Медленно ползли минуты и часы.
Нельзя было сказать точно — сколько времени протекло после катастрофы, после того таинственного взрыва, который выбросил трех человек за пределы земли.
Лизанька Штольц настойчиво уверяла, что прошла уже целая вечность, Громов в ответ философски пожимал плечами, а Щур погружался в какие-то сложные вычисления, результат которых был всегда различным.
— Брось считать, Мишка, устанешь, — говорила Лизанька. — Главное береги свое здоровье…
— Погодите черти, — откликался хмуро Щур, — вот как дважды-два, я докопаюсь до самой сути.
Время ползло непрерывным потоком и на его пути не было никаких отметок, никаких особых точек, которые можно было бы использовать для отсчета. В равнодушном свете холодных ламп день не сменялся ночью и утренняя заря не разгоралась на смену вечерней; лишь играли золотые блестки света в неровностях глянцевитого серого камня, ставшего тюрьмой для трех человек, перенесенных сюда загадочной прихотью слепого случая.
Часы на руке у Щура ходили как-то странно: после двенадцати они иногда показывали одиннадцать, иногда восемь, иногда вообще не двигались с места. Щур потратил немало времени на то, чтобы отрегулировать их ход, руководясь более или менее постоянными отрезками времени, протекавшими между подачами пищи в лифте — напрасно. Кончилось дело тем, что Щур сломал пружину и со злостью забросил часы в угол.
Радио безмолвствовало. После того как выразительная тирада Боба Уолкера прозвучала, искаженная репродуктором, под серыми сводами зала, ни один звук не был принят; настойчивые усилия Громова и Щура, десятки раз переменивших схему, не увенчались успехом.
Быть может именно это обстоятельство явилось причиной безмолвия приемника; есть основания думать, что если бы Громов продолжал работать на прежней схеме, на той самой, которая была выбрана начала и дала хорошую слышимость, сигналы профессора Джемса Хьюлетта, регулярно посылавшего в эфир свой вызов Жозефу были бы услышаны.
Если бы… Как часто приходится повторять эти два злополучных слова являющихся неизменными спутниками человеческих неудач. Однако, если бы сигналы Хьюлетта были приняты, то
его появление под сводами зала не было бы встречено с таким изумлением, с таким восторгом, с таким непередаваемым энтузиазмом…
Да, профессор Хьюлетт попал туда же, где, точно в пожизненном заключении, томились Лизанька. Щур и Громов. Вместе с ним туда попали и Элинора, и Дэвиссон, и Боб Уолкер.
Произошло это очень просто.
На мягких подушках лежал Громов, положив голову Лизаньке на колени. Щур строгал перочинным ножом какую-то дощечку, насвистывая какой-то мотив. Разговор не клеился — Громов и Лизанька вяло перебрасывались словами, надолго умолкая после каждой фразы.
— Что же ваше радио? — спросила уныло Лизанька. — Хоть бы Спасскую башню послушать… Бой часов и шум Красной площади.
— Захотела чего, — протянул Громов.
— Лучше споем что-нибудь хором, — мрачно предложил Щур, — все-таки веселей станет…
И, не дожидаясь ответа, он затянул срывающимся баском:
Потеряла я колечко,
Потеряла я любовь..
— Странная идея, — отозвался Громов.
Лизанька звонким сопрано подхватила припев. Не выдержал и Громов. Под гулкими сводами зала звучали, переплетаясь, многократно отраженные от гладких стен слова песни и точно бодрость и новые силы вливали они в истомленные сердца скучающих певцов.
— Со святыми упокой, упокой… — перешла Лизанька в мажорный тон, и все трое грянули:
Человек он был такой,
Любил выпить, закусить
И другую попросить…
Последние слова припева вырвались из зала наружу. Потому что перед изумленными взорами Лизаньки, Щура и Громова гладкая стена бесшумно отошла в сторону. Холодный свежий ветер ворвался в зал, растрепал взлохмаченную шевелюру Лизаньки и засвистал в алюминиевых мачтах ламп холодного света.
— Даешь свободу, — дико завопил Щур, но Громов крепко схватил его за руку.
— Погоди…
Металлический рычаг подъемного крана вдвинулся в зал и осторожно опустил на пол ракету Хьюлетта. Рычаг сейчас же отошел обратно; никто не успел вымолвить слова, как серая стена беззвучно задвинулась, закрывая за собой черное небо, усеянное бесчисленными звездами.
— Та-а-ак, — протянул зловещим тоном Громов.
Лизанька испуганно забилась в угол и закрыла лицо руками.
— Что же будет теперь, Ванька? — прошептала она чуть слышно.
Громов и Щур подошли к ракете и внимательно осмотрели ее со всех сторон. У толстого стекла, закрывавшего окно ракеты, Громов остановился и постучал.
— Наконец-то жители этой идиотской планеты вспомнили о нас, — сказал Громов, — только зачем же они являются к нам в танке?
Щур приложил лицо к оконному стеклу, пытаясь разглядеть что-нибудь в темных внутренностях ракеты. В эту минуту в ракете вспыхнул свет и Щур оказался лицом к лицу с хорошенькой американкой.
— Го-го, Ванька, — крикнул радостно Щур, — а, они, жители то есть, совсем ничего себе… На-ять девочка…
— Какая к черту девочка? — изумился Громов.
— Где девочка? — закричала из своего угла Лизанька.
Раздался звонкий лязг отвинчиваемой крышки. Громов и Щур тотчас же отошли от окошка и направились к переднему концу ракеты. Крышка сдвинулась и из горла ракеты показалась лысая голова Джемса Хьюлетта.
— Вот тебе и девочка, — сказал Громов с удивлением разглядывая вылезающего из ракеты Хьюлетта.
— Девочка будет, — уверенно сказал Щур, — я хорошо ее разглядел.
Подошедшая поближе Лизанька заметила:
— А они совсем как люди… Даже в очках.
— Who is you?[4] — спросил, задыхаясь Хьюлетт.
Щур развел руками.
— Не понимаю, — ответил он.
— Where are we? — сказал, вылезая из ракеты, следом за Хьюлеттом Уолкер. — Where is the departament of police?[5]
— Сколько же их там? — спросила Лизанька, заглядывая через плечо Щура в ракетное горло, откуда в этот момент показалась голова Дэвиссона.
Хьюлетт подошел к Лизаньке и положил ей руки на плечи.
— Ай… — взвизгнула Лизанька.
— How do you do[6], — успокоительно сказал Хьюлетт, разглядывая Лизаньку, которую он совершенно искренно принимал за обитательницу неведомой планеты.
— Отвяжись, старый хрен, не лапай, не твое — сердито сказала Лизанька.
— Ого, вот и девочка, — раздался голос Щура, — гляди, Ванька…
И Щур любезно подал Элиноре Броун руку, помогая ей вылезть наружу.
— Да, — глубокомысленно сказал Громов, — жители здесь что надо!