Евгений Захарович Воробьев (Художник О. Верейский)

«Язык» мой — враг мой


Капитан выслушал рапорт, помрачнел и сказал с тяжелым вздохом:

— Ну и дела-а… Хочешь — живи, хочешь — за борт прыгай.

Если бы капитан на свой манер обругал Бекасова «тюрей» или как-нибудь еще, у того отлегло бы от сердца. Но капитан даже ни разу не ругнулся.

Он молча достал папиросу и закурил жадно, подолгу затягиваясь. То, что капитан забыл угостить разведчиков, тоже было плохим признаком. Значит, он вконец расстроен.

Бекасов виновато переступал с ноги на ногу и очень внимательно рассматривал свои сапоги. Фоминых, большой и нескладный, то и дело одергивал сзади гимнастерку, ощупывал бегающими, суетливыми пальцами пряжку ремня.

Капитан Квашнин досадовал на себя за то, что несколько легкомысленно обещал командиру дивизии прошлой ночью «языка». Следовало учесть, что немцы напуганы двумя последними вылазками и приняли меры предосторожности.

Сержант Бекасов думал о том, что подвел командира самым постыдным образом. У него было такое ощущение, словно он нахвастался, как мальчишка, наобещал, а потом ничего не сделал. Больше всего он боялся, что ему не позволят сделать третью попытку и, не дай бог, поручат дело кому-нибудь другому.

Фоминых тоже было не по себе. Он думал о том, что зря затеяли поиск в тяжелый день, каким считал понедельник, но сказать об этом капитану не решался. Фоминых виновато покашливал в кулак, снова хватался рукой за пряжку ремня, опасаясь, как бы она по всегдашней дурной привычке не съехала набок.

В ночь под прошлую среду Бекасов и Фоминых перерезали провод, чтобы подкараулить телефониста. Способ очень простой: он пойдет по шестовке в поисках обрыва и попадется к ним в руки.

Они в самом деле захватили немца живьем. Но когда уже было рукой подать до нашей проволоки, немцы заметили разведчиков, открыли огонь и убили пленного, которого Фоминых тащил на спине.

— Продырявили «языка», — сокрушался тогда Фоминых. — И фляжку в двух местах пробили. Вся вытекла, до капли.

— И до чего подлый народ эти фашисты! — сказал в тон ему Бекасов. — Оставили группу обеспечения без водочки. Хлебнуть с горя и то не дали…

— Хороши шутки! — мрачно сказал Фоминых. — Полная фляжка!

Минувшей ночью Бекасов и его группа обеспечения снова ушли за линию фронта, перерезали толстый штабной провод в девять ниток и устроили засаду.

На этот раз немцы отправились на поиски повреждения под охраной броневика. Бекасову очень хотелось ввязаться в драку, но в разведке он работал без азарта, не горячился, а потому отказался от этой затеи, тем более что противотанковой гранаты у него с собой не было.

— Так и пришли с пустыми руками, — закончил Бекасов невеселый рапорт.

— Раз на раз не приходится. — Капитан внимательно поглядел на разведчиков, которые стояли понурив головы, и строго добавил: — А нос вешать нечего. «Язык» от нас не уйдет, и доставите его именно вы. Так и знайте! Вы, и никто больше.

— Понятно, — поспешил заверить Бекасов, просияв. — И насчет носа тоже понятно.

Ночью Бекасов долго ворочался с боку на бок. Впервые за всю войну он не смог заснуть, когда имел на это право.

Перед утром Бекасов, так и не осиливший бессонницу, растормошил Фоминых:

— Вставай, Тихон Петрович, дело есть.

— Что случилось? — испуганно спросил тот, садясь на хвойной лежанке и протирая глаза.

— План приснился мне дельный. Придумал, как фрица перехитрить. Пришло время нам сниматься из этого блиндажа.

— Ночь еще не вся… — Фоминых обиженно засопел и обдернул рубаху.

— Курортничать больше нельзя. — Бекасов уже собрал свой вещевой мешок. — Так что собирайся, поскольку ты — группа обеспечения.

— Как бы луна не подпутала. Она еще дня три…

— Одевайся, одевайся. С луной мы как-нибудь поладим, — перебил Бекасов.

Фоминых знал, что спорить с Бекасовым бесполезно, а поэтому покряхтел, повздыхал и нехотя начал одеваться.

— А не тринадцатое число сегодня? — спросил Фоминых подозрительно и перестал натягивать штаны.

— Четырнадцатое, — успокоил его Бекасов. — И понедельник тоже, слава богу, прошел. Так что одевайся. И черная кошка нам дорогу не перебежит — за это я ручаюсь.

Ночью Бекасов и Фоминых отправились на промысел, за линию фронта. Накануне сержант доложил свой план капитану Квашнину, тот одобрил его и сам проводил разведчиков в путь-дорогу до прохода в минном поле.

— Ну, ребята, малых льдов! — сказал на прощание капитан.

Напутствие полярных моряков прозвучало довольно странно на поляне, поросшей редким ельником, на весьма сухопутной Смоленщине.

Ночь выдалась темная: молоденькая луна заплуталась где-то за облаками. Немцы жгли ракеты, пытаясь неживым светом раздвинуть черноту ночи.

Разведчики благополучно добрались до шестовки и зашагали вдоль нее, подальше в тыл. Провода не было видно, шли наугад, от шеста к шесту, торопясь дойти до лесочка.

Бекасов выбрал место для засады. Он решил обмануть немцев: перерезал провод, взялся руками за концы и принялся то соединять их вместе, то вновь разъединять. Где-то в трубке, приложенной к уху немца-телефониста, в эту минуту начало циркать, будто провод перетерся и, раскачиваемый ветром, то дает контакт, то не дает.

Фоминых, как всегда, устроился в засаде с удобствами. Он подстелил на мокрый снег хвойных веток и улегся за корягой, у вымерзшего болотца.

— А места-то здесь зайчиные, — неожиданно сказал Фоминых, наклоняясь к самому уху Бекасова. — Тут хоть по чернотропу, хоть по пороше за косым ходить. И зимой по сугробам тоже хорошо. Ну а сейчас срок охоты уже вышел… — Фоминых помолчал и потом добавил, сокрушаясь: — Чудно́! На зайцев и то в мирное время сроки заводили. А сейчас на людей без сроков охотятся.

Бекасов удивился словоохотливости Фоминых: обычно тот часами лежал в засаде, не проронив ни слова, а на вопросы отвечал коротко, односложно.

Бекасов лежал на хвое и смотрел вверх, в темное, беззвездное небо. Холодная ночь в засаде всегда становится еще более холодной.

Фоминых дважды ползал к месту обрыва и долго играл концами провода. Сонливый и вялый на отдыхе, в деле Фоминых был подвижен и предприимчив.

Немец, надсмотрщик, все не показывался.

— Ленивые, дьяволы! — не удержался наконец Бекасов и принялся ругать немецких телефонистов, будто это ему должны были наладить связь.

Разведчики уже отчаялись кого-либо дождаться, когда вдали замигал фонарик.

Как Бекасов и предполагал, телефонисты пришли вдвоем.

На немца, шедшего впереди, набросился Фоминых. Он вырос как из-под снега и расправился с ним быстро и бесшумно.

Бекасов бросился под ноги второму и свалил его. Немец сопротивлялся отчаянно, но ему мешала катушка с кабелем на спине, да и не так легко было устоять против широкоплечего Бекасова, хотя боролся тот одной рукой, потому что другой крепко зажал немцу рот.

Подоспел Фоминых, и через минуту телефонист лежал со связанными руками, с кляпом во рту и с забинтованным подбородком, словно у него болели зубы.

Немец лежал на снегу и тяжело дышал. Он долго артачился, не хотел подыматься на ноги и идти с разведчиками. Он уже понял, что его обязательно хотят взять живьем, что его жизнью дорожат, а потому капризничал и упирался.

Бекасов нарочно громко заговорил с Фоминых. Он не видел лица немца, но, судя по тому, как тот перестал сопеть и насторожился, понял: немец кое-что понимает по-русски.

— Пожалуй, придется фрица прикончить, — внятно, повысив голос, сказал Бекасов. — В куклы с ним, что ли, играть?

Пленный послушно вскочил на ноги.

Так они и двинулись в обратный путь — впереди всевидящий, не признающий компаса Фоминых, за ним на поводу немец со связанными руками, сзади Бекасов.

Ночь была такая темная, что не было видно снега под ногами, не видно кисти руки, протянутой вперед. Но Фоминых обладал кошачьим зрением, шел он быстро, уверенно. Никто не мог сравниться с ним в искусстве ходить и воевать ночью.

Когда немец слишком громко сопел или шаркал ногами, Бекасов призывал его к порядку легким подзатыльником.

«Язык» был доставлен, как выразился Фоминых, «в исправном виде» и сдан капитану «на ходу», даже с катушкой кабеля в пунцовой обмотке. Катушку пленный так и приволок на спине — зачем же пропадать добру?

В блиндаже Квашнина при свете «летучей мыши» Бекасов мог наконец как следует разглядеть немца. Бекасов спросил у переводчика, как зовут немца, и записал имя в книжечку. Он вел список своих «языков», и все они значились под именами: Курт, Вилли, Рихард, еще один Курт, Фриц, Хельмут, Михель, Адольф и еще один Рихард.

Бекасов, выяснив, что немца зовут Карлом, потерял к нему всякий интерес. Все равно, кроме «капут», «цурюк» и «хенде хох», Бекасов не понимал по-немецки ни слова.

1943

На тот берег


Никогда еще комбат Желудев не был так зол на луну, как сейчас. Она повисла на почти безоблачном небе, подобно осветительной ракете невиданной силы и живучести.

— Зря!.. — укоризненно сказал Желудев, обращаясь то ли к своим саперам, то ли непосредственно к небесному светилу. — Вот уж действительно — ни к селу ни к городу…

Желудев передернул плечами и ушел в избу, сильно хлопнув дверью.

Штаб батальона расположился в крайней избе. Из садика, огороженного ивовым плетнем, открывался вид на реку Проню, ставшую сегодня линией фронта, и на оба берега: восточный — отлогий, песчаный и западный — холмистый, поросший лесом.

Трепетные тени падали от плетня, от крыши, от голой худосочной яблони. Под яблоней находился наблюдательный пункт батальона.

Чернота теней подчеркивала силу света, который посылала полная луна цвета новенькой медной гильзы. Река, берег, дорога и деревушка на косогоре — всё было залито светом.

Луна посеребрила реку и сделала отчетливой линию восточного берега, в то время как противоположный берег, поросший ельником, оставался в тени.

Фашисты были настороже и, как только замечали на берегу что-нибудь подозрительное, открывали сильный огонь.

Желудев послал к реке две группы разведчиков: одну — на поиски брода, другую — на поиски лодок и переправочных средств.

Брода найти не удалось: по словам жителей, редко в какой год он вообще существовал. Недалеко, выше по течению, Проня принимает два притока и сразу берет большую силу.

— Демин и тот воды досыта нахлебался, — доложил командир отделения Григорий Орел и оглядел всех смеющимися глазами. — Не хватило бедняге росточка.

Демин был худой верзила, ста девяноста двух сантиметров роста, самый высокий в батальоне.

Все улыбнулись, и только Коршунов стоял хмурый и озабоченный. Он считал шутки сейчас неуместными.

Лодок и плотов найти тоже не удалось. Саперы под командой младшего лейтенанта Коршунова обшарили весь берег, обошли задами, огородами всю деревню — ничего, кроме полузатопленной изувеченной плоскодонки.

Коршунов стоял с виноватым видом, точно это он недосмотрел за фашистами и позволил им угнать на тот берег всю флотилию деревенских рыболовов, точно по его, Коршунова, вине батальон лишен сейчас всяких переправочных средств и стрелки́ не смогут с ходу форсировать реку.

Коршунов, кряжистый и солидный, сорока двух лет от роду, в начале наступления был старшиной. И сейчас, в офицерском звании, он никогда не расставался с топором и малой саперной лопаткой, потому что без них — как без рук.

Он был нетороплив в движениях и словах, но всегда все успевал, делал все быстро, и удача сопутствовала ему.

Тем более он был огорчен сейчас, когда знал, что дело решает каждая минута и что стрелковые роты с пулеметами, минометами и всем хозяйством нужно переправить через реку до рассвета, пока фашисты не успели как следует закрепиться на том берегу.

Желудев не задавал Коршунову никаких вопросов: он был уверен в его находчивости и старательности.

— Что ж, придется сколачивать плоты, — сказал Желудев мрачно. — Только вот как в срок уложимся? А тут еще луна бестолковая, не ко времени. Не дадут, гады, работать на берегу… Ну да как-нибудь, не впервой!

Начинать рубку и сплотку, когда стрелки́ вот-вот должны появиться в деревне, и всем некогда, и все торопятся на тот берег, было не очень весело.

— Тут старичок местный, Данилой Ивановичем кличут, вас на улице дожидается, — сказал Коршунов нехотя. — Хвалится — может переправу быстро наладить.

— Как же это?

— А кто его знает! Секретничает. Говорит — только капитану могу свой маневр доверить.

Желудев торопливо вышел из избы, отсутствовал минут десять и вернулся вместе с Данилой Ивановичем.

Тот был в рваной, грязной поддевке.

Войдя в избу, он поспешно снял картуз с помятым, общипанным козырьком. Но держался старик с достоинством и всей своей выправкой показывал, что он солдатского роду-племени.

Спутанные волосы его были тоже неопределенного цвета и напоминали паклю. Борода забыла о существовании ножниц и расчески: казалось, волосы растут отовсюду — из ушей, из носа и даже изо рта.

Желудев сел за столик, разгладил рукой карту.

— Будем переправляться на воротах, — сказал он и, торопясь предупредить всеобщее недоумение, пояснил: — Да, да! На обычных воротах.

Желудев опять разгладил карту. Он низко склонился над новеньким серовато-зеленым, в голубых прожилках, листом полуверстки. [1] Затем порывисто встал, с шумом отодвинул скамейку, но сказал спокойно, не повысив голоса:

— Ворота перенесем по ивняку, южнее деревни. Противник той дороги не просматривает, прицельного огня не ведет.

Желудев обычно ругал фашистов последними словами, и «гады» было самым безобидным в этом словаре. Но, разрабатывая операцию, он всегда говорил значительно и строго: «противник».

Данила Иванович стоял по-прежнему без картуза, но смотрел гордо.

Через минуту они шагали вместе с Коршуновым по деревне от дома к дому и осматривали ворота. Попадались жидкие, нестоящие, но были и добротные, надежные — только снять с петель, дотащить до реки, и на них спокойно может грузиться расчет со своим «максимом». [2]

Коршунов шел как будто не торопясь, вразвалку да еще и цигарку свертывал на ходу, но пойди поспей за ним! Дед Данила бежал рядом вприпрыжку и на ходу рассказывал:

— Совсем хотел фриц обезлюдить деревню. Мы в лесу от него схоронились. Он и деревню хотел казнить, да вы аккуратно подоспели…

Коршунов слушал Данилу Ивановича, но не выказывал особого интереса или сочувствия, которого тот ждал, — Коршунов был обижен давешним недоверием старика. Нашел с кем скрытничать!

Вдоль деревенской улицы тянулась шестовка. Быстро же отступили фашисты, если не успели смотать провод и собрать шесты с железными наконечниками.

Коршунов выдернул один шест, напоминающий длинное копье, ударил им о землю и сказал удовлетворенно:

— Пойдет!

Не прошло и часа, как шестнадцать ворот были готовы к переправе. Половинки ворот решили для устойчивости связывать по двое, и немецкий провод оказался здесь весьма кстати. Немецкие шесты тоже пригодятся…

Желудев сам облазил весь берег и выбрал место для переправы: ивняк подступал там почти к самой реке.

Желудев все поглядывал в тревоге на небо. Погода, к счастью, улучшилась: свежий северный ветер гнал тучи. Лунный свет пробивался лишь сквозь дымчатые окна в тучах.

— Жмать надо, жмать! — подгонял саперов Желудев.

Он с удовольствием твердил это неправильное, но энергичное словцо.

Домохозяева помогали саперам как умели, сами перетаскивали ворота к реке.

Только Тихоновна, жена Данилы Ивановича, отнеслась к его затее неодобрительно:

— Ворота снимать! Виданное ли дело? До чего додумался, старый дурак!

— А у тебя что, корова со двора уйдет? — спросил Данила Иванович не без ехидства.

Корову угнали фашисты, и Тихоновна до сих пор не могла прийти в себя от горя.

Данила Иванович хорошо знал шумный, но уступчивый характер своей старухи, и кончилось тем, что она сама помогала тащить ворота к реке.

Данила Иванович суетился больше всех, совсем загонял своего связного, внучка Кастуся, и даже покрикивал на бойцов.

— Приказ выполнили и, можно сказать, перевыполнили, — доложил вскоре Коршунову дед Данила, взяв руки по швам.

Стрелковые роты подтянулись к двум часам ночи и, минуя деревню, спустились к реке.

Погода шла на улучшение: рваные тучи сгустились и надежно закрыли луну своей черной толщей.

На реке против деревни Желудев поднял переполох. На берег притащили несколько обструганных бревен и оставили их на виду у самой воды. Григорий Орел и Демин подползли к брошенной немцами пушчонке, повернули ее дулом к реке, укрылись за щитом и начали бить по нему обухами, подражая перестуку топоров.

Немецкие ракеты повисли над водой, и минометы зачастили так, точно фашисты решили запрудить реку осколками или нагреть ими ледяную ноябрьскую воду.

Тем временем в шестистах метрах ниже по течению уже отчаливал от берега первый плот.

В последнюю минуту на ворота, связанные проводом попарно, прыгнул с берега еще один человек с шестом. Он прошел по плоту на цыпочках, будто от этого становился легче.

— А ты чего на том берегу забыл? — строго спросил Коршунов, признав в пассажире деда Данилу.

— Надо же кому-нибудь пустую посуду обратно гнать…

Данила Иванович не выпускал шеста из рук до рассвета и ушел, когда на тот берег переехали девушки с санитарными сумками, походная кухня и были переправлены ящики с патронами и прочие боевые припасы.

Фашисты обнаружили переправу только утром, когда она опустела. Два «юнкерса» покружили над плотами, сбросили на всякий случай несколько бомб, расщепили и изрешетили с десяток ворот.

Желудев и его саперы с того берега в деревню уже не вернулись, но через два дня пришли другие и, сославшись на приказ какого-то полковника, начали мастерить ворота.

— Вышел по дивизии приказ: всем пострадавшим от переправы справить ворота, чтобы дворы не стояли настежь, — сообщил старший плотничьей команды, черноусый низенький сержант; он был почти одного роста со своей большущей пилой.

Саперы плотничали два дня, и все это время Данила Иванович от них не отлипал.

Когда ему сколотили ворота и Тихоновна вынесла бойцам угощение, дед тоже пристроился к ним, но сам не ел, больше давал советы.

— Ты ложкой, ложкой маневрируй! — наставлял он сержанта. — Маневр в нашем военном деле — первая статья.

И дед, уже в третий раз, принимался рассказывать о переправе:

— Думали, совсем наша деревня Холмичи забытая. А мимо нее, оказывается, и лежит главная дорога для нашего войска. Здесь-то ее, Проню, и форсировали.

С некоторых пор Данила Иванович очень пристрастился к слову «форсировали» и употреблял его часто и не всегда к месту.

— А как, спрашивается, мы ее форсировали?

— Опять форсишь? — прикрикнула на старика Тихоновна. — Садись уже снедать, вояка, прости господи…

— А чем не вояка? — запетушился дед и подмигнул саперам, как бы говоря: «Что она, штатская старуха, понимает? Мы-то люди военные. У нас свои разговоры».

Перед вечером саперы ушли. Пилы они взяли на плечи, винтовки висели за плечами.

Провожали их всей деревней.

Новенькие, свежеобструганные ворота весело смотрели вслед саперам. Белизна молодого теса казалась почти сверхъестественной рядом с ветхими избами, которые почернели от времени и ссутулились по-стариковски…

1943

Бутылка из-под лимонада


Все ушли, и человек остался в окопе наедине с ветреным вечером.

Не с кем перекинуться словом, некому дружески протянуть кисет с махоркой, нет никого, кому в случае нужды можно доверить свою последнюю просьбу.

Стебли травинок колышутся на уровне глаз — пожухлая трава, зимовавшая под снегом.

Терехов сидит в сыром глубоком окопе, на опушке березовой рощи, с юга вплотную подступающей к Можайскому шоссе.

Снег виднеется только на той стороне шоссе, на склоне холма, обращенного к северу. Снег давно потерял белизну, он лежит, подточенный водой, похожий на грязную пену.

Когда совсем стемнело и на небе обозначились первые звезды, в гости к Терехову наведался его сосед Ксюша. Так во взводе прозвали Ксенофонтова.

Ксюша молча уселся на бруствере, свесив длинные ноги в тереховский окоп, и свернул самокрутку.

Полковая разведка предсказала атаку немецких танков на раннее утро. И хотя Ксюша клялся и божился, что танки пойдут южнее рощи, на душе у Терехова было тревожно. Да и сам Ксюша был серьезнее обычного, не балагурил. Он выкурил самокрутку, не проронив ни слова, пряча огонек в рукав.

— Звезды-то сегодня какие… — сказал наконец Ксюша, вглядываясь в небо, и вздохнул.

И хотя звезды на небе были такие, как всегда, Терехову они тоже показались краше, чем обычно.

Ксюша, не прощаясь, направился к своему окопу через шоссе. Он не прошел и десяти шагов, а ночь уже затушевала его долговязую фигуру.

Терехов выгреб со дна окопа несколько касок воды, поправил подстилку из жердей, хвойных веток и встал, прислонившись к стенке. В окопе пахло сыростью.

«А может, Ксюша прав? Что же тут невероятного? Танки пойдут южнее, с другой стороны шоссе, а я спокойненько просижу в окопе».

Было необычайно приятно думать так.

В земляной нише на хвойных ветках — тереховский арсенал.

Терехов протянул руку, нащупал в нише связку гранат. Днем он накрепко перевязал их обрывком провода: четыре рукоятки в одну сторону, пятая — в обратную. Вот за рукоятку этой пятой гранаты, поставленной на боевой взвод, и надо браться при метании.

Тяжела эта связка до невозможности. Далеко никак не забросить, а ведь ее полагается бросать из укрытия. Уж на что Ксюша, черт длиннорукий, не хилого десятка, но и тот, когда первый раз примерился к связке, разочарованно прокряхтел.

«Пожалуй, молодому Ивану Поддубному она пришлась бы по руке, — сказал Ксюша. — А в нашем взводе такие силачи не водятся».

Забрел во взвод слушок, что скоро пришлют не то ружья какие-то особенные, крупного калибра, не то особые гранаты, которых танк боится. Где же они, эти ружья и гранаты? Так и будем связывать ручные гранаты букетами?

Когда Терехов учился в ФЗУ, [3] он читал, как в Испании поджигали фашистские танки. Какой-то республиканец не то под Мадридом, не то в другой местности с трудным названием вскарабкался на малом ходу на танк, поджег его горючей бутылкой и спрыгнул невредимый. Или газета постеснялась рассказать все, как было на самом деле, и сочинила для читателей счастливую концовку?

Бутылки с жидкостью КС лежали в той же нише окопа рядом с гранатами, безобидные и какие-то очень мирные. Терехов провел ладонью по стеклу. Вчера перед сумерками, укладывая бутылки в нишу, он удивился, что эта дурно пахнущая зажигательная смесь — лимонадного цвета. На стекле уцелели этикетки завода фруктовых вод. В темноте их не видно, но Терехов помнит, что на них изображен пенящийся бокал, а под ним написано: «Натуральный лимонный напиток».

Усталый Терехов закрывает глаза, уверенный в том, что сейчас заснет. Он не боялся заснуть — всегда спит чутко, до первого шороха. Но как часто бывает в такие минуты, сон бежит прочь.

Наконец Терехов засыпает, но и во сне ему мерещатся бутылки из-под лимонада. Правда, эти бутылки не лежат на хвойных ветках, от них не воняет тухлыми яйцами. Бутылки стоят на полке нарядного киоска, рядом горят на солнце красным и желтым цветом столбики с сиропом.

Перекресток аллей где-то на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке в Останкино. Жара. От нее не спасает тент над прилавком, у которого томятся жаждущие.

«С сиропом или без?» — устало и безразлично, может быть в тысячный раз за день, спрашивает молоденькая продавщица в белоснежном халате, с белой наколкой на волосах.

«Мне бутылочку лимонада», — просит Терехов.

Девушка моет стакан, опрокинув его вверх дном на круглый никелированный диск. Холодные капли попадают на лицо и приятно освежают. Терехов медленно один за другим выпивает два стакана лимонада. Движется очередь, девушка уже несколько раз повторила свое: «С сиропом или без?» — и Терехову приходит на память анекдот о продавщице, которая спрашивает у покупателя: «Вам без какого сиропа: без вишневого или без клюквенного?»

Терехов выплескивает остатки лимонада на асфальт, сладкая лужица тотчас испаряется. Асфальт размягчен зноем, на нем видны следы каблуков.

В конце аллеи гремит музыка. Терехов шагает ей навстречу, но чем ближе подходит к оркестру, тем менее отчетливой становится мелодия. Барабан и литавры подавляют все остальные инструменты, барабану и литаврам нет удержу, они заглушают все, лязг металла бьет в уши…

Терехов открывает глаза, смотрит поверх бруствера. Серые стебли травинок колышутся на уровне глаз.

Он прислушивается к металлическому скрежету. Сомнений нет — танки!

Березовая роща впереди уже чувствует приближение рассвета, хотя стволы берез еще черны. Ветер колеблет голые верхушки деревьев в бледно-зеленом небе. Терехов невольно втягивает голову в плечи, но продолжает вглядываться вперед.

Танки идут, пока еще невидимые и потому особенно страшные. Один танк, по всем признакам, направляется к опушке рощи. Очертания его смутно угадываются в предрассветный час, но сиреневые вспышки из выхлопной трубы точно указывают маршрут.

Внезапно вспышки гаснут. При выключенном моторе это было бы естественно. Но танк продолжает громыхать. Выхлопные трубы у него сзади, и, если вспышек не стало видно, значит, танк изменил направление и движется к окопу…

«Сюда! — холодеет Терехов, и сердце его стучит так, что заглушает железный гул танка. — А кто-то называл танк черепахой. Тоже нашли черепаху! Посмотрели бы, как этот черт шпарит. „Черепаха!..“»

Танк быстро приближался, уже можно было различить его силуэт. Он свернул южнее, к шоссе, но побоялся, что шоссе заминировано или пристреляно, перевалил через кювет и пошел по обочине шоссе, по мелколесью. С каждой секундой становилось очевидней, что танк к окопу Терехова не подойдет. Он двигался южнее опушки, совсем близко от шоссе, и должен был оказаться на пути соседней группы истребителей.

— Мимо, мимо, мимо, — шептал в радостном исступлении Терехов. — Мимо меня.

Я могу остаться в окопе. Это не мой, это соседский танк. Мимо!

И в самом деле, то был не тереховский танк. Подминая кусты и молоденькие березки, он вышел метрах в шестидесяти от тереховского окопа.

Танк остановился и открыл огонь вдоль шоссе.

«Прорвется! — всполошился Терехов. — Прорвется и наделает бед».

А кто-то на него, сержанта Михаила Терехова, надеется. Надеется на него старший лейтенант Булахов, старший политрук Старостин, командир полка, командующий фронтом, а может быть и сам Верховный Главнокомандующий… Конечно, танк далеко, бутылки не добросить. Но ведь в том кювете сидит Ксюша — ему ближе и удобнее. Что же он молчит — ранен, убит? И танк некому задержать!

Терехов ужаснулся, когда увидел, что танк тронулся с места и осторожно двинулся вперед. Черный приземистый профиль машины медленно плыл на бледно-зеленом фоне неба.

Где-то за рощей, на юге, послышались разрывы, там разгоралось зарево. Оно перекрасило верхушки берез в оранжевый цвет.

«Танк горит. Честное слово, танк! — догадался Терехов. — Ну да, так и есть. Почин дороже денег. Ай да наши!»

Если бы зарево разгоралось на востоке, а не на юге, его можно было бы принять за рассвет.

Но Терехов не думал сейчас о рассвете, не думал о том, что, возможно, никогда не увидит берез в зелени. Он не думал сейчас ни о чем, кроме танка, который безнаказанно гуляет по дальней обочине шоссе. И казалось, не было силы, которая может его остановить.

«Ну, это мы еще посмотрим!» — озлился Терехов.

Он быстро надел на плечо сумку и, как только решился на это, сразу стал удивительно спокоен.

Терехов вложил в сумку бутылки, поправил каску, расстегнул ворот. Ему показалось жарко и тесно в окопчике.

Внезапная сила вытолкнула его из окопа и швырнула через шоссе вдогонку за танком. Больше всего его злил почему-то белый крест, намалеванный на башне танка.

Терехов побежал, скользя по раскисшей земле, спотыкаясь о кочки и пеньки. Левой рукой он бережно придерживал на боку сумку.

В танке заметили бегущего, и воздух над его головой прошила зеленая трасса. Казалось, все пули до одной просвистели мимо самого уха. Терехов мгновенно упал на землю правым боком, все так же бережно придерживая драгоценную сумку, отполз в сторону и снова вскочил на ноги.

Уловка удалась: башенный стрелок потерял его из виду.

Метрах в двенадцати от танка Терехов плюхнулся в лужу. Он пробежал совсем пустяк, но запыхался.

Он встал на колени, расстегнул сумку, нащупал бутылку, но решил почему-то бросить сперва вторую бутылку, будто это имело какое-нибудь значение. На память опять пришла прилипчивая, неуместная шутка: «Вам без какого сиропа: без вишневого или без клюквенного?»

Зажигательную бутылку КС опасно брать при метании за горлышко. Терехов взял бутылку в обхват, ладонь легла на этикетку с пенящимся бокалом.

Он замахнулся, откинувшись всем телом назад, и швырнул бутылку в танк. Всю силу, всю меткость, всю свою злобу вложил он в этот бросок.

Терехов испугался, не услышав звона разбитого стекла: «Промах!» Но тотчас же на броне показался огонь. Розовые языки зашевелились на ветру. Жидкое пламя растекалось всё больше, и вскоре огонь охватил корму танка.

Над танком поднялся столб черного дыма, и до Терехова донесся запах горелой резины. Но башенный стрелок по-прежнему строчил зеленым свинцом, и Терехов припал за пеньком к земле.

Терехов знал, что позади танка, в нескольких метрах от него, есть мертвая зона обстрела, где пулемет бессилен.

Он подполз еще ближе. Стало так жарко, что от мокрой шинели пошел пар.

Терехов нащупал в сумке другую бутылку и разбил ее о башню.

Огонь взялся с новой силой, огненные кляксы показались на броне. Верхний люк открылся, и над ним показалась голова в шлеме.

Терехов едва успел вспомнить о том, что винтовка осталась в окопе, как услышал очередь из пулемета, и фашист провалился в люк. Пулемет был голосистее танкового, у которого звук отчасти поглощается машиной. И Терехову стало радостно от мысли, что за его поединком следили и вовремя пришли на помощь.

Чадный зной заставил его отползти в сторону, в темноту.

— Сюда, сюда, товарищ сержант! — зашептал кто-то совсем близко, прерывисто дыша.

Кто-то махал левой рукой. Голова его лежала на бруствере окопа. Терехов полз от света и потому не сразу узнал человека в лицо.

— Ксюша!

— Горит! — воскликнул в ответ Ксюша, будто он сообщал товарищу свежую и поразительную новость.

Терехов услышал, что Ксюша тяжело дышит.

— В плечо, — сказал Ксюша, морщась от боли. — Только замахнулся — и вот…

Рядом на бруствере лежала связка гранат. Ее не смогла удержать простреленная рука — сильная раньше, беспомощная теперь.

Утро застало Терехова в чужом окопе за перевязкой. Окоп был мелковат для долговязого Ксенофонтова. Как он сам об этом не подумал? Может, земля уберегла бы его, бедолагу?

В танке уже взорвалось все, что могло взрываться, а он еще исторгал в небо вонючую копоть, и непонятно было, откуда в нем взялось столько горючего материала.

Ветер сносил смрадный дым на белые стволы берез, которые сейчас, утром, стали оранжевыми.

1942

Рекомендация


Сумерки успели перекрасить дальний сосновый бор в лиловый цвет, трава стала серой, щиток пулемета — черным, а на предвечернем небе обозначилась луна.

Пулеметчик Лоскутов сидел на бруствере окопа. Он неторопливо достал кисет, скрутил цигарку, сделал несколько затяжек и повел рассказ дальше:

— Мартынов — это такой человек, что если о нем подробно напечатать в газете, то одной страницы никак не хватит, а скорей всего, придется уделить ему две страницы, а то и всю газету. В мирное время Мартынов Иван Климентьевич работал где-то по театральной части — освещал спектакли цветными лампами. Рассвет на сцене показать или заход солнца — это была его обязанность. И хотя Мартынов человек театральный, но пулеметчик из него получился стоящий. А если кто в этом сомневался, то лишь до тех боев, которые наш расчет принял у рощи «Огурец» и еще у рощи «Подкова».

Иван Климентьевич с вечера перебрал весь пулемет, смазал, зарядил, он пулемет наш «Максим Максимычем» звал. Приготовили запасные позиции как полагается. Поселились на высотке — клевер, волшебный запах от него. Фашисты крестили изо всех родов оружия. Но ночь — августовская, черная, и били они больше для психологии. Лежит Мартынов в окопе, на звезды смотрит и медленно так говорит: «Со мной парторг роты вчера беседовал. Заявление я уже написал… В кармане держу». — «Поздравляю, Иван Климентьевич, сердечным образом, — говорю. — Давно тебя наставлял». Тогда Мартынов и говорит: «А мог бы ты мне, Лоскутов, например, рекомендацию дать?» — «Какой же вопрос, — говорю. — Давно предлагал. Разве мы не за одним щитком лежим? Разве нам обоим не свистят одни и те же пули? Не воюем вместе согласно приказу?» Мартынов приподнялся на локте, повернулся ко мне и со значением говорит: «Вот и я хочу, чтобы мне приказы давали по всем статьям: от командования и по партийной линии…»

Спали мы в очередь. Когда развиднелось, я достал карандаш, бумагу и написал Мартынову рекомендацию. Но передать ту рекомендацию мне не пришлось, потому что бой взялся сразу, — небу стало жарко и нам горячо. Мартынов наводил, я — на своей должности, вторым номером. Подносчиком хлопотал Микола Ковш. Фашисты накапливались в роще «Подкова» для контратаки, но Иван Климентьевич никак не позволял им подняться с травы. Ведь это не только пулеметчик, а, можно сказать, заслуженный артист. Слева росло горбатое деревцо, ориентир четыре. Возьмет Мартынов это деревцо на мушку, откроет огонь и плавно так, без рывков, не нажимая на ручку затыльника, поведет вправо. Рассеивание давал во всю ширину рощи — фашистам было на что обижаться: валились, как трава под острой косой, и земля на том лугу намокла от крови. Эх, не видели вы мартыновской работы! — печально сказал Лоскутов, соболезнуя мне как человеку, который пропустил в своей жизни что-то очень важное и который уже никогда не наверстает упущенного.

— Окопались мы, как полагается, надежно. Иван Климентьевич, помню, наш окоп называл «суфлерской будкой». Ствол у «Максим Максимыча» раскалился, теплый воздух от него легким облачком подымается. Мартынов достал флягу с питьевой водой, отхлебнул глоток, дал пригубить нам обоим, а все остальное вылил в кожух. Осторожно лил, капли мимо отверстия не пронес. Но вот когда уже стал завинчивать пробку наливного отверстия, ударила Ивана Климентьевича пуля. Прижал он руку к груди, будто что-то рассказывал, ему не поверили, а он божиться стал. Постоял так на коленях и упал.

Я занял место Мартынова, а Ковшу — он парень рослый, ковалем работал на Украине — приказал оттащить первого номера поближе к санитарам. Перевязал его Ковш, осторожно положил себе на плечи и собрался ползком в дорогу. Мартынов открывает глаза. Слышит — пулемет бьет, а меня не видит, повернуться ему никак нельзя. «Наш?» — спрашивает. Ковш кивнул. «А лент набитых сколько в коробке?» — спрашивает. «Одна только». — «Что же ты раньше времени в санитары записался?» — медленно так спрашивает и руку к груди прижимает. «От другого номера приказ вышел», — оправдывается Ковш и боится: а вдруг Мартынов подумает, что он по своей воле пулемет оставил? Что под предлогом эвакуации командира хочет податься с высотки в тыл? «Эвакуацию отставить, — тихо говорит Мартынов. — Приказа отходить не было. Набить ленты». — «Слухаю», — говорит Ковш и чуть не плачет. «Будем биться до последнего патрона, — говорит Мартынов. — Как подобает нам, партийным людям…» И закрыл глаза…

Когда очередь кончалась, мне слышно было, как Иван Климентьевич бредил. Что-то говорил про сцену, кричал: «Давай занавес!» Потом подавал команду: «По роще — огонь!» — и опять на красный свет жаловался. Ковш набил новую ленту, растянул ее после снаряжения, чтобы не перекашивалась, уложил в коробке как полагается, «гармошкой», и «Максим Максимыч» снова запел свою строгую песню… — Лоскутов сделал последнюю затяжку, обжигая пальцы, губы, и вдавил окурок в окопную глину. Он помолчал как бы собираясь с силами, и продолжал: — Но Иван Климентьевич той песни уже не слышал… Похоронили его с почестями, как фронтовика и героя, на той самой неприступной высотке, а парторг сказал речь о непартийном большевике Мартынове. Хотел и я сказать речь, но тут у меня получилась осечка. Будто все слова перекосились и застряли в горле. Дыхания совсем не стало, и слезы, слезы потекли из глаз, хотя раньше я слёз за собой не замечал. И, поняв, что речи у меня не получится, а слов моих ждут, я достал рекомендацию Ивану Климентьевичу Мартынову для вступления в кандидаты ВКП(б). [4] Прочел я над могилой свою рекомендацию, вложил ее Мартынову в левый карман гимнастерки, где все мы партбилеты носим, и поцеловал товарища. А от себя сказать так ничего и не смог: сердце не позволило…

1942

Водовоз


Первое письмо от Григория Ивановича Каширина пришло в полк спустя месяц после его ранения.

«Товарищ майор! — писал Каширин. — В первых строках моего письма докладываю Вам обстановку. Обстановка в палате благоприятная. Маскировка в белый цвет полная, имеются даже занавески».

Заканчивалось письмо обещанием быстро поправиться и вернуться в полк.

Прочитав письмо, майор Жерновой недоверчиво покачал головой. Он вспомнил, как Каширин с землистым лицом и серыми, почти черными губами лежал на носилках: он был тяжело ранен в бедро и голень. Раненые, даже безнадежные, когда пишут из госпиталя, часто обещают быстро поправиться. Если им верить, они и в госпиталь-то попали по недоразумению.

От Каширина долго не было ни слуху ни духу, как вдруг он предстал перед майором собственной персоной.

— Сержант Каширин из госпиталя прибыл! — лихо отрапортовал он.

— Ну-ка, покажись, Григорий Иванович. Как там тебя залатали?

Майор шагнул навстречу Каширину, они обнялись. Оба воевали вместе еще у Соловьевой переправы, и каждый ранен в полку четыре раза.

Григорий Иванович за эти месяцы изменился мало, разве что похудел и от этого казался более долговязым, а шея — более длинной. Плечи были столь покатыми, что сержантские погоны Каширина хорошо видны и сбоку. Шинель, изжеванная и мятая, была непомерно широка, и казалось, надета на голое тело. Широкий воротник еще больше подчеркивал худобу шеи.

Майор, обрадованный возвращением Каширина, шутил, смеялся и уже несколько раз спрашивал:

— И как ты полк нашел? Тысячу верст от речки Лучесы отмахали — это не фунт изюму!..

Григорий Иванович сидел напротив майора насупившись и молчал, будто был виноват, что его ранили за несколько дней до наступления на злополучной высотке 208,8 под Витебском, а полк без него прошел с боями к Восточной Пруссии.

— Ну, теперь признавайся: сбежал из госпиталя? Как в прошлый раз?

— Нет, товарищ майор… — вздохнул Каширин. — На этот раз полный срок отбыл.

— Так в чем же дело?

— Меня комиссия по чистой уволила. — Каширин потупился. — Совсем с действительной службы. Поскольку левая нога у меня того…

— Хромаешь?

— Немножко есть.

— Да… — невесело сказал майор и принялся вертеть в руках карандаш.

— Вот, хочу здесь обжаловать эту комиссию. Мало ли что нога! Где-нибудь в тылах пристроюсь. А из полка мне дороги нет, сами знаете.

Майор тоже помрачнел. Жалко терять такого снайпера, жалко и самого Каширина. Но, с другой стороны, куда девать инвалида? Майор в раздумье поднял глаза на Каширина и внимательно оглядел его.

— Ну и шинель на тебе! Прямо пугало. И где их только находят в госпиталях, эдакие шинели… Вот тебе записка на вещевой склад. Переоденешься — там видно будет.

Григорий Иванович поднялся и, слегка прихрамывая, направился к выходу.

— Хотя постой! — крикнул майор и от возбуждения даже встал. — Вот что! Оставайся-ка ты там, Григорий Иванович, кладовщиком. Принимай склад. Лизунков — парень молодой, здоровый, и негоже ему там войну коротать.

Каширин был от такого предложения на седьмом небе, но майора не поблагодарил и восторга не выразил.

Через неделю он совсем освоился с новой работой — переругивался со старшинами, отпускал новенькое обмундирование, принимал рубахи, портянки и шинели, отслужившие свой срок.

Дыхание переднего края, проходившего в те дни по самому краю советской земли, вдоль прусской границы, доносилось и сюда, в тихий вещевой склад, пропахший затхлой ветошью. Старая одежда пахла порохом, оружейным маслом и потом войны, на ней виднелись бурые пятна крови.

Григорий Иванович научился многое узнавать о владельцах старой одежды.

Блестящее, отполированное пятно у правого плеча на гимнастерке — след приклада автомата или винтовки. У разведчиков обмундирование больше, чем у других, продрано на локтях и на коленях. У саперов всегда изорваны в клочья рукава и полы шинели или рубах — острые следы колючей проволоки. Гимнастерка, замасленная на груди до черного блеска, будто ее смазали гуталином, принадлежит подносчику, ящичному. Много тысяч снарядов поднес он к орудию и каждый снаряд прижимал к груди бережно, как младенца.

Чем острее слышны были в складе запахи боев, тем больше тяготился своей работой Каширин.

Он стал подолгу пропадать в оружейной мастерской, расположенной по соседству со складом, а увидав там однажды новенькие самозарядные винтовки, принялся клянчить такую винтовку у оружейного мастера Лапшина.

— Ну зачем тебе такая винтовка? — допытывался Лапшин. — Мышей, что ли, по ночам в складе пугать?

— Мыши сюда, Филипп Филиппович, не касаются. А склад охранять — дело серьезное. И винтовка тут, Филипп Филиппович, требуется первый сорт. Поскольку нахожусь я на действительной службе…

— Новости! — рассердился Лапшин. — Нужна тебе такая винтовка, как танкисту шпоры!..

Каширин был обижен разговором насчет мышей и шпор, но виду не подал. Он терпеливо сносил все насмешки, старался быть как можно почтительнее, называл Лапшина не иначе как по имени-отчеству.

Каширин добился все-таки своего — получил самозарядную винтовку отличного боя. Дело тут было не только в его назойливости. Филипп Филиппович, как и все оружейники, благосклонно и даже ласково относился к снайперам.

Каширин никому не доверил новенькой винтовки, сам выверил и пристрелял ее. Он так долго с ней возился, что надоел всем в мастерской. Филипп Филиппович даже прикрикнул на него и велел убираться.

— Подумаешь, командующий нашелся! — огрызнулся Каширин.

Винтовка была при нем, от прежней почтительности не осталось и следа.

Назавтра Каширин отправился к майору Жерновому:

— Товарищ майор, докладываю обстановку. На складе все в порядке. Шаровары и рукавицы получены. Разведчикам выданы сапоги согласно приказу… — Каширин помялся, потом сказал: — А мне разрешите ключи сдать. Хочу со склада податься.

— Чем же там плохо?

— Лучше водовозом на кухню. По крайней мере, почетное занятие. И Брагинец приглашает, надеется на меня.

— Чудак ты, Каширин! Ну чем тебе плохо на складе? Тихо. Не дует. Не каплет над тобой. Пешком ходить много не приходится. Я тебя нарочно послал туда, на спокойную жизнь.

— Хороша спокойная жизнь! То с одним старшиной поругаешься, то с другим. Вчера тыловой крысой обозвали, сегодня — интендантской [5] душой. А мне в интенданты записываться никак нельзя. Сами знаете, товарищ майор.

— Ну что же, сдавай склад старшине! — сказал Жерновой устало и зло. — С твоим характером там не усидеть. У тебя у одного упрямства на целую роту хватит.

Каширин видел, что майор им недоволен, но старался об этом не думать. Важно, что разрешение получено и можно распрощаться с постылым складом.

Повар Брагинец и в самом деле усиленно тянул Каширина к себе в помощники — дружба у них была старая.

— Пешего хождения или тем более беготни у водовоза нету, — уговаривал Брагинец. — Вприсядку пускаться вокруг котла тоже не нужно. Так что нога тормозить не будет.

Брагинцу льстило, что в помощниках у него будет состоять человек, знаменитый в полку. Кроме того, повару надоело возиться с водовозом Батраковым: тот всегда носил в кармане три индивидуальных пакета, а когда уезжал по воду, бледнел от страха.

Колодец в деревне Станишки был забит, оттуда несло трупной вонью. Севернее деревни, за опушкой леса, протекал ручеек, но вода в нем была не питьевая — с какой-то противной горечью и запахом гнили. Оставался родник вблизи берега Шешупы, на переднем крае, в расположении шестой роты.

Родник бил у восточного подножия холма, но дорога туда просматривалась, и иной раз фашисты стреляли по водовозу из минометов. Трусоватый Батраков ездил той дорогой только ночью, а днем приставал ко всем с просьбой экономить воду.

Каширин успевал сделать за ночь несколько рейсов к роднику, но перед рассветом обычно собирался туда еще раз.

— Слезай с бочки, Григорий Иванович, — сказал однажды Брагинец. — Хватит на сегодня, слезай. У меня еще со вчерашнего дня полный бак.

Каширин подобрал веревочные вожжи, но остался сидеть на облучке и сказал сердито:

— Куда ее такую, вчерашнюю? Разве на стирку? Лучше я тебе свежей воды привезу, про запас.

— А обратно? Рассвет теперь торопливый.

— Пусть! — сказал Каширин и при этом лукаво подмигнул, хотя Брагинец в полутьме не мог ничего увидеть. — Не много фрицы против солнышка заметят. В это время их наблюдатели как слепые котята. Дорога-то моя оттуда — прямо на восток!

Брагинец недоверчиво покачал головой, но спорить не стал: упрямство Каширина было всем известно.

Новый водовоз отрыл для бочки окоп на восточном склоне холма. Он подъезжал к роднику, набирал воду, потом заводил свою кобылу Осечку в укрытие, как в стойло, а сам лез наверх, в траншею к стрелкам.

Траншея тянулась крутой дугой чуть пониже гребня холма. Каширин, приняв, по возможности, бравый вид и стараясь не прихрамывать, торопливо проходил в северный конец траншеи.

— Григорию Ивановичу — наше нижайшее! — неизменно приветствовал его старый знакомый, взводный Жарков. — Какие новости? Чего там сообщает агентство Рейтер?

— Да так, сообщает разные сообщения.

— Может, мы какое-нибудь опровержение послали? Дескать, в осведомленных кругах сообщают и так далее…

— Что-то не слыхал.

— Может, опять какому-нибудь господину послу ноту вручили? Дескать, примите уверения и так далее…

— Что-то не помню.

— Ты за этим делом следи! Теперь ты у нас наподобие «Последних известий». А то сюда в траншею радио не доходит.

Взводный Жарков был страшно болтлив, любил почесать язык даже в бою, а после того как добрался со своим взводом до границ Восточной Пруссии, особенно охотно беседовал о международном положении.

При других обстоятельствах Каширин даже не стал бы ему отвечать. Но взводный каждое утро выделял ему наблюдателя, и поневоле приходилось вежливо поддерживать разговор.

Каширин устраивался в траншее так, чтобы солнце вставало прямо за его спиной. Фашисты в час восхода сменяли караулы и завтракали. Они сновали по ходу сообщения пригнувшись, но нередко то тут, то там показывалась на мгновение голова в пилотке чужого покроя.

«Уже по своей земле бегают пригнувшись!» — подумал Каширин с веселым злорадством.

Он долго наблюдал за небольшой копной соломы на том берегу Шешупы, левее пограничного столба. Ну какой крестьянин оставит копенку, когда рядом высится большая копна? Два дня Каширин присматривался, а на третье утро решил действовать.

Первой зажигательной пулей он поджег солому.

«Подходяще горит немецкая солома!» — подумал Каширин. Второй пулей подстрелил снайпера, который прятался в соломе и выскочил из горящей копны.

Редко в какое солнечное утро Каширин уходил из траншеи без добычи.

Он успевал проскочить со своей бочкой обратно, пока солнце стояло невысоко над горизонтом и прятало водовоза в косых слепящих лучах.

Каширин приезжал на кухню, распрягал Осечку и тотчас же начинал разбирать и чистить винтовку.

За этим занятием и застал его майор Жерновой.

— Ну и плут же ты, Каширин! — сказал майор, стараясь казаться сердитым. — Просился в водовозы, а ходишь в снайперах?

Григорий Иванович вскочил, вытянулся, шея его сразу стала еще более длинной, а воротник более широким, и принялся молча вытирать ветошью руки, все в оружейном масле.

— Восемнадцать фрицев за месяц — это не фунт изюму!.. Ты, Григорий Иванович, прямо как старый боевой конь.

— Был конь, да изъездился, — мрачно заметил Каширин. — Теперь бочку возит туда-обратно.

— Опять недоволен.

— Что же хорошего — в кухонном звании ходить? Водовоз — самое последнее занятие…

Брагинец, стоявший рядом, слышал весь разговор. Он укоризненно покачал головой.

Каширина это не остановило.

— А мне, товарищ майор, сами знаете, оставаться во втором эшелоне невозможно. Поскольку я на действительной службе…

Майор рассмеялся, не сказал ни да, ни нет и пошел прочь. Каширин заторопился за ним вдогонку. Он хотел «доложить боевую обстановку», то есть попроситься в снайперы и завести речь о винтовке с оптическим прицелом.

Каширин шагал довольно быстро и не припадал, как прежде, на левую ногу. Может быть, он умело скрывал хромоту, а может, и в самом деле поправился.

1944

Обрывок провода


Трудно вспомнить, сколько раз в тот день Устюшину пришлось отправляться на линию и сращивать провод. То провод перебьет осколком мины, то оборвет взрывной волной, то его перережут немецкие автоматчики, которые уже несколько раз просачивались в ближний лес. Смеркалось, когда батарея вновь потеряла связь с наблюдательным пунктом майора Балояна.

Устюшин нажимал на клапан, кричал, надрываясь, изо всех сил дул на заиндевевшую мембрану. Телефонная трубка была нема. «Днепр» не отвечал на тревожные вызовы «Алтая».

— Пропал «Днепр». Как воды в рот набрал, — сказал Устюшин голосом, охрипшим от крика и безнадежности. — Без вести пропал «Днепр»…

Онемела трубка в его руке — онемеет «Алтай», онемеет вся батарея.

Устюшин молча передал трубку помощнику, выполз из блиндажа, осмотрелся. Он хотел было переждать, пока утихнет обстрел, но обстрел не утихал. Теперь, когда он оказался под открытым небом, их блиндаж в два наката жидких бревен — при каждом разрыве сквозь щели осыпался песок — показался ему могучей крепостью.

Устюшин глубже нахлобучил ушанку, натянул на руки теплые варежки, словно тем самым он лучше защитился от опасности, и побежал вдоль провода, проваливаясь в снег по колено, по пояс.

Эх, жаль, старшина не успел выдать связистам валенок, приходится нырять по сугробам в сапогах!

Провод тянулся от шеста к шесту, затем связывал елочки на опушке, затем снова начиналась шестовка. Провод походил на толстый белый канат: сухой пушистый снег осел на нем.

Устюшин бежал, а мины по-прежнему рвались. Воздух шатался от близких разрывов. Снег белыми дымками, облачками падал с елей, обнажал хвою. С посвистом летели осколки. Пахло горелой землей. На снегу чернели круглые выбоины.

Устюшин пробежал не меньше двух катушек провода, прежде чем обнаружил место обрыва. Вот он, конец провода, безжизненно повисший на молоденькой елке. А где другой конец? Он лежал где-то на земле невидимый, его уже присыпало свежим снежком, и не сразу удалось разыскать.

Сейчас Устюшин «сведет концы с концами» и побежит обратно в спасительный блиндаж, подальше от осколков.

Однако вот неприятность — больше метра провода вырвало миной и отшвырнуло куда-то в сторону. Соединить концы провода никак не удавалось. Не хватало этого злополучного метрового обрывка! А запасной катушки у Устюшина с собой не было. Как же быть? Батарея-то ждет! И «Днепр» ждет!

Устюшин знал, что сегодня в любую минуту может прозвучать по телефону сигнал «444», секретный сигнал к наступлению, и горе горькое, если их «Алтай» не отзовется на гортанный голос майора Валояна Нерсеса Порфирьевича, — «Алтай» узнавал командира полка по акценту.

Устюшин снял варежки, взял в правую руку один конец провода, левой рукой дотянулся до провода, который теперь валялся на снегу. Концы были оголены от изоляции и кусались на морозе.

Человеческое тело, как известно, проводник электрического тока. А сухой снег, на котором стоял Устюшин в сапогах, служил изоляцией. Вот и включился в линию.

Как удачно, что у них на батарее нерасторопный и прижимистый старшина — не успел обуть связистов в валенки; как хорошо, что подметки у него резиновые!

Он стоял широко раскинув руки. Стоял, потому что прилечь или хотя бы присесть на снег нельзя — провода не хватало; как бы не заземлить всю линию…

Конечно, можно поднатужиться и еще сильнее потянуть концы провода на себя. Но тянуть изо всех сил Устюшин боялся — еще оборвется.

И до поздней ночи, пока не отгремел бой, во весь рост стоял Устюшин на опушке леса, среди молоденьких елок, посеченных осколками; немало свежих хвойных веток и веточек легло на снег.

Когда слышался зловеще нарастающий звук мины, Устюшина охватывало жгучее желание бросить концы натянутого провода и припасть к земле, уткнуться лицом в сухой снег, вдавиться в него как можно глубже.

Но всякий раз он унимал дрожь в коленях, выпрямлялся и оставался на месте.

В правой руке, окоченевшей от холода и усталости, Устюшин держал «Днепр», в левой — «Алтай».

Теплые варежки лежали на снегу, у его ног.

1941

Этого нет в поваренной книге


Может быть, Григорий Архипович Глухарев немногословен от рождения. Но скорее всего, здесь сказались четыре зимовки на Крайнем Севере. Глухарев работал поваром полярной станции, затерянной в белом безмолвии Арктики.

Помимо молчаливости, присущей всем полярникам, он привез оттуда хорошую привычку рассчитывать во всем только на свои силы.

Эта привычка оказалась как нельзя более полезной на войне, потому что в поваренной книге нельзя найти рецепта, как доставить кашу на передовую, когда немцы простреливают каждый метр дороги, а таких метров сотни, и, по выражению Глухарева, «огонь такой, что воздуха совсем не видно».

В помощниках у него хлопотал Николай Бондарин, разбитной и шумливый парень. Он появился на кухне, когда батальон стоял в обороне.

В те дни можно было пройти с термосом по траншее чуть ли не до боевого охранения, туда, где большак повертывал к югу и где одиноко маячил на бугре расщепленный телеграфный столб.

Жизнь шла тихо, без особых происшествий, и, может быть, поэтому Бондарин явно тяготился своей кухонной должностью.

— Да меня, Григорий Архипович, судомойки в Гранд-отеле засмеют, если узнают, что я с половником в руках воюю.

Бондарин сделал паузу, ожидая возражений, но Глухарев промолчал.

— Ты, Григорий Архипович, не обижайся, — сказал Бондарин решительно. — Все равно на передовую уйду.

— Кухня — тоже огневая точка… — несмело возразил Глухарев.

— Рассказывай! — запальчиво перебил Бондарин. — Приделай к своему половнику оптический прицел и запишись в снайперы. Сразу все немцы разбегутся!..

Глухарев тяжело вздохнул и, по обыкновению, промолчал. Ему не хотелось ввязываться в спор со своим горластым помощником.

До войны Бондарин работал в первоклассных ресторанах Москвы, готовил изысканные блюда и любил оглушать Глухарева названием деликатесов.

— Котлеты «деволяй» готовятся на два вкуса, — поучал Бондарин. — Есть котлеты «деволяй» по-киевски и котлеты «деволяй жардиньер».

— Высокие блюда, — соглашался Глухарев или почтительно молчал, потому что не был искушен в ресторанных тонкостях и признавал тут превосходство помощника.

Чем Глухарев, в свою очередь, мог удивить Бондарина? Разве что рецептом жаркого из мяса белого медведя.

Мясо имеет неприятный привкус и запах ворвани, которые дает главным образом жир, и поэтому полярники едят медвежатину, очистив ее от жира…

Кухня стояла летом близко от передовой, в овраге, поросшем кустарником. Топку Глухарев упрямо не гасил, не желая запаздывать с обедом. Когда немцы по дымку начинали обстреливать кухню, Глухарев переезжал на другое место.

Но Бондарина эти маленькие приключения интересовали мало, и дело кончилось тем, что он упросил комбата отпустить его к пулеметчикам, на передовую. Помощником повара назначили ездового Шарипова.

Глухарев по-прежнему кормил солдат сытно и вкусно. Автоматчики подарили ему зимний маскировочный халат.

— Чистота — залог здоровья, — сказал командир взвода Огурцов, преподнося повару белый халат. — Маскируйся на здоровье у своей огневой точки.

Глухарев тут же надел халат, поднял капюшон и завязал его на затылке шнурком, так что капюшон стал походить одновременно и на чалму, и на бабий платок.

— В таком халате хорошо на белого медведя ходить, — сказал довольный Григорий Архипович. — Для незаметности в снегу…

Пока батальон находился в обороне, Бондарин ежедневно являлся в обед к Глухареву. Тот молча нагружал котелок, а Бондарин, чувствуя себя виноватым, бывал словоохотлив, даже болтлив. Он всегда старался сказать что-нибудь приятное — то ли насчет хорошо разваренной каши, то ли по поводу котла, начищенного до блеска.

А потом батальон снялся из обжитой рощицы, и пулеметчики все время двигались впереди. Бывало, солдаты сидели день-деньской на сухом пайке, но чаще всего Глухарев добирался с кухней до передовых рот. Обед варился на ходу и иногда поспевал к полночи, а ужин — к рассвету.

— Наш Глухарев воюет по всей форме, — подшучивал Огурцов. — Можно сказать, сопровождает пехоту борщом и колесами. Согласно уставу…

Как-то подносчик патронов, новичок, чьей фамилии никто не знал, принялся в ожидании обеда ругать повара.

— Наверно, спит во все лопатки! — сказал новичок злобно. — Аж глаза вспухли…

Он думал найти поддержку у расчета, но наводчик Никишин его одернул:

— Не в ресторане! В окопе сидишь. Понятно? Может, тебе еще блюдце выдать?.. Нашего повара, если хочешь знать, сам полковник вчера медалью наградил. Понятно?

Новичок, белобрысый парень, с ушами, оттопыренными так сильно, словно именно на них держалась каска, виновато заморгал, умолк и начал перематывать съехавшую обмотку.

Батальон в тот день вел бой за «фигурную» рощу. Она отчетливо виднелась впереди, прямо на западе, так что закатное солнце освещало из-за рощи шаткие верхушки осин.

Пулеметчики окопались на поляне, поросшей высокой жесткой травой. Немцы вели ожесточенный огонь из минометов — видимо, готовились к контратаке.

В эту минуту солдаты увидели, что по поляне к ним ползут два человека. Коричневые фонтаны земли возникали то впереди, заслоняя ползущих, то рядом. На некоторое время люди исчезли из виду — очевидно, отдыхали в воронке, — затем снова принимались ползти след в след, один в затылок другому.

Прошло еще несколько длинных минут, и тогда стало ясно, что ползут не двое, а один человек и к его ноге привязан термос — сытный обед взвода.

— Глухарев! — вскрикнул Бондарин. Он первый опознал повара.

«Человек ползет под огнем, а я сижу здесь, — пристыдил себя Бондарин. — Зарылся в землю, как крот. Жду, пока меня накормят обедом…»

Глухарев опять исчез в рослой траве и на этот раз долго не появлялся. Бондарин сильно встревожился. Он зло посмотрел на подносчика патронов, который днем ругал повара.

Человек с термосом снова показался в траве, но теперь он полз очень медленно, с трудом тащил за собой термос, словно посудина эта невероятно потяжелела.

Бондарин пополз навстречу Глухареву, добрался до него, оттащил в воронку, сделал перевязку. Тот был ранен в ногу выше колена.

Потом Бондарин распечатал еще один индивидуальный пакет и туго свернутой марлей заткнул две пробоины в термосе. Осколки пробили луженую стенку и попали в борщ.

Пока Бондарин делал перевязку, Глухарев молчал, потом сказал с беспокойством и горечью:

— Придется тут переждать, а потом податься в тыл. Только едоки у меня остались во второй роте. Да и ваши натощак…

— А это ты, Григорий Архипович, не сомневайся, — заверил Бондарин. — Едоков мы возьмем на довольствие.

Через четверть часа Бондарин сидел в окопе и разливал борщ по котелкам. Он предупреждал всех и каждого:

— Питайся осторожнее. Сегодня борщ с немецкой приправой. В гуще осколки залежались. Не вздумай проглотить. Это тебе не груши дюшес в сиропе…

Бондарин сам вызвался занять место Глухарева до возвращения того из госпиталя и надел маскировочный халат, подаренный Огурцовым. Подобно Глухареву, черпак он стал называть «разводящим», а кухню — «огневой точкой».

В батальоне довольны поваром, и дела идут на кухне хорошо, но у Бондарина есть одна странность — простые солдатские блюда он любит называть замысловато и изысканно.

На днях мясо с кашей Бондарин по-чудному назвал «эскалоп с гарниром», а вчера суп из манной крупы переименовал в бульон.

— Это еще что за бульон? — спросил наводчик Никишин недоверчиво, протягивая котелок.

— Бульон пейзан, — с достоинством ответил Бондарин. — Сухари пойдут вместо гренок.

— Бульон! Наверно, курица мимо котла прошлась, — мрачно заметил стоящий сзади подносчик патронов, паренек с оттопыренными ушами и обмотками, которые вечно разматывались.

Бондарин уничтожающе посмотрел на него, и этот взгляд был тем красноречивее, что повар стоял на ступеньке кухни и смотрел сверху вниз.

Подносчик патронов, чьей фамилии по-прежнему никто не знал, первый отхлебнул бондаринского бульона. Он аппетитно причмокнул губами и, довольный пробой, деловито пододвинул котелок поближе. Дело, в конечном счете, не в названии, если суп наваристый, ароматный и на его поверхности плавают золотые кружочки жира.

1943

Возвращение на аэродром


Дым проник в кабину, дышать стало нечем, и захотелось сорвать с головы потяжелевший шлем, будто именно он затруднял дыхание.

Мартынов дернул за красную рукоять справа от сиденья и сорвал колпак. Когда летчик срывает колпак со своей кабины, то подает последний сигнал бедствия.

Морозный воздух, плотный, как лед, ворвался в кабину горящего самолета и ударил в лицо.

Мартынов и его штурман Армашев были очень близко от линии фронта, но летели еще над территорией, занятой врагом, и потому считали для себя парашюты противопоказанными. Может, все-таки удастся дотянуть до своих? Ведь несколько минут лету, всего несколько минут — и машина перетянет через линию фронта.

Но огонь уже перекинулся по бензопроводке к правому мотору, и тот задымил багрово-черным дымом. Пламя заплясало на плоскости, знойный чад обжигал дыхание пилота и штурмана.

Мартынов и Армашев объяснялись при помощи рук: когда четыре «Фокке-Вульф-190» атаковали «Петляков-2», изрешетили его пулями, отказало переговорное устройство. Однако напоследок Мартынов услышал сообщение штурмана:

— Бомбы сбросил.

Семьсот килограммов взрывчатки были точно обрушены на скопление автомашин у моста, и машины разметало во все стороны, как игрушечные.

Сперва Мартынов изо всех сил тянулся за восьмеркой своих бомбардировщиков — они направлялись домой, на свой аэродром, — но потом передумал и отвернул в сторону. Сейчас лучше не пристраиваться к своим, чтобы не навести на их след противника. Мартынов представлял себе, какой шлейф черного дыма тянется за его искалеченной машиной.

Внизу виднелся бескрайний лес с редкими полянами и прогалинами. Ни одной подходящей посадочной площадки! Впрочем, они пока еще не собирались садиться.

Армашев то и дело с тревогой всматривался в карту, тыкал в нее пальцем, указывал пилоту точку, над которой они находятся.

Наконец Армашев поднял руку, растопырив пальцы, и Мартынов понял, что их отделяют от линии фронта пять километров, всего пять километров!

Но было уже поздно. Мартынов до отказа перекрутил штурвал влево — все равно машина валилась вправо. Затем правая плоскость, вся в огне, начала разламываться. Оба поняли, что это — конец.

Мартынов выключил моторы над самыми верхушками елей и начал планировать на заснеженную поляну, белевшую неподалеку. Шасси Мартынов не выпускал: он решил поставить под удар крыло и тем самым смягчить падение самолета.

Снег на поляне лежал глубокий, машина проскользила немного, зарылась в снег и остановилась.

Армашев, который сидел позади пилота, могучим плечом уперся в спинку переднего сиденья и крепко обхватил Мартынова за грудь, чтобы того не бросило о доску приборов или о прицел.

Даже в момент страшного удара о землю Мартынов не выскользнул из этих дружеских объятий.

Колпак был сорван, и потому кабину всю, до краев, забило снегом. Он засыпал летчиков с головой. Выкарабкались почти одновременно.

Их оглушила неслыханная лесная тишина.

— Жив?! — воскликнул Мартынов тоном вопроса и счастливого утверждения, когда Армашев вслед за ним выпрыгнул из кабины в глубокий снег.

— Кажется, не умер, — солидно пробасил Армашев.

Оба огляделись, торопливо отстегнули парашюты и заторопились к лесу, увязая по пояс в снегу.

Оба проклинали глубокий снег, тот самый снег, который спас их, потому что самортизировал удар о землю.

С минуты на минуту могли взорваться баки с горючим, а кроме того, нужно было как можно скорее спрятаться от назойливого немецкого истребителя. Он сопровождал смертельно раненный пикировщик, а сейчас кружился над горящим самолетом. Фашист, наверное, расстрелял бы их сверху, но у него кончились боеприпасы. Это стало ясно Мартынову и Армашеву еще в воздухе.

Они отползли от горящего самолета метров триста, укрылись за деревьями и, шумно дыша, стали наблюдать за машиной.

«Фоккер» еще кружил над местом посадки: фашист заметил, что экипаж спасся и скрылся в лесу. Может, хотел навести на их след погоню.

Впрочем, следы видны и без подсказки с воздуха. Прямо-таки траншею вырыли они в снегу, когда продирались к лесу!

Летчики поспешно углубились в лес.

Не успели они отползти-отшагать-отбежать и полукилометра, как раздался сильный взрыв — пламя дошло до центрального бака.

Как по команде, обернулись назад, увидели дым за хвойным частоколом. Оба горько вздохнули, а Мартынов вспомнил:

— И бортовой паек сгорел.

В зеленом ящике на борту самолета остался их неприкосновенный запас — мясные консервы, галеты, сахар, шесть плиток шоколада. Об этом сказочном богатстве не раз вспоминали летчики во время скитаний в прифронтовых лесах.

Мартынов не дотянул до линии фронта каких-нибудь три с половиной километра. Казалось бы, рукой подать! Но большим, бесконечно большим оказывается такое расстояние, когда земля изрыта вражескими окопами и траншеями.

Армашев не мог, прячась в лесу, видеть окопы и траншеи. Но он видел их сверху, он знал, что на этом участке фронта у немцев очень разветвленные линии траншей, что у них есть и вторая и третья линии обороны. Фронт западнее Думиничей уже несколько месяцев стоял без движения, и нетрудно представить себе, как обжились немцы в лесу, как окопались на опушках и в поле.

У летчиков были при себе лишь пистолеты, по восемь патронов, да еще по семь — в запасных обоймах. Хоть бы парочка гранат! Значит, нужно, не ввязываясь в драку, незаметно пробраться мимо немецких позиций, пройти через проволочные заграждения и минные поля к своим.

Выпрыгивая из самолета, Армашев успел засунуть за голенище своего унта пятикилометровку. На карте такого масштаба пять километров земной поверхности втиснуто в один сантиметр. Скверный, прямо скажем, помощник при блуждании по лесу. Но без карты еще хуже.

Армашев привык сверяться с пятикилометровкой, глядя на землю сверху, через прозрачный пол кабины. А сейчас приходилось «прокладывать курс», ползая по глубокому снегу, ориентиром служили только заснеженные верхушки елей над головой.

Пусть бы еще ухудшилась видимость, пусть бы пошел густой снег! Снегом замело бы их следы.

Первую ночь отлеживались в снегу, под обрушенной елью. Видимо, снаряд срубил эту ель недавно: мохнатая хвоя еще не осыпалась. В поверженной на снег ели удалось неплохо замаскироваться.

Где-то на лесной опушке раздавались окрики немецких часовых, строчили автоматы и пулеметы, загорались и гасли ракеты, а на востоке тревожно вспыхивали зарницы и сполохи переднего края.

Утром поползли на восток, но несколько раз едва не столкнулись лицом к лицу с немцами: ими кишел лес.

Очевидно, дорогу к линии фронта следовало искать где-то в другом месте, а не здесь, где немецкая оборона распространялась на большую глубину.

Голод еще не давал себя знать, может, потому, что у Армашева оставалось несколько папирос, но обоих мучила жажда. Сколько ни ешь пресного, безвкусного снега — все пить хочется.

Как-то метрах в двадцати от летчиков, залегших в сугробе, прошел по тропке фашист с двумя ведрами воды. Мартынов уже готов был наброситься на фашиста и отнять у него воду, но благоразумие все-таки взяло верх.

На третьи сутки лесных блужданий летчики набрели на кустик калины, который рос у входа в немецкий блиндаж. Ягоды алели на оголенном от листьев кустике, как капли крови. Летчики завороженно смотрели на ягоды. Армашев несколько раз принимался пересчитывать ягоды, но каждый раз сбивался со счета.

Из блиндажа тянуло пахучим дымком. По тропинке туда и обратно сновали солдаты, но Мартынов все-таки пополз к кусту. Армашев поставил пистолет на боевой взвод и приготовился прикрыть вылазку друга.

Все обошлось благополучно, и через несколько минут Мартынов вернулся, зажав в руке ветку калины.

Странно: когда Армашев с вожделением глядел издали на калину, ему казалось, что ягод больше. Может, переспелые ягоды осыпались, когда Мартынов обламывал куст?

Или у наблюдателя от голода двоилось в глазах?

Они насчитали восемнадцать ягод. Хорошо, что четное число — легче делить. Итак, по девять ягод на брата.

До сих пор Армашев не знает, действительно ли так сладка вымороженная калина, или ему это тогда показалось. Он тщательно разжевал мякоть каждой ягодки, разгрыз и заглотал косточки.

На пятые сутки, к вечеру, они, обходя немецкие укрепления, набрели на безлюдную траншею. В траншее стоял зачехленный пулемет, пулеметчиков поблизости не было видно. Может, это ложный передний край противника? А может, солдаты ушли греться, полагаясь на своих соседей?

Засиживаться в траншее опасно. Летчики шепотом посовещались и поползли вперед.

Вскоре они добрались до нейтральной полосы между нашими и немецкими окопами и зарылись в сухой валежник.

Огневые точки немцев остались за спиной. Теперь летчики лежали под перекрестным огнем. Когда начиналась перестрелка, пули свистели над головой. Наши пулеметы вели дуэль с немецкими и, очевидно, уже пристрелялись друг к другу. Ничейная земля не подвергалась обстрелу.

Не потому ли она так пустынна, что заминирована? Армашев высказал такое опасение, но Мартынов небрежно отмахнулся и возразил: противотанковая мина не сработает, ей нужно давление побольше. А от противопехотной убережет глубокий снег.

Армашев лежал и глядел назад. Он внимательно наблюдал за расположением огневых точек противника, потом подумал: «Свои огневые точки тоже следует знать. Ну хотя бы для того, чтобы не попасть под пули, когда поползем вперед».

Валежник был дубовый, и сухие листья еще держались на ветках. Армашев оторвал край карты, накрошил листьев и с наслаждением закурил, пряча цигарку в рукав. Сделал несколько затяжек и Мартынов.

Товарищи дождались темноты, разгребли гостеприимный валежник и двинулись вперед. Благополучно миновали пустынный перелесок. Время от времени немцы пускали ракеты, и тогда Мартынов и Армашев падали ничком в снег.

Они всё дальше уходили от этих ракет. И вот ничейная земля осталась за их спинами. Они перелезли в темноте через колючую проволоку, сильно ободрав при этом руки.

— Ну, Михаил Иванович…

— Ну, Григорий Иванович…

— Кажется, пришли домой?

— Порядочек!

Товарищи повернули или, говоря штурманским языком, «довернули» вправо, туда, где в полутьме показались очертания каких-то домов. Вышли на окраину пустой, будто вымершей деревни.

— Может, переночуем в снегу? — предложил Армашев. — Еще свои подстрелят, не ровён час.

— Ну нет. Я хочу сегодня чаю напиться, — сказал Мартынов.

Он попытался вслед за Армашевым перепрыгнуть через траншею, но не рассчитал сил и свалился в нее. Армашев принялся вытаскивать товарища. Возню услышали в нашем боевом охранении. Раздался сухой щелк затвора и строгий окрик:

— Стой, кто идет?

— Свои, свои идут, а вернее сказать, ползут! — заорал Мартынов, не помня себя от радости. — Такие свои, что дальше некуда. Что же ты, своих не узнал?

— Пароль?

— Тоже нашел что спрашивать! — Мартынов артистически выругался. — Да что мы, друг ситный, сегодня из дому, что ли?

И такая неуемная, заразительная веселость звучала в каждом слове Мартынова, что часовой уже более доверительно спросил:

— Да кто вы такие?

— Из разведки явились. — Мартынов снова выругался, так сказать, от полноты чувств.

— Ругаться по-русски ты, браток, не разучился. Сколько вас там?

— Двое.

— А нашумели на целый взвод!

— Попробовал бы ты пять суток шептаться да на цыпочках ходить — еще не так заорал бы на радостях!

Минуту спустя их под конвоем вели для «удостоверения личности» к какому-то капитану.

— Вовремя, однако, я растянулся там, возле траншеи! — усмехнулся Мартынов и подтолкнул своего спутника. — А то бы нас обязательно подстрелили. И жаловаться было бы некому…

Через четверть часа летчики сидели в землянке пехотного капитана в чужих полушубках, в чужих валенках и, обжигаясь, прихлебывали чай из кружек. Пехотный капитан не уставал сокрушаться, что фляжка у него пустая и гости не могут согреться чем-нибудь более существенным.

В углу, около печки, лежали в куче мокрые унты, комбинезон и реглан — от них густо подымался пар.

— Не понимаю только, как вы уцелели! — удивлялся капитан. — Два минных поля прошли. Немецкое и наше. Ничего не понимаю!

Дымящиеся кружки уже пошли по второму кругу, а капитан все еще всплескивал руками и от удивления не мог усидеть на месте.

— Снег глубокий выручил! — засмеялся Мартынов. — Русская зимушка-зима о нас позаботилась.

Если не считать той калины, товарищи не ели шесть суток, но голода не чувствовали. Волчий аппетит пришел позже, когда они обогрелись и выспались.

Расставаясь с гостеприимным комбатом, Армашев не забыл оставить ему карту, на которую нанес план немецких укреплений. Он указал огневые точки противника, обозначил ложный передний край его обороны.

В качестве наземного разведчика флаг-штурман полка бомбардировщиков Армашев выступал впервые. Однако, судя по лицу пехотного капитана, штурман со своей задачей справился.

1943

Загрузка...