Глава вторая. НЕОФОРМЛЕННАЯ ЗАДАЧА

По окончании седьмого заседания Потсдамской конференции, когда Черчилль направился к выходу, он услышал за своей спиной негромко произнесенные слова:

– Мистер Черчилль! Президент просит вас заехать к нему.

Обернувшись, он увидел удалявшегося к «американским» дверям Вогана.

Трумэновский адъютант обратился к нему слишком небрежно, не назвал «премьер-министром» и даже не употребил слова «сэр».

Конечно, Черчилль догадался, что неожиданное, незапланированное приглашение к Трумэну обусловлено какими-то неординарными обстоятельствами, несомненно президент хочет сообщить ему нечто важное. И все же он не спешил. Медленно прошел в свой рабочий кабинет, с трудом втиснул грузное тело в узкое креслице стиля рококо и… закрыл глаза. Черчилль устал, почувствовал приступ апатии, чего не знавал в прежние годы. Такие приступы начались недавно, когда уже состоялось решение о созыве Конференции и почти одновременно было объявлено о выборах в британский парламент.

Эти приступы сменялись приливами бурной энергии: Черчилль становился неудержимо многословным в спорах со Сталиным, дерзил Трумэну…

Но если говорить о том главном, что с каждым днем все больше определяло состояние Черчилля, то это была усталость. После заседаний он возвращался к себе, на Рингштрассе, 23, все более раздраженным и разочарованным. Никакого удовлетворения, никаких радостей не приносила ему эта проклятая Конференция, быстрейшего созыва которой он сам так требовал, даже умолял о том поочередно то Сталина, то президента США.

Иногда Черчиллю казалось, что он сидит в поезде, который стоит на месте, и только стук колес и видимые в окне проплывающие по небу облака создают иллюзию движения вперед. По крайней мере сегодня, 23 июля, после окончания седьмого заседания Конференции, Черчиллю казалось, что поезд все еще стоит на месте, лишь изредка делая короткие, уже не иллюзорные, а реальные рывки вперед…

«Вперед или назад?» – с горечью спрашивал себя Черчилль, вспоминая вчерашнее предложение Сталина – пригласить в Бабельсберг поляков из Варшавы. Конечно же для западных союзников это был шаг назад. Но как умело провел свое предложение Сталин!

– В Ялте мы решили расширить территорию Польши? Так или не так?

Так, разумеется.

– Остались, правда, некоторые разногласия относительно западной границы будущей Польши. Верно?

Что ж, и это было верно.

– В Крыму мы решили проконсультироваться по данному вопросу с будущим польским правительством. Никто не отрицает?

Нет, все согласны.

– Ну, так давайте пригласим представителей этого правительства – ведь оно теперь создано – и проконсультируемся. Логично? Более чем. Как дважды два четыре. Или, может быть, кто-нибудь придерживается той точки зрения, что дважды два будет пять? Таких нет? Значит, предложение принято. Кто пошлет полякам приглашение? Ну, конечно же наш уважаемый председатель, мистер президент. Кто посмел бы посягать на его прерогативы!..

Итак, высокая честь подписать своеобразный вексель Сталину, точнее расписаться в собственном бессилии, была предоставлена Трумэну. А что мог сделать он, Черчилль, чтобы с самого начала воспрепятствовать приглашению поляков? Ничего! Во-первых, потому, что не ожидал от Сталина такого предложения. А потом?.. Тоже ничего, кроме как поддержать первоначальное предложение Трумэна о вызове поляков в Лондон, на заседание вновь созданного Совета министров иностранных дел. Но – черт побери! – это заседание должно состояться лишь в сентябре! А он, Черчилль, спешил. До выяснения результатов парламентских выборов, в которых он вообще-то не сомневался, оставалось трое суток. Нет, уж пусть лучше эти поляки приезжают сейчас. «Лучше ужасный конец, чем ужас без конца» – так, кажется, говорят немцы. Впрочем, «ужасного конца» – согласия на польские требования – может быть, еще удастся избежать, внеся с помощью Миколайчика раскол в польскую делегацию. Интересно, кто в нее войдет? Конечно, Берут, конечно, Осубка-Моравский. И конечно же Миколайчик, нынешний польский вице-премьер, вчерашний глава «лондонского польского правительства». Ведь включение его в теперешнее польское правительство было той ценой, которую Берут должен был заплатить за существование этого правительства.

Значит, трое. Что ж, можно будет еще поспорить… Но время, неумолимое время! Ведь в среду, 25 июля, он и Иден, да и Эттли тоже, будут вынуждены покинуть Бабельсберг! Сколько же еще дней или недель протащится этот поезд до конечной остановки?!

Черчилль был близок к отчаянию. «Терминал!» – повторял он про себя. Сегодня это слово воспринималось им как насмешка. Он вроде бы забыл, что сам повинен в том. Забыл, как совсем еще недавно провел немало времени, листая словарь в поисках кодового названия для Конференции, причем такого, которое подходило бы формально и по существу, но чтобы существо-то читалось разными людьми по-разному. «Терминал» – конец пути. Какого пути? Того, что предстоит пройти Конференции?.. «Терминал» – конечная остановка, символ того, что все главные вопросы между союзниками урегулированы?.. Или, может быть, третье значение – конец общности интересов, возникших в результате военного союза, и дальше пути расходятся?..

В мае это название – «Терминал» – нравилось Черчиллю. В такой же мере, в какой сейчас он его ненавидел, потому что «конечной остановки» не было видно. Десятки вопросов оставались неразрешенными. Да и вообще, что могла записать Британия в свой актив за последние месяцы? Разве что интервенцию в Грецию, чего Сталин конечно же не забудет и не простит…

Иногда при взгляде на огромный стол в зале Цецилиенхофа Черчиллю казалось, что этот стол завален бумагами, точно архив в Форин оффисе. Будущее Германии. Территориальные вопросы, возникшие в результате окончания войны в Европе. Проверка выполнения Ялтинских решений. Документ о политике по отношению к Италии. Этот проклятый «польский вопрос». Отношение к Югославии… Только этого было достаточно, чтобы Конференция заседала бы долгие недели.

А тут еще сам же Черчилль, себе на беду, настоял на праве всех глав делегаций выдвигать прямо на заседании любые другие вопросы.

Сталин со своей стороны немедленно подбросил «горючего» в котел паровоза, тянущего бесконечный и без того тяжело груженный состав. Ему, видите ли, желательно обсудить кроме уже внесенного делегациями вороха вопросов еще и такие, как репарации с Германии, раздел германского флота, восстановление дипломатических отношений с теми странами – союзниками Германии, которые порвали с ней после того, как были освобождены, ликвидация польского эмигрантского правительства в Лондоне… Сталину и этого показалось мало, он присоединил к своим предложениям еще один вопрос – о режиме Франко в Испании.

Правда, за истекшую неделю некоторые вопросы были обсуждены и даже согласованы. Но сколько же таких недель понадобится для того, чтобы обсудить их все?!

…Глядевшему на пустой стол Черчиллю казалось, что весь этот сонм вопросов копошится там по всей поверхности в виде переплетающихся между собой мохнатых гусениц. Конечно, он отдавал себе отчет, что в реальности «поезд» не стоит на месте – то одна, то другая из этих проклятых гусениц неохотно сползала со стола. Но притом Черчилль распалялся еще больше, убеждая себя, что если какие-то вопросы и решены, то только в пользу Сталина.

Сталин все время делал вид, что готов идти на уступки. Но в чем он реально уступил, в чем?! Согласился расширить состав Совета министров иностранных дел? Смирился со строкой в одном из документов по польскому вопросу, хотя и усмотрел в ней – вполне справедливо – тавтологию! Случались и другие малозначительные эпизоды, когда он бросал свои короткие: «согласен» или «нэ возражаю»… Но если с какими-то из главных вопросов и удалось покончить за эту неделю, то они были решены в пользу Советов. Польское правительство в Лондоне ликвидировано. В «итальянскую мышеловку» попался не Сталин, а Трумэн и сам Черчилль. О польских границах хотя окончательно еще не договорились, однако Сталин и тут добился выгодной для себя ситуации – пригласили Берута и его подручных; Миколайчик не в счет, он окажется, конечно, в меньшинстве.

…Итак, – размышлял Черчилль, сидя в неудобном кресле, – ни одно из предложений, с которыми британская делегация ехала сюда, в Бабельсберг, до сих пор фактически не было принято, ни одна мечта не осуществилась. А ведь состоялось уже семь заседаний, на исходе 23 июля, а не позже 25-го все руководство британской делегации должно отправиться в Лондон – срок его полномочий может окончиться в день объявления результатов выборов.

Только что завершившееся очередное заседание Конференции не больше, чем другие, порадовало Черчилля. Первый вопрос повестки дня – о репарациях с Германии, Австрии, Италии – решен не был. Конференция постановила передать его для доработки экономической подкомиссии. Та же судьба постигла и вопрос об «экономических принципах в отношениях с Германией». Более легко договорились о Совете министров иностранных дел. К относительному согласию пришли о бывших подопечных территориях.

Затем Трумэн изложил американскую точку зрения на будущий статут черноморских проливов, заявив, что в основе ее лежит принцип, при котором Россия, Англия и все другие государства получат доступ ко всем морям мира. Черчилль понимал, что это не подарок для Британии. Но, для того чтобы отклонить предлагаемый статут, он не располагал достаточными аргументами и почувствовал себя так, будто присутствует на собственных похоронах. Удар несколько смягчил Сталин, сказав, что хотел бы изучить предложения президента в письменном виде, а пока следует «перейти к очередным вопросам». Черчилль понял: Сталин тоже торопился. Его целью было как можно скорее подтвердить то, что уже решено в пользу России на Ялтинской и Тегеранской конференциях. «Очередным вопросом» была передача Советскому Союзу района Кенигсберга и Восточной Пруссии.

Едва Трумэн успел объявить об этом, Сталин, слегка подавшись вперед, напомнил, что господин Черчилль и президент Рузвельт еще в Тегеране дали на то свое согласие.

– Хотелось бы, чтобы тогдашняя договоренность получила подтверждение на данной Конференции, – сказал он.

Трумэн ответил, что «в принципе» готов дать такое подтверждение, но Черчилль, расценив слова президента «в принципе» как приглашение к дискуссии, в ходе которой у русских можно что-нибудь урвать, открыл было рот, однако при всем своем старании не подыскал нужных ему аргументов.

Да, Кенигсберг был центром Восточной Пруссии, а та – многолетним символом германского милитаризма. Де-юре она принадлежала Советскому Союзу, когда еще шла война – после соответствующего решения в Тегеране, подтвержденного затем представителями правительств на московских переговорах в октябре 1944 года. Следовательно, теперь, когда Красная Армия владеет Восточной Пруссией уже де-факто, оспаривать что-либо, по существу, было просто нелепо.

Тем не менее Черчилль пробормотал что-то насчет необходимости согласовать точную линию новой советской границы по карте. Встретил замораживающе-ледяной взгляд Сталина и поспешно заявил, что по-прежнему поддерживает включение обсуждаемой территории в состав Советского Союза.

Глаза Сталина потеплели, точнее, они потеряли свое холодно-угрожающее выражение. Он сказал, что если правительства Англии и США одобряют решение, принятое ранее, то для Советского Союза этого достаточно.

– Таким образом, – провозгласил Трумэн, – мы имеем возможность перейти к обсуждению предложений советской делегации о Сирии и Ливане, о правах Франции в этих странах, а затем рассмотреть предложения господина Черчилля, касающиеся Ирана…

Когда повестка дня была исчерпана и Трумэн, вопросительно посмотрев на Сталина, хотел закрыть заседание, неожиданно встал Черчилль. Уже одним этим он привлек к себе внимание всех присутствующих, поскольку на протяжении всей конференции главы правительств произносили свои речи сидя.

– Я хочу поднять один процедурный вопрос, – сказал Черчилль. – Господину президенту, а также генералиссимусу, должно быть, известно, что господин Эттли и я заинтересованы посетить Лондон в четверг на этой неделе.

Несвойственную ему неуклюжесть фразы участники заседания истолковали как своеобразное выражение иронии, в зале раздался смех. Не обращая внимания на реакцию зала, Черчилль продолжал:

– Поэтому нам придется выехать отсюда в среду 25 июля. Но мы вернемся к вечернему заседанию 27 июля… или только некоторые из нас вернутся…

Сидевший рядом с премьером Иден готов был поклясться, что последние слова Черчилль произнес с горечью. Но зал, настроенный самим же Черчиллем на иронический лад, снова ответил ему вежливо-саркастическими смешками. Когда они стихли, премьер спросил:

– Нельзя ли в среду устроить заседание утром?

– Хорошо, – сказал Сталин.

– Можно, – согласился Трумэн и объявил, что следующее, завтрашнее, заседание начнется, как обычно, в пять вечера, а послезавтрашнее – в одиннадцать утра…

Черчилль покидал зал заседаний последним. И вот в эти-то минуты за его спиной и раздался голос Вогана:

– Президент просит вас заехать к нему, на Кайзерштрассе.

Но Черчилль не пошел в ожидавшую его машину. Он направился к двери британской делегации, чтобы отдохнуть в своем кабинете.

…Прошло не менее получаса, прежде чем глава британской делегации вспомнил, что вечером ему предстоит принимать у себя Сталина, а сейчас его ждет Трумэн. Встреча со Сталиным не сулила Черчиллю особого удовольствия. За Сталиным стояла победоносная страна, многочисленный и сильный народ. Сталин не чета Трумэну, который даже теперь, когда его страна стала единственным обладателем грозного оружия, до сих пор не сумел использовать этого ее преимущества за столом Конференции.

Так что же президент собирается сказать теперь ему, Черчиллю? Очевидно, нечто важное – иначе не стал бы просить о встрече, зная, что Черчилль вскоре должен быть гостеприимным хозяином на приеме в честь Сталина, где, кстати, необходимо быть и президенту.

Ощущение усталости покинуло Черчилля. Его могучий мозг заработал на полную силу. «Бомба!» – мысленно воскликнул он. Ради чего-то связанного с новой бомбой приглашает его к себе Трумэн. Все остальное, менее секретное, президент мог бы сообщить ему там, в Цецилиенхофе. «Бомба, конечно, бомба! – повторил про себя Черчилль. – Что-то связанное с ней!»

Но что именно? Еще одно успешное испытание? Или, может быть, срок применения бомбы против Японии? Конечно, все это важно, очень важно, но не требует немедленной встречи. Неужто Трумэн решился на крайнее, видя, что Сталин не идет на уступки ни в чем существенном?..

Через несколько минут британский премьер был уже на Кайзерштрассе.

– Мы долго думали, – сказал ему Трумэн, подождав, пока Черчилль усядется в глубоком, обитом красной кожей кресле, – как сообщить Сталину о нашей атомной бомбе. Ведь Стимсон говорил вам, что мы намерены пойти на это?

– Да, – настороженно ответил Черчилль и вытянул свои толстые руки на подлокотниках.

– Признаться, я предпочел бы этого не делать, – с сомнением сказал Трумэн. – Мне хотелось, чтобы эффект был внезапным и ошеломляющим. Пусть бы все сразу увидели нашу бомбу в действии.

– Вы имеете в виду Японию?

– Да. Но и русских тоже. Удар по Японии отзовется эхом и в России. Однако утаивание наших намерений от Сталина имеет и свои отрицательные стороны. По крайней мере здесь, в Потсдаме, мы не получим от нашей бомбы никакой выгоды. Мощнейшее средство давления на Сталина останется неиспользованным. Есть и другая сторона дела. Вы представляете, какими глазами будет смотреть на нас Сталин, если узнает о бомбе, только когда мы ее применим. Он станет обвинять нас в нелояльности к нему, в том, что нам нельзя верить, мы ненадежные союзники, ведем двойную игру и тому подобное.

– Вы полагаете? – спросил с усмешкой Черчилль. И добавил: – В большой политике игра всегда двойная.

– Но это не должно быть известно партнеру, – назидательно сказал Трумэн и после короткой паузы продолжал: – Все-таки Сталина надо информировать. Я уверен, что, заполучив такую информацию, он проявит большую уступчивость на нашей Конференции. Мой вопрос к вам, сэр, сводится к следующему: в каких выражениях, то есть что именно я должен сообщить Сталину о бомбе,

Черчилль не спеша вытащил из нагрудного кармана сигару и ответил улыбаясь:

– Когда я долго не курю, то чувствую себя как в безводной пустыне.

Разумеется, он не снизошел до того, чтобы впрямую попросить у некурящего Трумэна разрешения закурить. Отколупнул кончик сигары ногтем, сунул ее в левый угол рта, тщательно раскурил и выпустил в сторону Трумэна несколько клубов густого дыма.

– Итак, – недовольно сказал Трумэн, – я жду ответа.

– Я полагаю, – еще раз пыхнув на президента дымом, сказал Черчилль, – какие бы слова вы ни употребили, их смысл для Сталина должен звучать примерно так, как та надпись, которая появилась на стене пиршественного зала у вавилонского царя.

– А что там было написано? – не без раздражения спросил Трумэн.

– Я не имею в виду буквальный смысл слов. Они могут быть самыми обычными. Речь идет о грозном предостережении.

– И я должен его сделать Сталину?

– Разумеется. Иначе игра не будет иметь смысла.

– Я предпочитаю иной ход, – возразил Трумэн раздумчиво. – Надо сказать нечто такое, что лишило бы русских возможности в будущем упрекать нас в нарушении союзнического долга и… вместе с тем ничего не сказать по существу.

– Сталин попробует припереть вас к стенке дополнительными вопросами.

– Я отвечу, что мы сами еще не до конца информированы нашими учеными.

– Значит, весь смысл вашего намерения заключается в том, чтобы не дать Сталину оснований впоследствии упрекать вас? Хотите выглядеть в его глазах джентльменом? – с нескрываемой иронией спросил Черчилль.

– Я всегда старался оставаться джентльменом, – несколько напыщенно ответил Трумэн.

– Но Сталину, только не обижайтесь, пожалуйста, Гарри, – с улыбкой произнес Черчилль, – плевать на ваше джентльменство. Для него вы всего лишь продукт империализма. Могу вас утешить – я для него тоже продукт. Феодально-капиталистического, аристократически-олигархического симбиоза.

– Что за абракадабра?

– Тем не менее в его марксистской интерпретации мы выглядим именно так. Или примерно так. Следовательно, не заботьтесь о своем джентльменстве.

– Вам не предстоит опираться на русских в войне с Японией! – раздраженно воскликнул Трумэн. – Ваша война кончена, а может быть, и…

Трумэн умолк.

– Вы хотели сказать «а может быть, и карьера»? – сощурившись, спросил Черчилль.

– При чем тут это, – взмахнул рукой Трумэн и тоном извинения добавил: – В Лондоне ваша победа обеспечена.

– Хочу верить, что да, – надменно ответил Черчилль. – Но История – дама привередливая и к тому же неумолимая. Сегодня ее выбор пал на вас, и я хочу спросить, уверены ли вы, сэр, в своей победе над большевиками?

– Но мы же с ними не воюем? – несколько растерянно проговорил Трумэн.

– Сэр! – не без торжественности произнес Черчилль. – Я полагаю, вам известна моя биография. Левые до сих пор упрекают меня в том, что я хотел задушить большевизм в его колыбели. А я отвечаю, что горжусь этим. Однако меня постигла неудача. Меня предали внутри моей страны. Рабочие грозили всеобщей забастовкой. Кричали: «Руки прочь от Советской России!» Отказывались грузить на корабли солдат и боеприпасы, которые я направлял тогда в Россию. Либералы кусали меня в парламенте. Словом, в те годы я проиграл. Россия имела слишком большую притягательную силу для плебса. Я не очень религиозный человек, однако уверен, что сумел бы оправдаться перед богом в своей неудаче. Вы, мистер президент, я слышал, человек активно верующий. Как оправдаетесь вы?

– Но в чем?!

– В том, что, получив из рук провидения волшебный жезл или карающий меч – называйте бомбу как хотите, – вы не использовали его для священной цели.

– Вы хотите сказать…

– Да! Именно это! Победа над Японией – ничто по сравнению с этой грандиозной задачей. Вы сейчас заняты подсчетами – сколько потребуется американских и русских солдат, чтобы разгромить Японию, и в какой мере бомба повлияет на это соотношение. Но задавали ли вы себе другой вопрос: понадобится ли она вам когда-нибудь, чтобы покончить с Россией?

На мгновение Трумэн испытал страх. На него смотрело чуть прикрытое пеленой сигарного дыма лицо огромного бульдога с мощными челюстями и покрасневшими от ненависти белками глаз.

Да, как только атомная бомба стала реальностью, он сам, Трумэн, не раз думал о мировом господстве – в том числе, естественно, и над Россией. Но это была задача будущего, так сказать, «еще не оформленная» задача. Пройдет немного времени, и она приобретет конкретные очертания, станет целью президента Трумэна, его «доктриной». Об уничтожении Советского Союза Трумэн ни разу не скажет вслух, но зато произнесет тысячи слов об «отбрасывании коммунизма», о «защите от коммунизма интересов Америки», в какой бы части света эти «интересы» ни лежали, пусть хоть в тысячах морских миль от берегов Соединенных Штатов. Эта «доктрина» станет на долгие годы символом «холодной войны» и не умрет со смертью ее автора. Будут сменяться в Белом доме президенты. Одни из них, проявив здравый смысл и понимание, что «холодная война» может быть только «прелюдией» к войне горячей, отбросят в сторону «доктрину Трумэна» перед лицом народов, требующих разрядки и мира. Другие станут время от времени вытаскивать запылившуюся в бездействии «доктрину» из арсеналов Пентагона и возводить ее в ранг своей государственной политики. Но в июле 1945 года у Трумэна еще не было своей «доктрины». Была лишь жажда власти над миром, было сознание, что главным препятствием на пути к достижению этой власти окажется Советский Союз.

Пройдут год, другой, третий, и Трумэн вместе со своими генералами начнет подсчитывать, сколько атомных бомб потребуется, чтобы уничтожить это препятствие.

Черчилль, видимо, понял, что привел президента в смятение чувств. Поспешил успокоить:

– Я говорю, естественно, не о сегодняшнем дне и не о завтрашнем. Но если президент Соединенных Штатов не поставит перед собой в качестве главной стратегической задачи подготовку атомной войны против России, ему не оправдаться ни перед нашей цивилизацией, ни перед богом. Всевышнему может надоесть прощать тех, кому он без пользы вложил в руки меч.

Трумэн покривил тонкие губы – слишком фамильярное обращение с именем божиим шокировало его. Кроме того, его начинали раздражать велеречивые поучения Черчилля.

– У нас еще останется время, чтобы подумать о будущем, – сухо заметил Трумэн. – Сегодня меня больше беспокоит настоящее. По существу, мы еще не решили здесь, на Конференции, ни одного крупного вопроса. Не решили в нашу пользу, я хочу сказать.

Хотя замечание Трумэна полностью отвечало настроению Черчилля, тот подумал, что не стоит обескураживать президента.

– Вы получите все желаемое в качестве премии, как проценты с того страха, который вызовете у Сталина своим сообщением. Но я счел своим долгом напомнить вам и о задаче будущего.

– А если за это время русские создадут свою бомбу? – неожиданно спросил Трумэн.

– Десять лет! – воскликнул Черчилль, подняв над головой свою погасшую сигару. – Десять лет, как минимум, потребуется им, чтобы создать нечто подобное!

– Итак, что же, по-вашему, я должен сказать Сталину?

– То, что обладаете оружием невиданной силы. Ни с чем не сравнимой! Кстати, когда вы собираетесь открыть это Сталину?

– Завтра!

– Но когда?

– Я хочу выбрать такой момент, чтобы не оставаться с ним долго с глазу на глаз. Следовательно, лучше всего завтра, после заседания. Ваш сегодняшний банкет для этого не годится.

«Завтра – это хорошо, – подумал Черчилль, – я буду еще здесь. И поляки приедут, наверное, тоже завтра!»

– Мне не хотелось окончательно решать такой исключительной важности вопрос, не посоветовавшись с вами, – нарушил его раздумья Трумэн.

– Пусть это будет завтра, – утвердительно кивнул головой тот. – И без свидетелей! Зато свидетелем того, что произойдет потом, станет весь мир.

– Вы полагаете, что Советский Союз… – начал было Трумэн, но Черчилль прервал его:

– Кто с ним тогда будет считаться?

– Вы имеете в виду… атомную войну? – с некоторой робостью в голосе спросил Трумэн.

– Еще не знаю. Может быть. Сегодня я предвижу реставрацию цивилизации на одной шестой части земного шара.

Наступило молчание. Трумэн открыл ящик стола и вынул оттуда какую-то папку.

– Вы знаете, что это, сэр Уинстон?

– Отчет об испытании в Аламогордо? Стимсон прочитал мне его.

– О нет, – покачал головой Трумэн. – Это документ на несколько другую тему. Этот доклад, или проект – я не знаю, как его назвать, – написал сам Стимсон, как только стало известно, что испытание атомной бомбы прошло успешно.

– О чем же этот доклад? – нетерпеливо спросил Черчилль.

– Чтение его целиком заняло бы слишком много времени. Я вам прочту лишь главное. Слушайте.

Трумэн, раскрыв папку, вынул закладку, разделяющую листы, и прочел:

– «Совершенно невозможно установить постоянные здоровые международные отношения между двумя противоположными в своей основе национальными системами». Далее Стимсон, – стал пересказывать президент уже собственными словами, – отстаивает мысль о необходимости, используя нашу атомную монополию, добиться введения в России политической системы, предусмотренной нашим «биллем о правах». Или, говоря по-вашему, реставрировать в России цивилизацию.

– Это великолепно!

Черчилль оперся ладонями о подлокотники кресла, готовясь подняться, но в этот момент в дверь кто-то довольно громко постучал, затем она открылась. На пороге стоял Воган, занимая своей мощной фигурой почти весь дверной проем. Объявил громогласно:

– Они вылетели, сэр!

Черчилль с неприязнью посмотрел на «личную каналью президента» и с удовлетворением подумал, что вряд ли у кого хватило бы смелости появиться вот так, без предупреждения, в его кабинете.

– Кто вылетел и куда? – спросил Трумэн, хмурясь, потому что ему стало неловко перед Черчиллем за поведение своего сотрудника.

– Да поляки же, мистер президент!

– Сколько их? И кто их встречает?

– На первый вопрос ответить не могу, на второй – также. По-моему, их намерены были встретить и уже, наверное, увезли к себе русские. Во всяком случае, нам звонили из их протокольной части и сказали, что самолет скоро пойдет на посадку.

– Хорошо, идите, – сухо сказал Трумэн и, когда Воган закрыл за собой дверь, спросил Черчилля:

– Вы имеете представление, кто именно должен прибыть?

– Ну, конечно, Берут, – опуская руки на колени, ответил Черчилль.

– Что вы знаете о нем?

– Знаю немного, но достаточно для того, чтобы считать этого человека верным сотрудником Сталина.

– Остальных он, разумеется, подберет по своему подобию? – с недоброй усмешкой, то ли спрашивая, то ли утверждая, произнес Трумэн.

– Это и так и не совсем так. Вы в своем приглашении просили прислать делегацию из трех-четырех человек. При всех условиях одним из ее членов будет Миколайчик. Ведь он не просто один из варшавских министров. Он вице-премьер.

О Миколайчике президент кое-что знал. Давая согласие на формирование нового польского правительства, Трумэн по договоренности с Черчиллем поставил условием, что войдут в него и представители «лондонских поляков». Черчилль делал ставку на Миколайчика. Значит, этому поляку можно доверять.

– Однако он при всех условиях будет в меньшинстве? – с сомнением в голосе отметил Трумэн.

– Не все так просто, сэр, – возразил Черчилль. – Сила Берута и его компании в том, что они пользуются поддержкой Москвы. Сила Миколайчика и сейчас и на предстоящих в Польше выборах – в вашей поддержке.

– И что же?

– А то, что в этой так называемой делегации неминуемо произойдет раскол. Берут будет говорить то, чего хочет Сталин, а чего он хочет, мы уже слышали не раз. Но Миколайчик будет твердо придерживаться нашей позиции– защищать границу не по западной, а по восточной Нейсе и вообще не настаивать на столь огромном приращении территории Польши. После того как поляки передерутся между собой, нам останется констатировать отсутствие единства среди самой делегации и отправить их восвояси. Сталин сыграл с нами ловкую штуку, заставив пригласить этих поляков сюда. Что ж, мы отплатим ему тем же.

– Ну… а если они не возьмут с собой Миколайчика? – неуверенно спросил Трумэн.

– Тогда мы подвергнем сомнению правомочность делегации, как не отражающей принципа, на котором было сформировано само правительство. И опять-таки отправим их обратно. Во всяком случае, такие инструкции даны мною Идену. Полагаю, что вами соответственно ориентирован Бирнс. В конце концов мы же договорились, что принимать поляков будем на уровне наших министров.

– А если они постараются прорваться к нам? – с неприязнью спросил Трумэн.

Черчилль посмотрел на свои наручные часы из светлого металла, увидел, что до начала приема остался только час с четвертью, и ответил нетерпеливо:

– Тогда будем решать применительно к обстоятельствам. А сейчас обстоятельства категорически требуют, чтобы я покинул вас.

…Они пожали друг другу руки. Несколько мгновений Трумэн глядел вслед уходящему Черчиллю.

«Да, он неглуп, очень неглуп!» – мысленно произнес Трумэн. Впрочем, американский президент всегда, по крайней мере с тех пор, как вступил в переписку с Черчиллем, отдавал должное уму и образности, мышления английского премьера. Но специфика психологии бизнесмена осложняла это чувство уважения. Уважают сильных, в особенности тех, которые сильнее тебя. Своим обликом и манерами, своим пренебрежением к нижестоящим, бенгальским огнем своего красноречия Черчилль отражал блеск Британской империи

«Блеск и нищета…» – подумал Трумэн. Кажется, как-то похоже назывался роман французского классика прошлого века. Трумэн испытал чувство самоудовлетворения от сознания своей образованности, позволяющей ему разговаривать с Черчиллем «на равных». Было бы неприятно чувствовать личное превосходство англичанина, будучи гораздо сильнее в сфере экономической, а теперь и в военной, уступая ему, однако, в общей культуре.

Но он, Трумэн, тоже кое-что прочитал в жизни. Словом, история судила им стоять рядом. И это льстило президенту.

Оставшись один, Трумэн открыл нижний ящик письменного стола. Там одиноко лежала тетрадь с его дневниковыми записями.

Он никому не признавался, что ведет дневник, следуя примеру многих великих деятелей прошлого. Так же, как они, Трумэн хотел оставить потомству свои мысли, не высказанные вслух, и таким образом помочь будущим поколениям увидеть его в полный рост.

Трумэн не отдавал себе отчета в том, что записи, которые он ведет втайне от всех, раскроют перед потомками лишь его прагматическое скудоумие. Наоборот, ему грезилось, что каждая строчка его дневника будет когда-нибудь цениться дороже золота. Неизвестно, читал ли он опубликованный после русской революции дневник, точнее – выдержки из дневника, бывшего царя Николая Второго, но каждый, кто сравнит откровения самодержца с откровениями «повелителя атома», найдет в них много общего.

Трумэн перечитал странички дневника с момента начала Конференции в Потсдаме. Что ж, он был объективен в оценке Черчилля. После первого свидания с ним записал: «Очаровательный и очень умный человек». Далее следовало уточнение: слово «умный» употреблено здесь в классическо-английском, а не в американо-кентуккском смысле (в штате Кентукки слово «clever» означает: «рубаха-парень», «миляга», «симпатяга»).

Не без высокомерия Трумэн отметил в своих записях, что с Черчиллем «можно иметь дело», если «он не будет пытаться чересчур льстить мне».

Трумэн увлекся чтением. С удовольствием просмотрел строки, касающиеся посещения разрушенного Берлина. Здесь он, стараясь блеснуть своей образованностью, отважился на исторические параллели: уверял, что, наблюдая берлинские руины, «думал о Карфагене, Иерусалиме, Риме, Атланте… Рамзесе Втором, Сципионе, Титусе, Хермане, Дариусе Великом, Шермане»…

Почему? Какая между всем этим существует связь? Уж не спутал ли господин президент Атланту с Атлантидой? В Атланте ведь никаких катастроф не было. И какой из Сципионов имелся в виду? Представителей этого римского рода было несколько. И кто такой Херман? И о каком Дарии идет речь, поскольку их было три? И при чем тут Шерман – американский генерал времен войны за независимость?

Стремление Трумэна прослыть у потомков «интеллектуалом» можно объяснить только комплексом неполноценности, возникшим в душе будущего президента еще в то время, когда его, маленького «очкарика», увлеченного бессистемным чтением, травили бесшабашные, более энергичные сверстники. Теперь в своем дневнике он пытался взять реванш, встать в один ряд с Черчиллем, чьи познания в области истории были, конечно, гораздо обширнее.

…Президент задумчиво перевернул страницу. Дальше следовали впечатления от встреч со Сталиным, и заканчивались они словами: «Со Сталиным можно иметь дело. Он честный, но хитрый, как черт».

За чтением собственного дневника время летело незаметно. Когда Трумэн невзначай взглянул на часы, было уже пора ехать на Рингштрассе.

«Скорее бы наступило долгожданное „завтра“!» – подумал президент.

Он торопливо написал несколько слов о прожитом дне. Но думал при этом лишь о завтрашнем разговоре со Сталиным. Об атомной бомбе. Только о ней…

Загрузка...