Под вечер, когда уже темнело, Матвеев за поворотом дороги увидел идущего им навстречу человека.
— Станция близко, — сказал Безайс. — Какой-нибудь дорожный мастер осматривает участок. Теперь я скорее дам себя убить, чем выбросить из вагона. Мне даже петь хочется.
Они подошли ближе. Это был пожилой человек с висящими усами, в пальто и беличьей шапке. Он шёл, глубоко засунув руки в карманы.
— Здравствуйте, — сказал Матвеев, когда они поравнялись. — Далеко тут до станции?
— До какой? — спросил он, разглядывая их. — Станций много.
— До самой ближней.
— Вёрст, может быть, десять. А то и все пятнадцать.
Матвеев смотрел на него с недоумением.
— Сегодня-то вам не дойти по такому снегу. Ночевать придётся.
— А вы как же? Со станции идёте?
— Нет, я так…
Они помолчали. Встречный снял шапку и отряхнул её от снега, обнажив лысеющую голову.
— Помогите мне, молодые люди, — сказал он внезапно. — Я вам, может быть, заплачу. Шутя заработаете по полтиннику на брата и человека выручите. Такой выдающийся случай — лошади у меня понесли, накажи их бог.
— Отчего же они понесли?
— Шут их знает, что с ними сделалось. Должно быть, зверя испугались. А может, и не зверя, так чего-нибудь. Лошадь — животное пугливое, ручное, ей чего-нибудь взбредёт в голову, она и пошла скакать. Лес — она в лес бежит. Вода — она в воду полезет. От страху.
Матвеев смотрел на него с сомнением.
— Ну что ж — лошадей искать? Они, может быть, за десять вёрст убежали.
— Зачем их искать, — лошади тут. Да вы подите, посмотрите сами, это недалеко. Сначала как бросятся в сторону, да все по пням, по кочкам, а потом выехали на линию и ухнули в ров. Сани перевернули, товар вывалили. Я вам заплачу, пожалуйста, не беспокойтесь. Я такой человек, что если скажу, — это как отрезано.
Матвеев взглянул на Безайса.
— Ну как?
— Пойдём посмотрим.
Они прошли несколько саженей и увидели лошадей. Под откосом лежали на взрытом снегу широкие, обшитые рогожей сани. Боком, наступив на вожжи и провалившись в снег почти по брюхо, стояли две лошади. Одна повернула голову и равнодушно смотрела на людей немигающими глазами. На снегу в беспорядке валялись большие, перетянутые верёвкой тюки, широкая овчинная шуба и пустая бутылка из-под молока.
— Ну, и что надо с этим делать? — угрюмо спросил Матвеев.
Дорога шла по той стороне насыпи, за лесом. Надо было выпрячь лошадей, перетащить сани через насыпь и перенести груз.
— Уж вы, пожалуйста, помогите, — просил он.
Матвеев сел на рельс и закурил. В левом ботинке вылез гвоздь, и Матвеев растёр себе большой палец. Он мысленно поклялся, что больше не пойдёт пешком — пятнадцать вёрст! — и теперь смотрел на встречного, как на свою добычу. Глупо было выпускать его из рук.
— Может быть, мы и поможем, — сказал он осторожно. — Куда вы едете?
— В Хабаровск.
— Так. Довезите нас до следующей станции, и мы вытащим ваше барахло.
— Не могу. Всей бы душой, но не могу.
— Почему?
— Если б я по своей воле ездил, тогда конечно. А я на службе, мне нельзя такой крюк давать. Я скупщик, езжу от торгового дома Чурина по деревням за пушниной. Станции все остаются от дороги в стороне. А мне некогда.
Матвеев пошевелил пальцами в карманах. Мысленно он прикинул: насыпь вышиной в сажень, груза пудов десять. Это была игра наверняка.
— А когда будете в Хабаровске?
— Думаю, завтра к вечеру.
— Ладно, идёт. Мы поедем с вами. Довезите нас до Хабаровска. Что ты скажешь, Безайс?
Безайса перебил скупщик:
— Лошадёнки-то заморённые. А вас трое. Знаете, какое теперь время, к овсу подступиться нельзя. Я уж лучше заплачу, чтоб все было хорошо и без всякой обиды.
Матвеев встал и потушил папиросу о каблук.
— Нам некогда, — сказал он. — Подождите других. Может, кто-нибудь захочет заработать.
— Куда же вы?
— Дальше пойдём. В Хабаровск.
Они отошли на несколько шагов.
— Погодите! — гаркнул скупщик. — Странный у вас характер! За двадцать рублей, извольте, свезу.
Матвеев остановился.
— Пять рублей, больше не дам.
— Странно. Кто же повезёт вас за пять-то рублей?
— Вы и повезёте. Больше не дам ни копейки.
— За пятнадцать?
— Пять рублей. И говорить нечего.
— Странно. Золотом — пять рублей?
— Золотом.
— Ну, хорошо, поедемте.
Сначала отчего-то казалось, что будет легко вытащить наверх сани и груз, но когда Матвеев слез вниз и потрогал массивный тюк, он понял, что тут придётся поработать. Лошади безнадёжно запутались в упряжи, и приходилось раскапывать под ними снег, чтобы найти концы вожжей. Когда наконец выпрягли лошадей, началась мука с санями. Они были дьявольски тяжелы и проваливались в рыхлый снег почти целиком. Скупщик и Безайс залезли наверх и тянули за привязанные к передку верёвки. Матвеев толкал снизу, переругиваясь с Безайсом. Потом Матвеев залез на насыпь, а они спустились вниз и возились там, пока не выбились из сил.
— Надо утоптать снег, — сказал Матвеев, бросая верёвку.
Они закричали, что это чепуха и что из этого ничего не выйдет. Так они препирались несколько минут, а потом всё-таки взялись утаптывать снег. Матвеев оказался прав: вершок за вершком сани поднялись кверху и ухнули вниз по другую сторону насыпи.
Было уже совсем темно, когда вытащили рогожные тюки и уложили их в сани. Скупщик запряг лошадей, а потом пошёл искать бутылку из-под молока и ходил по снегу, зажигая спички. Бутылка так и не нашлась.
Отряхнувшись от снега, они уселись в сани. Матвеев сел было рядом с Безайсом, но потом передумал и отодвинулся ближе к передку. Было тесно, и они старались разместиться так, чтобы занимать меньше места. Сани тронулись, но скупщик вдруг остановил лошадей.
— Память проклятая, — сказал он. — Придётся вам опять вылезти. Совсем было забыл пилюлю принять.
— После примете, — возразил Матвеев. — Успеется. Что у вас такое?
— Нет, надо сейчас принять. Три раза в день, за два часа до пищи. У меня вялость кишечника.
Пилюли были в корзине, под сиденьем. Все вылезли и ждали, пока он доставал корзину и искал пилюли. Надо было вынуть несколько рубах, чашку, мыло, сахар и варёную курицу. Матвеев начал зябнуть и нетерпеливо переступать с ноги на ногу. Скупщик зажёг свечу и шуршал бумагой в корзине.
— Ничего не понимаю, — говорил он. — Перед обедом положил сюда, а теперь их тут нет. Странно. Или, кажется, я их в жёлтый баульчик засунул? Память у меня, как худой карман. Когда ещё мальчиком был, ничего наизусть затвердить не мог. Сколько я муки из-за буквы ять принял! «Звезды, гнезда, седла, цвёл, надеван, прибрел». Обязательно что-нибудь пропущу. Учитель был такой сукин сын. «Где, кричит, у тебя „седла“? Повтори сначала. Жуканов Филипп!» Повторю, а он опять орёт: «А куда ты девал „надеван“? Жуканов Филипп, пошёл в угол!»
Безайс с тоской зевнул.
— Ищите вы, ради бога! Помереть хочется. Нашли время пилюли принимать!
Он нашёл их в корзине, в рукаве рубахи. Когда он проглотил пилюлю и уложил корзину, все снова уселись в сани. Молодой месяц, похожий на нежный ноготок, поднялся над деревьями. Лес стоял по обеим сторонам большими чёрными стенами.
Матвеев лежал, отдаваясь ощущению езды. Он отдыхал, чувствуя, как его кожу кусок за куском заливает слегка колющая теплота. На его ногах сидел Безайс и рассказывал Варе разные истории. Теперь, когда Безайс сообщил ему о своих планах, Матвеев смотрел на девушку с некоторым любопытством. «Недурна, — решил он про себя, — но это самое большее». Он не завидовал Безайсу. Почти в каждом мещанском семействе растут такие девушки, благоразумные, с румянцем и косами. Она говорила мало, больше отвечая на вопросы. Днём он слышал, как она рассказывала Безайсу, какие животные самые умные. Она думала, что самые умные — слоны, и даже читала в календаре, как слон ухаживал за ребёнком. Это поражало её несложную душу, — она несколько раз возвращалась к слону, хохотала, и Безайс угодливо смеялся вместе с ней. Потом они завели томительный разговор о том, кто что любит.
— Вы любите Лермонтова? — спрашивала она. — Царицу Тамару?
— Люблю, — отвечал Безайс и через минуту, без всякой связи с Лермонтовым, спрашивал её, любит ли она хоровое пение, а потом они вдвоём приставали к Матвееву с Лермонтовым, и с хоровым пением, и с катаньем на лодке, и с котятами, и с брюнетами, и ещё с какой-то ерундой. О самых общеизвестных вещах она говорила с смешной горячностью: «музыка облагораживает душу», «женщина должна быть подругой мужчины», — говорила так, точно сама додумалась до этого.
Месяц поднялся высоко над чёрными деревьями. От лошадей шёл тёплый запах пота и сена, напоминавший стойло, скрип колодезных журавлей и соломенные крыши деревни. Матвеев перевёл взгляд на Жуканова и стал его разглядывать со счастливым сознанием, что можно сидеть так и глядеть, не двигаясь, на лица, на звезды, на лошадей. Лень держала его за плечи тёплыми руками, и он снисходительно разглядывал понурые усы Жуканова, его незаметные глаза и сухой нос. Он простил ему большую волосатую родинку над верхней губой и крошки сухарей, запутавшиеся в усах. Он не хотел думать о нем плохо, об этом человеке с родинкой и крошками, встретившемся на его большом пути. Пройдёт ещё день, и он потеряется где-то позади, этот скупщик пушнины, оставив в памяти лёгкий след.
Поздно вечером они приехали в деревню и остановились у знакомых Жуканова. Долго стучали в высокие ворота, потом в калитке приоткрылось небольшое оконце, чей-то густой голос спрашивал, кто такие, и невидимые в темноте люди гремели засовом. Во дворе бесновались на цепях громадные псы, кидаясь на лошадей. К высокой, в два яруса избе, сложенной из толстых брёвен, примыкали низкие пристройки, вокруг всего двора шёл крытый навес. Нижний ярус избы служил амбаром, в жилое помещение вело крутое крыльцо с точёными балясинами. На стене висела прибитая гвоздями волчья шкура, растянутая кожей наружу.
Лошадей распрягал высокий старик. Он мельком взглянул на Варю и пошёл в избу, но снова вернулся.
— Только вот что, — сказал он, строго разделяя слова. — Чтобы никто не курил табаку. Это уж пожалуйста. Чтоб этого не было. У меня этого в заводе нет. И чтоб в шапках в избе не сидеть, — это уж пожалуйста.
— Мы некурящие, — сказал Безайс.
— Да, уж пожалуйста, — повторил старик.
Он повернулся и ушёл, твёрдо ступая обутыми в меховые сапоги ногами.
— Сердится, — тихо сказал скупщик.
— Чего же он сердится?
— Да что я вас к нему привёз. Он, видите ли, раскольник, старообрядец. Тут их вся деревня старообрядческая. Я-то у него всякий раз останавливаюсь, пушнину покупаю. Так что ко мне он привык.
— Ну а мы что же?
— Старой веры человек. Вот и боится, что вы его избу испортите.
— Как это — испортим?
— Плюнете на пол или из его кружки выпьете. Вы уж, будьте любезны, держите себя осторожно.
В просторных сенях стоял запах кожи и сушёных трав. Они отворили тёмную, из кедровых плах дверь и вошли.
Дом был старинный, дедовской работы. Стены из толстых, тронутых временем брёвен были прорезаны приземистыми окнами зелёного стекла. На стенах висело несколько густо смазанных охотничьих ружей, в простенке были прибиты большие оленьи рога. Один угол был сплошь завешан позеленевшими иконами, на которых едва можно было разглядеть строгие, носатые, с круглыми глазами лица угодников. Под иконами, на треугольном столе, лежали лестовки и оправленная в кожу книга с медными застёжками.
Семья сидела за столом. Старик, встретивший их на дворе, положил ложку и долго смотрел на Безайса, пока тот не догадался снять шапку. За столом, кроме старика, сидели двое высоких, хорошо сложенных парней и маленькая девочка. Молодая полная женщина доставала из печки горшки и шумно ставила их на стол, сердито двигая локтями.
Для них накрыли отдельный стол. Был какой-то пост, и им дали миску кислой капусты. Безайсу хотелось горячих щей, но об этом нечего было и думать.
— Еда для коров, — ворчал он вполголоса, ковыряя ложкой в миске. — Трава. Мне уже хочется замычать и почесаться боком о стенку.
Было поздно, в окно глядел высокий месяц, и хозяева ушли спать. Раскладывая по полу солому, Матвеев увидел, как Варя беспомощно бьётся над шнурками своего ботинка, намокшими и затянувшимися в тугой узел. Она трудилась, вкладывая в это всю душу, но у неё ничего не выходило.
— Давайте я развяжу, — сказал он под влиянием какого-то непонятного побуждения.
— Ах, что вы, — ответила она.
Он развязал узлы, чувствуя на себе завистливый взгляд Безайса. Она благодарила его с неловкой горячностью, и это вовлекло Матвеева в вежливый и скучный разговор, из которого он узнал, что в Благовещенске на прошлой неделе шёл дождь.
— А зачем вы ездили в Благовещенск? — праздно спросил он, накрываясь шинелью.
Она молчала долго — минуты две, и, уже засыпая, он услышал её ответ:
— У меня там подруга выходила замуж.
Это был её небольшой, крошечный секрет, о котором они никогда потом не узнали, — может быть потому, что не спрашивали. Подруга, Катя Пескова, курносая девушка с быстрыми глазами, выходила замуж за её, Вариного, бывшего жениха. Они настойчиво зазывали её на свадьбу, осаждали письмами, пока она наконец не приехала.
Жених был папин знакомый, тоже механик, служивший на пароходе «Барон Корф». Он был высокий, с чёрными, сросшимися над переносьем бровями и крутыми завитками курчавых волос на обветренном лбу. Жених приезжал только летом, в навигацию, привозя с собой запах угля и машинного масла. Он входил в ограду палисадника, прямой, степенный, застёгнутый на медные пуговицы форменного пиджака. Барина мама выходила на крыльцо, Варин папа выпрямлял грудь и щурил выцветшие в тридцатилетнем плавании голубые глаза, а младшие братья, которых папа почему-то прозвал «товарищами переплётчиками», врывались в комнату и оглушительно кричали, растерянно глядя на Варю:
— Жених приехал!
Варя выходила на крыльцо и целовала его в лоб, прикасаясь губами к красной полоске, оставленной тугой форменной фуражкой. Мама поспешно вытирала фартуком носы и рты своему выводку, а папа, солидно оглядываясь на соседей, смотревших сквозь палисадник, говорил, покачивая головой и распушив свои белые, по-морски подстриженные баки:
— Вот и я был когда-то таким же молодцом! — хотя все знали, что папа всегда был маленький.
Потом шли в столовую. Мама снимала со стола альбом в бархатных крышках, большую рогатую раковину, стоявшую вместо пепельницы, и накрывала стол блестящей, коробящейся от крахмала скатертью. Жениха сажали на диван с цветочками, между барометром и картой полушарий, и папа заводил с ним длинный разговор о реке, о фарватере и общих знакомых. «Товарищи переплётчики» стояли в дверях и панически смотрели голубыми, как у папы, глазами на жениха. Мама звенела у буфета стопками тарелок и говорила, улыбаясь круглым лицом:
— Да перестань ты, Дмитрий Петрович! Очень им интересно разговоры твои слушать!
А потом жених опять уезжал. Его провожали до пристани. Громадная река блестела быстрыми солнечными зайчиками. Китайские пароходы с пятицветными флагами бросали в прозрачное небо клочья рыжего дыма, оставляя за кормой широкие пенистые пласты. «Барон Корф» оглушительно ревел, лебёдка с грохотом выбирала из воды мокрую якорную цепь, Варин папа махал фуражкой и кричал что-то бесчисленным пароходным знакомым, а капитан, будто притворяясь спокойным среди этого столпотворения, отдавал приказания в машину по рупору. Ветер трепал красный с синим квадратом флаг республики, вода кипела и взлетала брызгами под ударами громадных зелёных колёс, а «товарищи переплётчики», объятые нестерпимым восторгом, носились по берегу и буйно размахивали соломенными шляпами на резинках, стараясь ободрить команду и пассажиров «Барона Корфа». «Барон Корф» поворачивался грузной кормой, на мачту взлетал синий с белым квадратом походный флаг, на палубе колыхались платки, и пароход уходил, оставляя две упругих гладких волны, блестевших радужными пятнами нефти. Папа брал маму под руку, «товарищи переплётчики» надевали соломенные шляпы, натянув резинки на подбородки, и шли по улицам, засунув руки в карманы. Подражая папе, они степенно рассуждали, что, пожалуй, давно пора сменить этого проклятого, старого, жалкого селезня — капитана «Барона Корфа», который того и гляди посадит судно на мель под Сретенском. Когда они переходили к личным делам капитана и начинали порицать его жену за вставные зубы и за привычку «вилять кормой», Варя обуздывала их угрозой заставить чистить крыжовник после обеда. С тех пор как у Вари появился жених, «переплётчики» молча извиняли её женские слабости и даже оставили в покое её полосатого кота, хотя в глубине души они считали его самым безответственным явлением природы.
В прошлом году, на троицын день, она гуляла с женихом и встретила на бульваре Катю Пескову. Жених угощал их малиновым мороженым, показывал, как надо снимать ключ с верёвочки, не развязывая узла, и провожал домой их обеих. Через несколько дней Варе принесли бессвязное Катино письмо с кляксами и бесчисленными ошибками, в котором она называла себя дрянью, бессовестной, развратной, а час спустя пришла перепачканная чернилами Катя и расплакалась у неё в комнате. Она говорила, что жизнь грустная, прегрустная штука и что лучше всего умереть.
— Отдай его мне, — умоляла она, торопливо вытирая слезы. — Ты его всё равно не любишь.
Сначала Варя даже рассердилась.
— Нет, люблю, — повторяла она настойчиво.
Но потом, когда Катя открыла ей сумасшедшие любовные бездны, в которых были и смерть, и жизнь, и сомнения, и восторги, — безумная смесь слез и восклицательных знаков, — она поняла, что её любовь обычная, серая, лишённая горячих радостей. Она колебалась несколько дней, а потом сказала Кате, что согласна. Пусть она берет его себе, если не может жить без него.
Это смешно — но Катя его взяла. Чем она окрутила его простое сердце, Варя не знала. Некоторое время она чувствовала себя несчастной, писала дневник и вечером ходила к скамье над рекой, где они поцеловались в первый раз. А потом как-то само собой все это прошло. И теперь, в Благовещенске, на свадьбе она спокойно поздравила молодых, закалывала невесте фату и танцевала с механиком польку под воющий граммофон.