наши успехи, тем острее борьба врагов. И

среди нас еще живут скрытые, но злобные враги народа».

«На вооружение врага принят и ислам. Чтобы помешать человечеству стать счастливым, империализм использует исламистские идеи, развращающие сознание и волю людей…»

«Кто-то сказал, что лучшая религия та, которая приносит прекрасные надежды юношам, здравые советы –

зрелости и нежные утешения – старикам. Сколько коварства в этих простых на вид словах! Наша сила – знание, а не вера. Мы спокойно отвергаем ислам и всякую другую религию».

«Но мы не можем забыть об исламе. Им питаются сохранившиеся у нас пережитки буржуазной, частнособственнической идеологии и морали!»


II

В худжре Мохаммед-Рахима было два окна. Одно открывалось на уровне пола, оно пряталось в глубокой щели стены, подобное амбразуре-бойнице для старинной медной пушки. Другое было прорезано наверху, наискось от нижнего. Его подоконник начинался высоко, на уровне человеческого роста.

Снаружи на толстую стену бывшего медресе падали лучи вечернего солнца. Отсвет проникал в худжру, освещал почти черный ковер, закрытую книгу на подставке и белые пальцы Мохаммед-Рахима.

Ибадулла смотрел на неподвижное лицо ученого и думал: «Сейчас этот суровый мудрец скажет мне: «Уходи, ты мог бы и не приходить сюда».

Мохаммед-Рахим поднял глаза и, не моргая, взглянул на Ибадуллу. Молчание длилось.

Заходящее солнце опускалось все ниже, лучи пробились в худжру, осветили лицо Мохаммед-Рахима, и он опустил глаза.

Ученый размышлял. Наконец он опять посмотрел на гостя. Во взгляде было сочувствие. Оно пробудилось в его сердце для человека, решившегося вернуться на родину из далекого невольного изгнания. Мохаммед-Рахим сказал:

– Ты нашел меня в здании медресе. Наши предки хорошо умели строить, мне удобно работать за этими непроницаемыми для звуков и зноя стенами. Я попробую говорить с тобой языком, который много столетий однообразно звучал здесь. Вероятно, этот язык будет тебе понятней. Итак… «не скрывайте истину, когда вы знаете ее».

Вот изречение, знакомое тебе с раннего детства. Да, путь человека тяжел и должен освещаться. Я вижу, ты бредишь великим прошлым нашей родины, ты хочешь великого будущего и готов добывать его даже мечом… Не отвечай, я знаю и помогу тебе. Когда ты, погружаясь в предания, читал и слушал повествования о прошлых днях, с кем ты был?

Твои чувства увлекали тебя с полководцами и властителями! Ты вторгался в Синд вместе с всадниками

Имад-ад-дин-Мохаммеда, ты завоевывал Индию рядом с

Мохаммедом-Газневи и Мохаммедом-Гхори. Ты строил государство рука об руку с Исмаилом Самани, защищался от монголов с Джелал-ад-дином, совершал походы с Тимурленгом, был советником Шейбани… Да, ты страстно хотел победы одним, желал поражения другим. Тяготясь медлительностью героев, потрясавших твое воображение, ты всей душой подстрекал их к войнам и сражениям…

Ибадулла бессознательно кивал головой, соглашаясь.

Ученый читал в его душе. Так было – и трепет, и горечь неудач, и восторги побед.

Мохаммед-Рахим увлекался и говорил все более громким голосом:

– Вместе с завоевателями ты выступал в походы, взбирался под тучами стрел на стены крепостей, истреблял армии и тешился уничтожением народов!. Безумец, ощупью, без света ты бродил в прошлом. А страдания народов, кровью которых, как пиявки, жили твои «великие мира»? А

жалкая участь угнетенных и порабощенных? А безысходное бесправие мужчин и позорное рабство женщин? Что это? Только пыль под копытами коней твоих героев? Твои заблуждения глубоки, человек!

Ибадулле показалось, что большие черные глаза ученого раскалились и жгут. Ибадулла вздрогнул, как человек, внезапно уличенный в совершении злого дела.

– Величие? – продолжал Мохаммед-Рахим. – Наши отцы и матери были живым зерном в жерновах угнетения, а все же находили силу заботиться о родине, любить друг друга и воспитывать детей. Не там, где следует, ищешь ты, Ибадулла, сын Рахметуллы, знаки величия! Ты невежда, и ты еще имеешь гордость кричать?!

В лице Мохаммед-Рахима было столько грозного, что

Ибадулла невольно откинулся назад.

– Не бойся, – сказал ученый, – следуя велению совести, я даю тебе наставление, и только… Нет границы, отделяющей прошлое от настоящего, но прошлое зачастую может быть рукой мертвеца, который ловит живого за ногу.

Ты человек, и никто не может оспорить твое право на счастье! Но я смотрю на тебя и думаю: ты еще окружен тенями, единственное место которым в могиле. Ты раздражаешься, когда жизнь оказывается непохожей на образ, созданный твоим воображением. В сущности, ты находишься в смертельной опасности, но знаешь ли ты это? Ты стоишь на краю гибели, ибо среди мертвых призраков прячутся живые злодеи – таков их обычай.

– Нет, я ушел от них! – почти крикнул Ибадулла.

– Не лги, ты не ребенок, – строго возразил Мохаммед-Рахим. – Ты должен понять, что, если не сумеешь сорвать со своей кожи коросту предрассудков, злодеи найдут тебя и на краю света.

Уже наступили сумерки, и в худжре ученого стало темно. В яйце свода точно сама собой зажглась электрическая лампочка. Падая сверху, желтый свет положил резкие тени на взволнованное лицо Мохаммед-Рахима.


III

…Да, в новую жизнь нечего взять с собой; как нищий, пришел он на родину.

Ибадулла растерялся. Ему казалось, что само движение времени остановилось и опять наступил страшный час, как в горах, когда разрушались вечные каменные хребты. Ничто не защищало его. Он закрыл лицо руками, его глаза стали влажными впервые за несколько лет.

Мохаммед-Рахим заговорил вновь, прерывая гнетущее молчание:

– Иногда во мне думают найти злого и глупого фанатика-муллу, полного затверженных наизусть слов и готовых на все случаи жизни изречений. Есть люди, которые могут во всех видеть только отражение собственных заблуждений. Не будь таким. Я разорвал ислам, религию богатых, вероучение насильников, исповедание рабства и крови. В наши дни создается подлинная религия мира созидания. Самый скромный строитель оросительного канала достойнее чингизов и тамерланов, его кетмень драгоценнее меча искандеров.

– Я знал труд и уважаю труженика, – прошептал Ибадулла, – я не жил чужим потом…

Голос ученого смягчился:

– Придя на родину, ты должен знать, что она зовется

Советский Союз и наш Узбекистан – часть дома для всех людей и для всех народов. Падение ждет угнетателей во всем мире. Они теряют власть, но корни зла еще живут.

Есть один общий враг – богатство одних, созданное из нищеты других. Пока это еще есть в мире, люди разделены и народы несчастны. Есть много плохих людей, но никто не дурен или хорош лишь потому, что родился узбеком, таджиком, туркменом, казахом, киргизом, евреем, русским, индусом, китайцем… Твоя родина, сын Рахметуллы, живет в семье народов, доверяй братьям. Теперь я отпускаю тебя, в твоей душе нет зла. Моя дверь будет открыта для тебя.

– Но назови мне людей, кому я могу довериться, – попросил Ибадулла.

– С чистой целью верь чистым людям. Верь коммунистам, остерегайся тупиц, пытающихся идти с лицом, обращенным вспять, и злобствующих в тиши. И здесь есть злобные безумцы, до сих пор проклинающие в душе эмира

Мозаффара за то, что при нем пришли русские. Верь доказывающим любовь к родине делом, не доверяй болтунам… Различай человека, а не цвет его кожи или место его рождения. Ты гость Мослима, доверяйся ему как отцу!


IV

Когда утром Ибадулла ушел, чтобы походить по родному городу, глубоко и надолго задумался Мослим-Адель,

справедливый человек, заслуженный учитель республики.

Он сидел неподвижно, с привычно поджатыми ногами. Его глаза были устремлены в одну точку. Свое сердце и дверь своего дома он раскрыл перед человеком, пришедшим из-за рубежа…

Медленное и слабое старческое дыхание не беспокоило пчелу, присевшую отдохнуть на длинной желтоватой бороде спокойного человека.

Размышление перешло в легкий сон. Пчела улетела, луч солнца переместился из одного угла комнаты в другой.

Пробуждение принесло уверенность и решение. Мослим поднялся, взял трость и вскоре вошел в здание, расположенное на площади, недалеко от городской крепости

Арка.

Тургунбаев не заставил посетителя ждать. Он немедленно принял Мослима, обеими руками пожал его руку, усадил его на диван и сел рядом.

Мослим рассказывал не торопясь: хозяин слушал не перебивая, озабоченно покачивал головой. Уже окончилась повесть о путнике Ибадулле, но не сразу заговорил Тургунбаев. Он встал, несколько раз прошелся взад и вперед, открыл дверь в соседнюю комнату, сказал своему секретарю:

– Я еще занят, если кто придет, пусть подождет. –

Вернулся и вновь сел рядом с Мослимом. – Что же ты хочешь посоветовать мне сделать?

– Закон справедливо строг к преступнику, но добр к человеку, не умышляющему злого, – ответил Мослим. – В

своих помыслах Ибадулла невиновен. Его отец был слаб и совершил роковую ошибку, последовав за эмиром. Он потерял родину. Увез сына… Но сын не должен отвечать за отца. Ошибки родителей не могут быть судьбой для детей.

– Конечно, нет. И сын не отвечает… Да. Но сам он скрытно перешел границу. Это его преступление.

– Его толкало желание найти родину, и он был готов совершить проступок. Но в стране, где он вырос, иначе понимают многое, чем мы. Он не думал о преступлении. И

в том месте и в тот день, когда он шел, границы не было.

– Как?! – и Тургунбаев удивленно поднял свои густые черные брови.

– Это было во время большого землетрясения в горах.

– Ах, вот что! Но ведь граница все же осталась.

– Не думая о дурном, человек не посчитался с границей.

– И это верно… Действительно, какой трудный случай.

Зазвонил телефон. Тургунбаев поднял трубку:

– Прошу извинить, я очень занят, позвоните позже.

Мослим настаивал:

– Прошу тебя, пойми. Ты молод, ты не знал таких людей, для тебя это история. Он пришел из прошлого, пришел в мой дом доверчиво, как ребенок. Он ищет родину и не хочет нам вреда. Он не преступник, он несчастен. Нужно помочь ему. Мы всегда были строги к врагу, но добры к человеку… Я верю ему. Убедись и ты.


V

С трудом возвращается домой Мослим-Адель. Прохожие здороваются со старым учителем. Кого только не знает он! И все знакомы с ним. Он приветливо отвечает, но перед его глазами ходят круги. Нет, без отдыха не дойти домой…

Тяжело человеку его возраста слишком много волноваться. И спал он очень плохо – после прихода сына Рахметуллы болело сердце, ныли ноги и плечи. Во рту был дурной вкус, точно от плова, сваренного в плохо полуженном котле. Печень давила в бок и мешала дышать.

Память, злая память, она хуже больных сердца и печени. Всю бессонную ночь ходила память по страшным закоулкам прошлого. Все вышло из глубокой могилы, все вновь поднялось, как только человек назвал себя. Лет пятнадцать назад Мослим писал Рахметулле, приглашал вернуться на родину. Теперь пришел его сын и с ним –

образы ужаса и крови.

Тридцать лет прошло со дня бегства эмира Сеид-Алима, никогда не воскреснет прошлый мир. Но он живет в памяти, проклинающий и злобный, как ядовитая серая эфа. Нет, не отдаст Мослим и одного дня своей дряхлой, угасающей жизни за целый год той молодости, что была прожита в старом Аллакенде, владении последнего династа из рода Мангит.

Мослим сидел на скамье в маленьком городском саду и обеими руками опирался на загнутую рукоятку трости.

Сердце уже билось ровнее, и дышалось легче.

К месту, где отдыхал Мослим-Адель, подошел его старый друг, профессор Аллакендского педагогического института. С ним был молодой человек, москвич, в серой фетровой шляпе, работник одной из многочисленных экспедиций, занятых съемкой в пустынях и изыскивающих новые источники воды для орошения.

Мослим оживился. А не будет ли новому русскому другу нужен работник? Мослим может поручиться за одного человека. Он еще молод, вынослив, знает местные условия и способен выполнять любую работу, не требующую, конечно, специальных знаний.


VI

Ночь. Высокие минареты и закругленные купола древнего Аллакенда растворялись в черном небе. В неизмеримой выси мелькнула золотая стрела падающей звезды – по преданию кочевников это ангел метнул копье в джинна, подслушивающего тайны неба…

Ибадулла сидел около минарета Калян, неподвижный, как камень. Без обязанностей, без семьи, он был свободен.

В родном городе нашлось все описанное отцом. Память подсказывала лишь, что прежде – ведь он был тогда трехлетним ребенком – все – и здания, и улицы, и площади –

было гораздо больше. И все же дом предков весь перестроен, потому что в нем живет новое поколение, говорящее на том же языке, но чувствующее и мыслящее иначе.

Ибадулла сознавал себя отставшим, опоздавшим, точно родина в своем движении опередила его, стоявшего на месте.

В доме старого Мослима Ибадуллу ожидали хозяин и двое гостей. Один был зрелым мужчиной, лет на пятнадцать старше Ибадуллы, другой мог быть ровесником пришельца.

– Мои друзья, – представил их старый учитель. – От них я ничего не скрываю, я просил их прийти, чтобы они вместе со мной выслушали повесть твоей жизни и дали советы, как помочь тебе.

Рассказ был труден. Ибадулла вспоминал вслух, не пытался оторвать одно или отбросить другое. Рассказ не был связен, детские годы заслоняли недавнее прошлое; вмешивались впечатления последних дней и заставляли повторять, давая новое ощущение и смысл пережитому раньше. Не замечая, пришелец говорил и о быте народа, среди которого он жил до сих пор, о печалях покинутых им людей, об их надеждах, о бедности и о жестокости борьбы за существование.

Поднимая глаза, Ибадулла видел спокойные и внимательные лица гостей Мослима и чувствовал, что его понимают. Никто ни разу не прервал Ибадуллу, не помешал говорить и не помог подсказом.

…На следующее утро гости Мослима навестили Тургунбаева.

– Мы видели этого человека, – сказал младший, – и выслушали его.

– И что же?

– Нет нужды принимать по отношению к нему какие-либо меры ограничения. Нужно дать ему право на жизнь и на работу. Мослим прав.

– Да, так, – подтвердил старший. Он не был многоречив, и Тургунбаев знал цену его слов.

– А этот Ибадулла не подозревал, кто вы? – спросил

Тургунбаев.

– Нет, – ответил старший.

– Он искренен и доверчив, – дополнил младший.

– Благодарю вас, товарищи, – сказал Тургунбаев. –

Итак, Мослим не ошибся. Я рад за него и за этого человека.

– Я тоже, – заключил старший.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ


НОЧНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ


ГЛАВА ПЕРВАЯ


Кровавые планы


I

Другая страна, иной, чужой мир… За пределами азиатской границы Советского Союза, в полутора или в двух часах полета к юго-востоку, есть город. Его узкие, кривые переулки сходятся и пересекаются без всякого плана, под самыми случайными углами. Переулки не мощены, изрыты ямами – неизгладимыми следами зимних дождей – и забросаны нечистотами – свидетельством тесноты и невежества жителей.

Здесь, когда начинаются дожди, пешеход тонет выше колена. Никто не в силах избежать ловушек глубоких рытвин, когда все затоплено жидкой глиной, клейкой, как кисель, коричневой, как кофе, и смрадной. Счастлив тот, к чьим услугам ноги лошади, мула или осла…

Летом переулки высушены солнцем, разрезаны короткими тенями, душны, знойны, зловонны. Стены на солнечной стороне облеплены сплошной черной и живой массой из мириад мух.

Здесь мухи – стихия, упорная, непобедимая и злая.

Недаром древние народы имели особого бога и для мух по имени Зебуб.

Целыми часами можно блуждать в переулках, поворачивая неизвестно куда. Ничего не видно, перспектива ограничивается несколькими десятками шагов. Все однообразно, все близко. И случайный пешеход быстро теряет представление о времени, и путь кажется бесконечным.

Нигде ни одного окна. Из глухих стен торчат бурые, растрескавшиеся и сухие, как порох, концы тонких балок.

Местами свисают неровные срезы кровель из почерневшего камыша или рисовой соломы, прикрытые слоем все той же глины. Вероятно, за глиняными стенами стоят глиняные дома, но с улочек их не видно. Все сложено из глины. Это не простая глина, она – плодороднейший азиатский рыжий лёсс.

В стенах встречаются узкие двери, они всегда заперты.

Замкнуты и узенькие ворота.

Через ямы и бугры с трудом тащится высокая повозка на двух огромных колесах с толстыми деревянными спицами и массивными ободьями. Возница сидит на спине осла, его ноги касаются земли. Перед своими воротами человек слезает и выпрягает осла. Противоположная стена переулка так близка, что оглобли не дают возможности повернуться. Пока человек возится с воротами, потревоженные мухи гудят и густыми роями опускаются на осла.

Истощенное животное не шевелится, только болезненно передергивает потертой кожей и моргает гнойными глазами.

На стене распласталась пестрая кошка, которая провожает прохожего диким взглядом суженных, как черточки, зрачков. Пробегает молчаливая собака. У нее лохматая желтая шерсть, уши срезаны вплотную к черепу, а хвост обрублен до корня. Это сделано для того, чтобы сторож имел хороший слух и был зол. Старые обычаи прочны…

Собака измождена и печальна. Стрелой она проскакивает мимо прохожего в страхе перед привычной жестокостью человека.

Не слышно голосов, все точно вымерло. Изредка гнетущее молчание разрывает безобразный, задыхающийся рев осла; ему отвечает другой такой же.

Люди встречаются редко. Мужчины смотрят прямо перед собой, они безразличны и не обращают внимания на случайного прохожего. А на кого смотрит женщина и смотрит ли она вообще, кто может сказать? Лица женщин спрятаны под черными покрывалами из толстого конского волоса. Покрывало падает низко, ниже колен. Что оно скрывает? Нежную смуглую кожу или глубокие морщины?

Ясный взгляд или вывороченные трахомой веки? Строгий профиль или страшную «львиную» маску проказы?

По закону ислама женщина обязана иметь во рту «платок молчания». Зачастую волосяные сетки попорчены на уровне рта. Может быть, так легче дышать… Привычка закусывать покрывало свойственна многим женщинам.


II

Почему же, за чью вину эти женщины обречены из поколения в поколение видеть свет дня через черный сумрак плетеного лошадиного волоса? Это древняя легенда, не каждый знает и понимает ее смысл…

Случилось как-то престарелому пророку Магомету почтить посещением дом своего приемного сына Гарета.

Молодой человек не был предупрежден и отсутствовал.

Честь принять святого гостя выпала на долю его жены.

Пророк долго и громко восхищался ее несравненной красотой. Вернувшись домой, Гарет немедленно отослал женщину в дом пророка, и живой подарок был принят с радостью.

Мусульмане, сведущие в коране, по-разному говорят о смысле этого события. Иные склонны возвеличивать силу сыновней любви, восхвалять преданность старшим и умение угадывать их желание. Другие одобряют и ставят в пример мудрость человека, умеющего вовремя и добровольно уступить свое достояние. Жена есть такое же владение мужа, как конь или одежда. Лучше отдать самому, чем ждать, когда отнимут силой; это истина, познание которой облегчает существование слабых.

Так или иначе, но и в те дальние годы нашлись люди, которые вслух усомнились в правоте Магомета. Их смелые слова дошли до ушей пророка, и он обратился к богу. Наутро бог устами своего пророка изрек пятьдесят девятый суррат корана, разъясняя, что отец имеет право взять себе жену не родного по крови сына. Этим откровением бог вновь укрепил власть Магомета над душами и телами людей. Однако же бог милостив и милосерден. Чтобы в дальнейшем уменьшить соблазны, покончить с поводами для сомнений и разлада и навсегда обезопасить правоверных от искушения красотой чужих жен, бог приказал пророку:

– Предпиши своим женам и всем дочерям и женам правоверных опустить покрывало донизу!

Это повеление бога записано в том же пятьдесят девятом суррате корана, оно – закон!

И вот уже больше тысячи трехсот лет женщины всех народов, принявших ислам и исповедующих коран, открывают свои лица только перед мужьями. Старые обычаи прочны…

Но мешает ли черное покрывало богатым и сильным людям отнимать красивых жен и дочерей у бедных и слабых?

Горячий ветер врывается в переулки и подхватывает сухую мелкую пыль. Серые облака взлетают над слепыми стенами. Местами из-под стены вытекают ручейки мутной воды и прячутся под другими стенами.

Только ветер и вода знают, что делается в домах людей, они не расскажут.

Мусульманин живет спиной к улице, он привык тщательно прятать свое имущество и все мелочи своей личной жизни от жадного случайного взгляда. Но спасают ли его стены от насилия со стороны тех, кто имеет власть?..


III

Внезапный и крутой поворот переулка выводит прохожего на простор. Он видит широкую белую дорогу, и перед ним открывается неожиданно обширный мир.

По обочинам дороги выстроились высокие деревья. За обочинами, в двух широких, обложенных камнем канавах, бежит обильная вода.

Поистине здесь пролегает граница двух миров. Против глиняного городка открывается подлинный Эдем – рай, обещанный своим последователям пророком Магометом.

Не нужно умирать, чтобы увидеть его!

Среди густых садов белеют красивые дома. В пышной листве прячутся крытые веранды, виднеются опущенные над окнами полотнища парусины – защита от солнечных лучей. В садах повсюду струится обильная вода. Над одним из домов развевается большой американский флаг со звездами и полосами. Дом выстроен по европейскому образцу, но на его крыше поместили киоск в восточном стиле, с резными столбиками и остроконечным куполом.

Из киоска открывается отличный вид на ближние и дальние окрестности. Отсюда лабиринт переулков, тесный мирок глиняных стен и плоских крыш представляется отталкивающе грязным пятном даже дельцу, умело эксплуатирующему дешевый труд нищего народа.

От «земного рая» его надежно отделяет дорога, бегущая с запада на восток от недальней государственной границы.

Дорога широка и пряма. «Земной рай» хорошо виден обитателям глиняного городка.

Учителя и вожди ислама утверждают, что такие наглядные примеры приносят поучение правоверным. Религия разъясняет, что только собственные грехи удерживают людей в земном аду. И совсем не так плохо, когда перед взором человека постоянно находится убедительная картина награды, которая обеспечена в той жизни за унижения и бедствия в этой. А так как та жизнь, за гробом, вечна, то что значат в сравнении с ней короткие годы между рождением и смертью человека?

А в этой жизни бог награждает своих избранников богатством. Чем богаче человек, тем больше он отмечен милостью бога! И покушение на неравенство между людьми есть покушение на бога!.

Из киоска под полосатым флагом обозревается равнина с возделанными полями. Магистральные арыки обозначены прижавшимися к ним безобразными, почти голыми, корявыми стволами тутовых деревьев, с которых срезаны все побеги с листьями, чтобы кормить червей шелкопряда.

Поля рассечены лабиринтом низких глиняных стен. Как ни драгоценна орошаемая земля, каждый мелкий собственник ограждает свой клочок. Каждый сеет то, что вздумает и когда захочет. В году бывает два, три и четыре урожая. Где-то нужно кормить осла, козу, овцу. Для всех нужд есть только один маленький кусочек плодородной почвы, в нем вся жизнь семьи.

Легко заметить, что на орошенных полях арыки и стены занимают больше трети всей удобной земли. Странно, расточительно, бессмысленно… Но старый уклад прочен.

Такие города и поселки, как этот, расположены и в полутора и в двух часах полета от границ Советского

Союза и на других расстояниях. Их много.


IV

К западу от дороги, среди возделанных полей, резко выделялась широчайшая ровная площадь однообразного желтого цвета, освобожденная от арыков и деревьев.

Внимание трех человек, поднявшихся в киоск под полосатым флагом при восходе солнца, было обращено туда.

Лицо генерала сэра Барнса Этрама, сухое, длинное, с выцветшими глазами и серыми усами, которые падали на квадратный подбородок, отвечало типу офицера английской армии, хорошо известному по иллюстрированным журналам. Генералу было больше шестидесяти, однако он держался очень прямо и имел весьма бодрый вид в свежем широком полотняном костюме, который казался на нем мундиром, хотя на плечах не было погон, а на груди –

знаков отличия. Тип военного, которого легко узнать в любом костюме.

Совсем иначе выглядел полковник американской авиации Джошуа Сэгельсон, крепкий мужчина лет сорока пяти. Его можно было бы так же легко вообразить и хозяином фабрики, и владельцем гаража, и банкиром, и даже официантом бара. Полковник был в брезентовых сапогах, а рукава его военного кителя были «по-штатски» засучены выше локтей. Широко расставив ноги, он опирался локтями на перила киоска и смотрел в бинокль на темные полосы взлетных дорожек и на маленькие домики, выстроившиеся на правом краю аэродрома.

Третий, английский инженер Никколс, уселся на плетеный стул и после беглого взгляда на аэродром вытащил из кармана трубку и закурил. Ровесник полковника Сэгельсона, Никколс имел некоторое количество житейских правил и почти никогда не нарушал их. До завтрака он не курил, и эта трубка ломала порядок.

Никколс был недоволен. Начало завтрака затянулось, предстоит хлопотливый день, а он собирался посвятить сегодня все время личной переписке. Программу испортил преждевременный приезд этого американца и генерала

Этрама.

На аэродроме около домиков распласталось несколько тяжелых самолетов. Чуть дальше присели в ниточку меньшие самолеты. Оттянутые назад плоскости придавали им стремительный вид – они казались скворцами, готовыми сорваться с телеграфной проволоки.

Крайний из тяжелых самолетов медленно пополз вперед, остановился, развернулся на месте, пробежал по дорожке и оторвался от земли. На аэродроме осталось длинное облако пыли. Доносилось мощное постепенно глохнущее гуденье моторов. Самолет уходил к горам; на большой высоте он повернул обратно.

Можно было различить, как под машиной появились шарики, точно кто-то бросил горсть резиновых мячей.

Мячи падали и разворачивались куполами парашютов.

Крохотные фигурки людей приземлялись, собирали парашюты и сбегались в кучку.

Освободившись, самолет снижался, описывал широкий круг, ожидая очереди на посадку. Другой в это время готовился к взлету. А когда поднялся и описал круг, от него тоже отделились точки. Но это были уже не люди, а тюки вещей. Автомашины подобрали их.

– Очень метко, – сказал сэр Барнс Этрам полковнику

Сэгельсону.

Внизу прозвучала гулкая нота гонга. По обычаю, метрдотель приглашал к завтраку.

Тренировка воздушных десантов на аэродроме продолжалась.

V

Какие только деревья не растут в саду дома с полосатым флагом! Груши, абрикосы, персики, яблоки, сливы, апельсины. Аллеи бамбука, струящие солнечные лучи через прозрачную сетку тонких стволов, сменяются густыми зарослями толстых бананов. Очаровательный сад! Одни деревья цветут, на других завязываются плоды, на третьих уже созрели.

А сколько разнообразных птиц! Здесь никто не тревожит пернатых, никто не мешает им жить и пользоваться бездумными и легкими птичьими радостями.

Порхали стайки легкомысленно-крикливых зеленых попугаев. Вороны, ряженные в яркие синие и зеленые перья, прохаживались по дорожкам. Взлетали карие удоды; серые и хлопотливые, как везде, сновали воробьи.

После утреннего завтрака генерал Барнс Этрам, полковник Сэгельсон и инженер Никколс совершали в саду утренний моцион: чтобы сохранить силы и молодость, генерал Этрам считал необходимым ежедневно пройти пешком не менее шести миль.

Предназначенная для прогулок аллея была предусмотрительно затянута виноградом. Толстые лозы, на которых висели длинные гроздья ягод, сплетались наверху. В

аллее царили утренняя прохлада и радостный зеленый сумрак.

Генерал Этрам совсем недавно вернулся из Англии. Он охотно рассказал бы о многом – ведь старые люди разговорчивы и любят, чтобы их слушали, – но сдерживается.

Будь он наедине со своим соотечественником Никколсом… Но полковник Сэгельсон чужой. Генерал вспоминает: «Карточки, постоянные карточки на предметы потребления, они въелись в жизнь, как ржавчина, хотя со дня окончания войны прошли уже годы! Истощенные люди, заплаты на домах и локтях. Даже бриться стали хуже!

Толпа на улицах отвратительна, мужчины угрюмы, а женщины? Как это он сказал своему другу? Да, женщины смотрят, как голодные кошки. Еще бы… цены растут, не каждая семья в состоянии выкупить причитающиеся по карточкам продукты…»

Генерал твердо ставил ноги и в конце аллеи делал четкий поворот через левое плечо. Но его лицо мрачно.

Никогда еще он не покидал остров в таком угнетенном состоянии духа. Генерала преследует неотвязчивая мысль: ему кажется, что для многих его соотечественников жизнь стала не лучше, чем для тех цветных, которые прозябают здесь за дорогой, в гадких берлогах за глиняными стенами.

Это ужасно, империя тяжело больна…

Мысли сэра Барнса прервала свалившаяся сверху гусеница. Вцепившись в редкую ткань белого пиджака, она упорно сопротивлялась осторожным усилиям генерала.

Наконец он оторвал длинное кольчатое тельце с жесткими волосками и рогатой головой и бережно посадил гусеницу на виноградный лист.

– Я вижу, вы вегетарианец, дорогой сэр Барнс, – насмешливо заметил полковник Сэгельсон. – Да раздавите вы эту дрянь!

– Вы ошибаетесь, милейший полковник, – возразил генерал Этрам. – Из этой «дряни» вылетит красивейшая ночная бабочка по имени аттакус-атлас. Размах ее крыльев достигает десяти дюймов…

Дальше генерал продолжал с тонкой улыбкой и с чуть заметной иронией, с какой воспитанный человек позволяет себе поставить на свое место невежу:

– Никколс, такой же старый индиец, как я, меня отлично понимает. Мы все здесь привыкли мягко обращаться с живыми существами, таков обычай народа. Неблагоразумно по мелочам раздражать людей, среди которых приходится жить. Примите мой совет, полковник.

Сэр Барнс Этрам родился в Индии, научился ходить с помощью заботливой индийской няньки, был отправлен в закрытую школу в Англии, затем окончил военное училище и вернулся в Индию – так же, как его отец и дед. Его ожидала прямая, ровная дорога, открытая представителю третьего поколения тех, кто удерживал в короне английских королей и королев самую драгоценную жемчужину.

Поручик в двадцать пять лет, капитан – в тридцать пять, полковник – к пятидесяти и генерал – в шестьдесят. Когда почувствуется усталость – обеспеченная старость, отдых на родине в уютном коттедже, на полной пенсии и с сознанием отлично проведенной жизни. Общее уважение, визиты почтительных соседей и, при желании, даже кресло в парламенте…

И вот все рухнуло. Что в том, если Англия еще имеет сильные позиции и в Индии и в Пакистане! Не то, не то!

Жалкое положение, если вспомнить прошлое. Не признаваясь самому себе, генерал ненавидел туземцев, как он называл народы, населяющие полуостров, ненавидел всех, правда мусульман немного меньше, чем индусов.

Сэр Барнс Этрам так ушел в свои мысли, что не сразу услышал полковника, задавшего ему какой-то вопрос, и ответил не американцу, а своим мыслям:

– Вы удивились моей гуманности по отношению к гусенице, полковник. Это дело привычки, рожденной целесообразностью. Но мы умели и всегда сумеем быть беспощадными. Юношей я слышал в офицерском собрании рассказ фельдмаршала Робертса Кандагарского о штурме

Дели. Приказ на штурм гласил: «Грабить воспрещается, вся добыча будет собрана в одно место и справедливо поделена. Раненых не подбирать, кто бы они ни были. После победы о них позаботятся, а при неуспехе гибель ждет одинаково всех. Пленных не брать, их некому караулить».

Сэр Этрам перевел дыхание и продолжал:

– Дели – громадный древний каменный город. Бой был длителен и беспощаден. После победного штурма столица стала безжизненной. Нигде ни звука, только стук копыт английских коней нарушал гробовую тишину. Трупы валялись повсюду, собаки глодали тела. Коршуны, слишком сытые, чтобы летать, бесшумно вспархивали, давая дорогу всадникам. Кони тряслись и фыркали от страха. Сердца победителей торжествовали!.

Генерал еще больше выпрямился и продолжал особенно внушительным тоном:

– Уверяю вас, Сэгельсон, нам есть что вспомнить в этой стране. Мы еще храним национальные традиции, мы еще не перестали быть воинами. Будущее это покажет.

После длинной паузы, в течение которой был сделан еще десяток поворотов в аллее, полковник Сэгельсон обратился к более современной теме:

– А как у вас на острове с коммунистами, генерал? Они будут когда-нибудь поопаснее сипаев, а?

– Эта язва опаснее вам, чем нам, – возразил генерал.

– Ну! – усмехнулся полковник Сэгельсон. – Не смущайте меня этим пугалом. Мы их давим и окончательно раздавим в нужную минуту.

– Желаю успеха, – отпарировал генерал. – Но у вас не всегда понимают, что убеждения походят на гвоздь: чем больше по нему бьют, тем глубже он входит. Не следует перегружать предохранительные клапаны. Вспомните историю германской разведки у нас на острове перед второй мировой войной. Мы знали сеть германской агентуры, но беспокоили осторожно, чтобы не спугнуть до времени. А в тридцать девятом году срезали сразу все и ослепили немцев на всю войну. Это был мастерский ход старого Уинстона.

Мы сумеем повторить его с коммунистами.

– Принято к сведению, – произнес Сэгельсон тоном военного, выслушавшего приказ. – А как поживает старый лев? Вы не виделись с ним? Хотя, прошу прощения, сэр

Барнс, ведь вы, кажется, лейборист?

Генерал скрыл свое неудовольствие под отлично разыгранным смехом. Он не только виделся с премьером, но и слышал знаменательные слова: «Англия еще может удивить мир блеском национального гения в тот день, когда она неожиданно смирит наглость американцев». Но эту тайну генерал Этрам не выдал бы даже на смертном одре.

Премьер был раздражен отказом американцев пустить

Англию на тихоокеанскую конференцию, где участие принимали собственные английские доминионы, раздражен американскими интригами в Иране, на Ближнем Востоке и в других местах, это верно. Но премьер был спокоен, и его слова были обдуманны.

Будучи бесконечно далек от того, чтобы догадаться о чувствах генерала, полковник Сэгельсон взял его под руку с товарищеской фамильярностью:

– Наша судьба в том, чтобы еще теснее сплотиться, –

сказал он.

– Конечно, – охотно согласился сэр Барнс. – Поэтому я так же искренен с вами, как с соотечественником. Но ведь не может же наш остров со всеми его владениями причалить к вам где-нибудь между Балтиморой и Чарлстоном!

Разговоры о сорок девятом штате – злостная коммунистическая демагогия и пропаганда Советов. Однако вечность нашего союза является исторической действительностью.

Не так ли, Никколс?

Инженер Никколс прогуливался с безучастным видом и не слишком внимательно следил за мыслями, высказываемыми Этрамом и Сэгельсоном. Несколько вынужденно он принял участие в беседе:

– Мне кажется, что наша традиционная политика, как бы сказать… сейчас не удовлетворяет. Мы давно умели поддерживать в Европе более слабые государства и склонять чашу весов в свою пользу. После того как царь Петр выказал силу России и эта страна стала опасна для Англии, мы несколько раз сбивали спесь с Москвы чужими руками.

А результат? Россия ныне сильнее, чем когда-либо прежде.

Восточный колосс получил стальные ноги вместо глиняных. Правда, я обыватель и лучше разбираюсь в железобетоне, чем в политике. Но с точки зрения инженера конструкция сегодняшнего дня не кажется мне устойчивой.

Почему так бесконечно длится война в Корее, и что мы выиграем от нее? Что будет дальше при всех наших приготовлениях?

Никколс сам не ожидал, что скажет так много. Это было результатом дурного настроения.

Генерал Этрам чуть заметно пожал плечами. Никколс наивен и бестактен: он, невежда в политике, должен был отделаться незначащей фразой и подтвердить мысль старшего. Никколс – великолепный инженер, и этого достаточно.

Под тремя парами подошв хрустел песок аллеи. Было слышно мелодичное карканье сизоворонки. Вдали чуть слышно гудели авиационные моторы.

Полковник Сэгельсон обладал ценными свойствами дельца – он умел заставлять людей высказываться и возобновил разговор:

– Так почему бы не удовлетворить законное любопытство нашего уважаемого строителя, дорогой сэр Барнс?

– К величайшему сожалению, – неохотно ответил генерал Этрам, – общие дела может исправить только война.

Видит бог, я не хочу ее. Мы готовимся, лишь следуя проверенному историческому закону – хочешь мира, готовься к войне. Поэтому вина не падает на наши головы. После войны за круглым столом усядутся двое – вы и мы. Я не пророк, но полагаю, что тогда-то будут просто и конструктивно решены все вопросы нашего единства. Я, как и многие, считаю, что все беды человечества зависят от неустройства общественной иерархии. Именно за поддержание этого высокого принципа – каждая нация на своем месте, как и каждый человек! – мы с вами возьмем на себя высокую ответственность.

– После тотальной войны, – подсказал Сэгельсон.

– Затасканное выражение… и неуместное, – поморщился генерал. – После войны за нашу цивилизацию, против коммунистической опасности, против тирании, как хотите. Когда это нужно, тотчас же находятся отличные определения и лозунги.

– Отличные определения и лозунги… – повторил

Никколс так тихо, что его не услышали. Последние недели он никак не мог избавиться от навязчивой мысли о «малой войне», которая, по его мнению, бесконечно и бесплодно тянулась на Дальнем Востоке.

Точно сговорившись, все трое взглянули на часы. Пора.

Время, назначенное для утреннего моциона, истекло.

После тени аллеи открытое пространство между зеленым тоннелем и домом казалось ослепляющим и враждебным. Нужно было сделать усилие, чтобы покинуть тень и выйти под воинственные лучи солнца.


ГЛАВА ВТОРАЯ


Пещеры


I

Из ворот дома с полосатым флагом медленно выкатывался большой автомобиль, блестя лаком и никелем. Несколько полуголых и совсем голых детей, мальчиков и девочек, выскочили из засады за стволами деревьев. Дети бросились к автомобилю с пронзительными криками.

– Взгляни, господин! Сжалься, смилуйся! Дай рупию!

Взгляни, благодетель! Кинь рупию, сжалься!

Во всех городах, поселениях, на всех дорогах страны раздается этот, всюду один и тот же, пронзительный крик.

Голодные дети голодных родителей ведут борьбу за существование своими скудными средствами – такова их жизнь, и они делают то, что могут.

Дети забегали перед автомобилем, почти бросались под колеса:

– Смилуйся, сжалься!

Шофер дал сердитый, продолжительный сигнал, и дети, как воробьи, порхнули в стороны. Они хорошо знали по опыту, что автомобили не любят шутить. Генерал Этрам и инженер Никколс бросили несколько мелких монет, и на дороге осталась кучка тощих маленьких тел, роющихся в пыли.

Автомобиль с развевающимся на кожухе полосатым флажком без остановки прошел мимо аэродрома. На хорошем, но пыльном шоссе было тесно, так как дисциплина движения плохо соблюдалась. Часто попадались ослы, навьюченные разными грузами или несущие людей на своих острых спинах. Непривычным глазам странно было видеть маленькое животное, быстро перебирающее тоненькими палочками сухих ног под нагрузкой, которая казалась больше и тяжелее его самого. Зачастую на одном осле было по два седока.

Преобладали пешеходы. Они брели целыми группами –

одни сгорбленные под тяжестью мешков с пожитками, другие только с палками в руках. Женщины, которым, вероятно, было трудно дышать под традиционными черными покрывалами, тащили детей, посадив их себе сзади на пояс и подавшись вперед всем телом. Попадались и женщины с открытыми лицами. Но какие же это были жалкие, истощенные, опаленные беспощадным солнцем лица!

Полковнику Сэгельсону все люди и все лица тут казались совершенно одинаковыми, чуждыми и неинтересными, как песок на океанском берегу. Очевидно, бессильные и бесполезные, они начинали раздражать деловитого полковника.

– И куда они все тащатся? Почему не сидят где-нибудь у себя дома и не занимаются чем-нибудь?

– Идут по своим делам… Многие переселяются, – неопределенно ответил генерал.

– Куда? – полковник хотел все знать.

– Куда-нибудь. Прямо перед собой. В пространство, –

генерал улыбнулся. – Кто-то сказал, что в другом месте лучше, и они тронулись. Это те, кто ничем не связан. Они свободны, у них нет ни земли, ни имущества… Не забывайте о разделении страны на Индию и Пакистан. Индусы продолжают выселяться, а мусульмане – приходить. Основные волны уже схлынули, но, – и генерал чуть заметно усмехнулся, подыскивая слово, – процесс взаимного изгнания еще продолжается…

Встречались длинные вереницы живописных верблюдов. Во главе каждого каравана на осле ехал вожак. Конец недоуздка первого верблюда был привязан к седлу осла, а каждый следующий верблюд – к идущему впереди. Создавалось навязчивое впечатление, что именно маленький живой осел приводит в движение эти тяжелые четвероногие автоматы.

Длинные ноги верблюдов небрежно шлепали мягкими лепешками ступней, каждая нога казалась самостоятельной, действующей сама по себе. Порой слышался тоскливый голос верблюда, как бы жалующегося на скучную судьбу.

Люди шли молча…

Чужая, непонятная жизнь медленно струилась по пыльному шоссе. Роскошный автомобиль с европейцами плыл, как в мутной воде, расчищая себе дорогу повелительными звуками клаксона.


II

В пятнадцати или шестнадцати милях от аэродрома автомобиль свернул на подошедшую к шоссе с севера более узкую дорогу. Здесь сразу стало пусто, встречались только группы рабочих, занятых ремонтом. Замечая машину, рабочие заранее расходились и стояли, темнокожие, полуголые, с лохмотьями вокруг бедер и разноцветными тряпками, обмотанными вокруг головы. Охотно бросив кирки, лопаты и кетмени, они безучастно смотрели на автомобиль, медленно преодолевающий ремонтируемый участок, и потом не спешили браться за дело.

– Никчемные работники, – презрительно бросил Сэгельсон. – Мне было бы трудно с такими. Хорошо, что работы окончены. Вероятно, вы извелись с ними, Никколс?

Вместо ответа инженер махнул кистью руки. Вмешался генерал Этрам:

– Они таковы от рождения, и ничто и никогда их не изменит. Я давно привык к туземцам и привязался к ним.

Меня они не раздражают. Нужно их понимать. У них скромнейшие потребности, их вполне удовлетворяет горсть сушеной шелковицы, кусок пресной лепешки, две унции риса и немножко фруктов. Наша кошка ест больше.

Автомобиль проходил район, занятый рисовыми полями. Под солнцем металлически блестели затопленные мутной водой участки, разделенные низкими валиками


грунта. На некоторых поднималась зеленая щетка ростков драгоценного злака, другие казались пустыми. Тучи комаров вились над дорогой, и шофер прибавил ход, хотя автомобиль и подбрасывало на частых мостиках через арыки.

– В лучшем случае четверо здешних рабочих выполняют работу одного вашего или нашего, – продолжал генерал Этрам. – Однако все вместе они стоят в три раза дешевле. И они ничего не требуют. На этой дороге они работают вдали от дома, спят на земле и ходят домой, лишь когда у них кончается запас принесенной с собой пищи.

Попробуйте-ка поставить наших рабочих в такие условия.

Они вымрут через несколько месяцев. В этой стране европейцы должны управлять, а в остальном следует обходиться местными ресурсами.

Заметив, что около последней группы рабочих на земле лежали два человека, полковник Сэгельсон приказал шоферу остановить машину. Он быстро подошел к лежащим и толкнул одного из них носком сапога под ребра.

– Бездельник, встать!

Рабочий не пошевелился.

– Вернитесь, полковник, – позвал генерал Этрам. – Это, наверное, больные.

Сэгельсон обернулся. Десять или двенадцать человек, которые составляли ремонтную бригаду, видимо, хотели подойти к полковнику ближе, но остановились и сейчас стояли неподвижно.

Рабочие были очень худы. Большие глаза на сухих, обтянутых тонкой кожей лицах, обожженные солнцем до черноты, пристально смотрели на американца.

– Почему вы не работаете, болваны? – строго спросил

Сэгельсон.

Никто не ответил, и полковнику при всей его самоуверенности сделалось неприятно под упорными взглядами двух десятков глаз. Отмахиваясь от налетевших комаров, он сел в автомобиль, и машина покатилась дальше. Генерал был доволен, что Сэгельсон получил маленький урок, но воздержался от комментариев.

Дорога приближалась к предгорьям и описывала широкие, мягкие петли. На одном из поворотов пришлось задержаться перед металлической штангой шлагбаума, охраняемого вооруженным патрулем. Наконец открылось ровное и широкое плато, где можно было развить большую скорость. Предгорная терраса вытягивалась и сужалась, сжимаемая голыми скальными обрывами. После третьего шлагбаума автомобиль остановился.


III

В гористых районах Средней и Центральной Азии встречаются места, где сразу обрывается пространство, покрытое плодородным грунтом, и над ним встают горы.

Многометровый пласт рыжего лёсса внезапно ограничивается стеной камня.

Как видно, здесь еще не закончен, еще продолжается процесс горообразования. Здесь скалы по-своему, по-горному молоды, они крепки, не выветрены, голы. Их острые трещины созданы быстрым и сильным движением, а не постепенной работой времени.

Молодым горам свойственна резкая крутизна откосов,

взбираться на них трудно и небезопасно. Весной, когда дикая окрестная растительность еще живет зимним запасом влаги и не убита солнцем, подножия окружены густой зеленой каймой. Такие места встречаются в предгорьях

Гималаев. Слово «Гималаи» было бы правильнее произносить Хималайи – Царство Снегов. Они грандиозны; если рассыпать составляющую их массу по всей суше Земли, то уровень ее поднимется на высоту пятиэтажного дома. А

Хималайи продолжают расти.

Царство Снегов – это древнейшее гнездо человеческих цивилизаций, и в нем много чудес, созданных рукой человека. Работа была начата давно, в те времена, когда история еще не вырезалась на каменных плитах, не чертилась на глиняных пластинках, не писалась на папирусе и пергаменте. А если и писалась, то лишь в форме иносказаний темных загадок, вкрапленных в описания дел забытых богов…

На расстоянии полутора часов полета по прямой от долины в предгорьях Хималайев, где остановилась автомашина, есть место, именуемое Бамьян. Там в ущелье кем-то выбиты ниши, где стоят сорокаметровые исполины.

Время изъело чудовищные фигуры и сделало отвратительно-страшными когда-то величественные лица. Но высеченные внутри горы проходы и винтовые лестницы еще сохранились. По ним можно подняться на лысые головы колоссов.

Гиганты имеют имя – Шах-Мама. Это искаженное имя

Будды, легендарного индусского философа-вероучителя

Шакья, или Шахиа-Муни.

Местные жители не советуют всходить на плоское темя главного колосса. Горцы считают, что он не любит человеческой болтовни и кощунственных прикосновений.

Случается, что дерзкий падает…

Есть в Хималайях и грандиозные храмы, выдолбленные в жестком теле гор. В тех, что известны современным людям, за малыми входами открываются высочайшие залы с колоннами причудливой резьбы, с толпами высеченных из камня фантастических фигур, соединивших в своих удивительных образах черты человека и зверя. Дивно, величественно воплощены замыслы неизвестных художников.

Но как подумаешь, что весь этот чудовищный труд был осуществлен рукой, едва вооруженной куском плохой мягкой стали или хрупкого бронзового сплава, – преклоняешься перед мужеством работников и дивишься цели столь великих усилий. Зачем?

Чтобы увековечить имя какого-нибудь тирана, ненавидимого при жизни и проклятого после смерти, или чтобы возвеличить власть выдуманных богов и их именем требовать от народа приношений хлеба, золота и самой человеческой крови!.


IV

Строители секретной базы американской авиации, расположенной на легко преодолимых расстояниях от границ Советского Союза, затратили на свои сооружения неизмеримо меньше усилий, чем древние. Но современные строители пользовались и наукой, и могучими взрывчатыми веществами, и совершенными механизмами…

Ни с воздуха, ни с земли нельзя было рассмотреть сооружения авиационной базы, все они находились внутри, в массиве горного отрога.

Точно самой природой предназначенное для летного поля, плоское дно долины сжималось постепенно сходящимися к северу высокими каменными откосами. В них были высечены глубокие пещеры.

Каменные ангары могли вместить самолеты максимального размаха плоскостей. Мастерские были насыщены оборудованием, рельсовыми путями; тянулись транспортеры, стояли подъемные краны.

Главный строитель базы инженер Антони Никколс сдавал в эксплуатацию законченное им сооружение. Полковник Сэгельсон принимал базу как начальник, а генерал

Барнс Этрам играл роль представителя правительства.

Сопровождаемые подчиненными Никколсу инженерами, они обходили помещения и осматривали устройства.

База была обеспечена обслуживающим персоналом.

Часовые встречались повсюду. Особенно тщательно охранялись уже укомплектованные склады оружия и еще пустые хранилища для атомных, водородных и других бомб.

Помещения для бактериологического оружия находились несколько в стороне. Входы в них преграждались массивными, герметически закрывающимися дверями, как в банковских кладовых. Были готовы установки для дезинфекции газами и перегретым паром на случай аварии.

Бактериологическое оружие требовало особенных и еще больших предосторожностей, чем атомное.

Попав в свою сферу, инженер Никколс разговорился.

Он приводил интересные цифры. По его словам, при современной технике подземные сооружения выгоднее наземных. Выстроенная на открытом месте база обошлась бы дороже и не могла бы быть так идеально замаскирована и столь недоступна для поражения с воздуха.

– Самая крепкая база из известных мне, – утверждал увлеченный своим искусством строитель. – К тому же весьма важно, что конструктивное единство сооружений и горы придают нашей базе высокую сейсмическую стойкость. Недавнее катастрофическое землетрясение на советской границе отразилось и здесь толчком силой восемь баллов, но у меня все сохранилось в целости…

– Да, да, – небрежно отозвался полковник Сэгельсон.

Он не был знаком с подземными толчками.

Недавно он побывал на одном из «предприятий», занятых подготовкой бактериологической войны, и, путая поспешно нахватанные сведения по бактериологии и энтомологии, пустился рассказывать о достигнутых успехах в этой области. Сэгельсон поминал об «обобщении корейского опыта», погружался в грязные подробности гнусных экспериментов…

«Опять Корея…» – с раздражением подумал Никколс, набивая трубку, и оживление покинуло его. Положительно, этот Сэгельсон обладал способностью действовать на нервы главного строителя базы.


V

В одной из пещер оказался обширный и, видимо, глубокий бассейн с бурлящей водой. Вода поднималась снизу с сильным напором, который выдавал себя характерным водяным бугром на поверхности. Широкий канал отводил воду.

– Здесь проблема водоснабжения решена своеобразно, – пояснял Никколс. – Нам удалось на относительно небольшой глубине обнаружить мощный источник. Вода подается своим напором, но в избыточном против проектной потребности количестве. Мы пробурили колодец, нашли известняк с карстовыми пустотами и сбрасываем туда излишки воды.

– Куда же девается эта вода? – заинтересовался генерал

Этрам.

– Выходит где-нибудь в русле Инда, а может быть, и на дне Индийского океана. Во всяком случае, далеко, так как мы бурили сбросовые колодцы на глубину почти двух тысяч футов.

– К чему такие сложности и лишние траты? – фыркнул полковник Сэгельсон. – Почему вы не пустили воду верхом? Сколько вам стоило бурение?

– Э, нет, дорогой полковник, – вмешался генерал Этрам. – Вы забыли местные условия. Здесь острый водяной голод. Из-за недостатка воды много удобной земли не обрабатывается, а орошаемая чрезвычайно дорога. Находка нашего уважаемого Никколса вызвала бы крики и вредную демагогию со стороны так называемых патриотов. Мы обсуждали вопрос с нашими местными друзьями.

– Пусть, – не сдавался Сэгельсон. – Наша концессия, наши недра! А если мы завтра найдем урановую руду?!

– В местных условиях вода дороже урана, – настаивал

Этрам. – За очередь на полив здесь сражаются целыми деревнями, и люди доходят до полного отчаяния. Я видел это не раз. Разгласите находку, покажите воду, и вы создадите новые затруднения нашим друзьям в правительстве, откроете еще один путь для интриг против них!

– Чертова дипломатия с этими черномазыми! – выбранился Сэгельсон.

Полковник решил немедленно приступить к переводу всего авиационного хозяйства с пригородного аэродрома.

Он категорически отверг замечания генерала Этрама о нежелательности преждевременного обнаружения базы.

– В случае надобности мы все официально опровергнем, – заявил полковник. – Что же касается тайны, то вы, сэр Барнс, хоть и старый индиец, но склонны к иллюзиям, –

уколол он генерала. – Утверждаю, что вся округа посвящена в наш секрет, сотни тысяч человек знают его. Бросим пригородный аэродром цветным, пусть разводят на нем рис. А здесь я буду как у себя дома. Непрошеному посетителю я, не консультируясь с цветными властями, предложу длинную исповедь, короткую веревку и глубокую могилу, – добавил полковник, вспомнив сток воды, исчезающий в земных недрах.

Несколькими десятками миль выше в узком месте долины инженер Никколс соорудил предохранительный барраж – плотину, надежную гарантию от опасности затопления лётного поля в случае наводнения. Убежденный в высоком качестве работ, полковник принял барраж без осмотра.



ГЛАВА ТРЕТЬЯ


Пауки


I

К городу, разделенному белым шоссе на две так не похожие одна на другую части, с востока приближался пешеход. Он медленно передвигал босые грязные ноги по пыли и изредка восклицал:

– Валлаги, биллаги, таллаги! Именем истинным, единым! Валлаги, биллаги, таллаги!

Судя по чистому и сильному голосу, пешеход был далеко не стар. На его худом теле висел ветхий халат, весь облепленный заплатами. Сальные пятна, дым придорожных костров, копоть очагов караван-сараев и грязь безвестных ночлегов придавали своеобразное единство этому пестрому одеянию.

– Валлаги, биллаги, таллаги! – разносился настойчивый громкий крик.

Пустая скорлупа кокосового ореха, похожая на ссохшуюся почерневшую дыню, длинный бамбуковый посох и свернутая чалмой тряпка на голове были единственным достоянием странствующего дервиша-дивоны.

Их много бродит по дорогам. Спросите у дивоны его имя. Он услышит вас, если захочет, ответит то, что вздумает, если захочет ответить. Обычно у него нет ни одной монеты и никогда никаких документов. Бродячих дервишей никто не считал в стране, где отсутствие имущества освобождает человека от необходимости удостоверять свою личность, а сколько-нибудь точное количество даже оседлого населения никому не известно и определяется лишь приблизительно.

Странствующие дервиши не придерживаются каких-либо определенных норм поведения. Один молчит, другой проповедует, третий показывает ловкие, остроумные фокусы, выдаваемые за чудеса.

Некоторые дервиши являются представителями общин, подчиняются кое-каким правилам. Союзы дервишей напоминают средневековые общины странствующих монахов. Многие дервиши свободны от всяких союзов. Среди них можно встретить и религиозного фанатика, и упрямого лентяя-тунеядца; бродягу по призванию и несчастного, кто остался один и не нашел в себе сил, чтобы создать новую семью, новый очаг…

Там, где законы состоят из одних запретов, где государство, имея права, не имеет обязанностей, существование человека случайно, непрочно…

Странствующий дервиш-дивона не умрет от голода.

Люди, почти такие же нищие, как и он, не отказывают в подаянии. Народ беден и добр. Он кормит бродягу и не отказывает ему в крове, не спрашивая имени и не вдумываясь, кто протягивает пустой кокосовый орех – «праведник» или мошенник.

Дивона вошел в город. Пройдя почти треть его, он воскликнул:

– Скажи: мы сотворили человека прекраснейшим образом!

Загрузка...