Когда все журналисты покинули зал заседаний и закрылись все четыре двери, из которых две слева, за камином, вели в комнаты американской и английской делегаций и одна – справа – в помещение делегации советской, Трумэн объявил:
– Начнем очередное наше заседание. О предшествовавшей ему встрече министров иностранных дел доложит мистер Бирнс…
Все было так же, как вчера: в трех массивных креслах сидели главы государств, соседние кресла, менее помпезные, занимали министры, а за ними уже на обыкновенных «венских» стульях расположились эксперты. Вдоль стен – секретариаты делегаций. Словом, все было как и на прошлых одиннадцати заседаниях «Большой тройки», и со стороны могло показаться, что Конференция лишь приступает к своей работе.
– Комиссия, занимающаяся вопросами репараций с Германии, доложила нам, что не сумела прийти к соглашению…
Бирнс произнес эти слова медленно, с мрачным выражением лица. Они прозвучали как погребальные удары колокола.
Бирнсу очень хотелось дать понять Сталину, что рано еще торжествовать победу. Но, заметив, как ошеломило всех присутствующих такое безнадежное начало доклада, и зная, с каким нетерпением дожидаются они разъезда по домам, Бирнс поспешил смягчить удар:
– Я не хотел сказать, что не удалось добиться согласия по всем пунктам. По одним договорились, по другим – нет. Например, не достигнута договоренность в отношении заграничных источников репараций. Советский представитель по-новому истолковал вчера отказ Советского Союза от зарубежных инвестиций Германии, акций германских предприятий и золота…
Таким образом, вина за возникшие разногласия возлагалась на советского представителя, что не соответствовало действительности. Министры не достигли договоренности вовсе не потому, что советская сторона пошла якобы на попятную, а потому, что у ее западных партнеров по переговорам разгорелся аппетит: США и Англия стали претендовать на часть акций немецких предприятий, расположенных в советской зоне оккупации, а также на германские инвестиции в странах Восточной Европы.
Сталин предпочел не ввязываться в новый затяжной спор. Вместо спора он сказал вполне миролюбиво:
– А нельзя ли договориться так: от германского золота, как я сказал еще вчера, мы отказываемся, от акций германских предприятий в западной зоне тоже отказываемся, а что касается германских инвестиций в Восточной Европе, то они сохраняются за нами.
Трумэн и Бирнс переглянулись. Они заподозрили, что в предложении Сталина таится какой-то подвох.
– Что ж, это предложение надо обсудить, – не очень определенно откликнулся Трумэн.
– К чему мельчить вопрос, создавая излишние сложности? – продолжал Сталин, как бы не слыша реплики Трумэна. – Давайте решим его целиком, в соответствии со сложившейся реальностью: германские вложения в Восточной Европе сохраняются за нами, все остальные – за вами. Ясно, не правда ли?
Когда президент США открывал сегодняшнее заседание Конференции, мысли его были далеко от Бабельсберга. Федеральное бюро расследований прислало ему шифрограмму о том, что этот чертов Сциллард не только сам протестует против использования атомной бомбы, но и организует какое-то движение в поддержку своего протеста. Под его петицией на имя президента подписались уже 69 других ученых. В шифровке цитировались Сдельные абзацы этой петиции. Одну из фраз Трумэн запомнил, она гласила, что страна, делающая ставку на атомную бомбу, «несет ответственность за открытие дверей, ведущих в эпоху неслыханных по своим масштабам опустошений».
О, как ненавидел Трумэн этих неблагодарных людей, особенно иностранцев – всяких там венгров, итальянцев, евреев, – которых приютила у себя Америка, облагодетельствовала, платит им неслыханное жалованье!
«Я открываю врата рая, – мысленно возражал им президент, – американского, конечно, рая! – а они по недомыслию своему называют это дверьми в „эпоху опустошения“!»
Шевельнулись недобрые воспоминания и о последнем визите Стимсона. Что случилось с этим человеком? Был ведь таким горячим сторонником атомной бомбы. А теперь тоже подпевает этим «битым горшкам», пытается переложить всю ответственность за бомбу на него, Трумэна. Ничего не выйдет, сэр! Вы еще будете военным министром, когда первая атомная бомба обрушится на Японию. Оправдывайтесь потом, кайтесь! Пишите свои меморандумы!
На «Августу», скорее на «Августу»! Уж там-то никто не будет одолевать слезливыми «петициями» и «меморандумами».
Таков был душевный настрой Трумэна перед двенадцатой встречей «Большой тройки» и в самом начале этой встречи. Но как только заговорили здесь о золоте, об акциях, о миллионах и миллиардах долларов, инстинкт бизнесмена заставил президента моментально переключить ход своих мыслей – вернуться из Вашингтона сюда в Бабельсберг.
– Речь идет о германских инвестициях только в Европе или и в других странах? – настороженно спросил он Сталина.
– Хорошо, скажу еще конкретнее, – ответил Сталин. – Германские капиталы, которые имеются в Румынии, Болгарии, Венгрии и Финляндии, сохраняются за нами. Все остальные инвестиции ваши.
Подал свой голос и Бевин:
– Значит, германские инвестиции в других странах остаются за нами?
– Во всех других странах! – ответил Сталин и добавил не без иронии: – В Южной Америке, Канаде и так далее. Все это ваше.
– Это также относится и к Греции? – не унимался Бевин.
«Да, и к Греции, которую вы оккупировали разбойничьим способом», – хотел ответить Сталин, но произнес только одно слово:
– Да.
И устало вздохнул, давая понять, что ему надоело повторять одно и то же.
– А как вы предлагаете поступить с акциями германских предприятий? – подозрительно спросил его Бирнс.
– В нашей зоне они пойдут в возмещение наших потерь, в вашей зоне – ваших.
– Следовательно, мы правильно поняли ваше вчерашнее предложение: на акции в западной зоне вы предъявлять претензий не будете?
– Нэ будем, – ответил Сталин категорически.
Трумэн, Бирнс, Эттли и Бевин диву давались: что такое случилось со Сталиным? Почему обычное его упорство вдруг сменилось такой податливостью?
Никто из них не понимал Сталина до конца. И не только из-за коренного различия в мировоззрении, разных классовых позиций. Тут сказывалось еще и многое другое – разная степень государственной мудрости, неравный и совершенно несхожий житейский опыт, далеко не одинаковая тактическая гибкость. Сталин хорошо усвоил, что искусство вести переговоры заключается не в том, чтобы говорить «нет» по любому вопросу, если он решается не так, как хотелось бы, а и в умении с подчеркнутой готовностью идти навстречу своим партнерам, когда это необходимо для достижения главной цели.
Ошибочно решив, что нынче Сталина можно «уговорить» на все, Бирнс попробовал «поторговаться» еще насчет инвестиций.
– Может быть, вопрос о германских инвестициях за границей вы согласитесь вовсе снять?..
Сталин в ответ отрицательно покачал головой.
– Но вчера, – опять вмешался Бевин, – я понял вас так, что советская делегация полностью отказывается от претензий на инвестиции!
– Вы поняли нэ совсэм так, как следовало бы, – ответил Сталин, вроде бы сожалея, что Бевин такой «непонятливый».
– Как же так! – повысил голос английский министр Иностранных дел. – Ведь все мы слышали, что вы сказали вчера! В конце концов, есть стенограмма!..
– Стенограммы нет, есть протокол, – поправил его Сталин. – Но самое важное из того, что мы здесь говорим, несомненно фиксируется. Так вот, можете проверить протокольные записи. Вчера я говорил то же самое, что повторяю сегодня: мы отказываемся от германских капиталовложений в Западной Европе и Америке. По сравнению со вчерашним сегодня с нашей стороны делается даже уступка союзникам: мы отказываемся от германских инвестиций во всех странах, кроме Румынии, Болгарии, Венгрии и Финляндии.
Потом Сталин вдруг улыбнулся с хитрецой и спросил Бевина совсем миролюбиво:
– Нэ понимаю, па-ачему вы так волнуетесь? Известно ведь, что в Западной Европе и Америке германских инвестиций было гораздо больше, чем на Востоке.
Некоторое время Бевин и Бирнс продолжали вести теперь уже ленивую дискуссию со Сталиным. Но в конце концов оба поняли ее бесполезность, и Бевин решил поставить точку.
– Я хотел бы получить заверение, – сказал он, – что американские и британские вложения не будут затронуты, в какой бы зоне они ни находились.
– Ну, конечно! – охотно заверил его Сталин и добавил под общий смех: – Насколько мне известно, мы с Соединенными Штатами и Великобританией не воевали и не воюем.
О, Бевин еще будет мстить Советскому Союзу за то, что глава нашей делегации вызвал этот смех, и за многое другое. В то время как Черчилль произнесет свою «фултонскую речь», а потом будет носиться в Вашингтоне по Белому дому с планом атомной бомбардировки Советского Союза, Бевин сделает все от него зависящее, чтобы в нарушение Потсдамских соглашений добиться ремилитаризации Германии. Он подпишет Северо-Атлантический пакт и от имени английского правительства отклонит предложенный Советским Союзом Пакт мира. Вместе с Эттли он свяжет Англию с самыми агрессивными кругами США, будет всячески натравливать их на СССР и одновременно пресмыкаться перед ними…
Но все это произойдет еще в будущем, правда недалеком. А пока что Бевин сидел за столом мирных переговоров в Цецилиенхофе, задавал вопросы, бросал реплики, безуспешно пытаясь привлечь к себе всеобщее внимание и очень злясь на то, что ему не воздают здесь должного…
…Итак, решение о судьбе германских инвестиций было принято. Костер, разгоревшийся вокруг этой проблемы, благополучно потушен. Лишь некоторые его угольки продолжали тлеть.
Эттли предложил ввести в Репарационную комиссию Францию. У Сталина не было никаких возражений по существу. Он знал, как героически действовало во время войны французское Сопротивление. Он помнил, что Франция была жертвой немецкой оккупации. Но жизненные интересы Советского Союза и народов Восточной Европы заставляли советского лидера все время смотреть вперед, а не только назад. Будущая Франция конечно же окажется частью западного блока, несмотря на все, может быть, даже субъективно искренние заверения де Голля в дружбе с Советским Союзом.
Сам Сталин хотел, очень хотел дружбы с Францией, однако, будучи реалистом, сознавал, что если ей придется выбирать между советскими и американо-английскими интересами, то она по доброй ли воле или под давлением конечно же примет сторону Запада. Поэтому, не отвергая предложения Эттли, но помня о необходимости поддерживать в Репарационной комиссии хотя бы относительное «равновесие» сил, Сталин внес дополнение:
– Давайте пригласим еще и Польшу. Она сильно пострадала во время войны.
– Я понял так, что все мы согласились пригласить в комиссию Францию, – удовлетворенно произнес Эттли, помалкивая о Польше.
Сталин тотчас напомнил о ней:
– А Польшу?
– Я предлагаю компромисс, – вмешался в спор Трумэн. – Вчера вы, – сказал он, обращаясь к Сталину, – заявили, что возьмете на себя удовлетворение претензий Польши по репарациям. Так?
– Именно так, – подтвердил Сталин.
– Тогда мы, со своей стороны, возьмем на себя удовлетворение претензий Франции и других стран. Включение в комиссию только Франции вызовет, по-моему, некоторую путаницу.
Эттли обиженно поджал губы, как всегда в тех случаях, когда его предложение не находило поддержки у американцев.
В следующие минуты корабль Конференции пустился в плавание по морю цифр. И казалось, что ни один из трех его капитанов не знает лоции, понятия не имеет, где какая глубина, где опасные мели, сев на которые, корабль уже не сдвинется с места.
Но это только так казалось. В действительности каждый из капитанов старался выдержать свой курс. А поскольку курсы их не совпадали, очень трудно было предугадать, куда в конце концов причалит корабль – к берегу вражды или к берегу дружбы – и как поведут себя его пассажиры, выйдя на землю, – станут врагами или останутся союзниками.
Сталин понимал, что американцы и англичане намеренно дробят вопрос о репарациях на множество подвопросов, преследуя единую цель: уменьшить до возможного предела репарации, во всяком случае, ту их часть, на которую по всем законам морали и справедливости претендовал Советский Союз. Именно во имя этой коварной цели они пытаются оглушить советскую делегацию водопадом цифр и экономических выкладок.
Особенно усердствовал Эттли. Эксперты едва поспевали подавать ему заранее подготовленные справки. Цифры срывались с его губ одна за другой: «2400 тонн угля в течение 30 дней…», «другие виды топлива – в течение следующих шести месяцев…», «40 тысяч тонн продовольствия». По недоуменному и даже несколько растерянному взгляду Сталина он догадался, что тот вовсе не собирался рассматривать сегодня все эти детали, а видел свою задачу лишь в принципиальном решении вопроса. Это еще больше подхлестнуло английского премьера. И в охватившем его экстазе Эттли сам не заметил, как бросил Сталину «спасательный круг», помог обрести твердую почву под ногами: он упомянул мимоходом о Контрольном совете.
Контрольный совет был той самой организацией, на которую Сталин возлагал большие надежды. Именно этому Совету, а точнее говоря – советскому представителю в нем, предстояло следить за неукоснительным проведением в жизнь тех решений, которые примет Потсдамская конференция.
Сталину уже было ясно, что на создание какого-либо другого общегерманского органа, составленного из самих немцев, Запад не пойдет, – мысль о возможном пусть в будущем, но все же возможном расчленении Германия цепко держала в своих когтях умы и души правительств США и Англии. Поэтому надо было делать серьезную ставку именно на Контрольный совет, решения которого, по утвержденному тремя державами статуту, должны иметь силу, лишь будучи принятыми единогласно.
Не погружаясь в пучину цифр, Сталин сказал:
– Нам неизвестно мнение Контрольного совета. А без него решать вопросы, поставленные господином Эттли, просто невозможно. Надо предварительно узнать мнение Контрольного совета. Выяснить, как он думает удовлетворять нужды населения, какие у него планы насчет снабжения. Пусть там рассчитают все без спешки, обоснуют каждую цифру, определят реальные сроки, разберутся в наименованиях предметов снабжения и все такое прочее. Не могу сейчас высказаться ни «за», ни «против» предложений господина Эттли. Может быть, они совершенно правильны, а может быть, и нет. Авторитетно ответить на этот вопрос способен только Контрольный совет после тщательной подготовки.
Эттли понял, что теперь тонет он сам, и сделал последнюю попытку «удержаться на поверхности». Не желая, чтобы полное его поражение было зафиксировано в протоколе, глава английской делегации сделал вид, что у него нет и не было ни малейших расхождений со Сталиным. Он сказал:
– Это как раз то, о чем я прошу! Я хочу, чтобы Контрольный совет составил программу… – И, заметив саркастические улыбки на лицах Трумэна и Бирнса, добавил: – Но в принципе мы должны договориться об этом здесь!
Всем было ясно, что Эттли попал в трясину и, пытаясь выбраться из нее, увязает все глубже. Однако Сталин, в то время уже полностью овладевший положением, решил «проучить» нового английского премьера за вероломство, жестко размежевался с ним.
– Повторяю, я не хочу брать цифры с потолка. Цифры должны быть обоснованны. Это все.
– Продолжайте свой доклад, мистер Бирнс, – обратился Трумэн к государственному секретарю США.
С тех пор как спор между Эттли и Сталиным пошел по не ведущему никуда замкнутому кругу, все как-то забыли об этом докладе. Похоже, что и сам докладчик забыл о нем – так он встрепенулся, услышав требовательный голос Трумэна.
– Следующий вопрос – об экономических принципах в отношении Германии, – объявил Бирнс.
По этому вопросу споров почти не было. Прояснив кое-какие неясности, Сталин сказал:
– Нэ возражаю.
Трумэн, очевидно, искренне отреагировал на это тоже единственным словом:
– Благодарю.
Угли потухшего или, точнее сказать, затухающего костра тревожно засверкали вновь, когда Бирнс спросил у председательствующего, можно ли перейти к следующему вопросу – о военных преступниках.
В этот момент среди советских делегатов, экспертов и секретарей возникло движение. Нет, они ничего не сказали, только чуть качнулись друг к другу. Лица их побледнели, кожа не щеках натянулась.
Надо ли объяснять причину? О ней легко догадаться. С тех пор как Красная Армия вступила в пределы Германии, советским военнослужащим было запрещено думать о мести. Как должное восприняли этот запрет и все остальные граждане СССР. Привычный лозунг-клятва: «Не забудем – не простим!» – обрел иной смысл и иное звучание: «Не забудем, но мстить не будем!».
Советские люди могли желать и желали возмездия, но не мести. В порядке возмездия надо было уничтожить гигантские кузницы оружия на германской территории, ликвидировать нацизм и примерно наказать тех, кто лично, сознательно помог Гитлеру прийти к власти, кто вместе с ним взлелеял проклятый «План Барбаросса», чьи руки обагрены кровью мирных граждан – советских, польских, французских, болгарских и многих-многих других. Возмездие по закону. Но не слепая месть! Таков был призыв партии, призыв Сталина. Так пусть свершится хотя бы возмездие!..
И вот сейчас предстоит обсуждать этот вопрос. Сейчас!
Чьи имена будут названы первыми? Гитлера и Геббельса? Но их, как утверждают, уже нет в живых. Значит, Геринга, Гиммлера, Бормана, а за ними потянется вереница маленьких герингов, Гиммлеров и борманов. Тех, кто изобрел газовые камеры-«душегубки». Кто сжигал тысячи замученных людей в печах концлагерей. Кто снабжал вермахт дальнобойными орудиями, обстреливавшими блокадный Ленинград. Кто снабжал Гитлера деньгами для содержания армии – своры «гауляйтеров» разного ранга: кровь советских людей, кровь народов Европы они обращали в золото…
Всем ли им смерть? Это пусть решит суд – беспощадный, но справедливый. «Каждому – свое», – писали они на воротах концлагерей. Пусть же и сами получат по заслугам: каждый – свое.
– Расхождение по данному вопросу, – продолжал докладывать Бирнс, – заключается лишь в одном: следует ли уже сейчас или пока не следует упоминать фамилии некоторых крупнейших немецких военных преступников?
В зале вновь произошло движение. И опять главным образом среди советских людей. А Бирнс говорил:
– Представители Соединенных Штатов и Англии на сегодняшнем заседании министров заявили, что было бы правильным не упоминать фамилии, а предоставить это сделать прокурору. Английская делегация внесла предложение, смысл которого сводится к требованию, чтобы суд над главными военными преступниками начался как можно скорее. Советский представитель не возражал против английского проекта решения, но при условии упоминания в нем некоторых имен…
Спокойно, гораздо спокойнее, чем можно было бы ожидать, Сталин сказал:
– Имена, по-моему, нужны. Это необходимо сделать для общественного мнения. Кстати: будем ли мы привлекать к суду каких-либо немецких промышленников? Я думаю, что будем. Например, Круппа. Если Крупп не годится, давайте назовем других.
– Все они мне не нравятся, – пробурчал Трумэн и этим как бы несколько разрядил обстановку. Послышались смешки. – Я думаю, – продолжал президент, – что если мы назовем некоторые имена и оставим в стороне другие, то многие будут думать, что этих других мы вообще не собираемся привлекать к ответственности.
– Можно назвать и других, – ответил на это Сталин. – Скажем, Гесса. Кстати, – жестким тоном обратился он к Эттли, – не можете ли вы объяснить, почему Гесс до сих пор сидит в Англии, как говорится, на всем готовом и не привлекается к ответственности?
– О Гессе вам не следует беспокоиться, – прохрипел Бевин, опережая Эттли.
– Дело не в том, беспокоюсь или не беспокоюсь лично я. Дело в общественном мнении миллионов людей, и в первую очередь тех народов, которые были оккупированы фашистами, – холодно сказал Сталин.
– Могу дать обязательство, что он будет предан суду! – пообещал Бевин.
– Никаких обязательств я от вас не прошу, – с подчеркнутым безразличием откликнулся на это Сталин рассудив про себя: «Теперь-то, конечно, он вам не нужен. А до конца войны приберегали, на всякий случай. Не исключали возможности при посредстве Гесса замириться с Гитлером за счет СССР».
– Вы мне не верите? – обиделся Бевин.
– Ну что вы! – воскликнул Сталин с явной иронией. – Мне вполне достаточно вашего заявления.
Трумэн не без удивления взглянул на Сталина: какое ему дело до какого-то Гесса, когда над его собственной головой висит атомная бомба, по сравнению с которой дамоклов меч просто игрушка! Откуда это самообладание? Покер фейс?[12] Но ведь рано или поздно придется открыть свои карты! Когда эхо атомного удара по Японии докатится до стен Московского Кремля, этот усач, сидящий напротив, сразу утратит свою показную невозмутимость. После взрыва первой же атомной бомбы все, что он здесь выторговал, мгновенно превратится в прах. Скорее, скорее надо кончать эту говорильню!
Сделав усилие над самим собой, Трумэн стал уговаривать Сталина:
– Судья Джексон – очень опытный юрист, на него можно положиться. А он против немедленного оглашения имен военных преступников. Утверждает, что это помешает судопроизводству, и заверяет, что в течение тридцати дней судебный процесс будет подготовлен.
Сталин подумал немного и уже без прежней решительности сказал:
– Может быть, несколько имен все-таки стоит упомянуть? Ну, скажем, имена трех человек?
– Наши юристы одинакового мнения с американскими, – бросил реплику Бевин.
– А наши – противоположного, – отмахиваясь от него, как от надоедливой мухи, сказал Сталин и снова обратился к Трумэну: – Хорошо. Давайте условимся так: список привлекаемых к суду главных военных преступников должен быть опубликован не позднее, чем через месяц. Согласны?
Возражений не последовало.
В течение следующего часа Конференция пришла к согласию относительно снабжения Западной Европы нефтью, решила судьбу германского флота. Двенадцатое заседание явно близилось к завершению, когда Сталин вопросительно посмотрел на Бирнса. Тот сразу понял его и сказал, обращаясь к Трумэну:
– Простите, я еще не закончил своего доклада. От Советского Союза поступила нота относительно враждебной ему деятельности русских белоэмигрантов и других лиц и организаций в американской и британской зонах оккупации. В ноте ставится также вопрос и о скорейшей репатриации советских граждан, насильственно угнанных немцами. Я уже сообщил господину Молотову и заявляю сейчас: мы готовы расследовать ситуацию и принять соответствующие меры.
– Чем скорее, тэм лучше, – жестко определил свою позицию Сталин.
Трумэн снял очки, протер их платком и, снова надев, сказал, несколько возвышая голос:
– Перед тем как закончить наше утреннее заседание, хочу тоже сделать одно сообщение. Я принял президента Польши и четырех членов временного польского правительства. Я передал им копию наших постановлений. Они обещали воздерживаться от публичных выступлений по этому поводу до появления наших решений в печати. А теперь… – Трумэн сделал паузу и еще громче произнес: – По просьбе польской делегации я передаю ее благодарность всем трем правительствам, представленным на этой Конференции.
«Вот так! – торжествующе подумал Сталин. – Немалый путь пришлось проделать вам, господин президент, чтобы из ярого противника польских требований превратиться в гонца, передающего нам благодарность поляков. История всегда наказывает тех, кто не желает с ней считаться».
Еще несколько минут занял вопрос о подготовке заключительного коммюнике. Сталин выдвинул предложение принять по примеру Тегеранской и Крымской конференций два документа: протокол и коммюнике. В первом будет подробное перечисление обсужденных вопросов. Во второй документ войдет лишь самое главное – конечные итоги Конференции. Неожиданно Трумэн спросил:
– А если мне придется докладывать сенату относительно нашей работы, могу ли я сказать, что некоторые из вопросов мы передали на рассмотрение Совета министров иностранных дел?
– Ну кто же может покушаться на ваши права господин президент? – с легким оттенком иронии утешил его Сталин.
– Хорошо, – удовлетворенно сказал Трумэн. – Итак двенадцатое наше заседание закрывается. Последнее состоится сегодня в двадцать два часа сорок минут. Для меня это нелегко, – добавил он с улыбкой, – я привык рано ложиться. Но генералиссимуса такое время, наверное, устраивает – я слышал, он привык работать ночами?
– Я ко многому привык, господин президент, – негромко отозвался Сталин.
…Распрощавшись с Брайтом перед зданием Цецилиенхофа, мне следовало бы сесть в свою «эмку» и ехать обратно в Бабельсберг. А я почему-то медлил, рискуя очень скоро остаться здесь единственным человеком в партикулярном одеянии и тем привлечь к себе внимание охраны.
Помню, как сейчас, фасад замка, окутанный разросшимся плющом, семь узких, длинных окон над центральным подъездом, еще выше два других окна – широких, треугольную крышу, высокую трубу над ней. И справа от главного здания – примыкающую к нему пристройку, уже более низкую, с террасами, узорными деревянными решетками. И конечно же огромную многометровую звезду из красных цветов, резко выделяющуюся на зеленом травяном ковре…
Я ждал разъезда глав делегаций, которые, как мне тогда казалось, с минуты на минуту должны покинуть замок. После того как нас вытурили из зала, прошло уже минут десять. А сколько надо времени, чтобы трем человекам пожать друг другу руки и произнести несколько прощальных фраз? Скажем, пять минут. Ну, еще десять…
Значит, скоро Сталин, Трумэн и Эттли выйдут из замка. Только вот в чем вопрос: как и откуда они выйдут? Все вместе через центральный подъезд или порознь – каждый из своего подъезда?
Но никто не выходил.
«Может быть, как раз в эти минуты они подписывают заключительный документ, – размышлял я. – Тот самый, – в этом я уверил себя, – который держал в руках Трумэн во время съемки?»
Мне не раз доводилось видеть в кинохронике, как подписываются государственные документы. Представители договорившихся сторон сидят за одним столом на небольшом расстоянии друг от друга. Перед каждым чернильницы, каждый подписывает свой экземпляр документа, и стоящий рядом протоколист держит наготове пресс-папье, чтобы немедленно просушить подпись. Затем следуют рукопожатия и обмен папками с уже подписанными документами, составленными на русском и соответствующем иностранном языках…
Вспоминая эти подробности, я старался определить, сколько они могут занять времени.
Зачем? Почему я чуть ли не изнывал от желания снова увидеть всю «Большую тройку»? Я же только что видел ее и даже успел многократно сфотографировать. Какая непреодолимая сила удерживала меня здесь? Только гипертрофированное журналистское любопытство? Едва ли. Тогда что же еще?
…Пытаюсь ответить себе на эти вопросы сейчас, по истечении уже тридцати лет, и не могу. Не все ли равно мне было, часом раньше или часом позже закроется Конференция? Писать-то об этом я не имел права, пока не появилось официальное сообщение. Было бы, кажется, естественнее, понятнее с чисто человеческой точки зрения, если бы все мои мысли тогда целиком устремились к Москве, к Марии, приславшей мне в тот день такую чудесную телеграмму.
А может быть, срок окончания Конференции и долгожданная встреча с Марией переплелись в моей душе, в моем сердце настолько, что невозможно было отделить одно от другого?..
Простоял я у замка долго, наверное около часа. С того места, где я стоял, хорошо были видны английские и американские автомашины и мотоциклы, их водители, сбившиеся в кучу и увлеченно беседующие о чем-то своем. Очевидно, никто еще не подавал им никаких команд.
Наконец я понял, что дальнейшее ожидание бесполезно. Возможно, «Большую тройку» задерживает в замке прощальный обед.
Я медленно побрел к моей «эмке», оставленной на почтительном удалении от Цецилиенхофа.
– Ну как, все кончилось? – спросил меня Гвоздков едва я уселся рядом с ним.
– Да… кажется, кончилось.
В голосе своем я уловил оттенок неуверенности.
Нет! Мне не хотелось думать о каких-то там осложнениях. Я гнал эту мысль прочь. И тем не менее она все еще преследовала меня.
– Куда теперь, товарищ майор? – спросил Гвоздков.
– Не знаю, – ответил я.
Я действительно не знал, куда мне ехать. Я боялся увидеть кого-нибудь, кто мог бы посеять в моей душе новые сомнения, помешать моему счастью, моей радости, которые и без того уже начинали омрачаться.
– Поездим по Берлину, – предложил я Гвоздкову. Не помню, сколько продолжалась наша бесцельная, в общем-то, езда по берлинским улицам… Не помню, когда мы вернулись в Бабельсберг, оказались на Кайзерштрассе…
И вот тут-то меня ожидала приятная новость. Поистине никогда не знаешь, где найдешь, а где потеряешь! Еще издали я увидел, что у подъезда дома № 2 – резиденции американского президента – стоят автофургоны и солдаты американской морской пехоты грузят в них чемоданы, саквояжи, ящики, какие-то свертки. На моих глазах вынесли зачехленный американский флаг.
«Уезжают!» – мысленно воскликнул я и приказал Гвоздкову сбавить скорость.
Мы поехали медленно-медленно, почти прижимаясь к правой бровке тротуара, потому что американские автофургоны, два «доджа» и «виллис» занимали едва ли не всю проезжую часть улицы.
– Ну, что я говорил, товарищ майор?! – удовлетворенно произнес Гвоздков.
«Да, да, ты говорил! – отметил про себя я. И Брайт говорил, что трумэновскую „Священную корову“ уже готовят к отлету. Все верно, все совпадает!.. Значит, пока мы бесцельно колесили по Берлину, Конференция наверняка закончилась!»
И все же… Я хотел получить окончательное подтверждение.
– Давай к «Цецилии», жми на всю железку! – скомандовал я Гвоздкову.
Спустя считанные минуты мы подъезжали к замку. Я был уверен, что охрана там уже снята и, может быть, мне посчастливится снова войти в зал заседаний, захватить там какой-нибудь сувенир – настольный флажок, карандаш или что-то еще в этом роде.
Но замок по-прежнему охранялся нашими пограничниками, американскими и английскими солдатами. Автомашины и мотоциклы стоят, как раньше стояли, и шоферы, сбившись в кучку, продолжали свою беседу.
«Неужто, черт подери, „Большая тройка“ все еще в Цецилиенхофе?» – с досадой подумал я.