Только на пятый день, под вечер, возок Гагарина подан был к крылечку поповского домика и князь решился проститься с Салдинской слободою, с отцом Семёном и его красавицей дочкой. Да и то против воли уезжал губернатор, которого срочные дела призывали в Тобольск. Надо было написать и послать поскорее ответ Петру, который не любит ни малейших проволочек, особенно если лично запросил о чём-нибудь. Затем огромные транспорты ясаку, то есть пушной казны, шкурок звериных, которыми уплачивали свой оброк покорённые племена, готовы были к отправке, как и тюки драгоценного корня женьшеня, маральих рогов, чаю, пряностей, и, наконец, караван «золотого песку», собранного за целый год, добытого из недр земных и полученного в обмен на товары, отпущенные из царских амбаров. Всё это надо было отправить через Верхотурье на Москву, в Сибирский приказ, где двоюродный брат Матвея Петровича, Василий Иванович Гагарин, всё примет, часть запишет в счёт откупной суммы этого года, часть — зачтёт на будущий год в уплату, а многое и просто должен пустить в продажу, послать на рынки Гамбурга и другие. Вырученные деньги затем хранились на личном счету губернатора и откупщика Сибири, пока тот не пришлёт распоряжения, что делать с этими крупными, особенно по тому времени, суммами денег.
Больше недели отняли эти неотложные дела. Тут же обсудил губернатор все подробности снаряжения небольшого отряда с Трубниковым во главе, с таким расчётом, чтобы ранней весной можно было пуститься в путь, к середине лета добраться к заветному Кху-Кху-Нору, к Золотому озеру, разведать дело хорошенько и по быстрому Иртышу, плывя уже по течению его, а не против, как придётся весною, поспеть обратно в Тобольск до первых заморозков, пока не затянет льдом реку.
До будущей осени Гагарин решил только в общих чертах сообщить Петру о задуманной разведке и о надеждах, какие сам князь на неё возлагал.
Кроме того, ещё одно важное дело, задуманное Гагариным по пути в Сибирь, подсказанное ему и собственным опытом, и незаметными внушениями Келецкого, требовало много внимания и работы со стороны самого князя и тех четырёх-пяти человек, которые являлись его ближайшими сотрудниками по управлению огромной страной, хотя и малолюдной, но пространством во много раз превосходящей Россию, лежащую по ту сторону Рифейского хребта, как звались ещё горы Урала.
С собою привёз Гагарин целые сундуки указов и наказов, отписок и записей, касающихся управления Сибирью, данных прежними губернаторами, исходивших и от него самого, как от главного судьи Сибирского приказа, то есть фактического наместника, хотя и проживающего на Москве, далеко от края, вверенного ему царём.
Здесь, в Тобольске, тоже были перерыты все архивы, разворачивались старые свёртки бумаг, целые «столицы», составленные из подклеенных один к другому листов, часто доходящие до сотни аршин длины при необъятной толщине. Сырость, крысы, плесень портили эти свитки, многие бумаги были наполовину уничтожены, изгрызаны, чернила совершенно выцвели... И потому недавно даже последовал приказ: «Не писать приказов и ведомостей на «столпчиках», не склеивать их потом в гигантские «столпцы», а вести всё делопроизводство, вписывая его в тетради или употребляя отдельные листы бумаги, которые потом могли быть сшиты в тетради же». Этим предполагалось сохранить архивы в исправности и ввести больше порядка в запутанное делопроизводство, отчего особенно страдала Сибирь.
Гагарин из всего огромного материала приказал выбрать наиболее важные приказы и наказы, данные до этого времени различным сибирским воеводам по городам. Якову Аггеевичу Елчину поручено было ознакомиться с этими указами и с основными законами, касающимися Сибири и её управления. Затем с открытым листом, дающим ему самые широкие полномочия, должен он был объехать не только главные города края, но и самые отдалённые закоулки, острожки и городки, куда обычно осенью съезжались оброчные инородцы с ясаком.
Всюду Елчину предстояло производить поверку дел, выяснить, исполнялись ли приказы, данные в разное время, не творилось ли каких беззаконий воеводами-комендантами, приказчиками городовыми, целовальниками, старостами — словом, тою бесчисленной армией военных и гражданских представителей власти, которые на деле правили и владели Сибирью от имени царя и «по указу ево царского величества», как писалось везде на бумаге с «орлами» и без «орлов», не гербовой...
Это была показная сторона ревизии. Конечно, заранее можно было сказать, что не найдётся такого города, где не накопился бы ряд самых вопиющих нарушений закона, явных небрежений к приказам, идущим от центральной власти. Понимал это хорошо и Елчин. Беседуя с глазу на глаз с Гагариным, он прямо сказал ему:
— Ваше превосходительство, сиятельный князь! Отсюда глядя, поведать можно наперёд: ни единого праведника, но тысячи грешных, великих и малых сыщу! Что же мне делать с ими? По закону ли творя, в кандалы и в темницу ввергать таковых?.. Вам ли доносить, ожидая резолюции?.. Либо иначе как?! Сдаётся мне, это есть труднейшая и главнейшая часть дела, на меня ныне доверием вашего превосходительства, государь мой, возлагаемого.
— Истинно так. Умно сказано! Тоже не зря же выбрал и посылаю я тебя, Аггеич... Первее, чем прямой ответ на твой спрос дать, послушай басенку, какую мой Зигмунд мне изложил, когда я с им толковал про дела сибирские, про богатства здешние, про то, как трудно всё собрать, что должно бы в казну попасть, да пропадает по дороге... И неведомо — как и где?
— Занятно послушать! Сказывать прошу, ваше сиятельство. Охоч я сам до побасёнок. Што тебе полячок твой поведал?..
— Простую вещь самую. Будто приключилось так, что царь всей звериной породы, лев, занемог. И лекаря сказали, надо-де пользовать царя мёдом самым свежим. Брюхо, перси ему мазать и в нутро давать, сколько надобно. Вот и клич по лесам был кликнут: «Должны-де пчёлы все борти свои раскрыть, льву мёд нести!» Волей-неволей послушали пчёлки... Раскрыли соты. А со всех сторон и набежало зверье лесное, жадное, горластое. Впереди всех — медведи, на мёд больно лакомые.
Они и стали первые из ульев мёд драть, в один ком валять... А остальных — цепью нескончаемой поставили от лесов пчелиных до самой берлоги львиной... И такой-то ком мёду сваляли, что и поглядеть страшно! С дом величиною...
И передали волкам ево: «Дальше, мол, катите, с лап на лапы передавайте до царя до батюшки!» А сами стоят на задних лапах, передни облизывают... И шею, и грудь.
Домой пришли, медвежата отцов да матерей лизать стали... На всех хватило!.. То же и с волками было... И с лисицами, и с рысями... Да и с баранами, с овцами скудоумными, кои у самой берлоги уж стали и льву мёд подавали... А тому из огромного кома такой комочек достался, что и хвоста не помазать!
— Занятно! Похоже до капли, ваше превосходительство... Чья басенка-то, не знаешь ли, государь мой?..
— Знаю. Француза, Лафонтеня... Да, слышь, ещё не конец... Озлился лев. Все сыты и пьяны, а ему не стало... И совета просил у мыши у одной у старой... Она и научила его. Приказал лев снова мёд ему собирать. Да прибавил: «После сбору пускай немедля за наградой к берлоге все бегут. И кто первый придёт, тому больше награда». А сам котлы изготовил, воды накипятил, в бочки кипятку наливать приказал. Вот надрали сызнова мёду медведи, больше прежнего... С них самих мёд так и течёт!.. Кинули ком волкам, а сами ко льву за наградой... Волки — лисам, лисы — рысям, те — куницам... Один одному кидает по-старому да на месте не стоит алибо домой не бежит: все ко льву наперегонки кинулися, за наградою. А к ему сызнова комочек медку невелик дошёл. Да он уж не горюет. Первые лисы прибежали. Он и говорит: «Ну-ка, суньте лапы в ту кадку... Там награда ваша!» Сунули, лапы поошпарили, мёд весь смыли с них, отошли лисы и молчат, думают: «Мы маху дали, так и над иными потешимся!..» Так оно и было... Барсуки, росомахи, кошки и белки — все лапы жгли в кипятке, мёд там оставляли, тишком отходили, штобы и других залучить в ту же дыру, где сами застряли!..
— И это верно, государь мой, ваше превосходительство. Што у людей, што у зверей — всё одна повадка! — смеясь подтвердил Елчин.
— Ладно. Последними медведи подошли. Пыхтят, переваливаются... Мёд с их тёком течёт. Зарычали: «А где наша награда!..» Лев на самый большой чан и показывает: «Прыгайте туды! Што найдёте, всё ваше!» Прыгнули мишки, еле не сварилися, вылезли облезлые, без меху... Домой драть... А в том чану, где они шпарилися, — на четверть мёду сверху плавает... Как собрал лев всё, что от воров отлипло, ему на год, почитай, запасу хватило... Теперь понял ли, Аггеич, чево жду от тебя, как тебе дело делать надобно?..
— Понял!.. Попросту говоря — воров ограбить... Они все по малости казну растаскивали... Теперя, ежели с них хотя и понемногу назад собрать, так...
— И на наш век с тобою хватит!.. И в Питербурх пошлём такие вороха всево, каких там и не видывали! Чай, за это, окромя спасиба, ждать нечего! А грабители наши... ежели их и против шерсти придётся погладить... они не станут караулов звать!.. Поймут, что молчать лучче...
— Понял! Теперь я всё понял! Хоть и бумаг не пиши мне, ваше превосходительство! Есть указ полномочный — и вся недолга! А ежели и станет на меня иной кляузы наносить, жалобы разводить... так уж я на тебя в надежде!.. Чай, не выдашь, государь мой!.. А?..
— Вестимо, не выдам! Ха-ха-ха!..
И оба раскатились довольным смехом, словно видели отсюда, какие рожи будут строить разные крупные и мелкие казнокрады сибирские, у которых на законном основании при свете дня будет ограблено всё, что успели они сами награбить до этих пор, сидя на местах...
Выехал Елчин на ревизию... Трубникову пришлось собирать людей для весенней разведки, готовить провиант, запасы свинцу и пороху, амуницию и оружие... И уж не мог он сопровождать Гагарина, который, несмотря ни на какие занятия и дела, не пропускал случая провести ночку-другую в гостях у попа на Салде...
Так вся зима прошла. Миновали снежные вьюги и морозы трескучие. Солнце стало всё раньше выглядывать из-за вершины лесов на востоке, всё позднее садилось оно за дальними холмами и лесами на западном берегу Тобола...
Великий пост настал... Реки вздулись, снега посинели... Ростепель началась, дружно весна настала, распутица отрезала Тобольск от целого мира. Даже в Салдинскую слободу не то что возком, а и верхом на коне трудно добраться...
Злой, угрюмый бродит Гагарин по своим покоям. Посылает вместо себя гонцов к попу Семёну, вернее, к дочке его, которая с каждым днём всё больше и больше овладевать стала думами и желаниями князя...
Поклоны привозят гонцы Гагарину, записочки ласковые... Туда они скачут с целыми тюками подарков за седлом...
Но всего этого мало для влюблённого князя. Как в юности, желаниями переполнена его грудь, горит голова, тело в истоме жгучей и днём, и ночью.
Чаще стал теперь он призывать экономку свою, чтобы раздевала и укладывала его. Но очень уж не похожа Анельця на ту, о которой только и думает Гагарин. Нет ему забвения с этой пышной сарматкой... И охотнее призывает он свою лектрису по вечерам, чтобы читала ему...
А та, как нарочно, всё хворает... А может быть, и ревнует? Потому что ни для кого больше не тайна в целом городе, какую «охоту» полюбил Гагарин с осени минувшей, какую лебедь белую подстрелил он в домике попа, в слободе богатой Салдинской, в приюте конокрадов, воров и разбойников...
Если бы не сердечная тревога, новый губернатор мог быть вполне доволен первыми месяцами своего царения в богатой Сибири, потому что иначе нельзя было и назвать полную власть, какою облечён этот новый губернатор.
Новые люди, поставленные от Гагарина в городах, старались хотя бы первое время отличаться усиленной деятельностью, полезной если не для самих сибиряков, то для них и для князя. Не только текущие оброки, но и старые, годами запущенные налоги и недоимки сбирались усердно, и, против обыкновения, большая доля из них отсылалась в Тобольск, в распоряжение князя, а меньшая оставлялась для дележа на местах, тогда как раньше это делалось наоборот. Но Гагарин ожидал очень больших и желательных последствий, огромных прибылей от предстоящей ревизии Елчина, для которой усиленно набирался штат служащих, человек двадцать, затем были назначены четыре дьяка с подьячими и даже мастер заплечный, палач... Елчину, кроме поверки казны и дел на местах, поручалось большое, сложное дело, которое могло принести огромные выгоды столько же и послу, сколько пославшему его.
Ещё десять лет тому назад была введена во всей Сибири винная и пивная монополия. Под страхом кнута, а то и виселицы никто не смел варить пиво и гнать вино на дому, «самосидкой», как это было искони. Устроены были казённые заводы винные и пивоваренные, скупалось и со стороны вино, пиво и продавалось по двойной цене из царёвых кабаков, которые, согласно указу Петра, надлежало устроить на каждой улице... Из кружечных дворов простое вино, то есть водка, отпускалось по одному рублю двадцать алтын ведро, а двойное, или спирт, по два рубля сорок алтын. И бойко шла торговля, несмотря на такую высокую цену. Но ей всё-таки мешали тайные винокурни, а сбыту пива — домашние пивоварни. Да и в казённых кружечных дворах творились большие хищения. Целовальники, войдя в стачку с продавцами, наживались на всём. Покупая зерно для перегонки, ставили двойные цены, утаивали готовое вино и продавали в свою пользу; сдавая на откуп эти доходные статьи, получали крупные взятки от арендаторов и писали потом договоры, явно убыточные для казны.
Это должен был проверить Елчин на местах и сам затем мог сдавать на откуп кружечные дворы, писать договоры на поставку вина и пива с кем выгоднее будет для казны.
Этим распоряжением в руки Гагарина направлялись сразу изо всех углов Сибири крупные барыши, какие раньше расплывались по рукам местных городовых воевод, целовальников и приказчиков винных. В первый же год эти барыши должны были дойти до полусотни тысяч рублей. А с уничтожением тайного курения вина и варки пива — сумма могла утроиться, потому что сибиряки привыкли сами много пить, а ещё больше вина и пива шло в кочевья инородцев, которые жадно пристрастились к московской огневой водице, к вкусному пиву и отдавали за отраву лучшие свои меха, добычу тяжёлой охоты, что только им удавалось промыслить за целый год...
Заранее подсчитывая новые, крупные доходы, Гагарин, опытный сибирский правитель, знал, что громкие вопли и тайное недовольство вызовут среди служивых людей его новизны, и для противовеса старался заручиться любовью и расположением у всех без различия: сектантов и церковников, у кочевых инородцев, у наезжих купцов бухарских, китайских, особенно богатых, влиятельных в этом краю.
Да ещё с духовенством сразу сумел поладить Гагарин, зная, что стадо мирское всегда бредёт слепо за пастухами, как бы те плохи ни были.
Несговорчив оказался только сам митрополит Иоанн. Желчный, ограниченный, он захотел по-старому быть если не выше нового наместника царского, как князь церкви и наместник самого Господа, то хотя бы стоять наравне с Гагариным и в глазах обывателей, и по влиянию на ход управления в обширном, богатом краю.
Стремительный апостол новых порядков в московской церковной жизни, владыка сразу стал шпорить Гагарина, требуя от него строжайших мер по отношению к детям дьявола, раскольникам, еретикам-староверам. Властный поп и знать не хотел, и замечать не старался, как терпимо отнёсся Гагарин к этим староверам, гонимым в зауральской части царства и нашедшим первое время для себя более спокойный приют на сибирском приволье. Упрямый инок, даже заметив явную склонность князя к церковной старине, умышленно не пожелал считаться с этим и ещё яростнее стал нападать на еретиков больших и малых, по старой поговорке: кошку бьют, а невестке намётку дают!..
Гагарин понял приёмы Иоанна. Сейчас же полетели письма в Питер и на Москву. Тобольский митрополит, честолюбивый, но преданный своему делу и Петру, выставлен был чуть ли не как самый опасный человек и совратитель душ христианских и быстро, через три года, был замещён Филофеем Лещинским, или схимником Феодором, как в эту пору уже назывался этот прежний архипастырь Тобольский, потом — строгий подвижник, задолго до смерти принявший схиму.
С Лещинским у Гагарина нашлось много общего по взглядам на «истое церковное богослужение». Старец сильно тяготел к старине, к старопечатным книгам, по которым спасались великие сподвижники, святители московские. Затем особенное внимание обращал Феодор на озарение инородцев светом веры истинной и, занятый этим подвигом, не мог мешать ни в чём Гагарину. А последний, увеличив оклады попам, построив до сорока церквей в русских посёлках и в улусах новокрещёных инородцев, сразу завоевал себе глубокое расположение нового иерарха. Что же касается рядовых церковников, городского и деревенского причта, о нём и говорить нечего.
— Наш благодетель! Церкви защитник, веры поборник! — только так и говорилось о Гагарине. Целые проповеди произносились в прославление нового повелителя северных, сибирских стран, бывшего царства Кучумова. Многолетие князю-губернатору возглашалось с большим подъёмом, громче и внушительнее, чем даже многолетие архипастырю Сибирскому и самому Петру, далёкому и суровому, который то и знай слал новые грозные указы, требовал денег, людей для пополнения войск, тающих как снег, в упорной войне со шведами. От Петра приходили эти ненавистные указы, прибитые на городских воротах, требующие бритья бороды, ношения иноземного, кургузого платья и многого, ещё более нестерпимого для старожилов-сибиряков, привыкших к вольной жизни вдали от центральной, грозной власти царей московских...
Гагарин, с одной стороны, старался по возможности точнее выполнять наказы Петра, чтобы не разгневать повелителя, тяжёлую длань которого слишком хорошо знал...
Но, с другой стороны, Гагарин первый осуждал многие распоряжения, приходящие из-за гор Рифея, и громко заявлял:
— Кабы моя воля — рай бы настал в Сибири, в краю нашем благодатном! Не отсылали бы люди животы свои последние на затеи ненужные... Не проливалась бы кровь христианская в дикой бойне с задорными шведами. Для Сибири мало пользы, ежели и победит Карла царь Пётр. А тяготу Сибирь несёт великую... Да ничего не поделаешь! Шлёт царь указы, их нельзя ослушаться...
Таким образом снимал с себя хитрый воевода все нарекания, а сам под прикрытием царских указов творил, что только ему на ум приходило. И первым делом старался побольше собрать денег, пушной и всякой другой казны, чтобы было чем помянуть свою службу, когда его, как и прежних воевод-губернаторов, уберёт с места царь и нового наместника пошлёт на смену князю.
А пока Гагарин вёл свою новую линию и по необходимости в то же время тянул прежнюю канитель, его внутренний мир был заполнен сильной, неожиданной страстью, любовью к поповне салдинской. Бурный прилёт второй юности порядком мешал Гагарину окунуться с головой в дела и в наживу, но зато многим скрашивал тягучую, однообразную жизнь в грязном Тобольске, в этой жалкой столице богатого и полудикого края.
Тем более негодовал Гагарин на весеннюю непогоду и распутицу, на ливни, метели и невылазную грязь, мешающую еженедельно день-другой провести в опочивальне бедного домика попа Семёна.
Подобно Ксерксу, бичевавшему море, князь готов был выпустить град ядер в хмурое, дождливое небо, пушечными залпами хотел бы разогнать тяжёлые, бесконечные полчища туч, закрывающих солнце, которое могло в три-четыре дня своими лучами высушить землю и открыть желанный путь к Салдинской слободе.
Весна особенно располагала Гагарина к ласкам и неге, как чарует она всё живое, призывая любить и творить!.. Кровь тяжело и знойно ударяла в седеющие виски, в лысеющий лоб князя, заставляла его грудь вздыматься часто и высоко, особенно по ночам. Весна не только в юношах будит бурные вспышки желаний. Даже глубокие старики весною почему-то вспоминают те годы, те милые дни и часы, когда они ласкали и любили своих прежних подруг. А Гагарин был ещё далеко не так стар...
И места себе порою не находил он ни днём, ни по ночам в особенности; ворочался на постели, а затем приказывал казачку звать одну из своих домашних бессменных фавориток.
Чаще это приходилось на долю Анельци. Так случилось и на Страстной неделе, когда солнце стало уже чаще выглядывать из-за туч, ливни ослабели, подсыхать стали размывы и зажоры по дорогам...
Злая, возбуждённая, с красным, заплаканным лицом, экономка только что закончила обычную молитву, расчёсывала себе волосы, немилосердно трепля и вырывая их клоками от затаённой ярости, и собиралась лечь спать, когда явился посланный от князя.
Стиснув зубы так, что они скрипнули, тут же, при казачке набросила она лёгкий капотик на сорочку, в которой сидела перед зеркалом, и пошла по тёмным комнатам и переходам за мальчиком...
Вот уж третий день, как на себя стала не похожа эта спокойная, кроткая обычно Анельця, с той самой минуты, как она вечерком стукнула в дверь Келецкого, скромно заявила ему, что ей очень надо исповедаться перед святым наставником... А наставник резко, почти грубо дал ей понять, что ему не до исповедей Анельци, потому что он занят спешными делами... Выследила затем обиженная женщина, что прямо в спальню лектрисы проскользнул заниматься спешными делами её кумир. Затрепетала от гнева полька, едва устояла на ногах, ощупью уже стала пробираться по тёмному коридору в свою комнатку, но неожиданно, словно против воли, повернула в другой, боковой ход, ведущий к тёмному чулану, заваленному коврами, заставленному лишней мебелью, коробами и сундуками со всякою рухлядью, как это бывает в больших домах, наполненных прислугой и всяким наёмным людом.
Днём случайное открытие сделала Анельця в этом чулане. Дом, строенный безо всякого определённого плана, разбитый на множество комнат самым странным, причудливым образом, вмещал немало таких тёмных чуланов-комнаток, смежных со светлыми, удобными, отведёнными для жилья, покоями. И Анельця, не думавшая даже раньше о том, с чьею комнатой смежен этот чулан, зашла в него с свечою, желая достать платье из короба, поставленного здесь у стены.
Свеча случайно потухла. Экономка уже собиралась выйти, чтобы зажечь её, как вдруг её внимание привлекла тонкая полоска дневного света, стрелою прорезающая тьму, царящую кругом. Освоясь в темноте, Анельця различила что-то вроде оконной рамы без стёкол в стене, против дверей чулана. И стрелка света падала именно оттуда. Захват ченная любопытством, подошла она к стене, влезла на ковры, сложенные здесь целою грудой, и прильнула глазами к маленькому отверстию, пробитому когда-то гвоздём в досках, которыми забрано было всё окно, прежде служившее для освещения тёмного чулана. Анельця увидала, что именно спальня не любимой ею лектрисы находится за стеною чулана. Замаскированное досками, заклеенное потом обоями, окно ничем не выдавалось в покое Алины, и та не знала, конечно, что случай дал сопернице возможность следить за каждым её шагом.
Сюда и кинулась теперь экономка, в этот чулан, вместо того, чтобы уйти в свою комнатку и проплакать до утра, как бывало не раз.
Бесшумно раскрыла она дверь, скользнула в чёрную, непроглядную темноту, очутилась мгновенно на груде ковров, но не решилась сразу заглянуть в глазок, откуда слабо пробивалась тонкая-тонкая ниточка света от свечи, зажжённой в спальне француженки.
Негромкий смех, подавленные, прерывистые голоса услыхала сейчас же Анельця. Вот прозвучали долгие, бесконечные поцелуи... Опять смех и говор...
Анельця порывисто прильнула глазом к предательскому отверстию в стене...
Как раз напротив стены увидала она обоих. На низеньком, восточном диванчике сидит Келецкий и держит на коленях девушку, прекрасную в своей бесстыдной наготе. Вот они целуют друг друга... ещё... ещё!.. То, что произошло потом, совсем ошеломило, довело чуть не до безумия и обморока незримую свидетельницу бесшабашной, дикой оргии...
Шатаясь, пылая, как в горячечном бреду, решилась, наконец, Анельця сойти с своих ковров, но у неё подкосились ноги, она беззвучно, мягко скользнула вниз и долго пролежала без памяти.
Несмотря на поздний час, Гагарин, полуодетый, сидел в кресле у постели и ласково встретил Анельцю.
— Спала, курочка? Уж извини... Так мне тошно одному... такая истома... Пальцем бы не двинул... Помоги раздеться... посиди... поразвлеки меня... Ну... живее... Ну... не дуйся... Не люблю я, знаешь... А я за это, гляди... приготовил и подарочек... Ну, живей... раздевай... укладывай... знаешь, как я люблю...
— Я вем, як вельможны кнезь люби! Та она не люби кнезя... не хце тешиць кнезя. От, вольможный и шлёт за бедной слугой... за дурой, уродой Анельцей... И подарунек не мне был зготован... А ей!.. А она не йдёт! Ей там добже... без его мосци!
Зло глядит, криво улыбается Анельця. И не видал Гагарин её такою никогда.
— Что ты вздор болтаешь! Ну, правда, я бы, может, и не стал тревожить тебя... Да Алина больна... Ещё утром я видел! Сам видел! Понимаешь, сам...
— О! Белька штука! Не можно менгцизну обмануц, чи цо?.. Ха-ха!.. Я буду пенць раз на месяц нездрова, ежели не схочу прийти к мосци-ксенжу... Але ж я пришла! Хоц и вем, цо не про Анельцю думал мой пан яснейший... А я таки кохаю пана и не здрадзам пана, як та потаскуха!..
— Здрада?! Это — измена значит по-вашему?.. — насторожившись, переспросил Гагарин.
Никогда раньше полька не говорила ничего подобного; очевидно, что-нибудь особенное заставило её решиться на резкую, отчаянную выходку. И он, глядя в глаза экономке, продолжал:
— Что случилось? Вы раньше душа в душу жили... Или спустя три года ревновать меня к ней вздумала? Так, знаешь сама...
— Вем! Вем!.. У яснейшего пана есть юж нова коханка... Поповна-красуля! То не моё дело!.. Алеж не можно, же бы стерва Алинка пана кнезя дурила... Я любу ясного пана и чту пана кнезя... А та дрань!.. У, подлюга! — совсем визгливо вырвалось у Анельци. — Идзь, пан! Подивись, пан, цо та фря робить може!
И, взяв за рукав Гагарина, она почти насильно подняла его с кресла и повела к дверям.
Сначала он думал прикрикнуть на обезумевшую женщину, но потом неясное подозрение, предчувствие чего-то необычайного, хотя и неприятного для него лично, заставило Гагарина послушно следовать за Анельцей...
Войдя в чулан, он с помощью Анельци взобрался на груду ковров, прильнул глазом к щёлочке и стал глядеть в спальню Алины, где слышалась глухая возня...
Крепко сжались кулаки князя, что-то заклокотало в груди. Гагарин читал и слыхал о всяких мерзостях в области чувственных ласк. Но то, что он здесь увидал, поразило его до глубины души.
Наутро князь, призвав дворецкого, приказал немедленно найти в городе помещение для Алины и поселить её там, а как только установится путь — отправить в Россию, в Москву, где она могла уж устроиться сама.
Вещи, дорогие подарки Гагарин оставил своей бывшей лектрисе. А в Салдинскую слободу в тот же день поскакал гонец с небольшой запиской. Ввиду улучшения дороги обещал скоро заглянуть туда князь и извещал, что лектрисы больше нет у него в доме.
Отослав гонца, губернатор хотел было заняться ворохом бумаги и писем, лежащих перед ним, когда ему доложил Келецкий, что явился келейник митрополита Иоанна с письмом от последнего и желает лично вручить Гагарину послание.
— Келейник... цидула митрополичья!.. Самово я звал ево! Есть указ государев, каковой надлежало владыке выслушать от меня и со мною обсудить! — недовольный, пробормотал Гагарин. — Ну, зови!
На куске бумаги, небрежно оторванном от листа, кое-как свёрнутом в виде письма, стояло несколько строк. «Молитвенник и раб Божий, смиренный митрополит Иоанн Тоболесский и всеа Сибири» извещал милостивца, его превосходительство губернатора, что болен он и не может явиться на зов. А если есть что-либо «неотложное и особливо-важное» — просит пожаловать к нему нынче же, в часы, когда службы нет в домовой церкви митрополичьей.
— Поп надутый!.. Не желает даже ради высочайшего указа потревожить себя! К себе зовёт! Козёл упрямый!.. А я Ступина с караулом пошлю за ним, коли так! — багровея от гнева, заворчал князь. — В карете под конвоем пожалует сюда прослушать волю царскую... Всё тягается со мною, хочет выше меня быть! Так я же ему покажу!.. Я же этому гордецу!.. Он узнает, кто из нас главнее в Сибири...
— Конечно... Так и надо! — поддакнул Келецкий, зная, что не следует спорить с этим человеком. — Проучить надо монаха... Осторожно, разумеется... чтобы из-за всякого там... самому не было неприятности от государя... Да и здесь много дураков есть, которые себя не пожалеют, если обиженный арцибискуп им слово скажет... Надо его так унизить, чтобы он и не мог придраться ни к кому... Чтобы и не знал, против кого выступать...
Яркая картина, нарисованная секретарём, захватила Гагарина, сразу изменила и его настроение и всё направление мыслей.
— Хорошо бы! Но... как?..
— Об этом думать сейчас не стоит! Упрямый, заносчивый монах сам даст себя в руки, сам на себя верёвку сплетёт своими делами... И чем ему больше воли дать, чем чаще его поддразнивать словами, а на деле не задевать, тем он больше осмелеет и такое тут натворит, что уберут если не с епархии, так прямо в ссылку гордеца... Я головой ручаюсь!..
— Правда... Правда... Теперь и я вижу, что твоя правда!.. А всё-таки с указом как же быть?.. Надо же...
— Так и сделать надо, как он хочет... Пусть вельможный князь потрудится, поедет, прочтёт да... посильнее подвинтит монаха!.. А там... увидим...
— Увидим уж там! Ха-ха-ха! — довольным смехом раскатился Гагарин, поняв, как умно советует ему Келецкий, и приказал заложить карету.
— О-ох, болен весь! — притворно охая и стеня, говорил Иоанн Гагарину, которого принял, выйдя прямо из домовой своей церковки, где только что окончилась служба. — Больно немощен с годами стал! Ошшо Господу, Царю Небесному хватает сил послужить. А уж земному... пущай не взыщет! И рад бы приехал, указа послушал!.. Да не моя сила! И што там ошшо за указы? Словно бы и не порядок. Синод святейший, правительствующий в Имя Господне, волен нам, архипастырям, указывать в делах церковных... А светские власти, хоша бы и какие наивысшие... Погодить бы им надоть... Так мне по простоте моей иноческой сдаётся... Не мирской я человек... Уж не взыщи, не посетуй, чадо моё, ваше превосходительное вельможество!.. Охо-хо-хо!..
Закипал снова злобой и негодованием Гагарин, слушая лукавые речи монаха, но и сам решил не уступать ему в этой игре. Разводя руками, склоняя голову, дружелюбно глядя и улыбаясь владыке, поддакивает он хозяину и, дождавшись, когда тот умолкнет, со вздохом сожаления заговорил:
— Да-а!.. Многое попеременилось ноне и на всём свете... и в нашей державе благочестивой... Приходится земных властей более ничем небесных слушать да опасаться. Нынче ты — владыко, князь церкви Христовой... А наутро, глядишь, коли не в Суздаль-монастырь угодил на хлеб да на воду алибо на Соловки, на смирение, в ризах рогожных, так и вовсе на колесе твоё тело, а голова, елеем помазанная священническим, на колу, на шпиле торчит... Как уже то неоднократно мы видели...
Искоса поглядел на гостя хозяин. Что значат его слова? Искренне сочувствие выражают или это угроза прикрытая, тайная?..
Князь спокойно глядит в испытующие глаза монаха, дружелюбно снова улыбается. И кругло, плавно катится, рокочет его речь, звучит сиповатый басок.
— Взять хоша бы Сибирь нашу... И твоего преосвященства труды и заботы в ней!.. Слова нет: крутенек ты, владыко... От разу всё наново повернуть хотел бы... Дак ведь и сам он, государь наш, Пётр Алексеевич, не больно чего ждать любит... Оно, скажем, раскол велик, силён тута... Отпадших куды больше, чем истинных чад церкви главенствующей, себя православною рекомой... И богаче энти... еретики, как ты их звать изволишь, святой отец... Мажут они жирно руки властям в Питере... Вот, оттуда и бегут сюда гонцы с указами строгими... И к нам, слугам царя нашего... И к архиереям, кои себя болей признают слугами Небесного Владыки, не земного...
Опять насторожился монах, так остро прозвучали последние слова в его ушах. А Гагарин, словно и не замечает, своё ведёт.
— И волей-неволей нам, слугам царёвым, приходится накучать вам, слугам Божиим... Оно и то сказать... Не будь твоего рвения пастырского... дай ты воли больше людишкам здешним, и тебя бы не шпыняли... Ну да, знать, ты творишь, как тебе твой разум и долг велит... По-евангельски: «Пастырь добрый душу свою даёт за овцы своя!..» А о том, как тебя жигануть могут, не помышляешь! Исполати! Коли дух такой отважный у тебя — крепись до конца, нас поучай, слабодухов, грешников окаянных... А указец-то, владыко, как выслушать изволишь, стоя ли, как оно водится, али...
— Сказано: недужен я! — угрюмо буркнул Иоанн. — И так, сидя разберу. Акромя нас двоих — и нету никого... Царь — не Бог! А я и в храме могу ино посидеть, коли устал... Читай, што там!..
— Добро... А я уж потружуся, постою... Слушай, отче!..
Прочёл обычный заголовок Гагарин, где перечислен полный титул царский и обращение к митрополиту. А дальше шло перечисление жалоб, обоснованных и многочисленных, которые, конечно, не без ведома и содействия Гагарина, дошли и до Синода, и до Петра, собранные изо всех концов Сибири.
«А челом били нам многие люди приходов губернии Тобольской и иных, куды митрополичьи слуги и посыльщики и десятильники за сбором десятинным, церковным наезживали, — читает губернатор, стоя у своего кресла, на ручку которого присел тучным, тяжёлым телом. — И жалобу принесли на многие обиды и кривды великие, каковые теми слугами митрополичьими были содеяны. Тако десятильники, посланные по городам от митрополита, явно бесчинствуют, поборы лишние вымогают против законной десятины церковной; а ещё того хуже, девок и вдовых баб и мужних жёнок подговаривают указывать на блудодеев, кои будто бы с теми жёнками грех творили, дабы с тех людей поборы брать во искупление греха. А когда те бабы и девки противятся и ложно оговаривать не хотят добрых людей, те десятильники митрополичьи девок и баб пытают, груди давят им до крови и срамом срамят великим, даже нагих стегая при всём народе. А по монастырям тоже чинится неправда великая. И многие монастыри, землёю и людьми оскуделые, самовольные захваты чинят, землю силой у пашенных наших хрестьян отбирают, и худобу, и животы последние. А управы на то насилие хрестьяне у светских властей и найти не могут. Да те же десятильники и монастырские старцы безмужних монастырских баб продают в брак за суседних мужиков, пьяниц и уродов, лишь бы те в казну монастырскую выкуп брачный внесли...»
Дальше читает Гагарин целую программу, посланную из Питера местному духовному главе и консистории его; а в конце и угрозы следуют, если не будет исполнено всё по указу...
Хмуро слушает Иоанн, сжимая своими сильными, поросшими волосами пальцами поручни кресла, в которое ушёл глубоко... Порою только нервно погладит свою бороду, поправит панагию и снова сидит, как живое изваяние. Только по шумному дыханию, которое вырывается почти со свистом сквозь крепко сжатые губы и раздутые ноздри владыки, можно угадать, какие мысли обуревают его.
Закончил Гагарин. Оба молчат. Сел губернатор, глядит на монаха, ждёт, что тот скажет. А Иоанн не решается сейчас заговорить, чуя, что может много лишнего и вредного для себя высказать сгоряча...
— Слышал, владыко! Повторить не изволишь ли чего, что не внятно было али запамятовалось? — наконец прозвучал ехидный, хотя и дружелюбный по тону вопрос князя.
— Слышал! Помню! — кинул отрывисто тот и снова сжал губы ещё плотнее.
— Так... руку приложить изволь, как полагается... Уж потрудись, ваше высокопреосвященство! — служебным, сухим тоном предложил Гагарин, видя, что Иоанн решил сдержать своё раздражение и ничего не скажет сейчас такого, что ожидает от него гость.
Взял перо монах, придвинул к себе указ, положенный на стол Гагариным, и вверху над самым титлом государевым, словно на консисторской бумаге, вывел своим крупным почерком: «Читал и руку приложил, смиренный богомолец Иоанн, митрополит Тоболесский и всеа Сибири».
Посыпав песком чёрные жирные буквы, выведенные им, подал он князю большой исписанный лист указа с яркой, красной печатью на конце, где темнел краткий гриф, подпись Петра, похожая на извив молнии, вычерченный пером.
Почтительно принял бумагу Гагарин, довольный тем, что позволил себе монах поставить свою подпись, где не следовало, и, спрятав лист в грудной карман парчового, богатого камзола, стал прощаться.
— Што так скоро! Али не потрапезуешь со мною, ваше превосходительство?.. Оно, хоша и постные дни, а найдётся чем угостить дорогого гостя! Милости прошу!
— Рад бы радостью, отче-владыко! Да никак не можно! Сам ныне к себе людей звал! Обидеть нельзя, сам понимаешь! Ко мне милости прошу!.. Уж не посетуй! Докажи, что не осерчал за нынешний указ на меня!.. Я — слуга царёв... Как приказано, так и творю! Уж пожалуй! Посети домишко мой убогой!
— Шутишь, ваше вельможное превосходительство! Видели мы «бедность» твою! У людей пост, а у тебя — по полсотни смен рыбных да иных блюд на стол подают!.. Этакой пост не хуже и мясоедения... Прокурат ты, князь!.. А што про указ толкуешь?.. Што мне на тебя злобиться!.. Бог простит, ежели ты и причастен к тем... наветам вражеским, коими сей указ вызван... И я, вящий иерей, к ответу призван за ревность к вере православной... Угрозой угрожаем, аки смердь последний, раб нерадивый, своему приставнику непокорный... Воля Божья на всё! — вздохнул с деланным смирением монах, но вдруг, запылав глазами и лицом, отрывисто выкрикнул почти:
— А и ошшо помню я присловку: «Бог не выдал, свинья не съест!» Знаешь ли, ваше превосходительство, господин мой губернатор и раскольному люду первый потатчик! Не взыщи, язык мой — враг мой! Правду не потаю; сказать смею, што думаю!.. Не в суд либо в осуждение... А штобы и ты знал: сумею царю отписаться, коли уж такое дело! Страха ли ради иудейска али иные есть помыслы у твоего сиятельства, а вижу я, как ты беспоповщину по вые гладишь, маслом их мажешь, по ихней воле многое творишь... Благо, мошна у их широка да толста; твоя правда, князенька!.. А я чужд стяжания злаго... Одно и скажу: «Иди за мною, сатано!» А Господь и ангелы Ево да осенят служителя Божия, меня, многогрешного, от козней людских и замеров диавольских!..
Стоит теперь монах, выпрямился, коренастый, грузный, узловатый в костях, и даже жезлом своим при каждом громком, веском слове пристукивает.
— Н-ну! — только и вырвалось у Гагарина, когда, наконец, возбуждённый, красный, умолк Иоанн. — Благодарен на слове ласковом! Прощенья прошу! Ко мне жалуй! Тоже принять да угостить сумею!
Повернулся, не подойдя даже под благословение, плюнул громко у самого порога и вышел Гагарин, взбешённый, но и довольный.
Теперь князь видел, знал, что неукротимый, упрямый монах станет ломить напролом; убедился, что скоро свернёт себе шею Иоанн на этом пути.
А уж потом Гагарину легко будет посадить более подходящего владыку на сибирской епархии, хотя бы того же кроткого, чистого душой, схимника-старца Феодора, бывшего Филофея-митрополита. Этот иерарх, не от мира сего, не сумеет мешать новым планам и широким замыслам князя, если бы даже они оба не были так согласны в делах веры, как это есть на самом деле.
В тот же день был составлен подробный доклад о посещении Иоанна Гагариным и, переписанный тщательно, пошёл к Петру. А две обширные цидулы, Меншикову и Василию Гагарину, в Сибирский приказ, отправлены были той же почтой.
После ранней, уже миновавшей зимы и весна настала рано в этом, 1712 году, но причудливо проходила она, не в пример другим годам. Ясные тёплые дни сменялись ливнями, холодной погодой, ночными заморозками. Скоро после Пасхи нежданно прогремела первая вешняя гроза, а затем снова повеяло холодом от северных просторов Ледовитого океана, и пришлось тобольцам хоть снова дохи и полушубки свои надевать.
Но тоболяне словно и не замечали капризов природы. Небывалой доселе, кипучею жизнью зажили они с приездом нового губернатора.
Разъехались давно коменданты и всякие чины, прибывшие осенью для встречи князя; им на смену явились торговые обозы... А весною, как только стали спадать разливы речек и ручьёв, затопляющих часто проезжие пути, как только дороги стали снова удобопроходимы, появились в Тобольске важные гости, послы китайские, которые посланы, правда, к калмыцкому хану, контайше Аюке, но и для Гагарина привезли грамоты от богдыхана и от его министров, или вай-вубу, как зовут их в стране Дракона, в великой Поднебесной империи за неприступной каменной стеной. Хотят эти старинные соседи упорядочить весь торг, какой Китай с Русью ведёт.
Ласково, широко принял послов новый наместник Сибири, кормил-поил на золоте, лучшими яствами и напитками угощал, укладывал спать на перинах, набитых лебяжьим пухом, богато одарил и дал им кареты, возки, стражу надёжную под начальством полуполковника Прокопия Ступина. И послал с ним указы во все попутные места и города, чтобы также щедро, с полным почётом принимали гостей, провожали дальше до границы, давали коней и корм, и вино хлебное, простое и лучшее, смотря по чинам.
И другая забота немалая была у князя — Трубникова наконец снарядил он и отпустил в поиски за золотом к Кху-Кху-Нору, даже не дождавшись от Петра ответа на свой доклад о посылке небольшого отряда в двести человек, который был дан в распоряжение подпоручика.
Тут же и за постройками лично наблюдал Гагарин, следил за возведением нового кремля тобольского из тяжёлых кирпичей, в пятнадцать фунтов весом каждый. Осенью поздней и зимою казённые пахари почти даром работали, сушили и обжигали этот кирпич, свозили его в город. Теперь частью они же, частью арестанты, которыми полны тюрьмы Тобольска и ближних городов, работают на ветру, на холоде, под дождём, возводят новые зубчатые, толстые стены, строят каменные ряды нового Гостиного двора, амбары для складов казённых, новый дворец возводить начали и собор большой заложить собираются... Много погибнет людей на этой стройке. Уж и в первые недели слегло и умерло немало от простуды, от горячки гнилой, от тифа и от житья впроголодь, от труда непосильного, какой несут эти подневольные колодники-творцы, созидающие новый, неприступный и красивый Тобольск.
Не думает о таких пустяках Гагарин. Только торопит лихорадочно людей, сам следит за работами и высчитывает дни, когда его широкие начертания, его замыслы примут осязательную, прекрасную форму, подобную той, как выведено на ворохах чертежей, составленных учёными шведами-пленниками, первыми теперь пособниками губернатора в его зодческих затеях.
Разборы дел торговых, розыски по делам о наглых, жестоких разбоях и грабежах, чинимых чуть ли не открыто, среди бела дня, приём даней, оброков, мехов, проверка и разборка их, вороха бумаг, получаемых отовсюду и рассылаемых из губернаторской канцелярии, — всё это, если даже и слегка тревожило Гагарина, однако отнимало у него почти весь день. И только тогда он чувствовал себя спокойным и довольным, когда возок быстро уносил его в заветную слободу, где отдыхал от забот и хлопот хозяин Сибири.
Но и здесь порою принимал по делам своих помощников губернатор, если случай был очень важный, ожидающий неотложного решения, если бумага, полученная в тобольской канцелярии, была с подписью Петра и требовала немедленного обсуждения и скорейшего ответа.
Незаметно во всех этих хлопотах и в сладком отдыхе прошло лето, осень, снова подбежала зима...
Обрадовался ей Гагарин. Уставать уж он начал, более продолжительного покоя запросило немододое тело князя. Да и кроме телесной устали, духом стал неспокоен губернатор. На вид всё хорошо шло кругом, но словно затемнело что-то вдали, слухи недобрые стали приходить с разных сторон, как будто удача и лад, какие встретили его на новом месте службы, готовились уйти, давая место неурядицам и урону всякому.
Первым ушатом ледяной воды было довольно обширное послание, писанное под диктовку Петра и его рукой подписанное. Царь, очевидно, принял к сердцу вести Гагарина о богатых золотых россыпях в степях, которыми, конечно, нетрудно будет овладеть впоследствии, пользуясь внутренними раздорами между кочевниками.
Но намерений князя теперь же послать на разведки из Тобольска небольшой отряд Пётр не одобрял. Царь решил, выбрав удобную минуту, послать от себя надёжного человека, дать ему сильный конвой, чтобы можно было оружием очистить себе путь к золотым пескам, если бухарцы или мунгалы решились бы преградить путь смелым разведчикам, послам великого московского царя.
И про разлад между владыкой и губернатором было помянуто в этом письме. Пётр давал полную веру сообщениям Гагарина о «мятежном духе» монаха, обещал убрать его, но не сейчас. Теперь и царю не время заняться вплотную этим вопросом; шведская война слишком много отнимает сил и времени. Да и нет пока серьёзных оснований, мало высказано недовольства со стороны тоболян, иных сибирских обывателей, чтобы убрать архипастыря, чем можно только раздражить остальных священников и членов Синода особенно.
По привычке то вытягивая, то втягивая свои толстые губы, прочёл письмо Гагарин и грубо, злостно выругался:
— Жди да пожди! Видно, уж я не хозяин в этом вонючем, диком углу, за который столько тысяч отвалил нашему капитану!.. Добро! А второе дело и того лучше! Я ему золото открыл, путь указал... А он не хочет, чтобы я и нос совал в дело. Сам от себя и людей пришлёт, и снарядит отряды... А я — ни при чём! Ну уж, дудки! Коли не мне, так и другому не будет! Как Бог свят! Уж там хоть целый поход Снаряди, а этого золота не видать тебе без моей помощи, как затылка своего не видать человеку! Только бы Федька с добрыми вестями вернулся... Я уж по-своему тут разберуся. А как золота нагребу и ему пошлю для расходов военных, авось тогда капитан и не подумает других ещё сюда помощников посылать либо на своеволье моё гневаться...
Так решил Гагарин. Келецкий, с которым он советовался, согласился с князем, но тут же прибавил:
— Делать, конечно, надо так, как вельможному князю тут, на месте, виднее и лучше кажется... А одного упускать не надо. Хороший случай припадает. Задумал царь сильный отряд за золотом отрядить. Чего лучше! Для этого прежде всего надо много припасу запасти, и ружей, и пушек, и амуниции, и продовольствия, а главное, пороху и свинцу. Раньше до остатку почти это увозилось отсюда. И на войну надо было, и, просто сказать, не любит, опасается царь в далёкой Сибири оставлять много военного припасу... Теперь иначе должно выйти. Наберём вороха разного добра, и боевых снарядов, и оружия... Людей, когда надо, тоже собрать недолго... Для себя, конечно, не для тех франтов, что сюда явиться могут против воли вельможного князя... А там? Кто знает?.. И для походу за песком золотым пригодится оружие, свинец да порох... И для других причин! Война — дело тёмное! Вон, под Полтавой сам шведский король был ранен! От этого не застрахованы владыки земные, как и от самой смерти! А если что случится?.. Тут далеко от Москвы, от всей России... Мало ли тут что произойти может! Хорошо наготове запасы военные иметь... Да побольше преданных людей... Как скажешь, вельможный князь?
— Скажу... Дьявол ты! Змий-искуситель! — глядя в умные, словно смеющиеся сейчас глаза советника, ответил Гагарин и задумался глубоко.
Оставя князя с его думами, тихо выскользнул из покоя Келецкий. А Гагарин, через несколько минут подняв голову, словно очнувшись, вскрыл ещё два письма, пришедшие с той же эстафетой, которая принесла меморию, памятку государя.
Одно письмо было от близкого родича и друга, стольника Василия Ивановича Гагарина, который, сидя на важном посту в Сибирском приказе, оберегал Матвея Петровича от нападок и подкопов со стороны различных завистников и врагов.
Сейчас Василий Иваныч сообщал князю, что приходят разными окольными путями доносы и жалобы на губернатора со стороны приказных дьяков, воевод и иных служилых людей, которым не по нутру пришлись новшества Гагарина. Митрополит и лично, и чрез преданных ему попов и обывателей тоже старается насколько возможно очернить Гагарина в глазах Петра.
«Всё бы то ничего! — писал стольник. — Царь цену наветам завистников добре знает и мало верит таковым. Но одна беда. Сведал я от наших доброхотов, денщиков царских, да и от других, Апраксина, Головина и самого Данилыча, что объявился на очах царёвых некий злодей, смерд последний, строчило, приказный подьячишко никчёмный, кой двоих апонских людей государю привёз напоказ. И той смерд, именем Ивашка Нестеров, многие вести наносные и клеветы чёрные на тебя, брат и благодетель, хитро нанёс. Особливо о самоцвете диковинном многие сказки поведал государю и того в интерес привёл и в сумнение. И даже сверх меры подлые слова о тебе говорил той Ивашка, ловко одно к одному прибирая, так што веру ять можно было бы, ежели бы не он, смерд, холоп последний, и не на тебя те вины и клеветы возводил. Друг и заступник наш неизменный, Данилыч, государю говорил против тех речей облыжных и успел, кажись. Но ежели хотя што мало и похоже есть, сам о том понимай и поисправить не замедли, врагов своих упредя».
Так из Москвы писал родич Гагарина. Во втором послании старик Апраксин из Питера почти то же сообщал, осторожно намекая между строк, что одна надежда и защита Гагарину от Меншикова. Но и тот, конечно, в свою очередь, в «сухую» помогать не станет и надо хорошенько поблагодарить сильного заступника за помощь. А ещё лучше, если Гагарин под каким-нибудь предлогом поскорее приедет в столицу и уладит эти запутанные вопросы, устроит лично свои дела.
— Вот оно, што значит: тринадцатый годок, чёртова дюжина подбегает! И никому, и мне, видно, покою не знать в нём, в треклятом! — пробормотал Гагарин, отбросив в сторону листок. — Придётся снова ломаться, скакать за тысячи вёрст, а пошто?.. Леший знает, да...
Остановился князь, огляделся, не слушает ли кто... Снова в думы погрузился. Наконец решительно тряхнул головой, позвал слугу, приказал заложить лёгкий возок, чтобы ехать на постройки.
Несмотря на наступление холодов, работа там ещё кипела. Крыли крышу на возведённых, законченных корпусах; складывали деревянные стены и переборки, строгали, отделывали полы, штукатурили стены и прилаживали окна, двери.
Крестьяне — чернорабочие, землекопы, землевозы с лошадьми и каменщики, кроме печников, почти все были отпущены. Остались только наёмные плотники, штукатуры, кровельщики да помогали им арестанты, ежедневно приводимые на работу под надзором тюремных сторожей и военной стражи.
Кроме шведов, зодчих и десятников, кроме русских приказчиков, подрядчиков и мастеровых, ещё одна необычная фигура дьяка из канцелярии губернаторской появилась в это утро на постройках, словно ожидая приезда Гагарина.
Он слонялся среди общего развала и рабочей сутолоки, входил в полуотстроенные корпуса, слонялся по дворам, загруженным материалами и мусором, обращался с расспросами к рабочим и урядникам, а сам всё поглядывал туда, откуда должна появиться колымага князя.
Вот и затемнел возок, показался из-за угла, направляясь к постройкам.
Дьяк быстро подошёл к одному из арестантов, кудлатому, сильному, не молодому уже мужику, убирающему мусор и отвозящему его на тачке подальше от почти законченного здания новой «важни», где взвешиваются товары для оплаты пошлиною.
— Так, слышь, Сёмка, не забудь, как я учил тебя вечор при допросе... Не проворонь дела! Волю и рубленики получишь, ежели всё ладно будет... А нет — не взыщи! Шкуру спущу последнюю и головы тебе не сносить! Гляди!
Шепнул и отошёл дьяк, встречать князя кинулся вместе со всеми начальными лицами, которые были на постройке.
Внимательно, как всегда, осматривал работы Гагарин, обходя все уголки, слушая объяснения и доклады начальников, отдавая распоряжения, подписывая требования на материалы, рабочих подбодряя ласковым словцом или крепкой русской бранью, смотря, кто заслужил чего...
Вот и туда дошёл Гагарин, где кудлатый арестант с тачкой мусор возил от готового здания к общей куче в самой глубине двора. Вдруг тачку покинул свою мужик, на землю ничком упал, закричал:
— Милости пожалуй, князь-государь! Слово молвить вели великое, дело государево.
Вздрогнул от неожиданности Гагарин, испугался даже сначала, но сейчас же овладел собою, видя, что никакой опасности не грозит со стороны кудлатого арестанта, смиренно лежащего ничком на грязной, холодной земле.
— Что за дело? Сказывай! — подойдя ближе, спросил отрывисто Гагарин. — Кто ты? За что взят?
— Посадский я, холопишко твой, Сенька, Вавилов сын... А по кличке — Шкура. А взят за подпал... По осени пожаром пол-угла, почитай, на речном посаде слизнуло. А на меня речи, я, стало быть, подпалил... И с товарищи, кабыть, для грабежу на пожаре... И за тот подпал изловлен, бит до полусмерти... И в тюрьму до суда и сыску взят под приставы... А на сыске и повинился, на дыбе да под кнутом...
— Ну?!
— А теперя, как уж дело до конца приходит, хочу тебе, государь-воевода, всю правду открыть! — стоя уже на коленях, негромко, таинственно заговорил мужик. — Палил я, што греха таить!.. Да, слышь, не по своей воле... По чужому наущению... от богатея от нашево, от Сидора Калиныча Хони подучен был... Ворог ему был Микитка Семёнов, так Хоня и подучи меня евонное жильё попалить... И за работу три рублёвика сулил... И задатку полтину дал... А других недодал, как изловили меня... Вот теперя я и каюсь тебе! Суди меня, воевода-князь государь!..
Опять бухнулся в землю лбом мужик.
— Вот как! — в раздумье проговорил Гагарин и повернулся к дьяку. — А ты кстати тута, Мосеич!.. У тебя, кажись, дела о пожогах... Ты знаешь ли этого Хоню?
— Как не знать! Первый богач и скряга по всему Тоболеску! — значительно заговорил дьяк. — И лихоимец нещадный! Много народу разорил, большие тысячи и сотни тыщ, сказывают, словно домовой, в сундуках бережёт... Ан, и ево Господь попутал ноне, коли правду мужик-то бает! — закончил ещё значительнее свой доклад дьяк.
Быстрым взглядом обменялся Гагарин с дьяком, как будто сейчас только понял всю важность неожиданного признания кудлатого арестанта-мужика.
— Угу!.. Ин, ладно! Так, вели мужика отсюда в приказ вести... Допрос ему учини наново... попристальней... Да... и за этим... за богатеем-скрягой... За Хоней спосылай... Я сам скоро тоже к вам буду. Надо дело вывести...
Повернулся, дальше по стройке пошёл.
А дьяк, потирая руки, поспешил в канцелярию, куда и арестанта за ним повели. А там и старика-богача Хоню доставили.
Жалел скупой старик от сотен тысяч поделиться кой-чем с новыми хозяевами города, хотя те и подсылали к нему своих людей... Теперь узнал, что ни года, ни положение, ни богатство не спасают от лап приказных пиявок того, на кого глядит их жадное око.
Почти полгода протомился в темнице грязной старик... Поджигатель, указавший на него, уже и бежать успел... А Хоню на допросы тягают, голодом морят, всё новые вины на нём отыскивают, так что уж и сам верить стал несчастный, что казни и пытки заслуживает он... Только когда сын скряги по приказанию отца раскрыл похоронки заветные и чуть не половину состояния принёс и сдал кому следует, дело вдруг получило новый оборот, домой вернулся старик, потеряв не только деньги, но и остаток сил, здоровья. Скоро умер он.
А у Мойсеича с товарищами почти удвоились их сбережения, лежащие на дне старинных дедовских укладок. Да и губернатору «челом ударили» его помощники, в белом убрусе дар принесли, мешок золота, тысяч на пятнадцать рублей торговой ценой.
Но пока тянулось это дело и другие, ему подобные, пока удачи и неудачи переплетались, творя причудливый узор жизни, Гагарин только об одном и думал: поскорее бы выбраться к своей любимой подруге, к поповне ненаглядной и бесценной для князя по-прежнему.
Снова декабрь на исходе. Роковой, 1713 год близок к концу. Опять Гагарин второй день гостит у попа Семёна в слободе, справляет весёлое Рождество.
Не узнать теперь скромного поповского дома. Тёсом он обшит, изукрашен, размалёван, словно игрушечка. А внутри и прямо рай земной. Нет того дорогого и отборного из тканей, мебели, утвари и мехов или ковров, чего бы ни наслал Гагарин в избытке попу с дочерью для убранства гнёздышка, где живёт его сладкая.
Всё, что любит Гагарин в своём обиходе, здесь постоянно находится или привозится за ним, когда князь собирается в Салду на погост.
Но не только любви отдаётся здесь губернатор. Долгие разговоры с глазу на глаз с Сысойкою ведёт он часто или третьим Келецкого приглашает... Батрак даёт отчёт князю обо всём, что слышит в народе... Говорит о ропоте и недовольстве против Петра, растущем в целом крае, что ни день, что ни час.
— Только бы весть подать... Клич бы только кликнуть! Полёта тыщ робят и мужиков набежит... И не с пустыми руками... А дать им ошшо пищалей, мушкетов, да с казаками, с драгунами спаровать... Так в те поры... Приди кто ни есть, сунься! Вот чего выкусит!
И огромный увесистый кулак Задора, сложенный особенным образом, мелькнул в воздухе.
Несмотря на серьёзность минуты, усмехнулся Гагарин и Келецкий.
— Не бахвалься, парень! — заметил князь. — Знаешь, не хвалися, идучи на рать!.. А и шкуры не дели, бирюка не изымавши!.. Подождём, поглядим ещё... Ежели нельзя будет полой воды удержать, так хотя пустим её на наши колёса...
И после этих таинственных, неясных разговоров долгое время какой-то странный бывает Гагарин, даже на Агафью почти не глядит, а перед собою смотрит, словно видит вдали что-то большое, яркое, отчего даже жмурит свои заплывшие, небольшие глаза.
Всё Рождество собрался провести у подруги своей Гагарин. Здесь надеялся отвести сердце, найти забвение, избавиться хоть на время от забот, которые теперь всё чаще и тяжелей ложатся на душу новому хозяину Сибири.
Письма тревожные то и дело приходят из Питера и Москвы. После Нового года решил князь пуститься в путь, побывать у царя; всё исправить, что ещё поправимо, и снова, вернувшись, спокойно зажить со своей Агашей... Очень ещё беспокоит князя, что давно от Трубникова нет вестей. Последний гонец явился около месяца назад. А послан он был и того раньше, ещё в июле, когда Трубников со своим отрядом стоял у самого истока Иртыша и готовился вступить в безбрежную, морю подобную, жгучую пустыню песчаную, в Шаминскую степь, за которой лежит заветное озеро золотоносное Кху-Кху-Нор.
Ещё в августе должен был явиться к князю гонец; но попал в плен, три месяца томился в неволе и только кое-как убедил своих киргиз-кайсацких узденей, чтобы повезли его к Зайсан-озеру, к русскому населению, где им выкуп дадут хороший за него.
А после этого гонца словно сгинул Трубников и весь отряд его с лица земли, ни слуху ни духу нет о них... В самый сочельник, в сумерки, после богослужения, в ожидании первой звезды, чтобы сесть за трапезу, беседовал Гагарин с Агашей и Келецким, поминая своего посланца, пропавшего без вести.
— Жаль парня, коли что приключилось с ним! — искренно вырвалось у князя. — Вижу, курочка, горюешь и ты по нём! Не стыдися. Я не ревную! Славный парень Федя был! Не таясь скажу, Бог знает, чего бы не пожалел, только бы знать, что жив он, не убит, хотя бы и не вышло проку никакого из его похода...
— Дай Господи, жив был бы! — усердно крестясь, прошептала Агаша.
Келецкий с явным сомнением молча качал головой.
Вдруг какое-то особое движение послышалось во дворе, за окном; конский топот прозвучал, смолк у крыльца. Кто-то стал быстро подниматься по ступеням, тяжело стуча сапогами, как это обычно делали гонцы драгуны и казаки, присылаемые сюда с поручениями и бумагами из Тобольска.
— Сызнова гонец! И праздника великого спокойно провести не дают, окаянные! — заворчал Гагарин, глядя на дверь, откуда должен был появиться посланный.
Раздался стук, послышался знакомый голос, и в проёме распахнутой двери, озарённая светом зажжённых на столе канделябров, показалась знакомая фигура Фёдора Трубникова, красивое лицо которого было сейчас измученным, потемневшем от непогод, от зноя и холода.
— Федя! — в один голос крикнули Гагарин и Агаша.
— Пан Трубников з мёртвых ест встал! — в то же время возгласил Келецкий.
— С праздником с великим, с Рождеством Христа, Бога нашего! — весело, громко проговорил вошедший, обрадованный тёплой встречей, которая выпала на его долю.
Гагарин первый, потом Келецкий и даже Агаша по приказу князя, трижды расцеловались все с нежданным гостем. Поп, пьяный спозаранку, спал в светёлке, но и его послали разбудить. Вся челядь здешняя и слуги гагаринские набились в горницу, желая видеть и приветствовать подпоручика, о судьбе которого немало сокрушались наравне с господами...
После первых шумных приветствий и вопросов, на которые не успевал и отвечать Трубников, его отправили в баню отмываться. Туда же Келецкий послал юноше один из своих костюмов, и посвежевший, красивый больше прежнего, воротился офицер, сел за ужин, поданный в это время, и стал утолять голод, успев только сообщить, что отряд почти в полном составе он привёл обратно, оставил его теперь в Таре, а сам скакал без отдыху день и ночь, поспешая в Тобольск. Там ему сказали, где гостит князь, и он немедленно пустился в слободу, не передохнув ни минутки!
Говорит и почти не сводит глаз от Агаши подпоручик. А та и поглядеть не решается на него, опустила глаза и всё-таки чувствует его жадный взор на своём пылающем лице...
Гагарин и видит и видеть не хочет ничего. Дав юноше утолить первый голод, о походе стал расспрашивать его.
— Ну, сказывай, что же было после, как в степь ты пошёл со своими людьми?.. Почему вестей оттоле не слал?.. Всё говори, без утайки, я знаю, ты прямой парень, воин смелый... А неудача со всяким приключиться может... Ну, сказывай...
Оставя початой кусок, заговорил Трубников.
Просто льётся речь его, но умеет как-то юноша двумя-тремя словами передать всё, что видел, что было с ним самим и с его людьми, что пережить им всем пришлось в раскалённых песках пустыни Шамо...
Слушают все внимательно рассказчика. За открытыми дверьми челядь притаила дыхание, тоже ловит каждое его слово. Но Агаша глядит и слушает напряжённее всех!
Видит ясно девушка всё, о чём поминает юноша. Вот раскинулась бесконечная степь, желтеет, пылает, слепит глаза зыблющимся отовсюду сиянием и зноем... Верблюды ступают, глубоко увязая ногами в песке, несут тяжёлые вьюки, тащат за собою лодки, которые нужны будут впереди путникам... Конные тянутся длинной чередой; пешие устало шагают по раскалённому песку. Солнце висит высоко над головами, обдавая зноем и жаром всё живое. Сдаётся порою, что сама кожа горит и коробится на теле, проливая жар во внутренности, пробуждая неутолимую жажду в пересохшем горле, в сдавленной груди, откуда хриплое дыхание вырывается только с трудом...
Вот видит девушка, как убегают ночью предатели-проводники... Теряется путь в пустыне, нет воды... Падают люди, кони, верблюды... Только холодные ночи дают небольшую отраду и отдых замученному отряду... А днём снова усталь, зной и мука без конца.
А тут ещё вражеские отряды замелькали на горизонте то здесь, то там... Сначала небольшие, редкие, несмелые, только поглядывают издали они... Но вот их всё больше прибывает... Налетают, мечут стрелы с гиком, с воем и исчезают под залпами отряда, словно тени или призраки, рассыпаясь в степи. По ночам тоже эти шакалы покою не дают. И чем люднее становятся летучие отряды, тем больше наглеют дикари, надеясь числом подавить кучку хорошо вооружённых московов.
Впроголодь, томимые часто жаждой, если долго не попадается колодца или источника на пути, отбиваясь от быстро растущих шаек, идут, идут люди! Наконец — показалась растительность... Заблестело озеро небольшое... Из него река протянулась змейкою, вьётся среди песков, горит под солнцем. Воскресли люди, кинулись, как безумные, вперёд!..
И если есть рай, не большее наслаждение испытают они там, чем изведали в тот миг, когда все окунулись в прохладные волны, смыли с себя песок, проникший, казалось, во все поры, под самую кожу... И все пили, пили без конца... даже опились три человека тогда...
А затем, спустив лодки на воду, дальше пустились в путь... на островке небольшом попутном расположились на ночлег. Сюда же с берега верблюдов оставшихся и коней своих вплавь перевели... А когда проснулись на рассвете, увидали, что попали в западню.
Говор, движение, ржание конское слышно по обеим берегам реки в густых камышах и зелёных зарослях... Окружили дикари непрошеных гостей, тучами со всех сторон собрались. Всех не перестрелять. И пороху, и свинцу не хватит... На это, видно, и понадеялись хитрые монголы...
Стало светлее; глядят люди из-за густых кустов, растущих на островке, и видят: куда глаз хватит — враги залегли. И вдруг тучи стрел понеслись, запели, стали падать в густую зелень, где залёг осаждённый отряд.
Но опытные люди спрятались под днищами лодок своих, на берег вытащенных, и безвредны для них тучи стрел. Разве иная на излёте падёт, оцарапает шею или руку кому... Не отравлены стрелы, на счастье... Идти врукопашную, переплыть на островок не решаются нападающие. Знают они, как метко и насмерть бьют огненным боем московы... Ночь снова упала. Там, по обоим берегам реки, подальше костры засверкали. Здесь, на островке, тишина, в полной темноте роют себе землянки осаждённые, завалы насыпают, временный укреплённый лагерь устраивают.
Теперь, за возведёнными валами и насыпями, безопасно чувствуют себя люди, даже решились огонь развести, кашицу сварить, солонину попарить, кулеш с салом иные стряпают...
Не тревожат осаждённых ночью дикари, только сторожей поставили: не ушли бы из западни птицы среди мрака безлунных ночей.
Так больше трёх недель протянулось. Народилась луна и снова на убыль пошла. Пошли на убыль и запасы у отряда, а охотой, как прежде, пополнять их нельзя. Только крупа да мука остались ещё, да сала немного. Верблюдов последних зарезали и съели. Соли и той нет. Плохо впереди, голодом, видно, думают взять, измором извести надеются кочевники осаждённых.
А тут новая гроза приспела.
Крещёный киргиз Зейналка ночью подобраться сумел раза два к кострам осаждающих и услышал, что ждут сильную помощь дикари. Пушку со всеми снарядами скоро подвезут сюда из дальнего кочевья калмыцкого...
— Пушка, зелье боевое у калмыков? — удивился Гагарин, слушая рассказ Трубникова. — Быть того не может! Зря болтали неверные собаки...
— Гляди, што и не зря! — неожиданно раздался голос Задора, который стоял тут же, в горнице. — Я, как бывал в степях, уж не однова слыхивал... Есть у калмыцкого журухты одного зелейных дел мастер... Уж не в обиду тебе, пан, будь сказано: полячек забеглый... Пан Зелиньский, как его прозывают... Откуле он, и не знать!.. А дело понимает, зелье мелет, сушит, в зёрна катает... И пушечное, и мелкое, ружейное изготовляет, и мушкеты направлять может... И пушечку им добыл... Энто всё правда, как есть...
— Вот как... Ну, ладно... Дальше, Федя... досказывай...
— Да, почитай, уж и всё, ваше превосходительство... Надоело нам в полону, в осаде сидеть... Выбрали мы ночку потемнее... Коней на обе стороны развели, им под хвосты репьёв навязали, узды сняли да как стегнули, как гикнули!.. Кони вихрем прянули, воду переплыли, не задержались и на тех берегах... По сонным по недругам поскакали... ихних коней потревожили... Те тоже в коновязях бьются, вырываются, за нашими следом понеслися... Бусурмане треклятые перепужалися, спросонку не знают, што и творится. Во все концы за нашими и за своими конями кинулися... А мы ждать не стали. Лодки потихоньку на воду... Сели, ударили вёслами подружнее и к свету далече-далече были от тово острова окаянного, ото всей орды вонючей!.. Где лучше показалось, на берег вышли, крюк дали здоровый, домой поворотя, да по старым следам и добралися, наконец, пешие, заморённые до истока Иртыша, до озера Зайсана... Тута уж как дома себя почуяли, хоша и холода осенние нас встретили вместо зноя лютого. Да мы холодам рады были... Больных да слабых оставить много пришлося по пути... А так сотню людей привёл я в Тару. Маленько пообтрёпаны, зато сами молодцы... Через день десяток и сюды придут. Пешие тоже, все без коней осталися... А я уж у знакомца маштака взял, вперёд с докладом поспешил... Суди меня, князь-государь, как воля твоя!..
Встал Гагарин, привлёк к себе офицера, который с последними словами низкий поклон отдал князю, и крепко расцеловал храбреца.
— Вот тебе мой суд и правда! Дело своё ты по чести исправил... А что удачи не было... Господня воля на то... Уж не одна эта заварушка на мой пай заворошилася... Сладкого попил, и к горькому, видно, теперь привыкать надо!
Не совсем понятны окружающим слова Гагарина, его грустное выражение лица. Но долго не задумался над этим никто.
По примеру князя поп Семён, Келецкий и даже люди попа и князя окружили молодого смельчака-героя, поздравляют с чудесным спасением.
Агаша молчит, глазами сулит что-то юноше, затаёнными в груди вздохами переговаривается с ним...
А когда закончился бесконечный ужин и пресыщенные, пьяные, заснули все, кроме Трубникова, которого, по старой памяти, в большой горнице уложить распорядилась Агаша, когда мёртвая тишина в доме нарушалась только тяжёлым дыханием и храпом спящих повсюду людей, какая-то белая тень прокралась неслышно в горницу, скользнула к ложу Феди, склонилась над ним... Жаркие чьи-то уста слились с его устами... И не знал юноша, спит он или наяву раскрылось перед ним далёкое небо, полное восторгов и чудес...
Накануне самого Крещенья объявил Гагарин Агафье Семёновне, что дня через четыре, через неделю, не больше, надо ему по важным делам в Россию ехать...
— С полгодика в отъезде пробыть придётся, коли не больше! Гляди, смирненько живи без меня... Не оставлю я тебя без присмотру, знай... Федю просил приглядывать, да ещё... Что с тобою?.. Девушка, что ты?! Чего напужалась?.. Вернусь я... по-прежнему зажи...
Не договорил Гагарин, глядит, что с подругой сделалось.
Упала она перед иконами, вся трепеща мелкой, частой дрожью, и громко, вне себя выкрикивает:
— Господи! Помилуй, Заступница!.. Господи...
А сама в землю лбом с размаху ударяется часто и гулко... На расширенных, неподвижных глазах две слезы застыли под густыми тёмными ресницами.
И слушая эти молитвенные слова, видя это не то восторженное, не то скорбное, полное муки лицо, не только Гагарин, но и более тонкий знаток души человеческой, особенно женской, не понял бы, напугана ли девушка отъездом всемогущего покровителя, дающего столько радостей и благ земных? Тоскует ли она о чём или радуется затаённо от предвкушения новых радостей и полной свободы?..
Свобода тем более может быть полная, что вот уже дня три как Задор из дому исчез. Перед этим он подолгу толковал наедине с Келецким или втроём с Гагариным сидели.
Бледный, взволнованный, но суровый на вид батрак, прощаясь, сказал девушке:
— Ну, либо пан, либо пропал! Иду неведомо на што! Либо рыбку съесть, либо на кол сесть!.. Не жди скоро, да встречай апосля хорошенько. В долгу не остануся... Осударыней, гляди, не то султаншей тебя сделаю!..
Поцеловал так, что кровь у неё проступила на губах, и ушёл...
А теперь и старик немилый уезжает... Сам говорит, не меньше чем на полгода. А Федя тут... Ему поручено «смотреть» за нею... Уж они насмотрятся друг на друга и днями, и ночами долгими... Всё ясно видит девушка... И боится, что сон это... Что испытывает любовницу колдун-людоед, каким ей порою князь представляется... Что подслушал он думы её затаённые, шёпот сонный, вызнал чарами тайну заветную и теперь глумится над беззащитной, прежде чем замучить, истомить, в прах истоптать за измену...
Вот почему громко, отчаянно выкрикивает девушка призывы к Богу. А в душе тихо молит:
— Защити, спаси, порадуй Богородица-Троеручица!.. Дай сбыться счастью великому, Господи!
Огромным, пышным поездом, долгим обозом тянется по зимним сверкающим снежным путям и просторам Сибири вереница саней, возков, кибиток и пошевней с огромным возком, целым домиком на полозьях, позади.
В этом возке-жилище передвижном, которое резво тянут шесть пар сильных, горячих коней, едет губернатор Сибири к царю.
Челядь на полдня раньше едет перед возком. Где остановки намечены — там люди разгружают сани, с верхом нагруженные, быстро принимаются за дело, и князь, прибыв к обеду или к ужину с ночлегом, чувствует себя словно дома, ест, пьёт, как любит; спит и живёт, как привык...
Чем ближе к границе, к предгорьям Урала, отделяющим Россию от Сибири, тем спокойнее становится на душе у князя.
Вспоминает он всех сильных друзей своих, которым немало подарков и денег не один десяток тысяч переносил... Шафиров, Головины, Апраксины и сам Данилыч, наконец камрат любимый, друг царя... Не дадут они в обиду Гагарина, если бы и было что тяжкое за ним... А пока и нет ещё ничего. Мысли... мечты?.. Но за них не судят на Руси, никто не казнит за них. А Пётр, умный, широкий, всё понять умеющий, со многими ладить готовый... Он за мысли карать не станет, если бы даже каким-нибудь волшебным путём и раскрыл их в смятенной, тёмной душе своего вельможи, сибирского губернатора...
Совсем повеселел князь Матвей Петрович. Шутит с Келецким, с Федей Трубниковым, которого взял с собою до Верхотурья, со Стефаном Ранчковским, капитаном драгунской роты, охраняющей поезд губернатора...
Только не доезжая Верхотурья нежеланная встреча случилась одна, которая сразу испортила настроение Гагарину.
Небольшая кибитка, вроде купеческой, очевидно поджидая губернаторский возок, стояла при дороге, и бойкая, лохматая тройка сибирских коньков позвякивала бубенцами, роясь мордами в рыхлом снегу.
Подскочили Трубников и Ранчковский к трём тёмным фигурам, закутанным в длинные дохи с меховыми башлыками на головах, потолковали о чём-то и вернулись быстро к возку.
— Что... что там?.. — приоткрыв дверцу, спросил обеспокоенный Гагарин. — Кто это там ещё?.. Что за люди? Зачем меня им надо?.. Отчего не едут своим путём, благо есть где разминуться на просторе...
— Глазам не поверишь, гляди, ваше превосходительство! — улыбаясь удивлённо, заговорил Трубников. — Ведаешь ли, твою милость встречает, желает челом бить? Нестеров Ивашка, шпынь подлый, доноситель и пролаза... Сказывает, к тебе послан от государя и с указом особливым...
— Он... гад ядовитый... ко мне... от государя? Кто пьян из вас?.. Ты ли ослышался, его ли вязать надо да ослопьями полечить?..
— Верно сказываю, государь мой!
— Вельможный князь, трудно ли дело узнать? — вмешался Келецкий. — Пусть подойдёт шпион, подаст, что там есть у него... от государя или от приказа Сибирского.
— И увидишь... и беспокоить себя не стоит, ясновельможный господин мой.
— Добро. Зови! — приказал Гагарин.
За десять шагов от возка в снег ничком пал Нестеров, его два товарища, которые, словно поросята за маткой, тянутся за ним. Ползёт по снегу шпынь, а над головой какую-то бумагу, пакет с печатью большою держит.
Подполз, запричитал пожеланья и приветы, изъявления рабской покорности, и остальные двое вторят ему.
Но почти и не слышит их Гагарин. Взломана печать, развернут пакет, бумага вздрагивает в руках князя. Немного там писано. Уведомляется только губернатор Сибири, что назначен фискалом-доносителем в тобольской губернии и во всей Сибири подьячий Ивашка, Петров сын, Нестеров, а в помощь ему два меньших подьячих: Бзыров Илюшка да Цыкин Макарка. А до кого сие надлежит, те бы по сему повелению поступали и всякое вспоможение тем фискалам оказывали, как закон гласит...
В России уж несколько лет, как завелись такие царские фискалы. И в Сибири, конечно, без них не обойтись. Имел уже своих частных призорщиков Гагарин, вроде того же Задора. Они вызнавали общие слухи и толки, заменявшие в эту пору общественное мнение. Им же поручалось выслеживать воровские дела, заговоры против власти и многое другое. Конечно, мог Пётр послать в Сибирь своих фискалов, но должен был, по крайней мере, заранее предупредить...
А тут вдруг послан именно тот, кто целый ворох клеветы и яду, смешав были с небылицами, обрушил на Гагарина.
Недобрым знаком показался этот посыл князю. Но молчит он, только рука дрогнула, когда передал он бумагу Келецкому, да посерело его полное, от холода рдевшее раньше лицо, выдавая высшую степень волнения.
Видит это Келецкий, готов уже заговорить с новым фискалом, вызнать, что надо, чтобы неизвестность не мучала князя. Но Нестеров, не дожидаясь вопроса, словно угадывая чувства и мысли вельможи, смиренно запричитал:
— Уж помилуй раба свово, Ивашку, князь-воевода! Не вели казнить, дозволь слово молвить... Как сам свет государь, наш батюшка, Пётр Лексеич мне приказывал... На Воронеже допущен был я на очи царские, светлые... В Питербурх государь поспешал... Наспех и указ мне выдан... С той самой притчины и не поспели упредить тебя, милостивца, што посылаюсь я, холопишко твой последний, на службишку царскую под твой начал, на твою милость. А сказано мне: «Сам челом добей, всё объяви светлому губернатору, князю Матвею Петровичу!» Так я чиню по приказу! Не погуби, помилуй!
Вслушался в торопливую, подхалимскую речь Гагарин и успокоился сразу.
Значит, случайно так вышло... Не хотел никто обидеть князя обходом его власти, уроном его чести и прав...
Холодно, но без гнева обернулся он и взглянул на троих людей, лежащих в снегу ничком.
— Добро... так, энти двое?..
— Илюшка Бзыров! Макарка Цыкин! — сразу выпалили оба младших фискала, добивая снова в снег челом.
— Добро! Поезжайте, делайте, что вам приказано... А ты, Федя, — обратился он к Трубникову, — всё едино тебе ворочаться надо... Проводи их, там справь всё, как надлежит... Да и сам за ими поглядывай! — понижая голос, добавил Гагарин. — Либо людей верных припусти... Чтобы ни единый шаг энтих... фискалов приказных без ведома не остался без твоего... А ты мне будешь отписывать... Цифирью, как я оставил тебе памятку... Ну, Христос с тобою, сынок! Послужи мне верой-правдой. А я уж в долгу не пребуду. Знаешь Гагарина!..
Поцеловал офицера князь, дверцы возка захлопнулись, готовится князь своим путём покатить, а Нестеров с товарищами и Трубников — своим...
Но неожиданно снова распахнулась дверца, рука князя поманила Нестерова, который стоит у возка, ждёт, пока тронется тот, чтобы ещё раз вслед поклониться вельможе.
— Поди-ко сюды, Петрович... Скажи мне: што ты тамо... в Питере и всюду про самоцвет цены безмерной, про рубиновый камень толковал, а?..
Смутился приказный, но сейчас же овладел собой, прямо глядит в глаза князю.
— А ничего плохово, милостивец! Был-де камень заклятой, с яйцо величины...
— Куриное, ты сказывал?.. Хе-хе...
— Ку-уриное? — нерешительно протянул фискал. — Не! Сдаётся, сказывал про... голубиное... И про знаки... и про то, што сгинул той самоцвет, ровно леший ево взял... И как ты искал ево, милостивец... и... не нашёл как... и...
— Д-да... да! Слыхали мы, что ты тамо плёл! Да, слышь, прошибся малость! Не захвачен никем самоцвет заклятой, клад великий... И богдыхану не продан, ни послам ево, которые мимоездом гостили в Тоболеске... Одно и было... Списал Зигмунд точнёхонько знаки те, что на камне врезаны... И распознали их послы богдыхановы. На ихнем, на древнем никанском наречии то писано. И означает: «Земля ждёт». И сказывали хинцы-послы, что знаки такие писались на тиарах и на коронах царских, на жуковинах, на перстнях. Чтобы владыки, Богу уподобясь, о смертном часе памятовали... Людей своих бы не обижали... И тот самоцвет найден... У меня он, да, Иванушка!.. И везу я его, — словно неожиданно для самого себя проговорил Гагарин, — везу с собою и передам, кому следует.
Широко раскрыл глаза фискал. Поражён и Келецкий, которого мало что удивить может. Не ожидал он того, что услышал. Правда, взял с собою Гагарин дорогой рубин, но и не думал раньше отдавать кому-либо этого сокровища.
Только сейчас, при встрече с Нестеровым, пришло на ум хитрому вельможе пожертвовать камнем, чтобы этой ценой на долгое время обезопасить себя от преследований со стороны Петербурга.
Правда, жертва велика, но за один год Гагарин так много успел скопить, управляя краем, а впереди сверкали такие груды золота и всякого добра, что можно было расстаться даже с заветным рубином...
Оцепенел и Нестеров, его совсем сбил с толку этот умный шахматный ход. Появлением камня будут рассеяны многие обвинения, которые ловко возвёл на Гагарина приказный, когда счастливый случай доставил ему возможность «по душе» побеседовать с самим Петром.
Тот, как и Гагарин, как и многие другие, сразу оценил смётку и природное дарование сыщика, таящееся в безобразном, невзрачном человечке, в жалком подьячем. Но почти всё, сказанное и открытое царю Нестеровым, висело ещё в воздухе, требовало доказательств, их обязался прислать фискал, как только вступит в свою должность.
Самым главным было обвинение Гагарина чуть ли не в убийстве есаула Васьки из-за рубина сказочной цены и красоты. И неожиданно это хитросплетение рухнуло...
Настал черёд Нестерову поникнуть головою... Он, позеленелый от внутренней досады, часто и низко кланяется только вслед возку, который тронулся и покатил себе вперёд.
А Гагарин, после первой минуты внутреннего удовлетворения от такой удачной выдумки, от смелого хода, снова затих, словно дремлет, смежив усталые от снегового блеска глаза, и думает, думает...
Молчит и Келецкий, глядя по сторонам сквозь окна возка, затянутые прозрачной, переливчатой слюдою.
Одна мысль особенно не даёт покою князю. Тревожит его участь тех богатств, которые остались там, в губернаторском доме, в сундуках и укладках, за крепкими дверьми подвалов и кладовых.
«Мало что может случиться без меня! — думает он. — И пожар, и воры!.. А то и прислать может царь приказ: собрать мои пожитки и ему на просмотр везти... Лучше бы с собой было взять... либо припрятать понадёжнее»...
Эта тревога, эта мысль почти всю остальную дорогу не оставляла князя.
Жарко, душно в небольшой горенке постоялого двора, где второй день проживает первый фискал сибирский Нестеров со своими двумя сотрудниками Бзыровым и Цыкиным.
Один только вчерашний день и передохнули все трое после долгого, быстрого и утомительного пути из Воронежа через Казань и Пермь прямо в Тобольск. А нынче уже с самого утра принялись за дело. В три разные стороны разошлись они из ворот и стали обходить каждый свой «участок», как поделили заранее город, хорошо знакомый Нестерову. До полной темноты бродили они, шныряли по рынкам, тёрлись в толпе, заходили в храмы, в приказы, в избу земскую, являлись повсюду, где только собиралось хотя бы несколько беседующих между собою обывателей... Забегали в харчевни и кружала, не столько для утоления голода, не за тем лишь, чтобы отогреть немного озябшее тело, глотнуть стакан-другой водки, а больше со своими служебными целями. За щами любит покалякать русский человек. А уж про пьяненьких и толковать нечего: что на уме, то на устах. Порою даже такое вывезет, чего и в уме не было раньше, что неожиданно пришло в угарную, охмелелую башку.
А троим дружкам — всё хлеб. Они даже из шалых, пьяных речей умеют при случае выудить кое-что для себя не бесполезное...
Не долог январский день, да и город не очень велик, хотя Нестеров заходил и в концы, заселённые туземным, не русским людом, благо и по-остяцки, и по мунгальски, и даже по-бухарски понимает слегка многоопытный фискал. И когда ночная темнота загнала всех по своим углам, когда опустели улицы и площади городские и рогатки выдвинуты были на въездах и выездах, а сторожа забили в свои тяжёлые трещотки, особенно у Гостиного двора и близ казённых амбаров, тогда лишь все три ловца с новостями, какие успели «наловить» за день, сошлись в дальней, особливой горенке своей на постоялом дворе.
Печка топилась ярко, стол был накрыт, штоф вина отсвечивал своим зеленоватым стеклом при мерцании двух сальных свечей, воткнутых в пустые полуштофчики за неимением шандалов. Поросёнок внушительных размеров, поданный целиком, служил лучшим украшением стола. Нестеров, живя долгое время в полунищете, подобно другим собратьям-приказным мелкого разряда, уж много лет таил мечту поесть молочного, откормленного поросёнка, каких, он видел, часто уплетают дьяки, старшие подьячие и зажиточные обыватели, особенно по праздничным дням...
Теперь, поднявшись так быстро на неожиданную высоту, обладая довольно значительным состоянием, которое составилось из подачек Гагарина и награды, полученной от Петра, фискал решил, что будет каждый день есть молочного поросёнка, пока не надоест...
«Где наше не пропадало! — думал про себя подьячий. — Однова жить на белом свету. Пока бобылём живу, ково и тешить, как не себя?.. А тамо — бабу возьму, своим домком заживу, свои поросята будут... И вовсе задарма, почитай, придутся... И уж коли захотеть... здесь шепну хозяину: ково ему Бог в постояльцы послал?.. Какая высокая персона аз есмь!.. Он, поди, ошшо приплату даст, скорее бы я съехал, не то с меня станет за харчи и постой теребить, как с других грабит, рожа этакая холопская, корявая!..»
Совершенно успокоенный подобными соображениями, Нестеров заказывал для себя и товарищей всё лучшее, что только могло найтись зимой в обиходе тоболян.
Босые, в портах и в рубашках нараспашку, красные от жары, от еды и от четырёх штофов вина, уже опорожнённых за обильной и лакомой трапезой, сидят за столом три приятеля. Их тулупы и валенки, портянки и верхние штаны, пропитанные влагой от талого снега, висят на кухне, сушатся к завтрашнему дню.
Сначала молча, жадно ели все трое, отрывали большие куски от целой тушки, чавкали, глотая торопливо почти непережёванные куски, запивали часто еду полными чарками пеннику. Пробовали и других блюд, какие стояли на столе или вносились стряпухою, здоровою, дебелой бабой. Но под конец даже ненасытные утробы приказных, живших много лет впроголодь, стали чувствовать переполнение. Куски еле лезли в рог, движения становились всё медленнее, ленивее... Осовели все и от еды и, главное, от вина. И только жадные глаза обжор скользили по недоеденным кускам, по плошкам и блюдам, не опорожнённым подчистую, как надеялись было сделать они, заказывая ужин. Изредка поднималась медленно рука, засаленные пальцы отщипывали, захватывали самый лакомый кусочек, подносили к жирным, лоснящимся губам, и долго, медленно жевался этот кусок, пока наконец, смоченный очередным стаканчиком вина, не исчезал в отяжелелом желудке.
Наконец, и эта охота за кусочками прекратилась. Больше не лезло в горло ничего. Стряпуха, невольно покачивая от удивления головою, убрала посуду, и только остался на столе жбан квасу с ковшом и штоф со стаканчиками, уже в пятый раз наполненный из полувёдерной бутылки, которую припас ещё вчера Нестеров.
Сидя близко к лежанке, Нестеров прислонился к ней спиной, совсем осоловевший. Его товарищи завели ленивый разговор, стали делиться впечатлениями минувшего дня, к чему прислушивался и молчащий Нестеров, несмотря на то что глаза у него были полузакрыты и он словно дремал.
Так прошло около часу. Печка догорела, пришла баба, чтобы «закутать» её, загрести жар, прикрыть трубу.
Цыкин, как самый молодой, стал заигрывать с мускулистой, весёлой бабёнкой, та притворно взвизгнула, когда, схваченная за плечи, повалилась навзничь, но быстро справилась с приказным, подмяв его в свою очередь под себя... Грубый смех, нецензурные шутки, хлопанье по спине и бокам сменили прежнюю тишину.
— Ну, буде! — неожиданно строго заговорил Нестеров. — О делишках потолковать надоть...
Собираясь повести деловой разговор, Нестеров принял соответствующий вид, постарался и усесться поважнее. Из всех виденных им вельмож больше всего Гагарин произвёл впечатления на фискала, и теперь он пытался походить на князя, который, развалясь в покойном кресле, беседует с подчинёнными.
Табурет, на котором торчала щуплая фигурка фискала, не мог заменить кресла, но приказный, сидя между лежанкой и столом, повернулся так, что одну руку опустил на эту лежанку, а другую на край стола. Босые ноги вытянул и положил одну на другую, также по примеру вельможи, жалея только, что нет мягкой скамеечки, которая служила при этом губернатору.
Состроив глубокомысленное, важное лицо, вытянув трубочкой губы, Нестеров медленно, против обыкновения, значительно и членораздельно заговорил, то подымая, то опуская свои жиденькие, рыжеватые брови, он видел, как шевелились густые брови Матвея Петровича во время его речей.
— Вот, стало быть... Осподи благослови... За дело пора прийматься... Boot! Што вы делали, я слышал тута... Да-а!.. Ништо. Дела не сделали, да и от дела не бегали... Да-а. А я вам про себя скажу, ни для чево инова, а для-ради науки и поучения... Да-а! Вот, значится, вышел. Вот — храм Божий. Я туды. Молитву сказал, Бога просил, послал бы Осподь мне в делах успеха и всяческого успеяния... штобы ни один от меня человек уйти алибо укрыться не мог... Да-а... И штобы я первым человеком по сыскному делу по всей Сибири, по всему царству стал... И сам молил Оспода и к попу пришёл, дал ему семишник, он мне напутственный молебен отслужил... Да-а. А не то што!.. А уж апосля я и на дело пошёл...
После этого вступления глава компании поделился с двумя товарищами своими открытиями и наблюдениями, сделанными в течение дня. Он был очень доволен. Вольные доселе тоболяне, как и все остальные сибиряки, не опасаясь особых выслеживаний и надзора, жили бесшабашно от первого до последнего. Земля и торг, пушной промысел особенно давали всё, что нужно было с избытком; конечно, не считая таких глухих углов, как вечно не отмерзающие тундры Якутской области, Камчатки и Чукотской земли, куда хлеб привозился гужом зимою на целый год, равно как вино и другие припасы.
Но и в этих мёртвых тундрах люди жили, ни себя, ни других не жалея, проводя время в пьянстве и азартной игре в карты, в кости. Грабежи, убийства при игре, а то и так просто под пьяную или сердитую руку, творились без числа, и только тогда власти вмешивались в эти дела, если происходило что-нибудь уж слишком вопиющее. Но и тогда попытки восстановить справедливость, выполнить требования закона редко доводились до конца. Стоило виновному не пожалеть своих рублей, и дело прекращалось, начатые процессы глохли, а обелённый за мзду преступник свободно гулял по свету до нового неприятного столкновения с блюстителями закона.
Нестеров знал это и случайные источники доходов решил обратить в постоянные, памятуя, что ежедневно, ежечасно можно открыть в окружающей жизни целый ряд мелких и больших преступлений, закононарушений и всяческих, кары достойных, проступков и грехов.
В этом направлении он дал разъяснение и своим менее опытным товарищам.
— Вот, сказываете, особливого не выслушали вы двое, не выглядели обое за целый денёк нонешний... Потому — молодо, зелено, пороть вас велено, тоды поумней станете! Нешто есть такой человек, нешто место найдётся в целом городу... не, в целой Сибири либо и на всей Земле-матушке, где бы грешников не было, где бы злое дело не творилося. Носом поострее нюхать надоть — сразу и разнюхаешь! Первое дело, скажем, торговый люд. Куды ни кинь — всё один клин: все заодно воры и мошейники! И вес, и мера у их воровские... Вот, первый хлеб для нас... Обойти ряды, заглянуть в любой лабаз без выбору... Скажем, по съестной части... Тута и порчи, и гнили, и всево вдоволь... И, коли неохота на съезжу, плати, голубок!.. Хе-хе-хе!.. А корчма тайная?.. Сам же я, да и вы, поди, ведаете: кабаков меней начтёшь в городу, чем тайных кабачар, где и вино, и пиво — свои, не государевой варки... А за такую поруху не то что батоги, и петля обозначена... Так, смекайте: сколько нам те места злачные дани дать должны!.. А игорны дома! С откупу их пять либо шесть на весь Тобольск. А как я вызнал ноне, в одном мунгальском углу для бусурман и для бухаров с китайцами наезжими боле десяти ханов потаённых улажено, заведено, где девки весёлые, игры всякие на большие сотни и тыщи идут!.. Ужли тамо и для нас хоша десяточки ежемесяц не набегит? Быть тово не может!.. От одново десяток рубликов, от другого... Глянь, много их соберётся... Тысяча... да не одна, ха-ха-ха! — уж совсем довольный, громко расхохотался Нестеров, забыл и важность свою напускную, живот руками держит... И оба подручных вторят ему.
— Да-а! — успокоясь немного, заговорил он снова. — Да это ошшо всё ли?! Убьёт ли хто ково, поворует ли али товары утаивать станут по-старому купцы, а либо целовальники присяжные с ими стакнутся, пошлины утаят, либо судья с богатого возьмёт жирно, бедного осудит и нас не вспомянет при дележе?.. Ну, там, скажем, и повыше начальники станут людей за мзду окладами верстать, чины выводить не по чину... Да в ясачном сборе неправды всякие и воровство великое... И в хлебных амбарах запасных лукавство да утайка, да продажа незаконная... Взять потом чехаузы воински да зелейные склады, да запасы свинцовые... Да рудяное дело, земель отводка, руды добыча, людей закупка... А солдатчина... некрутчина да казацки дела!.. А наёмные люди, што иные за себя в солдаты ставят, закупя воевод да капитанов-приёмщиков... Да... Тьфу, прости Осподи! И язык заплёлся, примололся... А я всево начесть не успел, от чево закону ущерб... а нам — припёк буде!..
Все трое смехом залились весёлым, заливчатым.
— Ин, добро! — нерешительно заговорил Бзыров, степенный, даже благообразный на вид, человек лет сорока пяти, выждав, когда общий смех понемногу затих. — Слышь, Иван Петрович, про то всё, что ты сказывал, я и сам же слыхал либо видал да ведал... И не мы первые... Вся братия наша служилая, поди, не от бедных крох питается, которы казна даёт. Всё от них же, от обывателей, от правых и от грешных, цедим помаленьку бражку и живём... И будут всё также чинить, как чинили... А мы же? Мы, словно бы для иного... для надзору за всякими лиходеями постановлены... И за служилыми и за рядовыми людишками... А ежели мы да станем?.. Коли ничем от прочих не различно линию поведём?.. Гляди, и нас недолго подержут, по шапке и нас!.. Алибо и над нами надзор поставят... Вот, как же тута?.. А?..
— Ворона — кума! Спросил хорошо, рассудил плохо! Э-эх ты, Илюшка, чёртова понюшка! Дак рази говорится всё, что и творится?.. Мы кому отчёт давать повинны, помнишь ли?.. Самому царю-батюшке. Так с пустяковиной туды и лезти не придётся... А энти делишки пустяковые мно-о-ого нам вина и елея дадут! У воеводских людей, у приказных канцелярских да у присяжных чинов мы отобьём доходов малу толику. О том ли нам печаловаться? А вот коли дело большое... либо люди в том деле важные запутались, тута рассудить надо: што да как... К примеру, прийти да спросить надо, разведать толком: много ли от дела от онного прибыли нам может быть? И потом сами мозговать станем. Коли рука — возьмём халтуру, доносить не будем царю. А коли такое дело, што на нево, от батюшки, можно великих милостей да наград ожидать, либо и скрыть чево невозможно?.. Ну, вестимо, о таких делах придётся отписывать ему самому да приказов ждать немилосердных... И ежели мы за год хоша два-три дельца таких... поветвистей ему объявим... С нас и будет! И награды придут, и веры не утратит в нас осударь... Я уж распознал ево, как меня он на допрос призывал... Кому уж он верит, так крепко... А уж ежели...
Поёжился даже против воли фискал, припомнив что-то или представив себе неприятную будущность, если Пётр проведает, что он обманут. Но сейчас же снова бойко продолжал своё поучение подручным:
— Да што и толковать! Вы меня слушайте, мне помогайте. А я себе добра желаю, стало, и вам за мною плохо не буде...
— Ну, вестимо! — успокоенный подхватил Бзыров. — Я там, вообче... А уж мы на тебя в надежде, Петрович!.. Мы тебе рады служить верою-правдою! Никого для тебя не пожалеем! Самого чёрта разыщем да предадим! Только уж и ты нас не оставляй советом и научением! Ишь, дал тебе Господь талан какой... и в речах, и в делах! Недаром такой великой чести так прытко достукался!..
— Вестимо, недаром! — снова принимая важный вид, довольный такой откровенной и заслуженной, как ему думалось, похвалой, отозвался Нестеров. — А я уж и тута успел такое нанюхать... што, гляди, и сам ево превосходительство, губернатор вельможный, князь Матвей Петрович у меня, словно вьюн, завьётся, юлою заюлит, ежели... Ну, да про такие дела и не тута сказывать надо, — исподлобья обводя взором тонкие стены покоя и плохо притворенную дверь, оборвал речь фискал. Затем громко, широко зевнув, осенил рот крестом и пробормотал: — О-аа-а!.. Уж не рано, поди... На покой пора... Вон, и свечки догорели... Один ошшо огарочек чадит... Лечь надоть, пока не погас!..
Перекрестясь на иконы, выпив на ночь ковш кваску, он устроился на лежанке, где была приготовлена постель, и скоро его звонкий храп раздался среди наступившей в горенке тишины. А немного спустя захрапели и помощники фискала, лежащие на двух концах широкой, длинной лавки. Огарок, чадя и треща, провалился в горлышко штофа на самое дно и там погас. Темнота воцарилась в горенке, где так шумно и весело было весь этот вечер...