Хмурое, осеннее небо на сотни, на тысячи вёрст раскинулось над Приуральем, над уральскими горными кряжами, и дальше, над дикими утёсами, непролазными лесными урманами и бесплодными тундрами необъятной Сибири.
Октябрь в самом начале. По сю сторону Урала солнце ещё ласкает и греет усталых, заморённых летнею страдою людей золотыми лучами бабьего лета. А там, за Рифеем, или за Каменным поясом, как тогда называли уральский хребет, — там уже зима совсем надвинулась над землёю и готова засыпать всё кругом безотрадной сверкающей снежной пеленою...
Холодный ветер с Ледовитого океана, не задержанный ничем в своём быстром налёте, мчится предвестником буранов и свищет, и воет, и грозит притихшей земле, полуобнажённым лиственным лесам, треплет сухие былинки на обнажённых полях, пашнях и лугах...
Всё дрожит и трепещет под холодным дыханием северного гостя. Всё живое и растущее на корню сжимается, мертвеет или уходит в глубокие норы, в тёплые жилища.
Только хвойные деревья: пихты, кедры сибирские, вековые сосны да ели, которые тесной толпой стройных великанов стоят густыми рядами и кучками на пространстве сотен и тысяч вёрст, — только они, спутавшись корнями и ветвями, — наёжили навстречу вихрю свою иглистую, вечно зелёную одежду, переливающую различными оттенками... Они скипелись в девственную, непроходимую чащу, где и зверю тропы нет, где топору не прорубить себе дороги. И, словно подсмеиваясь над яростью северного вихря, покачивают только своими островерхими куполами. Так важно, степенно раскачивают вершинами... А в самом низу, у корней, и выше, где стройными колоннами темнеют вековые стволы, — там тишина, как во храме, и полумгла, как на глубине моря. Редко-редко пронесётся протяжный треск, словно могучий выстрел. Отжившее дерево, не выдержав напора вихря на опушке бора или не снося собственной тяжести, надломится, навалится на соседей-великанов да так и останется полулежать у них на плечах, пока совсем оно не истлеет и не стряхнёт его вниз новым порывом северной бури...
Если подняться на крыльях ветра и глянуть сверху на весь необозримый простор земель, пролегающих от Урала до Великого океана и от Ледовитых морей до границ многолюдного, загадочного Китая, — с этой высоты глаз различит огромные, светлые пятна, словно моря зеленеющей хвои; тёмные острова лиственных полуобнажённых лесов, изломы и провалы горных отрогов и цепей, круглые и островерхие вершины сопок и отдельных гор... Излучистыми широкими прогалинами между лесов и гор сибирские реки катят свои волны, отливающие под хмурым небом цветом новой стали.
Кое-где по берегам этих мощных, широких и глубоких потоков пятнами плесени, тёмными кучами, словно лишаи на здоровом теле матери-Земли, виднеются посёлки людские, деревеньки, городки, острожки (крепостцы) и целые города, не уступающие по виду и многолюдству любому богатому селу на Волге или на Каме-реке...
А в самом море зелёной хвои, спрятавшись между стволами вековых великанов, укрытые под их раскидистыми вершинами, притаились одинокие скиты, выселки, отдельные заимки, где несколько отважных пахарей-охотников из коренных сибиряков живут на диком приволье, далеко-далеко отбившись от людей.
Ещё дальше, по окраинам вековых лесов, по берегам Ледовитого океана и Белого моря, по извилистым побережьям Камчатского полуострова, на соседних островах, на просторе вечно обнажённых, никогда не оттаивающих тундр, — там изредка пятнами чернеют переносные, лёгкие юрты и вежи кочующих инородцев, вечно угрюмых закалённых детей этого сурового края земли.
Гораздо больше, чем людьми, эти все горы, леса и тундры Сибири заселены разным пушным и диким зверем: соболями, куницами, бобрами, медведем и лисицею... Олени многотысячными, пугливо-чуткими косяками бродят по простору полуоледенелых равнин и гложут серый, любимый свой мох — ягель, обгрызают молодые побеги жалких и чахлых кустарников, прозябающих кое-где на безлюдном просторном побережье Ледовитого океана. Земля гонит из плодоносных недр своих зелёные побеги. Но встреченные леденящим дыханием полярного ветра, они пригинаются к родной земле, у неё ищут и помощи, и защиты.
Зверье в Сибири уходит от людского жилья. Где гуще поселились люди, там меньше звериных и птичьих следов кругом... Но человек — самое хищное существо на земле. Он губит всё живое не только для своего насыщения, для прикрытия себя от холода и непогоды... Он умеет наживаться, богатеть, истребляя без счёту и без конца всех случайных своих, одетых тёплой, пушистою шкуркой, лесных соседей...
Серая белка, рыжая и тёмно-бурая лисица, серебристый лоснящийся бобёр, соболь — все они гибнут сотнями тысяч от стрел и метких пулек сибиряка-промысловика, охотника-зверолова...
Чуя свою гибель, избегая опасности, звери уходят всё дальше и дальше, в глушь, в непроходимую, девственную чащу урманов и болотных порослей... А человек всё дальше и дальше надвигается туда же следом за ними...
— В Сибири — соболя людей ведут... А куды? Бог весть! — толкуют сибиреня, местные старожилы. И тут же добавляют: — У нас, где чёрный лист, там и человеческий свист... А где она хвоя — тамо леший воет.
Правда, в море зелёных хвойных лесов не видно человеческих посёлков. Только извилистая, чуть заметная тропа зверолова бороздит лесной простор. Человеку нет свободного пути в зелёной чаще... И даже северному ветру нет пролёту в заповедную глубину вековечных лесов... Над вершинами да сторонкой проносится он и стонет, свищет над вершинами молодецким протяжным посвистом!..
Из Приуралья, из России сейчас один только путь, словно в сказке, пролегает и ведёт в эту заповедную, богатую и опасную страну, в привольную Сибирь.
Раньше, лет полтораста тому назад, много путей вело в этот благодатный и дикий край. С юга, от Урала-реки, с севера, от Печоры и Двины, от Архангельска и от Вологды, от Вятки и от Камы с Соликамском, — отовсюду был проторён широкий путь на Сибирь. Но теперь подошли другие времена.
Частые заставы поставлены по всей пограничной черте между Россией и Зауральем. Только через Верхотурье с Шуйского яму прямо на Обнорский ям, минуя Вологду, никак не иначе попадают в Сибирь и обратно купцы, служилые люди, частные лица и царские посланцы к разным князькам, ханам и контайшам калмыцким, к киргизам и к другим полусвободным кочевым племенам, чьи землицы тесно граничат с сибирскими землями, подвластными московскому государю, великому князю и сибирскому царю, Петру Алексеевичу.
Строгий таможенный досмотр производится в Верхотурье всему, что из России вывозится через Сибирь в Китай или ввозится из Китая и Сибири в пределы России.
Есть целый ряд заповедных товаров, которыми может торговать только казна или особые от неё поставленные агенты-скупщики.
Лучшие соболиные шкурки, стоящие сто рублей за сорок штук, бобры и лисьи меха, ценой свыше полтины за штуку, рога оленя-марала, корень женьшеня, золото песком и в слитках — самородное, — всё это частные лица не могут покупать или продавать свободно.
Промышленники и купцы, случайно раздобыв или купив что-либо из заповедных товаров, обязаны объявить о них в Приказной избе первого русского поселения, куда попадут. Там сдают они всю добычу по цене, назначенной от казны. За утайку таких заповедных товаров с целью продать их частным лицам или за рубеж по более выгодной и дорогой цене таможенные пристава отбирают у виновных всё их добро, все пожитки; сажают несчастных в тюрьму, бьют батогами...
Да мало ли что можно сделать по закону с людьми, которые смеют думать о собственной выгоде больше, чем о благе и доходах казны государевой?!
Трудна охота за сибирским пушным зверьем, за чуткими маралами, тяжела добыча целебных корней женьшеня, губительны отважные походы для розысков блестящего золотого песку...
Опасен единственный, «тесный путь» через Верхотурье, на котором купцов с их обозами сторожат и пограничные объездчики, и вольные ватаги разбойных людей, мало уступающие по жестокости и жадности служилым людям...
Но жажда наживы велика у торговых московских людей. И всё снося, всё преодолевая, тянутся они непрерывным двойным потоком: в Сибирь и обратно через «узкие врата», через уездный городок, через острог верхотурский.
А северный ветер, проносясь над землёй вслед за караванами, тоже проникает в небольшие ворота с башенкой, прорубленные в высоком деревянном тыну. Тын этот окружает весь острожный городок, крепостцу Верхотурье на берегу холодной шумливой реки, бегущей по каменистому руслу, мимо лесистых, тёмных берегов.
Одиноко стоит Верхотурье, как и все сибирские большие и малые города и остроги. На десятки и сотни вёрст кругом не видно другого людского посёлка. У самого городка ещё разбросано несколько не то пригородов, не то ближних посадов и деревень. А дальше — одни леса и скалы, между которыми змеёю вьётся и блещет холодная речная гладь...
Только вдоль Сибирского Большого тракта прерывистою цепью, — чаще, чем где бы то ни было, — расселились, разбросались одинокие избы с огороженными дворами, где проезжающие находят ночлег и приют в тёмные, ненастные ночи, в осенние и зимние непогодные дни... Кое-где темнеет не один, а сразу два-три таких постоялых, заезжих двора, образуя небольшой, затерянный в лесу, на крутом речном берегу или прямо в степи, торговый выселок.
На один лад, без лишних затей, но прочно построены избы таких дворов. Стены сложены из вековых сосен и лиственниц, обширные дворы с амбарами, кладовыми и кладоушками тоже покрыты и огорожены от налётов стужи, от набега лихих людей, своих, русских и кочевых туземцев. Все они не прочь напасть врасплох и пограбить соседей, особенно осенней порою или в самый разгар летних работ, когда мужики в поле, за работой.
Но и на полевые работы местный народ идёт с опаской: ружья, топоры берёт с собой, забирает рогатины — отбиться от зверя лесного, от рыси наглой, от людоеда-медведя одичалого и от калмыцких или киргизских ватаг, которые в самую страду рыщут вблизи русских посёлков, выглядывая себе добычу полегче.
На крутом повороте реки, вёрстах в полутораста от Верхотурья, у самого летнего перевоза темнеет над проезжей дорогой один из таких постоялых дворов.
Свежие срубы, новые крыши, — всё это недавно создано здесь руками человека.
Воет ветер, проносясь над коньком крыши, заглядывает, забирается в трубу и с протяжным стоном вылетает оттуда, опять уносясь на простор. А вслед за ветром из окон избы, прикрытых ставнями, со двора, с задворков усадьбы несутся на простор разные голоса и звуки... Треньканье двух балалаек, рокот бубна, обрывки весёлой песни, блеяние овец, глухое мычанье коровы, стук лошадиных копыт о переборки конюшни, смежной с самим жильём.
Сквозь прорезы ставень колючие, тонкие лучи света вырываются и пронизывают влажную тяжёлую тьму ранней осенней ночи.
В большой горнице с палатями, где всё неровно и слабо озарено светом лучины, потрескивающей в голбце, шумно и душно.
Обычно с курами ложатся спать не только деревенские люди, но и горожане в этих краях. И просыпаются чуть ли не с первой утренней зарею.
Сейчас же время близко к полуночи. А за длинным столом, словно на свадьбе, сидят мужики и бабы. В переднем углу — не молодой, но крепкий и круглый, как репка, купец в тонкой суконной поддёвке нараспашку, в шитой косоворотке. Его красное, потное лицо лоснится, глаза блестят. Целые ещё зубы, как у волка, поблескивают, когда он смеётся, причём его толстенькое брюшко так и колышется. А смеётся купец почти беспрерывно, по всякому случаю. Он что называется «весел во хмелю».
Рядом с гостем сидит огромный, широкоплечий седой старик в пестрядинной рубахе и домотканых портах, с ключами за поясом, — хозяин постоялого двора, Прокл Савелыч. Ему лет за семьдесят. Но только седина и багровый, почти бурый цвет лица выдают возраст Савелыча. Глаза старика сверкают не менее, чем у его сыновей и внуков, зубы так и белеют сильным двойным рядом, когда старик медленно расправляет свои седые усы, чтобы, не омочив их, пропустить стаканчик пенного.
По другую сторону купца сидит молодая красивая бабёнка в праздничном наряде, Василида, сноха Савелыча, и, жеманясь, взвизгивая, принимает угощения и любезности тароватого гостеньки, своего соседа, то и дело подливающего ей из сулеи мёду в тяжёлую кабацкую чарку. Муж Василиды, молодой, здоровый, но забитый и безличный на вид, белобрысый мужик, прислуживает отцу и гостям.
Кроме краснолицего и тароватого, очевидно, купца, здесь сидит ещё несколько проезжих обозников, возчиков, приказчиков и купцов, едущих в Сибирь или возвращающихся обратно домой, в Россию. Все пьяны и веселы, заигрывают с Василидой, перебрасываются шутками, пьют всё, что ни подадут на стол, и громко, не слушая и перебивая друг друга, рассказывают про свои дела, про различные приключения и страхи, испытанные в пути; они то целуют и обнимают, то ругают друг друга, не придавая никакого значения ни ругани, ни поцелуям.
Двое из приказчиков помоложе, добыв из своих пожитков балалайки, затренькали на них плясовую. Третий помогал им, колотя в небольшой бубен, вроде остяцкого, купленный где-нибудь по дороге.
Девочка лет пятнадцати, Софьица, сестра Василиды, черноглазая, смуглая и темноволосая, вся рдея от радости, от выпитой чарки мёду, от общего внимания, заигрываний и похвал, носится в пляске по свободному пространству избы, поднимая то одного, то другого плясуна из молодёжи. Но парни никак не могут угнаться за сильной, неутомимой плясуньей. Хмель вяжет ноги... И Софьица со смехом, с ужимочками деревенской кокетки, в то же время с чистотой ребёнка, поднимает и тормошит всё новых партнёров. Самой ей, видимо, хотелось бы плясать и смеяться без конца.
— Да будет тебе, Софьица... Присядь, погляди... Заморилась, чать? — обратилась к девушке Василида в то самое время, когда сосед-купец, окончательно размякнув, облапил красивую бабёнку и стал целовать её белую полную шею.
— Заморилась?! Гляди, хто, да не я!.. Э-эх, хто за мной, тот и мой!.. Валяй, Петенька, чаще играй... Степ, ошшо разок, покружим в кружок. Любо... «Ушёл милый за водой... Да кинул девицу с бядой!..» Ходи!..
— Ходи!.. — срываясь с места и начиная обхаживать вприсядку девушку, отозвался Степан, красивый молодой парень.
— Любо! Лихо! Здорово! — дёргая в такт руками и раскачиваясь на месте, подхватил краснощёкий гость-купец. — Вина давай... пенного! Браги... пивка холодного... Все пейте... За всё плачу... У нас ли мошны не хватит? Во какая... Здоровая...
И, бахвалясь, охмелелый старик вытащил с трудом из-за ворота толстый, кожаный кошель, потряс им в воздухе и брякнул о стол, так что лобанчики и серебряные рубли, завязанные в коже, издали резкий, жалобный звон.
Большинство из застольников и внимания не обратило на эту сцену. Но у Савелыча глаза так и заискрились. Насторожились ещё два-три человека: бедно одетый прохожий бобыль-мужичок, сидящий на отлёте, с краю стола; извозчик-сибиряк, из другого обоза, не того, с которым ехал бахвал-купец, да ещё двое проезжих, бедняки, попавшие случайно в компанию кутящих богатых купцов.
— Ты вот што... Ты кису-то попрячь. Сгодится ошшо!.. — наставительно, даже отводя руку купца, произнёс Савелыч и сейчас же крикнул сыну: — Митяй! Что там закочнел? Гоноши воровей... Пивка свеженького господину Петру Матвеичу, купцу именитому енисейскому... А ты, слышь, Василида, с поклоном подавай!..
— Рада радостью! — звонко отозвалась бабёнка, у которой тоже глаза так и разбежались при звуке серебра и золота.
— Не, буде!.. Попито!.. Не стану сам! — вдруг поднимаясь и обхватывая за плечи Василиду, пробурчал купец. — Спать пора. Слышь... петел поёт... Пора... На утре, на зорьке — трогать надоть... Фе-едь! — заорал он на рябоватого малого, одного из тех, кто играл на балалайке. — На зорьке в дорогу готовьсь.
— Готово всё, дяденька... Не сумлевайтесь! — ответил парень и с особенным жаром стал пощипывать певучие струны.
— Ладно!.. Я спать завалюсь... — продолжая опираться на Василиду, сказал купец. — Уж, хозяюшка, не прогневайся... У-у... Пыха, утеха моя... Проводи гостя... уложи старика... Одарю...
— И без подарков — твои слуги! — ответил за сноху Савелыч и подтолкнул её, чтобы она вела гостя на покой.
Видимо застыдясь и оробев, бабёнка как-то искоса поглядела на мужа, который стоял тут же со свежим жбаном пива в руке.
Митяй собрался было что-то сказать. Но его остановил строгий взгляд отца. Ещё раз толкнул Савелыч слегка бабёнку, и она, опустив голову, повела в светёлку раскрасневшегося, опьянелого старика-купца. Навалившись на неё всей тяжестью, пьяный что-то нашёптывал своей проводнице и довольно хихикал, даже захлёбываясь порой от удовольствия.
Муж, поставя жбан, двинулся было за ними.
— Митяй! Ты куды?.. А здеся хто же потчевать станет гостей дорогих? Оставайся... Я сам пойду погляжу, когда надоть буде... — остановил сына Савелыч, внимательным, острым взглядом провожавший купца и сноху.
Митяй поёжился, побледнел ещё больше и остался прислуживать гостям, которые, очевидно, не думали расходиться.
Посидев ещё немного со всеми, Савелыч поднялся во весь свой могучий рост, чуть не задевая за потолок головой, прошёлся по избе, заглянул на полати и, незаметно для остальных, вышел в сени, откуда небольшая лесенка вела в светёлку.
Ступени затрещали, когда на них тяжело ступил старик богатырь. Он остановился и стал прислушиваться. Хмельной купец за дверьми, в светёлке, всё повторял, о чём-то упрашивая бабёнку:
— Ну, постарайся... Ну как же?.. Неужто ж никак?.. И бросить?..
— Пусти... Оставь! — молила в ответ Василида. — Сам видишь: спьянел больно... Впусте всё... Пусти же ты меня... Не замай, не мытарь занапрасно...
— Спьянел?.. Може, правда... Кваску бы... Очухаюсь... Вот тоды... Озолочу... Красуля... Пыха... Утеха моя... Уте...
— Ладно!.. Квасу я тебе... Скорёхонько... Пусти, лих! — обрадовавшись, заговорила торопливо бабёнка. — Да не бойсь... Вернусь... Вот те Бог!
— Гляди... озолочу... — уже совсем заплетающимся языком ещё раз повторил купец.
Дверь раскрылась, и Василида, красная, с растрёпанными, влажными от пота волосами, прилипшими ко лбу и к вискам, оправляя сарафан, показалась на лестнице.
Наткнувшись на свёкра, она так и охнула в испуге:
— Господи... Богородица... Мамонки!.. Хто тут... Вы, батюшка?..
— Я, сношенька... нишкни... Не торопись, ясочка... Подь сюды... Квасу ему неси... Я пожду тебя здеся...
Выскользнув из-под лестницы, Василида в темноте нащупала дверь, взяла жбан из покоя, где сидели все гости, налила квасу из бочонка, стоящего в сенях, и вернулась к свёкру.
— Что льёшь-то, родименький... Жив-то буде аль нет? — шёпотом спросила она, услыхав, что свёкор что-то плеснул в жбан с квасом.
— Кое не жив?.. Один он, што ли? Сколь много народу с им... И чужих не мало... Пои знай, не бойсь... А я посторожу... Пощупаем его мошну-то... А наутро встанет, как встрёпанный... Небось!..
Успокоенная, Василида быстро опять поднялась в светёлку и подошла к постели, на которой уже храпел купец, не дождавшись квасу.
— Спит... Как быть? — спросила она свёкра, голова которого показалась теперь из-за двери.
— Влей в пасть маненько... Ишь, как раскрыл жерло-от!.. Поперхнулся?.. Ладно... Живёт... Проглонул?.. Добро-Слава те Осподу... Теперя можно...
И, смело подойдя к спящему купцу, лицо которого внезапно приняло синевато-багровый оттенок, Савелыч стал шарить у него на груди, доставая мошну на гайтане; а Василида, вся дрожащая, похолоделая, стояла у приоткрытой двери и прислушивалась, не идёт ли кто.
Снизу неясно доносился шум голосов. Внезапно прозвучал громкий крик Софьицы. Должно быть, её обидел кто-нибудь вольной выходкой и девочка испугалась слишком смелой ласки. Но сейчас же послышались другие, успокаивающие голоса.
Петухи завели вторую перекличку.
Савелыч уже развязал тугой узел на мошне пьяного гостя и успокоительно кивнул Василиде, которая при вопле Софьицы кинулась было к свёкру.
— Не съедят девчонку... у всех на очах... Пощупал хто-нихто покрепче, вот и орёт... Митяй тамо... Сторожи, знай...
Мошна была раскрыта, и дрожавшие пальцы старика жадно погрузились в гущу золотых и серебряных монет, которыми кожаный кошель был набит почти до отказа. Две или три щепотки уже были отправлены Савелычем в свой карман. Пальцы, словно непроизвольно, потянулись за новой щепотью, когда сильнейший стук раздался в ворота постоялого двора. Колотили изо всей мочи чем-то тяжёлым так сильно, что даже слегка вздрогнули стены этой отдалённой светёлки.
Свёкор и Василида застыли на минуту от невольного испуга. Савелыч быстро завязал по-старому мошну и сунул её за ворот рубахи спящему.
Ещё через миг Василида уже была внизу, ласково улыбаясь всей пьяной ватаге, тоже потревоженной громким стуком. Митяй, давно стороживший и ожидавший появления жены, так и впился в неё укоризненным взором.
А Савелыч, торопливо пройдя крытым двором к широким воротам, закричал сердитым, угрожающим голосом:
— Ково черти носят в ночь за полночь?! Не пущу, хошь подохните тамо, окаянные... Народ, гостей мне пужаете... Местов нетути... Всё полным-полно...
— Отворяйте, собаки!.. Алеуты!.. Моржи распроклятые!.. Живее, пока и ворота, и вы сами целы ошшо... Отворяйте, сучьи дети... — ответным криком донеслось с улицы. Голоса были хриплые, грубые. Кричали или пьяные, или очень озябшие и усталые люди.
И тут же сильные удары, словно наносимые тараном, стали опять потрясать раствор крепких ворот.
Почти все работники Савелыча, вскочив спросонок, толпились за спиной старика. Их озарял слабый свет зажжённых лучин в руках у двух-трёх пирующих, которые выбежали из горницы, потревоженные таким необычайным шумом.
— Да что же энто за грехи! Тати вы или грабители! што так ломитесь в ворота силом? Так, гляди, и у нас стреча припасена... Гей, Митяй, беги, неси, что у меня в опочивальне стоит, раздам малым... А я свой самопал возьму... Да прихвачу вон энто... Да в светёлку сбегаю, погляжу, хто там за воряги такие спокою добрым людям не дают?.. Слышь, и впрямь тати... Без телег... Без обозу... Одни конные...
С этими словами старик прихватил тяжёлый старинный топор-дроворуб, переделанный из стрелецкой секиры, зажёг толстую смолистую ветвь, приготовленную для освещения двора ночью, воткнул её вместо факела в расщелину между брёвен и пошёл наверх в светёлку, умышленно громко крикнув рабочим:
— Хватайтесь за дубье, робятушки! Разбирайте топорьё, рогатины... Ружьишки вам подаст сынок... Сломят ворота, ворвутся, тут их стреляйте, окаянных. Не задарма же грабителям шкуру отдавать.
И поспешными, широкими шагами он двинулся по лестнице наверх в светёлку.
Когда старик ушёл, за воротами наступила сравнительная тишина. Слышно было, как топтались, переступали и пофыркивали верховые кони, позвякивали уздечки и оружие... Несколько голосов о чём-то негромко толковали, переговаривались.
К рабочим торопливо вернулся Митяй. Он нёс три старинных пищальных ружья, большую роговую пороховницу и небольшой мешок пуль.
Парни живо вооружились. Трое стали заряжать свои самопалы. Остальные стояли наготове с топорами и рогатинами в руках.
Несколько обозных приказчиков достали с возов, стоящих тут же, ружья, кистени, топоры, всё оружие, каким приходилось запасаться, пускаясь в дальний путь по этим диким краям.
Таким образом, человек пятнадцать стояли наготове на крытом дворе осаждённой усадьбы.
— Митянь, аль и впрямь разбойники? — спросила Софьица у свояка. — Василида боится... Попряталась... Сказывала, чтобы я поспрошала у тея...
— Не знаю... Надо быть... Тятька бает... Почитай, што так... Без возов, чуть подъехали... Альбо — тати, альбо — служилый народ... Верхами, слышь... И пужают... грозятся, ругаются. Некому иному быть!.. Да, батько поглядит... Ён в светёлку пошёл...
Софьица, как мышка, движимая любопытством, кинулась по лестнице следом за Савелычем.
Старик успел уже распахнуть небольшое оконце светёлки и, перевесясь почти по пояс, старался разглядеть, кто стоит у ворот. Ветер сразу ударил ему в лицо вместе с редкими, колючими не то снежинками, не то крупицами инея, какие целую ночь носились по всему простору болот, лесов и полей, одевая всё густым белым покровом. Полог кровати, на которой лежал опоенный купец, вздулся, запузырился, как парус, и совсем покрыл спящего.
Когда глаза Савелыча привыкли к темноте и перестали щуриться от ветра и снежинок, старик различил внизу восемь конных фигур, двух спешившихся всадников, и, кроме того, две лошади были под вьюками, как это делают местные инородцы: тубинцы, киргизы...
В мутной предрассветной мгле осенней непогодной ночи рысий взор старика успел заметить, что всадники — не инородцы, одеты почти одинаково, в широких азямах, в островерхих шапках, с пищалями за плечами; у иных были ещё пики в руках. Разбойники, как знал старик, никогда не щеголяли в одинаковой одежде. Среди них всегда находились и простые мужики, и беглые ратники, и туземцы.
Чтобы лучше убедиться в своей догадке, Савелыч громко крикнул вниз:
— Што вы там за люди? Толком бы баяли, ничем ломиться в ворота.
— Вот мы те потолкуем! Сломим запоры... А нет, всю твою нору воровскую, барсучью подпалим с четырёх концов, чхнёшь тады! — крикнул снизу раздражённый, повелительный голос. — Мы — служилые люди ево царской милости, осударя царя Петры Алексеича... А ты нас татями обзываешь?! Добро, пожди!.. Отопри только!.. Будешь знать, собака!..
— Ладно, не лайся... Я сам полаяться могу!.. Служилый народ!.. Ноне што ни воряга, што ни насильник, то и служилым слывёт; так и зовётся... А пусти ево, он те горло перережет... Вон омёт поблизу... Дерни соломки пук, зажги... Погляжу я на вас, каки вы служилые люди? Тады и пушшу, честь честью. А не то...
— Шут с ним! — заговорил другой из всадников. — Кроши огонь, жги солому... Пусть поглядят, бобры трусливые, хто у ворот стоит... Правда, и им за шкуру сала заливают лихие людишки... Вот они с опаскою...
— Ладно! — согласился первый из говоривших.
Блеснули искры на кресале, ударившем звонко о кремень. Вспыхнул пук подожжённой соломы, и Савелыч смог убедиться, что у ворот его избы стоит отряд объездчиков-пограничников, а не разбойничья ватага...
— Вижу, ково Бог послал... Бегу отпирать!.. Пождать малость прошу честных гостей... — торопливо прокричал старик и бросился вниз, чтобы растворить ворота.
Василида, вынырнувшая откуда-то из боковуши и вместе с Софьицей слушавшая все переговоры, метнулась прочь с пути свёкра, но вслед ему успела спросить:
— Впрямь ратники?.. Стречать, што ли?..
— Стречайте обе... Слышала, чай, злыдня... Што пытаешь! — на ходу бранчливо ответил старик и через несколько мгновений сам широко распахнул обе половинки ворот и с поклоном запричитал: — Просим милости гостевать, гости дорогие... Вся изба ваша, кормилицы вы наши!.. Пожалуйте рабов своих великою милостью...
Но прежде чем в тёмном прорезе ворот показался кто-либо из приезжих, порыв ледяного ветра ворвался в загороженное, наполненное людьми пространство, бросил в лица стоящих впереди целые горсти колючего инея, заколыхал длинное, красноватое пламя смолистого факела, затушил пучки лучины в руках у двух рабочих, светивших непрошеным гостям.
Не замеченными среди наступившей темноты двое пеших и один всадник появились на крытом дворе, и один из них, оттолкнув Савелыча, схватился за половинку ворот, как бы опасаясь, чтобы их не захлопнули внезапно.
— Што за темь напустили?! Стой все, не шелохнись! — крикнул один из вошедших.
И все невольно вздрогнули от неожиданного властного и громкого оклика.
— Въезжайте, робя, без опаски! — крикнул тот же голос остальным всадникам, которые тесной кучкой сбились у самых ворот, выжидая, что скажут посланные вперёд товарищи. — Жалуй, Василь Антоныч, беспечно...
— Тут мы, — первым въезжая по бревенчатому насту, отозвался коренастый, сухощавый брюнет, лет сорока. Его чёрная вьющаяся борода и усы теперь казались совершенно седыми он снежного налёта.
— Здорово, мужичье да купцы, господа почтенные. Свету поболе несите... Где изба? Поморозили нас, проклятые... Да убрать всё это дубьё и ружьишки... Ну!..
И всадник, очевидно атаман всей шайки, навёл на кучу работников и приказчиков, стоящих в ожидании, тяжёлый пистолет, который ещё за воротами достал из-за пояса.
С глухим говором стали уходить в глубину двора работники, скрываясь за дверью людской кухни и унося топоры, рогатины и вилы. Вооружённые приказчики двинулись к своим возам, складывая на места припасённое оружие.
Савелыч уже раскрыл дверь, ведущую в сени и в горницу, и с поклонами зазывал непрошеных гостей. А Василида стояла на пороге с подносом в руках, уставленным чарками и сулейками с хлебным вином и мёдом.
— С холоду — обогреться прошу перво-наперво! — пригласил Савелыч. И тут же поспешил к тому всаднику, который разогнал его челядь. Тот собирался сойти с коня и, медленно высвободив из стрёмен свои озябшие, окоченелые ноги, с трудом занёс правую на круп лошади, чтобы лезть с седла.
— Ин, помогу те малость, дай, господине! — услужливо предложил старик, затем, не ожидая ответа, почти снял, как ребёнка, и поставил на землю старый великан своего сердитого и довольно грузного гостя.
— Спаси тя... Не трудись, и сам бы слез... Не на сопку бегчи... А обогреться нам всем надо, это правое твоё слово... Загинь я, Васька Многогрешный, коли мы не промёрзли до самой до печёнки. Всю ночь блукаем... Добро, што навёл нас Господь на твой дворишко... Ну-ка, хозяйка, пригубь сама первая малость... не приворот ли в чарке? Мы люди дорожные, про всё осторожные... Вот и ладно, — сплюнув, продолжал он, видя, как Василида сделала добрый глоток из полной чарки. — Теперя — долей, водолей, а я — одолею!..
Приняв первую чару, он подождал, пока все его товарищи, тоже сошедшие с лошадей, разобрали чарки, и медленно осушил всю довольно объёмистую чарку.
— У-у, сразу огнём по суставам да по жилам водка прошла! — тряхнув головою, сказал Многогрешный. — Ну, братцы, теперь и в избу можно. Ты, Сенька, другую чару пей, всех коней примай, на место поставь... Пусть тебе челядь тут подсобит... А посля — у ворот настороже останься... Да, слышь...
И, пригнувшись к уху Сеньки, Многогрешный внушительно стал ему что-то шептать.
— Слышу... Не прогляжу... Никого не выпущу! — почти громко ответил начальнику высокий, худой, как жердь, казак с красновато-бурым, загорелым лицом и широкой, выпуклой грудью, обличавшей в этом тощем человеке огромную силу.
Схватив поводья коней, оставленных товарищами, он громко заорал:
— Черти, хто тута есть? Убирайте скотину, не то я вас...
Несколько рабочих, которых уже успел кликнуть в это время старик, быстро явились на зов и поставили к яслям прозябших, голодных коней, которые сейчас же принялись за корм, обильно насыпанный им в кормушки.
Чуть позже сторожевой казак выпил подряд ещё целых три чарки, закусил от громадного ломтя хлеба, круто посыпанного солью, который ему принесла Софьица, и с куском в руках, нахлобучив на брови меховую шапку, плотно закутавшись в мохнатую бурку, уселся на пороге закрытых теперь ворот, громко чавкая.
— А народишку у тея, хозяин, не мало гостюет! — заметил Многогрешный, окидывая взглядом большую горницу, довольно хорошо теперь озарённую двумя смоляными факелами и несколькими пучками горящей лучины, куда провёл нежданных гостей Савелыч.
Все девять казаков-объездчиков заняли места за большим столом, посадив в переднем углу Василия Многогрешного. Проезжие гости, купцы и приказчики, уступили им места. Иные разместились на лавках, стоящих вдоль стен, другие полезли на полати, где и раньше виднелось несколько копошащихся фигур. А некоторые и совсем ушли на двор наведаться к своим возам, хорошо ли они увязаны, не подбирается ли к ним кто под шумок. Из морозной ночной темноты сразу попав в тёплое, светлое помещение, подбодрённые водкой, иззябшие казаки оживились, усталь как рукой сняло. Они и забыли, что всего четверть часа тому назад валились с коней от озноба и устали. Теперь им хотелось шуметь, говорить, плясать, как, должно быть, плясали и шумели здесь все эти люди до прихода нежданных гостей, казаков.
— Што ж притих весь народ? Али нас так спужались? — спросил Многогрешный, обращаясь ко всем. — Так мы страшны одним лиходеям, злым людям, ворогам земли и его царского величия, осударя Петры Лексеича... А ины люди — живи себе да здоровей, да мёд-вино пей-попивай... и нам подавай... Ха-ха-ха!..
И черноволосый живой Василий залился довольным смехом.
— Только штой-то у вас парней много, баб мало! — заговорил он снова, охватывая за плечи Василиду, которая наливала ему новую чарку вина и подавала закуску.
— Ничего, гостенька! На што я годна, постою и одна... А чево не могу, на то не погневайся, в ином месте поищи! — увёртываясь, с лёгким смехом ответила бойкая бабёнка. — Вон девонька мне поможет, чево может! А она плясать горазда! — указывая на Софьицу, помогающую ей служить, сказала лукавая бабёнка. И, выходя из горницы, поманила за собой мужа.
— Митька, гляди, больно не хмурь харю-то... Видишь, пьяный, озорной народ. Али жисти твоей и моей тебе не жаль? Потерпи. Авось меня не убудет... Слышь!
— Терплю я... давно... — каким-то глухим, сдавленным голосом отозвался муж. — А, слышь, и на топор у меня руки таково чешутся... Слышь...
— Вот што, Мить... Уйди ты лучше со двора куды, слышь? Христом Богом тея молю. Уйди ты хошь на энту ночь...
— Уйти?.. Уйти тебе... А ты?.. Ишь... Уйти, баешь?..
— Вы тут што? — вдруг послышался за спиной у них голос Савелыча.
Он тоже вышел из горницы в тёмные сени, где его сын и невестка вели беседу, и, двинувшись на голоса, отыскал их.
— Да, вот, слышь, батя! — поспешно отозвалась бабёнка. — Митяю сказываю, по дому помог бы мне што...
— Помог бы тебе? Сама здорова, себе поможешь... К гостям ступай, подавай, чего спросят... А мне с Митькой тута надо...
Василида быстро юркнула в горницу, а старик обратился к сыну:
— Зипун одевай, тулуп возьми, пимы... Доху ли невелику вздень... Коня я тебе за хату через лаз выведу... К куму скачи... К утру поспеешь... Пущай сюды со всеми робятами своими да с припасом воинским поспешает. Чует моё сердце: добром у нас с гостями нашими не кончится... Старшой их почал уже к купцам привязываться... Опросы да расспросы: хто да откедова? Получил бы своё, да и отстань... А он — нет... Авось к обедам кум с подмогой подоспеет. Они теперя с морозу разомлеют, спать завалятся... Авось до полуден заснут. Мы будить не станем... А тут и кум со своими... Быдто ненароком, проездом... Оно неё лучче будет... Скачи... Поспевай...
— Тятенька, да ты бы ково...
— Ну, не шамаркай... Коли тебя шлю, перечить мне не станешь ли? Не знаю я, што делаю?.. Снаряжайся... сторож-то приворотный ихний, кажись, уже свалился... Пойду, погляжу... Снаряжайся да к лазу приходи... И кремневик возьми... Неравно на зверя али на лихова человека в пути набежишь. Всё оборона...
И не слушая никаких возражений, старик двинулся к воротам.
Казак, оставленный там настороже, действительно, сморился и спал, громко похрапывая на весь двор. Но он, как сторожевой пёс, лёг поперёк ворог, и, не сдвинув его, их нельзя было отворить.
— Ладно, сторожи в пусто место! — пробурчал Савелыч и повернулся к стойлам, где десятка четыре крепких мохнатых сибирских лошадок дремали на подстилке или стояли, понуря голову, и жевали, пофыркивая, заданный им корм.
Лошади самого Савелыча стояли за особой загородкой, в углу стойла. Здесь стена лошадиной теплушки выходила прямо в поле. Небольшое оконце, прорезанное в этой стене, теперь было заткнуто пуком соломы.
Лёгким пинком ноги поднял старик буланого конька, мирно дремлюще кормушки, на ощупь нашёл и снял со стены попону и стал прилаживать седло, тут же приготовленное в углу. Кинув затем поводья на шею осёдланной лошади, Савелыч подошёл к стене, выходящей в поле, упёрся ногами покрепче в землю и на высоте своего роста вытащил поперечное бревно, аршина два длиной, из стены, которая казалась такой крепкой и неподатливой на вид.
За первым бревном последовало второе... третье... И скоро нечто вроде калитки зазияло в разобранной стене, дремлющие кони зашевелились, поднялись и стали вздрагивать от внезапно налетевшего холода.
А те, что не спали, бросили еду и стали чутко прислушиваться, словно стараясь разгадать, что творится там, за перегородкой, в углу их, спокойной до этих пор, теплушки.
— Ты, што ли, Митяй? — негромко спросил старик, замети, что из темноты надвигается на него какая-то чёрная фигура.
— Я, тятька! — ответил сын, тепло одетый, туго подпоясанный, с тёплыми рукавицами и тяжёлым кремневиком в руках.
— Ну, с Богом!.. Я выведу коня... Садись и катай... Да сам не мешкай и кума проси поспешить...
— Ладно! — выходя из пролома в поле за стариком, отозвался Митяй.
На воле было гораздо светлее. Парень сел на коня, подобрал поводья и мелкой рысцою двинулся в путь, раскачиваясь в седле.
Проводив сына взглядом, пока можно было видеть за кустами, подбежавшими здесь к самой избе, старик вернулся в теплушку и принялся закладывать лаз.
Вдруг какие-то две фигуры прошмыгнули сюда со двора и направились к выходу в поле.
— Стой... Хто вы?.. Куды вы? — окрикнул старик, загораживая им дорогу.
Но остановить он успел только одного. Другой прошмыгнул мимо Савелыча, грузно перекинулся через брёвна, уже закрывавшие низ потайного выхода, и скрылся в кустарнике, только сучья захрустели под его тяжёлыми шагами.
— И штой ты, пусти, Савелыч. Нешто не опознал? — торопливо, вполголоса заговорил перехваченный мужик. — Али тебе корысть какая, коли мы попадём объездчикам в лапы?.. И то они грозятся, что наутро обыск учнут, у всех листы пропускные есть ли да отписки приказные, подорожные... А у нас, сам ведаешь, каки отписки... Пусти же... Мы последили за твоим Митянькой... Вот и норовим уйти за добра ума... Оставь, слышь...
И второй из оборванцев, который во время пирушки сидел в углу горницы, алчно поглядывая на пирующих, почуяв, наконец, что могучий старик не сжимает ему руки своими железными пальцами, метнулся к выходу и исчез вслед за первым.
В это мгновение ещё два мужика из той же компании появились из-за перегородки, где, притаясь, ожидали, как пойдёт дело. Молча пробежали они мимо старика, нырнули в дыру и, согнувшись, стали убегать между кустами.
— Ну, оно и лучше, што эта рвань сбежала! — подумал вслух Савелыч, спешно закрывая потайной лаз. — Из-за их и сам в ответ пойдёшь... Сыск чинить хотят! Туды ж! Известно, какой сыск у служилого люда! У казаков, у насильников! Содрать, что мога, с торговых людей... Ин, ладно... Поспрятать кой-што надоть-таки...
Заложив последнее бревно так, что и следа не осталось от широкого пролома в стене, Савелыч торопливо перешёл в горницу.
Здесь он застал настоящее сонное царство.
Хмель и тепло взяли своё. И постояльцы, кутившие тут, и нагрянувшие после казаки-объездчики — все спали, пристроясь кто куда, на лавках, на полу, подостлав азямы и полушубки, на полатях и даже под столом. Огни догорающих факелов тускло освещали картину, сливаясь с бледными лучами зимнего рассвета, который глядел в щели ставень.
В одном углу, на нескольких попонах и тулупах, раскинулся Василий Многогрешный, без всякого стеснения принудивший и Василиду улечься с ним рядом. Даже теперь, во сне, он обнимал её одной рукой.
— Проклятые!.. — сквозь зубы прошептал старик. Руки у него сжались и глаза забегали кругом, словно ища, что ухватить. Чем перебить всю казацкую эту ватагу, нагло ворвавшуюся в мирную обывательскую усадьбу?
Но старик быстро овладел собой, только зубы, здоровые ещё и крепкие, заскрипели у него против воли и лицо покрылось багровыми пятнами.
Стараясь не задеть спящих, подобрался он к снохе, осторожно разбудил её и, дав знак идти за ним, вышел из горницы.
Быстро поднялась бабёнка, оправила сарафан, повойник, сбитый в сторону, убрала пряди волос, выбившиеся из-под него, и, с потупленной головой, поспешила вслед за свёкром.
— Ключ бери, открой подвалье, погляди, по пути, не бродит ли хто ненароком поблизу... А я скоро приду, из светёлки туды же кой-што повынести надо... — шепнул снохе старик, едва Василида успела прикрыть за собою двери.
— Неуж купец?.. Неуж купца хоронить хочешь?
— Ду-ура!.. Без меня ево похоронят, когда час придёт... Дрыхнет твой купец, не пужайси... Есть што и получшо ево, старого бражника, у нас в светёлке... Ступай... Ну!.. Рожа бесстыжая… всесветная!..
Ничего не ответив на незаслуженную обиду, Василида прошла крытым двором на второй, открытый, но обнесённый таким высоким, прочным тыном, какие бывают только в небольших сибирских крепостцах.
Среди этого двора насыпной холм, поддерживаемый угольным срубом изнутри, служил входом в подвалы Савелыча.
Едва Василида вошла в первую, незапертую часть подвала, служащую погребницей, к ней навстречу кинулась Софьица.
Девушка до этого времени притаилась за большой пустой бочкой из-под квасу. Одежда на ней была вся изодрана, лицо исцарапано, на оголённых плечах и на груди виднелись красные пятна — следы грубых казачьих пальцев, сжимавших нежное девичье тело без всякой пощады.
— Ты, сестрица?.. Ищут они меня? — со страхом зашептала иззябшая перепуганная девочка.
— Нету... Дрыхнут... А тебе таки удалось урваться, болезная?
— Урвалась-таки, урваласи... ох... Тольки уж как — и сама не помню, сестричка! А што они, аспиды? Всё дрыхнут? Подпалить бы их... Убежать бы мне куды, родимая...
— Куды бежать? Зимно, морозно. Поколеешь. На вот ключ. Отомкни подвалье-то. Свёкор сюды нести штой-то сбирается... Помоги. А я к Мосейке к мому сбегаю. У стряпки он в куфне с Наташкой. С вечера не побывала я у малого. Што с ним — не знаю. Сердечушко щемит, ровно беду чует.
Сунув ключ девушке, Василида быстро пошла к небольшой закопчённой двери в углу двора, где помещалась людская кухня и теперь спал двухгодовалый мальчик, сын её.
Когда бабёнка закрыла за собой скрипучую дверь, с печи стала спускаться стряпка, пожилая грязная баба.
Кое-как плеснув из ковша на лицо водой и осеня лоб крестом, она взяла вёдра и пошла принести воды. Со скамьи в углу поднялась девушка лет семнадцати, некрасивая, рябая и слепая на один глаз. Машинально она протянула было руки, чтобы покачать стоящую рядом люльку ребёнка. Но увидя мать, наклонившуюся над сыном, потянулась, зазевала, прикрывая рот рукой, и сиплым голосом заговорила:
— Ништо. Спал тихо твой Мосейка. Соски, почитай, и не просил. Ты побудь с им. Я скоро!
И, зевая, почёсывая свои взлохмаченные, слипшиеся пряди волос, заплетённых на две тонкие косички, девка вышла из кухни.
Ребёнок спал, раскинувшись от духоты в своей неприхотливой постельке. Одна его полненькая розовая ножка была закинута за борт колыбели.
Внимательно разглядывая спящего мальчика, Василида безотчётно прильнула к этой ножке губами и впилась в неё долгим, нежным, но осторожным в то же время поцелуем.
Грудь у неё заходила ходуном, словно бы давно сдержанные рыдания теперь стремились прорваться на волю.
— Маинька... Сиси... — просыпаясь внезапно, с улыбкой протягивая руки к матери, потребовал ребёнок.
Выхватя его из колыбели, Василида села, прижала мальчика крепко к груди и беззвучно залилась слезами.
Мальчик сперва с удивлением смотрел на светлые капли слёз, которые быстро, одна за другой так и скатывались по щекам на подбородок и на грудь матери.
Потом, как будто почуяв, что его матери тяжело, что это слёзы глубокого горя, слёзы надорванной, измученной души, ребёнок стал закрывать Василиде глаза, мешая плакать, отирал ей слезинки, и кончилось тем, что сам заревел на всю кухню.
— Нишкни, нишкни, родимый... Вот на сиси... Помолчи! Вот попляшу я с тобою! — стала теперь утешать ребёнка мать. — Агу, агунюшки... Смейся, мой душонок... Хохотунчик... Слушай песенку!..
И она принялась напевать, приплясывать с малюткой, стала улыбаться ему, хотя слёзы неудержимо так и катились из воспалённых глаз, окаймлённых чёрными кругами от бессонницы, от устали и от муки душевной и телесной.
В это время Савелыч подошёл к подвалу с тяжёлым мешком на плечах, который вынес из светёлки.
Увидя Софьину, ожидающую его у приоткрытой двери, он весь потемнел, нахмурился.
— Эк, они тея, окаянные... Погибели на них нет, на иродов... Ну, добро... Ты, слышь, подь, одень што иное, поцелее. Я и сам тута справлюсь... Да, углядел я, тамо стряпка по воду пошла. Гляди, не выпустит её идол, што при воротах поставлен настороже... Краше бы она и не тормашила его... Пусть подоле подрых бы... Перейми стряпку-то, коли поспеешь...
Софьица поспешила исполнить приказание старика.
Савелыч, не опуская тяжёлой ноши, сошёл в подвал, прикрыл за собой дверь изнутри на засов, зажёг светец и лопатой, стоящей тут же, словно наготове, стал в одном углу разгребать землю.
Скоро открылась подъёмная дверь в другой, потайной подвал. Вернее, то была большая яма, «похоронка», где на случай грабежа или пожара старик приберёг всё, наиболее ценное из имущества.
Теперь из мешка он вынул несколько шкурок собольих, лисьих и песцовых, всё запретный товар, высокой цены и качества. Потом добыл небольшой, обитый моржевой кожей и окованный ларец, очевидно с деньгами.
Всё это он опустил в «похоронку», закрыл снова дверь, засыпал её землёю, утоптал... И через полчаса — даже следов не осталось того, что тут хранится что-нибудь на глубине двух-трёх аршин под землёю.
Когда старик вернулся в горницу, весь двор был уже на ногах.
Казак, спавший у ворот, разбуженный стряпкой, выпустил её к соседнему ключу набрать воды. Но сам, видя, что день занимается, что рабочие Савелыча уже завозились в конюшне и во дворе, решил разбудить начальника и товарищей.
Хмурые, не выспавшись, не отдохнув порядком, поднялись они вместе со всеми случайными гостями Савелыча.
— Где хозяин? Бабёнка куды сбежала? — крикнул Васька Многогрешный, едва раскрыл глаза и встал со своей походной постели.
Когда прибежала Василида, он потребовал вина опохмелиться, хотя и вчерашний хмель ещё туманил ему сознание и вязал язык.
— Как будет твоя милость? Не позволишь ли нам со двора съезжать? — робко подойдя к столу, где сидел Многогрешный со всеми товарищами, спросил один из приказчиков, которого отрядили остальные постояльцы.
— А вот раней догляжу ваши столпцы да товары... Нет ли самовольных торгашей али товаров запретных?.. Тоды и убирайтесь ко всем чертям на кулички! — угрюмо ответил Многогрешный.
Сейчас же пятеро из стрельцов пошли к возам, где заставили хозяев развязать свои тюки, так старательно и прочно увязанные.
Пока приказчики с помощью работников Савелыча возились у товаров, два пожилых купца показывали все бумаги и документы Многогрешному, а тот сидел и ломался перед ними не хуже Верхотурского воеводы, которого видел на Приказе.
— Писано: «Едет купец Григорий Осколков с троима возами, а при них два приказчика да четыре возчика»... Хто буде из вас Гришка Осколок?
— Я Осколков! — степенно кланяясь, ответил первый, широкоплечий пожилой брюнет, с благообразным лицом и окладистой бородой.
— Ладно. Далей: «Купец вологодской Ванька Савватеев с чотыре воза и один прикащик да двое возчиков при ём». Ты, што ли ча?
— Мы, мы и будем... А приказчики и челядь — при возах... Погляди, коли желаешь... Всё, как прописано...
И рыжебородый юркий купец стал учащённо отвешивать поклоны объездчику. А сам, сунув руку за пазуху, достал оттуда, очевидно, заранее приготовленный свёрточек с рублёвиками и положил его на стол перед Многогрешным.
— Энто што же? За што же? Кажись, пока не за што? — спросил последний, в то же самое время загребая и пряча свёрток в карман.
— А так, значит, как оно водится... Для-ради знакомства. Прими, не потребуй. Выезжать совсем станем — ошшо поклонимся. Лих бы не сильно нам возы растрясали. Увязать апосля — кака работа, сам ведаешь.
— Ладно. Федька, подь, скажи, не очень бо тамо наши... Пусть поглядят товарищи, што надыть. А зря — не ломать тюков. Што получче, чай, при себе купцы-господа берегут. Найдём, коли пошарим.
Пока один из казаков пошёл исполнять приказание начальника, Многогрешный продолжал читать подорожные пропускные столбцы: «Петька Худеков с двома возами, да двое приказчиков, да двое возчиков из Пекингу, из китайсково городу».
— Энто хто же будет? На полатях, тамо, што ли, сидит, к нам сюды не жалует? Ась?
И стрелец кивнул на полати, где темнели две-три фигуры, очевидно не решавшиеся слезть и предстать пред очами объездчиков.
— Не. На полатях — подьячий какой-то... И с двомя полонёнными из Апонии, слышь, из самой... А наш Петра Матвеич спит ошшо в светёлке... Туда ево с вечера хозяюшка моя свела... Больно хмелен был старик. Вот на покой и ушёл, — отозвался Савелыч.
— Ничево. И до светёлки твоей дойдём-доберёмся. Всё в свой черёд. Видно, гусь закормленный, коли при одном при ём, при двух возах четыре души приписано.
Издалека едут... Из самово Китая, слышь, города... Поглядим, пощупаем! Вы вон двое только туды сбираетесь. А он уже оттеда... Вот ево нам и надоть... Поезжайте со двора. Вас отпустят... С Богом...
Пока обрадованные оба купца, отдав поклон, стали натягивать на себя верхнюю одежду и подпоясываться, Многогрешный крикнул людям, сидевшим на полатях:
— Гей, вы тамо!.. Ползи суды, к свету... Што за люди? За какими делами и куды путь держите?.. Каки ваши будут письма, прописки да огписи?
Повинуясь отклику, с полатей слез и приблизился к столу человек лет тридцати пяти на вид, худощавый, светловолосый, с курносым носом и тёмными, бегающими глазами, которые особенно пытливо, почти враждебно вглядывались в каждого, с кем встречался их хозяин. Одет он был чисто, но довольно бедно, так, как одевались в то время приказные попроще.
За ним слезли и стали поодаль ещё два человечка, маленького роста, одетые наполовину по-крестьянски, в лаптях, в простых рубахах и портах, но в потёртых кафтанах с камзолами, которые были им очень велики. Косые, узенькие глазки, смуглые, обветренные лица, чёрные, жёсткие волосы, словно из тонкой проволоки, — всё говорило о монгольском происхождении человечков. Но в то же время они не походили на тунгусов, калмыков или китайцев, которых хорошо знали в Сибири.
— Что за люди?! Откуда? Ты сам хто? Слышь, давай ответ! — прикрикнул Многогрешный на приказного, стоящего впереди.
Тот так и упал на колени, добивая земной поклон.
— Твой раб, государь милостивый! Холоп твой, Ивашка Нестеров, челом тебе бьёт. Вот тута все наши прописки и сказни! — подавая казаку два тёмных свёртка желтоватой бумаги, продолжал он. — А эти двое апонские люди из града Эдо. Больше их было. Всех одиннадцать человек на бусе[1] на ихнем бурею прибило к нашим берегам. Семеро померло с нужды да с хвори, покуль наши их нашли. Четверо осталось... Отписано было про них государю-батюшке. И приказ пришёл: везти их в Питербух-город без мешканья.
— Где же всё время пребывали энти апонцы? Почему не четверо их. Куды теперя едешь с ними? Ась?
— Поизволь поглядеть в столпчик: тамо прописано.
К Верхотурскому воеводе мы из Якутского посыланы. А оттель — куды Бог пошлёт, коли не к самому царю-батюшке... А раней придётся нового нашего воеводу и губернатора всей Сибири повидать, князя Матвей Петровича света Гагаринова.
— Нетто едет новый воевода? — всполошившись, спросил казак.
— Едет, слух слывёт, к Верхотурью подъезжат уже... А двоих апонцев из четверых потому везу, что достальных двое изменник Данилко Анциферов увозом увёл в те поры, как смерти предал отамана Отласова и сам с товарищи мятежом замутился.
— Данилко Анфицеров? Атласова атамана убил? Чево байки плетёшь. Гляди, кабыть тобе языка я к пяткам за то не вытянул.
— Язык мой, воля твоя. А я правду баю... Было дело воровское. Той Данилко со товарищи заводили круги... И знамёна выносили. И спор у них пошёл тута так, што каршами да бердышами били один другого под знамёнами. И назвали Данилку отаманом... И ушли из Нижнего якутского острогу. Только теперя уже тот вор, изменник окоянный, Данилко, пойман и с товарищи. Казна осударская у их отымана... Вот, лих, не доспели разыскать: куды он подевал полонённых двоих апонцев. Розыщут их — за нами следом к царю пошлют, слышь... А над мятежными — суд учинён. Не долго им ещё ходить по белу свету...
— Ну и вести!.. Тута, в тайге живучи, и не спознаешь ничево, пока людей не стретишь... — задумчиво проговорил Многогрешный. — Поймали товарища! А давно ль мы с ним на неверных, на воровских князьков, на тубинцев да иных разбойников хаживали. Ин, добро. Кому повисеть суждено, тот не утонет, не мимо сказано... Вы што же? — обратился он к двум японцам, стоявшим в выжидательной, но бесстрастной позе. — И впрямь по-нашему малость разумеете, по-русскому? Как вас звать? Хто таки будете? Говори.
— Моя — Такаки-сан! — приседая, отозвался первый японец. — Акацуто-сан, — указывая на товарища, прибавил он.
— «Сам», «сам». Ишь, каки ободранцы-бояре... Всё «сам»... Я сам с усам, гляди, нос не порос! А хто же там у вас самый главный в Эдо, в городке? Набольший, господин? Разумеете по-нашему, по-русски?
— Русья знай... знай! — оскаливая белые, мелкие, островатые, как у рыбы, зубы, — залепетал японец. — Иэдо — тако... тако...
И он развёл широко руками, желая показать обширность города.
— Иэдо — а! Кароси се... Ц-ц-ц-ц!.. Оцина кароси... Тамо зиви Даиро-сан... Киото зиви Тайкун-сан...
— Син-му-тепо-сан — дайро... Садаи-сан... Биво-но Садаи-сан. Киото — Яма!
И для большей ясности японец мимикой изобразил кого-то, сидящего важно, с повелительным видом, как будто на троне.
— Киота, значит, ваш государь зовётся. Разумею. Ну, мы с вами апосля ошшо покалякаем. Чай, не спешишь, как вон господа купцы. А мы ранее их пощупаем. Разыщи-ка мне, товарищ, энтого... Худекова, што в светёлке где-то! — обратился Многогрешный к одному из казаков, который возвратился со двора, от возов.
— А покеда, хозяин, вина ошшо давай да борошна каково ни на есть. Вчерась с устатку и поисть-то досыти не привелося.
Савелыч поспешил исполнить приказ казака. Остальные появились со двора, осмотрев наскоро возы, и тоже уселись за стол.
Когда через четверть часа старик купец, спавший в светёлке, ещё полуочумелый от пьянства и снадобья, данного ему ночью Савелычем, появился внизу, там шёл уже пир горой.
— А, вот он, купец почтенный, Петра Матвеич, свет, Худеков по прозванию... И толсты же Худековы живут по вашей стороне! — встретил вошедшего шуткою Многогрешный. — Чарочку с нами для похуданья...
Подвыпившие казаки все рассмеялись.
Непроспавшемуся старику было не до шуток. Поглядев угрюмо на зубоскалов, он проворчал:
— Черти бы с вами пили, оголтелая вольница. Для ча сбудили меня? Я же не приказывал. Федька, племянник, где? Слышь, хозяин? Што за порядки у тебя? Всяка голытьба проезжающим покою не даёт... Пошто так?! А?..
— Не посетуй, господин купец, — с поклоном отозвался Савелыч. — Объездчики. Службу свою правят. Листы досматривают. Што с ними поделаешь?
— Да уж, не погневись, твоё торговое благолепие... Ты — мошну толстишь, а мы царскую службу справляем... Вот и побудили тебя... Уж не серчай на холопишек на своих! — глумливо подхватил Многогрешный, задетый обращением купца. — Волей-неволей, а придётся нам пощупать брюхо твоё толстое, худековское... Не больно ли щекотен только? Не заплачь, гляди.
— Сам не заревел бы. Я тебе не всякий! Ишь, зубоскал, цыган... И ково только берут на службу царскую, прости Осподи... У тебя же все листы мои, хозяин. Казал бы им...
— И то казал, — начал было Савелыч.
— Вот они, вот, листы-то твои... Да не в их дело. Сам ли чист ли? Всё ли тобою объявлено было в Якутском да Тобольском приказах. Знаем и мы вашего брата!.. Половину товара, который похуже, объявите, пошлину платите. А что почище, запретный товар — так пригоните схоронить, што и чёрт не снюхает. Да я — посерей чёрта!.. Знаешь, с кем говоришь? Казацкий есаул я, Василий Многогрешный, вот!.. Не я ли походом в запрошлый год на тубинцов, на воров хаживал?! Сотни со мной не было. А мы их, татей, разбойных людей более полтыщи до смерти побили, вдвое их поранили; самого князца Шандычку прибазарили до смерти. Шесть али седмь сот голов одного бабья и детишек аманатами да в полон взято!.. Добра, скота — не перечесть!.. Вот хто я. А ты со мной так смеешь... Вот, подожди, сыщем на тебе какое воровство против указов государевых, не то запоёшь... Все пожитки твои на казну да на себя отберём. А самого — скорым судом на глаголя алибо просто, на осину... Не дыбься больно, потому... Вот как!
И тяжёлым кулаком Многогрешный пристукнул по столу, как бы желая усилить значение своих слов.
Хмель и раздражение сразу покинули купца. Он почуял, какая опасность грозит ему, и совсем другим тоном, с поклонами заговорил:
— Не гневись, отаман, Василий, свет не ведаю, как по батюшке?.. Спросонку да с похмелья... Старик я... Сам видишь... Дай уж пропущу чарочку, как ты поштовал Освежу малость башку... А во всём — мы твои слуги... Я сам со всея челядью... Вестимо, слуга государев — всему голова и начальник. Дело зазнамое... Не серчай... Прости уж...
— Простить?! То-то... А вот я погляжу, как выйдет дело?.. Не о чарках речь пойдёт. Ну-ка ответ держи: заповедных товаров не везёшь ли? Скрытно чево при себе али на возах не держишь ли?..
— Нет... што ты, милый человек... Не имеется тово... Сдаётся всё, чисто у меня переписано... — как-то нерешительно ответил Худеков и сейчас же быстро добавил: — Дозволь Федьку, племяново, покликать. Ён у меня за всем глядит... Ён всё тобе...
— Я и сам собе догляжусь... Не тревожь себя и Федьки... Вижу уж я, по речам да по увёрткам чую, што ты за птица... Ну-ко, товарищи, пошарьте круг купца... А вы — поспрошайте Федьку: на чём они с дядей ехали?
Весь багровый, дрожа от негодования и злобы, отступил старик купец, когда один из казаков двинулся к нему для обыска.
— Стой! Не смей... не рушь меня... Я... я сам... я самим болярином воеводой Ондрей Ондреичем Виниюсом посылай... Ты в столицы погляди... Тамо прописано... Не дам себя срамить... Вот, сам всё покажу, что есть на мне... Вот... Кошель с деньгами. Серебро и золото. Перечти, запись мне дай, как закон велит... Вот, книжка моя. А в ней — записи долговые... Расчёты все... Дела торговые, кои мне одному ведать надлежит... Вот, туда сбоку кармашек в ей, в книжке... Свёрточек невелик... Жёнке подарок... камушки невелички, самоцветы... Малу толику зенчугу хинекого... Не на продажу вёз, жёнке моей... Всё едино... Перепиши... Боле нету. Ничего нету... Перепиши. Мыто возьми... Пеню бери... Бери, што хочешь. Достальное — мне отдай и отпусти меня... Ехать надо... Я не беглый... Видишь, купец стародавний. Который год езжу. Впервой на таку беду напоролся.
— Што за беда? Ещё полбеды... Гляди, ненаписаны товары сразу нашлись-таки: самоцветы да зенчуг... Всё первосортное... Всё ценное. Где одно было, ещё нет ли? Уж не взыщи: поглядим, пошарим... Гей, што стал? Досмотри, Фомка, купца именитого. Помоги ему ещё хто, коли одному не под силу со стариком справиться.
Второй казак кинулся на помощь. Старик стал бороться. Кафтан не выдержал, затрещал, полетели клочья. Обозлённые пьяные казаки скрутили назад руки старику, связали их туго полотенцем, сдернутым со стола, и стали грубо обшаривать, не обращая внимания на то, что купец, с пеной у рта, топал ногами, кричал, осыпал их угрозами, бранью и проклятиями.
— Глотку, гляди, надорвёшь... Шарь, шарь, робя... В кафтане... Ворот рубахи оглядывай... В подкладке, где чево не зашито ли? На кресте, на шнуре, на гайтане не подвязано ль?.. Ладанка? Пори ладанку... Ничего нет? Трава?.. Добро... Шарь далее... Чулки стащи... Там нету ли?.. Промеж пальцами... Всюды гляди... Так... Не кричи, старичок... Не стыдись, мы — не бабы, не сглазим...
Вдруг зоркий глаз Василия заметил, что одно плечо старика, случайно обнажённое в борьбе, перехвачено крепкой розоватой шелковинкой, почти сливающейся с окраской кожи; он сам встал из-за стола, отвёл левую руку Худекова, которую тот прижимал поплотнее к телу, и вытащил из-под мышки небольшую ладанку, обшитую тёмной замшей.
Хрипло застонал старик, увидя ладанку в руках у грабителя.
— Стой... Сжалься... Отдай... Всё бери... Деньги... товары... всё... Ещё прибавлю... Не раскрывай... Отдай... Не трожь... Царское добро то... Не смей... Самому царю везу, по указу... Вещь заветная... Не смей...
— Ой ли? А я такой уж смелый... Дай погляжу. Авось не ослепну!.. — И быстро, ловко концом небольшого ножа подпорол Василий нежную замшевую оболочку, под которой прощупывался какой-то твёрдый предмет.
Прежде чем добраться до него, пришлось казаку развернуть листа три тончайшей китайской бумаги. И вдруг при лучах солнца, скупо проникающих сейчас в горницу, перед глазами у всех засверкал кровавым блеском огромный рубин, величиною с голубиное яйцо, чудной воды и окраски.
Даже эти полудикари, ничего не смыслящие в самоцветах, поняли, что перед ними лежит камень огромной цены.
— Вот энто так товарец! — после некоторого молчания проговорил наконец Василий.
Нестеров, сидевший всё время в конце стола и как бы безмолвно поощрявший действия казака, сейчас так и пожирал глазами драгоценный камень.
— Цены ему нет! — подтвердил он рвущимся от волнения, скрипучим голосом. — Гляди, да он ещё не простой, а со знаками. Заговорённый, видно... Гляди... Вот, как талисманы бывают...
И прыгающим от нервного напряжения пальцем подьячий указал на одну из граней рубина, где ясно были видны начертанные кем-то два иероглифа[2].
— Заклятый... заклятый камень, — быстро заговорил старик, словно обрадовавшись новой мысли, проскользнувшей в уме. — Не трожьте ево... Хто силом возьмёт — на гибель себе возьмёт... Кровью заплатит за красный камень... Кровью...
— Ничего... Видали мы её, крови, немало. И своей и чужой. Не привыкать стать... Ты, чай, тоже не добром таку вещь у людей отнял... Хто отдаст? И не подумает!.. Царская вещь, подлинно... Царю её и свезём...
И казак завернул камень опять в бумагу, достал свой кошель, висящий на груди, и стал укладывать туда сокровище.
— Эх, один конец! — вдруг визгливо выкрикнул купец, на которого после обыска перестали обращать внимание и даже развязали руки. Быстрым движением схватив нож, брошенный на конец стола Василием, он так и ринулся на грабителя и успел ткнуть его в плечо.
Обессилевший старик только прорезал кафтан Василия и поцарапал слегка кожу. Тот вздрогнул, ухватил руку с ножом и отшвырнул Худекова далеко прочь.
Казаки сначала было опешили, но сейчас же кинулись снова на купца. Он увернулся от них отчаянным порывом, тем же ножом полоснул себя по горлу и повалился на пол, громко хрипя и обливаясь кровью из широкой, хотя неглубокой раны.
Казаки невольно отступили.
Савелыч и Нестеров подняли старика и при общем молчании унесли его вон из горницы, уложили снова в светёлке на той же кровати, где он пролежал всю ночь.
Савелыч, как опытный знахарь, успел скоро остановить кровь и перевязать рану купца, впавшего в беспамятство и от волнения, и от большой потери крови.
Пока они возились с Худековым, внизу шла целая оргия.
Василий Многогрешный, и без того опьянелый от своей сказочной удачи, дал полную волю себе и своим товарищам. Стол уже был заставлен сулеями, жбанами. Притащили и бочонок с вином, который нашёлся на возах у Худекова. Товары старика кучами сбросили с возов и стали делить между собой. Есаулу его часть принесли в горницу, отобрав лучшие меха и куски парчи, шёлку, камки китайской.
Все женщины, какие были в усадьбе, и старая стряпуха, и одноглазая Наташка, и сама Василида с Софьицей, которую таки разыскали казаки, вынуждены были принять участие в разгуле насильников.
— Ау, девица! Ау, красная... Теперя не убежишь от меня! — привлекая на колени плачущую, трепещущую девочку, объявил Василий.
— Как же, красавчик, — заговорила Василида, желая хоть как-нибудь выручить сестру, — а меня уж никуды?.. А улещал, што тебе я больно по сердцу... Так негоже... Пусти её... Я к тебе подсяду лучше, слышь, желанный!
— Вот к им садись, к товарищам... Им тоже баба не помеха... Больно у вас насчёт бабья круто на подворье. Вон у тех, у обеих — всево три глаза. Да твоих два — выйдет пять... Берите, товарищи...
И, толкнув Василиду, он плотнее прижал к себе Софьицу.
— Пусти!.. Христом Богом тебя молю! — замолила девочка.
— Пусти её... Не губи, — стала просить и Василида.
— Пущу, коли пора придёт! — не обращая внимания на вопли баб, отрезал Василий и пьяными грязными губами прильнул к груди девочки, с которой успел сорвать почти всю одежду.
Неистово закричала Софьица и забилась в истерическом вопле.
Крик этот услыхал и Савелыч. Он кинулся вниз, инстинктивно захватив заряженное ружьё, стоящее всегда наготове в светёлке.
Распахнув дверь в горницу, он невольно отшатнулся назад, увидя, как зверски расправляются казаки с Василидой и Софьицей. Беззащитные, обессиленные, те только стонали и плакали.
Василий, возбуждённый, весь пылающий, оторвался от Софьицы и крикнул:
— Чей черёд? — затем отошёл к столу, где стал наливать себе чару мёду.
Глаза Савелычу застлало туманом.
— Што ж энто кум не едет со своими?.. Што Митьки нету? — машинально прошептал он и, словно против воли, навёл ружьё; грянул выстрел, и Василий, вторично раненный, но уж более серьёзно, с проклятием повалился на пол.
Несколько казаков кинулись к окнам. Другие метнулись к дверям, но попасть в них сразу не могли, так как густой дым заволок почти всю горницу.
Савелыч в это время, пользуясь суматохой, успел кинуться прочь и скрылся со двора.
Товарищи, уложившие Василия на лавку, перевязали ему кое-как три раны, нанесённые картечью в голову и в грудь. Остальной заряд, не задев никого, вошёл в стену.
— Сыщите подлого старика! — прохрипел Василий. — Зарубите ево! Да... бабёнку проучить надоть... Она подучила... И с девчонко...
Ещё что-то хотел приказать он, но не успел, потеряв сознание.
— Мы за есаула расплатимся! — грозя обеим перепуганным женщинам, крикнул старый, седой казак с калмыцким лицом, подручный Василия, Феодор Клыч. — На воз несём ево. Надо в город, к лекарям. Пусть отходят. А это чёртово гнездо и со всеми, хто в ем, сожжём дотла!
— Сожжём окаянных! — подхватили остальные.
— Гляди же, ни с места, змея... И ты, — крикнул Клыч Василиде и Софьице, оглушая обеих двумя ударами кулаками.
Затем пинком ноги оттолкнул девочку, которая, падая, почти навалилась на него, и вышел из горницы.
Через четверь часа несколько возов выехало из ворот усадьбы. В крытом возке, в котором ехал прежде Худеков, уложили казаки Василия.
Рядом с ним сел Нестеров, заявивший, что он умеет лечить и кровь заговаривать. Купец и его племянник уместились на простом возу. Едва умолил парень не сжигать старика.
Все тронулись, когда заметили, что нет Клыча.
— Где Федька?.. Федька... Клыч!..
— Подождите. Иду... Тута надо ещё... — отозвался пьяный дикарь из глубины двора.
Быстро пробежал он в горницу, где были заперты обе несчастные женщины.
— Говорите, суки, куды старик ваш убег? Не то, видишь?!
И он поднял высоко над головой Мосейку, которого разыскал на кухне, забытого, покинутого Наташкой, убежавшей в лес от близкой гибели.
Отчаянно вскрикнула Василида, кинулась к ребёнку и вырвала его из рук казака.
— Не дам... Убей, не дам младенчика!
— Не дашь ли?.. Где сила?! — грубо вырывая снова ребёнка, глумился казак.
Напуганный ребёнок залился громким плачем.
— Ослеплю... Удавлю... Не дам! — вне себя кричала Василида и кинулась на палача, стараясь вырвать одной рукой ребёнка, а пальцами вонзаясь ему в глаза.
Софьица, сначала поражённая тем, что перед ней творится, теперь тоже поспешила на помощь сестре, царапала, кусала разбойника, тащила из рук у него малютку...
— А, ведьмы... Вы так-то... Так вот же вам! — с пеной у рта пробормотал обозлённый разбойник, отшвырнул от себя обеих, взметнул над головой ребёнка... Миг, глухой стук, треск... И к ногам матери полетел мёртвый ребёнок с головкой, раздробленной об угол печи.
Не взглянув на обеих замерших от ужаса женщин, палач быстро вышел и закрыл снаружи на засов двери.
Подожжённая ещё раньше казаками часть двора, где стояли стога соломы и помещался сеновал, уже стояла вся в огне.
Вскочив на последнюю телегу, ожидающую его, казак стегнул коней и укатил за всеми остальными.
Софьица, услыхав стук копыт по дороге, пришла в себя, кинулась к оконцу, выбила его и стала звать Василиду.
— Уйдём, сестрица... Сгорим... Слышь, как полыхает.
Но та стояла, подняв с полу ребёнка и прижав его к себе, и тихо баюкала, словно не замечая, что вся одежда на ней уже взмокла от крови, бегущей из раздробленной головки мальчика.
Вдруг дверь раскрылась. Дым ворвался в горницу, и среди дыму вошёл Савелыч.
— Пробегайте скорее, покуль можно. Уехали все изверги...
— Нейдёт она... Словно ополоумела... Мосейку ей убил казак... Она нейдёт! — крикнула старику Софьица на ходу, быстро пробегая в сени, и вышла за ворота.
— Извели... И младенчика убили?.. Ну, ин ладно... Не я, так Господь им пометит... Он видит! — стиснув до боли зубы, пробормотал старик.
Осторожно взяв за руку сноху, он повёл её, повторяя:
— Идём, болезная... Идём... Уйти надоть... Сгорите оба...
И покорно вышла за ним Василида из избы, край которой стал уже загораться снаружи.