Все заслуживающие внимания радикальные движения последних четырех десятилетий возникали за пределами марксизма. Феминистки, защитники окружающей среды, борцы за равноправие сексуальных и этнических меньшинств, за права животных, антиглобалисты, активисты движения за мир — вот кто приходит на смену старомодному увлечению классовой борьбой и в настоящее время представляет новые формы общественно-политической деятельности, участники которых уже основательно подзабыли марксизм. Его вклад в их становление был незначительным и мало вдохновляющим. Правда, пока еще остаются политические левые, но это можно считать естественной инерцией постклассового, постиндустриального мира.
Одно из наиболее активно развивающихся новых политических течений известно под именем антикапиталистического движения, так что здесь трудно усмотреть хоть сколько-нибудь решительный разрыв с марксизмом. И при всей критичности, демонстрируемой подчас данным движением в отношении идей марксистов, сдвиг от марксизма к антикапитализму едва ли можно признать громадным. На самом деле, контакты марксизма с другими радикальными направлениями служили преимущественно укреплению его репутации. Возьмем, к примеру, его отношения с женским движением, которые, бесспорно, подчас оказывались весьма непростыми. Некоторые марксисты-мужчины с пренебрежением отметали вообще всю связанную с полами проблематику либо пытались использовать феминистскую деятельность в собственных целях. Это вполне укладывалось в марксистскую традицию, которая в лучшем случае характеризуется снисходительной гендерной слепотой, а в худшем — обнаруживает отвратительные пережитки патриархата. Тем не менее, несмотря на своекорыстные предвкушения некоторых феминистских сепаратистов в 1970-1980-х годах, история на этом далеко не закончилась. Многие марксисты-мужчины терпеливо учились у феминизма как в личном, так и политическом плане. А марксизм, в свою очередь, внес большой вклад в феминистскую идеологию и практику.
Несколько десятилетий назад, когда марксистско-феминистский диалог развивался наиболее активно, был разобран весь круг наиболее существенных вопросов[98]. Какова была позиция марксистов по поводу домашнего труда, на который сам Маркс практически не обращал внимания? Являются ли женщины одной из форм общественного класса в марксистском смысле? Что может теория, занимающаяся главным образом промышленным производством, сказать об охране детства, потреблении, половых вопросах, семье? Сохранит ли семья свое центральное положение в капиталистическом обществе или капитал может начать сгонять людей в общие казармы, если, посчитав это более прибыльным, озаботится такой целью? (В коммунистическом манифесте буржуазной семье дается поистине уничтожающая характеристика; ситуация, которую любвеобильный Фридрих Энгельс, всегда стремившийся к диалектическому соединению теории и практики, усердно исследовал в своей частной жизни.) Возможно ли освобождение женщин без низвержения классового общества? Как соотносятся капитализм и патриархат, принимая во внимание, что последний гораздо древнее первого? Некоторые марксисты-феминисты придерживаются мнения, что с угнетением женщин можно покончить только вместе с падением капитализма. Другие, что, возможно, более правдоподобно, утверждают, что капитализм может освободиться от данного вида угнетения, в остальном пока еще продолжая существовать. С этой точки зрения, в природе капитализма нет ничего, что требовало бы непременного порабощения женщин. Однако на практике две истории, соответственно патриархата и классового общества, столь тесно переплелись между собой, что становится весьма трудно представить себе падение одного без грандиозной ударной волны, прокатывающейся через другое.
Многие из работ Маркса являются гендерно-слепыми, хотя это, по крайней мере в некоторых аспектах, может быть объяснено тем, что сам капитализм является слишком громадным предметом. Выше мы уже отмечали, что, когда дело доходит до вопроса, кого капиталистическая система может эксплуатировать или кому можно сбыть произведенные ею товары, она оказывается относительно безразличной к полу, национальности, социальному происхождению и т. д. И все же если у Маркса рабочие преимущественно мужчины, то это связано с тем, что сам он был приверженцем патриархата в традиционном викторианском духе, а не с природой капитализма. Но при всем при том он рассматривал половые репродуктивные отношения как первостепенные по своей важности, а в «Немецкой идеологии» даже утверждал, что семья вначале была единственным общественным отношением. Когда это касается производства жизни — «как собственной, посредством труда, так и чужой, посредством деторождения», — два глобальных исторических процесса сексуального и материального производства, без любого из которых человеческая история очень скоро сошла бы на нет, у Маркса тесно переплетаются. Из всего, что создают мужчины и женщины, самым выдающимся творением являются другие мужчины и женщины. Создавая их, они производят рабочую силу, которая необходима любой общественной системе для поддержания своего существования. Как сексуальное, так и материальное воспроизводство имеют каждое свою особую историю, их невозможно соединить в одно; однако оба они являются полем для застарелой борьбы и несправедливости, так что в деле политического освобождения интересы их жертв также сходятся.
Энгельс, проявлявший солидарность с пролетариатом не только в политической, но и в сексуальной сфере, и выбравший свою возлюбленную из рабочего класса, считал освобождение женщин неотделимым от ликвидации классового общества. (А поскольку его возлюбленная была к тому же ирландкой, то он деликатно добавлял в их отношения антиколониальное измерение.) Его работа «Происхождение семьи, частной собственности и государства» представляет собой яркий пример социальной антропологии, со множеством изъянов, но исполненный добрых стремлений, в котором угнетение женщин рассматривается как «первое классовое угнетение», хотя вместе с тем никоим образом не подвергается сомнению общепринятое разделение труда между полами. В свою очередь, большевики воспринимали так называемый женский вопрос весьма серьезно: начало восстанию, сбросившему царя в 1917 году, положили массовые демонстрации, посвященные международному женскому дню. Первыми же своими шагами во власти партия показала, сколь важным является для нее равенство женщин, в частности учредив Международный женский секретариат. Был также созван Первый Международный конгресс женщин-работниц, на который прибыли делегаты из двадцати стран, выступившие с обращением «К женщинам — работницам мира», в котором задачи коммунизма и освобождения женщин рассматривались как тесно связанные между собой.
«Вплоть до возрождения женского движения в 1960-х, — пишет Роберт Дж. К. Янг, — довольно странно было видеть, что теми, кто рассматривал проблемы женского равенства как важные составные элементы других форм политического освобождения, оказывались исключительно мужчины из социалистического или коммунистического лагерей»[99]. В начале XX столетия коммунистическое движение было единственным, в рамках которого, наряду с вопросами национализма и колониализма, систематически поднимались и обсуждались также гендерные проблемы. «Коммунизм, — продолжает Янг, — был первой и единственной политической программой, признавшей наличие взаимосвязи между всеми этими формами подавления и эксплуатации (классовой, гендерной и колониальной) и необходимость устранения их всех как фундаментальной основы для успешного выполнения задачи освобождения каждого»[100]. Большинство так называемых социалистических стран смогли добиться существенного прогресса в области прав женщин, поскольку многие из них воспринимали «женский вопрос» со всей серьезностью задолго до того, как на Западе начали уделять данной проблематике хоть какое-то внимание. Когда дело доходит до вопросов пола или сексуальности, реальная история коммунизма обнаруживает серьезные ошибки и упущения; но тем не менее остается в силе, что, как указывает Мишель Баррет, «помимо феминистской теории, нет никакой другой традиции критического анализа угнетения женщин, которую можно было бы сравнить с тем пристальным вниманием, которое уделял этому вопросу тот или иной марксистский мыслитель[101]».
Если марксизм всегда твердо выступал за права женщин, то не менее активной была его защита мировых антиколониальных движений. Фактически на протяжении первой половины XX столетия он был их главным идейным вдохновителем. Таким образом, марксисты находятся в авангарде трех основных политических противостояний нашего времени — сопротивления колониализму, освобождения женщин и борьбы против фашизма. Для большинства великих теоретиков первой волны антиколониальных войн марксизм стал незаменимой стартовой площадкой. В 1920-х и 1930-х годах те, кто закладывал основы пропаганды расового равенства, практически все были коммунистами. После Второй мировой войны большинство африканских националистических лидеров, начиная с Нкрумы и Фанона, придерживались той или иной разновидности марксизма или социализма. Большинство коммунистических партий в Азии включают национализм в свои программы. Как пишет Жюль Тауншен до ситуации 1960-х годов:
«В то время как в развитых капиталистических странах, за исключением, безусловно, Франции и Италии, рабочий класс выглядел относительно бездеятельным, в Азии Африке и Латинской Америке крестьянство совместно с интеллигенцией совершало революции или создавало страны, называвшие себя социалистическими. Из Азии доносились веяния маоистской культурной революции 1966 года в Китае и отпора хошиминовского Вьетконга американцам во Вьетнаме; из Африки — социалистические и освободительные идеи Ньерере из Танзании, Нкрумы из Ганы, Кабрала из Гвинеи-Бисау и Франца Фанона из Алжира; из Латинской Америки — прорыв Кубинской революции Фиделя Кастро и Че Гевары»[102].
От Малайзии до Карибского бассейна и от Ирландии до Алжира революционный национализм опирался на марксизм, чтобы осмыслить самого себя. В то же время марксизм старается предложить освободительным движениям третьего мира нечто гораздо более конструктивное, нежели замена власти класса чужестранных капиталистов на правление доморощенных. В своем видении ситуации он также выходит за рамки фетиша нации и обращается к более широким интернационалистским горизонтам. Если марксисты поддерживают национально-освободительные движения в так называемом третьем мире, то именно в силу своей убежденности в том, что в перспективе такие движения должны стать интернационально-социалистическими, а не оставаться буржуазно-националистическими. По большей части эти призывы пропускаются мимо ушей.
Придя к власти, большевики провозгласили право на самоопределение для колониальных народов. Мировое коммунистическое движение прилагало огромные усилия, чтобы перевести это пожелание в практическую плоскость. Ленин, несмотря на его критическое отношение к национализму, был первым крупным политическим теоретиком, по достоинству оценившим значение национальных освободительных движений. Он также настаивал — в противовес романтическому национализму, — что подлинное национальное освобождение может быть связано только с радикальной демократией, но не шовинистическими настроениями. Таким образом, в необычайно острой и наполненной столкновениями самых разных сил ситуации марксизм выступал одновременно как сторонник антиколониализма и критик националистической идеологии. Как отмечает Кевин Андерсон, «за три десятилетия до завоевания Индией своей независимости и более чем за четыре десятилетия до того, как в начале 1960-х годов выходят на первый план африканские освободительные движения, [Ленин] уже теоретически предсказал превращение антиимпериалистичеких национальных движений в ведущий фактор глобальной политики[103]». В решениях Второго конгресса Коммунистического Интернационала (1920), принимавшихся при непосредственном участии Ленина, в частности, говорится: «Необходима прямая помощь всех коммунистических партий революционным движениям в зависимых или неравноправных нациях (например, в Ирландии, среди негров Америки и т. п.) и в колониях[104]». Он выступал резко против того, что он называл «великорусским шовинизмом» внутри советской коммунистической партии; впрочем, такая позиция не удержала его от одобрения фактической аннексии Украины, а позднее от силового поглощения Грузии. Некоторые другие большевики, включая Троцкого и Розу Люксембург, демонстрировали жесткую враждебность по отношению к национализму.
Позиция самого Маркса по поводу антиколониальной политики была несколько менее цельной. На начальных этапах своей деятельности он был склонен поддерживать борьбу против колониальных властей лишь в тех случаях, когда она выглядела способной приблизить к главной цели — социалистической революции. Определенные национальности, как он оскорбительно утверждал, являются «не-историческими» и обречены на исчезновение. Одним широким евроцентристским жестом чехи, словенцы, далматинцы, румыны, хорваты, сербы, моравцы, украинцы и другие были бесцеремонно сметены в урну с прахом истории. В определенный момент Энгельс пылко высказывался в поддержку колонизации Алжира и североамериканского завоевания Мексики, а сам Маркс в своих рассуждениях о Симоне Боливаре демонстрировал едва ли не пренебрежение к этому великому освободителю Латинской Америки. Индия, по его мнению, не могла бы иметь заслуживающей внимания собственной истории, а ее покорение британцами, независимо от их намерений, заложило основы для социалистической революции на этом субконтиненте. Но это не тот формат ответа, который позволит получить высший балл за курс постколониализма на пространстве от Кентербери до Калифорнии.
Если Маркс мог высказываться о колониализме в позитивном ключе, то не потому, что он одобрял намерения одной нации подмять под себя другую. Это объяснялось тем, что он рассматривал такое угнетение — подлое и унизительное, по его собственной оценке, — тесно связанным с ускоренным переводом «неразвитого» мира в современное капиталистическое состояние. А это, в свою очередь, расценивалось им не только как привнесение в этот мир определенных преимуществ, но прежде всего как подготовка путей перехода к социализму. Выше мы уже обсуждали за и против такой «телеологической» позиции.
Идея, что в колониализме могли присутствовать и свои прогрессивные аспекты, скорее всего была костью в горле для большинства постколониальных авторов Запада, ужасающихся самой мысли о том, будто они, признав этакую неполиткорректность, могут открыть лазейку для расизма и этноцентризма. Несмотря на это, скажем, индийскими и ирландскими историками подобного рода идеи воспринимаются как нечто само собой разумеющееся[105]. Да и как могло столь масштабное и сложное явление, как колониализм, охватившее многие регионы и не одно столетие, не произвести хоть какого-нибудь позитивного эффекта? В XIX веке британское правление принесло Ирландии голод, насилие, нищету, национальное унижение и религиозное подавление. Но оно также принесло с собой многое в области грамотности, языка, образования, ограниченной демократии, технологии, средств сообщения и гражданских институтов, что позволило национальному движению организоваться и в конце концов захватить власть. Так что все это были вещи, представлявшие ценность как сами по себе, так и с точки зрения продвижения важного политического процесса.
В то время как значительное число ирландцев стремилось интегрироваться в более развитую реальность посредством изучения английского языка, некоторые идеалистически настроенные представители высшего класса Ирландии высокомерно пытались добиться, чтобы их соотечественники разговаривали только на родном наречии. А сегодня мы обнаруживаем сходное предубеждение у некоторых постколониальных авторов, на которых капиталистическая современность должна производить впечатление совершеннейшей катастрофы. Хотя это мнение не разделяют многие жители постколониальных стран, за чьи интересы вроде бы борются упомянутые авторы. Разумеется, для Ирландии было бы предпочтительнее прийти к демократии (и в конечном счете к процветанию) каким-нибудь менее травматичным путем. Ирландия никогда не должна быть низведенной до положения, когда в ней видели прежде всего объект колонизации. Но раз уж это случилось, то оказывается возможным извлечь из таковых печальных обстоятельств и нечто полезное.
Итак, Маркс мог усматривать в колониализме некоторые прогрессивные тенденции. Но это не мешало ему осуждать «варварство» колониальных властей в Индии или где бы то ни было или приветствовать мощное индийское восстание 1857 года. Он особо отмечал, что упоминавшиеся жестокости повстанцев были лишь ответной реакцией на собственное хищническое поведение британцев в стране. Британский империализм в Индии, бесконечно далекий от налаживания мягких цивилизационных процессов, был «безудержно кровавым процессом»[106]. Индия вскрыла «абсолютное лицемерие и неизбывное варварство буржуазной цивилизации», которая «напускает на себя респектабельный вид дома, но сразу же обнаруживает свою неприглядность, как только оказывается за его пределами»[107]. Как утверждает Аяз Ахмад, в вопросе о независимости Индии ни один из влиятельных индийских реформаторов XIX века не занимал столь же четкой позиции, как Маркс[108].
Со временем Маркс отказался от своей более ранней оценки завоевания Мексики, точно так же как сделал это Энгельс в отношении захвата Францией Алжира. Последнее, что вскоре обнаружилось со всей страшной очевидностью, не привело ни к чему, кроме кровопролития, грабежей, насилия и «бесстыдного притеснения» поселенцами «худородных» местных жителей. И это убедило Энгельса, что только революционное движение могло бы исправить положение. Маркс поддерживал современное ему национальное освободительное движение в Китае против тех, кого он презрительно называл колониальными «разносчиками цивилизации». Иначе говоря, он внес серьезные исправления в свой первоначальный шовинизм, выступая в поддержку освободительной борьбы колонизированных народов независимо от того, относятся они к «не-историческим» или нет. Будучи уверен в том, что любая нация, которая угнетает другую, кует цепи самой себе, он рассматривал обретение Ирландией независимости как предпосылку для социалистической революции в Англии. Конфликт рабочего класса с его хозяевами, пишет он в коммунистическом манифесте, сначала принимает форму национальной борьбы.
Принцип неотделимости проблем культуры, пола, языка, чужеродности, несходства, личной идентификации и этнической принадлежности от вопросов государственной власти, материального неравенства, эксплуатации труда, империалистического грабежа, массового политического противостояния и революционных преобразований находит полное соответствие реалиям настоящего времени. Так что если все же попытаться для чистоты анализа вычесть из первых вторые, то в итоге получится нечто весьма похожее на сегодняшнюю постколониальную теорию. Весьма распространено не самое глубокомысленное представление, что где-то в конце 1970-х годов окончательно дискредитированный марксизм сдал свои позиции перед лицом политически более убедительного постколониализма. По сути, это заставляет вспомнить о том, что философы называют ошибкой категории, поскольку больше напоминает попытку сравнить соню орешниковую с идеей супружества. Марксизм — это массовое политическое движение, охватывающее континенты и века, мировоззрение, за которое очень многие люди борются и порой умирают. Постколониализм же — скорее определенный и именно абстрактно-академический стиль изложения, который почти не звучит за пределами пяти сотен университетов и порой оказывается для среднего западного человека столь же невразумительным, как и один из наиболее значительных языков Африканского континента — суахили.
Как теория, постколониализм стал реакцией на обстановку, сложившуюся в конце XX века, в период, когда сражения за национальное освобождение более-менее достигли своей цели. Признанная для него основополагающей книга Эдварда Саида «Ориентализм» увидела свет в середине 1970-х, как раз в то время, когда очередной серьезный кризис капитализма возродил на Западе революционный дух. В этом контексте тот факт, что работа Саида была откровенно антимарксистской, видимо, сыграл свою роль. Постколониализм, хотя и сохраняет известную связь с революционным наследием, по сути, представляет собой замену его на нечто совсем иное. Это и есть рассуждения, пригодные для постреволюционного мира. На своих вершинах постколониализм предлагает читателю труды замечательной прозорливости и оригинальности, а вот в своих наименее достойных внимания образцах он выступает как международный департамент постмодернизма, но не более того.
Так что ситуация отнюдь не выглядит так, будто для класса пришло время уступить место половой, этнической или личностной идентификации. Конфликт между транснациональными корпорациями и рабочими — низкооплачиваемыми, «туземными» и зачастую женщинами — из южных регионов мира есть классовый вопрос в строгом марксистском смысле данного термина. И это не означает, что фокус внимания теряет свою былую «евроцентрическую» привязку к, скажем, шахтерам или текстильщикам Запада и смещается на периферийные области. Класс всегда был интернациональным явлением. Маркс склонен был считать, что рабочий класс — это те, кто не имеет отечества, ибо их действительной родиной является капитализм. В определенном смысле глобализация — это устаревшая новость, в чем убеждаешься сразу же, как открываешь «Коммунистический манифест». Женщины всегда составляли значительную часть рабочей силы, а расовое угнетение всегда было трудно отделить от экономической эксплуатации. Так называемые новые социальные движения по большей части вообще не являются новыми. А мнение, будто они «приходят на смену» классово одержимому, антиплюралистическому марксизму, упускает из виду тот факт, что в течение значительного времени все эти движения и марксизм работали в плодотворном контакте.
Постмодернисты порой обвиняют марксизм в евроцентризме и попытках внедрить свои белые, рационалистические западные ценности в существенно отличающихся друг от друга регионах планеты. Маркс, судя по его горячей заинтересованности в политическом освобождении, несомненно был евроцентристом. Освободительные традиции в области мысли отличают историю Европы в той же мере, как и порабощающая практика. Европа стала родиной как демократии, так и лагерей смерти. Если в ее прошлое входит геноцид в Конго, то точно так же в нем действовали парижские коммунары и борцы за всеобщее избирательное право. За ней стоят социализм и фашизм, Софокл и Арнольд Шварценеггер, гражданские права и межконтинентальные ракеты, наследие феминизма и воспоминания о голоде. Равным образом и другие части света отмечены смешением опытов просвещения и угнетения. Только те, кто в своем неизбывном простодушии рассматривают Европу как абсолютный негатив, а постколониальные «берега» — как нечто исключительно позитивное, могут не замечать данного факта. Некоторые из них даже называют себя плюралистами. Причем большинство из этих людей составляют пораженные комплексом вины европейцы, а вовсе не озлобленные против всего европейского жители постколониальных стран. Тем не менее их чувство вины редко охватывает собою расизм, неявно проступающий в их презрении к Европе как таковой.
Не подлежит сомнению, что социальные условия, в которых находился Маркс, накладывали свои ограничения на его работу. И действительно, если его собственное учение верно, то иначе и быть не могло. Он был европейским интеллектуалом из среднего класса. Вот только отнюдь не многие европейские интеллектуалы из среднего класса призывали с свержению империй и освобождению фабричных рабочих. Правду сказать, не делали этого и многие колониальные интеллектуалы. Плюс к тому, знакомясь со взглядами славной когорты антиколониальных лидеров — от Джеймса Конноли до С. Л. Р. Джеймса, перенимавших идеи Маркса, очень трудно отделаться от ощущения, что все они оказались введенными в заблуждение жертвами западного просвещения. Та мощная кампания за свободу, разум и прогресс, что пробивалась из самого сердца европейского среднего класса XVIII века, представляла собой не только притягательное освобождение от тирании, но и утонченную форму деспотизма; и именно Маркс больше, чем кто-либо другой, постарался для раскрытия перед нами этого противоречия.
Он поддерживал великие буржуазные идеалы свободы, разума и прогресса, но вместе с тем хотел понять, почему при всякой попытке внедрения в практику они обнаруживают свойство изменять самим себе. Таким образом, он стал критиком просвещения, но, как и все наиболее эффективные формы критики, его критика шла изнутри. Он был одновременно его твердым сторонником и безжалостным противником.
Те, кто добивается политического освобождения, не могут позволить себе быть слишком разборчивыми в отношении тех, кто протягивает им руку. Фидель Кастро не стал отворачиваться от социалистической революции из-за того, что Маркс был немецким буржуа. Азиатских и африканских радикалов ничуть не беспокоил тот факт, что Троцкий был русским евреем. Обычно как раз либералов из среднего класса преследуют переживания по поводу их «снисхождения» к рабочим людям, скажем, при чтении последним лекции о мультикультурализме или Уильяме Моррисе. Тогда как сами рабочие люди, как правило, совершенно не подвержены подобным привилегированным неврозам и бывают рады получить любую политическую поддержку, лишь бы она могла оказаться полезной. Подобным образом происходило это и с теми жителями колониального мира, кто впервые узнавал о политической свободе от Маркса. Маркс действительно был европейцем, но именно Азия стала тем регионом, где его идеи впервые прочно укоренились, а в так называемом третьем мире они демонстрируют наиболее энергичный рост. Большинство так называемых марксистских обществ не были европейскими. И с социальными теориями никогда не бывает, чтобы большие массы людей их просто усваивали, а затем воспроизводили; в реальном процессе они всегда активно видоизменяются и переделываются. По большей части такой была и история марксистского антиколониализма.
Критики Маркса подчас обращают внимание на так называемые прометеевские интонации в его трудах, подразумевая под этим его веру в верховенство человека над природой, а также в безграничный человеческий прогресс. И такие мотивы действительно отчетливо звучат во многих его сочинениях, как этого и следовало ожидать от европейского интеллектуала XIX века. В 1860-х годах не ощущалось острых проблем с полиэтиленовыми пакетами или с парниковыми газами. Кроме того, природу подчас действительно требуется покорять. Если мы не построим достаточно быстро целую систему морских дамб, то мы рискуем потерять Бангладеш. Примером реализации власти человека над природой могут служить оспенные прививки. Сюда же можно отнести мосты и операции на мозге. Молочные породы коров и построенные города означают постановку природы на службу намеченным нами целям. На всяком сентиментальном вздоре, будто мы не должны пытаться получить нечто лучшее из имеющегося в природе, здесь нет смысла останавливаться. Однако даже если мы время от времени ставим себе задачу получить от нее нечто лучшее, сделать это мы можем только с помощью такого инструмента тонкой подстройки под внутренние механизмы ее функционирования, который мы знаем под именем науки.
Сам Маркс интерпретировал такую сентиментальность («детское отношение к природе», как он ее называл) как отражение суеверной боязни природных явлений, когда мы склоняемся перед ними, словно перед некоей высшей силой; и такое мистифицированное отношение к тому, что нас окружает, в современных условиях принимает форму того, что он называл товарным фетишизмом. Еще раз подчеркну, что наши жизни управляются внешними и чуждыми нам силами — бездушными удилами материи и дополняющими их тираническими формами организации общественного бытия. Только сейчас такие естественные силы уже не кажутся лесными духами и речными нимфами, но понимаются как движения товарных потоков на рынке, управлять которыми мы можем не в большей мере, чем Одиссей — богом океана. В этом смысле, как и в других, критика Марксом капиталистической экономики тесно связана с его заботой о природе.
Уже в такой ранней работе, как «Немецкая идеология», Маркс указывал на необходимость включать в социальный анализ географические и климатические факторы. По его мнению «всякая историография должна исходить из этих природных основ и тех их видоизменений, которым они благодаря деятельности людей подвергаются в ходе истории[109]». А в «Капитале» он говорит о ситуации, в которой «коллективный человек, ассоциированные производители рационально регулируют этот обмен веществ с природой, ставят его под общий контроль, вместо того чтобы он господствовал над ними как слепая сила»[110]. «Обмен» в противовес господству, рациональный контроль в противовес бесцеремонному помыканию — вот о чем идет речь. В любом случае Прометей Маркса (он был его любимым классическим героем) в гораздо большей степени является политическим бунтарем, нежели твердолобым поклонником техники. Для Маркса, как и для Данте, Мильтона, Гете, Блейка, Бетховена и Байрона, Прометей олицетворяет революционную, творческую энергию и восстание против богов[111].
Утверждение, будто Маркс есть всего лишь очередной рационалист от Просвещения, призывающий к разграблению природы во имя человека, насквозь фальшиво. Мало кто из мыслителей викторианской эпохи сумел столь точно предвосхитить набравшее на наших глазах силу движение в защиту окружающей среды. Один наш современник утверждает, что в работах Маркса представлено «наиболее глубокое понимание сложных проблем, связанных с управлением природой, среди всего наследия общественной мысли XIX века, а тем более вклада предшествующих периодов»[112]. Даже самые преданные поклонники Маркса могут посчитать такое заявление несколько преувеличенным, хотя в нем есть внушительное рациональное зерно. Молодой Энгельс был весьма близок к собственным экологическим взглядам Маркса, когда писал, что «сделать предметом торгашества землю, которая составляет для нас все, которая является первым условием нашего существования, было последним шагом к торгашеству собой»[113].
Тезис, что земля есть первое условие нашего существования, — и если вам требуется основа для человеческой деятельности, то вернее всего вы сможете найти ее именно здесь, — практически дословно повторен Марксом, в частности в его «Критике Готской программы», что природа, земля, являются для человека источником жизни, что труд сам есть лишь проявление одной из сил природы, человеческой рабочей силы, и что обособленный труд или производство не может создать ни богатства, ни культуры. Уже в зрелые годы Энгельс писал в «Диалектике природы», что «мы отнюдь не властвуем над природой так, как завоеватель властвует над чужим народом, не властвуем над ней так, как кто-либо находящийся вне природы, что мы, наоборот, нашей плотью, кровью и мозгом принадлежим ей и находимся внутри ее, что все наше господство над ней состоит в том, что мы, в отличие от всех других существ, умеем познавать ее законы и правильно их применять»[114]. Правда, в «Развитии социализма от утопии к науке» Энгельс также говорит о людях как «действительных и сознательных повелителях природы». Верно и то, что в качестве активного члена Чеширского охотничьего клуба он несколько запятнал свой послужной список поборника окружающей среды, но ведь один из принципов марксовского материализма в том и состоит, что нет ничего и никого совершенного.
«Даже целое общество — отмечает Маркс, — нация и даже все одновременно существующие общества, взятые вместе, не есть собственники земли. Они лишь ее владельцы, пользующиеся ею, и, как добрые отцы семейств, они должны оставить ее улучшенной последующим поколениям»[115]. Он был отлично осведомлен о конфликте между краткосрочной капиталистической эксплуатацией природных ресурсов и долгосрочной устойчивостью производства. Экономический рост, подчеркивал он снова и снова, должен совершаться без того, чтобы ставить под угрозу естественные природные условия всего мира, от которых зависит благополучие будущих поколений. Нет ни малейшего сомнения в том, что, живи Маркс в наши дни, он действовал бы в первых рядах защитников окружающей среды. Как предвестник экологического движения, он говорил о капиталистическом хозяйствовании как о «расточении сил земли» и подрыве «рациональной» агрокультуры.
Так, в «Капитале» он пишет о «сознательном, рациональном возделывании земли как общей вечной собственности, неотчуждаемого условия существования и воспроизводства постоянно сменяющих друг друга человеческих поколений»[116]. Капиталистическая агрокультура, по его мнению, может процветать только за счет истощения «подлинных источников всякого богатства… земли и тех, кто ее обрабатывает». В рамках своей критики промышленного капитализма Маркс обсуждал вопросы использования отходов, уничтожения лесов, загрязнения рек, отравления среды обитания и качества воздуха. Он считал, что в социалистическом земледелии экологическая устойчивость будет играть основополагающую роль[117].
За его обеспокоенностью состоянием природы стояло общефилософское видение мира. Маркс — это исследователь и материалист, для которого люди есть часть природы, и потому, забывая о собственном происхождении, они ставят под угрозу прежде всего самих себя. В «Капитале» он даже пишет о природе как «теле» человечества, «с которым [оно] должно оставаться в постоянном обмене». Рабочие инструменты, на его взгляд, представляют собой «продолжение телесных органов». Вся цивилизация — от сенатов до подводных лодок — есть просто расширение наших телесных возможностей. Человек и мир, субъект и объект должны сосуществовать в тонком балансе, так как непосредственно окружающая нас среда является выражением человеческого сознания (или бессознательности) в той же мере, как и язык. Противоположное этому состояние, при котором мы не можем найти в неодушевленном вещном мире отражение самих себя и соответственно теряем связь с наиболее важными аспектами собственного бытия, Маркс называл отчуждением.
Когда такой взаимообмен между личностью и природой нарушается, мы остаемся один на один с бессмысленной сущностью капиталистического мира, для которого природа представляет собой лишь пластичную заготовку, пригодную для вбивания в любую форму по прихоти клиента. Цивилизация превращается в одну бесконечную пластическую операцию. В то же время личность представляет собой отделение от природы ее собственного тела и тел других. Маркс считал, что при капитализме даже наши физические чувства подвергаются «отовариванию», поскольку тело, превращенное в обезличенный инструмент производства, становится не способно полноценно воспринимать свое собственное чувственное бытие. Только через коммунизм мы можем вернуться к подлинным ощущениям своих тел. Только тогда, по его убеждению, мы сможем выйти за пределы грубо утилитарных соображений и начать наслаждаться духовными и эстетическими сторонами мира. И его собственные работы действительно являются эстетическими в полной мере. В Grundrisse он утверждает, что при капитализме природа превращается в объект исключительно прикладного использования и перестает рассматриваться как «сила в себе».
Посредством материального производства человечество, по мнению Маркса, регулирует и контролирует «метаболизм» между собой и природой в двустороннем движении, не имеющем ничего общего с позицией надменного владычества. И все это — природа, труд, страдания, производящий организм и его потребности — составляет, по Марксу, постоянную инфраструктуру человеческой истории. Этот сюжет пронизывает человеческую культуру поистине вдоль и поперек, никого из нас не оставляя без своего воздействия. Как «метаболический» процесс между человечеством и природой, труд, по мнению Маркса, является «непреложным» условием, которое не может быть отменено или изменено. А вот что подлежит изменениям — и что делает природные существа историческими, — так это те различные пути, которыми мы, люди, подходим к работе с природой. Человечество производит свои средства к существованию различными способами. Это и есть природное явление в том смысле, что оно необходимо для воспроизводства вида. Но это также есть явление культурное или историческое, поскольку, совершаясь, оно вызывает к жизни те или иные формы организации власти, конфликтов и эксплуатации. При этом нет никаких причин опасаться, будто принятие «непреложного» характера труда способно ввести нас в заблуждение относительно степени непреложности тех конкретных общественных форм, что его сопровождают. Последние могут задерживаться на века, но в общеисторическом плане все равно являются временными и преходящими.
Такое, по определению Маркса, «постоянное наложенное на природу условие человеческого существования» стоит сравнить с нападками постмодернизма на природное, материальное тело, которое он пытается растворить в культуре. Само слово «природный» вызывает здесь приступы политкорректных судорог. Всякое внимание к нашей общей биологии превращается в интеллектуальное преступление «биологизма». Столь нервное отношение постмодернизма к неизменяемому объясняется его ложной посылкой, будто стабильность повсеместно действует на стороне политической реакции. А так как человеческое тело в ходе своей эволюции мало изменилось, то постмодернистская мысль может справляться с ним только как с «культурным конструктом». Ни один другой мыслитель, как показывает опыт, не чувствовал лучше, чем Маркс, до какой степени природа и человек являются общественно опосредствованными. И такое опосредование выступает прежде всего в виде труда, который доносит природу до человеческого понимания. Труд есть осмысленная деятельность. Мы никогда не сталкиваемся непосредственно с вещными элементами материи. Скорее, это картина материального мира всегда вырисовывается перед нами с помощью человеческих знаков и символов, и даже пустота в ней имеет свое обозначение. Романы Томаса Харди иллюстрируют это состояние с замечательной силой.
Маркс считал историю человеческого общества частью естественной истории. И это, помимо всего прочего, означает, что общественный инстинкт органически присущ тому виду животных, представителями которого мы являемся. Общественная кооперация необходима для нашего физического выживания, но в то же время она является частью нашей самореализации как вида. Так что если природа в некотором смысле представляет собой общественную категорию, то общество, со своей стороны, есть в чем-то природное образование.
Постмодернисты находят возможным настаивать на первом, но замалчивают второе. Для Маркса отношения между природой и человечеством не являются симметричными. В конечном счете, как указывает он в «Немецкой идеологии», природа берет верх. Для индивида это выглядит как смерть. Фаустовская мечта о прогрессе без границ в материальном мире удивительно созвучна с нашей ощутимой недооценкой «приоритетности внешней природы». В наши дни это становится характерной особенностью не только фаустовской, но и американской мечты. Этому воззрению присуща тайная ненависть к материальному, поскольку последнее преграждает ему путь в безграничную бесконечность. Именно поэтому материальный мир либо покоряется силой, либо растворяется в культуре. Постмодернизм и дух первопроходцев суть разные стороны одной медали. Ни один из них не может согласиться с тем, что как раз наши ограничения делают нас тем, кто мы есть, и точно так же их постоянное преодоление в масштабах вида создает то, что мы знаем как человеческую историю.
Для Маркса человеческие существа есть часть природы, способная вместе с тем выступать против нее; и такое частичное обособление от природы само по себе есть часть их природы[118]. Сами орудия — от каменного топора до сложных технических устройств, — с которыми люди берутся преобразовывать природу, изготовлены из нее. Но хотя Маркс и рассматривал природу и культуру как образующие сложное единство, он отвергал идею о растворении одной в другой. В его откровенно незрелых ранних работах он мечтал о конечном единстве природы и человечества; в более же зрелые годы он признавал, что между ними всегда будет иметь место напряжение или нетождественность и что для этого противостояния есть одно имя — труд. Скорее всего, с определенным сожалением, но тем не менее он отвергал красивую фантазию, почти столь же старую, как и само человечество, в которой изобильная донельзя природа с учтивостью и предупредительностью встречает любые наши пожелания:
Что за дивная жизнь мне досталась, друзья!
Рядом со мной спелые яблоки падают в круг,
Ароматные виноградные гроздья
У самого рта выжимают свой сок,
Нектарин и невиданный персик
Сами тянутся в руку мою,
Споткнувшись о дыню, гуляя по саду,
Плененный цветами я пал на траву.
Маркс верил в то, что он называл «гуманизацией природы»; но природа, по его мнению, для человечества всегда будет оставаться не совсем покорной, даже если ее противодействие нашим потребностям может быть уменьшено. И в этом есть свой позитивный аспект, поскольку препятствия и необходимость их преодолевать — это неотъемлемые части нашего творчества. Волшебный мир может оказаться еще и весьма скучным. Э. Марвеллу одного дня в волшебном саду скорее всего хватило бы, чтобы захотеть назад в Лондон.
Верил ли Маркс в безграничный рост человеческого могущества, в той или иной мере противоречащий нашим современным экологическим принципам? Дело в том, что он порой преуменьшал значение естественных природных ограничителей человеческого развития, отчасти потому, что его оппоненты, в частности Томас Мальтус, их преувеличивали. Он признавал наличие рамок, которые природа ставит истории, но считал, что мы тем не менее способны намного раздвинуть их. Здесь отчетливо проявляется мотив, который можно назвать технологическим оптимизмом — подчас даже переходящим в самонадеянность — в его работах: ожидание того, что уже в обозримом будущем человеческий род на плечах освобожденных от оков производительных сил перенесется в прекрасный новый мир. Некоторые позднейшие марксисты (Троцкий был одним из них) относили это к утопическим крайностям, предсказывая вместо этого, как они обеспечат будущее героями и гениями[119]. Но, как мы уже видели, есть и другой Маркс, который настаивает, что такое развитие не должно ставить под угрозу человеческое достоинство и благополучие. Это капитализм рассматривает производство как потенциально безграничное, тогда как социализм обуславливает его моральными и эстетическими ценностями. Или, как определяет сам Маркс в первом томе «Капитала», придает ему форму, «соответствующую полному развитию человека».
Признание природных ограничений, как отмечает Тед Бентон, несовместимо не с политическим освобождением, а всего лишь с его утопической версией[120]. Мир не располагает ресурсами, позволяющими всем нам жить все лучше и лучше, но достаточными для того, чтобы все мы жили хорошо. «Обещание достатка, — пишет Дж. А. Коэн, — означает не нескончаемый поток продукции, но ее достаточный объем, производимый с минимумом неблагоприятных последствий»[121]. И вовсе не природа, а политика препятствует реализации такого подхода. Для Маркса, как мы видели, социализм требует роста производительных сил; но задача их необходимого приращения выпадает на долю не собственно социализма, а капитализма. Социализм не столько создает соответствующие материальные средства, сколько просто вступает в распоряжение ими. Это Сталин, а не Маркс, рассматривал социализм как основу для развития производительных сил. Капитализм выступает в роли ученика чародея: он вызвал к жизни силы, которые бесцеремонно вырвались из-под контроля и теперь грозят уничтожить нас. Задача социализма состоит не в том, чтобы пришпоривать эти силы, а в том, чтобы вернуть их под разумный человеческий контроль.
В настоящее время из тех проблем, с которыми сталкивается человечество, главную угрозу для его выживания представляют две — военная и состояние окружающей среды. И в будущем они, скорее всего, будут становиться все более и более критическими, поскольку, как показывает опыт, борьба за истощающиеся ресурсы склонна перерастать в вооруженные конфликты. В течение многих лет коммунисты находились в рядах наиболее ревностных защитников мира, а причина этого исчерпывающе резюмирована Эллен Меиксинс Вуд. «На мой взгляд, является аксиомой, — пишет она, — что экспансионистская, жестко конкурентная и эксплуататорская логика капиталистического накопления в рамках национально-государственной системы должна в более или менее долгосрочной перспективе стать дестабилизирующим фактором и что капитализм… есть и на обозримую перспективу будет оставаться наиболее значительной угрозой всеобщему миру»[122]. Если движение за мир действительно разбирается в коренных причинах глобальной агрессии, то оно не может позволить себе игнорировать природу зверя, порождающего ее. И это означает, что оно не может позволить себе игнорировать выводы марксизма.
Это же относится и к сохранению окружающей среды. Вуд разъясняет, что сам по себе антисоциальный характер стремления капитализма присваивать и накапливать делает его неспособным избежать разрушения экологии. Система может воспитать в себе терпимость к расовому и половому равенству, но она не может в силу своего характера достичь всеобщего мира или уважительного обращения с материальным миром. Капитализм, отмечает Вуд, «может найти в себе силы, чтобы до некоторой степени позаботиться об экологии, особенно когда технологии, защищающие окружающую среду, сами по себе оказываются прибыльными и способствующими расширению сбыта. Однако исходная иррациональность стремления к накоплению капитала, которая подчиняет все и вся требованиям самовозрастания капитала и так называемой маржинальности, неизбежно становится врагом экологического баланса»[123]. В старом коммунистическом лозунге «Социализм или варварство» всегда усматривали некий налет чрезмерной апокалиптичности. Однако когда история определенно дает крен в сторону ядерной войны и тотальной экологической катастрофы, этот лозунг становится трудно воспринимать иначе, как суровую, но неопровержимую истину. Если мы не будем действовать сейчас, то, похоже, капитализм станет смертью для нас гораздо раньше, чем кто-то надеется.