Гипсовая собака

Матвеев очнулся сразу, точно от толчка. Он вздрогнул и открыл глаза. Комната в серых сумерках, незнакомая, странная, медленно поплыла перед его глазами.

Его охватило тяжёлое предчувствие чего-то страшного. Все вокруг имело дикий, несоразмерный вид. Потолок и стены кривились острыми зигзагами. У кровати на стуле стояли бутылка и стакан с чайной ложкой. Они показались огромными, выросшими и заполняли собой все. Комод, стоявший у противоположной стены, виднелся точно издали, как в бинокль, когда смотришь в уменьшительные стекла. В углах шевелились сумерки. Он прислушивался к их тихому шороху, не понимая, что сейчас — утро или вечер.

Закрывая глаза, он чувствовал, как кровать начинает качаться под ним медленными, плавными размахами. Сначала ноги поднимались вверх, потом опускались, и начинала подниматься голова. Он открыл глаза, повернулся и вдруг дико вскрикнул. За окном, прижавшись к стеклу широким лицом, стоял кто-то и неподвижно смотрел на него.

Ужас придавил его к кровати. Все ощущения мгновенно приобрели остроту и напряжённость. С мельчайшими подробностями он видел, как тёмная фигура за окном подняла руки, надавила на раму, и стекла высыпались, падая на одеяло. Тёмный силуэт просунулся в комнату и опёрся на подоконник — осколки хрустнули под его локтями. Матвеев видел большую голову, широкие плечи и завитки волос над ушами, но лица разглядеть не мог — вместо лица было какое-то серое пятно.

В комнате ходил ветер, хлопая занавеской. Несколько снежинок закружилось над Матвеевым.

Исчезающими остатками сознания Матвеев понял, что это бред.

— Ничего нет, — прошептал он.

И действительно, на секунду силуэт побледнел, и сквозь него стали видны очертания рамы. Последним усилием Матвеев старался освободиться от тяжёлой власти кошмара, точно разрывая опутывающие его верёвки. Но затем он сразу погрузился в дикий призрачный мир, и бред сомкнулся над его головой, точно тяжёлая вода. В синем квадрате окна очертания тёмной фигуры стали ещё отчётливее.

Для него исчезли день и ночь, пропали границы времени. Когда он снова открыл глаза, было уже поздно, и луна светила в комнату. За окном никого не было. По-прежнему аккуратными складками висела тюлевая занавеска, и стекло светилось матовым блеском. Матвеев долго лежал, ни о чём не думая. Потом он услышал тончайший писк и повернул голову. Писк прекратился. Через минуту из темноты тихо вышла большая рыжая крыса и остановилась в пятне лунного света. Это было крупное животное — ростом с котёнка. На её тонких круглых ушах серебрилась короткая шерсть. Она постояла, поводя ушами, потом пошла дальше, волоча по полу длинный хвост и низко держа узкую морду. Он следил, как она постепенно выходила из лунного луча — сначала голова, туловище и, наконец, вся, до кончика хвоста, пропала в темноте.

Потом пришли ещё два плюшевых гада, неестественно больших, и стали ходить по комнате. Они возились, как лошади, шуршали бумагой и нагло подходили к самой кровати. Их голые лапы казались прозрачными. Матвеев несколько раз кричал на них, они медленно уходили в угол и снова возвращались на середину пола. Потом они вовсе перестали обращать на него внимание, точно его не было в комнате, ходили, царапались, пищали и чуть не довели его до слез. Ему страстно хотелось их убить.

Снова наступил провал — не то сон, не то обморок. Луна ушла в тучи, разливая ровный млечный свет. Скрипнув дверью, вошёл Жуканов. В комнате потянуло холодком. Матвеев неприязненно поглядел на него и полузакрыл глаза. Сквозь опущенные ресницы он видел, как Жуканов отряхивал рукой снег с левого бока. «Он упал на левый бок», — вспомнил Матвеев.

Жуканов подвинул стул к кровати и сел. Сняв шапку, он разгладил редеющие волосы и начал что-то говорить, улыбаясь и вопросительно глядя на Матвеева. Матвеев устало молчал, не слушая его. Голова тяжело лежала на горячей подушке. В висках быстрыми ударами билась кровь. Он обернулся — в окне никого не было.

Нога не болела — он не чувствовал её. Иногда, касаясь подушки, он испытывал быструю, пронизывающую боль от скулы до плеча. Может быть, и плечо тоже ранено? Вряд ли, Безайс сказал бы об этом. Это у Жуканова в плечо. В плечо и в грудь — под горлом…

Тут он отчётливо увидел, как стоявшая на комоде гипсовая собака подняла заднюю ногу и почесала у себя за ухом привычным собачьим жестом, а потом снова застыла в неестественной окаменевшей позе. Это его удивило.

— Скажите пожалуйста! — прошептал он.

Жуканов настойчиво тронул его рукой. Матвеев поднял глаза и заметил, что он сердится. О чем это он? Опять о лошадях? Боже, как это надоело!

— Я ничего не знаю, спросите у Безайса. Не лезьте руками, у вас пальцы холодные. Что? Мне до этого нет никакого дела: видите, я болен.

Тучи за окном рассеялись, и лунный свет мягко разлился по комнате. На одеяло легла тень оконной рамы. За стеной раздался осторожный бой часов. Матвеев натянул одеяло на голову, но снова высунулся.

— Вы ужас как много болтаете, — сказал он, сердито поглядывая на Жуканова. — Оставьте меня в покое! Я ничего не знаю, понимаете? Чего вы ко мне пристали? Уходите отсюда.

Жуканов сгорбился и виновато улыбнулся. Это привело Матвеева в ярость.

— Убирайтесь к черту, старый попугай, — закричал он, садясь на кровати. — Убирайтесь, или я встану и хвачу вас по башке!

Он нащупал бутылку и сжал её в руке. Жуканов встал.

— Я тоже ранен, — сказал он глухо. — В плечо и в грудь — под горлом. Я тоже ранен, заметьте это…

Матвеев почувствовал режущую боль. Тело ослабело, подогнулось, как бумажное, и само опустилось на кровать. Бутылка, звеня, покатилась по полу. Он задыхался. Над ним наклонилась Варя, натягивая ему на плечо одеяло. Матвеев отстранил её рукой.

— Я ещё разделаюсь с вами, старый осел, — сказал он, высовывая голову и морщась от нестерпимой боли в плече.

Его томило желание крепко выругаться, но присутствие Вари мешало ему. Придерживая рукой рубашку на груди, она накрывала его одеялом и говорила что-то. Матвеев послушно повернулся на другой бок.

— Идиот, — сонно пробормотал он, закрывая глаза.

Боль медленно гасла. Слабость тихо разлилась по телу до кончиков пальцев. Варя приложила руку к его горячей голове.

— Сколько у него? — спросил кто-то.

— Вечером было сорок и шесть десятых.

— Не дать ли ему хины?

Матвеев не хотел пить хину. Чиркнули спичкой, на стене заколебались тени. Кто-то прошёл по комнате, осторожно ступая босыми ногами.

— Я не хочу пить хину, — сказал Матвеев.

Ему не ответили.

— Мама, принеси полотенце и уксус, — сказала Варя.

«Это ещё зачем?» — недовольно подумал Матвеев.

Он хотел сказать, что ему не надо ни полотенца, ни уксуса, но тотчас забыл об этом. Он заснул сразу и не слышал ничего.


Сколько прошло времени — год или неделя, — этого он не знал. Он ещё жил в призрачном и страшном мире, перед ним проходили далёкие пережитые дни. Старые товарищи садились на кровать говорить с ним о боевых делах, и он снова переживал восторг и ужас горячих лет. В сумерках своей комнаты он слышал команду — она звучала, как призыв, и заставляла дрожать от возбуждения. Ему хотелось стать на своё место в строй; броситься вместе со всеми и кричать отчаянное слово «даёшь!».

Было рождество — весёлое морозное рождество с жареным гусем, ангелами из ваты и старой ёлкой. На кухне бушевал огонь, и Александра Васильевна холила, распространяя запах ванили и сливок. Это было её время — никто не смел с ней спорить или прикуривать на кухне. Когда запекали окорок, казалось, что в доме случилось несчастье. Она то звала помогать, то гнала всех и несколько раз принималась плакать. Окорок вышел хороший, темно-красный, его поставили в столовой и привязали к нему кокетливую бумажную манжетку.

Ёлку пришлось делать в спальне, потому что столовая была рядом с комнатой Матвеева. Несколько дней шла возни с разноцветными цепями и флагами. Безайс говорил, что всё это предрассудки, вздор и что для передового человека ёлка является таким же грубым пережитком, как каменный топор. Варя немного поколебалась, но потом сказала, что она всегда так думала. И когда вечером зажгли свечи, около ёлки были только родители и малыши: они ходили вокруг сверкающего дерева и вполголоса, чтобы не разбудить Матвеева, пели: «Как у дяди Трифона было семеро детей…»

В семье к Матвееву было особое отношение. В этот тихий дом он вошёл, как легенда, озарённый мрачной славой отчаянного и гордого человека, не щадящего ни себя, ни других. Они никогда не видели смелых убийц, кладоискателей, знаменитых поэтов и других необыкновенных людей, идущих своим сказочным путём. Отец, Дмитрий Петрович, тридцать два года плавал по реке от Николаевска до Сретенска взад и вперёд, без всяких приключений. Ему не суждено было причаливать к незнакомым берегам, где без устали щебечут радужные птицы, растут странные цветы и чёрные люди отдают золото за осколки стекла. На выцветшей фотографии в столовой он был снят, когда впервые надел нашивки механика, — худощавый, в баках, с прямым взглядом светлых глаз. Сначала он водил зелёный с кормовым колесом пароход «Отец Сергий», возивший вверх солёную кету, дешёвый миткаль, японские веера, спички и иголки. Вниз, от Сретенска, он шёл налегке, захватывая иногда пассажиров — волосатых, обветренных забайкальцев, едущих в низовье на заработки. «Отец Сергий» принадлежал «Береговой компании Николаева и Сомова в Хабаровске» и был единственным пароходом компании. Дмитрий Петрович вступил на пароход через неделю после смерти старого капитана.

«Отец Сергий» был изумительно дряхлым судном, старым, как река, как седые амурские камыши. «Береговая компания» сама удивлялась, когда «Отец Сергий» снова возвращался из плавания в Хабаровск и, надсаживаясь, орал у пристани. Он держался на воде прямо-таки чудом, вопреки рассудку. Его старый зелёный кузов, заплатанный в десятках мест, ржавая труба и грязная, в щелях, палуба наводили на мысль о вечности. Он плавал, поразительный, как миф, старческими усилиями бороздя голубые волны громадной реки.

Восемь лет Дмитрий Петрович водил «Отца Сергия» по реке, продавая береговым сёлам кету, дробь и ситец. Дела «Береговой компании» шли неважно. Компания однажды сделала предложение Дмитрию Петровичу вступить в долю, но он отказался, — было бы безумием всаживать деньги в эту груду ржавого железа и старого дерева. Тридцати одного года он перешёл помощником механика на «Даур» и женился.

Его заветной мечтой было получить большой пассажирский пароход. Это было бесконечной темой семейных разговоров. «Когда отец получит пассажирский», — так начинались все предположения о спокойном, твёрдом будущем. Маленькой Варе пассажирский пароход рисовался добрым, щедрым богом. Пассажирский пароход вошёл в быт, сжился с мельчайшими разветвлениями жизни. Его так долго ждали, что уже казалось невероятным, чтобы отец не получил его. С летами Дмитрий Петрович похудел ещё больше, его волосы и брови побелели. На пятом десятке лет, когда он добился уже звания старшего механика, мечта о пароходе казалась особенно близкой и осуществимой.

Варя отчётливо, до мелочей, помнила этот весенний прозрачный день, когда принесли повестку из конторы. Мама мыла окна в столовой, на дворе бестолково кричал петух. Посыльный вошёл, спугнул ребят, возившихся на пороге, и передал маме большой конверт. Папу вызывали в контору.

В походке и разговоре посыльного, в конверте с печатью, в вежливом и лаконичном письме конторы чувствовалось что-то необычайное, новое. Папа молча оделся, поцеловал маму и ушёл, бледный и торжественный. Даже «переплётчики» затихли, чувствуя, что наступил большой день. Мама зажгла лампадку и послала Варю догнать отца, — он забыл носовой платок.

Он вернулся домой поздно, усталый, и прошёл в столовую, не сняв фуражки с седой головы. Его назначили на берег ремонтным смотрителем, — покойная работа для стариков. О пассажирском пароходе надо было забыть, но трудно забывать такие вещи, хранимые десятками лет. В этот день не ужинали, не смеялись, даже не разговаривали, точно умер в семье близкий человек.

Для Матвеева была отведена угловая комната, где обычно гостей поили чаем. Он лежал полусонный и, ничего не сознавая, смотрел прямо перед собой. Он выздоравливал медленно, сознание действительности возвращалось к нему кусками — иногда он отчётливо видел Безайса, Варю, каких-то незнакомых людей и разговаривал с ними. Он знал, что ему отрезали ногу, но не успел ни удивиться, ни испугаться — снова наступил бред, и комната наполнилась говором, шелестом листьев и звяканьем копыт по странным, неезженым дорогам. Иногда было больно, но он умел болеть и глотать лекарства молча и быстро.

Не то это был бред, не то на самом деле произошёл такой случай, — этого он не помнил, — но однажды он увидел Безайса, сидевшего у него на постели. Безайс глядел ему прямо в глаза и долго молчал, потом сказал:

— Тебе отрезали ногу, старина, ты знаешь?

Матвеев думал, закрыв глаза, потом открыл их. Прямо перед ним висел в рамке похвальный лист, выданный ученику Волкову Дмитрию за отличные успехи и примерное поведение. Недалеко от похвального листа к стене был приколот рисунок, изображавший огромную бабочку с толстыми усами и лапами, сидевшую на небольшом, унылого вида цветке. Бабочка смахивала на паука, и Матвеев с трудом привыкал к ней. Его особенно сердили бессмысленные глаза бабочки и неестественно толстые лапы.

— Знаю, — сказал он. — Нельзя ли убрать отсюда эту мазню?

Безайс встал и снял рисунок, потом снова сел на кровать.

— Я знаю, — повторил Матвеев, что-то вспоминая. — Это для меня костыли там?

А потом он вдруг увидел, что Безайса нет, а на его месте сидит военком 23-й бригады, товарищ Брагин, с которым он прошёл насквозь Область Войска Донского и Украину, и Кавказ — в Батуме они купались в море и ели золотистые апельсины. Такая же была борода кустами и жестоко потрёпанный френч. Голубоглазая гипсовая собака спрыгнула с комода, подошла, стуча неживыми ногами, и стала нюхать рыжие брагинские сапоги.

Но иногда по ночам он вдруг просыпался с ясной головой, лежал, прислушиваясь к тихим ночным шорохам, и думал, пока не засыпал снова. Многое теперь было кончено для него — и лошади и футбол, — уже не бегать ему больше, обгоняя других. Все это было уничтожено шальным выстрелом на большой дороге около чужого города. Ему было жаль своё сильное, хорошо сложенное тело, и он с медленной тоской вспоминал ясный июльский день, когда они побили седельскую команду.

Но ко всему этому примешивалось небольшое тщеславие, на которое всегда имеет право человек, сделавший больше других. Это была честная солдатская рана. В конце концов, не каждый может сказать о себе то же самое.

Понемногу им овладела одна мысль — встать с постели. Иногда ему даже снилось, как он надевает на правую ногу ботинок, берет костыли и необычайно быстро ходит по комнате. Ощущение во сне было до того реальное, что, просыпаясь, он чувствовал под мышками лёгкое давление от костылей. Но он знал, что вставать пока ещё нельзя, и потому терпеливо ждал, когда придёт его время. Тут, в постели, он приобрёл внимательность к мелочам. Он пересчитал, сколько прутьев в спинке кровати и половиц в комнате, следил, как на окне нарастают новые узоры льда. Сначала он замечал вещи — они неподвижно стояли на местах, их было легче запоминать. Людей он стал замечать потом.

Это было утром, в пятницу. Он чувствовал сильный голод. За окном густыми хлопьями падал снег. Голова не болела, но во всем теле были слабость и лень. Он оглянулся и увидел, что у дверей стоит маленький стриженый мальчик в брюках на помочах и с любопытством смотрит на него. Заметив, что Матвеев проснулся, он сконфузился и начал царапать ногтем пятно на двери.

В ноге был такой зуд, что Матвееву хотелось снять повязку. Он с трудом подавил в себе это желание.

Дверь приоткрылась, и в комнату просунулась ещё одна стриженая голова, но тотчас спряталась.

— Молодой человек, — сказал Матвеев, удивляясь, что его голос звучит так слабо, — вы принесли бы мне чего-нибудь поесть. Какую-нибудь котлету или булку.

Мальчик сконфузился ещё больше. Он, видимо, не ждал такого внимания к себе, и это угнетало его.

— Котлет сегодня нет, — раздался за дверью несмелый голос. — А булки мама заперла в буфет.

— А что есть?

— Есть пирог с рисом и яйцами.

— Давайте.

Оба мальчика убежали. Через несколько минут они вернулись, красные, тяжело дыша, и, оспаривая друг у друга честь накормить Матвеева, принесли ему большой кусок пирога. Они робели перед ним, но костыли делали Матвеева неотразимым, и они не нашли в себе сил оторваться от этого зрелища. Они были почти одного роста, одинаково одеты и так походили друг на друга, что Матвеев путал бы их, если бы один не был отмечен большой красной царапиной через подбородок и клетчатой заплатой на брюках. Они очень походили на Варю круглыми лицами и большими серыми глазами. С трогательным вниманием следили они за каждым движением Матвеева, и он чувствовал себя ответственным за выражение лица и каждый свой жест. Вошёл Безайс. Он поймал обоих мальчиков за уши и вывел их из комнаты. Они покорно последовали за ним.

— У меня с ними свои счёты, — сказал Безайс, раздеваясь. — Вчера я поймал их за тем, что они лежали на полу и выкалывали глаза семейным фотографиям. А это что такое?

— Это пирог с рисом и яйцами.

— Их придётся всё-таки высечь, этих мальчишек. Папаша говорит, что он поседел из-за них, и я начинаю ему верить. Ты не смотри, что у них такой скромный вид, — они свирепствуют в доме, как чума. Сегодня они успели уже высадить окно на кухне, и я заклеивал его газетой. А тебе полагается сегодня манная каша и слабый чай с молоком и сухарями. Пирогов тебе есть нельзя. Пироги сейчас для тебя опаснее яда, — это все равно, что есть битое стекло. Брось сейчас же, слышишь?

Но Матвеев знал его привычку преувеличивать и спокойно кончил свой пирог.

— Ну что ж, я умываю руки. Ты знаешь, что ты разделывал? Ты выл и царапался. А помнишь, как ты опрокинул мне на брюки полный стакан отчаянно горячего чая? Я зашипел и теперь не могу спокойно глядеть на чай. Тогда я промолчал, но теперь я обязан сказать, что это было подлостью.

Матвеев облизнул губы.

— Ладно, давай манную кашу. Я очень хочу есть. Кто это такая — Александра Васильевна?

— Это её мать. Очень толстая и добрая женщина. Между прочим, ты ей страшно понравился. Она говорит, что ты очень похож на её двоюродного брата, который был умён и замечательно красив. Но ты, впрочем, не очень-то задавайся — ты похож на него только глазами и подбородком.

— У неё есть родинка на щеке?

— Ты разве её видел? А я знаешь на кого похож?

— Безайс, я есть хочу.

Безайс вышел и долго не возвращался. За дверями слышались шаги и отрывистый разговор. Матвеев начал уже терять терпение, когда вошла Варя, неся поднос с дымящимися тарелками и стаканами.

— Доброе утро! — сказала она, ставя поднос на табурет около кровати. — Это Котька принёс тебе пирог?

— Их было тут двое.

— Ты сумасшедший. Пирог сейчас слишком тяжёл для тебя.

— А это что такое?

— А это манная каша.

Варя села около кровати, придвинула стул и посыпала сахаром дымящуюся тарелку манной каши. В дороге Варя почти не снимала пальто и платка, и теперь он в первый раз видел её в домашней одежде. Она была в сером клетчатом платье и белом переднике. Волосы были гладко зачёсаны, и сбоку около левого уха повязан кокетливый бантик, который ей очень шёл. Она выглядела очень миловидной и, казалось, сама догадывалась об этом.

Он был очень слаб, его все время клонило ко сну. В разговоре он часто забывал начало фразы и подолгу вспоминал, о чём шла речь. Одна вещь очень удивляла его. Перед тем как его ранили, в левом ботинке сквозь подошву вылез гвоздь, и Матвеев оцарапал о него большой палец. Теперь, лёжа в кровати, он чувствовал, как болит на отрезанной ноге этот палец. Он не понимал, как это могло быть, но ощущение было совершенно ясное.

Родители Вари пришли на другой день. Матвеев видел их раньше, но не разговаривал ещё с ними, занятый своими, одному ему понятными мыслями. Мать Вари была полная, невысокого роста женщина с обильными родинками на круглом начинающем стареть лице. Она была в том возрасте, когда появляются первые морщины, блекнут волосы и платье не сходится на спине. Она вошла, вытирая руки о фартук, поздоровалась с Матвеевым и села около кровати. Матвеев подумал, что, встретив её на улице, он сразу догадался бы, что она мать Вари, — до такой степени они походили друг на друга.

Через несколько минут пришёл отец. Он пожал Матвееву руку, коротко представился: «Дмитрий Петрович Волков», — и сел на стул, прямой и смущённый.

Родители сидели у Матвеева долго. Первое время они не знали, о чём говорить, пока не спросили, как здоровье Матвеева. С этой минуты разговор попал в верное русло и потёк непринуждённо. Отец и мать оживились. Разговор о здоровье и болезнях был знакомой, испытанной темой, которая никогда не даёт осечки. Они вспоминали десятки историй о ранах, простудах и вывихах. Все это клонилось к тому, что хотя его, Матвеева, рана и серьёзна, но что бывает и гораздо хуже, и надо радоваться, что пуля не попала в спину или, чего избави бог, в голову. Все сходились на том, что в этом случае Матвеев умер бы. Александра Васильевна говорила о болезнях со знанием и опытом женщины, воспитавшей троих детей. Дмитрий Петрович тоже знал толк в этих вещах. Сначала Матвееву было скучно, но потом он увлёкся сам. Его распирало желание рассказать случай с мальчиком, который засунул в ухо бумажный шарик, — он выждал время и вставил в разговор эту историю.

Загрузка...