Часть III НОВОЕ ПО-СТАРОМУ

ГЛАВА I ПРИЕЗД


Ранние непогоды и вьюги со снегами, бушевавшие надо всем необозримым простором северо-западной Сибири в первых числах октября, так же быстро пронеслись, как и налетели...

— Это — молодик-месяц снегами обмывался! — толковали старики и старухи, видя тонкий серпок новой луны, который вдруг заблестел на небе, то появляясь, то исчезая среди тяжёлых разорванных туч, быстро и грозно бегущих на запад от северного края небес, тёмного и холодного, как угроза смерти.

Ещё на западе горели края этих туч, среди которых садилось за далёкими вершинами лесистых гор усталое солнце, а серп луны уже быстро стал подыматься в небе, словно желая поглядеть, куда уйдёт-закатится багровый, пылающий солнечный диск.

И в эту пору, 6 октября 1711 года, выехал из Верхотурья на большом дощаннике новый хозяин Сибири, губернатор Матвей Петрович Гагарин. Целая флотилия меньших судов и лодок провожала его довольно далеко. Потом часть лодок и баркасов вернулась обратно; остальные, занятые свитой и багажом князя, следовали за передовым неуклюжим, но прочно построенным судном, какое и пригодно для плаванья по быстрой капризной Туре-реке, и дальше, по многоводному Тоболу.

На этой передовой барке, кроме довольно тесного и душного помещения в рубке и под палубой, был устроен на средней палубе большой шатёр, украшенный коврами, дорогими мехами. И вся барка была убрана красным сукном, а на мачте и на корме развевались по ветру расписные флаги с государственным гербом и с собственным, гагаринским, на котором красовались медведь, дуб и гагара.

После ненастья дни настали погожие, ясные; только по ночам мороз затягивал тонким ледком лужицы на берегу, оставшиеся после растаявшего снега... Красивые берега Туры, быстро катящей свои воды мимо скал, поросших лесом, сейчас были особенно живописны, когда листва чернолесья, смешанного с хвойными порослями, приняла всевозможные оттенки, от золотисто-жёлтого до ярко-красного, как кровавая листва на осинах.

Теперь, когда ветер стих и не шумел в прибрежных лесах, не разбивал с рокотом холодные волны реки о крутые, скалистые берега, тишина царила вокруг. Кликали только запоздалые стаи перелётных птиц, быстро проносясь порою к югу высоко в небесах; в прибрежных кустах трещали сороки, посвистывали снегири и клесты... И, разрезая эту тишь и покой, громко неслись порою звуки военных гобоев, целого оркестра, который взял с собой Гагарин на новое место своей службы. Барка, на которой помещался оркестр, шла на некотором расстоянии от передовой, и звуки долетали сюда очень отчётливо, как это всегда бывает на воде, но в то же время иными казались они, словно их извлекали не из грубой груди деревянного гобоя, а из другого, более гибкого музыкального инструмента...

Когда дорога, проложенная по правому, более ровному берегу Туры и ведущая от Верхотурья на Туринск, Тюмень и Тобольск, подходила ближе к реке, на ней видны были небольшие отряды драгун, которые сухим путём сопровождали речной караван для большей безопасности. Лошади Гагарина и его экипажи были тоже отправлены вперёд по берегу вместе с камердинером и несколькими слугами, чтобы приготовить как следует губернаторский дом к приезду князя. На одной из задних барок везли парадную карету Гагарина и его новую заграничную коляску, которые нельзя было пустить по ужасной дороге, соединяющей названные города.

А между тем на всём её протяжении видны были толпы людей из соседних с трактом сел и городов. Ямские работники, посадские и слободские люди, пашенные и оброчные крестьяне, каждая артель на своём участке, — чинили и чистили дорогу, «по указу великого государя и по приказу губернатора Сибири, князя Матвея Петровича Гагарина для проезду его губернаторского». Для чего «довелося по большой летней дороге, по которой ставлены повёрстные столбы по грезям и болотам и баяракам мосты мостить самые добрые, гати чинить, а по рекам и по речкам для переправы сделать плоты»... Так писал из Верхотурья воевода, или комендант, по новому наименованию, Иван Иваныч Траханиотов соседнему, Туринскому воеводе-коменданту, Митрофану Алексеевичу Воронцову-Вельяминову. А тот — дальше переслал указ до самого Тобольска через Тюмень...

В три сажени было наказано расчищать дорогу, но для скорости её пока чистили в две сажени. И вдоль всего пути забелели новые повёрстные столбы, причём прежняя, долгая, «сибирская» верста в тысячу сажень была поделена пополам, и таким образом, вместо прежнего расстояния между Тобольском и Верхотурьем, исчисленного в триста шесть вёрст, получилось новых шестьсот двенадцать вёрст. Вместо арабских цифр, как было раньше, Гагарин, любитель старины, приказал метить вёрсты по-славянски, буквами.

Рабочие, завидя караван, сбегались толпами у самого берега, с поклонами и громкими приветствиями встречали и провожали барки. Гагарин тогда выходил из своего шатра и снисходительно кивал им своей жирной головой. В Туринске, хотя и поздно, проплыли барки мимо городка, всё население высыпало на берег приветствовать нового хозяина Сибири. И даже дремавшие в вечернем сумраке колоколенки местных церквей вдруг заговорили, ожили, залились весёлым, праздничным перезвоном, как бывает при встрече владыки-митрополита или самого государя.

Гагаринская флотилия уже подплывала к небольшой приречной слободе, служащей летом пристанью для Тюмени, которая раскинулась подальше от реки, на сухом и лесистом ровном нагорье. Здесь, отделяясь от каравана, поспешили вперёд две-три лодки, чтобы пополнить запас свежего хлеба для свиты, запастись рыбой и живностью для стола. Быстро по течению неслись лодки, подгоняемые к тому же каждая четырьмя вёслами, не считая кормового гребца-рулевого. И двух вёрст не отъехал караван вниз по реке от слободы, как лодки уже стали нагонять его, нагруженные провиантом, который заранее был там принесён по распоряжению передовых гонцов, едущих по берегу верхом.

Одна из этих лодок, вместо того чтобы пристать с кормы и зачалить себя верёвкой к задней барке, на которой устроена была поварня и кладовые, опередила весь ряд судов и приблизилась к тому, где помещался сам губернатор. Кроме груза и трёх гребцов на ней виден был ещё четвёртый человек, пассажир, который уселся на мешках, сваленных на дно лодки.

Как только лодка настигла дощанник, человек поднялся, замахал рукой и крикнул:

— Слово и дело государево за мной!.. Известить надоть самово государя-боярина, князя-воеводу Матвея Петровича Гагарина.

Келецкий, который вместе с несколькими другими лицами из ближней свиты князя стоял уже на корме, ожидая приближения необычайного пассажира, обратился к прапорщику Нефедьеву, заведующему военным конвоем губернатора:

— А, надо его пусциць!.. Може, цо важно?.. Он нех тут бендзе... А я спрошу у князя...

Пока нежданного гостя подымали на палубу, Келецкий успел вернуться, получив распоряжение Гагарина.

— Hex пождёт тут. И жеб един чловек стоял караулем... А я буду пытать, хто он есть? А потом и допущу его на очи губернатора.

Затем, обратясь к прибывшему, он спросил очень ласково, в то же время стараясь своими сверлящими глазами поймать взгляд юрких, бегающих глазок этого человека:

— А хто ж ты есть, пане?.. И цо маш за дело?..

— Ивашка, Петров сын, Нестеров, приказный от якуцкого воеводы, господина Дорофея Афанасьича Трауернихта, посланный с двомя апонцами в столичный град Санкт-Питербурх к самому царю-государю батюшке! — низко кланяясь, смиренным, сладким голоском доложил спрошенный. — Челом бью пресветлому господину моему... Как звать-величать, не ведаю... не взыщи, батюшко...

— Я есм близки секретариуш вельможного князя-губернатора... Я слышал про тех японцув... Про них же писано было аж до Петербургу... То об них, пан Ян... Неструф, хочешь вельможному господину губернатору слово молвиц?.. Где же ж те самы япанезы? Почему ж ты, пан, без них?..

— А так што, государь мой, милостивец, пан секретарьюш, оставил я тех моих апонцов в городу, в Тоболеске до приезду государя-батюшки, князя Матвея Петровича... Как их милость соизволят... Сейчас в Питер везти али погодить... А слово моё не до них касаемое... а самое великое и тайное!.. И самое поспешное!.. Уж поизволь, сделай милость, сдоложить о том его княжеской милости... Я для скорости да ради тайности и не стал дожидаться в городу приезду ево высокой чести, наустречь поспешил... И уж не погневись, ваша милость секретарская: акромя самого князя-милостивца никому своих речей поведать не могу...

Ещё раз внимательно оглядел Нестерова Келецкий, пожал в раздумье плечами и проронил неохотно:

— Добже... Пожди мало, я пойду доложу...

— Уж не взыщи... уж потрудись ради дела государева, не ради меня, раба твоего, холопишки последнего! — часто кланяясь, причитал приказный вслед Келецкому, пока тот не скрылся за шатром.

Гагарин, захваченный неожиданным появлением приказного и заявлением о тайном деле государственной важности, приказал немедленно привести Нестерова в шатёр.

— Только раньше пошарьте у него, не припрятано ль чего по наущению врагов моих, чтобы повредить мне! — приказал князь. — Небось, и прежний воевода тобольский, и все злодеи государевы, воры и расхитители казны рады много дать, чтобы я не доехал до Тобольска, не обрушил кары и мзды на ихние головы... Знают, что еду «чистить» воровское их гнездо...

Приказ был исполнен точно и усердно; и когда минут через десять Нестерова втолкнули в шатёр, так что он почти кубарем подкатился к месту, где на низенькой тахте, устроенной вместо постели и устланной мягкими собольими и бобровыми мехами огромной цены, как в тёплом гнёздышке полулежал и нежился после завтрака князь, затягиваясь трубкой, на бедном приказном весь наряд был в полном беспорядке. Он одной рукой его одёргивал и оправлял, а другой старался получше натянуть на ноги свои пимы, потому что и за голенища этих мягких, тёплых сапог, заглянули два казака, которые и сейчас стояли у поднятой полы шатра, зорко следя за Нестеровым.

А юркий человечек ухитрялся в это самое время усердно отбивать земные поклоны перед Гагариным и умильно причитал:

— Светлейший, всемилостивейший государь-милостивец, яснейший князь воевода, свет Матвей Петрович, раб твой последний, холоп Ивашка челом бьёт!.. Не вели казнить, вели слово молвить!

— Мне он сказал, — кивнув на Келецкого, стоящего у тахты, лениво заговорил Гагарин. — Ты — японцев провожаешь к царю... Где они теперь... в Тобольске?.. Почему ты их там оставил?.. И что хочешь мне поведать, какое слово государево... Сказывай.

Нестеров, не вставая с колен, ближе придвинулся к князю и, косясь на казаков, стоящих позади, пробормотал еле внятно:

— С глазу бы на глаз надоть... дело великой тайности... Тебе одному да Богу! Вот, видит Господь!..

И он стал часто-часто осенять себя широким крестом.

Переглянувшись с Келецким, Гагарин обратился к нему по-французски:

— Он, сдаётся, совсем не опасен... Пусть люди уйдут. А ты останься.

Казаки скрылись по знаку Келецкого.

— А мой лекарь и секретарь тайный не уйдёт! — решительно обратился к приказчику Гагарин, видя, что тот с тревогой ждёт ухода Келецкого. — Что я могу знать, то и он может. Самое важное дело... Говори!..

— О-ох... изволь... О-ох, лучше бы... Да уж коли твоя милость, господине, так желает... Я уж.

— Ну, не мямли! — нетерпеливо окрикнул князь. — Дело толкуй, зачем пришёл...

— Единым духом, твоё светлое сиятельство. Единым духом. Только духу дай набраться. Впервое пред такой высокой особой привёл Бог предстать, — тараторил Нестеров, а сам словно обыскивал глазами вельможу, соображая, в каком он сейчас настроении и что он вообще за человек, и как лучше приступить к важному делу, которое могло принести и счастие и несчастие приказному, как он это давно смекнул своим сметливым умом. Уловив новую тень неудовольствия на полном, румяном после сытного завтрака с винами лице князя, Нестеров весь так и дёрнулся, словно взлететь хотел с земли, осел снова на пятки подогнутых под себя ног и заговорил.

Он подробно передал свою встречу с есаулом Многогрешным и его шайкой объездчиков, вернее грабителей. Особенно расписал находку камня редкой красоты и несметной цены.

Как только речь зашла о рубине, Гагарин насторожился и даже переменил свою позу, сел по-восточному на тахте, забыв свою трубку с душистым табаком. Заискрились глаза и у Келецкого, нервно заходили ноздри его тонкого, длинного носа.

Но Гагарин прямо загорелся от рассказа приказного-доносчика. Все знали, что наряду с женщинами, чуть ли даже не сильнее, чем их, князь любил драгоценные камни. Начал он их собирать ещё в юности, потом, восемнадцать лет тому назад, в 1693 году, попав воеводой в Нерчинск, близко к заветному Китаю, откуда вывозились самые редкие самоцветы, он пополнил своё собрание и продолжал обогащать его, так что теперь в России не было равного ни у кого, не считая, конечно, царских сокровищниц.

Поэтому, услыхав о рубине сказочной величины, да ещё не простом, а заклятом, то есть талисмане, князь не мог сдержать своего волнения, несмотря на выразительные взгляды и покашливанье сдержанного Келецкого, который следил всё время за доносчиком и чуял, что с ним надо быть очень настороже.

— Так, так. Видимое дело, царский клад. Ты прав, Иван. Иваном тебя звать. Ты прав. Ты приказный? Едешь в Петербурх? Ну, там награду получишь за свою службу, когда отвезёшь этих апонцев. А потом ко мне возвращайся. Я тебе хорошее место дам у себя. Я умных людей люблю. Ты умно сделал, что прямо ко мне, что никому... А где же теперь этот разбойник, Васька-есаул? Он, чай, не подумает везти государю камень. Продаст его за великую цену, кому ни на есть. Ранен он, ты говоришь? А купец этот где, у которого он отобрал? Говори же. Что молчишь? Какой ты нудный!.. Живее!..

— Вот, как есть про то и хочу доложить твоей милости! — чувствуя уже себя совершенно свободно, присев теперь на корточки на ковре у тахты, деловито начал Нестеров, отбросив прежний, умильно-рабский тон. — Купец-то не доехал и до Арамильской слободы... Крови он много потерял от порезу, оттого и помер. Приказчик, племянник евонный, с возами да с товарами еле упросился у Васьки-разбойника... На икону божился, что жалобы не донесёт... И с остатками товару отпустил ево Васька на Верхотурье... «Ежели, — сказывал ему, — ежели ты помянешь про нашу встречу, — быть тебе под кнутом и ноздри рваны, и всё отберётся, потому вы с дядей твоим вместе закон порушили самый строгий, обводные товары, запретные государевы, воровски везли, нигде не объявляя. А за ту вину — смертная казнь, сам знаешь!» Так парню толковал Васька. А парень и сам знает, что всё правда! Рад што сам цел и жив... Тихо до дому доедет... Скажет, што от хвори дядя помер в пути...

— Ну... ну... А этот... Васька где... и камень?..

— И Васька тута... и камень с им! — почти шёпотом заговорил Нестеров. — Меня он с японцами как отпускал к Тобольску, при мне нарошно своему ближнему казаку, Федьке Клычу приказывал... Мол, я недужен, так бери от меня государев клад и свези царю-батюшке... Чем он тебя да меня пожалует, то и ладно!.. Так он молвил... И при мне Клыч этот с тремя товарищами словно бы в путь пустился... А я — на Тобольск... А Васька тут же недалече пристал... в Салдинской слободе... Самая она разбойная слобода тута слывёт...

— Знаю, знаю, ну?..

— И поп тамо, на Салде... Отец Семён — всем ворам и разбойникам потатчик и заводчик. Почитай, толкуют, и притон у него воровской... Слышно, што и прислан он был сюды из-под самого Киева не то на приход, не то в ссылку за дела, за разные нехорошие... И с жёнкой, и с дочкой, лет семнадцать, почитай, уж будет... не то двадцать все...

— Знаю, знаю... слыхал я про этого попа, когда ещё сам в Нерчинске сидел... И в Тобольске проездом бывал... Так, ты говоришь, у него кроется этот Васька?

— Не то штоб у ево самово... А есть на погосте на салдинском... усадебка невелика, вдова тамо проживает, ошшо не старуха... И просвирня она у попа Семёна, а иные бают, што и за жену... Потому овдовел теперь поп-то... А баба нужна... А у той жёнки, у Панфиловны, слышно, и корчма водится, и девки гулящие живут... Даже из Тобольску к ней заезжают люди, до блуду охочие и до вина, особливо из духовенства... Словно бы в гости к попу Семёну... А замест того — дым коромыслом идёт у вдовы... у Панфиловны...

— Ну... ну! — нетерпеливо понукал Гагарин доносчика, вошедшего во вкус со своими разоблачениями.

— Так вот в байне у Панфиловны и притулился тот Васька-вор... И шведа лекаря к нему звали... И тот самый казак, который словно бы в столицу поехал клад государю отвезти, туды же вернулся скорёхонько... и с товарищами... Я всё сведал... Сам, словно нищий пришёл, подвязался, в отребья приоделся... да от других нищих всё узнал. Их за людей не считают, от них ничего не кроют... Нищие-то всё и знают, што где деется, по дворам шатаючись... Да ошшо ребятёнков я выспрашивал, што на дворе у Панфиловны... Дашь им сосулечку альбо паточник... Они тебе всё и несут! — сияя от своей находчивости, докладывал добровольный сыщик. — Вот я и прознал за наверно, што Васька тамо и, стало, камень-самоцвет при ём. Вестимо дело, пока жив, он ево не то Клычу, отцу родному не поверит ни на миг единый!..

— Ну, конечно! Ну, разумеется, — невольно вырвалось сразу у Гагарина и его врача-секретаря.

— Вот я и кинулся к тебе, государь-милостивец!.. Пока не оздоровел да не ушёл Васька-вор, изловить ево надоть и отнять клад-то! Неужели ево неумытому рылу такими миллионами владеть?! — с искренней завистью и злобой вырвалось теперь и у доносчика.

— Нет! И быть тому нельзя! Я не позволю того! — быстро, решительно отозвался Гагарин.

— То ж есть царска регалия... Потребно и сдать ту вещь его царскому величеству! — дополнил умный Келецкий решительное, но двусмысленное заявление князя.

— Да... Конечно, надо государю! — подтвердил тот, поняв поправку секретаря. — Ну, пока ступай, голубчик... Скажи, чтобы тебя там покормили, вина дали... Ты, вижу, устал... Наверное, голоден!..

— Второй день, почитай, маковой росинки во рту не было... Сломя голову гнал, тебя бы на пути перенять пораней, государь мой, милостивец! Ваше княжеское сиятельство!.. Тут только подъезжаю к слободе, а твой караван и вот он... Я в лодку прыг и челом добил тебе, батюшко-кормилец!..

— Ещё раз, спасибо за верную и усердную службу!.. Ступай... А мы тут подумаем, как без шуму да повернее изловить этого разбойника-душегубца Ваську и головорезов его... Ступай...

С земными поклонами, пятясь спиной к выходу, выкатился из шатра Нестеров. Келецкий вышел за ним, дал приказ накормить нового члена свиты и обращаться с ним хорошо.

А Гагарин, усталый от допроса и пережитых волнений, вытянулся на своей тахте, снова раскурил полупотухшую трубку и замечтался о неожиданной находке, о дивном рубине, который посылает ему судьба при самом вступлении в обладание Сибирью. Конечно, он и не подумает отослать камня Петру, если только рубин попадёт в его руки.

«Это — доброе предвещание на пороге новой жизни!» — подумал он, потягиваясь на своём мягком, тёплом ложе, поправил подушки, лежащие под головой, затих и стал прислушиваться к журчанью и плеску быстрых волн, ударяющих о бока барки, к лёгкому свисту и шуму ветра в снастях мачты, на которой был поднят парус, благо ветер попутный, в корму... И прислушиваясь к этим звукам, убаюканный ими, князь заснул. Келецкий, осторожно заглянувший минут через десять в шатёр, увидел сомкнутые глаза, услышал глубокое, ровное дыхание, осторожно опустил полу шатра и приказал окружающим:

— Же б было тихо! Князь почивать изволит!..

И до того полный порядок и спокойствие царили на барке, а теперь совсем замерли, притихли люди. Даже здоровяк-лоцман у рулевого штыря стал осторожнее двигать тяжёлое скрипучее правило... Только шум ветра и плеск воды о борты судна по-прежнему нарушали тишину, баюкая задремавшего вельможу.

А Келецкий, оглянувшись, видя, что всё в порядке, прошёл в жилое помещение барки, защищённое от ветра и непогоды и тоже богато убранное сукном и коврами. Здесь сидели у небольшого окошечка, затянутого слюдою, две женщины, единственные во всей ближней свите Гагарина: его экономка, панна Анельця Ционглинская, стройная, полная женщина среднего роста, лет двадцати двух с белой кожей, с нежным румянцем на щеках. Две тяжёлых косы каштанового цвета спускались по спине. Лицо её нельзя было назвать правильно красивым, черты его были не совсем соразмерны и слишком крупны для женщины. Но общее выражение затаённой страсти, веселья и игривой ласки постоянно лежало на этом лице, крылось в уголках полного, пунцового рта, искрилось в больших, слегка навыкате, тёмно-синих глазах, зрачки которых, расширяясь в минуты оживления или страсти, делали их совсем чёрными... И это выражение, эта затаённая чувственность и женственная покорность, написанная на лице, влекли к панне Анельце мужчин больше, чем влечёт холодная красота других женщин. Сейчас экономка, а вернее, одна из постоянных наложниц князя, что-то плела тонким крючком слоновой кости.

Напротив неё, по другую сторону небольшого столика, покрытого тяжёлой шёлковой скатертью, сидела вторая фаворитка, француженка — лектриса, как она числилась по штату, мадемуазель Алина Дюкло, и, гадая заграничными, красиво разрисованными картами, раскидывала их на всякие лады, складывала из них разные решётки, колёса, подобия ромбов, шестиугольников и других математических фигур, беспрерывно считая, пересчитывая карты и нашёптывая какие-то таинственные слова, похожие на заклинания.

Полька с большим интересом следила за действиями своей подруги, с которой жила очень мирно, как мирно порою уживаются в гареме разные жёны одного паши.

Как и можно было ожидать от избалованного, причудливого во всём, сластолюбивого князя, его лектриса представляла полную противоположность панне Анельце, экономке.

Живая, маленькая, нервная, пухленькая, но казавшаяся неполной, благодаря породистой стройности и гибкости стана, с детскими ручками и ножками, с невинным личиком монастырской пансионерки, с звонкой и быстрой речью, с причудливой волной золотисто-рыжеватых кудрей, — она казалась созданной из огня и блеска рядом с положительной, медлительной немного в движениях и словах, пышной и женственной сарматкой.

Но всё это было только внешностью девушки, которая успела в галантном Париже пройти всю школу страстей и разврата, попав в водоворот любовных приключений ещё девочкой одиннадцати лет, и в течение семи-восьми лет, пока она очутилась в доме Гагарина, вполне завершила своё многостороннее «образование» приличной распутницы, творящей крайние мерзости под маской гувернантки, модистки, лектрисы, а не явно, как это делают менее сообразительные остальные развратницы, уличные проститутки и явные кокотки.

Мечтой мадемуазель Алин было составить себе хорошее состояние, вернуться на родину, выйти замуж за какого-нибудь бравого военного и дожить в почёте и довольстве остаток жизни. Но излишняя нервность порою выбивала из колеи расчётливую содержанку, и она гораздо медленнее приближалась к заветной цели, чем могла бы по своим внешним данным и по тонкому, холодному уму, который светился в её серых, стальным блеском отливающих глазах...

При появлении иезуита обе женщина оживились. На обеих он влиял, как мужчина, но различным образом. У панны Анельци к чувственному вожделению примешивалось полное, благоговейное обожание Келецкого, как наставника. Она одна знала, что Келецкий — лицо духовное, тайно исповедовалась ему, получала отпущение грехов и тут же наново грешила и со своим исповедником, и с Гагариным, и ещё изредка с другими, кто умел повлиять на пылкое и чувствительное сердечко панны. Келецкого она обожала до того, что без раздумья совершила бы по его слову какое угодно преступление, не пощадила бы чужой и своей жизни.

Француженка относилась к нему не так.

Правда, она не знала наверное, кто такой этот всеведущий человек, врач, секретарь, начитанный правовед и богослов, который порою вступал в споры и побеждал самых прославленных, начитанных православных попов и светских любителей Священного Писания, каких много было тогда в русском обществе...

Она не задавалась вопросом, как и чем умеет влиять тихий, незначительный, чужой наёмщик на причудливого, избалованного, самовластного Гагарина, на Анельцю, на неё самое, на всех в доме. Француженка не допытывалась, какие тайные пружины и цели мешают сдержанному, гладко выбритому, услужливому человеку, общему любимцу и поверенному, использовать это огромное влияние для скорейшей наживы... Почему он так скромен в своих аппетитах и желаниях, так нестяжателен, почти бескорыстен?.. Отчего старается всех обязать, всем услужить и сам почти не требует взамен услуг, уступок или выгод, тайных и явных?..

«Наверное, недаром он прикидывается таким святошей!» — решила француженка и успокоилась на этом.

Влекло её другое к иезуиту: общность душ, убеждений, или вернее отсутствие всяких убеждений, презрение ко всему, что считается обычным, обязательным и даже священным для большинства людского стада!

Так и Келецкий и Алина называли окружающих, и на этом они сошлись. Себя они тоже не считали выше окружающих, а только умнее.

Усевшись между обеими, Келецкий обратился к Алине:

— Гадаете, очаровательная... Ну, что же выходит?..

Француженка стала ему толковать расположение карт, хотя он прекрасно знал все способы гаданья и даже учил им обеих женщин.

А экономка в это время не громко, словно про себя, проговорила по-польски:

— И как это скучно, если два человека говорят, а третий не понимает...

— Что же делать! — с ласковой улыбкой обернулся к ней иезуит, услыхав тихий, ласковый упрёк. — К сожалению, Алина по-нашему, по-польски не говорит. А по-русски вы обе плохо изъясняетесь...

— Што... што! — вмешалась Алина, уловив слово «по-русски». — Я панимай па рюсь. Я не кавариль карашо... Толька всо панимай, Мошна кавариль...

— Не, не, не! — заторопилась Анельця, видя признаки неудовольствия на лице своего идола. — Прошу говорить по-французски. Я же тоже понимаю... Это я так!..

И мирно потекла беседа, а барка всё дальше и дальше скользила, уносимая вперёд быстрым течением Туры...


* * *

Прошло уже три дня однообразного, медленного плавания. Караван, наконец, вступил в русло широкого, но тоже быстрого Тобола, и к концу пятого дня забелели вдали зубчатые стены, зазолотились маковки пятнадцати церквей Тобольска, этой тогдашней столицы Сибири, расположенной на правом, высоком берегу Иртыша, где небольшая речка Курдюмка впадает в многоводный Иртыш с востока, почти напротив Тобола, впадающего сюда же с юго-западной стороны.

Чётко обозначился город на высоком мысу, с его валами, темнеющими впереди белых стен, с башнями и бойницами на стенах. Высоко поднялась над другими большая каменная палата, построенная над главными воротами крепости недавно при помощи пленных шведов, мастеров, которых очень много очутилось в Сибири и преимущественно в Тобольске после начала Шведской войны.

Здесь и прокормить дешевле стоит пленников, и бежать им отсюда почти невозможно. Да и много пользы могли они принести своими знаниями в новом, полудиком краю. Это больше всего принял в расчёт Пётр, посылая сотнями и тысячами пленных шведов, эстов, ливонцев, финнов сюда со всеми их чадами и домочадцами. Опустелые мызы и дома заселялись в завоёванном краю русскими поселенцами, а сосланные в Сибирь пленники здесь строились заново, устраиваясь удобно на просторе, находя широкое применение для своих знаний и способностей в окружающей неразвитой среде и невольно прививая свои привычки и способы культурного общежития наивным, но смышлёным и способным сибирякам-старожилам.

Так как здесь было слишком далеко от других государств, не считая степных, буддийских и магометанских поселений, опасаться измены со стороны пленных шведов и немцев нельзя было, и их принимали даже в городовую и военную службу, не говоря о том, что они являлись по преимуществу и лекарями, и рудознатцами, и инженерами-строителями крепостей, и архитекторами...

Кроме крепостных стен и нескольких церквей, в Тобольске пока было немного каменных зданий. В Кремле, ещё не отстроенном, а только намеченном, высился губернаторский дворец, такой же неуклюжий, казармообразный, как и губернская палата, или канцелярия губернатора, как магистрат, частный дом и Гостиный двор, с особой палатой, где взвешивались и учитывались привозные товары, и с длинными амбарами для склада товаров. Всё это выглядело прочно, безвкусно и плоско, так как при постройке думали только о необходимом просторе для помещения, а не о внешнем виде жилища.

Особняком стоял ещё один, последний каменный дом столицы — «архиерейские палаты», помимо главного здания, состоящие из большого количества сараев, кладовых, людских и келий, поварен и амбаров, построенных частью из кирпича, частью из вековых сосен и лиственниц. И потому даже деревянные постройки этого обширного двора казались крепостцами, поставленными здесь и там на пространстве земли около полутора десятин, которое занимала архиерейская усадьба.

Самый же Тобольск со всеми посадами и пригородом был построен из дерева. В эту пору в нём насчитывалось тысячи две дворов, с населением около пяти тысяч, считая русских и туземцев — мусульман, у которых даже было построено своих две деревянных мечети в том краю города, где они селились особым мирком. Больше двух тысяч драгун и солдат также имели квартиры в самом Тобольске и по окрестным посадам, слободам и деревням.

Но это был люд пришлый, не имеющий своего угла. Иные роты уходили на охранную службу в крепостцы и городки по Иртышу, в разные концы огромной губернии, другие — возвращались оттуда на отдых; являлись новые кадры по набору или присланные из разных краёв Сибири. Проезжали ещё через город целые караваны и обозы торгового люда из России, направляясь и в дальний Китай, и в калмыцкие степи, и в Якутск, а также тянулись изо всех этих концов на Туринск и Верхотурье по пути в Россию.

Ещё в 1704 году Пётр прислал строжайший указ, чтобы под страхом смертной казни никто не мог выезжать из Сибири в Россию или из России в Сибирь иначе как через Верхотурье. Здесь была устроена главная таможня и досматривались все товары, с которых полагалось брать пошлины — и довольно высокие — в царскую казну.

И потому, начиная с осени и всю зиму, когда замерзали реки и болота, буераки и овраги заносило твёрдым настом снега и открывался почти прямой, лёгкий путь между городами, — длинные вереницы обозов тянулись со всех концов к Тобольску; а уж ближе к Верхотурью, к этим «узким вратам» Сибири — обозы прямо запружали порою путь, и медленной, широкою волной, потоком лошадей, верблюдов, саней, кибиток и людей всё это катилось через Верхотурье к селу Ростесу в Соликамском уезде; и только в пору большой Ирбитской ярмарки часть общего потока на время вливалась в этот небольшой городок, вернее, в торговую слободу, окружённую высоким, крепким частоколом и заборами, чтобы, как гласил указ, присланный из Сибирского приказа на Москве, «и приезжим торговым и сибирским, всяческих чинов людям, не явясь к таможне и не заплатя пошлин, из той ярмонки уехать было невозможно. А ежели такие люди в поимке будут, тем людям чинить жестокое наказанье, а те их товары брать на нас, великого государя, бесповоротно».

Те же суровые кары применялись и в остальных городах Сибири, через какие приходилось следовать торговым людям. Но строгий закон применялся очень редко, хотя нарушали его почти все. Он служил только средством наживы для бесчисленных начальников, начиная от воевод и кончая или последним приказным, или ратушным писцом, или казаком-объездчиком, который мог оставить каждый воз, осмотреть его и, в случае обнаружения контрабанды, должен был представить товар и хозяина в таможню, или в Комендантский приказ.

Стоило откупиться торговцу, и он привозил сколько угодно товаров, платя за них в таможню для виду едва лишь десятую часть высоких царских пошлин, мог вывозить и привозить запретные товары, которые по закону надо было сдавать в таможенные, царские кладовые, получая за них сравнительно невысокую, ниже продажной, цену. А казна уже от себя вела торг этими лучшими, запретными товарами, получая от такой монополии доход, равный почти тому, какой давал винный и пивной откуп.

С октября обычно начинался большой торговый приезд к Тобольску. И потому, когда на пятый день под вечер разукрашенная барка Гагарина причалила у города, когда разом зазвонили колокола всех церквей и городское духовенство с митрополитом Иоанном во главе, все власти тобольские, все воеводы главнейших сибирских городов, нарочно созванные в Тобольск к этому дню, явились встретить нового губернатора, большие толпы народу темнели по всему берегу, за рядами драгун, солдат и местных казаков, выстроенных шпалерами от берега и почти до самого собора. Громкими криками встретила толпа Гагарина, который, весело улыбаясь, приветливо кланялся во все стороны.

Приложившись ко кресту и почтительно приняв благословение митрополита, Гагарин поцеловал ему руку. Вся свита затем, начиная с Келецкого и обеих женщин, также исполнила этот обряд. Чтобы не оскорбить религиозного чувства окружающих, и иезуит, и неверующая француженка, и ярая католичка Анельця — вынуждены были выполнить чуждые им обычаи.

Приняв доклад коменданта, Гагарин поздоровался с почётным караулом и войсками, стоящими вдоль его пути. Громкий, дружный воинский ответ прорезал нестройные, перекидистые крики народные. В то же время над головами толпы, высоко в воздухе грянул двойной удар:

— У-у-х-пах-пах!..

Это две пушки, стоящие на стенах, над воротами, дали салют. И сейчас же две другие пушки, поменьше, выставленные перед самыми воротами, отозвались более высоким, звонким ударом. Отголоски выстрелов и дымки, клубами выкатившиеся из пушечных зевов, разносились и таяли на просторе речном, тонули в чащах лесных, подбегающих к берегам Иртыша и Тобола.

Кони драгун и казаков, непривычные к пушечным залпам, дёрнулись, заплясали под всадниками, которые их сдерживали твёрдой привычной рукой. Женщины, дети в толпе вскрикнули от неожиданности и испуга. Но сейчас же все успокоились, и дружный залп мушкетов, грянувший за пушечным, ударами тысячи бичей прорезавший холодный, ясный воздух, уже не встревожил никого, только пробудил многоголосое, лесное вечернее эхо.

Дождавшись очереди, выдвинулись вперёд городской и земские головы в сопровождении кучки местных и наезжих торговцев. Отвешивая земные поклоны, приветствовали они князя, поднесли хлеб-соль на тяжёлом серебряном блюде и целый ворох отборных мехов, сибирских и восточных дорогих товаров, изделий, тканей на много тысяч рублей.

Ласково ветре ил выборных Гагарин, поблагодарил за дары и обещал принять самое живое участие в их положении и делах.

— Знаю, очень тут обижали вас злые, жадные людишки. Да мы постараемся всё поналадить!

Обрадованные, сияющие, отошли купцы и только сетовали между собою, что малыми дарами били челом такому милостивому, новому хозяину края и их судьбы.

Наконец, встреча у реки закончилась. Войска свернули свои развёрнутые ряды и поспешили к собору, где должно было совершиться торжественное богослужение. Набатчики ударили в барабаны, и под их мерную дробь быстро и довольно стройно зашагали роты. Конница была уже далеко впереди.

А у реки крестный ход снова построился прежним порядком и торжественно, медленно, с митрополитом и Гагариным во главе, двинулся за войсками, при пении хора, под перезвон колокольный. Сзади духовенства и властей гражданских шёл почётный караул, а затем, теснясь ещё позади и по бокам, тянулись толпы от реки к собору, посмотреть, что будет ещё там.

В ожидании шествия в ограду храма и в самый собор не пускали никого, чтобы не было давки. Казаки цепью стояли у входов и вдоль ограды, чтобы через неё не перелезали смельчаки зеваки.

Только кучка почётных граждан, — стариков и женщин, которые боялись попасть в давку у реки, — стояла у паперти собора, внутри охранной цепи казаков.

Когда духовенство и главное начальство, следующее за Гагариным и Иоанном прошли в храм и заняли там свои места, первыми вошли за ними эти избранницы и избранники, причём женщины, по обычаю, заняли левую сторону и в первые ряды стали те, чьи мужья занимали самое важное положение в городе.

Почти все они одеты были по регламенту Петра, по-немецки, только на старухах темнели прабабушкины кики и повойники и тяжело обвисали широкими складками шубейки, однорядки, телогрейки, под которыми надеты были старинные сарафаны, уродливо опоясанные под мышками.

Церковь сияла огнями, как на Пасху. Были зажжены все толстые, «ослопные» пудовые свечи, все лампады... А когда пустили народ, у каждой иконы засверкали сотни маленьких свечек, вставленных в свещники или просто прилепленные у подножия иконы к бортикам лампад и подсвечников, в которых горели «ослопные» свечи-великаны.

Но постепенно, по мере того, как наполнялось всё помещение собора, от жаркого дыхания пятисот человек, одетых в тёплые одежды, воздух стал густеть и свечи, лампады горели всё тусклее... Языки пламени, раньше золотисто-жёлтые, стали казаться красноватыми. Лица у всех краснели, залитые потом...

Вокруг возвышенного места, приготовленного для Гагарина и покрытого ковром, как и митрополичье, было немного попросторнее.

Во-первых, военное и гражданское начальство, стоящее кругом губернатора, старалось оставить свободным небольшое пространство вокруг этого заветного места и свирепо оглядывалось на тех, кто, стоя позади, решался хотя бы невольно, под общим натиском, продвинуться ближе, чем следует. А кроме этого, и сама толпа всеми силами сдерживала своё общее, ритмическое колыхание, с таким расчётом, чтобы не стеснить группы начальства с «самим» во главе.

И князь стоял на виду у всех, в расшитом, золотом, парчовом кафтане, в шёлковом камзоле и штанах, с орденами, усыпанными бриллиантами, опираясь на трость, тоже сверкающую драгоценными каменьями. Пышные кружевные манжеты и жабо, в которых тонула голова, дополняли наряд нового губернатора.

Сильная жара и духота быстро утомили Гагарина, как человека тучного, со слабым сердцем и с признаками одышки, растущей что ни год. Лицо его, сперва красное, даже побледнело. Он грузно облокотился на аналой, стоящий перед ним.

Торжественное архиерейское богослужение, поражающее своим великолепием и блеском тоболян, не занимало князя, который видел блеск московских и питерских богослужений.

Очень верующий, даже склонный к старинным формам и обрядам церкви, он не придавал в то же время большого значения таким официальным службам и, помолясь про себя сначала и поблагодарив Бога за своё благополучное прибытие, стал разглядывать окружающих, особенно толпу богато разряженных женщин, старых и молодых, пестреющую напротив него.

Ещё раньше, воеводствуя в Нерчинске около семи лет, то есть до 1700 года, Гагарин бывал в Тобольске проездом в Москву, гостил здесь и, как женолюб, особенно приглядывался, изучал тоболянок, имел много приключений и в этом городе, как во всех других, куда ни попадал, хотя бы на короткое время.

И сейчас ему забавно было видеть знакомые лица прежних красавиц — «хорошуний», по-здешнему — постарелыми, увядшими, несмотря на густые белила и румяна, которыми, по обычаю, все женщины покрывали, как маской, лицо, особенно выходя из дому, являясь в люди. А рядом он видел их дочерей, уже замужних и размалёванных или ещё не так сильно накрашенных, по девическому обычаю. Наружностью дочери напоминали своих матерей в их молодую пору, будили колючие воспоминания в усталом сластолюбце, тревожили его воображение позабытыми ощущениями и образами, далёкими картинами, вызывали в нём трепет новых стремлений и желаний: изведать и с дочерьми те радости, которые матери дарили ему десять-двенадцать лет тому назад... Породистые, рослые, грудастые и широкобёдрые, эти девушки и молодые женщины не отличались особой красотою. Черты их лиц грубоватые, выражение тупое, как у коровы, ждущей лакомого корма, не могли удовлетворять такого разборчивого знатока женской красоты, как Гагарин.

Но неожиданно глаза его оживились и с восхищением остановились на личике девушки, которая, стоя за первым рядом важных приказных дьячих, за протопопицей, за попадьями и головихами, тянула кверху головку и тоже, не особенно отдаваясь молитве, не сводила с нового губернатора взгляда своих больших, тёмно-карих глаз, опушённых длинными, густыми ресницами и говорящих скорее о ласковом юге, о знойном Востоке, чем о снегах Сибири, как сонные очи окружающих женщин и девушек Тёмные, бархатные, с поволокою глаза даже немножко косили; но это нисколько не портило общей красоты овального, правильного личика, наоборот, придавало ему манящую прелесть лукавой застенчивости. Девушка совсем не была накрашена. Брови, не подчернённые сурьмой, как и ресницы, тонкой тёмной дугой пролегли над глазами. Смугловато-бледная, свежая кожа даже и в этой духоте была окрашена лишь нежным розовым румянцем на щеках, да алел на лице небольшой рот с яркими губами, как две спелые вишни, оттенённый лёгким тёмным пушком над верхнею, причудливо изогнутой губою.

Заметив, что князь залюбовался ею, девушка опустила глаза и слегка улыбнулась, причём двойным рядом ровных жемчужин блеснули зубы.

Одета была девушка по регламенту, в верхний кунтуш и немецкие сапожки, в саксонский бострок, то есть лиф, и отрезную юбку. На голове темнела шапка, неуклюже, грубо, неумелыми, очевидно, руками сделанная по иноземному образцу; но даже и этот самодельный головной убор, и непривычное, плохо сшитое платье, нескладная верхняя одежда, ничто не могло затенить прелести лица девушки, соразмерности и гибкости её небольшой, но полной, сильной фигуры.

Чтобы лучше видеть через плечи и спины женщин, стоящих впереди, она поднялась на цыпочки и вытянула шею. И Гагарин заметил, как легко держалась девушка в этом неудобном положении, словно парила над землёю, успевая в то же время никого особенно не задеть в общей тесноте.

«Птичка, а не девушка... Да, как хороша!» — чуть не вслух подумал Гагарин и тут же негромко обратился к дьяку Баутину, которого привёз с собою из России:

— Афанасьич, вон, гляди... Вторая с краю в третьем ряду баб девчоночка... Узнай мне у здешних: чья будет?.. Занятная...

Келецкий, который стоял тут, крестясь так же усердно, как окружающие, а про себя творя католические молитвы, насторожился и тоже поглядел на девушку.

Иван Афанасьич Баутин, толстый, осанистый заслуженный дьяк, согнувшись почти пополам, уже готовился обернуться, спросить кого-нибудь о девушке, как неожиданно мимо него скользнула по-ужиному и продвинулась поближе к князю сухощавая, юркая фигурка другого, местного дьяка и заправилы, Ивана Абрютина. Он хотя и чуял, что новый дьяк и другие приказные и служилые люди, приехавшие с Гагариным, должны занять место его самого и прежних хозяев местного приказа, но надежда ещё тлела в сердце крючкодея. Он ловил движения губернатора, ища случая угодить, прислужиться, расслышал приказание, данное другому, и уже тут как тут с ответом.

Почтительно склоняясь к уху князя, но не слишком близко, Абрютин сообщил сладким шепотком:

— Агафией девицу зовут. Дочка отца Семёна, попа Салдинского... Вот ейный родитель-то... В чине сослужения...

И Абрютин очень осторожно, но умело указал на одного из священников, сослужащих Иоанну.

Это был старик лет под шестьдесят, рослый, упитанный, с отвислым брюхом, которое выделялось даже под широкими лубообразными парчовыми ризами. Особенно поражало его лицо. Ярко-красное, багрового цвета, оно было изрыто и бугристо от каких-то наростов, сильно воспалённых, и казалось слепленным из неровных комочков сырого мяса, не покрытого кожей. Особенно выдавался нос, огненная краснота которого на кончике принимала сизо-багровый, фиолетовый оттенок, бывающий только у привычных, застарелых питухов. Маленькие, свинцовые глазки сидели глубоко в мясистых красных веках, лишённых ресниц; брови двумя седыми кустиками свисали с низкого, складчатого, зажирелого лба. Седые, длинные усы и редковатая, раскидистая борода скрывали вздутые, мясистые губы, и только крепкие, совсем молодые зубы уцелели и видны были, когда отец Семён возглашал, что следует по чину службы.

— Этот урод! — не выдержав, проговорил Гагарин, хотя ему не понравилась непрошеная услужливость Абрютина, его излишняя чуткость слуха.

— Конешно, по закону, ваше сиятельство! — торопливо зашептал Абрютин. — А люди говорят, которые знали их давно, что жена покойница не больно была ласкова с отцом Семёном и здесь, а особенно ещё там, в Украйне ихней, откудова они сюда приехали... И што тамо венгерец какой-то важный часто у них гащивал красивой попадьи ради... Хе-хе-хе... Може, и брешут на покойницу, хто знает... — оборвав тихий, беззвучный смешок, совсем иным тоном кончил приказный, видя, что его шутка не очень милостиво принята.

— Конечно, врут много... Вот и про тебя мне даже в Петербург писано, будто грабишь ты не по чину... Тоже врут, должно!.. — оборвал дьяка Гагарин. Но ещё не успел он договорить, как того уже не было за плечом князя, где он прежде тянулся и изгибался вьюном. Словно ветром куда-то унесло дьяка. А Гагарин опять уставился без стеснения на девушку.

«Салдинского попа!.. Вот странность какая...» — подумал Гагарин и невольно перевёл взор, оглядел позади себя свиту и заметил почти в самом дальнем ряду её Нестерова, который усердно крестился, кланяясь иконам, бормотал молитвы, подпевал клиру и в то же время ни на миг не спускал глаз с Гагарина. И этот сторожкий взгляд, который теперь скрестился со взором князя, казалось, всё прочёл, что подумал Гагарин, что ощущал он при виде личика редкой красоты.

Служба не затянулась долго. Гагарин вышел из собора боковым ходом, потому что главный выход слишком был запружен народом, покидающим храм.

Карета, запряжённая цугом шестёркой чудных вороных коней, стояла в ожидании. Лакей в раззолоченной тёплой ливрее, отороченной дорогим мехом, накинул на князя лёгкий меховой плащ, подсадил, захлопнул тяжёлую дверцу, и при новых ружейных залпах, при кликах толпы громоздкий экипаж на могучих кожаных тяжах, заменяющих рессоры, грузно покатил вперёд, оставляя на острых камнях мостовой белые следы серебряными шинами своих колёс. Но скоро последовало ещё более удивительное событие. Одна из серебряных подков, слабо очень прибитая к копытам коня, отлетела, ударила кого-то из зевак и с чистым, протяжным звоном упала на камни.

— Серебряна подкова!.. Отвалилась!.. Гляди... — крикнул удивлённый голос. Две руки схватили находку, но десятки других рук стали отнимать у первого его счастье... Завязалась свалка. И так повторилось около двадцати раз, пока новый губернатор доехал до своего жилища, потому что почти все кони растеряли по пути свои серебряные подковы, умышленно прибитые слишком слабо парою гвоздей. Этим начал Гагарин, решивший сразу ослепить своих новых подданных при первом появлении в столичном городе Сибири, которую недаром зовут золотое дно... Он решил глубоко черпнуть в ней, до самого золотого дна; но раньше счёл нужным показать, что сам может швырять даже не рублями, а целыми слитками серебра в два фунта весу в виде тяжёлых конских подков.

ГЛАВА II АМУЛЕТ


Хотя Гагарин успел немного отдохнуть после утомительного богослужения в душном храме, но всё же к вечернему столу он вышел медлительный, бледный, ещё усталый и от дороги, и от церемоний торжественной встречи. Кутаясь в свой любимый меховой халат, сидел он, почти не говоря ни с кем из застольников, ни с ближайшими лицами своей свиты, ни с воеводами иногородними, приглашёнными запросто поужинать, чем Бог послал, в губернаторский дом.

Окружающие сразу почуяли, что хозяин не в своей тарелке, и молча пили, ели, изредка перекидываясь негромким словцом, торопясь скорее закончить роскошную, обильную трапезу, в которой число и количество блюд спорило с рядами отборных наливок, настоек и вина.

Сам Гагарин больше пил, чем ел, словно желая себя подогреть и разогнать угнетённое состояние духа, взвинтить усталое тело бокалами старых, крепких венгерских и французских вин.

Но на этот раз даже такое испытанное средство мало помогло. Правда, в голове у него забродило, теплота разлилась по всему телу; но даже не было желания слушать шумную болтовню или самому побеседовать с весёлой компанией, как это любил князь. Наоборот, потянуло на полный отдых, в постель... захотелось, чтобы мягкая женская рука нежно помогла раздеться, лечь, баюкая и лаская... Может быть, тогда исчезнет это ощущение колыхания, которое он испытывает даже и теперь, сойдя с барки, на которой до тошноты колыхался пять дней подряд...

Ужин ещё не кончился, когда он громко заявил:

— Уж прошу почтенное компанство не посетовать! Пейте, ешьте, беседуйте, гости дорогие... а я на опочив пойду. Сморило меня малость с дороги... Года уж такие!.. Не взыщите...

— Помилуйте, ваше сиятельство... Почивать извольте на доброе здоровье!..

— Много и так благодарны, ваше сиятельство... откланяться дозвольте, а мы сами...

С этим говором гости стали подыматься с мест.

— Нет, нет! — настойчиво повторил хозяин. — Если не хотите обидеть меня, сидите и кончайте ужин... я уж по-дружески, просто вам говорю... доброй ночи! Завтра свидимся, тогда я наверстаю своё... Сидите!..

И, оставя всех за столом, он ушёл.

Одна только Анельця, следившая из соседней комнаты, чтобы всё шло своим порядком в столовой за ужином, скользнула вслед за князем, которого камердинер проводил в спальню.

— А, ты тут! — благосклонно уронил Гагарин, услыхав за собой её лёгкие шаги и слегка повернув к ней голову. — Ну, входи... входи... Помоги мне раздеться и уложи...

С этими словами он переступил порог обширного покоя, отведённого под спальню, убранного почти так же, как его обычная опочивальня в роскошном петербургском дворце.

Камердинер, видя, что он лишний, стушевался, только Митька-казачок, шустрый мальчишка лет четырнадцати, красивый и наглый на вид, прошёл тоже в спальню и стал у дверей, ожидая приказаний. Гагарин не стеснялся перед этим балованным и испорченным мальчишкой, как не стеснялся своей любимой борзой Дианки, которой позволял спать в углу опочивальни на особом мягком коврике...

Быстро и ловко помогла Анельця своему господину снять халат, мягкие сапоги, надеть ночную рубаху, уложила, укрыла его и осторожно, но умело погладила ему вытянутые ноги, приговаривая:

— Бедны наши ножки... Они же устали... Пусть спочинут!..

Гагарин даже прищурил от удовольствия и неги свои загоревшиеся, масляные глаза и потянулся на мягкой постели. А экономка уже успела взять с дальнего стола хрустальный кувшин с квасом и бокал, поставила всё на столике у самой постели, подвинула свечи так, чтобы свет не падал на лицо князю, и стояла, глядя ему в глаза, словно ожидая последнего, призывного знака...

Медленно поднял Гагарин свои полные желания глаза на лицо Анельци и уж готов был сделать этот знак... но вдруг до обмана ясно у него в глазах зареяло другое женское лицо, бледно-матовое, с тёмными, жгучими глазами... и грубым, неприятным показалось это крупное пылающее лицо Анельци, так не сходное с личиком красавицы поповны. Исчезло у князя всякое желание приласкать эту женщину, смотрящую на него своими выпуклыми светлыми глазами, в которых столько собачьей преданности и рабской покорности.

— Устал я нынче с чего-то... — притворно зевая, кинул он экономке. — Иди себе почивать с Богом. И я авось засну...

Ещё сильнее вспыхнуло лицо Анельци от неожиданности и обиды.

«Позволил уложить себя и вдруг — отсылает... Никогда ещё так не бывало!.. Неужели совсем надоела раба своему господину и он собирается прогнать её, подыскать себе другую?..»

Эти мысли быстро пронеслись в уме Анельци, но она ни звуком, ни единым движением не посмела обнаружить своей тревоги и, низко поклонившись, сказала только:

— Спочивайте, ваша мосць!.. Добраноць!..

Ещё раз поклонилась, с Почтительной мгновенной лаской коснулась губами одеяла, окутавшего ноги господина, и быстро вышла с негромким вздохом, который словно против воли вырвался из взволнованной груди.

Гагарин, полусидя в постели, налил себе квасу, выпил, лёг и приказал казачку:

— Потуши свечи и ступай...

Митька исполнил приказание и уже направился было в соседнюю комнату, где спал всегда полуодетый, готовый явиться по первому зову, как вдруг его снова окликнул князь:

— Постой... Зажги свечи... Не спится...

Пока мальчик зажигал свечи, Гагарин вызвал в памяти образ своей лектрисы. Эта всё-таки больше напоминает лицом девушку, которая сразу овладела усталым, но вечно жадным воображением князя... И, томимый своими неясными, но тревожащими желаниями, он обратился к Митьке:

— Мамзель позови... Пусть почитает что-нибудь... Не спится мне нынче...

Быстро кинулся мальчишка за лектрисой с хитрой, порочной усмешкой на лице. Он хорошо знал, что значит данное ему распоряжение...

А когда француженка, в ночном пеньюаре, с какой-то книжкой в руке прошла по слабо освещённому коридору и скрылась за дверьми спальни князя, Анельця, сторожившая тут всё время, вышла из-за шкапа, где она стояла, дрожа от волнения и злости, молча погрозила вслед лектрисе и бесшумно двинулась к своей комнатке, расположенной недалеко от двух комнаток, отведённых для второй, более счастливой, фаворитки.


* * *

Освежённый продолжительным, крепким сном, вышел на другое утро Гагарин в большой приёмный зал своего дворца, где уже толпился народ чуть ли не с рассвета. Судейские чины со своим вице-президентом Родионом Ушаковым во главе, обер-комендант, стольник царский Иван Фомич Бибиков, комендант тобольский, стольник и обер-инспектор провинции, Семён Прокофьевич Карпов, воеводы Верхотурья и Туринска, Траханиотов и Воронцов, енисейский комендант, стольник, Александр Семёнович Колтовский и многие другие стояли впереди остальных средних и мелких людей и людишек, пришедших по службе и на поклон новому губернатору. Были тут и городовые приказчики, потом заменённые городничими и исправниками, явились и ясачные сборщики, ямские и земские старосты, городские головы и торговые выборные, толмачи присяжные, городовые и целая кучка новокрещёных бурятских, самоедских, остяцких и других князьков, желающих ударить челом наместнику самого московского царя. Цветистой группой в своих восточных нарядах пестрели наезжие торговцы-бухарцы, калмыки, киргизы, китайцы и другие. Тут же несколько мулл от мусульманского населения Тобольска, несколько седобородых старшин стояли, как живые изваяния, а за ними в причудливых нарядах, в оленьих и лисьих мехах, разрисованные, жались в угол полудикие шаманы и темнолицые представители ясачных, кочевых племён, населяющих простор этого края Сибири. Особняком, подальше видны были пленные шведы, успевшие не только освоиться среди победителей, но и занять хорошее положение в администрации, особенно по горному ведомству. Впереди других находились Фома Блиор, бергмайстер местной коллегии.

Боярские дети, выборные от горожан, казаки, посадские, приказный мелкий люд, которому не пристало стоять впереди с дьяками и подьячими, — все они теснились на заднем плане длинной, невысокой, скудно обставленной приёмной залы.

Капитаны и другие офицеры, начальники рот и военных частей тоже построились блестящим рядом по другой стороне зала, против гражданских высших чинов, одетые в разноцветные мундиры и затянутые в свои лосины. Негромкий говор совершенно стих, едва распахнулась широко дверь и в глубине соседнего покоя показалась тучная фигура Гагарина, застучали по налощённому полу высокие красные каблуки его башмаков, украшенных бриллиантовыми пряжками.

Одет он был так же пышно, как и вчера во время богослужения, только без пудренного парика, как бы следовало по регламенту. Пропитанный многими предрассудками московской старины, Гагарин не любил надевать на голову «мёртвые волосы», считая это делом нечистым и греховным. На глазах Петра, строго требующего исполнения церемониалов, князь вынужден был часто являться в пудренном парике, но дома его не носил, подобно царю. А здесь — за тысячи вёрст от Парадиза и его сурового хозяина — новый повелитель края решил отменить совсем этот, неприятный ему, придворный обычай ношения парика.

Низким поклоном встретили вошедшего все, кто теснился в зале, желая первым попасть на вид князю. Он ответил ласковым, тройным поклоном на все стороны, придав себе настолько важный и величавый вид, насколько это было доступно человеку небольшого роста и тучному чрез меру.

— Здравствую вас всех, государи мои, гражданского и воинского сословия и торговых и прочих чинов люди! — громко заговорил Гагарин. — Благодарствую за добрый и знатный приём, вчера мне учинённый ото всех града сего жителей и властей с духовенством купно. От имени его величества, государя царя и великого князя, Петра Алексеевича, всея России самодержца, милость и привет объявляю верным слугам и подданным его, как православным россиянам, так и многим иным, на землях сибирских проживающим!

— Виват царю и государю нашему! Виват губернатору, князю Матвею Петровичу! — громко прокатилось по залу в ответ.

Инородцы, поняв, что надо принять участие в общем гуле, тоже закричали своими гортанными голосами, кто что умел, по-русски и по-своему.

Довольный дружным приёмом, несколько раз кивал приветливо всем головой Матвей Петрович, а когда шум затих, снова заговорил:

— В тяжкое время поручил мне государь и повелитель наш ведать судьбу столь обширного и отдалённого края. И здесь, как мне то доподлинно ведомо, умалилися достатки и способы к проживанию безбедному и сытому, как то было в прежние годы. Зверя стало меньше, урожаи плохи, а людей прибавляется... Набегают немирные народцы и избивают не только ясачных наших людей, а и самую русскую силу ратную и мирных пашенных крестьян... Торги оттого в умалении и даже опасно ездить по тем богатым путям, по которым раней столько торговых людей в Сибирь и из Сибири езживало... А ко всему тому — и свои лиходеи, мздоимцы-крохоборы, а то и прямые мятежники, разбойные русские люди, и служилые лукавцы, и подьячий народ, и до иных воевод вступительно, — весьма многие утесняют беззащитных тяглых и торговых людей, убытки им чинят и разорение великое!.. За тем я и явился к вам, чтобы то всё поиначить и поисправить, обиженным суд и правду дать, обидчикам — батоги, дыбу, а то — и виселицу!

Снова крик привета и радости пролетел по залу. А Гагарин, выждав тишину, продолжал:

— Прямо говорю: открыта дверь моя для всякой прямой жалобы на обиду, от кого бы та обида ни шла, от низших ли, от самых ли высших здесь людей. Торговым людям свобода в их торговых делах, ежели только оставят они свой лукавый обычай пеню скрадывать, мыта утаивать... Таким по-старому нещадные казни грозят. Ясачному люду от нас защита и помога, ежели верно станут своё дело править. Служилым людям утеснений не будет, да и потачки не дам же! Вперёд ведайте. Вере нашей святой Христовой первый поборник и помощник обещаюсь пребывать. И прошу во всём том кому как по делу али по службе указано помогать мне и всякое содействие чинить. А я благодарен и памятлив буду как на злое, так и на доброе.

Новый рокот приветствия прокатился кругом.

— Ещё сказать повинен нечто! — сильнее прежнего поднял голос Гагарин, как хороший актёр, приберегающий эффекты под конец. — Великие неправды творились доселе в сём краю и безнаказаны оставались злодеи. Но ныне тово не будет боле. По указу его царского величества послана будет от меня персона благонадёжная и полномочная все старые вины служилых людей сыскивать, новым — препону давать и обывателям на местах огласить, что отныне по закону страна управляться будет, а не произволом старших и меньших начальников, а для пользы службы его величеству перемены некоторые произойдут. О таковых приказы мною ныне же по надлежащим местам будут выданы. Теперь же ещё раз благодарю за добрую встречу и изъяснённые пожелания и сам желаю всем успеха в делах и милости от Господа на укрепление сил для верного служения его царскому величеству.

Выждав, когда смолкнет очередной «виват», неизбежный после таких слов, Гагарин продолжал громко и властно:

— Тяжёлое время нынче для нашего любезного отечества приспело. Война со шведом в самом разгаре, а тут Господь другую наслал, с турками... Тяжкое испытание вынес наш державный государь и целое воинство с ним на берегах Прута-реки. Возами везли наше злато в лагерь нечестивых отоманов, царица сняла с себя все свои драгие вещи и положила, как жертву, на алтарь отечества. Не только не удалося освободить братские народы христианские из-под ига нечестивых агарян, но и свои, кровью завоёванные города и крепости, Азов и Таганрог довелося отдавать поганым либо разрушить своими же руками!.. Тяжело пришлося целой Земле... И мы здесь тоже не преминем участие взять в общей печали. Деньги и люди нужны для обороны царства, для защиты веры нашей. Оно, правда, лучше было бы войны не зачинать, к ней раней не изготовясь... Тогда и тягот лишних не возлагалось бы на людей!.. Да теперь уж о том поздно толковать. Голову снявши, не плакать же по волосам... И я без сомнения ожидаю, что и здешние обитатели, православные и иные, охотно лишнюю тяготу понесут, людей на войско выставят и денег дадут, сколько по развёрстке придётся.

— Да уж!.. Вестимо... Землю боронить надо! — раздались далеко не уверенные и не слишком громкие голоса из среды торговых и ремесленных людей, казаков и горожан, потому что на них теперь глядел Гагарин, к ним больше всего обращал свой вопрос, звучащий приказанием.

— Вот и ладно! — приветливо кивая головой, закончил свою «программную речь» новый губернатор-наместник. — Иного я и слышать не ожидал от верных слуг и подданных его царского величества. Оно и то сказать: тяжеленько придётся... Я и сам вижу... Немало уж из Сибири в царскую казну российскую всякого добра увезено, и людей много же ушло... Сколько убито алибо в полону... И сам бы я не рад ещё с вас, люди добрые, лишку теребить... Да не моя воля, царская! Ей покорствовать надо! Теперь я всё сказал. Кланяюсь всем и доброй службы жду его царскому величеству.

Снова поклонился на все стороны и вышел, окружённый свитой.

С говором разошлись и остальные присутствующие. По всему городу сейчас же, а там и по всей Сибири толки двоякие полетели. Очаровать сумел Гагарин всех бывших на приёме.

— Уж такой-то простой да ласковый... И обычаем на других воевод непохожий... Крестится истово, говорит понятно... К попам, слышь, да к церкви больно прилежен.

Так в один голос решили люди, слышавшие князя. И эта молва покатилась по городам, всё шире и шире росла, создавая в народных рядах расположение к новому господину края. А про содержание его речей совсем иначе толковали люди.

— Новые тяготы нам из Расеи, от царя насланы... Набор солдатский сызнова... и денежки теребить станут... Там москвичи с турками да со шведами дерутся, а у нас затылки трещат! Ловко...

Так толковали торговые люди, посадские, казаки и вообще городской и тяглый люд. А приказные и служилый народ уж и не говорили ничего. Мрачные все ходят, только перешёптываются между собою. Плохие новости им объявил в своей речи Гагарин. Ревизия большая и строгая, смена на местах, а то и отставки... Придётся не только покидать насиженные, тёплые местечки, но и давать отчёт во всём содеянном дурно или несодеянном, вопреки закону и регламенту служебному...

— Мягко стелет господин губернатор, дао твёрденько спать нам буде ныне! — шушукаются дельцы приказные и иные. — Послов, слышь, посылать задумал по местам... Старый сор перетряхать хочет! А еоо многонько, поди, всюду набралося. Правда, мы бирывали; так и главным начальникам из тех поборов было же достаточно дадено... А теперя за всё про всё ответ держать придётся! Неладно так!

И стали с места ломать свои хитрые головые крючки приказные, как бы замести следы былых грехов... Как отстоять прежние порядки, при которых прибыльно жилось служилому люду, несмотря на нищенские оклады, полагаемые по штатам.

Обыватели тоже волновались немало. И радовали, и пугали их толки о новых порядках, какие завести задумал Гагарин в Сибири. То, что было, они знали, кое-как научились приспособляться к продажным управителям, откупаться от всяких насильников, но всё-таки вопиющие, неслыханные дела творились в богатом, обширном краю, в Сибирском царстве! Недавно ещё прогремело на всю Сибирь дело бывших красноярских воевод Семёна Дурново, братьев Башковских, Алексея и Мирона, которые вместе с отцом своим, Игнатием, совсем было хотели город целый Красноярск смести с лица земли.

Эти правители так зарвались в своём наглом произволе и хищничестве, что не выдержали даже привычные ко всяким взяткам и поборам сибиряки.

Четыреста лучших горожан Красноярска подали обстоятельную жалобу Петру на лютых воевод. Послан был опытный, надёжный дьяк из Сибирского приказа для разбора дела, слишком вопиющего и явного. Но не растерялись наглые грабители-воеводы. Закупили, задарили они часть ссыльных в городе. Стали наёмные подстрекатели по городу шнырять, слухи сеяли страшные, будто задумали воеводы до приезда следователя все дела в приказе местном сжечь, а заодно и город спалить, а в суматохе захватить главных жалобщиков, в том же огне их спалить, в котором концы дел нечистых хорониться будут... А другие наёмники, словно подтверждая эти наветы, стали избивать людей из числа подавших жалобу, называли их крамольниками, басурманами и жидами треклятыми, которые Господа Иисуса предали, яко иуды... Пожары там и здесь начались... Слуги воевод врывались в дома жалобщиков, уводили в верхний малый город, где были палаты воеводские и острог городской. Там вволю потешались воеводы-звери над своими врагами и умышленно пускали преувеличенные слухи о пытках и муках, каким подвергались захваченные красноярцы.

Не выдержали горожане. От жалоб и криков на базарах и площадях перешли к более решительным действиям, стали собираться с дубинами и пищалями, сговариваться начали, как бы своих отстоять, вырвать их из лап палачей и воевод-лихоимцев. Этого только и надо было Семёну Дурново и троим Башковским. Они собрали толпу своих закупленных сторонников, ссыльных и служилых казаков, больше из гулящей молодёжи, ищущей приключений, и засели в своём верхнем городке, запёрлись, словно в осаде от неприятеля. А в Сибирский приказ помчались на Москву гонцы с донесением, что «бунт учинили люди красноярские супротив ево царсково величества и отложиться задумали от державы, потому-де и на воевод своих неправду клепали, а ныне открыто мятеж повели, осадили начальников, от царя поставленных, и только одно остаётся: прислать с Москвы и из других городов рати военные, жилецких людей местных перестрелять, а город совсем разметать, потому он крамольный весь до последнего человека».

Долго длилась эта внутренняя война, и только через года полтора, когда убедился царь, что дело создано грабителями-воеводами, последовал его грозный указ. «И те воеводы, — стояло в указе, — Семён Дурново да Мирон Башковский с братом Алексеем и отцом ихним, Игнатием, состав злодейский учинили и коварственным умыслом сами в осаду сели, хотя тем на всех жилецких людей того города Красноярска навесть измену и бунт безвинно. А мстили они за то, что от несправедливых окладов и взятков свары и междуусобье пошло лютое. И когда горожане тамошние челобитье подали про все взятки, воровство и раззоренье, от воевод учинённое, то воеводы сказывали: «Весь город ваш за жалобы раззорим!» И после того неправую затейку и воровской поклёп с осадой своей учинили, на помощь себе призвав товарищей вора и изменника, Федьки Шекловитого, кои вместо смертной казни на пашню в тот город были сосланы»... Дальше шло решение: предать суду и казни этих воевод-разбойников, что и было исполнено.

Но мало помог даже и этот суровый пример, данный Петром.

Слишком зарвавшиеся грабители, правда, понесли кару, но другие, более осторожные, продолжали своё дело, только стараясь не зарваться... Не помогала и частая смена воевод. Каждый только спешил скорее нажиться, зная, что через два-три года придётся другому уступить тёплое местечко.

И теперь слова Гагарина о новых порядках заставили, правда, призадуматься многих, но не очень испугали.

— Без людей же не обойтися! — толковали мудрые хапуги. — Менять нас чаще станут, пожалуй... Так и мы поторопимся сорвать, что можно... А там... семь бед — один ответ... Это — речь первая. А вторая, вестимо: новая метла гладко метёт... пока голиком не стала... И самому, гляди, князеньке охота понажиться... Вот и пужает нас... А как понесём ему, што полагается, помягчеет...

И на этом успокоились немного встревоженные заправилы сибирские, разные крысы приказные и городовые...

А между тем на многих сразу же посыпались удары, чистка началась в первый же день вступления Гагарина в должность.

Прежние дьяки губернаторской канцелярии — Парфенов, Абрютин, Маскин — были заменены Шокуровым и Баутиным, которых привёз с собою Гагарин. Кроме Келецкого, негласного «первого министра» без портфеля, большую роль стал играть вновь назначенный комендантом в Якутск полковник Яков Аггеевич Елчин, тоже прибывший в свите князя, как и многие лица, теперь занявшие первые места в суде, в магистрате, всюду, где Гагарину нужно было иметь своих людей.

Старинного приятеля своего, стольника, Александра Семёновича Колтовского Гагарин послал комендантом в Верхотурье. Этот город, как единственный служащий воротами Сибири, был особенно важен для Гагарина. Имея там верного помощника, князь мог быть спокоен, что ни один подозрительный человек с каким-нибудь опасным челобитьем не проскользнёт в Россию без его ведома... А планы, которые роились в голове честолюбца-князя, требовали особенной осторожности и тайны.

Жестокий, жадный, но осторожный Ракитин остался в Иркутске, как помощник мягкого коменданта, стольника Любавского. Не тронут был в Енисейске обер-комендант князь Иван Щербатов. Но отца и сына Трауернихтов Гагарин вызвал из богатого мехами, хотя и холодного Якутска и пока поручил им, как двум надёжным людям, ведение своей канцелярии. Обер-комендантом остался в Тобольске Иван Фомич Бибиков, а комендантом на первое время тот же Семён Прокофьевич Карпов, который был и раньше, но старик, Дорофей Афанасьевич Трауернихт, преданный друг Гагарина, уже был обнадежен, что скоро займёт это место, дающее большой почёт и огромные выгоды.

В надворном суде Гагарин посадил тоже своего человечка, коллежского асессора Ивана Матвеевича Милюкова-Старова; другие лица из приехавшей с ним свиты были назначены мостовыми комиссарами, таможенными целовальниками и оценщиками пушной казны государевой, приносимой ясачными инородцами ежегодно в огромном количестве... Словом, всюду, где только пахло наживой, новый губернатор имел не только свои «глаза и уши», но также и «руки», готовые по первому знаку отобрать всё лучшее и принести хозяину, в надежде и на свой пай получить малую толику расхищенных казённых благ...

А затем — всё пошло по-старому.

Каждое утро принимал доклады и жалобы губернатор, разбирал «столпцы» и листовые бумаги, присланные из Москвы, Петербурга и сибирских городов, надписывал резолюции, диктовал ответы на более важные «номера», пришедшие из Сибирского приказа или от царя. И большая, давно налаженная приказно-канцелярская машина мощно поворачивала свои старые, поржавелые колёса, между которыми вставлены были только кое-где новые цевки и колёсики в виде новых, наезжих из России, людей. Но последние скоро пропитывались тем же старым духом сибирских приказов, каким отличались и старожилы-дельцы.

— Грабь, но осторожно. Наживайся да поживей!

Эту премудрость быстро постигали новенькие и легко сдружались с заматерелыми сибирскими лихоимцами и вымогателями, которые любовно вели новичков по старым, верным путям стяжания и беззакония, доходящего до наглости.

А Гагарин, видя, что сразу почище на вид стало в приказах, что идут исправнее доходы в царскую казну, которую он рискнул взять на откуп дорогой ценою, потирал руки от удовольствия.

«Что там — четыреста тысяч, мною обещанные!.. Вдвое возьму в первый же год, судя по началу! — думал жадный богач. — Только построже надо быть с этими душегубами! Пусть знают, что нельзя себе всё грабить, надо и в казну хоть половину отдать!..»

И сурово, хмуро глядел на окружающих Гагарин, хотя в душе был очень доволен хорошим началом своего правления, своим мудрым поведением с первых шагов в трудной роли почти неограниченного повелителя этой необъятной, богатой и полудикой страны. Со своими, со служилыми и приказными он был донельзя требователен и строг. С военными держался ласково, почти запанибрата. А с торговым людом и простыми горожанами до черни включительно обращался совсем как добрый царёк, повелитель безграничный, но милостивый.

Хлопот и забот немало выпало на долю нового сибирского царька особенно в первые дни, когда надо было оглядеться внимательно и ввести целый ряд перемен в систему управления, хотя бы эти перемены касались только личного состава, оставляя всё прочее в покое ненарушимо.

Но и среди общей сумятицы и лихорадочной деятельности своей в эти дни Гагарин часто вспоминал о доносе Нестерова, об есауле Ваське Многогрешном и таинственном, заклятом рубине сказочной цены...

Нестеров не показывался. Он в первый же день прибытия Гагарина в Тобольске отправился снова на разведку в Салдинскую слободу, чтобы точно вызнать, как лучше захватить Ваську-вора и его клад.

И только вечером, на третьи сутки появился приказный в опочивальне Гагарина, куда велел впустить его князь, как только явился Келецкий и доложил о приходе добровольного сыщика.

— Ну что, Петрович? Как наши дела, сказывай! — ласково обратился князь к нему, едва приказный появился на пороге, следуя за Келецким.

— Слава Господу Богу, всё ладно, милостивец, ваше светлое сиятельство! Зайчик не выскочил из наших рук, живьём возьмём и с потрохами! Только поспешать надоть. Нонче же ночью людей снарядить! Я всё вызнал. Сказать ли?..

— Сказывай, сказывай. Да, присядь сам-то.

Нестеров, словно не заметя скамьи, на которую указал вельможа, по-прежнему опустился на пол у самых ног князя и, искренно волнуясь, негромко заговорил:

— Уж и как-то всё ладно, как лучше быть не надоть! Один-одинёшенек лежит теперя в баньке-то Васька-вор. Приятель-то евонный, башка самая отчаянная, Фомка Клыч сюды приехал, в город. И не один, а с другим разбойником-головорезом, с батраком поповским, Сысойко Задор ево звать. Бают, полюбовник ён поповны-те сам.

— Что!.. Что такое!.. Что ты врёшь! — вырвалось против воли у Гагарина. — Полюбовник поповны!.. Батрак, какой-то разбойник, как ты говоришь?.. Откуда это?

— Ниоткуда, батюшко, князенька милостивый! — залотошил приказный, видя, что слово сказано невпопад. — Люди брехали чужие. Я и доношу тебе, государь ты мой, милостивец, по рабской обыкновенности, по усердию моему. А как я сам поглядел? Занятно было мне выведать. Так и не пахнет тем, чтобы энтот Сысойка спал с нею. Девица по виду и пальцем не тронута, не то што. А уж красовита сколь, и сказать не можно. Ей бы не батрака подложить надоть, а...

— Ну, ладно, не мели. Дело сказывай! — оборвал Гагарин, снова принимая более спокойный вид.

— Дело ж я и сказываю. Фомка да Сысойка, энти оба два сюды прикатили, почитай, со мною вместях. Только меня не видели, как я их следил. А будь они тамо, пришлось бы и в драку пойти, штобы Ваську взять. Они бы ево даром не дали. А тут Васька-вор им сдал те самоцветы невеликие, што у Худекова отнял. Акромя заклятова камня. И есть тута, в бусурманском углу, один торгаш-никанец. Он самые лучшие товары потайно скупает и от купцов от наших, и от наезжих, и ворованное из казны, от казаков либо от приказных и воевод. А сам их отсылает и в Хину, и в иные страны, и много прибыли имеет на том.

— Вот как! Значит, его не трогали прежде воеводы, потому что...

— Сами с им делишки вели.

— Понимаю. Ну, а я порастрясу этого торгаша. Дальше.

— Раней чем к завтрашней к ночи эти разбойники не поворотят домой. А мы нонче же нагрянем в слободу да и заберём Ваську со всеми его потрохами... Людишек надёжных мне бы только хошь пять, хошь шесть... Здоров вор, хоша и недужен ноне лежит...

— Хорошо, я прикажу... И ещё вот мой Келецкий с вами поедет! — проговорил Гагарин, обменявшись взглядом с секретарём.

— Вестимо, надо ево милости с нами! Дело такое, можно сказать, первой важности!.. Да штобы верного человека при том не было! Да я бы сам просил, кабы ты, государь-милостивец, не приказал... Нешто мне можно веру дать в столь важном случае? Клад, там надо говорить, цены несметной! Где ж ево поверить рукам моим рабским! — не то смиренно, не то со скрытой обидой и укором запричитал Нестеров, встав на ноги и учащённо кланяясь.

— Ну, ладно... Сказано и будет. А вот ещё скажи: как тебе повынюхать удалось дельце-то?.. И сам не попался при этом!.. — желая изменить направление мыслей у обиженного недоверием шпиона, спросил Гагарин.

— И оченно просто! Подговорил я тута бухаретина одного, Гирибдоску... Издавна ён в шпынях у нас послуживает. Да и сам — армяшка он, не мусульман алибо хто там иной... И носит нам вести всякие из своей, бухарской земли и от мунгалов. Только на вид торг ведёт, а сам рыщет, для нас вестей ищет... И ловкой собака... Я, ему не сказываючи много, поуговорился на одно: со мною ехать, вора государева вынимать... И за помочь награду обещал...

— Дадим, дадим... Ну?..

— Ну и поехали. Ошшо одного прихватили, конюхом, а я — ровно бы работник евонный, киргиз... Да словно бы глух и нем отроду. Только на пальцах верчу да языком талалакаю, коли што мне надо... А сам ровно и не слышу и говорить никак не могу...

— Умно, Петрович! Ну...

— Ну, проехали мы втроём ночью мимо слободы; а на зорьке и вернулись, словно бы от Каинска едем, от Тары... А тут, у погоста, и на Сысойку наткнулись. Вот мой Гирибдоска и давай лопотить, што на пути запоздал, затомился. Не можно ли где передохнуть?.. А усадебка-то вдовы-просвирни и тута. Батрак-то и говорит: «Тута пристать можно!» А мы и рады. Мой Гирибдоска в горнице спать улёгся. А я уж и не сплю. По двору шнырю, то коням сена дам, то што... И всё слухаю... А тут и поесть собрали. Кличут меня. А я — глухой, вестимо, как пень стою... Подошла вдова, пальцем в рот себе тычет, меня манит: мол, есть иди! Я пошёл. А оба-то разбойника видят, што немой и глухой тута, свою речь смело повели. Не прикончить ли нас всех троих?.. «Купец-де с икрой, поди!» Это Клыч бает. А Сысойка ему на ответ: «Не стоит! Деньги отвозил бусурманин, сам сказывал-де мне. А теперя опять в Тоболеск вертается за новыми рублями, товар скупать. Он сюды и заглянет, гляди. Тогда иное дело. А теперь — скорее надо самим в Тоболеск добываться, самоцветы продать!» Я слушаю, всё смекаю. Они нонче на зорьке верхами сюды покатили. И мы свою снасть наладили, в сани, да почитай следом за ими. Тута я выследил, куды их понесло. Знаю я этого никанца. Там мы, коли што, и сцапаем голубчиков поутру! А теперь — поспешать за главной птахой надоть!.. Пока псы сторожа евонные не повернули к слободе!..

— Разумно всё! Ждать просто не мог я от тебя прыти такой, Петрович. Сказал раз — и снова говорю. Не сиди долго в Питере, как поедешь, ко мне поспешай. А я моё слово тебе говорю: счастье своё найдёшь тута!..

— Батюшка!.. Милостивец! — кувыркнулся тут же лбом в ковёр обрадованный Нестеров. — Да за што милость такая! Я по правде твоему светлому сиятельству служить рад безо всякой корысти алибо што там!.. Одно слово твоё милостивое — и довольно рабу твоему вековечному!..

Снова кувыркнулся приказный, отдавая земной поклон, и ринулся к руке вельможи, но сильно стукнулся обо что-то острое и твёрдое, что было протянуто ему в этой руке.

— Вот, возьми пока! — сказал Гагарин, невольно улыбаясь при виде того, как Нестеров отчаянно потирал себе лоб, разбитый почти до крови. — Это тебе за труды на память! Не взыщи на малости. Много больше получишь, как дело повершишь!

Просияло лицо Нестерова, он и про боль забыл. Глазки загорелись и жадно впились в то, что подавал Гагарин, словно он не решался сразу взять в руки ценный дар.

— Не стою я, милостивец! Да за што так жаловать изволишь раба твоего последнего! — причитал Нестеров, не сводя горящих глаз от большой серебряной табакерки, лежащей на ладони у князя, такой тяжеловесной, что она оттягивала маленькую, холёную руку вельможи. — Не мне такие дары от тебя брать, государь ты мой пресветлый!..

— Но, но, бери, что там! — повторил князь. — Есть же у тебя тавлинка, видел я.

— Есть, есть! Как не быть! — проворно выдернул плут из-за пазухи берестяную тавлинку, грубо украшенную тусклым узором из потёртой фольги. — Грешен, потребляю это зелье чёртово! Уж не взыщи!..

— Чего взыскивать-то? Сам потребляю... Хотя бы и не след, согласно Писанию. Ибо из крови блудницы то зелье выросло... Да, Бог простит и мне, и тебе по немощи нашей человеческой. Ну, давай-ка сюды твою... Так!..

И тавлинка, поданная князю, очутилась у него в двух пальцах. Брезгливо морщась, он швырнул её в пылающую печь, у которой сидел в своём любимом глубоком кресле. Крышка раскрылась, табак просыпался в огонь и ярко вспыхнул, разливая резкий запах, присущий дешёвому сорту. Но скоро этот запах был унесён воздухом в трубу.

— Ну, а теперь бери новую! — улыбаясь, повторил Гагарин. — Только, гляди, табаку не просыпь!..

Дрожащей рукой, краями пальцев взял было Нестеров подарок, но табакерка, слишком тяжёлая почему-то, вырвалась и упала прямо на полу кафтана приказного, лежащую на ковре. Крышка со звоном отскочила, и изнутри, мелодично звуча, просыпались кучей новенькие червонцы, положенные туда вместо табаку.

Онемел совершенно, окаменел от радости и неожиданности приказный; но потом снова получил дар голоса и движения.

— Ми... ми... милостивец! — весь дрожа и кидаясь к ногам вельможи, забормотал осчастливленный бедняк. — Господи!.. Ручку... Нет!.. Ножки дай облобызать!

И, действительно, мокрыми поцелуями осыпал Нестеров бархатные сапоги, надетые на князе.

Тот с трудом, брезгливо вырвал ноги из рук холопа, спрятал их под кресло от липких, противных поцелуев.

— Ну, ну... довольно! Будет! — почти строго остановил он приказного. — Собери-ка лучше свой «табак», чтобы не рассыпался совсем.

— Слушаю, слушаю, отец родной! — собрав и сложив снова в табакерку золотые, отозвался покорно Нестеров. И, против воли, почти по пояс подлез под кресло, желая убедиться, не закатилась ли туда какая-нибудь монетка. Потом, также на четвереньках, вызывая смех у князя, обшарил ковёр кругом себя и, наконец, убедясь, что все червонцы на месте, снова по-собачьи присел у ног Гагарина, который заливался смехом вместе с Келецким, глядя на него.

— И забавный же ты! Моему Оське-горбуну не уступишь! — сквозь смех сказал Гагарин. — Видал шута моего, Оську? Вот я вас спарую когда-нибудь. Он тоже мастак по-собачьи бегать... и лаять...

— Гай-гау-гау! — неожиданно, очень похоже залаял Нестеров, желая вполне угодить щедрому хозяину. — Гау-гау! — залился он злым, собачьим лаем и вдруг кинулся к Келецкому с разинутой пастью, словно желая схватить за ногу.

Келецкий от неожиданности вздрогнул и даже сделал было движение отскочить, но удержался.

А Гагарин прямо побагровел от хохоту.

— Лихо! Добрый пёс!.. Только не надо на своих бросаться! — между смехом кидал он Нестерову.

А тот уже извивался у ног Келецкого и Гагарина, то вытягиваясь, как пёс на солнце, то повизгивая радостно и весело... А одной рукой просунул сзади между фалдами кафтана подхваченный гибкий чубук и ловко повёртывал его во все стороны, как виляют от радости псы своим хвостом.


* * *

С вечера долго не мог уснуть Многогрешный в своей баньке, где провёл уже немало дней.

Полумрак колыхался в небольшом помещении старой бани, теперь обращённой в жильё. Перед маленькой иконой, принесённой просвирней, чуть теплилась зажжённая лампадка, слабо озаряя один уголок на верхнем полке, куда поместила образ хозяйка. Но кроме того, чтобы не оставить недужного в темноте, она ещё засветила ночник-каганец. В продолговатой, неглубокой плошке, наполненной застывшим салом, потрескивая, горела светильня, фитиль, свёрнутый из ниток. Красноватый, дрожащий огонёк не мог совершенно разогнать тьмы, но и тьма не могла заполнить баню такой непроглядной, чёрной стеною, как было бы без этого огонька. Тени бегали по стенам, по углам, особенно сгущаясь там, над полком, у самого потолка, низкого и отсырелого, покрытого плесенью, как и бревенчатые стены.

Сквозь оконце, не закрытое ставнем снаружи, затянутое пузырём вместо слюды, едва пробивалось сиянье луны, выглянувшей к полуночи из-за туч. Серебристые блики легли на прорез окна, на почернелый подоконник, на край широкой скамьи, на которой было устроено ложе больному. Под ним мягкий сенник, в головах — две подушки. Тяжёлая, тёплая доха, в которой привезли сюда есаула, покрывала его теперь, и под нею не так чувствовался довольно сильный холод, царящий здесь, несмотря на то что с вечера топили сильно печь. Щели в полу, в потолке, в старых стенах быстро выпускали тепло. Но тут зато спокойно. Кругом — пустырь, огороды... Река подошла почти к самым стенам баньки. Только просвирня сама да два приятеля — Клыч и Сысойко заглядывают к недужному, знают о его пребывании здесь, конечно не считая самого отца Семёна и дочери его. Но тем нет нужды допытываться, что за человек таится на задах у вдовы. Почему тайно ездит к нему даже лекарь-швед, получающий по целому рублёвику за каждое посещение, плату слишком большую и щедрую по тому времени.

Вглядывается в окружающий полумрак Многогрешный, следит, как он зыблется, то редея, то сгущаясь здесь и там... Вот уж и за полночь время... Почти всё сало растопилось в ночнике, плавает на его поверхности фитиль, и неровно горит огонёк, то замирая, то вспыхивая ярче... Лихорадка, ещё не покинувшая раненого, с вечера жгла его. Теперь стало легче. Чтобы омочить пересохшие губы и гортань, Василий протянул руку, нащупал на табурете туес, налитый квасом, зачерпнул ковшом, жадно осушил его, потом ещё, ещё, — и снова откинулся на постель, вытянулся, лёжа на спине. Тихо кругом. Всё спит. Собаки где-то лают вдалеке. А вот и ближе послышался лай, злой, заливистый лай доносится от поповской соседней усадьбы... И псы, сторожащие двор вдовы, тоже залились, откликаясь тревоге чутких собратьев-сторожей.

«Видно, приехал хто к попу! — в полудрёме подумал есаул. — Только хто бы? Уж близко и к утру... Светать скоро буде... Не мои ли робята?.. Нет! Они бы сюды прямо заглянули... Так, хто ни есть...»

С этой мыслью сон охватил Василия. Сразу, словно утонул, заснул он, потерял сознание. Но слух полудикаря и во сне верен есаулу. Слышит он, словно шаги приближаются к баньке. И не знает, снится ему или наяву там кто-то подходит. Чужому некому. Свои, значит... Успокоенный этой мыслью, ещё крепче смыкает глаза казак, погружается в сладкую дрёму... А между тем вот и дверь отворяется... Струя холода проникает в баньку... Это не сон! Вошёл кто-то.

— Ты, Фомка... али, Сысойко?.. — в полудремоте бормочет есаул и, не ожидая ответа, хочет повернуться на другой бок, лицом к стене.

Но что-то тяжёлое сразу накинулось, навалилось на него, хватает за руки.

«Домовой душит!» — подумал Василий, не сразу придя в себя от кошмарного ощущения неожиданной тяжести, лежащей на груди. Но тут же он очнулся, захотел привстать — и снова повалился на спину. Сомнений не было: не домовой его давит, не кошмар у него...

Два человека, солдаты, не казаки, навалились на есаула, дюжие, тяжёлые... Словно железными клещами сдавили они ему руки, прижали ноги, не дают шевельнуться.

— Полотенца давай! — говорил чей-то знакомый голос.

Нестеров, приказный тут, с этими врагами, напавшими на сонного... Широкими полотенцами, как ребёнка, пеленают силача-есаула, теперь беспомощного, не опасного никому...

— Дохой ево заверните!.. Так. А я все евонные потроха заберу! — распоряжается тот же Нестеров. Но тут выступает другой кто-то, повыше, потоньше станом, одетый в хорошую доху.

— Я сам ве́зьму то вшистко! — не русским говором произносит этот другой. И собирает всё, что разбросано было кругом по скамье и на полу во время короткой, мгновенной борьбы между вошедшими и есаулом. В узел, в какое-то рядно завязаны вещи Василия. Роются под подушками, распороли их, разворошили сенник насильники... Стоя на ногах, поддерживаемый солдатами, извивается от злости есаул. Крикнуть было хотел, но в первую же минуту нападения толстую, мягкую тряпку какую-то плотно забили ему в рот враги. Воздух со свистом проходит сквозь трепещущие ноздри его... Глухие, дикие звуки клокочут в горле, в груди, не имея выхода через уста... Невнятно воет он, как смертельно раненный зверь, испуская задавленные, носовые звуки... Вот на полке, по стенам стали смотреть и ковыряться люди, словно ищут, нет ли где тайной похоронки, не спрятано ли чего.

Догадался есаул, что ищут враги, понял всё и неожиданно, нечеловеческим усилием, рванувшись всем телом, освободился из рук солдат, держащих его, но, спелёнатый по ногам и по рукам, потерял равновесие и грохнулся на грязный холодный пол, теряя сознание.

Обшарив всё кругом, убедясь, что рубин не спрятан в щелях или в какой-нибудь похоронке, Келецкий дал знак выносить Василия.

Широкие пошевни, стоявшие сначала далеко за усадьбой, у реки, теперь подкатили к бане. Нестеров, выйдя первым, стал усмирять и ласкать собак, заранее приученных к его подачкам. Псы затихли. Вынесли Василия, уложили, укутали дохой. Солдаты, Келецкий и Нестеров расселись, заполняя просторные пошевни, и бойко рванула вперёд горячая тройка сильных коней, неслышно погружая копыта в рыхлый, свежий снег широкого пути... А сверху мириадами падали мягкие, пушистые хлопья, словно желая получше замести след этой тройки, колею, проложенную полозьями в рыхлой снежной пелене, одевающей пустынную дорогу вдоль берега реки.


* * *

Утро чуть брезжить стало в небольшое окно, забранное толстой решёткою, когда очнулся Василий и начал оглядываться вокруг себя.

В толстой каменной стене пробито окно и довольно высоко, почти под самым потолком узкой и длинной комнаты, имеющей пустынный и печальный вид.

Есаул сразу догадался, где он. Это — застенок, комната для допроса и пыток при палатах губернатора, при его канцелярии. Не раз приводил сюда Василий на мучения людей... И вот сам очутился в этих стенах и не как судья, а как подсудимый... Понял всё казак. На себя поглядел. Сняты лишние путы с него. Не сдавлена по-прежнему грудь, кляп вынут изо рта. Но кричать бесполезно. Стены толсты, людей близко нет. Окно на пустырь глядит, где тоже не бывает никто... А и услышат его крики, так прочь кинутся... Никому и на мысль не придёт бежать на помощь тому, кто попал в этот страшный покой... Руки по-прежнему крепко связаны у него широкими полотенцами, чтобы не было больно, как от верёвок, врезающихся в тело. И ноги также спутаны.

Неожиданно мелькнула мучительная мысль.

«Да не отобран ли уже у него драгоценный клад?.. Тут ли он?.. Не обронен ли дорогой!..»

Кое-как спустив ноги со скамьи, на которой лежал, Василий изловчился и сел. Поглядел кругом, послушал. Всё тихо. Никого. Только темнеют в углу станки для пыток, блок и верёвки дыбы свешиваются со сводчатого потолка. Поёжился Василий, но сейчас же отвёл взгляд от неприятных предметов и осторожно прислонился затылком к грязной исцарапанной стене, пошевелил головой, не отнимая её от твёрдой стены...

«Здесь!.. Не потеряно, не взято сокровище!» — обрадовался есаул.

Он почувствовал твёрдость рубина, запрятанного под широкой повязкой, которою была обмотана его израненная голова.

Ночью, во время борьбы, повязка эта немного сдвинулась с места, на ней проступили пятна крови. И сейчас жгут все раны, словно раскрылись они там, под повязкой. Но и во время борьбы старался не потревожить повязки Василий, зная, что там хранится, завёрнутое в грязную тряпицу, пропитанную засохшею, почернелой кровью, чтобы никому и в ум не пришло, какой клад таится под этой тряпкой.

Что будет?.. Если ещё не обыскали его почему-то, то это сделают... Найдут...

Сознание снова стало мутиться у Василия при одной мысли, что лишится своего сокровища.

«Умру скорее, а добром не отдам!» — решил он про себя. И, закрыв глаза, затих.

Ожидать пришлось недолго.

Шаги послышались за дверью, в коридоре. Шли пять или шесть человек, как острым своим слухом успел уловить есаул. Тяжёлый ключ повернулся в дверях, звонко щёлкнул тугой замок, дверь распахнулась, но только двое людей переступило порог застенка, остальные темнели неясной кучкой в коридоре, и впереди других Василий успел разглядеть ненавистную фигуру юркого приказного, Нестерова, которого справедливо считал виновником грозной беды, свалившейся, словно снег, на его голову.

Один из вошедших, незнакомый есаулу, Келецкий, задержался у двери, запирая её теперь на ключ изнутри. Второй, толстый, приземистый, важный на вид, — двинулся вперёд, к Василию, словно желая получше разглядеть его среди полумглы, царящей в застенке.

Василий сразу узнал Гагарина, которого видел несколько лет назад, когда тот воеводствовал в Нерчинске и приезжал в Тобольск.

«Новый губернатор... сам пришёл на допрос! — пронеслось в уме есаула. — Плохо дело. Тут не отвертеться щедрым посулом, крупной подачкой, как он надеялся, если бы его пришли допрашивать судьи и приказные, как это бывает обычно. Наёмным, продажным следователям можно было бы, в крайнем случае, отдать все самоцветы, которые он забрал у Худекова и послал продавать сюда же, в Тобольск... Можно было прибавить вороха ценных, отборных мехов, награбленных за много лет и припрятанных в укромных местах... Всё можно было отдать, только бы сберечь главное сокровище, рубин-амулет. А самого князя не купишь ничем...»

Он вдруг, как огромная рыба, хлопнулся со своей скамьи на пол, почти к ногам подошедшего Гагарина и, лёжа ничком, то подымая голову, то снова прижимаясь лбом к полу, завопил:

— Милосердия и суда прошу, государь ты мой, батюшка, ваше светлое сиятельство! Спаси и помилуй от недругов раба своего! Слово и дело государево сказать прикажи!..

— А, старый знакомый! Васька-плут!.. Узнал меня! — с какой-то наигранной миной не то глумливо, не то милостиво произнёс Гагарин. — Послушаем, что нам скажешь?.. Зигмунд, подыми-ка его, если можешь... Да, пожалуй, и развязать можно... Ведь ты захватил?..

Вместо ответа Келецкий молча вынул из кармана и положил на стол перед Гагариным двуствольный пистолет, взведя даже тугие курки на всякий случай.

Гагарин одобрительно кивнул головой, подвинул простой табурет к некрашеному столу, сел, положив руку на оружие, и стал смотреть, как ловко распелёнывал Келецкий есаула, поднятого и усаженного на скамью.

Медленно, с невольным вздохом облегчения вытянул Василий свои затёкшие руки, поднял их над головой, опустил, снова вытянул, желая вызвать к ним прилив крови. Обе кисти и вся правая, глядящая из разорванного рукава, сильная, жилистая рука есаула казались иссиня-бледными, как у трупа. А на раненой левой руке сквозь повязки просочились тонкие струйки крови.

Онемение стало проходить в руках, но они были пока ещё очень слабы. Вот как и ноги, которые, освободясь уже от пут, всё же кажутся налитыми свинцом. Едва может Василий пошевелить ими, не то что встать и пойти... Напрасно было и оружие класть перед собой Гагарину. Обессилен силач-есаул.

Видит это и князь. Уселся удобнее, свободней, руку отнял от пистолета.

Келецкий тоже занял место за столом, с краю, подвинул банку с чернилами, взял перо, достал тетрадку, принесённую с собою для записи показаний, изготовился проделать комедию допроса.

— Так как же нам?.. Ты ли сам всё поведаешь?.. Или отвечать желаешь по чистой правде, по истинной, сказывай, плут? — прежним, и лёгким, и угрожающим в одно и то же время тоном спросил Гагарин. — Чай, сам сдогадался, почему попал сюда, а?..

— Вины за собой не ведаю, государь, вот, как перед Истинным!.. А што поклёп какой ни есть возведён, то разумею... И почему поклёп пошёл, тоже догадка есть у меня... Купца изымал я одного с обводными, воровскими товарами. Как присяга велит, обыск учинил, отобрал, што полагалось... Хотел сюды везти... Да и ево с собою захватил... хоша и порезал он себя малость с досады, што изловили ево, лиходея... И на меня с ножом было кинулся, да отвёл Господь... А путём-дорогой тот купец...

— Знаю... всё знаю... — перебил нетерпеливо Гагарин. — Ты к делу поближе подкатывай... По околицам не броди, в ворота кати!.. Ну!.. И знай, за полное покаяние — полное отпущение даёт Господь! И мы тако с тобою порешили быть же! Всё начисто скажешь — вины избудешь... Словно и не было её... Но... за малую утайку, за самую малейшую — пытки и муки смертные примешь! Вот моё слово! Помни. Теперя — говори. Да поживей и покороче. Нет мне часу тут хороводиться с тобою...

Задумался на мгновение есаул.

А что, если во всём признаться?.. Всё открыть, камень дорогой отдать и тем хотя бы жизнь спасти да всё остальное, что за долгие годы награблено и припрятано?.. Может, не тронут тогда, оставят ему его сбереженья?..

Посмотрел зорко на губернатора Василий. Сидит тот, губами так ласково усмехается... А в глазах... Смертный свой приговор прочитал в этих глазах есаул. И не ошибся. Сейчас же сам он сообразил, разве оставит его в живых Гагарин, такого опасного свидетеля?.. Конечно, не для Петра, для себя хочет захватить князь этот редкий самоцвет... Все в Сибири слыхали о страсти гагаринской: собирать блестящие камни... Рубин он отберёт, всё отберёт! Конечно, донёс Нестеров и об остальной груде более мелких бриллиантов и крупного жемчуга, отнятого Многогрешным у купца... Всё отберёт князь, потом — замучит либо просто голову срубить велит. Кто за есаула вступится!.. Знает Васька, как он сам поступал в подобных случаях, когда допытывался от своих жертв, где лежат их пожитки и добро, обещал им пощаду, а, вызнав всё, немедленно приканчивал своей рукою, чтобы и следов не было... Так и все делают в Сибири. Так и в московских приказах творится порою... Так и Гагарин сделает...

И есаул в сотый раз заключил: «Умру, а добром ничего не отдам!..»

А громко между тем заговорил, с передышками, медленно, будто задыхаясь от прежних повязок, а на деле — желая выиграть время и обдумать каждое своё слово.

— Всю правду-истину поведаю, светлейший князь-государь, ваше пресветлое сиятельство!.. Приказчик худековский, вишь, в меня пальнул скрозь двери, мало не убил! Той причины ради я и не поспел сам к твоей светлой милости достичь... А только вчерась ошшо верного товарища послал: всё бы тебе он сдал по записи, што у купца было вынято... Чай, был у тебя товарищ?..

— Тут твой товарищ, в городе, как мне ведомо, да у меня не бывал! — глумливо отозвался Гагарин. — Видно, в дороге сбился, моего домишки не нашёл, в иное место попал. Мы сперва с тобою разберёмся. А тамо — и за им спосылаем... Так, сказываешь, всё с дружком послал!.. И меха, и шелки никанские, и золотые чарки да другое там, что Худеков вёз?.. И... зёрна бурмицкие, крупные горошины... и алмазы, изумруды... и все иные каменья самоцветные... Да?!

— Точная правда, государь мой милостливый...

— Как же ты это доверил такой клад чужому человеку?.. Дивно мне!..

— Нельзя без веры и на белом свете жить, отец ты мой, милостивец!.. Помирать тогда, одно и остаётся!.. Вижу, сам не скоро одужаю... Вот и послал... Как присяга велит...

— Добро... Добро. Так и запишем!.. Послал!.. И я тебе верю, детинушка. Великое ты слово сказал: без веры людям и жить неможно... Ну а что послал — не скажешь ли по статьям, без утаечки?..

Встретились взорами князь-вельможа и есаул-разбойник. Жадным, злым огоньком сверкают глазки Гагарина, упорным, тёмным блеском непреклонной решимости загорелись глаза Василия, которых не опустил он перед пытливым взором своего судьи и, вероятно, палача через несколько минут... Не дрогнув голосом, произнёс есаул:

— Всё перечислить могу. Вещи знатные, их не запамятуешь, как горшки на полке... Соболей отборных пять сороков, так, чаю, што по сто рублей за вязку, не меней... Да лисиц-сиводушек полтора десятка. Тоже рублёв на семь, на восемь кажная... Да чёрно-бурых десяток, лучших же... Да бобровых шкурок дванадесять, рублёв по десять кажная...

— Ого! — вырвалось у Гагарина.

Судя по оценке, шкурки были редкой доброты, потому что цена лучшего соболя или бобра тогда не превышала трёх — шести рублей. А деньги — по их покупной силе — ценились раз в десять выше, чем теперь.

Есаул продолжал перечислять всё, что послал будто бы с Клычом к Гагарину, а на деле — продавать китайцу-торгашу.

Закончил Василий длинный перечень, не назвав рубина. Замолчал.

— Всё ли, детинушка?! — уже суровей повторил вопрос Гагарин.

Келецкий, подробно записавший товары, помянутые есаулом, тоже теперь глядит на него как-то особенно, с затаённой насмешкой и злобой.

— Всё, што тебе, господине, с Клычом было послано...

— А ещё не было ль чево, то и дружку не поверил, что и мне послать не удосужился?.. Ну-ка, сказывай!

Явной угрозой уже звучит хриповатый голос Гагарина.

Замялся Многогрешный. Видит, запираться дольше нельзя. Хоть наполовину, а правду сказать надобно.

— Уж не взыщи... помилуй, государь!.. Ошшо одна штуковина была... Больно занятная, мудреная... Царёво достояние... Смекал я долго, как быть?.. Тебе ли оказать находку али прямо государю представить?.. Да и...

— И?!

— И не посмел держать при себе. Думаю: хворый, помру... Попадёт вещь заветная, царская, в руки негожие... И на том свету покою мне не будет!.. Я и послал с ею брата двоюродного прямо к государю, к царю-батюшке... Уж дён с десять, как поехал братан. Гляди, Верхотурье миновал, и Ростес, к Соликамску ноне близко... Уж не посетуй, твоё светлое сиятельство, на холопа своего неразумного, коли што не так содеяно! Не казни безвинно... Уж каюсь, уж послал!..

— Ой ли... так ли?..

— Хоть помереть тут на месте!.. Ошшо при том и чужие глаза были... На их сошлюся. Приказный один с апонцами к государю ж едет... При ем и послано! Коли не выехал он из Тоболеска, за им пошли, ево опроси... Послано... да разрази меня гром Господен... Да провалиться мне в преисподню, во бездны адовы! И кости штобы мои и родителев из земли были извержены... и...

— Так ли?.. Ой ли, детинушка! — уж зашипел Гагарин, теряя самообладание. — А при тебе нет ли вещи той?.. Да и что за вещь! И не назвал досель...

— Камешек-самоцвет! — торопливо отозвался Василий, бледнея от опасности, которая подступала всё ближе и ближе, страшная, неотразимая. — Красный кровавик — самоцвет хинский с ихними знаками. Заклятой, сказывали... Казистый такой... будет с орешек с лесной, с хороший... Я и думал: царю прямо пошлю, не пожалует ли милостью?! И вот...

— Отослал?.. С лесной орешек добрый?.. А не поболе ли?.. А?!

— Может, и поболе малость...

— И отослал! Вверил клад цены безмерной братану?.. Одинокого гонца послал с царским достоянием?.. А!..

— Уж лукавый попутал... Виноват! — пробормотал помертвелыми губами есаул. И почувствовал, что от страха, от потери крови, от телесных и душевных мук сознание мутится у него, зелёные и красные огоньки и круги заплясали в глазах.

А Гагарин, словно видя всё, тешился мукой жертвы своей.

— А не облыжно ль толкуешь, парень? Не сохранил ли для себя царёв клад?.. А!.. Молчишь... Ну, отвечай, собака! — вдруг прикрикнул князь, и лицо его побагровело, жилы вздулись на лбу.

Похолодел грабитель и не столько от грозного окрика, сколько от взгляда этих колючих глаз с покрасневшими от сдерживаемой ярости белками.

Теперь — всё равно, правду ли сказать, дальше ли изворачиваться... Только бы отсрочить последнюю страшную минуту обыска, пытки... разлуки с заветным сокровищем и с жизнью, которая ещё так манит сильного, не старого есаула.

— Твоя воля, господине... А я всю правду-истину сказал!.. Твой меч, моя голова с плеч... Весь я тута... Искали, поди, люди твои... Всё моё хоботье забрали...

— Искали... забрали... не нашли! Твоя правда, Васенька! — уже совсем ожесточаясь, проговорил Гагарин. — Тамо нету... А вот мы ещё на тебе пощупаем... А не найдём, так сам, поди, знаешь, для чего тут это всё понавешено да понаставлено? Допрос учиним с пристрастием, как водится... Скажешь, собака, куды царское достояние укрыл, коли и на тебе его не окажется!.. А покуда...

Он дал знак Келецкому. Тот пошёл отворять двери, звать Нестерова и палачей. Гагарин тоже отошёл от стола, стал ходить по узкой комнате, обуреваемый нетерпением и гневом, судорожно сжимая в руке пистолет, взятый безотчётно со стола. Он на мгновение тоже обратился к раскрываемой двери, где первою обозначилась поджарая фигура Нестерова, ещё стоящего за порогом, в коридоре.

Выхода не было. Всюду залезет проныра и отыщет самоцвет. А потом — пытка, мучения!.. И неожиданная мысль пронзила мозг Василия. Он вспомнил, как глотал большие стаканы водки одним залпом либо огромные куски хлеба и мяса под голодную руку... И сразу решился... Если сейчас на нём камня не найдут, ещё есть возможность отстрочить муку и гибель... Он пообещает указать, где спрятано сокровище... Всё потянется... А там, кто знает, товарищи придут на выручку, помогут убежать!..

Самые несбыточные, странные и хаотические мысли молнией пронеслись в смятенном уме... Обдумывать некогда... Быстро достал он из-под повязки тряпицу с рубином, незаметно поднёс ко рту, сделал отчаянное глотательное движение и вдруг, захрипев и посинев, повалился навзничь, царапая скрюченными пальцами своими лицо, губы шею, вздувшуюся и посинелую. Повязка, сорванная с головы судорожными движениями, обнажила ещё не затянувшиеся раны, где новая ткань алела, словно пурпурный студень, источая крупные капли и струйки свежей крови.

Сначала легко скользнул по пищеводу тяжёлый, холодный самоцвет, но он был слишком твёрд и велик. Мгновенная спазма сжала горло... Камень застрял там в глубине, прервав дыхание, и Василий, без того обессиленный ранами и душевной бурей, сразу лишился сознания, багровея и темнея с каждой минутою.

Гагарин и Келецкий кинулись к нему при первом хрипе и сразу поняли, что тут случилось. А Нестеров, оставленный на пороге, вытянул по-щучьи свою голову и впился глазами в то, что происходило перед ним на другом конце мрачного застенка.

— Зигмунд... смотри... умирает... Помоги ему! — крикнул было Гагарин.

Но Келецкий по-французски негромко и решительно проговорил:

— Молчите!.. Слушайте, что я буду говорить...

Затем обратился к Нестерову, вид которого всё объяснил без слов умному ксёндзу. Это был опасный свидетель, и его следовало сбить с толку.

— Ты цо ж там стоишь? Сюды иди. Поможи мне...

Нестеров так и подлетел к скамье, на которой лежал вытянувшись есаул, пока Келецкий потрогал его пульс, слушал затихающие удары сердца. Затем почтительно стал объяснять Гагарину:

— От страху и жаху глова у злодзея не сдержала. Апоплексия, то есть мозговый и в грудях удар!.. Кревь разлилася... Помирать должен тен вор. Надо, жебы споведал его ваш пан поп... Жебы не казали, цо без споведи умар хлоп. Тоже не есть ладно...

— Правда твоя! — сообразив, чего опасается Келецкий, подтвердил Гагарин. — Вот ты, Петрович, сбегай тут рядом к попу... При церкви при ближней... Теперь скоро и заутреню начнут. Пусть идёт с дарами. Я, мол, зову!.. Поживее.

— Летом лечу! — встрепыхнулся сразу Нестеров, но на полуобороте так и застыл; не выдержав напора своих мыслей, и униженно, и с каким-то затаённым вызовом в одно и то же время обратился к Келецкому: — А, слышь, пан секретариуш... Нетто при кондрашке так бывает язык прикушен, вон, как у Васьки?.. Гляди, ровно бы он задавленный...

И приказный даже ткнул пальцем туда, где на скамье синело лицо есаула и темнел наполовину высунутый наружу язык, разбухший и сжатый стиснутыми зубами.

— Так то и есть, ежели в грудях удар кревный... Духу не стает у человека... От, он и делается, як удавленный!..

— А... Глянь, благодетель... Внизу, под кадыком, ровно што выперло у нево... Не глотнул ли часом чево? — не унимался Нестеров, не владея собой, хотя и видел, как не нравится такая назойливость самому Гагарину, как хмурит тот брови и стучит прикладом пистолета по столу. Понял Нестеров, что его провести хотят... Нестерпимо это для злой и жадной души приказного. Так бы он и кинулся на есаула, зубами разгрыз ему горло, вынул то, что там схоронено сейчас, и доказал обоим, что не дурак Нестеров. Но слишком много и так позволил он себе...

— То часто бывает... — спокойно на вид пояснил ему Келецкий, делая знаки Гагарину сдержать свой явный гнев и нетерпение. — Там от сердца жила разорвалась... И крев тут стоит в гардле... Но надо за паном попом, же бы не скончался так чловек... Идзь, идзь, пан Ян...

— Да... Али оглох! Часу терять не можно! — топнув ногой, прикрикнул Гагарин. — Иди, зови...

— Мигом! — уже на бегу отозвался Нестеров, и его не стало.

— Что же будет теперь?.. — негромко по-французски обратился Гагарин к своему секретарю и врачу. — Нельзя ли ещё?..

— Что?.. Достать камень, спасти разбойника, негодяя?.. К чему?.. Бог к тому привёл подлого раба. Идите к себе, отдохните, пока тут его споведывать станут... А там, когда надо будет, всё уладим на ваших очах! Идите!..

Почтительно, но настойчиво проводил Келецкий князя, позвал людей, стоящих за дверьми, и велел перенести ещё не затихшего есаула в людскую комнату на половине самого князя.

Туда же явился священник, причастил умирающего в знак отпущения грехов...

Затем все ушли из покоя, где на конике лежало вытянутое, уже начинающее холодеть тело Василия.

Утро, холодное и бледное, сквозь занесённое снегом окно глядело на это страшное, синее лицо, на распухшую шею трупа... Заперев двери, ведущие в общий коридор, Келецкий вышел через другую дверь в соседнюю комнату, миновал её и ряд других покоев, занятых Гагариным, снова очутился в длинном внутреннем коридоре и стукнул в дверь Анельци, которая ещё крепко спала в такой ранний час.

Обрадовалась экономка, увидя его, но тот сухо приказал:

— Старуху, людскую стряпку побуди. Тёплой воды надо, мертвеца обмыть. Пусть нагреет. А сама принеси мне таз, кувшин с водою и губку в первую людскую; да, тихо чтобы всё делалось... И не слышал бы в доме никто ничего! Ну!..

Не успел он дойти до своей спальни, служившей и кабинетом, как уже преданная Анельця была одета, разбудила старуху, приказала греть воду, а сама побежала с кувшином и тазом куда указал ей Келецкий.

Оба они сошлись в людской, обращённой теперь в покойницкую.

— Тут лежит один казак... Помер скоропостижно! — предупредил женщину иезуит, чтобы та не испугалась от неожиданности. — Вот он...

Ахнула Анельця, и даже вода пролилась из кувшина, который заплясал в трепещущих руках.

— Ах, Матерь Божия! Удавленник!..

— Ну, что тут распускаться!.. Ставь воду, ступай, принеси иголку покрепче и шёлку красного или розового... Какой у тебя найдётся...

Еле нашла дверь испуганная женщина. А Келецкий обратился к Гагарину, который в соседнем покое выжидал, пока уйдёт экономка.

— Входите, ваше сиятельство... Теперь можно...

И, введя Гагарина, продолжал:

— Всё готово, ваше сиятельство... Я прикрою только двери... Пожалуйте поближе...

Повернув ключ, Келецкий вернулся к конику, положил рядом на табурет свою ночную рубаху, принесённую им вместе с поношенным костюмом. Потом раскрыл небольшой футляр, оклеенный кожей, в котором оказался набор хирургических инструментов.

Светлый острый скальпель блеснул в руках Келецкого. Грудь и шея были обнажены у Василия, который, казалось, умер.

Но он ещё был жив. Только летаргическое оцепенение овладело им в тот миг, когда рубин остановился у него в горле, мешая дышать.

Есаул слышал всё, что творилось кругом, сознавал, что говорил священник, чувствовал своим охладелым телом прикосновение рук, когда его понесли из застенка в людскую. Слышал он, как все ушли, как снова появился Келецкий, голос которого он узнал, вместе с какой-то женщиной, вскрикнувшей и назвавшей его удавленником. Сквозь полураскрытые веки даже мог различить очертания людей, вошедших в комнату, Василий. И только двинуться, заговорить или хотя бы простонать он не имел сил, как ни хотелось ему этого.

И вдруг ещё человек вошёл... Тяжёлые шаги и голос Гагарина тоже сразу узнал есаул... К нему близко подошли оба. Стоят над ним. Вот что-то светлое сверкнуло в руке у поляка... Эта рука, такая огромная, заслонила последние проблески света, какие проникали в тусклые очи мнимого мертвеца... Что-то надавило на горло под самым кадыком Василию... Обожгло мучительно... Воздух сразу ворвался в широкий прорез горла, в стеснённые лёгкие... И кровь тёмной струёй хлынула навстречу волне воздуха, обагряя пальцы Келецкого, погруженные в разрез, откуда он вынул роковой рубин...

Вместе с кровью и с остатками жизни невнятный крик вырвался из груди у Василия; захлёбываясь собственной кровью, он пытался что-то выкрикнуть, вздрогнул несколько раз, вытянулся и затих.

— Он ещё жив! — в ужасе прошептал Гагарин, пятясь от Келецкого к дверям.

Был жив, каналья... Теперь капут!.. А вот — и наша находка! — опуская окровавленные пальцы в кувшин и ополоснув там рубин, спокойно закончил Келецкий и подал камень Гагарину.

Схватив талисман, всё остальное забыл князь. Чудно горели грани огромного самоцвета... А таинственные знаки на одной из них, казалось, дышали тёмным, пурпурным пламенем ещё сильнее, чем весь рубин.

Бледный, охваченный лёгкой дрожью, любовался Гагарин несколько мгновений камнем, потом, словно против воли, кинул взгляд на залитый кровью труп есаула, поморщился и быстро пошёл из людской, на ходу бросив секретарю своему:

— Ну, благодарю за услугу! Не забуду... Устрой тут... А я видеть не могу...

И скрылся за дверьми.

Анельця постучала как раз в это время в другую дверь, куда ушла за иглою и шёлком.

— Подожди минутку! — крикнул Келецкий. Взял губку, лежащую в тазу, обмыл кровь с лица и шеи трупа, снял с него рубаху и полосатые порты, в которых был одет Василий, вытер этим лужу крови на конике, на полу, свернул окровавленные вещи и кинул в угол. Затем пошёл, впустил Анельцю.

— Иди сюда. Видишь, я пробовал: не оживёт ли он... Сделал ему операцию... Ничего не помогло. Зашей рану. А то эти ослы-московиты подумают такое, что и беды не оберёшься... Зашивай!.. Потом зови старуху. Она не разглядит ничего своими бельмами... Обмойте, оденьте мертвеца... Вот, я свою рубаху принёс и платье старое. Рост у нас одинаковый почти... Надо похоронить по-христиански. Хоть и вот был, и схизматик... А всё же мёртвых надо чтить... Ну, не стой деревом... Делай, что сказано... Половчее... Чтобы незаметно было... А я пойду...

И ушёл.

Вечностью показались Анельце те мгновенья, пока она десятком-другим стежков зашила края разреза, зияющего на шее трупа... Шатаясь, отошла она потом от коника, опустилась на табурет, стоящий поодаль, зажмурив глаза, в которых так и стояло лицо мёртвого, эта страшная рана на шее... Явилась старуха стряпка. Быстро омыла она труп, одела и уложила на том же конике, с руками, скрещёнными на груди.

Бескровный, бледный, словно просветлённый, лежал Василий в тонкой рубахе, небольшое жабо которой скрывало шею и зашитый разрез. Поношенное, но господское платье придало совсем иной вид этому разбойнику-головорезу, и он казался воином, павшим на поле чести, а не вором, который случайно только избежал пытки и топора. К вечеру и похоронили его незаметно, тихо.

Но ещё перед обедом призвал к себе снова Нестерова Гагарин.

— Одного Господь покарал!.. — заговорил он строго, важно. — Ещё раз спасибо тебе, что ты старался царское добро разыскать. Не удалось, что поделать? Может, и вправду самоцвет у тех обоих, что сюды приехали. Или у брата, у Васькиного?

— Нету, милостивец, не... — начал было Нестеров, посеревший от неудачи своих блестящих планов.

— Молчи! — сердито крикнул князь. — Бог ты, что ли, на самом деле, что всё ведаешь! Видел, и в бане сам искал, и тут! Не оказалось камня. Будем ещё искать. Пока возьми человека четыре, отыщи тех двоих, как ты звал?..

— Клыча да Сысойку...

— Вот, вот сюда их приведи. Потолкуем с ними.

— Светлейший господине, мало четырёх. Сысойку брать, роту целую надоть!..

— С ума ты спятил!

— И ни нишеньки, государь мой милостивый!.. И здоров сам аспид, за десятерых. Да, акромя тово, он и здеся, в Тобольске, и по всей округе, на сто вёрст, почитай, кругом, у всех бродяг да беглых, у всех воров и вольницы кабацкой, словно ватажка почитается. Он им много помогает и советы даёт, и выручает в беде!.. Не то што он к народу клич кликнет, завидя нас, — сами людишки чёрные отобьют ево. Не дадут взять, ежели не поведу я роту целую алибо и две!.. С им ухо востро держать надобе.

— Вот он какой! — протянул князь, взглянув на Келецкого. — Добро. Роту с тобою пошлю. А ты уж за одно и никанца того захвати, китайца-торгаша, которому сбывать парни хотели воровское добро. И всё, что найдётся у вора в дому, всё обшарь, сюды неси. Только гляди, чего дорогою не обронил бы ты. Понял! — погрозил ищейке Гагарин. — Всё донеси мне целиком. А я уж сам награжу тебя, по делу глядя. Не обижу. Слышал?

— Ни синь пороха не утаю! Да можно ли!.. Никанец, чай, скажет: всё ли я нашарил да принёс, што в дому у нево найдём? Привезу и сдам!.. Разрази меня Господь, коли я!.. Вот, на икону Спаса Милосердного присягу даю.

— Ну, ну ладно, верю. Меня обмануть нельзя. А если увижу, что верный ты слуга, — счастье тебя ждёт большое! — посулил снова милостиво князь и отпустил Нестерова, приказав Келецкому нарядить роту для поимки обоих друзей покойного есаула.

Китайца, пожилого степенного купца, и Фомку Клыча вечером привёл только к Гагарину Нестеров да целые тюки всякого добра привёз на двух подводах, обшарил всё жилище китайца сыщик, ничего не просмотрел, ничего не оставил мало-мальски ценного в опустошённых низеньких покоях. Сысойки не нашли. По словам Клыча, он назад, в Слободу свою укатил рано утром ещё.

Допрос был короткий. Клыч сознался во всём, указал среди общей груды сокровищ те самоцветы, какие утром продал китайцу. И тот отпереться не мог от покупки запретных, заведомо награбленных товаров.

Имущества и жизни лишился торгаш, за лишним барышом, за большой наживой приехавший в холодную Сибирь из своих далёких краёв.

Клыча на другой же день с другими ещё колодниками прогнали на край света, в далёкую Якутскую область, где скоро и след его простыл.

А ларцы Гагарина обогатились грудой чудных самоцветов со сказочным рубином на челе. Любуясь своими богатствами, князь всё-таки не испытывал полного удовлетворения.

Тревожила его мысль о батраке салдинского попа, так удачно избежавшем ареста. И ещё больше волновала мысль о дочке попа Семёна, образ которой не выходил из памяти сластолюбца Гагарина.

ГЛАВА III ОХОТА


Зима быстро установилась на всём просторе Сибири.

Реки стали, окованные морозами; толстый снеговой наст окреп, зимние пути пролегли во все концы, во все углы, куда и заглянуть нельзя летом, не только осенью или весною, в распутицу либо в ростепель.

Снегами, недавними вьюгами наполовину занесены крайние избы богатой Салдинской слободы, по длинной улице наречной сугробы высокие намело. В снегу тонет и усадьба попа Семёна, его показной, на городской лад строенный, домик со светёлкой и кирпичным низком.

Морозная ночь на дворе. Чистое, тёмное небо усеяно яркими звёздами и слабо озаряется тонким серпом убывающей луны.

Всё спит в усадьбе отца Семёна, усталая челядь, сам он, осушивший чуть не полчетверти зелена вина на сон грядущий... Пофыркивая, дремлют сытые кони в тёплых стойлах; коровы в коровнике лёжа пережёвывают свою жвачку во сне... Псы и те забились от холода в снеговые логовища и спят, благо тихо всё кругом, ни чужого человека, ни зверя кругом...

Только через сени от чёрной половины, в небольшой боковуше, в задней комнатке, где зимою живёт Агаша, дочь попа, там не спит сама девушка-красавица и гость её тайный, батрак Сысойка Задор, как его кличут, а по крещёному имени — Сергей Пучин, дальний родич отца Семёна.

Лампада, как обычно здесь, горит неугасимо, красноватым сиянием слабо наполняя горницу, озаряя скамьи у стен, табуреты, столик у окна, другой в углу и постель высокую, белоснежную, на которой раскинулась сама Агаша, дав место с краю и гостю своему.

Чуть все спать залегли, прокрался он к ней, как это делает уж больше году, то чаще, то реже, то раз в два месяца, то каждый день подряд... Теперь первые, пылкие ласки затихли, горячая кровь успокоена. И полулежит красавица на своих белоснежных подушках, прислонясь головкой к стене, слушает, что говорит ей этот, не молодой, не красивый, но такой могучий, огненный, порывистый человек, который чуть ли не в первый день своего появления захватил её каким-то странным обаянием, вселяя и страх, и непонятную, жгучую истому...

Помнит она его приход... Года три назад это было.

Оборвыш какой-то, бродяга появился в осеннюю пору у них во дворе. Отец на крыльце стоял, смотрел, как недавно купленного жеребца в бричку закладывали, в Тобольск собирался ехать.

Как раз на другой день было рождение Агаши, восемнадцать лет ей исполниться должно было, и отец хотел закупить кое-что для предстоящего семейного праздника, тем более что и гостей они ждали на этот день.

А оборвыш прямо подошёл, шапку снял, поклонился, как свой, и по-украински, забытым говором, родной речью попа Семёна заговорил:

— Здоровеньки булы, батько Семёне! Бог на помочь! Чи прiймаете гостей? Tiтка Дарiя кланяться наказывала...

И снова отдал поклон.

Вслушивается, вглядывается отец... глаза выпучил.

— Ты!.. Ты как сюды?.. Да разве?..

Не дал договорить отцу бродяга:

— Я, я самый! Сысойко Задор!.. Из вашего села... Из Украйны... из-под Kieвa... Да, оттуда уж давно... И в Питербурхе побывал, и на Москве... И здесь побродил, пока не сведал, что вас, батько Семёне, тоже Бог в эти края занёс. Вот я и пришёл...



Ничего не сказал отец, увёл в дом бродягу. Сидели долго вдвоём, о чём-то толковали... Потом позвали старого батрака Юхима, который с отцом и матерью из-под Киева сюда приехал лет двадцать тому назад... Потом батрак вышел с бродягой, к себе его повёл, там ему одежду дал получше...

А на другое утро этот бродяга очутился между челядью на поповском дворе. Работает весело, один за пятерых легко справляется, песни такие лихие, чудные поёт... И на баб поглядывает своими зоркими, липкими глазами, от взгляда которых словно жаром в голову ударяет, сердце в груди тише бьётся и замирает, или так колотится, что выскочить готово...

Боялась его сначала красавица. А он словно и не замечал её. Так года два прошло. Узнала она, что это дальний родич отца... Был духовным, расстрижен, в солдатах служил, бежал... Из тюрьмы бежал, чуть ли не клеймо каторжное носит на плечах... И теперь решил искать приюта и отдыха у отца Семёна... Трезвый — неутомим в труде был Сысойко... Но случалось, что запивал он. И тогда распутнее, бесшабашнее человека не было на много вёрст кругом. Драки затевал, один на целую стену парней выходил и разбивал их... Девок силой брал, где ни застанет. Ни одна смазливая баба от него не могла увернуться... И никто по-настоящему не сердился на Сысойку за беспутство и разгул, столько силы и шири, такую незаурядную ясность мыслей даже пьяный проявлял этот загадочный человек...

Года два сторонилась его Агаша, а саму так и тянуло поближе подойти, заглянуть в его глаза, прозрачные и бездонные, в его душу такую извилистую, на другие души непохожую...

Заметил ли он или просто по своей привычке решил сорвать и это запретное яблочко... Но помнит Агаша жаркий, летний день... Она стояла в огороде, у реки, где густо заплетались плети хмеля на тычинах. Обрывая хмель, собирала она лёгкие пахучие шишечки его в решето. Вдруг зашуршали плети, сквозь которые пробирался кто-то быстро и порывисто.

Сысойко встал перед нею, бледный, напряжённый. Ни слова не говоря, обнял её и стал бешено целовать... Выронила девушка решето, крикнуть хотела.

— Попробуй! — зажимая ей рот, шепнул насильник. — Видишь!

Длинный острый нож, вынутый из-за голенища, сверкнул у него в руке.

— Лучше нишкни! Уж коли я не стерпел... Два года маюсь... И не стерпел! Так лучше не кличь никого! Каждого уложу... и тебя... и себя напоследок... Молчи!

Грозит... А сам так её целует, что и без угроз умолкла, сомлела, как обожжённая молнией, девушка...

А когда опомнилась, он ещё в последний раз поцеловал её и шепнул:

— Ужи как же ты люба мне, кралечка... горлинка моя... Ласточка сизокрылая... Жди нынче... приду, как улягутся наши...

Обнял, долгим, жадным поцелуем впился снова в её пылающие губы, в глаза, сразу окружённые тёмными кольцами, и исчез быстро, как пришёл... А она, оправя свой сарафан, волосы, корсаж, разорванный на груди, села на землю и долго сидела так, ошеломлённая, потрясённая, напуганная и счастливая...

Пришёл он в ту ночь, как обещал... И потом приходить стал... И не знала девушка, за что она больше привязалась к этому дикому человеку. За те взрывы чувственных восторгов, какие переживает она с ним, или за его речи смелые, складные, за те необычайные случаи из его бурной жизни, о которых так красиво и красочно говорит он ей в спокойные часы после жгучих ласк...

Одно только тревожило девушку. Живя близко к природе, к домашним животным и к челяди, которая также мало стеснялась во всех своих проявлениях, как коровы и быки отца Семёна, она знала все последствия сближения своего с мужчиной.

— А што, коли я... понесу от тебя, Серёженька! — спросила она однажды друга, вся рдея. — Знаешь, тогда я от стыда руки на себя наложу... В Тобол-реку кинусь! Видит Бог!

— Дура! — спокойно ответил тот. — Разве ж я попущу!

Небось! У меня про вас, девок, снадобье припасено. Всегда при себе есть... Порошочек такой. Видала на ржи таки рожочки черны бывают? Я их сбираю, сушу, натолку и девкам, бабам даю пить, кому нужно... Поняла... Только гляди за собой, не пропусти дней-то... А там без заботы живи!..

Поверила Агаша другу, успокоилась и ещё горячее, беззаветнее стали их ласки...

Сейчас тоже негромко, чтобы не услыхала стряпуха, спящая в кухне, ведёт рассказы свои дружок Агафьи, а она затихла и слушает.

— Н-да... немало пришлось изведать мне... Знаешь... как сказывают: кулику на веку — не привыкать куликать!.. И кнутов, и батогов пробовал... Золото сеял, не потом, кровью его поливал... Все пустое, трын-трава! Одного забыть не могу... За што и в солдаты попал. Жёнка была у нас во дворе... Так себе, не больно пригожа, только тихая... И свалялся я с нею... А отец мой — старик, прокурат, тоже зуб на неё наточил... И застал я их однова!.. Не помню, как и вышло... Ножом по брюху, по белому, по голому полосанул я Марью... Отец и с места двинуться боится: его ли не полосану... А я уж опамятовался, бросил нож, убежал... Ну, стонет баба негромко, жалится: «Ой, матушки мои! За што помираю?..» Попа наутро позвали, пособоровали, причастили... К полудням и отошла. А тут и нагрянули, меня пытать стали: «Как да как бабу зарезал?» Суд был... засудили... Я бежал, в солдаты подался... Много потом всего было... И на войне врагов губил, и так народ хрещёный... А той бабёнки и по сю пору забыть не могу... Вот, равно вижу её брюхо белое, распоротое... слышу, как причитает тихо да жалостно: «Мамоньки, за што погубил он меня? Без времени жисти лишил!» И теперя она мне снится порою. Правда, нешто могла она отцу моему супротивничать, батрачка?.. Не её вина была... А я...

Замолк Задор.

Просто рассказал он этот ужас.

Просто выслушала Агаша. Жаль ей бабу зарезанную. Но не противен, не страшен и тот, кто её зарезал, кто часто людского кровью обагрял свои руки; а теперь этими же руками обнимает её так сильно, гладит её плечи, лицо, упругую, атласную грудь...

И он не виноват, что убивал... Так выходило, так и надо было... по крайней мере, по его словам это видно. А девушка верит словам этого человека, который перед нею ничего не скрывает о себе... Словно бездну чёрную, страшную, распахивает ей душу свою. Многие там гибель нашли... Но не она, Агаша, должна бояться этой бездны. Перед нею смиряется этот неукротимый человек... И ласки его, дикие, жадные, бурные, всё-таки озарены каким-то огнём поклонения и восторга перед красотою тела и души гордой, умной девушки.

Он не скрывает своего поклонения.

— Других я только так... словно петух курочек топчу... А тебя всей душой люблю, моя горлинка! — часто шепчет он ей.

И верит девушка, нельзя не верить ему... И она счастлива... Хотя в то же время чего-то ещё ждёт её душа... Сама не знает чего, но не хватает чего-то в отношениях Задора...

— Скажи, Серёженька, коли любишь по правде меня, как ты можешь ещё и на иных баб да девок зариться?.. Знаю я, слышь... Да и сам ты не таишь...

— А чево мне таить?.. Боюсь я, што ли, тебя ай ково иного? Себя самово — и то не боюся!.. А почему я на девок, на баб такой лютый? Сама суди... Сердечная сухота — одно дело... А телесное озлобление — иное... Ты мне и по сердцу мила... И хочу я быть часто с тобою... Да не во всяку пору оно можно. Я и беру, хто под руки попал... Таков уж норов мой. Себя не перетешешь, как чеку неподхожую. На век такой отёсан, таким и помру... Смолоду у меня на вашу сестру охота неуёмная!.. Да сама видала, каков я?.. Большой да дюжой!.. Работаю за семерых. Тягаться с парнями почну — дюжей меня и нету на полёта вёрст кругом. Впятером одново меня не одолеют. Так и бабу мне не одну, а десяток надобно их! И вина, и елею вволю!.. Сказывал я тебе, каки дела делывали, как из бурсы из киевской утёк. И бродяжил, и воином был, и требы справлял, попил у тутошних у хрестьян, кои священства не приемлют, и... Да што перебирать! И не вспомнишь тово, што творить-то доводилось? Только так скажу: с чёртом не тягался да в петле не висел... Хоша и близко тово было... годков шесть тому назад. Как в Астрахани с казачками с тамошними бунт мы затеяли великой...

— Што за бунт, не сказывал ты мне, миленькой... Ужли и вешать тебя сбиралися?..

— Совсем уж было собрались. Да позамешкались. А я не будь глуп, дожидаться не стал... Придушил двоих сторожей, что меня да товарищев стерегли, да и гайда... Так и пропали два столба с перекладиной, што на нашу долю были налажены!

Смеётся Задор. А девушка слушает, бледная, даже теперь напуганная при мысли о том, что грозило её другу сердца!

— Што ж то за бунт был, миленькой?

— Дурацкой! Начали-то по-хорошему. Письма писали в ближние города, по всей Волге. Мол, «за веру поруганную, за брадобритие, за немецкое платье кургузое да за табак решили встать люди православные! Как пришла ноне пора последняя и на троне не царь хрестианский, а Антихрист ноне, немчинов сын... И удумал он Русь хрещёную на ересь повернуть...» Поднялись казаки и горожане. Старый клич «Сарынь на кичку!» кликнули. Заперлися мы в кремле. Воевод побили, в воде потопили... Да промеж себя разлады пошли. Иных закупили, другие так изменили от страху! И прахом дело пошло... А главно дело: царя у нас не было алибо царька бы хоша какова, самого плохонького. Для закрасу. Тогда бы и другие за нами пошли. Да мы раней не изготовились... Так всё и рухнуло. Старшин наших вешали, четвертовали. Иные, как и я, уйти поспели... А жаль... Затея была баская. По-старому, свои круги завести, без бояр, без воевод, без попов-хапунов. Без даней, без пошлины... Одно слово: мужицкое царство наладить норовили!.. Сохе молитися, своему брюху есак нести. И боле ни-нишеньки!.. Мироедов на кол да в воду. Вот, баско бы! Потолстели б тогда поджары брюха мужицкие, не плоше приказных да боярских, толстенных, уёмистых!.. Эх, не задалось! Я и пошёл по свету блукать... Года три маялся... А вот теперя третий год и у батьки твоего пристал.

— Вот какой ты! — протяжно заметила только Агаша и снова ждёт, что будет ей говорить этот странный человек.

А он привстал, сидит на постели, с косматой грудью, с руками сильными и волосатыми, словно в шкуре звериной одет. А сам подмигивает ей и весело говорит:

— Дак, што же мне баба! Сама посуди! Я их вот словно орехи кедровые щёлкать навык. Щёлк да щёлк, пока охота. А там — шелуху и выбросил. Не хмурься. С тобою я по-иному, по душе. И баба ты, и сестра мне, и друг! Товарищу ни одному я тово не сказывал, што ты сейчас от меня слышала, да и в иные часы... Так ты и не завидуй, не ревнуй, девушка. Понимай меня. А я от тебя не отлипну! Приворожила, што говорить, красуля ты моя, чернобровенькая!..

Притянул к себе на колени девушку, как дитя, её баюкает и песню запел тихо, заунывно:


В Астраханском городке,

Да на Волге, на реке

Удалой казак погуливал,

Семён Тимофеич хаживал,

За собой ватаги важивал.

Разбивал суда купецкие,

Шутил шутки молодецкие.

Воевод топил, бояр губил,

Круг казацкий всей землёй водил.

Хороша была головушка,

Да сгубила, слышь, зазнобушка.

Опоила и глаза отвела,

Лютым ворогам на глум отдала!..


Тихо, протяжно закончил свою песню Задор и смолк. Продолжает качать красавицу, а та лежит, закрыв глаза, довольная, замирая от тихого восторга и блаженства.

И вдруг поднялась, сорвалась с его колен, отодвинулась с нахмуренными бровями, бледная, словно боль нестерпимая пронизала её всю.

— Ты тоже ловок глаза отводить! С чево начал, куды привёл! О бабах речь шла. Как это можешь ты? Таковы слова улестивые мне говоришь... а сам же не отпираешься, што на всяку понёву готов накинуться, коли под руку попала. И меня так же, словно шелуху орехову, метнёшь, коли надоем... Дьявол ты лукавый, нечистый сам, а не человек! Вот ты хто! Меня, девушку, смутил! Стыд позабыть заставил. Жалеть меня станешь ли?! Иная подвернётся — и плюнешь! А я... Нет! Не бывать тому. Лучше ж сама я от тебя отстану! И уйди, слышь... И не ходи, не мути души... Слышь? Не то... сама не знаю, што над собою поделаю. Вот, поешь ты... Я бы, кажись, и померла тут, у тебя на руках... А как подумаю, скольким ты свои песни напевал колдовские. А потом покидал... И што меня покинешь! Так вот и удушила бы тебя... алибо ножом... сюда, по горлу по твоему, по языку лукавому... по лицу поганому!.. А глаза бы... их бы так и вырвала, собакам бросила. Штобы не глядели, души не холодили, сердца бы не колдовали девичья!.. Уйди, ненавистный... постылый... Кобель ты, не парень! Вот!..

— Ишь, расходилась! — с доброй полуулыбкой словно ребёнку заговорил Задор, когда смолкла, тяжело дыша, девушка. — Убить меня охота?.. Изрезать, глаза изодрать? Ин, добро! Бери, режь!

Нож, лежащий постоянно в голенище у Задора, сверкнул в полутьме.

Боязливо попятилась к стене девушка, упала в подушку лицом и не то зарыдала, не то завыла от злобы и страсти, от налёта безотчётной ревности.

— То-то! На словах вы, бабы да девки, куды ретивы! А к делу взять — и реветь только можете!.. Ну, нишкни. Батько услышит, придёт. Не ладно выйдет... Э-эх, девонька! Жалкая ваша доля. Што вам Бог даёт, то вам мало. Чево сами хотите, взять — руки у вас коротки. Кабы я Богом был, не создал бы я вас на такую маету... Да гляди, и много бы иначе сделал!.. Ну, буде! Слушай... Скажу тебе ошшо словечко. Какова никому не сказывал... Жалеешь ты меня, вижу, так, што себя не помнишь... Мил я тебе, пуще всего на свете! Ровно Бог для тебя. А так не надо! Слышь! Ты оглянися: как кругом-то всё хорошо!.. Вот ночь, зима. А выйдем со мною, пойдём туды, за реку. Небо горит звёздами. От месяца снег загорается. Даль словно зовёт тебя. Вой волчий слышен, псы лают, словно о чём тебе сказать хотят, да не могут!.. И в душе так станет сладко, легко на сердце. Тут и меня, и всё забудешь. Алибо в лес пойдём... Там сосны, ровно столпы в соборе московском в Успенском стоят... И сами ангелы службу служат в том храме Творцу земли и неба. И самой молиться захочется. А уж по весне либо летом пойдём в степь да в горы высокие. Либо по реке по быстрой в душегубке поплывём. Небо над головою светлое, солнышко светит да греет, птицы поют, звери на водопой сбегаются. Травы пахнут, слаще ладану. Цветы лазоревы в траве раскинуты. Господи! Неужто и тут о парне каком либо парню о девке вспоминать захочется!.. Дышишь да полететь готов от веселья, от шири земной, от красы той несказанной... Я, девушка, ежли и помню часочки отрадные, так провёл их в пустыне-матушке, на лоне сырой земли-кормилицы... И ты попытай... Может, и твоя душа того просит, што моя всегда просила... Воли да красы земной... А ласки наши?.. И они хороши ко времени. Ты молода ещё. Тебе в новинку. Вот и яришься, и ремствуешь! А потом всё надоест, примелькается. Может, тогда и вспомянешь слова мои.

— Мели, мели... с пути сбил меня... А теперя про пустыню заводишь речи! Шайтан!

— С пути сбил? Врёшь, девка! Нетто я бы тронул тебя, кабы не подглядел, как очи твои загораются, чуть я в их гляну? Душегуб я, бродяга, вольная душа... Да не зверь! Не чуял бы я, што саму тебя несёт ко мне навстречу, как пичужку малую во родное гнёздышко...

— Молчи, молчи, лукавый...

— Ну ин ладно... Помолись, окстись, лукавый то и отстанет...

— Молилась, не помогает! Обошёл ты меня, дьявол. Погибла душа моя!..

— Врёшь, девка!.. Душа не гибнет людская от того, что любит она... Ну, добро... Давай разом помолимся... в таку пору ночную, тихую, я, хоша и душегуб, и дьяволу слуга, а охоч молиться. Ежели душу перед Богом раскрыть — не хуже станет, чем на раздолье степном. Ровно годы и беды с себя стряхнёшь, малым пареньком сызнова станешь... Молитва — велико дело, коли с верою. А я верю! И ты веришь, Гашенька. Давай же молиться!..

Первый скользнул он к образам в углу, осенил истовым, широким крестом свою грудь обнажённую и зашептал какие-то слова, не то молитву заученную, не то слагал сам жаркие призывы, обращённые к Богу.

Потом рухнул ниц, головой ударил об доски пола... ещё... ещё... Стих невнятный шёпот. Словно увидал он что-то дивное перед собой. Поднял голову к образу Богоматери, озарённому лампадой, бледный, неподвижный, с руками, крепко стиснутыми на груди, да так и застыл...

С удивлением глядит девушка. Эта восторженная, безмолвная молитва, этот полубезумный, неподвижный взгляд, словно устремлённый на что-то нездешнее — всё это и пугает, и влечёт её. И тихо соскользнув с постели, она стала рядом с ним, перекрестилась, робко озираясь на Задора, и зашептала обычные молитвы. А потом, подобно ему, пала на колени, отбивая земные поклоны, зашептала от себя, не по требнику:

— Господи! Прости и помилуй меня, грешную... Да што бы он не покинул меня, бесталанную... Господи... Мой бы он был навеки!

Долго молились оба. Потом словно водой холодной обдало первую девушку. Она встала с колен, ещё торопливо совершая знамение креста, а сама подумала:

«Ох, грех-то какой! С полюбовником тута перед иконами стала, молитву творю! Всё он! Прямо обошёл меня...»

И быстро кинулась на постель, укуталась в одеяло до подбородка, глаза закрыла, словно внезапный сон свалил её.

Медленно поднялся и Задор. Молитвенный восторг в нём остыл. Он огляделся, словно проснулся, кинул взгляд на девушку, усмехнулся, всё понимая, что творится в ней.

Потом сел на край кровати, оделся неторопливо и вышел из горницы, ничего не сказав девушке.

Слабое предрассветное сияние одевало восток и пробивалось в щели ставень на окнах домика отца Семёна.


* * *

Не совсем и рассвело ещё, как сразу проснулся, ожил поповский двор. Раньше обычного закипела работа кругом, потому что воскресенье нынче и гостей ждут в усадьбу.

Девка-чернавка первая с вёдрами по воду к речной проруби спустилась, постукивая по обледенелому, водою политому с вечера снегу своими тяжёлыми сапожками. Скотница с подойником в коровник побежала, поёживаясь от холода, ещё не остывшая после сладкого, крепкого сна. Старый Юхим к лошадям прошёл.

Первый дымок над людского избой беловато-молочным винтом поднялся прямо к небу в ясном морозном воздухе. А там и ещё дымки из труб повалили...

Словно улей пробудившийся, усадьба полна движения, говора, мычанья коров, овечьего блеянья... А тут скоро прокатился в воздухе первый удар колокола, зовущего к ранней службе и самого отца Семёна, и его прихожан...

Весело, дружно день начался, шумно катился, и только к сумеркам стало потише, поспокойнее в усадьбе поповской. Гости, какие были, разошлись и разъехались. Только остались человека четыре из соседнего посёлка, давние приятели отца Семёна. В чистой горнице за столом сидят, остатки допивают изо всех сулей, четвертей и ендов, какие за весь день наливались да подавались на стол и во время трапезы, и до, и после неё...

Красны лица у всех, хриплы голоса. Поют нескладно, бранятся неистово, похабные сказки говорят или грязные свои похождения описывают. Вышла из горницы Агаша, оставила отца с гостями. Девка, которая услуживать осталась, тоже бы рада уйти, но расходившиеся гости не отпускают её.

В сенях Агафья остановилась, услышав знакомые шаги. Задор вошёл со двора, хотел в кухню пройти, увидел девушку, остановился.

— Ай меня поджидаешь... Што надоть?

— Так, ничего... Ты у коней был? Снаряжался?

— У коней... Всё снарядил... А сам не снаряжался... Нынче не еду я с ими...

— Вот, вот... И я просить сбиралась: не езжай, миленький... Штой-то у меня на сердце тяжело, неспокойно... Ровно беда грозит...

И вдруг оборвала речь, подозрительно, почти враждебно поглядела на друга.

— А, скажи? Што за помеха тебе, што сам ехать не схотел?.. Бабы сызнова! — не выдержав, спросила она, пронизывая его словами.

— Ополоумела ты, пра! Стал бы я из-за баб от дела отлынивать... А иное дело, тово поважнее, подоспело. В городу побывать надоть нынче, в Тоболеске... повидать дружков... Ду-у-рочка ты! Всё тебе бабы мерещатся...

— Не мерещится мне. Знаю я тебя... И сам не кроешься... Да пропади ты совсем! Што бы не сохнуть мне... А, слышь, какая у тебя там затея новая?.. Скажи... Больно знать охота... Миленький... Скажи...

— «Миленький, пригожий, обшит рогожей!» Ишь, Евье отродье. Всё знать хотят. Да тебе скажу... Задумал я тут дело знатное!.. Вольницы много кругом, люду гулящего... А и те, хто побогаче, тоже печалуются: поборы московские да воеводы лихие доняли всех! Ловко бы тут, как в Астрахани, кашу заварить покруче. Тута от Москвы далеко от Питербурха, от гнезда Антихристова... Може... Хто знает!.. Може, наша и выгорит!.. Вон, слышно и помер уже государь в чужих землях... Не то ево янычары зарубили под Прутом, не то сам помер... Царевич-то Алексей молод, несмышлён... Он бояр своих не любит, которые сенаторы да начальники первые у отца... И они его не жалуют... Там своя каша на Москве может завариться... А мы тут и угораздимся... Може, своего осётра в чужой верше изловим... Не поняла?! Волю сыщем! Помнишь, как ночью я сказывал... Царство мужицкое... Вот и сбираю я дружков, булгачу народ по малости... А ноне и надоть повидать иных... Оттого не поеду в наезд. Поняла? Заспокоилось твоё сердечушко несытое, ревнивое? Эх ты, краля!..

Он хотел обнять её, но, услыхав шаги на крыльце, быстро распахнул ближнюю дверь и переступил порог кухни, куда шёл раньше.

Агафья медленно, в раздумье поднялась по скрипучей лестнице в светёлку свою, где работала целыми днями.

А в большой горнице попойка, наконец, кончилась. Две сальные свечи вместе с большой лампадой у киота слабо озаряют покой. Гости стали собираться. Тут же и Юхим, старый батрак отца Семёна, появился тоже одетый в дорогу.

Несмотря на свои шестьдесят с лишком лет, он был крепок, хотя и держался сутуло; широкие плечи, высокая грудь и больше руки говорили о незаурядной силе старика. Щетинистая борода, усы и волосы, стриженные по-украински, в кружок, — совсем седые, — странно сочетались с густыми, клочковатыми, совершенно чёрными бровями, из-под которых угрюмо глядели небольшие, ещё ясные глаза былого запорожца.

— Ну, сядем перед путём-дорогой! — пригласил отец Семён, стараясь держаться твёрдо на своих отяжелелых ногах.

Первым подошёл он к скамье и грузно опустился на место в переднем углу под иконами, как хозяин и лицо духовное. Гости тоже уселись. Юхим приткнулся у дверей, посапывая по своей стариковской привычке.

Через несколько минут хозяин встал и обратил лицо к киоту. Все тоже повернулись туда и начали молиться, осеняя грудь крестом, творя поклоны.

— В добрый час! Пошли Господь удачи, дружки мои! — кончив тихую молитву, пожелал гостям хозяин. — Только и вы уж тово... Не как прошлый раз... Не пригоже так!.. Своих не обижайте... хрещёный люд православный не замай, слышь!.. Мало нехристей, бусурман, што ли?! Теперя самая пора! Ясачные ясак отовсюду везут. Вот вам и охота знатная... А своих ни-ни!.. Не то анафему скажу, а не то што бы тут с вами!..

— Ну, уж ладно! Вестимо! Расталалакался... Однова промашку дали. Боле тово не будет! Чай, и самим не охота своих резать... Души хрестьянские губить...

— Глядите же, кум Савелий, вы все!.. А с тебя, Юшка, и пуще других взыщу! Ты, старый, гляди да их остерегай... Не то и удачи вам не будет! В яму попадёте!.. Слышали, какой лютой новый губернатор наехал?.. Уж его шпыни и тут побывали, у просвирни у моей... У Перфильевны... Вынули есаула Васку...

— Слыхали... знаем! Да мы, почитай, вёрст за триста на работу ездим! Аж под Тюмень!.. Оттоле как сыпанём сюды — чёрт сам следов не сыщет, не то новый губернатор да шпыни евонные!.. Не ему одному разбойничать да воеводам его наезжим!.. Им бы хотелось всё себе загрести! Они и десятой доли в казну не довозят, што тута грабят... Так ужли же нам не вольно и малость пощупать бока у окаянных бусурман, у самоеди, али у остяцких собак там да у купцов бухарских?! Буде толковать! Благослови, батько. Вечереет, ехать пора!..

— Ну, Бог вас благослови!.. Езжайте, в добрый час!..

Подошли к Семёну под руку гости, поцеловали благословляющую десницу и вывалили шумной, галдящей гурьбой на крыльцо.

Там уже стоят широкие, прочно сбитые пошевни, запряжённые тройкой на подбор. А две запасные лошади сзади привязаны. И вид они создают, словно на ярмарку на конскую едет народ, коней продавать...

Уселись, в ногах, в сене уложили пищали, топоры, кистени и пороху со свинцом добрый запас. Тут и мясо мороженое под облучком лежит. А за спинкой пошевней, на задке туесы крепко привязаны с пельменями морожеными, с молоком, обращённым в лёд, и с квасом таким же. Случается, что без дороги надо двое-трое суток ехать «охотникам», чтобы свои следы получше замести... Нарочно приходится попутные деревеньки, села и города объезжать стороной... Так вся эта провизия и нужна бывает. Костёр стоит разложить, котелок на рогульке подвесить — и мигом пища готова. А фляги с хлебным вином у каждого при себе на перевязи болтаются, и бочонок полный ещё про запас у возницы в ногах лежит, лучше шубы ноги греет...

Сел на козлы дед Юхим, натянул вожжи... Все умостились в санях, укрылись потеплее. Ворота настежь стоят распахнуты. Два человека, которые держали под уздцы пристяжных, пустили повода, отскочили. Гикнул могучий старик... с места кони рванули, как бешеные, только мелькнули в воротах, гремя бубенцами, и вихрем уже мчатся по дороге, круто сбегающей к реке, по которой уноситься стали вдаль, звонко и часто выбивая подковами по ледяному покрову, одевшему широкий речной простор...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Только спустились сани к реке, а отец Семён вернулся в горницу, собираясь прилечь на отдых после тревожного, шумного дня, как Задор тоже выехал из усадьбы верхом, направляясь к Тобольску.

Стоя у окна в светлице, Агаша видела, как он стал подыматься на холм, за которым тянулась зимняя ближайшая дорога, ведущая в город из слободы.

Вот он уж и на вершине холма. Сечайс начнёт спускаться и скроется из глаз.

Но этого не случилось.

Видит девушка, остановился её милый на самом гребне, вырисовываясь так чётко на светлой глади порозовелых закатных небес. Руку поднял к глазам, словно приглядеться хочет к чему-то вдали... И вдруг поворотил коня, назад скачет что есть духу, к усадьбе.

Не помня себя, чуя что-то зловещее, неодетая, кинулась на крыльцо Агаша и через несколько минут увидела, как подъехал сюда встревоженный, хмурый Задор.

— Батьку буди! — кинул он ей. — Скажи: едут сюды сызнова... Целый поезд... По возку сказать, чуть не сам Гагарин!.. Видно, с выемкой... Искать будут... Я побегу припрячу кой-чево получче... А ты живей отца упреди...

— К нам, думаешь?.. Може, сызнова к Перфильевне? — кивая на недалёкую хатку просвирни, говорит девушка, словно желая обмануть себя самое и свои дурные предчувствия.

— Э!.. Што мне с тобой?.. К нам, говорю... Беги!..

А сам уже кинулся прямо к одному из погребов, где обычно стояли скопы молочные...

— К нам?.. С выемкой! — испуганно забормотал отец Семён, которого подняла дочь этой тревожной вестью с постели. — Господи, помилуй! Помяни царя Давида и всю кротость ево!.. Добро, што я раней сдогадался... Поубрал малость кругом себя, што надо было... Да, може... и не к нам, мимо проедут?! Господи!..

И, бормоча что-то под нос, то за одно, то за другое хватался напуганный отец Семён.

Четверти часа не прошло, как верховой драгун подъехал ко крыльцу и громко позвал:

— Гей, хто тут!.. Свету давайте! Ево милость, князь Матфей Петрович Гагарин жаловать сюды изволит... На охоту мы собрались, да опознились. Здеся желает ево милость опочив держать...

— Сам!.. — только и мог выговорить отец Семён и даже протрезвел окончательно при такой ошеломляющей вести.

Весь двор на ноги поставлен был мгновенно. Стол в горнице накрыли лучшей скатертью, уставили всем, что было в запасе у домовитого попа. Кто уже снял праздничное платье, в обыденное нарядился, ко сну готовясь, те снова, как по щучьему веленью, обрядились во всё лучшее и, стоя гурьбой у ворот, готовились встречать нежданного высокого гостя.

Отец Семён на крыльцо вышел с хлебом-солью, дочь — рядом стоит и держит наготове поднос, сулею и чарку серебряную, золочёную, старинную.

И холода не чует никто от волнения. Очевидно, не беда грозит, если сказано, что мимоездом заглянет гость высокий, что на охоту он собрался, а не с грозой и карой судебной...

Вот за холмом уже и бубенцы, колокольчики серебристые заливаются... На бугор вынеслась тройка редкой красоты, мчащая тяжёлый возок на полозьях по накатанному пути снежному...

Опустились с бугра тройка и вершники, человек шесть, провожающие возок. Нырнул поезд весь в улицу слободскую и быстро показался снова перед воротами усадьбы, стоящими настежь. Вот и у крыльца возок. Распахнулась дверка и, поддерживаемый ездовым слугою, вышел князь из возка, на крыльцо идёт, ласково кивая по сторонам людям, которые в снег повалились, отдавая земные поклоны своему повелителю, выкликая ему многая лета двумя десятками сильных голосов.

Держа хлеб-соль перед собою, низко кланяется отец Семён, бормочет что-то невнятно... А тут и звон колокольный грянул. Это Задор догадался, побежал к звоннице, раскачал колокола, чтобы с честью встретить «бога земного»...

Агафья тоже низкий поклон отдала, стоит с чаркой на подносе, просит милости в дом войти, осчастливить их хату бедную...

— Войду, войду, красавица!.. И заночую, ежели не погоните незваных гостей!.. На морозе оставаться не заставите... За хлеб, за соль — спасибо! А ты, отец Семён, яко пастырь, благословение мне преподай своё на пороге дома сего, чтобы мне и тебе благодать была под кровлею сею! — обратился ласково Гагарин к опешившему попу.

Благословил он гостя, сам кланяется низко, войти в дом просит.

Вошли все. Знакомить стал гость хозяев со свитой своей небольшой, которую захватил с собою.

Келецкий, неизменный с ним, и офицерик драгунский молодой, женоподобный на вид, а на деле — отчаянный головорез, беззаветный храбрец, первый телохранитель князя, Фёдор Трубников. Затем камердинер Захар и повар Алёшка сопровождают губернатора. Очевидно, и на охоте он надеется иметь все удобства, к которым дома привык.

Слуги князя ушли, один — готовить что-то на кухне, другой — доставать из возка вещи, необходимые на ночь господину. Конвойные всадники поехали по приказу Келецкого искать ночлега себе у слобожан, чтобы не слишком обременить хозяина своим наездом неожиданным, хотя и желанным, как явно видно было по лицам попа с его дочерью и даже всей челяди ихней.

Усадив гостя под образа, отец Семён наконец, после решительного приглашения Гагарина, и сам занял место по правую сторону стола. Оба спутника уселись напротив, а Агафья стала угощать гостей.

Теперь покой был ярко озарён не только сальными свечами в медных шандалах, как всегда, но и церковными, восковыми, вставленными в семисвечники, которые были внесены и зажжены тем же догадливым Задором.

Только сам он, исподтишка наблюдая за гостями, особенно за Гагариным, старался почему-то, чтобы его лицо не было слишком выставлено напоказ; он больше оставался в тени, а позже и вовсе перестал входить в горницу, очевидно выглядев то, что ему было нужно.

Беседа сначала шла туго, хотя гость и старался сразу придать ей простой, живой оттенок, чуждый натяжек и церемонии. И только после нескольких глубоких чарок, опорожнённых отцом Семёном, тот немного стал посмелее... А вскоре его громкий, раскатистый смех стал часто потрясать стены просторной, ярко освещённой горницы.

Услуживая почётным гостям, наблюдая за общим порядком и за людьми, которые приносили и уносили еду и питьё, Агафья улучила всё-таки минуту и прошла в людскую, куда ушёл Задор.

— Подь-ка ко мне, Сысойко! — позвала она его тем именем, как звали все кругом, кому не открывал своего настоящего имени Задор. — Помоги мне достать из укладки большой простыни новые. Крышка больно тяжела... А девки заняты...

Он, почему-то насупленный, молча встал и пошёл за девушкой в кладовую, где у стены темнел огромный старинный сундук из кедрового дерева, окованный узорными железными скобами и полосами.

— Ты чево ж ушёл из покоев? — и не думая трогать сундука, спросила девушка Задора, едва они очутились в тёмной душной кладовой, озарённой только тоненькой свечкой, которую она держала в руке. — Чего насупился? Аль ещё ждёшь беды от этих гостей? Не видел, какой сам-то добрый да ласковый!

— Ласков не в меру!.. — криво улыбаясь, ответил Задор. — Беды тебе с отцом от нево ждать нечево, вижу... Прямо сказать надо: счастье в дом привалило в поповский... «На охоту!» — слышь, собрался князенька... Да ещё супротин ночи! Чёрт усатый, старый! Жирный боров, вонючий!.. Знаю я охоту евонную! Он и в Питере так «охотился», што слава про него по всем концам пошла! И на Москве, сказывают, целую уйму бабья держал при себе... Сюды с двумя приехал... Да, видно, мало. Увидал где-то тебя... Вот и прикатил...

Слушает девушка, и кажется ей, что не Задор говорит, а она сама думы свои слышит, которые кружились в уме, едва увидела она Гагарина, его жадный масляный взгляд уловила, которым он словно ощупал её там, на крыльце, при встрече. И первую встречу вспомнила, в соборе городском...

А тут умный, всезнающий Задор прямо выложил, зачем приехал князь, удостоил попа слободского своим посещением под таким прозрачным предлогом.

И просто, доверчиво девушка шепнула другу:

— Што ж теперь будем делать мы, миленький? Как мне быть?..

Самый вопрос показал, что девушка и не думает о сопротивлении такому поклоннику, понимает, что опасно для неё и для отца, если она обозлит князя, особенно после этой истории с раненым есаулом, который исчез так странно... Много грехов знает за собою поп Семён и, пожалуй, даже рад будет, хотя бы и с левой стороны «породниться» со всемогущим губернатором... А девушка?.. Она и сама не посмеет противиться, а ради отца придётся стерпеть самое худшее... Но ждёт она всё-таки, что скажет ей сердечный друг.

А тот молчит, только в глаза ей смотрит, словно в душе читает у неё. А рука невольно за голенище тянется.

— Миленький! — только и вырвалось у испуганной, побледневшей девушки и даже за руку схватила она его. Вся дрожит, как в лихорадке, губы пересохли, слова больше сказать не может.

А он вдруг расхохотался громко, хрипло так:

— Глупая! Чево испужалася?.. Што в башку тебе пришло? Стану я из-за бабы руки марать... Да ошшо такую персону великую задевать! Уж тогда прямо надо говорить: висеть мне на виселице выше Амана... Ха-ха-ха!.. А я ошшо пожить хочу. Плохо жил, авось кончу ладно... Мне ли дело, с кем ты путаться будешь?! Покуль свежа, потуль и мне хороша... Спокойна будь... Иди, угощай князеньку... Да получше... Целуй послаще... слышь! Я велю! Сам приказываю... Закружи его башку толстую, глупую... Штобы он, ровно пёс, за тобой бегал... Слышь? Мне так надо!.. Он пригодится мне для моих затей... для дела великого... Сейчас одна затея такая на ум мне пришла, в душу запала, што ежели!..

Он вдруг оборвал сам себя и строго заговорил:

— Слышала? Сам тебе велю, делай всё, что он от тебя захочет... Ничево! Я же знаю, што не по своей то воле... Душа чиста была бы... А тело обмоешь — и грязь отошла! Знай это, девонька. И не смущай себя... Весела будь, пой, пляши ему... Говорю, надоть, чтобы он аки пьяный от тебя стал... Тогда ты мне ево предашь... И мне он послужит за то, што ты... Ну, слышала?.. Ступай...

Быстро, потупив голову, почти убежала девушка.

А Задор, до крови зажав зубами пальцы собственной руки, вдруг изо всей силы головой ударился в бревенчатую стену кладовой, и заходила ходуном высокая, сильная грудь от сдавленных, сухих рыданий.

Но быстро овладел он собой, почесал ушибленное место и „вышел из кладовой, у дверей горницы приник, слушает, что там творится...

А там уже все четверо пьяны сидят. Агашу отец послал в украинский наряд принарядиться да гостю показаться. Сам сходил в свою боковушу, вынес целую охабку старинного восточного оружия с рукоятками из серебра и золота, усаженными бирюзой и другими самоцветами. Вынес и шлемы индийского образца, древние, поржавелые, как будто веками пролежали они в земле. Но насечки золотые на них и самоцветы, в железо вставленные, ещё как и встарь горят... И кольчуги лёгкие, для копья, для стрелы, для кинжала неодолимые, вынес отец Семён. Потом запястья янтарные и золотые, подвески витые вроде серёг, кувшинчики литые из серебра и золота, пояс из золотых блях. Всё кажет гостю вельможному. Тот только ахает и дивится...

— Из могил, поди, всё из языческих набугровано?! Скажи где, поп? Може, там ещё осталось? Дай и мне счастья попытать! Больно я такие вещи жалую... — говорит Гагарин.

— Ох, милостивец, государь ты мой, князь пресветлый! И рад бы сказать, сам не знаю, откуда это добыто. Есть у меня батрак старый, Юшка... Он у нас в дому, как родной... Он и нашёл клад, и мне отдал, говорит: дочке, Агаше, в приданое... Она и то серёжки носит из тово клада... И перстень невелик один ей же носить я дал. Больно чудной он, ровно жук живой сделан... А это у себя берегу... Тебе лишь и показал, потому что ты да Бог у меня! Вот видит Христос!

Крестится, кланяется гостю хозяин. Рад, что не за сыском приехал тот, а за иным делом...

Улыбается Гагарин.

— А где же твой батрак? Позови. Может, мне он скажет, где клад нашёл...

— Нету ево в дому! Поехал на ярманку, коней продавать повёл. Коньки у меня объявились продажные, своего разводу... Вернётся, я тебе ево предоставлю, кормилец, благодетель!..

— Ну, добро! Не кланяйся! Я же гость у тебя в дому! Так хозяину почёт, равный, как и гостю. Не властью, дружбой наехал, видишь сам. Так оставь поклоны...

— Слушаю, батюшко! — отвечает поп, а сам снова поясной поклон отдал.

Но Гагарин уж и не видит, оружие разглядывает и другие вещи диковинные. Келецкий тоже в восторге любуется тонкой работой вещей, очевидно привезённых с берегов Инда и зарытых потом в этой холодной стране вместе с телами знатных владельцев клада...

Не успели налюбоваться вещами редкими, как снова появилась Агафья в горнице. Венок цветочный у неё на тёмных волосах, отчего ещё прекраснее стало лицо девушки. Плахта, корсетка украинская и свитка тонкого сукна, яркого кармазинового цвета, ловко облегает стройный стан девушки, её округлые, точёные бёдра и высокую, нежную грудь...

Сказочно хороша поповна в этом наряде... Пожирают её глазами все три гостя, а Гагарин — больше всех...

Пьян отец, но видит и смекает всё. И доволен.

— А ну-ка, дочка, покажи, как пляшут у нас на Украйне!.. Ну-ка, утни гостям горлинку!.. А я тебе потренькаю на бандуре...

Пошёл, бандуру дедовскую принёс, настроил, ударил по струнам и припевает тут же...


Гой, дивчина горлица

До казака горнется...

А вiн обернётся,

До другой смiется.

Гопа, гопа, гопа-па!..


Играет, сам плечами шевелит, ногами притоптывает. И все гости за ним, даже Келецкий...

А глаза их так и прикованы к девушке, которая под звуки струн то павой плывёт по горнице, то кружится вихрем, постукивая красными каблучками своих сафьяновых сапожек, медными подковками...

Привстал, не вытерпел Гагарин, платочком помахивает, вот-вот вприсядку, по-русски, по-московски пустится, хотя бандура совсем другое выводит... Трубников тоже вскочил — красный, возбуждённый... Ногами притопывает, гикает... Не будь здесь князя, уж он бы знал, что делать... Но неудержимый порыв страсти, овладевший юношей, не смеет прорваться при Гагарине, который неспроста, конечно, заехал в усадьбу к попу салдинскому...

— А где Сысойко? — вдруг вспомнил хозяин. — Вот он утнет так утнет гопака! Зови его! — крикнул в дверь отец Семён девке, которая как раз выходила из покоя, унося лишнее со стола.

— Сысойко? — спросил Гагарин, что-то припоминая при этом имени. — Это кто же?

— Батрак мой. Из наших краёв. Земляки мы... Плясать больно горазд... Вот увидишь, благодетель!.. Вот он! — указывая на входящего Задора, сказал поп. — Ну-ка, хлопче, потешь гостя дорогого... Спляши с дочкой... Пусть знают, как на Украйне люди веселятся. Ну!

И ещё круче, задорнее затренькал на бандуре.

А Задор, спокойный, невозмутимый на вид, низко поклонился Гагарину, изготовился, плечами повёл, дал выступить вперёд девушке, которая сразу оживилась при появлении друга, и вдруг, как орёл на добычу, кинулся за пляшущей девушкой, то вихрем проносясь вокруг, то обвивая её тонкий, сильный стан своей сильной рукой.

Лицо его, — безбородое, как у скопца, только с редкими усами, — обычно кажущееся немолодым, загорелось, помолодело. Глаза засверкали особой удалью и затаённой злобой. Если бы тигра можно было заставить плясать, он имел бы такой вид.

Но гости мало обращали внимания на танцора. Девушка сводила их с ума, тоже преображённая, трепещущая от страсти! Как птица, легко носилась она в танце, неутомимая, знойная, словно одержимая демоном сладострастия и пляски... Её возбуждение заражало гостей, и без того полных желаний.

Пляшет и видит всё это Задор. Вдруг остановился он в самом разгаре танца, поклонился ещё раз князю и быстро вышел.

Оборвал игру отец Семён. Остановилась Агафья.

Но гости и не возражали против такой неожиданной остановки. Слишком устали они глядеть и переживать то, что огнём наполняло им голову и грудь...

И словно рады были передышке. Даже хмель от вина ослабел, испарился у них из головы после этой опьяняющей, волнующей пляски.


* * *

Далеко за полночь окончилась пирушка, и на отдых разошлись хозяева и гости. Отец Семён под конец уже совсем опьянел, и его пришлось унести в чулан, где постлано было для него на этот раз. В боковушке, где спал обычно хозяин, Келецкого уложили. Трубникову постель устроили в той же горнице, где ужинали, составя рядом две широкие скамьи, покрыв их сенниками и периной.

— А тебя, князь милостивый, уж не погневайся, прошу в моём покое почивать. Так батюшко мне наказывал. Тамо постеля получше и прибрано попригляднее... Уж не взыщи. Люди мы простые!.. Чем богаты, тем и рады! — говорила Агаша.

— На твоей постели?! Да я вот уж, почитай, сорок дён, как приехал, тебя увидал, о том и мыслил: на твоей бы постели... — почти задыхаясь, негромко произнёс Гагарин, следуя за девушкой, которая сама со свечой в руке показывала ему дорогу в тёмных сенях.

— Ступай! — вдруг обратился он к камердинеру, который до сих пор вёл осторожно под руку захмелевшего князя. — Иди себе, Иваныч! Я сам... Меня, коли что, хозяюшка поддержит... доведёт... А?.. Доведёшь? — кладя горячую, влажную руку на плечо девушки, спросил князь.

— Доведу! — прошептала она, потупясь, косясь глазами на камердинера.

Но того вдруг и видно не стало, словно исчез, провалился он, так быстро юркнул верный, сметливый слуга в ближайшую дверь.

Вдвоём очутилась она с Гагариным в своей спаленке. Высоко постлана постель её девичья, белая, такая свежая, целомудренная на вид... Две перины положены одна на другую, подушек груда, как любит князь. И поверх всех — его две думки в чудесных шёлковых чехлах... И одеяло его собственное, на гагачьему пуху, шёлковое, стёганое. Туфли стоят, кувшин с квасом на столике у постели... Золотой подсвечник с прозрачной, витой свечою из воска крашеного... Ещё меньше кажется теперь самой девушке её спаленка. Тесно, душно ей здесь. Довела она гостя, уйти бы. Да он не пускает...

— Пожди, не беги так скоро... Что скажу, послушай!.. Я спать ещё не сбираюсь. Уж и ты побудь со мною... Часочек... Слушай...

— Слушаю... — невнятно проговорила девушка. Поникла головой, ловит чутким ухом не речи важного гостя, а иное... Не бродит ли под дверьми дружок её, не хочет ли и он подслушать и узнать, что здесь творится...

Но тихо кругом. Ни шороха, ни звука... И уже смелее произнесла она:

— Слушаю, князь-воевода! Сказывай, што изволишь...

— «Князь-воевода»!.. Как это ты приговариваешь?.. И глядишь так строго... Зачем? Боишься, што ли, меня? Не бойся! Я добрый... Ково полюблю, рай тому устрою... Слышь? Да, постой... Сама же ты где ляжешь, коли меня на свою постель уложить собралась?.. Где же ты?..

— Я... я в светёлке, наверху... Тамо мне постлано...

— Одна туды собираешься?! Хе, хе, хе!.. И не боишься!.. Или ждёшь, что придёт дружок ночку коротать?.. А?.. Не стыдись, не гляди так в землю... Ишь, вся огнём вспыхнула от стыда! Не надо! Я уж не молодой парень!.. Меня не стыдись. И ты, гляди, какая! Не девочка... Чай, знаешь, что на свете за любовь живёт?.. А?.. Есть дружок, а?..

Молчит, рдеет Агаша, слёзы брызнули даже из глаз.

— Ну, ну... Ладно, верю, што нету никого... Умница... Хорошая девушка... Береги себя до замужества... На шею парням не кидайся... И счастье найдёшь... — неожиданно меняя тон, уже не так цинично и сластолюбиво, с оттенком отеческой ласки заговорил Гагарин. Слёзы девушки убедили его в невинности её. И он решил иначе пойти к цели.

— Ну, милая, коли проводила, так и уложи, помоги старику... Хе, хе, хе... Вот, шлафрок мой одеть помоги... А я пока разоболокусь... Отвернися...

Быстро разделся Гагарин; при помощи девушки надел свой шлафрок, сел на край кровати и поманил к себе девушку:

— Ну, умница, спасибо, что помогла. Поди, поцелую тебя и спать отпущу... Иди, не бойся...

Как осуждённая, подошла Агаша. Князь сперва нежно, по-отечески коснулся её лба губами и вдруг неожиданно обхватил за талию, привлёк, усадил рядом с собой, трепещущую, бессильную. Прижался к её груди плечом и зашептал, словно тайну великую сказать хочет:

— Слушай, девушка... Чего дрожишь?.. Зачем боишься?.. Не бойся! Счастье твоё пришло к тебе... Слушай... Как увидал тебя, по тебе тоскую, словно мне двадцать, а не сорок лет, словно я и девок не видал!.. Слушай... Успокойся... Ты же, поди, знаешь, што на свете творится?.. Вот, и пойми, не могу без тебя! Приласкай малость... Саму малость... А я за то...

Задыхается на самом деле от волнения, договорить не может князь.

— Боюсь... пусти!.. — залепетала пересохшими губами Агаша.

— Не бойся... погоди... Слушай... Не противься... Не хочу я силой... Сама ты... поняла?.. Чтобы обиды тебе не было... Чтобы вольной волей всё, а не силком! Тогда мне радость будет полная... Не хочу насильно... Так, не противься... Мила ты мне... Больше всех на свете!.. По-моему сделаешь, так я... Золотом осыплю... Слышишь? Выше всех поставлю во всей земле!.. Царицей сделаю, слышишь? Я же Гагарин-князь! Повелитель всей Сибири... А может, и взаправду царём тут стану... Особливо если ты захочешь... Слышишь?.. Да не молчи... не сиди так... не трясись, как у волка в пасти... Не волк я...

Сидит, дрожит девушка, ни да ни нет не отвечает на шёпот лихорадочный и знойный. Только слёзы катятся по бледным щекам.

Остановился князь, только жмёт в объятиях девушку и снова шепчет:

— Чего боишься?.. Чего стыдишься? Знаешь сама: нет той женщины в краю, которая не захотела бы на твоём месте побыть!.. Знаешь сама, красавица моя!.. Ну, так не упрямься... Ну... ну!.. Сбрось, сбрось это... Своими руками... Хочу, что бы сама ты... Ну!..

С трудом разжала губы девушка и сквозь зубы, как будто сведённые судорогой, проронила глухо:

— Стыд... грех... Кто меня потом замуж возьмёт!..

— Вот оно что! — радостно подхватил Гагарин, услыхав наконец, что причиной этого пассивного сопротивления, неожиданно выказанного со стороны девушки. — Какой же стыд алибо грех? Пустое... И замуж тебя выдам так, как и самой не снилось! Вот, хоть за этого красавчика, который со мной приехал, за Федьку Трубникова. Приметил я, как ты на него поглядывала, плутовочка... А ты и пожилыми не брезгуй... Такие, как я, тебе больше не попадутся... Ну, брось... Сними это скорее...

И сам стал срывать с неё досадные покровы.

Не противится больше девушка, но и на ласку не склоняется, сидит, как кукла живая, шепчет:

— Стыд... грех!..

— Пустое!.. Ты читала... слыхала, поди, не раз... У Соломона тысяча жён было, а не сочлося за грех! И у Давида тоже не мало начтёшь... А праведен он пребывал до конца жизни своей!.. Не в этом грех, красавица... Эсфирь припомни! Я и тебя также возвеличу... Ну, брось шептать своё... Ну, приласкай...

Теперь уж полную волю дал себе вельможа...


* * *

Утро настало. Все поднялись в усадьбе. Только тихо в покое, где спит Гагарин. Не смеет никто и мимо пройти на той половине дома. И Агафьи не видно. Должно быть, тоже не решается по скрипучей лестнице сойти, чтобы не нарушить сон дорогого, высокого гостя.

Так отец Семён и оба гостя говорят, так вслух и челядь толкует. А все между тем совсем иное думают...

Но вот наконец звонок раздался из опочивальни князя. Камердинер, давно сидящий наготове, туда бросился. А ему навстречу по лестнице стала и поповна спускаться. Бледная, усталая, круги под глазами, словно и не спала всю ночь до позднего утра... Не глядит на встречных, в шубейке, в платке на голове, мимо спаленки своей шмыгнула, где теперь Захар князю мыться подаёт, одевает его...

Вот и на крыльце девушка. Огляделась, увидала на дальнем конце двора своего милого и помертвела, потом пурпуром лицо ей залило... Еле сошла она с крылечка.

Связка ключей позвякивает в руке, которая ходенём ходит... В дальний угол двора прошла она мимо Задора, амбар раскрыла, туда вошла, будто корму для птицы набрать... Но слышит, что дружок идёт за ней, как игла за магнитом тянется... Она и оглянуться боится... Подошла к мешкам с мукой и зерном... И не видит, что сзади делается... Хорошо, что не видит... Бледный прокрался за ней в амбар Задор, а сам уж нож наготове держит, на груди, под кафтаном... Уж ударить готов... Но вдруг чётко так перед ним другое женское лицо пронеслось, лицо бабы, которую зарезал он безвинно... И эта же не виновата... Сам же он вчера чуть не приказал ей... Мгновенье, другое... Зазвенел нож, падая между мешками на землю...

А он, охваченный внезапным порывом ярости, смешанной с дикой, необузданной страстью, накинулся на девушку, даже не дав ей времени обернуть к нему лицо, и стал осыпать её бурными ласками, грубо, порывисто и молча, без единого звука... Кофта не выдержала, лопнула на груди... И он так сильно сжал пальцами эту нежную, трепетную грудь, что багровые следы его пальцев сразу проступили на атласной коже...

Девушка всё терпела и тоже молчала, как немая... Вот он с последним поцелуем зубами впился ей в плечо у самой груди... И тут, несмотря на острую боль, не вскрикнула Агаша, только в самозабвенье, словно потеряв сознание, порывисто отвечала на его дикие ласки. И вдруг изогнулась змеёю, одним сильным, порывистым движением оторвала его губы от своего плеча и прижалась к ним своими жадными пересохшими губами... Так они и замерли на миг...

Затем его не стало.

Когда он ушёл, девушка огляделась, вся растрёпанная, оправила волосы, запахнула полуизорванную кофту, в платок завернулась, вышла, шатаясь, словно пьяная. Но ей было легко и хорошо, как бывает в знойный летний день после нежданно налетевшей бури и грозы...

Забыла она все, муки стыда и эту мучительную ночь, долгие часы душевной и телесной пытки с Гагариным... С поднятой смело головой, с порозовевшим лицом поднялась на крыльцо своего дома девушка...

А ей во след понеслись звуки лихой, разухабистой песни, которую пел дорогой для неё голос...

Коней повёл поить Задор, а сам так и заливается на всю слободу:


Сидел я с поповною раз на печи.

Совал я поповне в карман кирпичи!

Поповна, поповна, поповна моя,

Попомни, попомни: любил я тебя!

------------------------------------

Сидел я с поповной под лестницею,

Кормил я поповну яичницею,

Поповна, поповна...


Льётся глумливая песня... Но не обидна она для Агафьи. Пусть поёт, что хочет, лишь бы пел... Да не смотрел так на неё, как вечером вчера во время пляски... как нынче поглядел, уходя сейчас из амбара...


* * *

И этот день минул, и ночь прошла. Никак на охоту не может выбраться Гагарин. Что-то недужится ему. Днём спит либо выпивает слегка со своими спутниками и хозяином. А ночью?..

Он один да Агаша знают, что происходит в эти долгие, зимние ночи...

И Сысойко догадывается, да молчит... в руки себя взял, решил к делу приступить...

Вечереть стало. Лежит в спаленке своей тесной Гагарин. Агаша тут же, слушает, что говорит ей князь, какие сулит награды да радости за каждую искру нежности, за призрак ласки с её стороны.

И в Москву, и в Питер её повезёт, и чужие края покажет, где круглый год лето и розы цветут, и птицы райские поют, зреют плоды, словно литые из золота.

И нарядов нашьёт, и самоцветов, и золота надарит... Уж и теперь полный ларец у неё всяких чудесных, дорогих подарков. Запаслив князь, с собой немало захватил женских украшений, на «охоту» сбираясь в слободу Салдинскую.

Но не тешат эти подарки и посулы князя девушку. Об ином она думает. Скорее бы надоесть вельможному любовнику... Бросил бы её!.. Тогда она и счастлива будет. А тот с каждым часом разгорается больше, совсем обезумел на Старостина короткое время затих, замолчал Гагарин, ни с ласками не пристаёт, Ни речь его не тянется докучная...

Пользуясь минутой, нерешительно заговорила девушка:

— Князенька... свет, Матвей Петрович... Слышь, што скажу...

— Говори, кралечка... Курочка моя... Давно я жду, ты бы заговорила, пожелала чего, мне бы словечко ласковое шепнула...

— Стыжусь я! — прошептала девушка. Потом громче своё повела: — Слышь, тамо Сысойко... хотел тебе челом бить... Про твою милость подарочек, сказывал... А што — не говорит... Войти ему позволишь ли?

— Сысойко... Это он в пору пришёл. Я и сам думал позвать парня. Ещё за пляс не наградил его. Да и потолковать надо. Зови, пусть идёт, несёт, что там есть у него. Ежели занятное, в долгу не останусь... Зови...

Агаша вышла и через несколько минут вернулась с Задором, которого пропустила вперёд.

Отдав низкий поклон, батрак остановился почти у самой двери, а девушка тоже задержалась, замерла рядом с ним. Её тревожила, даже пугала первая встреча наедине Гагарина с сердечным дружком, тем более что от Задора сильно несло сивухою, хотя шёл он твёрдо, держался прямо.

Побледнелая, скользила взором девушка от одного к другому, не зная, добра или зла надо ожидать от этой встречи. И стыдно было ей, так стыдно, что убежала бы далеко... Но оставить их совсем вдвоём было выше её сил. Клялся, правда, дружок, что дурного не сделает гостю, что мог бы и без её посредства посчитаться с ним тут же, в доме, на каждом шагу... Уверял, что особые замыслы явились в его голове и для них нужна дружба Гагарина, а не смерть этого вельможи... И верит и не верит Агаша словам Задора. По её мнению, и сам плохо знает парень, чего он хочет, что может сделать неожиданно для самого себя? И потому стоит, как на горячих углях, девушка и ждёт...

Милостиво свысока кивнул Гагарин на поклон Задора:

— Здорово, парень! Что нам скажешь?

— Челом бью его превосходительной милости, стольнику государеву, боярину-князю пресветлому, Матвею свет Петровичу, велемочному губернатору всея Сибири Северные, Восточные и Западные! Да живёт он многая лета!.. — с новым поясным поклоном гулко отчеканил Задор, совсем на манер царского многолетия в храме. — Здравия и радости, удачи и счастья желаю вашему превосходительству! — неожиданно совсем по-военному закончил своё приветствие странный парень. А глаза его, светлые и блестящие, смело выдержали пытливый взор нахмуренных очей вельможи.

— Начал, словно бы от крылоса, а кончил по-иному! — покачивая головою, медленно заговорил Гагарин. — Мудреный ты. В монахах не бывал ли, а?.. Ишь, грива какая у тебя долгая...

— Сподобил Господь, удостоен был служити у алтаря святого... — совсем по-иночески прозвучал ответ батрака.

— А в солдатах?.. Служивал, а?..

— Так есть, ваше превосходительство! — внезапно вытягиваясь, отрезал Задор, как на плац-параде.

— Может, и разбойничал ненароком, парень?.. Кайся уж заодно! Колесовать стану, было бы за што!.. Хе-хе-хе... Не трусь, неси правду... Знаешь, правда из огня выводит, из воды вызволяет... Хе-хе-хе... Ну... был грех?..

— Как перед Господом, так и пред тобою, князь-воевода, не потаюся!.. Давно, правда... а бывало дело... Да ноне — быльём поросло... Опамятовался. Черту послужил, теперя надо душу спасать. Тебе да Богу послужу, коли не побрезгуешь рабским усердием моим. Авось и я, смерд последний, милости твоей на што пригожуся... Как в побасёнке говорится, што и мравий ничтожный может льва из беды выручить, коли Божья воля на то...

— Вижу, бойкий ты, парень... Намётанный, начётчик... И недаром мне про тебя толковали... Да ладно! Поглядим... А там что у тебя, а? Подарок — не отдарок, как в сказке, а?.. Сказывай, бахарь.

И князь, усмехаясь, кивнул головой на кошёлку, которую держал Задор.

— Угадал, вельможный боярин! Тебе ли не угадать, светлый князь-воевода? Ничем ты раба своего не жалуй, не отдаривай, только милостью высокой порадуй, не оставь!.. А я князю-воеводе Гагарину — птицею редкостной, гагаркой-краснопёркой индийскою челом бью!..

Вынув из кошёлки птицу, величиною с молодого гуся, Задор поставил на скамью свою кошёлку, где что-то мелодично звякнуло, а сам приблизился к губернатору, осторожно держа в руках птицу, которая трепыхалась от испуга, сразу из тёмной, закрытой кошёлки очутясь на свету, среди людей, которые говорят, двигаются, тормошат её дикую, пугливую.

Залюбовался Гагарин невиданной птицей. Шея и голова её горели от сверкающего красного оперения. Сверкали также красновато-золотистые, круглые глаза птицы, блестящие, как два южных топаза, когда гагара, подняв голову, окидывала покой своим быстрым, встревоженным взглядом. А на голове рдел небольшой хохолок, словно корона, данная самой природой своему созданию.

— Хороша!.. Впервые и видеть довелось, хотя немало лет прожил сам в Сибири тута! — осторожно поглаживая птицу по блестящим, мягким перьям, сказал Гагарин. — Слышь, гагарой индийской её зва гь?.. И откуда ты всё знаешь!.. И где ты взял эту диковину?.. Да ещё середь зимы. Не чудодей ли ты, кудесник?.. А?..

— Для твоей милости на все руки от скуки готов! Што повелишь, то и буду.

— Это значит: «как ни зови, только в куль не вали». Разумею. Так где же ты выловил «тёзку» мою, а?.. И когда?..

— Недалече, князь пресветлый. Есть озёра лесные до Верхотурья не доезжаючи. Я больно охоту люблю, часто на них бывал, зверя, птицу бивал разную и силками лавливал. А энтих гагар-красношеек все ищут... Их, слышь, у нас царь-птицей прозвали. Потому, пока гагара не прилетит — и весна не придёт, пока не улетят их стаи последние — и зима не станет... Так старики сказывают.

— Так по осени, значит, поймал ты ещё птицу и выдержал?

— Не! Недавнушка совсем. Как слух прошёл, што жаловать твоя милость изволит к нам в государево место... Вышел я с ружьишком, сам и помыслил: «Дай-ко на счастье на воеводское поохочусь!..» И под самым под Туринском попал на озеро на одно. Всё заледенелое, а посередь него — полынья и пар валит, ровно дым из трубы. Энто — тёплый ключ изо дна бьёт. Туды остяки летом собираются да иные народцы; в том озере посерёдке окунаются. Сказывают, ломота ли али на теле вереды какие бывают — всё тою водою горячею смоет и унесёт... А зимой, как всё кругом замерзает, на той полынье, на воде на тёплой видимо-невидимо всякой птицы остаётся зимовать, котора улететь не поспела со стаями...

— Вот как... Недалеко от Туринска?.. Добро. Запомню... Ну, далей!

— И вижу я: пуста полынья заветная. Одна только плавает царь-птица моя, гагарушка запоздалая, от своей стаи отсталая... Ровно осенило меня: на то и набрёл-де, о чём думал... Надо живьём, смекаю, взять! А птица куды чутка! На триста шагов не подпущает. Я на хитрость и пошёл. Взял жилу тонкую, крепкую, что на лески берут; в воде и не видать её. Изловил рыбку невелику, продел ей в жабры струну мою, к струне бечёвку привязал. Рыбку в воду пустил, другой конец бечёвки за колышек привязал и замотал некрепко, чтобы размотаться малость он мог, когда потянет птица... А колышек глыбоко в лёд забил. Сам далеко отошёл, на берегу, за кустами притаился. Почитай, часа три дожидался, пока гагарка моя успокоилась, вернулась на полынью, на воду села... А тута приманка моя в глаза ей бросилась... Рыбка-то поверху плавает, не может глыбоко нырнуть!.. Гагарка-то и заглонула её... Сразу, как они любят... Я тута и кинулся к полынье... Взлетела птаха, да нет! Леска-то не пущает... Опять на воду гагара пала... Уже ей был и выбросить из зобу рыбку заглоченную, да силы-возможности нету! Жадна, заглонула сильно... Я в ту пору за бечёвочку, потихонечку... помаленечку и потянул к себе красавушку, и в мешочек, и до дому её... А теперя тебе челом ударил удачей моей! В добрый час, коли примета добрая! Господину всея Сибири царь-птица и подобает... Такой, гляди, и в Питербурхе, у самово царя в евонной кунсткамере нету, хоша и охочь государь на диковины на всяческие.

— А... ты, видно, и тамошни порядки знаешь, парень? снова вглядываясь в Задора, спросил Гагарин. — Слышь... и сам ты мне штой-то приметен, равно бы я где видал тебя... а?

— И, князь-милостивец! Мало ли нас таких, корявых, по свету шатается?.. Все лапти на одну колодку ковыряны...

— Может, и так. Ну, за птицу спасибо, парень... Сысой-ко ты?.. Удружил. Я её, уж как хочешь, царю отошлю... Он, правда, любит такие диковины. Ты недаром помянул... И тебя не за...

— Ошшо пожалуй, дозволь слово молвить! — смело перебил Гагарина батрак, так что тот даже опешил и только молча кивнул головой.

— Ошшо есть штуковина... Слышь, вельможный князь, уж прямо для твоей чести! Уж ты её никому, ни царю, ни царице, ни красной девице не давай, не дари, себе одному бери! Вещь заветная... хоша и не от дедов-прадедов мне досталася... А получче тово, как я смекаю... Слышь, государь-милостивец, всё в ту же пору было, как я на счастье на твоё вышел в лес да в поле на добычу... И набрёл на курган на одинокий... Сразу признал, вижу: могильник стародавний... Копну, думаю... Заступ, как на счастье, со мною. Я к ему живо древо приладил, обошёл курган, снег сгребаю, примет ищу... И, гляжу, с одного боку уж рыли ево... Не то люди, не то звери лесные логово себе пробивали... Я тут и стал далей вкапываться... На вторы сутки до сердца дорылся. Камни открылись могильные. Отворил я дверной камень, а там костяк лежит... весь разбитый. И, окромя черепков да уздечек, окромя железа ржавого кругом, и не видать ничего. Думаю, побывали уже тута добытчики раней меня!.. Копаю себе, ворошу в мусоре заступом... Глянь, блеснуло чтой-то! Нагнулся, поднял, к свету поднёс... И вот гляди, што в руки тем, иным не попало... Што на твою долю в могильнике осталося, князенька.

Из своей кошёлки Задор быстро извлёк и подал с поклоном Гагарину что-то сверкнувшее прямо в глаза князю блеском старинного червонного золота.

Это была широкая головная повязка, вроде тиары, какую в древние века носили цари восточные, жрецы великие и верховные сановники персидские, мидийские и индийские раджи, надевая поверх тюрбанов или обвязывая вокруг шлемов в бою.

Овальные золотые пластины были связаны между собою золотыми кольцами, украшены тонкой резьбою, изображающей богов и сказочных животных.

Средняя бляха была украшена одной большою бирюзой, потемнелой, позеленелой от времени, носящей на себе два каких-то загадочных начертания, глубоко врезанных в камень, так что даже века не могли изгладить этих знаков.

Вся повязка наложена была на кожу, узкие концы которой когда-то могли завязываться узлом. Но теперь одного конца вовсе не было, а вся кожа полуистлела, заскорузла и только клочки её болтались, крепко соединённые с короной золотыми же гвоздями.

Даже привстал с постели Гагарин, потянувшись за диковиной, которую подал ему Задор, и стал разглядывать при свете свечи, взвешивать на руке, вглядывался в письмена на старом, потускнелом камне, на огромной, но теперь утратившей свою цену бирюзе. Чем больше вглядывался, тем больше убеждался князь, что эти знаки совершенно сходны с теми, какие начертаны на его рубине-амулете.

— Что бы это было?.. — словно про себя стал соображать он. — Пояс... Так мал, короток... Наручник?.. Так не похоже!.. Великану бы впору такой... На ногах тоже не носили... На голове, видно?..

— Вот, вот, милостивец! Верное твоё слово... Череп и лежал поверх этой штуковины... Кто там раней был, видно, обробел, когда кости мёртвые увидел, схватил, што поближе лежало, да и наутёк!.. А эта самая... корона царская и осталась. Не приметил он её под черепом... лежала до тебя, князь-воевода! Великое место твоё у нас, так и корона тебе! Исполати, господине!

И почти до земли снова поклонился Гагарину Задор, выпрямился, смотрит, словно хочет прочесть сейчас мысли князя.

А тот затих, задумался... То на корону поглядит, то на Задора, а про девушку, которая стоит недалече, и забыл на это время.

Потом, словно желая отогнать от себя какие-то заманчивые, но опасные мечты, даже плечами встряхнул. Обернулся к Задору и совсем ласково заговорил:

— Ну, парень... Ты мне по совести ответы давал, не крылся... И я тебе скажу, что было у меня на уме, что теперь стало... Разбойника Сысойку чаял видеть, про дела которого много слышать привелось... и всё — плохое... А ноне вижу, не таков ты, как мне наносили на тебя... Умён, вижу... Плут тоже не малый... И грехов, поди, на душе твоей не один короб, хотя и старых, да не малых!.. Но за исповедь твою, за смелую... за уменье, за удачу охотничью — всё прощается тебе, так и знай! До новой вины... Ежели ты и вправду решил честно послужить — не пожалеешь... А покуда... вот возьми от меня...

Тяжёлый вязаный кошель с рублёвиками, лежащий на ближнем столе, взял он и швырнул батраку, который на лету подхватил подачку и за пазуху спрятал её, твердя с поклонами слова благодарности.

— Не стоит, не стоит, Сысоюшко... Я у тебя больше ещё в долгу! Так и знай... Ну, а теперь, ступай с Богом... Я малость вздремну перед ужином... Ночь плохо спалося что-то... Досада, что моего горбуна-шута не взял я с собою. Как не спится мне, он сказки говорит... Я заслушаюсь — и сам не слышу, как усну... А теперь...

— Князенька светлый! А я на што? — неожиданно подхватил Задор и снова приблизился к постели от дверей, куда отступал с поклонами. — Спроси людей, все скажут: нет другова бахаря, как Сысойка Задор. Ложись, изволь, да прикажи только!.. Какую тебе... весёлую алибо страховитую? Быль стародавнюю али из Писания... Всё могу...

— Ну?! Да, ты клад сам по себе, парень!.. Давай, давай... Я вот прилягу... Гашенька, ты что стоишь всё! — вспомнил наконец и о девушке Гагарин. — Присядь с нами, послушай, что он тут станет...

— Я ево байки знаю, слышала! — с затаённой досадой, которая против воли овладела ею, проговорила девушка. — Он — мастак... Хоть ково заговорит... Уж послушаю и то! — присаживаясь на скамью у стены, словно нехотя согласилась она.

Ей показалось, что Задор решил сразу завертеть, забрать в свои руки князя. Она была уверена, что это ему удастся. И не знала: радоваться ли ей такому повороту дела, или грозит ей самой что-нибудь плохое со стороны мстительного, беспощадного человека, каким знала девушка своего друга.

А в это время Задор уже окутал заботливо ноги лежащему Гагарину одеялом, сам опустился тут же на пол, уселся по-восточному, откашлялся и спросил снова:

— Так, какую зачинать?..

— Какую сам хочешь... только бы позанятнее... Чтобы заснул я под твоё сказанье... Мне всё любо.

— Добро. Есть у меня сказочка... И не сказывал я её никому... Тебе скажу, князенька мой пресветлый... Слышь, давно дело было... в некотором царстве, в некотором государстве народился и проживал злой, великий чародей. Народился он от немца — знахаря, лекаря, пройдохи-аптекаря да от ведьмы бесстыжей дщери Вельзевуловой. Только немец хитёр был, выждал пору, как царица тово краю хрещёного брюхата была, рожать собралася, скрал у ней дитё рожоное, царевну-красавицу, а свово черномазаво детёныша и подложил на царское место... И росло исчадие Антихристово не по дням, не по часам, а по минуточкам... Месяц минул, вся пасть у нево зубаста стала, ровно у щуки, да говорить уже стал, да все словеса таковы нехорошие... И жрать мяса запросил, у кормилки груди прокусил, живой крови испил, только не померла бедная, еле отходили. А у тово зверёныша-дьяволёныша силы прибыло столько, што и сказать неможно! Трёх лет он, как парень большой, выровнялеи, шутки стал шутить негожие. Хватит ково за руку, рука вон, повернёт за голову — голова напрочь летит... А он присосётся губами, кровь живую пьёт, гогочет от радости. И запечалились родители, царь с царицею, как им быть с таким нещечком?.. Судили-рядили да и порешили. Построили терем крепкий, башню белокаменну, с подвалами глыбокими, туды засадили на цепях на тяжких чадушко нероженое. А он с тово ещё лютее стал, крови живой просит! И пускали к нему злодеев-душегубцев, кои на смерть были засужены. С ними тот царевич, Антихристов сын, и расправлялся... Да недолго так было. В едину ночь прилетел Змей огненный, полстолицы спалил, вдарил крылом, снёс полбашни, вызволил свово сынка-царевича наречённого. На трон ево посадил, а старого царя и царицы следов не стало нигде... И ни роду, ни племени их державного стародавнего. Все сгинули. Стал править новый царь в те поры. По виду ровно бы и человек. Только попов хрестианских не терпел, виду ихняво не сносил. Самово святейшаво вовсе убрал, других менять стал, насажал на приходах и повсюду слуг своих, тех же бесов, людьми переряженных... Стали те бесы народ мутить, от веры отбивать от стародавней... Святые книги стали портить... И обличье приказано было людям хрещёным менять... Помаленьку народ стали готовить, Бога бы он забыл, Антихристу поклонился, душу продал бы диаволу...

Говорит сказку Задор, а сам исподтишка на Гагарина поглядывает.

— А што, князенька, не скушна моя сказочка... Може, кинуть? — спросил он вдруг, остановив свой плавный, звучный рассказ.

— Ну, нет. Завёл, так уж досказывай... Послушаем! — отозвался тот, пытливо вглядываясь в неподвижное, загадочно-бесстрастное лицо Задора, на котором только глаза искрились зеленоватым светом.

— Доскажу уж... твой слуга. И, слышь, немало годов минуло... Забываться стала вера старая, было благочестие. Брат на брата пошёл в земле той хрещёной, усобица почалася... Иноземные цари было тоже на тово чародея пошли, почуяв, что за чёрные дела он затеял! Да тот и сам не промах. Станет по книгам своим по чародейным, по бесовским диаволу акафисты петь со всеми своими бесами, кои для глумленья ризы напяливали — и развеет вихрем рати вражеркие... Ни звон церковный, ни молитва, ни хрест — ништо помочь не могло супротив тово чародея. А питался он не только кровью живою по-старому. Сам суд чинит, сам к пыткам да казням присуживает, сам и казни вершит своими руками... А чуть голова у казнённого прочь отлетит, он тут и всосётся, пьёт кровушку во своё удовольствие... И полцарства, почитай, так извёл, тех людей, што за старую святую старину стояли... А вторая половина, слышь, сбиралась уже поклониться Антихристу, клеймо ево принять и поругаться над Господом Распятым, как оно в Писании есть сказано... Да не попустил Господь... Укрылся в некоторых дальних областях тово царства благочестивый некий человек, Орелко Будимирович по имени. И родом был он от тех старых государей земли, которых корень самый пытался Змий проклятый и чадо ево извести да выжечь... Вот, так пришло, што ослепил Господь очи зверю-владыке, сыну диаволю. Он того Будимирыча к себе приблизил, возвеличил, послал ево править в некую область — вотчину дальнюю, што за горами лежала высокими, за лесами тёмными, за песками горючими... А в той дале-дальней области немало собралося людей, кои не хотели старины решиться, зверю кланяться, душу загубить... По борам, по оврагам, по пещерам глыбоким крылися те люди. И в единой пещере сидел старец святой, што видел дваста и двадесять и два раза, как зима уходила, как весна налетала раскрасавица со своими пташками да зверюшками, с горячим, ярким солнышком да с привольицем степным, со зелёным!.. И была у тово старца книга великая, святая, стародавняя, а в той книге огнистыми азами начертано было заклятье тяжкое!.. И ежели то заклятье перед самим Антихристом прочесть — тот сгинет, не устоит, провалится в преисподню, в тартарары-тараринские, ко Вельзевулу, отцу своему, к Луциперу, деду окаянному... Давно бы хотел тот старец заклятье объявить, да, слышь, с зароком оно было дадено. Не всяк ево без вреда и говорить может... А должен найтись муж добрый, роду древнего, царского... Штобы все ево чтили... Штобы он веру древнюю почитал да боронил, новых затей диавольских сторонился... Тот и может заклятье прочесть, антихристова сына прогнать; сам может на ево место, на трон прадедов и пращуров своих воссесть людям на радость, вере на укрепление, себе на вечное прославление... А не спишь ли уж ты, князенька, от байки от моей не занятной? — вдруг снова задал вопрос лукавый бахарь.

— Дальше! — только и крикнул Гагарин. Он уже не лежал, а, приподнявшись, сидел на постели и слушал, словно боясь пропустить малейший звук, не отрывая глаз от лица, от губ рассказчика, как будто одного слуха недостаточно было для восприятия мудрёной сказки хитрого батрака.

— А дальше — всё ладно стало, князенька. Дошёл до тово старца мой Орелко Будимирович. Книгу ему старец дал, благословил на подвиг. И говорит: «Перва сила у чародея тово в очах. Помни то! Глянет он кому в очи, всё знает, што на уме у человека, и может мысли тех как хочет сам повернуть... Либо так заворожит, што и с места двинутся нихто, рукой не может шевельнуть — не то меча поднять!.. Так, перво дело, не гляди в очи огневые ты чародею тому, когда пойдёшь на нево! А второе дело — не думай ни о чём, коли станет тебя смущать он чудесами диавольскими. И баб нашлёт, и золота насыплет, и власть сулить станет. Скажет, што полцарство твоё будет... Не верь. Он улестит тебя, а потом и загубит, как других губил. Читай молитву, пока не обессилит чародей... И хто с тобою будут, пусть молются... А ослабеет окаянный — рази ево насмерть, тело сожги, пепел развей, только тогда и чиста будет земля святая от чар евонных!» Так учил старец тот Будимировича...

— Скажи, видал ты когда-нибудь... государя, Петра Алексеевича? — неожиданно прозвучал негромкий вопрос Гагарина. — А?.. Видывал?..

— Однова привелось! — быстро кинул ответ Задор и снова нараспев повёл свою сказку. — Вот, слышь, благословился Орелко мой, книгу взял старую-то, заветную, шелом-броню одел дедовску, заговорённую, меч-кдаденец при бедре. В путь тронулся на коне, на своём, на богатырском... А изо всех пещер, из лесов и оврагов тут и вышла рать-сила несметная, в одной руке крест, в другой топор, либо копьё там, али рогатина, и с пищалями, и с самопалами... Видимо-невидимо людей! А над тем воинством — силы небесны, ангелы белокрылы веют-реют, боронят рать Христову от злой нечистой силы, котору наслал чародей на Орелку с ево воинами с Божьими!.. Из песков пустыни ключи забили, поят путников. Из лесов звери выходят, сами в руки даются на ихнее пропитание. Пески зыбучие по озёрам золотыми песками рассыпаются, вот как близ озера Мунгальского, што Кху-Кху-Нор зовётся...

— Что, что!.. Какое ещё озеро с золотым песком ты помянул?.. Мунгальское?.. Где оно?..

— Пожди, дай одно кончу — другое довершу! — проговорил Задор и быстрее теперь рассказ повёл.

— Вот долго ли, коротко ли, добегли рати Орелковы с им самим и до столицы старой тово краю, где чародей государствовал... Всех слуг диаволих перебили. А чародей заклятья тяжкого не выдержал, сам скрозь землю провалился, сгинул. И стал мой Орелко царём. Славу прежнюю пращуров наново помянул да прославил. И доселе про нево песни поются и байки баются, што больно добёр был к люду хрещёному, спас веру старую от нашествия Антихристова! Сказки моей конец, мне пива корец! Пир задал царь новобранный, Господом избранный. Я там был, мёд-пиво пил. По усам текло, в кадыке сухо было! Не пожалуешь ли чево за сказочку, князь-воевода милостивый?

Этим обычным присловьем закончил Задор и умолк.

Молчал и Гагарин. Агаша, как во сне, не знала, что кругом творится... как ей понять и сказку дружка своего, и глубокое раздумье, граничащее с растерянностью, которое явно овладело вельможным гостем. Что-то произошло сейчас, чует она. А что, не может уяснить себе хорошо.

Задор меж тем тихо выпрямился, подошёл к дверям и вдруг приоткрыл их, хотя за ними раньше не слышно было никакого шума.

Только тонкий, звериный слух Задора мог уловить, что стоит и подслушивает кто-то за дверьми. И чуть не опрокинула раскрытая дверь этого любопытного, очертания которого темнели за дверью в полосе света, льющегося из опочивальни в неосвещённые сени.

— Хто тут? Што надоть? — сурово, хотя и негромко окликнул Задор.

Встревожился и Гагарин.

— Кто там?.. Кто смеет?.. — крикнул он.

— Я ж то есть... Я самый! — послышался голос Келецкого. — Тилько стал к порогу подходить, а тен хлоп и раскрыл... Я же ж мыслил залытать, мосце-ксенжа, може, час вечерю готоваць?.. И там чловек из Тобольску з пакетом... От царя же цидула есть... Я и мыслил...

— Пакет от ево царского величества?.. Сюда пусть несёт... И вечерю пускай там накрывают. Я уж спать не стану. Разбил мой сон вот этот балагур... На всё горазд... И плясать, и байки баять... И... Гляди, што мне добыл из могильника?..

Келецкий по знаку Гагарина взял и стал разглядывать корону, видимо восхищаясь её красотой и работой.

— Иезус Мария! — по-польски стал он восторгаться. — То ж есть цудо! Як дзивне!

Потом обратился к Сысою, словно хотел что-то спросить, но только окинул его взглядом и снова стал любоваться короной.

А. Задор сам подошёл близко к секретарю, неожиданно сложил руки, как делают католические монахи, и на чистом польском языке проговорил:

— Благослови, святой отец, чтобы Иисус Пресветлый ещё мне удачу послал. Хочу и на твоё счастье пойти, могильники искать — раскапывать. Много их в нашем краю.

Не сразу ответил Келецкий. Насторожился, даже зубы слегка оскалил, как крупный хищник, чующий опасность. Передохнул, овладел собою и особенно ласково ответил той же польской речью:

— Бог пусть благословит. Я не ксёндз, как почему-то подумал ты, брат. А ты католик разве, что так хорошо владеешь нашей речью?..

— Родился в Московии, от схизматиков... А бывал в Киеве, в Вильне... И, сдаётся мне, что там я видел твою милость... И не в кафтане мирском, а в сутане служителя Господня, у алтаря в коллегии отцов иезуитов... Ошибся, видно. Сходных людей много на свете. Прошу простить!..

И отступил к дверям, словно уйти собирается.

— Стой, стой! — приказал Гагарин. — Али забыл, про озеро ты помянул тут, про золотое... Хотел сказать мне... Я сейчас. Только вот бумагу посмотрю.

И князь обратился к Келецкому:

— Где же гонец? Зови. Тут он?

— В ближней горнице. Я в сей час!..

Вышел и сейчас же вернулся с драгуном, который подал Гагарину большой пакет с печатью Сибирского приказа на Москве. Кроме адреса, наверху была помета, гласящая, что в пакет вложено послание, писанное лично царём. По знаку губернатора, гонец вышел, а Келецкий взял у князя пакет, осторожно вскрыл, между бумагами нашёл небольшой, сложенный письмом лист, на котором темнели строки, писанные твёрдой рукой Петра.

Гагарин внимательно стал проглядывать это послание, а Келецкий, читающий по-русски легче и лучше, чем он говорил, в это время стал знакомиться с остальными бумагами, которые лежали в общем пакете.

Задор, пользуясь тем, что на них не обращают внимания, перекинулся взглядом с Агашей. И столько сложных чувств — глумления, гордости, ненависти и страсти слилось в этом взгляде, что девушка невольно подумала:

«Господи! Да сам-то он человек ли простой, каким кажется?! Не лукавый ли, на себя личину людскую принявший, вот, как в ево сказке сказано?..»

И, смущённая, незаметно выкралась из покоя, тем более что ей тоже надо было приглядеть за людьми, которые там, в большой горнице, накрывали стол для ужина.

— Особого ничего! — по-французски сказал Келецкому Гагарин, закончив чтение. — Денег надо... Мир с турками стоил много уже, и ещё вдвое-дать придётся... А тут сынка женить надо было... Недавно и свадьба пировалась, в Торгау. У тестя венчали Алексея с Шарлоттой, принцессой Вольфенбютельской — уродиной, с немкой кривобокой, рябою. Сам, пожалуй, не знает, зачем эта невестка ему понадобилась! За год вперёд я ему все четыреста тысяч почти отсыпал. А теперь ещё теребит! Не дал мне даже и оглядеться на новом месте!.. Я должен здесь у людей требовать, не зная, могут ли они дать! И на меня покоры падут... Не рад я уж, что и взял это место!

Так ворчал Гагарин.

Келецкий выслушал молча, потом, словно нечаянно вспомнил, спросил:

— А... что это за озеро... золотое... о котором ваше сиятельство вот этому человеку сказать изволили, когда он уйти хотел?.. Не имеет ли он связи с тем золотым песком, какой доставили вашему сиятельству здешние купцы с другими дарами, объясняя, что монгольские торговцы привозят его сюда и бухарские купцы и отдают, как плату, за ваши меха за сибирские?.. Этот песок они называли тоже озёрным золотом и речным. Недурно бы узнать, где эти реки с озёрами, и порыться в них.

— Сам знаю, что недурно. Вот и потолкую сейчас с этим балагуром. Он мудреный, хотя и выглядит простым слугой. Послушай, присмотрись. Мне хочется знать, что ты о нём мне скажешь.

И снова к Задору обратился Гагарин:

— Ну, детинушка, теперь твоя речь. Удачливый ты, скажу тебе. Про золото помянул, а тут царь из чужих краёв мне пишет, ему очень деньги нужны... И у нас их пока немного... Может, дашь нить, доберёмся до клубочка. Царя порадуем, он нас пожалует, и твоя тут доля будет... Говори... как называл ты озеро золотое-то?..

— Кху-Кху-Нор, князь воевода. Так ево звать...

— Слыхал и я что-то, как в Нерчинске сиживал. Да далеко то было. А где оно, знаешь ли?.. Повести людей туды можешь ли?..

— Куды путь держать — слыхал, знаю. Сам вести не беруся. А людей найти можно.

— Ну-ну, говори, что да как?..

— Пришлося мне, милостивец, по степям тута по окружным поколесить. Живал я и с мунгалами, и с каменными казаками, как их у нас прозывают... Ихней речи и по-навык. И от ихних слуг от пленных, от баранты, как зовётся по-тамошнему, услыхал я, што есть земля заповедная... Про тое землю иноверным и говорить не смеют бусурмане, чтобы не ведали чужие народы. И первый край такой — круг озера горного, што за Богдольским хребтом высоким лежит, среди степи безводной, Шаминской. И надо всё вверх по Тоболу плыть, до Зайсан-озера, и дале, пока река поведёт. А как река у источника кончится, горы переваливши, надоть степью день пятнадцать алибо и все двадцать идти... Тут и придёшь к Кху-Кху-Нору... И речки при ём, и берег евонный — сплошь золотым песком усеяны. Только отмывай да в мешки складывай... Так люди мне сказывали... И на наше, на сибирское, либо на хинское золото тот песок не походит. Светлее он зраком...

— И... много его там?..

— И-и!.. Берут уже века ево там, а всё не выберут!.. Да это што! Подалей — ошшо есть побогаче размывы...

— Ещё? — сразу отозвались оба, и Гагарин и Келецкий.

— Ошшо! Ежели от Кху-Кху-Нора на заход солнца поворотить, тут буде другое озеро великое, Лоб-Нор. А от того Лоб-Нору две недели ходу скорого до гор высоченных, Болордайских... Кажись, так их называли мне... Тут третье озеро, Иркеть, и город такой же, Иркеть-городок при озере... А из тово озера великая река Амун-Дарья выходит. Раней она в наше море, в Хвалынское лилася. А мунгалы да бухары взяли и переняли воду, пустили реку тое в своё море, в Мёртвое, алибо иначе в Аральское... Оттого степь стала, где раней было место Божие, не хуже, чем и рай земной, первым людям от Бога уготованный...

— Как ты это знаешь всё, парень?

— Люди ложь, и я — тож... За што купил, за то и продал... А про золото — верно знаю... Весною, как та Амун-Дарья из берегов выливается, широко разбегается, бухары и всякие иные люди тамошние воду ловят, коврами, сукнами её перенимают с илом и песком, мутную, тяжкую... А среди той мути — и песок золотой наваливается, горит на солнышке, ровно снег под лучами вешними... А как вода спадёт, по берегам роются, со дна песок да ил добывают, промывают, золото берут... Богатая река... И озеро всё златородное. Песок по берегам ево чуть не наполовину золотой. Оттого так богато и люди в тех краях живут, ни сеять, ни жать им ненадобно. Есть на што и хлеба купить, и людей кабалить! Нечистый недаром кровь свою пролил на землю, чтобы золото зародить!..

Умолк. И оба слушателя его молчат. Сказочные картины зареяли перед ними в воображении, особенно у алчного Гагарина...

— Добро... Разведаем понемногу... Благодарствую, Сысоюшко, што поделился со мною своими сказками и былями... Уж ты, гляди, и не оставляй меня... Что тебе тута, на слободе торчать? И то мне дивно! Ко мне в дворню не хочешь ли, а?..

— Челом бью твоей милости!.. Не ждал, не чаял такова... Да, слышь, государь ты мой, благодетель: толку тебе мало от меня, в дворне коли я буду. Так, на воле, я и на промысла пойду, и по людям потолкаюсь... И, глядишь, тобе же што ни есть занятное принесу да вызнаю... А во дворе сидючи в твоём, где и так челяди немало, чем тебе угожу?.. Не взыщи, што неладно, может, молвил... Там, как твоя воля.

— Вижу, понимаю — вольный ты сокол... Ну, добро и так... Летай, где хочешь! Меня не забывай... И я не забуду тебя... Авось и приладимся один к другому, а?.. А ты куда ходила, красавица? — обратился он к вернувшейся Агаше. — Что гостей кинула?

— Милости просим, князь-воевода! Столы готовы. Вечерять не изволишь ли?..

— A-а!.. Ладно. Поесть и то надо... А то на ночь и сна не будет, коли не поешь. Идём, идём...

Не узнать теперь просторную, но простую горницу в доме попа Семёна. На другой же день, следом за князем, чуть не целый обоз явился в слободу Салдинскую. Посуду привезли, бельё тонкое столовое и постельное, ковры, бочонки вин и квасу, любимого князем.

Стены бревенчатые и не видны сейчас под коврами. Скамьи, как в царских теремах, сукном устланы, на полу — ковры. Стол покрыт камчатной скатертью, тканной лучшими мастерицами в Голландии, с вензелями князя. Для него самого — обычный, золотой прибор, тарелки, кубки, ножи с вилками поставлены и положены, а для попа с дочкой и для Келецкого с Трубниковым — попроще, серебряное всё, чеканное, тонкой работы приготовлено.

Людская изба в поварню обращена, челядь поповская разбрелась куда попало. И целый ад на этой поварне. Повар князя с поварятами там чуть не с рассвету до поздней ночи что-то стряпают, варят, жарят, как будто надо не пятерых людей прокормить, а целую роту голодных ратников... Широко все привыкли делать вельможи в эту пору, для них благодатную, когда со всей земли что есть лучшего, чуть не даром доставалось им, владыкам над тысячами и десятками тысяч покорных, безответных рабов...

Бесконечный, обильный ужин, сдобренный дорогими, сладкими и крепкими винами, подходил уже к концу. Поп Семён, совсем опьянелый, восхвалял Келецкому прелести вдовы-просвирни, заявил, что сбирается после трапезы навестить её, и звал с собою нового приятеля, успевшего расположить к себе и отца девушки, и её самое.

Трубников, тоже под хмельком, молчал, ел всё, что подавали, пил много и не сводил глаз с красавицы, так что Гагарин даже стал подтрунивать над своим телохранителем, не то шутя, не то ужаленный настоящей ревностью.

Сам князь, насытясь вдоволь и подогрев себя не одним кубком вина, стал весел, разговорчив, рисовал Агаше блестящие приёмы у царя в его новом Парадизе и в Москве, вышучивая знатнейших сановников, имена которых были известны даже и в этой сибирской глуши, трунил над прекрасными и непрекрасными дамами и девицами, которые бывают на ассамблеях. Самые откровенные истории о любовных приключениях Петра, Екатерины и всех придворных кавалеров и дам сыпались, как из мешка. Этими историями, картинами распущенности и разврата Гагарин словно хотел и в девушке воспитать навык к этому да и себя подогреть посильнее, чувствуя, что слишком велика разница лет и сил у него самого и у его новой, юной и прекрасной возлюбленной.

За каких-нибудь два дня князь успел убедиться, что девушка сильно захватила его, как уже давно не увлекала ни одна женщина, ни из числа опытных, искусных прелестниц, ни из «честных» наложниц, каких он находил среди московской и питерской знати или брал среди своей бесчисленной женской дворни.

«Эх, кабы эту Агашу мне да лет на десяток раней Бог послал!» — невольно думалось Гагарину.

И он всё тревожнее стал ловить безмолвные взоры восторга и страсти, которые посылал Трубников девушке, получая в ответ сдержанные полуулыбки и быстрые, огненные взгляды.

Описывая сказочное богатство своего московского дворца, где стены и полы зеркальные, а под прозрачными полами плавают в воде золотые рыбки, где позолота горит на каждой вещи, стоящей в покоях, где мрамор, яшма и янтарь врезаны узорами в колонны и стены снаружи и внутри, где зимой и летом цветут в оранжереях редкие растения и цветы, наполняя ароматом воздух, где виноград, персики, лимоны и апельсины зреют в фарфоровых кадках, привезённых из дальних восточных краёв, Гагарин вдруг остановился, поймав слишком выразительный взор, который метнула Агаша красивому офицеру-юноше, и обратился с показным дружелюбием к Трубникову:

— А, слышь, Феденька, забыл я спросить, как поживает твоя метресска, капитана твоево супружница, с которою ты так скоро спутался? И молодец ты, Федя! Зря не тратишь часу! Сколько уж их у тебя на моих глазах перебывало!.. Али мыслишь: «Бей сороку-ворону, нацелись и в белу лебёдку!» Хе-хе!.. Ну, не соромься, ровно девица красная... Ты же воин. Такая у тебя и повадка. Где присел, там и ночь провёл! А, гляди, баба-то пришилась к тебе? Парень ты пригожий... Теперь заплачет, как тебе придётся в поход идти...

— В поход? Какой такой поход, ваше сиятельство? Не слышно пока о походе... Разве ваше сиятельство желаете меня от себя отослать в армию, которая с государем против шведов сражается?.. Тогда, конечно...

— Нет! От себя зачем мне отсылать! Для меня и в поход тебе придётся снаряжаться... Не бойся, ненадолго. Кто тут останется, не умрёт!.. И дело поручить тебе хочу прибыльное, знатное. На золотое озеро, на разведки пошлю. Тут ко мне вести пришли, что можно на том озере руками золото загребать. Вот и поглядишь-поразведаешь, где то озеро?.. И правда ли всё, что толкуют про него. Может, себе мешок-другой нагребёшь песку золотого... И на мою долю горсточку припасёшь. За всё спасибо скажу...

Говорит князь, а сам то на Трубникова, то на Агашу поглядывает.

Трубников и рад блестящему поручению, и словно не хочется ему собираться никуда. А девушка?.. Даже жаль стало пожившему сластолюбцу своей подруги, почти подневольной, такая печаль вдруг выявилась на её нежном подвижном лице.

Ухмыляется про себя Гагарин, сам думает:

«Ничего! Потерпи! Сперва я сам вволю понатешусь с тобою, красавица... А там уж, как поостыну... Пожалуй, хоть и с Федькой, взаправду обвенчаю вас. От ожиданья ещё горячей охота разгорится в тебе да и в нём, в хорошуне этаком!»

Не знает Агаша мыслей нового господина своего. И печально кончается для неё ужин и вечер, начатый было так хорошо и весело...


* * *

— Что печальна так, ясочка? — спрашивает девушку Гагарин, уже готовясь на заре отпустить её в светёлку, куда для соблюдения приличий уходит всё-таки Агаша перед появлением камердинера.

— Так, ничего, князенька. Не печальна я...

— Может, устала? Не по себе, может? Недужится, а?

— Нет... так... не знаю! — звучит негромкий, безучастный ответ.

— А сдаётся, я знаю, что за причина печали девичьей. Весела была, покуль не услыхала, что отсылаю за делом я Феденьку... Верно, а? Признавайся, красавица, приглянулся парень?.. Кудрявый, краснощекой... Не мне, старику, чета... а?

— Помилуй, государь! И ни в жисть! Да нетто...

Бормочет отговорки, а сама вся алеет девушка.

И стыдно ей, что подглядели её тайну, и чует грозу близкую в ласковых выпытываньях князя. И для себя беду и, главное, для него, для офицера-красавчика, который сразу вытеснил из дум и сердца Агаши даже образ бесшабашного и властного Задора. Торопливо, словно желая отогнать ревнивые подозрения всемогущего начальника, Агаша решительно заговорила:

— Уж коли заприметил... уж я не потаю... Сосёт моё сердечушко печаль-тоска тяжёлая! А той тоски причина в тебе, князенька. Вот, меня ты корил, не ласкова я, как ты хочешь, с тобою застенчива... А у меня одно на уме: недолго потешишься с девушкой... Погостишь ещё денёк-другой, к себе вернёшься. Меня и не помянешь! Я со стыдом своим тута остануся... А ты там... у тебя тамо, видела я... Есть сударушка... Издалека привёз... Две, бают. Да одна, белёса така!.. Та... неказиста... не боюся её... А вот другая... Не наша, не русская. Французинка, слышь... Я уж вызнала... Шельма, потаскушка... А обвертела тебя, сказывают, ровно зельем опоила!.. Уж коли прознает она про меня, и не пустит тебя к нам, в слободу... Вот в чём печаль моя... а не то...

Слушает, верит и не верит князь.

Неужели и в самом деле он успел чем-нибудь внушить такое чувство этой молодой красавице? Правда, могуч и знатен он, и ласков очень был к девушке... Конечно, если не её невинность, — так думает Гагарин, — она бы поняла, как слабы и недостаточны его ласки...

Эти мысли сразу отогнали ревнивую тоску и раздражение, которое целый вечер сверлило душу князю. Улыбаясь самодовольно, он совсем уж весело и ласково обратился к девушке:

— Милуша ты моя... Дитя моё любимое! Совсем ты дитятко неразумное!.. А ещё я думал, что ты девица дошлая... Ничево оно и лучше так... Слушай, верь мне: уж много лет никого я так не любил, как ты мне мила стала... И ублажать тебя буду, и никого не пожелаю другой... Лишь бы ты мне верна была, молодых не подманивала... Слышишь? А эту... французинку мою... Уж коли так, я её и домой послать могу... Пожди только. Она — девица хорошая. Мне была покорна во всём, честно в моём дому жила... Так и обижать её не за что. Я помаленьку... стану ей поговаривать... А там... и с Богом! Но верить мне должна, девушка: одна ты у меня теперь, одна и будешь... Хочешь отсюда ко мне повезу?.. Живи со мною полной хозяйкою...

— Што ты, князенька! — с неподдельным ужасом вырвалось у Агаши. — Штобы я, отца покинувши, как девка гулящая в чужом дому?! Да и батюшка убьёт меня скорее... Тут у нас... уж ничего не поделаешь!.. Вышел грех, да в своих стенах!.. А тамо?! Я захирею от стыдобушки. Нет, и не говори тово!..

— Мда... ты права. Туда тебе не за чем... У отца оставайся! — в раздумье согласился Гагарин. — А я частенько наезжать-гостить стану. Не далече оно... Увидишь, как я беречь да холить буду тебя, касаточка.

И разнеженный, растроганный искрой неподдельного чувства, которое прозвучало в голосе Агаши, он осыпал её без конца ласками, где нежность отца смешалась с запоздалым пылом немолодого любовника...

Загрузка...