В драматических событиях и потрясениях, меняющих облик государств, конечно, есть некоторые закономерности, но ни одна из них не несет в себе неизбежности. Всякое событие может произойти, а может не произойти. Поэтому причины — это то, что дает событию возможность реально случиться, а не «объективные предпосылки» в виде «недовольства масс» и т.п., которые имеются практически всегда. В любом обществе всегда наличествуют группы населения, недовольные существующим порядком вещей, и когда нечто свершается, обычно на нечто подобное и списывают, не смущаясь тем, что в подавляющем большинстве случаев при наличии тех же самых обстоятельств ничего не происходит (после того, как событие произошло, нет ничего проще, чем задним числом найти для него «глубинные причины»). Да и в тех случаях, когда пресловутое недовольство и играет какую-то роль, оно работает обычно не тогда, когда очень плохо, а когда достаточно хорошо, но хочется лучше, или на фоне сравнительного благополучия вдруг случается ухудшение, или не оправдываются какие-то ожидания и т.д.
Политическая борьба (хоть через выборы, хоть через бунт) состоит, грубо говоря, в том, что некоторое активное и дееспособное меньшинство лишает власти другое меньшинство с помощью большинства, причем не всего, а всегда лишь некоторой его части (по отношению к целому ничтожно малой), лишь бы она была достаточно велика в нужное время и в нужном месте. Сценарий же насильственной «революционной» смены власти везде примерно одинаков: собирается агрессивная толпа и идет «на власть», и если с ней не могут справиться, она делает свое дело, захватывая государственные учреждения и давая возможность своим руководителям провозгласить новую власть, или же до этого не доходит (если власть заранее капитулирует). По большому-то счету совершенно достаточной причиной всех и всяческих революций является наличие людей, желающих их совершить. А удается им это в зависимости от ситуации: наличия подходящего момента, степени решимости власти к сопротивлению и её к тому возможностей. Вот причины создания такого положения, при котором, условно говоря, «толпу не разгоняют» и есть причины революции.
Революции (когда имеет место принципиальная смена власти или государственности, что у нас и произошло) не бывают результатом верхушечного заговора или переворота (это совсем другой «жанр»: люди, имеющие возможность совершить дворцовый переворот, не имеют нужды выводить на улицу сотню тысяч человек и разнуздывать стихию с риском в ней же утонуть). «Российская революция» (этапами которой были 1905 год, февраль и октябрь 1917-го) была закономерным итогом многолетней борьбы революционного движения (создания разветвленной сети ячеек, пропаганды в той среде, которая должна была играть роль ударной силы и т.д. и т.п.) на пути к своей цели. То есть с этой-то стороной все ясно. Вопрос, почему получилось и получилось в 1917-м, а не в 1905-м.
Были ли в империи серьезные проблемы внутреннего характера? Разумеется, были: и не доведенная до конца столыпинская аграрная реформа, и низкая степень самосознания и крайне слабая консолидированность предпринимательской среды, и отсутствие государственнического «политического класса», и непомерные претензии «общественности» к власти. Но наличие проблем такого рода может в дальнейшем влиять на развитие событий, но сам политический акт «свержения власти» никогда не обусловливает. Значение аграрного вопроса, кстати, неимоверно преувеличено (вопреки распространенному заблуждению, он и в Гражданской войне не имел приписываемого ему значения), да и вообще в деревне революции не делаются. Какого-то «ухудшения положения трудящихся», постоянно прогрессировавшего и достигшего апогея к 1917 г., не наблюдалось; напротив, совершенно очевидно, что на протяжении предшествующих десятилетий жизненный уровень всех слоев населения постоянно возрастал, а не падал.
В самом «событии» решающее значение сыграл, конечно фактор войны, но не в том смысле, как его обычно трактуют («усталость от войны», «непонимание целей» и т.д.): в 1905 г. «усталости» вообще не было, а революция была, цели в 1914-м были не более ясны (или не ясны), чем в 1917-м, а проблемы это не составляло. А уж насчет каких-то неимоверных «тягот» и того, что «царизм проиграл войну»…
«Царизм» войны не проигрывал. К февралю 1917 г. русский фронт был совершенно благополучен, дела на нём обстояли никак не хуже, чем на западе и не существовало ни малейших оснований ни чисто военного, ни экономического порядка к тому, чтобы Россия не продержалась бы до конца войны (тем более, что не будь Россия выведена из войны, война бы кончилась гораздо раньше). Русская промышленность, разумеется, имела худшие шансы быстро приспособиться к войне, чем германская, но к лету 1916 г. кризис был преодолен, от снарядного голода не осталось и следа, войска были полностью обеспечены вооружением и в дальнейшем его недостатка не ощущалось (его запасов ещё и большевикам на всю Гражданскую войну хватило).
В ту войну противнику не отдавали полстраны, как в 1941–1942 гг., неприятельские войска вообще не проникали в Россию дальше приграничных губерний. Даже после тяжелого отступления 1915 г. фронт никогда не находился восточнее Пинска и Барановичей и не внушал ни малейших опасений в смысле прорыва противника к жизненно важным центрам страны (тогда как на западе фронт все ещё находился в опасной близости к Парижу). Даже к октябрю 1917 г. если на севере фронт проходил по российской территории, то на юге — по территории противника (а в Закавказье — так и вовсе в глубине турецкой территории). В той войне русские генералы не заваливали врага, как сталинские маршалы 30 лет спустя, трупами своих солдат. Боевые потери русской армии убитыми в боях (по разным оценкам от 775 до 908 тыс. чел.) соответствовали таковым потерям Центрального блока как 1:1 (Германия потеряла на русском фронте примерно 300 тыс. чел., Австро-Венгрия — 450 и Турция — примерно 150 тыс.). Россия вела войну с гораздо меньшим напряжением сил, чем её противники и союзники.
Пресловутые тяготы войны — вещь весьма относительная. Выставив наиболее многочисленную армию из воевавших государств, Россия, в отличие от них не испытывала проблем с людскими ресурсами. Напротив, численность призванных была избыточной и лишь увеличивала санитарные потери (кроме того, огромные запасные части, состоявшие из оторванных от семей лиц зрелого возраста служили благоприятной средой для революционной агитации). Даже с учетом значительных санитарных потерь и умерших в плену общие потери были для России несравненно менее чувствительны, чем для других стран (заметим, что основная масса потерь от болезней пришлась как раз на время революционной смуты и вызванного ей постепенного развала фронта: среднемесячное число эвакуированных больных составляло в 1914 г. менее 17 тыс., в 1915 — чуть более 35, в 1916 — 52,5, а в 1917 г. — 146 тыс. чел.) общие потери были для России гораздо менее чувствительны, чем для других стран.
Доля мобилизованных в России была наименьшей — всего лишь 39% от всех мужчин в возрасте 15–49 лет, тогда как в Германии — 81%, в Австро-Венгрии — 74, во Франции — 79, Англии — 50, Италии — 72. При этом на каждую тысячу мобилизованных у России приходилось убитых и умерших 115, тогда как у Германии — 154, Австрии — 122, Франции — 168, Англии — 125 и т.д.), на каждую тысячу мужчин в возрасте 15–49 лет Россия потеряла 45 чел., Германия — 125, Австрия — 90, Франция — 133, Англия — 62; наконец, на каждую тысячу всех жителей Россия потеряла 11 чел., Германия — 31, Австрия — 18, Франция — 34, Англия — 16. Добавим ещё, что едва ли не единственная из воевавших стран, Россия не испытывала никаких проблем с продовольствием. Германский немыслимого состава «военный хлеб» образца 1917 г. в России и присниться бы никому не мог.
При таких условиях разговоры о стихийном «недовольстве народа» тяготами войны и «объективных предпосылках» развала выглядят по меньшей мере странно: в любой другой стране их должно бы быть в несколько раз больше, а население России не самое избалованное в Европе. Так что при нормальных политических условиях вопрос о том, чтобы «продержаться» даже не стоял бы. Напротив, на 1917 г. русское командование планировало решительные наступательные операции. Но, как известно, именно такое течение событий не устраивало тех, кто с победоносным окончанием войны терял практически всякие шансы на успех.
Значение фактора войны состояло в том, не случись этого тогда, российская государственность и «ancien regime» имели шанс вовсе избежать гибели. В принципе, повторилось все то, что имело место двенадцатью годами раньше, только вместо малой войны за далекой восточной окраиной наличествовал реальный фронт, требующий полного напряжения сил, который нельзя было бросить. И это решило дело. Для всякого нормального патриотически настроенного человека того времени, а тем более офицера иерархия ценностей строилась в такой последовательности (по «убыванию»): российская государственность (как это шло от основателя империи: «и так не должны вы помышлять, что сражаетесь за Петра, но за государство, Петру врученное»), монархия, династия, конкретный монарх, а вовсе не наоборот (как это представляется нынешним «профессиональным монархистам»). Такой она была и для самого Императора. В той ситуации все их помыслы сводились прежде всего к тому, чтобы не допустить крушения фронта любой ценой. После того, что уже случилось в Петрограде к 2 марта, было абсолютно ясно, что задавить это без блокады столицы, без полного переключения на «внутреннюю» войну (как минимум несколько армейских корпусов, причем походным порядком, а не по железной дороге) и сепаратного мира невозможно. Но император Николай был бы последним, кто бы пошел на это.
Но если военный фактор — вопрос момента, то неготовность и неспособность власти противостоять революционному движению носила для конца XIX начала XX вв. вневременной характер. В этом отношении повторилось все то, что имело место двенадцатью годами раньше. Дело даже не в полицейской недостаточности (хотя это важный фактор; при определенной степени самозащиты режима революционное движение вовсе невозможно, но тогда таких режимов в Европе вообще не было), а в том, что сама эта недостаточность была результатом более глубокой причины.
Обычен взгляд, ставящий революцию в вину интеллигенции, которая-де разложила народ или даже всему образованному слою. Я его не разделяю. Ну пусть даже интеллигенция в тогдашнем значении термина. В Вехах справедливо отмечалось, что интеллигент — плохой учитель, плохой инженер и т.д. Но в России было много хороших учителей, инженеров и др. (гораздо больше, чем плохих), которые никого не разлагали, а делали свое дело. Образованный слой это сотни тысяч молчаливых чиновников, офицеров, инженеров, врачей и т.д., среди которых хоть 500, хоть 1 000 крикливых публицистов капля в море. В конечном счете роль сыграл либерализм не интеллигенции, а самой власти. И этот либерализм лишь в некоторой степени был порожден атмосферой, создаваемой либерализмом интеллигенции, а в большей её собственными неадекватными представлениями и о народе, и, главное, о тех, с кем ей (власти) пришлось иметь дело.
Дело в том, что традиционное общество (в лице российского старого режима), принципиально неполитическое, столкнулось с тем новым, что было порождено условиями второй половины XIX в. грубо говоря, политикой — политической борьбой, политическими организациями и партиями, апеллирующими к массе и использующими соответствующие средства борьбы, в первую очередь политическую пропаганду. Традиционный режим столкнулся с вещами, против которых у него не было противоядия, с которыми он не умел и не мог бороться, потому что средства борьбы были ему незнакомы, непривычны, и он ими не располагал. Но именно потому, что в России крушение старого порядка произошло заметно позже, шанс осознать, что происходит, и что надо делать, у режима был, но он им не сумел воспользоваться, полагаясь на привычные представления о мире и о себе.
Власть бороться политически не умела и не считала нужным, традиционно полагаясь на верноподданнические чувства «богоносцев», не вникала и не разбиралась в сути революционных учений, реагируя только на формальные признаки нарушения верноподданничества в виде прямого призыва к бунту и насильственных действий. Сама она никакой политработы (воспитания в духе противодействия противнику, разъяснения и критики его идей и т.п.) не вела. Попытки контрпропаганды оставались делом отдельных энтузиастов, к чьим усилиям власть ещё с середины XIX в. относилась даже несколько подозрительно (откровенно антигосударственная пресса, пропагандирующая разрушительные для режима идеи, но не трогающая конкретных лиц, процветала, а того же Каткова, критиковавшего высокопоставленных персон, постоянно штрафовали и закрывали). Стремление максимально отгородить от политики госаппарат и особенно армию (офицер не имел права состоять ни в каких полит.организациях, хотя бы и монархических, принимать участия ни в каких политических мероприятиях, хотя бы и верноподданнических) привело к тому, что люди, по идее являющиеся её опорой, совершенно не ориентировались в ситуации, а вся «политика» оказывалась обращенной только против власти. При чтении мемуаров охранителей старого режима, видно, что они совершенно не понимали, с кем имеют дело. Достоевский пытался показать, но, видимо, большого впечатления не произвел. Революционер — это человек нового типа, «человек политический». Поэтому тот же Нечаев, не говоря уже о революционерах начала XX в., современному человеку вполне понятен, а какой-нибудь сенатор или генерал нет (когда им пытаются приписать мотивации в духе собственного опыта, получается так же смешно, как изображение «бывших» современными актерами).
В результате «прогрессивная интеллигенция» воспринималась не адекватно своей сути, а в качестве уважаемого оппонента, к которому должно прислушаться, и диктовала моду, которая оказывала влияние и на настроения политических верхов. Когда в 1905-м впервые пришлось столкнуться с реальной угрозой, эти верхи продемонстрировали полное ничтожество, и их позиция оказала деморализующее влияние и на силы правопорядка.
Картинка из киевской газеты (так называемый «Саперный бунт»): вооруженная толпа под красными флагами шествует через город, «снимая» другие части. Направляются войска, начальник которых в духе времени принимается… митинговать. Освистанный, отступает. Посылают Оренбургский казачий полк — та же история. Поехал генерал, командир корпуса. Этому и говорить не дали, так и плелся в экипаже позади толпы. И тут на пути — возвращавшаяся с занятий учебная команда Миргородского полка (порядка 100 чел.) с его командиром, полковником фон Стаалем. Тот, при попытке его разоружить, разговаривать не стал, а дал залп. И бунта не стало. Саперы разбежались и вернулись в казармы. Перепуганное начальство подняло голову, но ему не только спасибо не сказало, а отнеслось довольно холодно, страха ради общественности и реакции Петербурга.
Доходило до анекдотов. В городе бунт, реальная власть в руках революционного штаба. Начальник гарнизона, имея под руками вполне надежную дивизию, но видя настроения в Петербурге, колеблется, боясь «не совпасть» и угробить карьеру. И тут какой-то прапорщик запаса, которому «за державу обидно», надев погоны штабс-ротмистра, является к нему, представляется адъютантом командующего округом и убеждает дать ему батальон, с которым благополучно арестовывает штаб и водворяет порядок. Нечто подобное он проделал ещё в нескольких местах, пока не был разоблачен и осужден.
Картина тотальной недееспособности властей, боязни ответственности, нерешительности и т.п. тогда была продемонстрирована, конечно, потрясающая. Но элементарные требования новой эпохи (политика против политики, пропаганда против пропаганды, воспитание против воспитания) осознаны не были, и за 12 лет в этом направлении сделано ничего не было.
Вокруг «великой бескровной» нагромождено порядочно мифов как «слева», так и «справа». Но «общим местом» является придание ей некоторого исключительного значения и отрыв её от событий предшествующих и последующих. В «юридическом» смысле значение февраля как раз не очень велико. Как бы там ни было, а передача власти Временному правительству произошла вполне легитимно: его состав был утвержден царствующим императором, им же было предписано войскам принести присягу этому правительству. Строго говоря, он не был «свергнут», а лишь вынужден к отречению (можно, конечно, спорить, имел ли император право отрекаться, правильно ли поступил и т.д., но это дела не меняет). Равным образом не была тогда упразднена и монархия как государственный институт, российская государственность продолжала существовать и 99% российских законов продолжали действовать.
А все-таки значение февраля определяется тем, что именно тогда победила Революция как таковая. Февраль 17-го невозможно оторвать ни от октября 17-го, ни от 1905–06 гг. Смешно представлять в роли его творцов думских деятелей, которые, может быть, и воображали, что они чем-то управляют, но на самом деле гучковы-милюковы ни дня реальной властью (таковая с первых дней была сосредоточена не во Временном правительстве, а в Петросовете) не обладали, а через полтора месяца потеряли и формальную. Февраль не был результатом стихийной вспышки или спонтанного заговора, а лишь закономерным звеном в истории борьбы «революционного движения» против российской государственности, но звеном решающим. Без Февраля, конечно, не было бы и Октября, но и самого его не было бы без 1905 года и всего того, что к тому времени сложилось и организовалось. Теперь удалось то, что не получилось двенадцатью годами раньше.
Что, собственно, случилось тогда? Исчезла настоящая власть — фактор, игравший роль иммунной системы, и болезнетворные бактерии получили возможность неограниченного размножения. Можно, опять же, спорить, насколько она была эффективна, но даже будь она гораздо худшей, чем была, эту-то функцию она бы все равно выполняла. Остов — российское государство — продолжал по инерции существовать, а российской власти не стало; нерв, стержень был вынут, и заменить его было нечем.
Разумеется, конечной задачей «революционного движения» была ликвидация самой российской государственности, и на Феврале оно остановиться не могло, он был лишь решающим этапом, после которого достижение её было лишь вопросом времени. Достаточно взглянуть на динамику «революционных выступлений», которые, будь конечной целью Февраль, лавинообразно росли бы до него, а после — прекратились. На деле все было прямо противоположным образом — февраль открыл им дорогу: в армии за три года войны их было меньше, чем за три месяца после февраля 1917-го; то же относится и к аграрным и прочим беспорядкам. Определенную роль сыграло и то, что при огромном (шестикратном) за время войны количественном росте офицерский корпус не мог не наполнится и массой лиц не просто случайных (таковыми было абсолютное большинство офицеров военного времени), но совершенно чуждых и даже враждебных ему и вообще российской государственности. Если во время беспорядков 1905–1907 гг. из 40 тысяч членов офицерского корпуса, спаянного единым воспитанием и идеологией нашлось лишь несколько отщепенцев, примкнувших к бунтовщикам, то в 1917 г. среди трехсоттысячной офицерской массы оказались, естественно, не только тысячи людей, настроенных весьма нелояльно, но и многие сотни членов революционных партий, ведших соответствующую работу.
Дальнейшее было предрешено. Развитие любой революции характеризуется тем, что к власти последовательно приходят все более радикальные элементы. Так и тут, большевики, изначально уступавшие численно и по влиянию другим левым революционным партиям, получив безграничную свободу деятельности, быстро вырвались вперед, ибо были единственной силой, способной безгранично «играть на понижение». Они были единственной партией, чья цель лежала за пределами российской государственности как таковой. Даже наиболее левые участники революционного процесса, те же эсеры, были социалистами все-таки «почвенными», их замыслы не шли дальше установления желаемых порядков в России, о мировой революции они не помышляли. Поэтому для них существовала черта, через которую они не могли переступить. Они не могли сознательно желать (хотя их правление объективно этому способствовало) ни поражения России в войне, ни полного разрушения всех государственных структур. Они не могли призвать солдат немедля бросить фронт и полностью разнуздать разрушительные инстинкты толпы.
Для большевиков никаких ограничений не существовало в принципе, им нечем было дорожить в стране, которая мыслилась лишь как вязанка хвороста в костер мировой революции (каковая, по их предположениям, должна была начаться сразу после захвата ими власти в России). Поэтому они могли себе позволить бросать самые радикальные лозунги и, как верно заметил академик С.Ф. Ольденбург, «темные, невежественные массы поддались на обман бессмысленных преступных обещаний, и Россия стала на край гибели». Но если «революционная демократия» могла предаваться фантазиям относительно «сознательной дисциплины солдата-гражданина», то для трезвомыслящих людей перспективы керенщины были абсолютно ясны (Л.Г. Корнилов накануне своего выступления писал генералу А.С. Лукомскому: «По опыту 20 апреля и 3–4 июля я убежден, что слизняки, сидящие в составе Временного правительства, будут смещены, а если чудом Временное правительство останется у власти, то при благоприятном участии таких господ, как Черновы, главари большевиков и Совет рабочих и солдатских депутатов останутся безнаказанными»). Но в условиях «углубления революции» государственнические элементы не могли рассчитывать на поддержку тех, кто боялся и ненавидел их гораздо больше, чем своих соперников-большевиков. С другой стороны, предательское поведение по отношению к офицерскому корпусу деятелей Временного правительства (которые, одной рукой побуждали офицерство агитировать в пользу верности союзникам и продолжения войны, а другой — охотно указывали на «военщину» как на главного виновника её затягивания) привело к тому, что и «демократии», когда пробил её час, не на кого было рассчитывать (тем более, что суть большевистской доктрины большевиков мало кому была известна и они большинством патриотических элементов они воспринимались лишь как одна из соперничающих левых партий).
Слабость сопротивления новой власти сразу после переворота не должна вызывать недоумения. То явление, которое получило наименование «триумфального шествия советской власти» (взятие власти в первые месяцы в большинстве губерний без сопротивления) — вполне нормально. Одно дело — защищать власть, которая существует (и сопротивляется, если её хотят ликвидировать) и другое — защищать власть, которой больше нет. Второе возможно тогда, когда существуют какие-то самостоятельные (особенно территориально укорененные) структуры, единомышленные власти, но с ней непосредственно не связанные и от неё не зависящие. Такие ещё могут служить точкой опоры для сторонников свергнутого режима. Да и то часто бывают не в силах устоять перед «эффектом свершившегося факта». При отсутствии же их он действует абсолютно, и поведение должностных лиц прежней власти предсказуемо. Приходят к местному начальнику несколько человек, заявляют, что они члены ВРК и требуют сдать дела. Можно, конечно, арестовать наглецов. Но начальник ведь уже знает, что произошло в столице, что той власти, которая его поставила, больше нет и что, поступи он так, через неделю все равно приедет эшелон матросов.
Потому сопротивление тогда было оказано только в казачьих областях, где существовали автономные структуры с выборными атаманами, да в некоторых пунктах, где в силу случайных обстоятельств имелись либо какие-то организующие центры (как, пусть и слабый, «Комитет общественной безопасности» в Москве), либо особо энергичные люди, сумевшие сплотить себе подобных. Да и то, не имея реальных мобилизационных рычагов, они были обречены. Понятно, что немногие пойдут драться непонятно за кого, и в положении «вне закона», если все равно «дело уже сделано». Потребовалось время, чтобы заново сложились сопротивленческие структуры, чтобы новая власть успела себя во всей красе проявить — тогда только развернулось массовое сопротивление.
Сила «эффекта свершившегося факта» хорошо памятна и по недавнему прошлому. Когда летом 1991 г. объявилось ГКЧП — первое время (до знаменитой пресс-конференции с трясущимися руками) все (и свободолюбивые прибалты, и воинственные чеченцы) сидели тихо-тихо, даже несмотря на то, что Ельцин уже митинговал у Белого Дома (а будь он нейтрализован одновременно с объявлением ГКЧП — и вовсе ничего бы не было). Зато когда через пару дней стало ясно, кто именно взял власть, что «революция победила» — против неё тоже никто не дернулся. А ведь для большинства, не говоря о тех, кто уже почти два десятилетия проклинает «антинародный режим», это была именно революция, захват власти ненавистными им людьми, «гибель страны», «попрание святынь» и т.д. Но никто, вообще никто не оказал ни малейшего сопротивления, ни единого выстрела не прозвучало. Вот когда новая власть через два года разделилась, и одна её часть пошла против другой, создав «точку опоры», кое-кто этим воспользовался да и то не очень активно.
В объяснении событий, как и в пропагандистской практике нет, наверное, более распространенных спекуляций, чем уверения в «поддержке народа». Но народ никогда никого не поддерживает. И не только «народ» вообще, но и в отношении достаточно крупных социальных групп говорить об этом неуместно. Да и что значит: поддерживает — не поддерживает? В большинстве случаев о «поддержке» говорят, когда есть некоторые симпатии, проявляемые, допустим, в голосованиях (но, скажем, тот факт, что на выборах в Учредительное Собрание в конце 1917 г. эсеры одержали абсолютную победу, никак не помог им в дальнейшем). Когда же речь идет о действительной борьбе, поддержка определяется тем, насколько эти люди готовы убивать и умирать за дело данной политической силы. В лучшем случае можно сказать, что та или иная социальная группа может служить преимущественным мобилизационным ресурсом для этой силы (но и это не будет означать, что она её «поддерживает», поскольку даже при даче значительного числа добровольцев из её среды, большинство этой группы может оставаться пассивным). Дело всегда делается очень незначительной частью населения, даже в самых массовых движениях принимает участие лишь меньшинство, так и в нашей гражданской войне вольно или невольно участвовало всего порядка 3–4%. При том, что и среди них активную роль играло сравнительно небольшое ядро, а остальные образовывали как бы «шлейф».
Проблема в том, что этого активного меньшинства должно «хватать», должна наличествовать его «критическая масса»: тогда, имея за собой достаточное число действительно надежного контингента, возможно поставить под ружье потребное количество прочего. Большевикам в свое время хватило несколько десятков тысяч распропагандированых рабочих и матросов, латышско-эстонской «преторианской гвардии» и 200 тысяч «интернационалистов», чтобы спаять и заставить воевать миллионы мобилизованных крестьян. Их противникам, имевшим по разным окраинам в общей сложности до 40–50 тыс. вполне самоотверженных добровольцев, этой «критической массы» хватило, чтобы начать и вести три года неравную борьбу, но, конечно, не могло хватить, чтобы победить.
Большинство же даже тех, кто представлял собой при новой власти «группу риска», оставалось, особенно поначалу, весьма пассивным, причем одним из решающих факторов становился психологический шок от крушения привычного порядка. Впечатления очевидцев 1918-го года: «Начинаются аресты и расстрелы… и повсюду наблюдаются одни и те же стереотипные жуткие и безнадежные картины всеобщего волевого столбняка, психогенного ступора, оцепенения. Обреченные, как завороженные, как сомнамбулы покорно ждут своих палачей! Не делается и того, что бы сделало всякое животное, почуявшее опасность: бежать, уйти, скрыться! Однако скрывались немногие, большинство арестовывалось и гибло на глазах их семей…». «Вблизи Театральной площади я видел идущих в строю группу в 500–600 офицеров, причем первые две шеренги арестованных составляли георгиевские кавалеры (на шинелях без погон резко выделялись белые крестики)… Было как-то ужасно и дико видеть, что боевых офицеров ведут на расстрел 15 мальчишек красноармейцев». Но удивляться нечему. Подобно тому, как медуза или скат представляют в своей стихии совершенный и эффективный организм, но, будучи выброшены на берег, превращаются в кучку слизи, так и офицер, вырванный из своей среды и привычного порядка, униженный, а то и избитый собственными солдатами, перестает быть тем, чем был. И тут уже надо обладать нерядовыми личными качествами, чтобы не сломаться. Одно дело — умирать со славой на поле боя, зная, что ты будешь достойно почтен, а твои родные — обеспечены, и совсем другое — получить пулю в затылок в подвале, стоя по щиколотку в крови и мозгах предшественников.
Вообще решится на борьбу, не имея за спиной какой-либо «системы» и пребывая «вне закона», психологически чрезвычайно трудно. Известно, что первые антибольшевистские добровольцы были весьма немногочисленны. Да, тысячи на это, тем не менее, решались, но десятки тысяч — нет. Ну да, известны случаи, когда мать говорила последнему из оставшихся у неё сыновей: «Мне легче видеть тебя убитым в рядах Добровольческой армии, чем живым под властью большевиков». Но многие ли матери могли сказать такое? Всякое такое поведение в любом случае представляет собой нестандартное явление, хотя бы оно и было по обстоятельствам момента более рациональным, чем пассивность. Известный донской деятель полковник В.М. Чернецов, пытаясь в свое время убедить надеющихся «переждать», сказал: «Если случится так, что большевики меня повесят, то я буду знать — за что я умираю. Но когда они будут вешать и убивать вас, то вы этого знать не будете». И действительно, он сложил голову, нанеся большевикам изрядный урон, а не послушавшие его офицеры, все равно выловленные и расстрелянные, не знали, за что они погибли. Следует, правда, заметить, что в дальнейшем — к 1919, когда ситуация в России вполне определилась, выбор большинства офицеров, даже и не находившихся на белых территориях, был вполне определенным. Вот, например, как «в условиях чистого эксперимента» поступили предоставленные самим себе офицеры расформированной в конце 1918 на Салоникском фронте 2-й Особой пехотной дивизии: из 325 человек 48 осталось в эмиграции, 16 исчезли в неизвестном направлении, 242 вступили во ВСЮР и ещё 19 — в другие белые формирования.
Принимая во внимание эти обстоятельства, практически все события, последовавшие за крушением российской государственности, были вполне естественными и не представляют собой загадки. Учитывая же, что за люди и с какой именно политико-идеологической программой установили свою власть на территории исторической России, не менее естественными были и последствия. Наследие Российской империи было уничтожено дотла во всех своих проявлениях, будь то территориальное устройство, характер политической власти, идеология, элита. На месте традиционной империи, равноправного члена клуба великих европейских держав возникло тоталитарное квазигосударство поистине невиданного «нового типа», созданное для воплощения в жизнь в мировом масштабе чудовищной идеологической утопии и противопоставившее себя всему остальному миру.
Феномен столь полного разрыва геополитического образования с существовавшим на той же территории предшественником следует признать столь же уникальным, что представляется вполне закономерным, ибо столь уникальными были устремления творцов этого образования. История знает случаи, когда в результате завоевания одна империя сменяет другую на той же самой территории и владеет тем же населением. Например, Османская империя, располагалась на той же территории, что уничтоженная ею Византийская и имела в основном то же самое население, продолжавшее жить на захваченных турками-османами землях. Никому бы, однако, не пришло в голову даже ставить вопрос о какой-то преемственности этих государств, ибо понятно, что между православной и исламской государственностью таковой быть не может. Но между Византийской и Османской империями что-то общее все-таки было: обе они были традиционными монархиями, основанными на религиозной вере (хотя и разной). Между Российской империей и Советским государством общего не было ничего. Потому и практическая реализация разрыва происходила во всех областях столь радикальным образом.
Мировая революция, как известно, была главной идеей того времени. Большевистская революция рассматривалась её творцами лишь как пролог к революции мировой, прямо вытекавшей из сущности коммунистической доктрины. Причем, по представлениям захвативших власть в России большевистских вождей, таковая должна была начаться непосредственно вслед за российской. Поэтому с самого начала никаких национально-государственных целей они не преследовали и вопросы государственных интересов их волновали лишь постольку, поскольку были связаны с удержанием ими власти над определенной территорией — и только до тех пор, пока не разгорится «мировой пожар» и государственные границы вообще утратят какое бы то ни было значение. Поэтому их позиция, которая наивным и не знакомым с большевистским учением людям тогда казалась самоубийственной, была единственно возможной и, исходя из смысла их учения абсолютно оправданной.
Ленин призывал не только к поражению России в войне с внешним врагом, но и к началу во время этой войны войны внутренней — гражданской. Более полного воплощения государственной измены трудно себе представить, даже если бы Ленин никогда не получал немецких денег (теперь, впрочем, уже достаточно широко известно, что получал — как именно и сколько). При этом призывы Ленина к поражению России не оставались только призывами. Большевики вели и практическую работу по разложению русской армии, а как только представилась первая возможность (после февраля), их агентура в стране приступила и к практической реализации «войны гражданской» — натравливанию солдат на офицеров и убийствам последних. Уже к середине марта только в Гельсингфорсе, Кронштадте, Ревеле и Петрограде было убито более 100 офицеров. В соответствии с ленинскими указаниями первостепенное внимание закономерно уделялось физическому и моральному уничтожению офицерства: «Не пассивность должны проповедовать мы — нет, мы должны звонить во все колокола о необходимости смелого наступления и нападения с оружием в руках, о необходимости истребления при этом начальствующих лиц». Поскольку душой всякой армии является её офицерский корпус, а основой её существования — воинская дисциплина, лучшего средства обеспечить поражения России, естественно, и не было.
Пользуясь нерешительностью и непоследовательностью Временного правительства, ленинцы весной, летом и осенью 1917 года вели работу по разложению армии совершенно открыто, вследствие чего на фронте не прекращались аресты, избиения и убийства офицеров. Атмосферу в частях хорошо характеризует такая, например, телеграмма, полученная 11 июня в штабе дивизии из 61-го Сибирского стрелкового полка: «Мне и офицерам остается только спасаться, так как приехал из Петрограда солдат 5-й роты, ленинец. В 16 часов будет митинг. Уже решено меня, Морозко и Егорова повесить. Офицеров разделить и разделаться. Много лучших солдат и офицеров уже бежало. Полковник Травников.» В результате деятельности большевиков на фронте к ноябрю несколько сот офицеров было убито, не меньше покончило жизнь самоубийством (только зарегистрированных случаев более 800), многие тысячи лучших офицеров смещены и изгнаны из частей.
Даже после переворота, полностью овладев армией, Ленин продолжал политику её развала, поскольку там сохранялись ещё отдельные боеспособные части и соединения. Как отмечал В. Шкловский (известный впоследствии литкритик): «У нас были целые здоровые пехотные дивизии. Поэтому большевикам пришлось резать и крошить армию, что и удалось сделать Крыленко, уничтожившему аппарат командования». Пошедшие на сотрудничество с большевиками бывшие генералы искренне не понимали, почему, уже захватив власть, они продолжают разрушать армию. Человек, воспитанный в государственно-патриотических принципах знал, конечно, что существуют революционеры, которые хотят свергнуть власть и переделать страну на свой лад. Но представить себе, что есть люди, которым Россия как таковая может быть вообще не нужна им было невозможно. Один из таких потом вспоминал: «Хорошо, — по детски рассуждал я, — пока большевистская партия не была у власти, ей был прямой смысл всячески ослаблять значение враждебного большевизму командования и высвобождать из-под его влияния солдатские массы. Но положение изменилось, большевики уже не в оппозиции, а в правительстве. Следовательно, заключал я, — они не меньше меня заинтересованы в сохранении армии, в том, наконец, чтобы сдержать германские полчища и сохранить территории страны. Партия и Ленин, однако, действовали совсем не так, как мне этого хотелось». Естественно: русская армия в любом случае представляла бы для них опасность и была помехой на пути мировой революции. Для последней же требовалась совершенно новая армия — армия Третьего Интернационала (каковая и была затем создана).
К середине декабря фронта как такового уже не существовало, по донесению начальника штаба Ставки: «При таких условиях фронт следует считать только обозначенным. Укрепленные позиции разрушаются, занесены снегом. Оперативная способность армии сведена к нулю… Позиция потеряла всякое боевое значение, её не существует. Оставшиеся части пришли в такое состояние, что боевого значения уже иметь не могут и постепенно расползаются в тыл в разных направлениях». Между тем большевики (в ещё воюющей стране!) в декабре 1918 — феврале 1918 перешли к массовому истреблению офицеров, которых погибло тогда несколько тысяч.
Учитывая эти обстоятельства, говорить о «вынужденности» унизительного Брестского мира не вполне уместно, коль скоро заключавшие его сознательно довели армию до такого состояния, при котором других договоров и не заключают. Заключение его выглядит, скорее, закономерной платой германскому руководству за помощь, оказанную большевикам во взятии власти. Другое дело, что когда «мавр сделал свое дело» и российской армии больше не было, немцы не склонны были дорожить Лениным, и он был готов на все ради сохранения власти.
По условиям мира от России отторгались Финляндия, Прибалтика (Литва, Курляндия, Лифляндия, Эстляндия, Моонзундские о-ва), Украина, часть Белоруссии и Закавказья (Батумская и Карсская области с городами Батум, Карс и Ардаган). Страна теряла 26% населения, 27% пахотной площади, 32% среднего урожая, 26% железнодорожной сети, 33% промышленности, 73% добычи железных руд и 75% — каменного угля. Флот передавался Германии (адмирал А.М. Щастный, выведший Балтийский флот из Гельсингфорса в Кронштадт, был цинично принесен в жертву, чтобы оправдаться перед немцами — его расстреляли). Кроме того, устанавливались крайне невыгодные для России таможенные тарифы, а по заключенному позже финансовому соглашению Германии ещё выплачивалась контрибуция в 6 млрд. марок. Этот договор вычеркивал Россию из числа творцов послевоенного устройства мира, а для жителей союзных с ней стран однозначно означал предательство, что пришлось почувствовать на себе множеству российских граждан, оказавшихся в Европе в то время и попавших туда после Гражданской войны, нимало не повинным в ленинской политике.
Сейчас, когда плоды большевистского расчленения страны сказались в полной мере и то, что называется Россией, пребывает в границах XVI века, и даже энергоносителями торговать не может иначе как прощая их наглое воровство лимитрофными «суверениями», трудно представить себе, что 90 лет назад вопрос стоял об обладании Константинополем и Черноморскими проливами, и до осуществления заветного лозунга «Крест на Святую Софию!» оставалось едва ли более года. Жертвы и усилия России в мировой войне были обесценены одним росчерком пера, и их плодами предоставлено было пользоваться бывшим союзникам. Но все это не имело значения для большевиков, рассматривавших этот мир как возможность удержания своей власти до момента, когда революция начнется в остальной Европе и всякие государственные интересы потеряют смысл.
Потому и борьба, которую вели большевики в 1917–1922 гг. со своими противниками непохожа на обычные гражданские войны. Если большевистская партия вполне справедливо характеризовалась её создателями как «партия нового типа», то и борьба её стала «борьбой нового типа» — не за власть в государстве, а за утверждение своей идеологии во всемирном масштабе. Но сначала, естественно, требовалось смести противников такой задачи в собственной стране. Наша гражданская война не была борьбой каких-то двух группировок за власть в государстве, как война «Алой и Белой розы», не была борьбой между одной Россией и другой Россией. Это была борьба за российскую государственность и против неё, за мировую коммунистическую революцию — борьба между Россией и Интернационалом, между идеологией классовой ненависти и идеологией национального единства.
Для того, чтобы понять, за что сражались стороны в Гражданской войне, достаточно обратиться к лозунгам, начертанным на знаменах тех лет. Они совершенно однозначны, и всякий, кто видел листовки, газеты и иные материалы тех лет, не сможет ошибиться относительно того, как формулировали свои цели враждующие стороны. Предельно сжато они выражены на знаменах в буквальном смысле этого слова: с одной стороны — «Да здравствует мировая революция», «Смерть мировому капиталу», «Мир хижинам — война дворцам», с другой — «Умрем за Родину», «Отечество или смерть», «Лучше смерть, чем гибель Родины» и т.д. Знамена красных войск, несущих на штыках мировую революцию, никогда, естественно, не «осквернялись» словом «Родина». Впрочем, создатель Красной Армии Троцкий смотрел на некоторые вещи гораздо более трезво, чем другие, и ему, между прочим, принадлежит мысль, легшая позже в основу идейно-воспитательной работы в армии: поскольку большинство населения несознательно, и мысль о защите отечества ему все-таки понятнее идеи мировой революции, то красноармейца следует воспитывать так, чтобы он, сражаясь за дело III Интернационала, думал при этом, что воюет за Россию.
Белое движение возникло как патриотическая реакция на большевистский переворот, и было прежде всего движением за восстановление уничтоженной большевиками тысячелетней российской государственности. Никакой другой задачи основоположники Белого движения никогда не ставили, их усилия были направлены на то, чтобы ликвидировать главное зло — паразитирующий на теле страны большевистский режим, преследующий откровенно антинациональные цели установления коммунистического режима во всем мире. В Белом движении соединились люди самых разных взглядов, сходившиеся в двух главных принципах: 1) неприятие большевистского переворота и власти интернациональных преступников, 2) сохранение территориальной целостности страны. Эти принципы нашли воплощение в емком и, собственно, единственном лозунге Белого движения: «За Великую, Единую и Неделимую Россию». Идеология участников белой борьбы не представляла собой какой-то специфической партийной программы. Она была всего лишь выражением движения нормальных людей против ненормального: противоестественной утопии и преступных результатов попыток её реализации.
Собравшихся в конце 1917 г. в Новочеркасске первых добровольцев объединяла прежде всего идея продолжения войны с Германией и недопущения окончательного поражения и гибели России. «Их цель была — собрать новую армию взамен разложившейся старой и продолжать борьбу с германским нашествием, причем большевики рассматривались как ставленники немцев, как иноземные элементы». Так же определял её цели и А.И. Деникин: «Создание организованной военной силы, которая могла бы противостоять надвигающейся анархии и немецко-большевистскому нашествию». Впоследствии он вспоминал: «Сохранение русской государственности являлось символом веры генерала Алексеева, моим и всей армии. Символом ортодоксальным, не допускающим ни сомнений, ни колебаний, ни компромисса. Идея невозможности связать свою судьбу с насадителями большевизма и творцами Брест-Литовского мира была бесспорной в наших глазах не только по моральным побуждениям, но и по мотивам государственной целесообразности».
Противников в Гражданской войне разделяла вовсе не «классовая принадлежность», а именно отношение к вопросу: «Великая Россия или Мировая Революция». Ядром антибольшевистского движения, стали, естественно, образованные круги, прежде всего служилые, всегда бывшие носителями государственного сознания. Советскому человеку было положено считать, что белые армии состояли из помещиков и капиталистов, которые воевали за свои поместья и фабрики, «одержимые классовой ненавистью к победившему пролетариату». Но в годы самой гражданской войны и сразу после неё сами большевистские деятели иллюзий на этот счет себе не строили, и из их высказываний (не предназначенных для агитплакатов) совершенно ясно, что они хорошо представляя себе состав своих противников («офицеры, учителя, студенчество и вся учащаяся молодежь», «мелкий интеллигент-прапорщик»).
Надо иметь в виду, что офицерский корпус за годы Мировой войны (тогда было произведено не менее 260 тыс. человек, то есть больше, чем за всю историю русской армии до 1914 г.) стал в общем близок сословному составу населения (а офицеры военного времени по происхождению представляли практически срез социальной структуры страны — до 70% их происходило из крестьян, четверть — из мещан, рабочих, интеллигенции и лишь менее 10% из дворян). Офицерский корпус притом включал едва ли не всю образованную молодежь России, поскольку практически все лица, имевшие образование в объеме гимназии, реального училища и им равных учебных заведений и годные по состоянию здоровья были произведены в офицеры. Эта масса молодых прапорщиков и подпоручиков, недавних студентов, гимназистов, семинаристов, рядовых солдат и унтер-офицеров, произведенных за боевые отличия, была весьма и весьма скромного материального положения. Объединяли её, конечно, не имущественные интересы, а невозможность смириться с властью антинациональных сил, выступавших за поражение своей страны в войне (которую эти офицеры считали Второй Отечественной), разлагавших армию и заключивших Брест-Литовский мир.
Но как бы ни была велика роль этих офицеров в белой борьбе, особенно на первом этапе, большинство в белых рядах составляли все-таки не они, а как раз «рабочие и крестьяне», причем, что очень важно — пленные из бывших красноармейцев. Лучшие части белых армий на Юге — корниловцы, марковцы, дроздовцы уже к лету 1919 г. в большинстве состояли из этого элемента, а в 1920 г. — на 80–90%. Все белые мемуаристы единодушно отмечают, что именно этот контингент, т.е. люди, уже побывавшие под властью большевиков, были гораздо более надежным элементом, чем мобилизованные в районах, где советской власти не было или она держалась недолго. На Востоке же и Севере России белые армии были практически полностью «рабоче-крестьянскими», целые дивизии состояли даже сплошь из самых натуральных «пролетариев» — ижевских и воткинских рабочих, одними из первых восставших против большевиков. Эти рабочие полки прошли при отступлении через всю Сибирь, вынося в тайге на руках свои пушки и боролись в Приморье до самого конца 1922 г.
Советская пропаганда, особенно впоследствии, говоря о гражданской войне, предпочитала делать основной упор на так называемых «интервентов», представляя белых по возможности не в качестве основной силы сопротивления большевизму, а в качестве «пособников мирового капитала», каковой и должны были воплощать страны Антанты. Антанта же усилиями апологетов партии, призывавшей к поражению России в войне с Германией превратилась в символ чего-то антироссийского. И из сознания советского обывателя совершенно выпал тот очевидный факт, что Россия — это и была главная часть Антанты, без которой её, Антанты никогда бы не сложилось. И так называемые «интервенты» не только не были врагами подлинной, исторической России, а были её союзниками, обязанными оказать России помощь в борьбе против немецкой агентуры, в качестве которой совершенно неприкрыто выступали тогда большевики.
Другое дело, что «союзники» оказались эгоистичными и недальновидными и не столько оказывали такую помощь, сколько преследовали свои корыстные цели. Теперь можно, конечно, рассуждать о том, на ту ли сторону стала Россия в европейском противостоянии. Но, как бы там ни было, а такова была воля её государей, и никаких других союзников у России в 1917 г. не было. И в любом случае вина их перед Россией не в том, что они проводили «интервенцию», а в том, что они этого как раз практически не сделали, предоставив большевикам утвердить свою власть и уничтожить белых — последних носителей российской государственности, сохранявших, кстати, безусловную верность союзникам и идее продолжения войны с Германией. Практически нигде, за исключением отдельных эпизодов и Севера России (и то в крайне ограниченных масштабах) союзные войска в боях с большевиками не участвовали, и потери в массе потерь белых армий исчисляются сотыми долями процента. Их участи ограничивалось лишь материальной помощью, и то в отдельные периоды и крайне скудной по сравнению с возможностями, которыми они располагали.
Белые не предрешали конкретных форм будущего государственного устройства России, оставляя решение этого вопроса на усмотрение органа народного представительства, который предполагалось создать после ликвидации большевистского режима. Несомненной для них была лишь необходимость восстановления тех основ русской жизни, которые были попраны большевиками, и сохранение территориальной целостности страны. Последнему принципу белое руководство было особенно привержено, не допуская отступления от него даже в тех случаях, когда это могло обеспечить решающий стратегический перевес. Ни Колчак, ни Деникин как носители верховной власти никогда не считали возможным признавать отделение от России каких бы то ни было территорий, даже в том случае, когда отдавали себе отчет, что их едва ли будет возможно возвратить в состав империи. Такая политика, если и уменьшала шансы на успех (так, участь красного Петрограда в 1919 г. была бы несомненно решена, если бы Колчак согласился признать независимость Финляндии), то имела высокий нравственный смысл. Равно как и лозунг «За помощь — ни пяди русской земли» по отношению к союзникам и некоторые другие аспекты, осложнявшие сотрудничество с последними.
Естественно, что отношение к отделившимся окраинным национальным государствам большевиков и белого командования было совершенно различным и во многом определило исход борьбы. Если белые в принципе не могли признать их существование и заключать с ними союзнические договоры, а отношения с ними были если не резко враждебными (как с Грузией, против которой на кавказском побережье пришлось держать часть войск), то крайне напряженными, то для большевиков, в чьей программе лозунг о «праве наций на самоопределение вплоть до отделения» занимал одно из центральных мест, это не составляло проблемы и при необходимости они легко шли на это, рассчитывая, что при дальнейшем развитии «мировой революции» эти страны все равно будут вместе с прочими включены в «земшарную республику Советов».
Нигде, пожалуй, отношение сторон к «самостийничеству» не проявилось так наглядно и не сыграло такой роли, как в случае с Украиной, бывшей в годы Гражданской войны одним из основных театров боевых действий. До 1-й мировой войны вопрос об украинском сепаратизме не стоял, тем более не было ни малейших проявлений такого рода среди населения Малороссии (даже в 1918 г. германские представители доносили, что, несмотря на соответствующую пропаганду, не удается искоренить из его сознания убеждение о принадлежности России). Очагом «самостийности» со второй половины XIX в. были украинские земли, находящиеся под властью Австрии — Галиция (да и то — лишь воспитанная австрийцами их интеллигенция, масса же населения всегда тяготела к России). С началом войны в Вене под эгидой австрийского Геншатаба был создан «Союз Визволения Украины», целью которого был отрыв Украины от России и, по объединении её с Галицией, создание автономного образования в составе Австро-Венгрии, но пропаганда его на российскую армию никакого успеха не имела, и ни одного инцидента на этой почве до 1917 в армии не было.
Следует заметить, что образовавшая в Киеве после февральских событий т.н. Центральная Рада была учреждением вполне самочинным, образованным явочным порядком «депутатами» от новосозданных на революционной волне групп, кружков и мелких организаций, объявивших себя партиями, и население Украины ни в малейшей степени не представляла (никаких выборов в неё не было; на выборах же в органы городского самоуправления летом 1917 г. «сознательные украинцы» полностью провалились, не получив ни одного места; общероссийские партии получили 870 мест, федералисты — 128). По своему политическому облику Рада и созданное ею летом 1917 г. «правительство» (т.н. Генеральный секретариат) были крайне левыми (в основном социалистами-революционерами и социал-демократами), что и обусловило их поведение во время Гражданской войны. В этом смысле разница между ними и большевиками была крайне невелика, и вопрос стоял лишь о «месте под солнцем». После большевистского переворота радовцы некоторое время пытались даже соперничать с большевиками в роли организатора «социалистического правительства для всей России». Но большевиками было образовано параллельное «украинское правительство» в Харькове, и в конце декабря на Украине образовалось два правительства, обвинявших друг друга в «контрреволюционности».
Однако большевики, в отличие от опереточных войск Рады, опирались на реальную силу Красной гвардии и к середине января 1918 г. подвластная Раде территория ограничивалась Киевом, небольшой территорией к северо-западу от него и несколькими уездами Полтавской и Черниговской губ. Единственным выходом для Рады было заключить соглашение с немцами (которые 12 января признали право за её делегацией вести переговоры самостоятельно от большевиков), но т.к. Германия формально не могла заключать договор с государством, которое ещё само себя не провозгласило независимым, то 22 января «самостийность» в пожарном порядке и была провозглашена — 39 украинских марксистов (члены Малой Рады) учредили «Украинскую Народную Республику». Через три дня Рада была выброшена из Киева подошедшими большевиками, но 1 марта вернулась с немцами. Ею брезговали не только противники немцев (французский консул считал, что «нет ничего, кроме банды фанатиков без всякого влияния, которая разрушает край в интересах Германии»), но и представитель австрийского командования доносил в Вену: «Все они находятся в опьянении своими социалистическими фантазиями, а потому считать их людьми трезвого ума и здравой памяти не приходится. Население относится к ним даже не враждебно, а иронически-презрительно». Естественно, что с ещё большим отвращением относились к «самостийникам» участники зарождавшегося Белого движения. Полковник М.Г. Дроздовский, пробивавшийся со своим отрядом с Румынского фронта на Дон по югу Украины, писал в своем дневнике: «Немцы — враги, но мы их уважаем, хотя и ненавидим… Украинцы — к ним одно презрение как к ренегатам и разнузданным бандам».
Однако 30 апреля 1918 г. правые круги (опирающиеся на крепких крестьян и землевладельцев) провозгласили гетманом генерал-лейтенанта П.П. Скоропадского, а Раду разогнали; УНР сменилась «Украинской Державой». Ситуация на Украине для сторонников единства России коренным образом изменилась. Гетманская власть в отличие от петлюровской не была на деле ни националистической (лишь по необходимости употребляя «самостийные» атрибуты и фразеологию), ни антироссийской. Это давало возможность даже возлагать некоторые надежды на неё и её армию как на зародыш сил, способных со временем освободить от большевиков и восстановить всю остальную Россию. Собственно, все 64 пехотных (кроме 4-х особых дивизий) и 18 кавалерийских полков представляли собой переименованные полки русской армии, 3/4 которых возглавлялись прежними командирами. Все должности в гетманской армии занимали русские офицеры, в абсолютном большинстве даже не украинцы по национальности. Все они оказались в гетманской армии потому, что стояли во главе соединений и частей, подвергшихся в конце 1917 г. «украинизации». Для иллюстрации их настроений достаточно сказать, что из примерно 100 лиц высшего комсостава гетманской армии лишь менее четверти служили потом в украинской (петлюровской) армии, а большинство впоследствии служило в белой армии. В это время Украина и особенно Киев превратились в Мекку для всех, спасающихся от большевиков из Петрограда, Москвы и других местностей России. К лету 1918 г. на Украине находилось не менее трети всего русского офицерства: в Киеве до 50 тыс., в Одессе — 20, в Харькове — 12, Екатеринославе — 8 тысяч. Как вспоминал генерал барон П.Н. Врангель: «Со всех сторон России пробивались теперь на Украину русские офицеры… ежеминутно рискуя жизнью, старались достигнуть они того единственного русского уголка, где надеялись поднять вновь трехцветное русское знамя».
Надо сказать, что в дальнейшем все офицеры, служившие в гетманской армии (подобно служившим у большевиков) должны были при поступлении во ВСЮР пройти специальные реабилитационные комиссии, (в чем нашло свое отражение как крайне нетерпимое отношение руководства ВСЮР к любым проявлениям сепаратизма, так и неприязненное отношение лично Деникина к Скоропадскому), что было не вполне справедливо, поскольку эти офицеры в огромном большинстве относились с сочувствием к добровольцам, и гетманская армия дала тысячи офицеров и генералов как ВСЮР, так и Северо-Западной армии генерала Юденича. Еще более важное значение имела другая форма организации русского офицерства на Украине — создание русских добровольческих формирований. Организацией таковых в Киеве занимались генерал И.Ф. Буйвид (формировал Особый корпус из офицеров, не желавших служить в гетманской армии) и генерал Л.Н. Кирпичев (создававший Сводный корпус Национальной гвардии из офицеров военного времени, находящихся на Украине, которым было отказано во вступлении в гетманскую армию). Офицерские дружины, фактически выполнявшие функции самообороны впоследствии стали единственной силой, могущей противодействовать Петлюре и оказывавшей ему сопротивление.
Между тем бывшие деятели Центральной Рады обратились за помощью к «социально близким» большевикам, установив контакт с советской миссией, прибывшей в Киев для переговоров, и в обмен на помощь готовящемуся против гетмана восстанию обещали легализацию большевистских организаций на Украине, причем Винниченко соглашался даже на установление советской власти при условии принятия его планов украинизации и «диктатуры украинского языка». Восстание это началось 14 ноября в Белой Церкви, причем «универсал», обнародованный по этому поводу петлюровской Директорией и призывавший бороться против «царского наймита» был выдержан в чисто большевистском духе: «В этот великий час, когда во всем мире падают царские троны, когда на всем свете крестьяне и рабочие стали господами, мы разве позволим себе служить людям, которые хотят Украину продавать бывшим царским министрам и господствующему классу, которые собрались в контрреволюционное логово на Дону?».
Гетман в последний момент откровенно принял прорусскую ориентацию, выпустив 14 ноября грамоту о федерации Украины с Россией, и пытался войти в связь в командованием Добровольческой армии, но было уже поздно. Как бы там ни было, когда немцы отказали гетману в поддержке, петлюровцам, сжимавшим кольцо вокруг Киева, как и в других местах Украины, противостояли только русские офицерские отряды, членов которых часто ждала трагическая судьба (после взятия Киева было истреблено несколько сот офицеров). Но вскоре «сознательным украинцам» пришлось убедиться, что абсолютное большинство сил, поддержавших антигетманское восстание, были на самом деле не пропетлюровскими, а пробольшевистскими. В выборе между англо-французами (начавшими высаживаться на юге) и большевиками большинство Директории склонялось на сторону последних и готово было принять большевистскую программу при условии что власть останется у них, а не перейдет к «конкуренту» — Харьковскому правительству, под властью которого к концу января 1919 г. была уже почти вся Украина (на протесты Директории Москва отвечала, что войну ведет не она, а Украинское советское правительство). 2 февраля, всего через 45 дней, петлюровцам вновь пришлось бежать из Киева: сначала в Винницу, затем в Проскуров и Ровно. Между тем, в Галиции также образовалось украинское правительство, создавшее свою армию, которой пришлось вступить в борьбу с поляками, вознамерившимися вернуть Польшу «от можа до можа». В конце апреля Петлюра бежал из Ровно в Галицию, но так как в мае поляки повели в этом районе наступление против галичан, ему с правительством и армией пришлось бежать дальше, вдоль старой русско-австрийской границы, здесь он оказался зажатым между большевиками и поляками, пока летом 1919 г. ему не удалось закрепиться на небольшой территории с городами Волочиск и Каменец-Подольский. Однако положение УНР оставалось крайне шатким. В это время Галицийская армия под давлением поляков была вынуждена отойти на территорию, занятую петлюровцами, что спасло петлюровский фронт, но заставило власти УНР в значительной мере пожертвовать «левизной», т.к. галичане социалистических поползновений Директории отнюдь не одобряли.
Летом 1919 г. на Украине развернулось наступление Вооруженных Сил Юга России против большевиков, что заставило последних бросить все силы против Деникина, оголив правобережную Украину, и объединенные галицийско-петлюровские силы в начале августа перешли в наступление на Киев, на Волынь и Одессу. Украина (особенно города, где население почти поголовно было привержено идее государственного единства) дала белым массу добровольцев (впоследствии украинскими деятелями в эмиграции было подсчитано, что 75% белой армии на Юге составляли «несознательные» украинцы). Но теперь вопрос о взаимоотношениях Белого движения с «самостийниками» приобрел предельную остроту, поскольку впервые они оказались в непосредственном соприкосновении. И разрешился он так, как только и мог разрешиться, учитывая сущность петлюровской власти. Любопытно, что, несмотря на то, что до войны Галиция была рассадником «украинства», теперь именно Галицийская армия и правительство, адекватно оценивая ситуацию, стояли за сотрудничество с Деникиным, сумев поступиться русофобством после того, как культивировавшая его среди галицийской интеллигенции Австрия пала. В то время как петлюровские социалисты, напротив, люто ненавидели белых.
В это время польские войска вышли на линию Двинск — Бобруйск — Каменец-Подольский, а с юга к Каменцу и Киеву подходили добровольцы. Когда 30 августа к Киеву одновременно подошли с юго-востока Добровольческая, а с запада Галицийская армия и части УНР, то последним пришлось уступить Киев добровольцам, а петлюровцы, пытавшиеся сорвать русский флаг, были с позором выгнаны из города. Через день после этого было заключено перемирие между Петлюрой и поляками и начаты переговоры о союзе ценой уступки петлюровцами Польше Восточной Галиции и большей части Волыни (Ковель, Владимир-Волынский, Луцк, Дубно, Ровно и др.). Вскоре же было достигнуто негласное соглашение между поляками и большевиками, по которому большевики приостанавливали действия на фронте Двинск — Полоцк, а поляки обязывались не предпринимать наступления на фронте Киев — Чернигов (что и было выполнено, позволив большевикам бросить все силы против ВСЮР). Петлюровцы после киевского инцидента организовали ряд провокаций против добровольцев, в том числе разоружив с середине сентября белый отряд на ст. Вирзула, в ответ на что Деникин приказал поступать подобным образом и с ними. Вскоре Петлюра начал полномасштабные военные действия против ВСЮР, предложив большевикам заключить военный союз против Деникина. Галицийская армия после этого прервала общение с петлюровцами и в полном составе перешла под командование ВСЮР. Петлюровцы же были добровольцами разбиты и отброшены к бывшей австрийской границе.
Подобное поведение поляков и петлюровцев осенью 1919 г., означавшее по сути спасение советской власти от гибели, не принесло, как известно, пользы ни тем, ни другим. После крушения белого фронта в конце 1919 г. петлюровцы больше не были нужны большевикам и ни на какое соглашение с ними рассчитывать больше не могли. И пока Петлюра разглагольствовал в Польше об извечной любви украинцев к полякам, омрачавшейся лишь интригами москалей, остатки его армии (4,3 тыс. чел.), скрываясь от красных частей, поблуждав по юго-восточной части Правобережной Украины (т.н. «зимний поход») вышли в Галицию, перейдя на роль младшего партнера Польши. Развернув в конце апреля 1920 г. наступление, поляки 7 мая заняли Киев, но петлюровцы, к вящему их унижению, туда допущены не были. Заключив в октябре 1920 г. перемирие с большевиками, поляки совершенно проигнорировали факт существования УНР и её армии (к тому времени достигшей 15 тыс. чел.) и последняя откатилась под натиском большевиков в Галицию, где была своими союзниками разоружена и интернирована в лагерях. Так что «украинского государства», от коего ведут свое происхождение нынешние самостийники и в те годы практически никогда не существовало иначе как в виде вассальной территории Германии, Польши и Совдепии, а в чрезвычайно краткие (полтора-два месяца) периоды самостоятельного существования контролируемая им территория не составляла и 10% от той, на которую оно претендовало. Существующее ныне украинское государство было создано именно большевиками, причем и ряду видных деятелей украинской левой самостийщины (Грушевский, Голубович, Винниченко и др.) все-таки удалось выступить в той роли, на которую они склонны были согласиться в 1917–1918 гг.: вернувшись в СССР и покаявшись, они приняли самое деятельное участие в проводимой большевиками в 20-х — начале 30-х годов тотальной «украинизации», сполна удовлетворяя свои инстинкты, пока с переменой курса соввласти на борьбу с «буржуазным национализмом» не оказались там, где оказались.
Коммунистическая доктрина предопределила принципиально другой — противоположный принятому в Российской империи подход к территориальной целостности страны. Государственная целостность России сама по себе не представляла для большевиков никакой ценности, равно как и понятие российской государственности, поскольку предполагалось, что скоро весь мир превратится в единую советскую республику или союз таковых. Более того, им эти понятия были прямо враждебны, потому что противоречили идее мировой революции. И даже после того, как стало понятно, что она сорвалась, а всемирное торжество коммунизма откладывается, — как территориальное устройство, так и национальная политика СССР продолжали сохраняться и развиваться в том же русле, поскольку победа коммунизма в мировом масштаба хоть и была отложена, но не отменена, и до самого конца смысл существования советского государства заключался в реализации дела коммунистической партии, т.е. этой самой победы.
Термин «Советская империя» (охотно подхватываемое современными сталинистами со знаком «плюс») появился как выражение неприязни некоторых внешних сил и стран и особенно окраинных националистов к империи Российской, между которыми они подчеркнуто не делают различия. Действительно, с точки зрения интересов этих сил абсолютно все равно, как называется соседняя большая держава (что СССР, что Россия, да хоть Евразийская Орда) и как власть на её территории соотносится с предшествующей, коль скоро в любом случае с ней приходится иметь дело, конфликтовать по поводу одних и тех же территорий, ресурсов и др. Им проще и идеологически выгоднее вовсе над этим не задумываться, почему тезис «Да не было и нет никакого коммунизма, все что было и есть — одна и та же Россия!» был так популярен.
Но с точки зрения российской государственности дело обстоит противоположным образом, потому что именно большевики осуществили то самое, что представители национально-государственной мысли императорской России считали главной задачей противостоящих российскому государству внешних и внутренних сил. Они констатировали, что с тех пор, как Россия в XVIII–XIX вв. вышла к свои естественным границам, превратившись в великую державу, перед теми, кто стремился лишить Россию этого статуса и оттеснить на обочину исторического процесса, всегда стояла двуединая задача: подорвать положение в стране цементирующего её основного этноса и расчленить страну на несколько десятков мелких государств по национальному признаку, способных при благоприятных обстоятельствах отложиться от неё. Разжигание окраинного национализма и провоцирование сепаратистских настроений всегда представлялись вернейшим средством ослабления России и ликвидации её как влиятельного субъекта мировой политики и крупными русскими мыслителями достаточно единодушно осуждались.
О стремлении подорвать могущество России путем ослабления консолидирующей роли русского народа вполне отчетливо говорил Н.Я. Данилевский: «С такой точки зрения становится понятным сочувствие и стремление ко всему, что клонится к ослаблению русского начала по окраинам России — к обособлению (даже насильственному) разных краев, в которых кроме русского существуют какие бы то ни было инородческие элементы, — к покровительству, к усилению (даже искусственному) этих элементов и к доставлению им привилегированного положения в ущерб русскому». В.С. Соловьев, выступавший оппонентом Данилевского по большинству принципиальных мировоззренческих вопросов, был совершенно солидарен с ним в том, что касалось целостности страны: «Исторической работою создалась Россия как единая, независимая и великая держава. Это дело сделанное, никакому вопросу не подлежащее… История народа от начала и до наших дней, знает только о безыскусственном и добровольном обрусении инородцев… настоящие европейцы нередко подвергались добровольному обрусению и даже делались ревностными русскими патриотами… Наш народ дорожит государственным единством и не допустил бы его нарушения. Но он никогда не смешивает государственного единства с национальным». Против национальной обособленности резко выступал и К.Н. Леонтьев: «Что такое племя? За что его любить? За кровь? Но кровь, ведь, с одной стороны ни у кого не чиста, и Бог знает, какую кровь иногда любишь, полагая, что любишь свою, близкую. И что такое чистая кровь? Бесплодие духовное! Все великие нации очень смешанной крови… Идея национальностей чисто племенных есть идея, в сущности, вполне космополитическая, антигосударственная, противорелигиозная, имеющая в себе много разрушительной силы и ничего созидающего». Д.И. Менделеев считал, что «национализм столь естественен, что никогда, ни при каких порядках, «интернационалистами» желаемых, не угаснет, но… малым народцам уже практически необходимо согласиться навсегда с большим, так как в будущем прочно лишь большое и сильное».
Пожалуй, наиболее определенно высказывался по этому поводу М.Н. Катков: «Давно уже пущена в ход одна доктрина, нарочно сочиненная для России и принимающая разные оттенки, смотря по той среде, где она обращается. В силу этого учения, прогресс русского государства требует раздробления его области по-национально на многие чуждые друг другу государства, долженствующие, тем не менее, оставаться в тесной связи между собой… И вот теперь нам говорят, что русская земля через меру обширна, что мы обязаны отречься от нашей истории, признать её ложью и призраком и принять все зависящие от нас меры, чтоб обратить в ничто великий результат, добытый тяжким трудом стольких поколений… Государство может лишиться какой-либо части своей территории без потрясения своих оснований, и даже без особенного ущерба. Но несравненно серьезнее всякого внешнего отложения было бы для государства внутреннее разложение его территории или его народа. Сепаратизм в смысле отторжения какой-либо части, гораздо менее страшен, нежели сепаратизм в смысле внутреннего расторжения… Нам говорят, что у нас нет и речи о сепаратизме, и в то же время с неслыханною наглостью перебирают одну за другою разные части Русского государства, которые должны стать особым государством, чуждым русскому народу на основании особой национальности, хотя бы для этой цели и пришлось искусственно выделывать годные к тому национальности, и даже употреблять части самого русского народа материалом для таких созданий. Никто не сомневается, что ни одна из окраин русской державы не будет в силах оторваться от неё вооруженным восстанием, никто не опасается раздробления России посредством войны или иноплеменного мятежа. Но опасаться этого нет основания только теперь, пока внутри Русской державы ещё не дан полный ход началу разложения, пока ещё русский народ не научился отделять себя в своем чувстве от Русской державы, пока ещё он не из всех её окраин выгнан. А когда бы все это могло совершиться, когда бы внутренний сепаратизм окончательно сделал свое дело, тогда и вовсе не потребовалось бы войны для того, чтобы отторгнуть от Русской державы ту или другую часть её, тогда она распалась бы сама без малейшего толчка со стороны… Могли ли бы Соединенные Штаты при своем федеративном устройстве просуществовать не только шестьдесят лет с блеском и славой, но и шесть лет со всевозможным позором и бесславием, если бы в их недрах, ко всем другим элементам сепаратизма, присоединилась бы слепая страсть разных национальностей? А нам хотят навязать такое устройство, которое было бы именно основано на национальной розни… Система самостоятельных государств, в каких бы отношениях ни находились они между собою, представляет собою отрицание государственного единства, а отнюдь не образец тех отношений, в каких могут находиться между собою части одного государственного целого. Сказать, что Россия должна представлять собою подобие человечества, долженствующего состоять из разных наций, организованных в чуждые одно другому государства, как в настоящем человечестве, — не значит ли это сказать, что Русское государство должно прекратить свое существование? Устраивать какое-либо государство так, чтоб оно походило на человечество или на систему государств, как Европа, значит разлагать и разрушать его. Всякая мера, принятая в этом смысле, была бы мерой разрушения. Всякий шаг в этом направлении был бы шагом к разрушению. Нам говорят, что разделение России на чуждые одно другу государства, должно, тем не менее, оставаться делом внутренним и не нарушать единства Русской державы. Превращая Россию в человечество, нас пленяют возвышением верховной власти, долженствующем простираться над этим импровизированным человечеством и соединять его… Совокупность чуждых друг другу государств и единство верховной власти, долженствующей простираться над этим импровизированным человечеством и соединять его… Совокупность чуждых друг другу государств и единство верховной власти, долженствующей простираться над ними и связывать их, есть абсурд, внутреннее противоречие, невозможность. Одно из двух: или верховная власть силой своего существования действительно соединит подвластные ей части и совокупность наций в одну цельную политическую нацию, или же верховная власть, возносясь над совокупностью народов и государств, утратит всякое действительное значение и упразднится как символ, ничего не означающий».
Нетрудно заметить, что большевиками была осуществлена в точности та программа «по-национального» расчленения России, о которой шла речь выше. Следует напомнить, что Временное правительство не только первых месяцев своего существования, но даже в послеапрельском, крайне левом своем виде, самовольно провозгласив в сентябре 1917 г. Российскую республику (великий князь Михаил Александрович, в пользу которого было совершено отречение, отложил восприятие власти до решения вопроса о форме власти Учредительным Собранием) никаких территорий не раздавало и не утрачивало. Да и до тех пор, пока власть не была захвачена большевиками, окраинные националисты вопроса об отделении и не ставили, речь шла только об автономии в пределах России. После же захвата власти большевиками с одной стороны, началось поспешное «бегство» их из России (ибо большевистскую доктрину они охотно одобряли только в части «самоопределения», но никак не во всех других вопросах), а с другой — признание их независимости большевиками (которые в большинстве случаев не имели возможности сразу заменить новосозданные правительства «советскими»). Результатом большевистского переворота была прямая утрата значительных территорий, большая часть которых в дальнейшем уже никогда не входила в состав страны (Польша, Финляндия, Карская область), а также сфер влияния в ряде стран Востока, принадлежавших России по соглашениям с другими европейскими странами. Международные договоренности, касавшиеся геополитических реалий (носившие секретный характер) были большевиками опубликованы и заклеймены как «империалистические». Что было совершенно логично, так как планируемая ими всемирная «империя» нового типа не допускала существования никаких других, почему «империализм» до самого конца СССР оставался основным негативным термином для обозначения внешнего противника.
Решающим актом в деле ликвидации «российского империализма» было уничтожение большевиками самой российской государственности и рассечение страны на искусственные «республики». Эти образования, которые щедро были нарезаны из тела исторической России — «национальные по форме, социалистические по содержанию», должны были служить примером и образцом для всех остальных, долженствующих создаваться по мере продвижения мировой революции. В декларации об образовании СССР прямо говорилось, что «новое союзное государство послужит новым решительным шагом по пути объединения трудящихся всех стран в Мировую Социалистическую Советскую Республику». Украинская, Белорусская и прочие ССР появились только потому, что следом должны были возникнуть Венгерская, Германская и так далее. Даже в начале 30-х годов, когда стало очевидно, что с мировой революцией придется несколько подождать, советская доктрина исходила из того, что «всякая страна, совершившая социалистическую революцию, входит в СССР».
В свете коммунистической доктрины по этому вопросу, средоточием зла и основным предметом ненависти Ленина и соратников закономерно выступал «русский великодержавный шовинизм», искоренение которого (и предотвращение возможности возрождения в будущем) под предлогом защиты «российских инородцев» от «истинно русского человека, великоросса-шовиниста, в сущности, подлеца и насильника», составило главное содержание «ленинской национальной политики». Боязнь утонуть «в море шовинистической великорусской швали» диктовала и необходимость поставить все нерусские элементы в привилегированное положение по сравнению с русским. Как писал Ленин: «Интернационализм со стороны угнетающей или так называемой «великой» нации (хотя великой только своими насилиями, великой только так, как велик держиморда) должен состоять не только в соблюдении формального равенства наций, но и в таком неравенстве, которое возмещало бы со стороны нации угнетающей, нации большой, то неравенство, которое складывается в жизни фактически».
Введенное большевиками территориальное устройство поэтому призвано было также решить и вторую задачу: не допустить при любой неблагоприятной для компартии ситуации возрождения на этой территории подобия того, чем была Российская империя — мощного единого государства с ведущей ролью русского этноса. Если национальная политика большевиков и не представляла собой «политику геноцида русского народа» (как принято считать в русской национальной публицистике последних десятилетий), то несомненно, что она была направлена на ликвидацию его политической роли и национального самосознания, всемерное его «утеснение». На протяжении 20–30-х годов вычленялись все новые и новые «государства», причем с постоянной тенденцией к повышению их статуса (большинство новых «союзных республик», появившихся в это время, образовано из «автономий» РСФСР (например, Киргизия была автономной областью, затем — республикой, и в 1936 г. стала «союзной республикой»). Если окраины были вовсе отрезаны от того, что стало именоваться РСФСР, в качестве равных ей «союзных республик», то и сама РСФСР представляла собой конгломерат этнических «автономий» разного статуса, учреждавшихся при наличии хотя бы нескольких процентов нерусского населения и именовавшихся по «титульной» нации. Сами русские из этого процесса, естественно исключались, поскольку при применении к ним тех же критериев, что и к другим этносам (менее 8–10% они на любых территориях они не составляли) всю территорию страны пришлось бы объявить «русской автономией».
Это почему-то именовалось «федерацией». Но если построение СССР хотя бы формально соответствовало термину «федерализм» — он был представлен в виде объединения равноправных национальных республик (анекдотичным образом на порядок отличающихся по размерам, при том, что одна из них, как её ни урезали, все равно была больше всех остальных вместе взятых), то уж применение этого термина к РСФСР вовсе несуразно и было вызвано единственно стремлением утеснить государствообразующую нацию вопреки её объективной роли в стране и как можно больше морально принизить «народ-держиморду». Федерация, как-никак, есть объединение равноправных образований, но РСФСР таковым не была. Внутри неё был нарезан ряд национальных «автономий» — республик и округов, но все остальное пространство не представляло собой особой, «равной» с ними единицы (каким была сама РСФСР в СССР) — одной или нескольких русских «автономий». Факт наличия в составе страны территорий с разным статусом никакого отношения к «федеративности» не имеет.
Исторически федерализм есть форма объединения возникших независимо друг от друга независимых государств, имеющих как правило, этнически или культурно родственное население (так объединялись швейцарские кантоны и североамериканские штаты). Только в этом случае федеративное устройство государства сколько-нибудь естественно и оправданно. Федеративное объединение этнически разных образований, да ещё проводимое специально по этническому принципу с точки зрения государственного строительства абсолютно противоестественно, поскольку воплощает прямо противоположную идею — не объединение, а разъединение частей страны. Такого в нормальных странах никогда и не бывало. Это — специфически коммунистическое изобретение, обусловленное соответствующей идеологией и носящее временный («до победы мировой революции») характер: пока весь мир не будет представлять такую вот федерацию «социалистических республик».
В нормальной жизни, вне господства коммунистической идеологии, такое государство существовать не может, поскольку объективно представляет собой образование, идеально подготовленное к распаду на независимые государства — как это и продемонстрировано участью СССР и СФРЮ. При наличии всех формальных атрибутов суверенитета, самостоятельного госаппарата и преобладания на данной территории «титульной» нации достаточно минимальных амбиций местных элит (которые всегда в наличии), чтобы формальность превратить в реальность. Есть, правда, ещё один путь возникновения «федерализма» — когда он навязывается этнически достаточно однородной, но побежденной стране с целью не допустить восстановления её великодержавных потенций — это случай ФРГ. России, впрочем, тоже (захваченная в 1917 г. сторонниками Интернационала — откровенными врагами русской государственности, страна и не могла не подвергнуться той же участи).
Между тем всякому, хоть сколько-нибудь знакомому с историей России, очевидно, что принцип федерализма глубоко чужд всей истории и самой природе российской государственности. Наше государство всегда строилось из центра, оно и возникло благодаря установлению единой династии, и собирание русских земель (то есть воссоздание единой государственности) после временного распада происходило вокруг единого же центра, а не было объединением равных по статусу государств.
Линия на ущемление русского населения за счет поощрения любых других национальностей проводилась весьма последовательно на всех без исключения этапах существования советского режима, в том числе и в то время, когда у Сталина была в ходу риторика о роли «великого русского народа». Искусственно форсируемый подъем жизненного уровня, экономики и культуры национальных окраин за счет центральных русских областей, бесчисленные льготы и преимущества «националам» в сфере образования, науки и культуры, насаждение управленческих кадров местного происхождения, во много раз превышающее долю соответствующей национальности в населении данного региона — все это равной мере характерно и для 30-х, и для 50-х и для 70-х годов. Результатом стало выращивание на окраинах огромного слоя малограмотной и профессионально недееспособной, но чрезвычайно амбициозной интеллигенции «коренной национальности», которая неминуемо должна была стать движителем сепаратизма. Русское же население окраин превратилось в основном в рабочую силу, поставленную под управление «национальных» чиновников, силу к тому же полностью безгласную из-за безраздельного господства в сфере идеологии и культуры окраин национальных же выдвиженцев. Важнейшую роль играло формирование в головах всех советских поколений, прежде всего русского населения, представления о своей стране не как о тысячелетней державе, исторически складывавшейся вокруг русского центра, а как о совокупности неизвестно откуда взявшихся суверенных государств, которые в 1922 «создали Союз» (из коего имеют право выйти, когда захотят). Это крепко вбитое представление в сочетании с униженным и забитым положением русского этноса, которому все это время внушался комплекс вины перед всеми другими (как бывшего «держиморды» в «тюрьме народов»).
Такая политика в свете идеи «пролетарского интернационализма» была, разумеется, не только совершенно оправданной, но и единственно возможной. Она оказалась и чрезвычайно эффективной. Создание ситуации, когда единственной цементирующей силой и гарантом целостности страны была коммунистическая идеология, и советский режим (и марксистско-ленинскую идеологию) нельзя было тронуть без того, чтобы не разрушить и страну, надежно страховала от возможного нажима русских патриотов-государственников, дорожащих целостностью страны. Собственно, из всех замыслов создателей советского государства именно этот реализовался полностью, подорвав возможность возрождения «Великой России»: как только стал очевиден исторический и экономический тупик, в который страна была заведена тем же самым режимом, благодаря которому оказались внутренне расчленена, заложенная мина замедленного действия взорвалась, оставив от большой страны «международно признанные» обломки.
Политика коммунистического режима в национально-территориальном вопросе может, разумеется, оцениваться самым разным образом — в зависимости от приверженности тем или иным взглядам и убеждениям. Однако очевидно, что она представляла собой нечто противоположное и несовместимое с тем, что в этом плане представляла собой Российская империя, в ликвидации которой и состоял её основной смысл.
Не менее радикальным был разрыв большевиков с российской государственностью как таковой. Если существующая ныне Российская Федерация является не только преемником, но и прямым продолжателем СССР, то последний к Российской империи никакого отношения не имеет, более того, является её антиподом.
Вопрос о правопреемстве (хотя ничто другое не имеет столь очевидной правовой фиксации и прямо вытекает из базового законодательства и юридической практики) в общественном сознании чрезвычайно смазан, об этом как-то не принято особо задумываться, преемство считается как бы само собой разумеющимся, коль скоро дело происходит на одной и той же территории. Не имеет тут значения и так называемое «международное признание», которое лишь фиксирует отношение к данной геополитической реальности других стран, которым вопрос о том, как нынешняя власть на данной территории соотносится с предшествующей, достаточно безразличен. Но для жителя самой страны для уяснения сущности существующего в ней государственного режима, важно не то, кем считают его другие страны, а то, кем этот режим сам себя считает. И в данном случае даже декларация о правопреемстве вещь чрезвычайно серьезная. Потому что если данная власть действительно считает себя продолжателем предыдущей, то она действует в её правовом поле, а не создает свое, принципиально отличное (что-то может изменяться, уточняться, дополняться, но на базе прежнего законодательства).
Любители поверхностных обобщений любят говорить, что, мол, всегда все менялось — реформы-контрреформы, оттепели-заморозки были и в Российской империи, и в СССР, ухитряясь не замечать (в большинстве случаев вполне сознательно) той пропасти, которая эти государства друг от друга отделяет. Сколь бы критично не относились российские цари и императоры к наследию предшественников, абсолютно все они и считали себя, и на деле являлись представителями и продолжателями одной и той же государственности — той самой, которой в Новгороде был поставлен известный памятник. И хотя разница между «сталинским ампиром» конца 40-х и его же режимом конца 20-х, или хрущевским правлением, пожалуй, и поболе, чем между правлениями Александра II и Александра III, между Екатериной и Павлом, никто из советских вождей и вообразить не мог, что он является представителем какой-то иной государственности, чем та, что порождена Великим Октябрем.
Государственная преемственность не связана непосредственно ни с формой правления, ни с характером режима, ни с территориальными пределами, ни с составом населения. В истории Франции монархическая и республиканская формы чередовались неоднократно, но национально-государственная преемственность сохранялась, равно как смена Германской империи Веймарской республикой ни в малейшей степени не означала прекращения германской государственности, в Англии династии не раз менялись насильственным путем, но как бы ни были они друг другу враждебны, «старая добрая Англия» ни для одной из них не была «проклятым прошлым». Тем более не затрагивается преемственность тогда, когда государство становится или перестает быть империей. Практически все крупные европейские государства начинались как относительно национальные, затем превращались в империи, а потом переставали ими быть, не прерывая нити преемственности государственной традиции, причем даже и режим при этом часто не менялся (например, Франция и была, и перестала быть империей при одной и той же Пятой республике). А вот, скажем, никакого Ирана после уничтожения арабами в VII в. Сасанидского государства почти тысячелетие (вплоть до Сефевидов в XVI в.) вовсе не существовало, ибо ни одно из государств, владевших этой территорией (ни Халифат, ни Буиды, ни Саманиды, ни Газневиды, ни Сельджуки, ни Хулагуиды и т.д.) себя продолжателями иранской государственности не считали. Точно так же и Османская империя, уничтожившая Византийскую и существовавшая непосредственно после неё на той же территории, преемником и продолжателем Византии, понятное дело, не была.
Советское государство по отношению к исторической России есть ещё нечто гораздо более отдаленное, так как СССР государством-то, строго говоря, не была: это образование совершенно особого рода — нереализованная заготовка безгосударственной всемирной утопии, возникшее и складывавшееся как зародыш и образчик всемирного «коммунистического рая», которому только исторические обстоятельства не дали возможности выйти за пределы уничтоженной им исторической России, и руководствующееся не нормальными геополитическими интересами обычного государства, а глобальной целью, заданной идеологией его создателей — интересами торжества дела коммунизма во всем мире. Созданная ленинской партией Совдепия — не только не Россия, но Анти-Россия, ибо могла существовать только вместо неё. Поэтому советский режим был всегда последовательно антироссийским, хотя по временам, когда ему приходилось туго, и бывал вынужден камуфлироваться под продолжателя российских традиций.
В свое время, на волне дружбы между Германией и СССР Молотов писал Геббельсу, что «наши партии и государства» объединяет то, что это партии и государства «нового типа». В какой-то мере он был прав, однако гитлеровская Германия была государством все-таки не настолько «новым», поскольку сохраняла правопреемство по отношению к Веймарской республике (а равно и ФРГ сохраняла и признавала свое правопреемство с Третьим Рейхом, почему и выплачивала компенсации его жертвам). Советское государство себя преемником ни Российской империи, ни Временного правительства не признавало. Более того, правопреемство с предшествующей российской государственностью большевики категорически отрицали. Их отказ платить по царским долгам был совершенно логичен и абсолютно правомерен: эти деньги давались не только не им, но, напротив — главному предмету их ненависти, государству, с которым они всю жизнь боролись.
Следует заметить, что, несмотря на противозаконность самого акта «февральской революции» и последующих действий властей, нарушавших те условия, на которых им передавалась власть (в частности, самовольное, до Учредительного Собрания, провозглашение республиканского строя), преемство между новым режимом и прежней государственностью полностью сохранялось — и не только потому, что первый состав Временного правительства был учрежден отрекшимся императором и им же было предписано принести присягу этому правительству, но прежде всего потому, что практически все законодательство Российской империи и её государственные учреждения продолжали действовать. Пусть в реальности само Временное правительство не имело ни дня реальной власти, а было только ширмой для образовавшегося раньше него Петросовета (который и был реальной властью), пусть в государственных учреждениях на высоких постах появились крайне несолидные и даже малопристойные личности, пусть все эти 8 месяцев были временем распада и разложения, пусть на практике законы ежедневно попирались в угоду углублению революции, но ни сама империя упразднена не была, ни её территориальная целостность не была нарушена. Имперское законодательство было отменено только большевиками в конце ноября 1917 г., после того, как высшая судебная инстанция России — Сенат признал большевистский захват власти незаконным, а их правительство — недействительным. Строго говоря, преемственность была реально прервана даже не в самый момент большевистского переворота, а после упразднения большевиками всего прежнего законодательства (до этого машина продолжала работать, например, ещё почти месяц управляющий Военным министерством производил в чины и награждал на основе прежнего законодательства, реализуя ранее поданные представления). Характерно, что, захватив власть насильственным путем, большевики не сочли нужным озаботиться каким-либо формальным оформлением этого захвата. Если февральские революционеры принудили императора передать им власть, то Временное правительство ни в какой форме власть большевикам не передавало. Большевики принципиально рвали со всей предшествующей российской государственностью.
Собственно советская власть вообще не могла существовать, не отрицая постоянно во всех своих проявлениях старую государственность и не только не скрывала это, а, напротив, всячески подчеркивала. Принцип «Наша родина — революция», «Все мы родом из Октября» никогда не подвергался сомнению. Даже создавая что-то по образу и подобию дореволюционного, советские власти начисто отметали какую бы то ни было организационно-правовую связь этих установлений со старыми (например, при создании суворовских училищ во многом копировались кадетские корпуса, но не было и речи о воссоздании конкретных учебных заведений). Если в дальнейшем в отдельные периоды своего существования советский режим, сталкиваясь с необходимостью обратиться к патриотическим чувствам населения и начиная испытывать практическое неудобство от своей «безродности», пытался схватиться за отдельные элементы и атрибуты уничтоженной им государственности а в агитпроповских и ГЛАВПУРовских головах рождались бредовые генеалогии типа «внуки Суворова, дети Чапаева», то это, разумеется, не преемство, а лишь претензии на наследство; претензии не более правомерные, чем претензии убийцы и грабителя на имущество его жертвы, и порожденные теми же соображениями, по которым в свое время Пугачев именовал себя императором Петром III.
Советское государство, несмотря на разное на различных этапах — то более мягкое, то более жесткое отношение к наследию старой России, никогда не признавало свой преемственности от дореволюционной государственности. Не только в первых советских конституциях, но и в самой последней — 1977 г. о ней нет ни единого упоминания, даже как о чем-то, что было в дальнейшем заменено или реформировано. Напротив, специально подчеркивалось, что это государство (СССР) впервые возникло осенью 1917 г. на территории России как бы из ничего: «Великая Октябрьская социалистическая революция, совершенная рабочими и крестьянами России под руководством Коммунистической партии во главе с В.И. Лениным, свергла власть капиталистов и помещиков, разбила оковы угнетения, установила диктатуру пролетариата и Создала Советское государство — государство нового типа, основное орудие защиты революционных завоеваний строительства социализма и коммунизма».
На практике правопреемство предполагает, не столько декларацию, сколько реальные правовые условия, отражающиеся на жизни каждого жителя, т.е. признание статуса, имущественных и прочих прав, льгот и преимуществ, порожденных законодательством предшествующего режима. Обычно именно так и происходит. Например, гитлеровский режим изменил, но не отменял законодательство Веймарской республики, и, в свою очередь, факты приобретения какой-либо собственности или иных сделок в 1933–1945 гг., права по службе, стаж и т.д. не признавались в ФРГ юридически ничтожными только потому, что имели место при режиме, руководимой партией, позже признанной преступной. Так вот, в Российской Федерации продолжали действовать все законы СССР (кроме немногих особо оговоренных), но, как и в СССР, ни один из действовавших до 1917 г., равно как ни в СССР, ни в РФ за физическими и юридическими лицами не признавалось никаких прав, приобретенных на основе дореволюционного законодательства.
В двух аспектах факт правопреемства (или, напротив, отсутствие такового) одного режима от другого проявляется особенно наглядно: в отношении к лицам, служившим прежнему режиму и лицам, боровшимся против него. В первую очередь государственно-политическое преемство предполагает, что данный режим признает службу прежней власти как службу ему самому, а её противников — преступниками. Посмотрим, как обстояло дело в отношении первых. После исчезновения СССР, законодательство РФ признало не только права и стаж формальных советских управленцев, но и распространило льготы, пенсии и преимущества государственной службы на неформальных — партийно-комсомольскую номенклатуру, т.е. признало государственную службу Российской Федерации прямым продолжением советской. Несмотря даже на то, что высшая судебная инстанция РФ признала факт узурпации государственной власти в СССР Компартией в лице её высших органов незаконным (как бы нелепо это ни выглядело в свете того, что сам СССР был творением этой самой партии), бывший секретарь обкома мог с полным правом требовать персональной пенсии и иных льгот: его прежняя деятельность законом признавалась и одобрялась.
Однако в самом СССР по отношению к Российской империи дело обстояло диаметрально противоположным образом. Советским режимом военная и гражданская государственная служба человека в Российской империи рассматривалась, напротив, как криминализирующий фактор: не просто как служба какому-то постороннему государству, но как деятельность, советскому государству враждебная. Уже в конце 1917 г. офицеры и их семьи были лишены выслуженных пенсий. Кого хотели использовать — до поры до времени «прощали», но в принципе служба «царизму» была вполне самостоятельным и достаточным поводом для репрессий. В списках жертв в качестве основания для расстрела слова «офицер», «бывший полицейский», «царский чиновник» или просто «слуга старого режима» встречаются даже значительно чаще, чем «участник такого-то восстания», «белогвардеец», «буржуй», «бывший дворянин» и т.п. Такие лица, если после революции они не были на советской службе, попадали в категорию «лишенцев», были лишены ряда гражданских прав, в том числе избирательных. Потому все, кто имел хоть какой-то шанс скрыть факт старой службы, ею отнюдь не гордились, но, наоборот, скрывали (да и это было чревато репрессиями: расстрел или заключение «за утайку офицерского звания» встречается тоже нередко). Поступая на советскую службу, человек начинал её «с чистого листа», на практике при назначениях могли учитываться его знания и опыт, но ни в коем случае не заслуги, награды и прежнее служебное положение. Вот в белых армиях (которые считали себя продолжателями исторической России и были её осколком) действовали в полном объеме прежние положения о службе, статуты орденов и т.д., признавались связанные с ними права и преимущества, сохраняли силу прежние документы: в те же послужные списки просто продолжали вноситься очередные записи, как если бы большевистского переворота не было.
Для советского режима своими были не те, кто служил Российской империи, а, напротив, те, кто против неё боролся — разного рода революционеры. Вот их деятельность как раз и рассматривалась в СССР как своего рода «предшествующая служба», за неё они получали всевозможные блага и привилегии. Это было совершенно закономерно, так как большевики возводили свою политическую генеалогию к так называемому «освободительному движению» и выступали в качестве преемников предшествующих им «борцов с царизмом».
Отсюда и подход к «реабилитациям». Реабилитация предполагает подход к делу с позиции тех установлений, по которым люди были репрессированы, и которые признаются в основном вполне законными и той властью, которая реабилитирует. Невозможно себе представить, чтобы большевики озаботились реабилитацией, скажем, народовольцев, декабристов или петрашевцев и после прихода к власти ставили вопрос об их посмертном оправдании и «восстановлении в правах». Такая идея для них выглядела бы просто кощунственной: все борцы с царизмом по определению были героями и ни в какой реабилитации, естественно, не нуждались. Точно так же в государстве-правопреемнике исторической России революционеры считались бы преступниками (каковыми они и были по её законам), а все те, кто боролся против советской власти — героями, не нуждающимися в реабилитации уже по одному тому, что они боролись против преступного режима. Но именно потому, что РФ есть продолжатель советской власти, а не старой России, те, кто боролся против советского режима, считаются и врагами РФ, то есть в принципе преступниками. К некоторым из них по обстоятельствам момента может быть проявлено снисхождение, которое и принимает форму «реабилитации» (подчас весьма забавную, когда, например, расстрелянному 70 лет назад человеку посмертно снижают наказание до 5 лет заключения). Реабилитируют, скажем, тех, кто боролся средствами, ныне не запрещенными («антисоветская агитация и пропаганда»), но не тех, боролся не словом, а делом. В свете этого попытки поднять вопрос о реабилитации наряду с уничтоженной в 1937–1938 гг. «ленинской гвардии» деятелей Белого движения крайне нелепы: если каменевы-зиновьевы пали в междоусобной борьбе и против советской власти действительно не злоумышляли, то попытки «оправдать» перед ней, например, таких деятелей, как адмирал Колчак (и как оправдать — он что, против неё не боролся, или, может быть, боролся недостаточно хорошо?) выглядят оскорблением их памяти.
Если бы даже вопрос об отсутствии какой бы то ни было преемственности между Российской империей и СССР не явствовал однозначно из основополагающих документов советского режима, то обращение к любому аспекту связанных с ним прав физических и юридических лиц свидетельствует об этом вполне очевидно.
Важнейшим обстоятельством, обозначившим радикальный разрыв Советского государства и исторической России и повлиявшим на степень этого разрыва была полная смена после революции общественно-политической элиты и культуроносного образованного слоя в целом. Причем полнота этого явления в России практически не имеет прецедентов в европейской истории последних столетий.
Элитный слой может быть представлен тремя уровнями. Первый — это круг высших должностных лиц, условно говоря политический, административный и военный «генералитет», включающий (для крупных государств) несколько сот или тысяч чел. Следующий уровень — более широкий слой, из которого обычно непосредственно комплектуется первый — он охватывает десятки и сотни тысяч чел. (менее 2% населения); например, для традиционных европейских стран это дворянство или в целом офицерство и чиновничество, для СССР — так называемая номенклатура. Наконец, в широком смысле к этому слою относятся все, кто стоит выше «простого человека», выделяясь из массы населения наличием качественно отличных знаний, богатства, престижа. Для любого традиционного общества, т.е. по крайней мере до 20-х гг. XX в. — это 3–5%, или чуть больше (максимум до 10%) населения (т.е. для крупных государств несколько миллионов человек).
Когда речь идет о смене политической элиты, имеется в виду не персональный состав (который естественным образом меняется каждое поколение), а тип её, то есть — люди каких социальных характеристик составляют её «генералитет» (обычно говорят почти исключительно о нем, поскольку при революции именно он в первую очередь радикально меняется). Состав элиты первого (да обычно и второго) уровня специфичен для каждого режима и обычно принципиально не меняется весь период его существования (от нескольких десятков до сотен лет) потому что отражает существо этого режима. Кстати, смена формы государственного строя вовсе не обязательно влечет смену элиты: если новая государственность считает себя непосредственным продолжением прежней, то изменения в составе элиты бывают минимальны. Действительная смена элиты в истории государства происходит нечасто (и обычно сопровождается значительной физической убылью или почти полным истреблением старой элиты — таковы в нормандское завоевание Англии, монгольское нашествие на Русь, войны Алой и Белой розы в Англии, французская конца XVIII в. и русская революции) и, как правило, означает смену культурно-исторической эпохи. Всякая конкретная государственность, цивилизация есть творение конкретной элиты, определенного слоя людей, связанных общими культурными, политическими и идеологическими представлениями и обладающих характерными чертами и понятиями. Сходит слой людей, воспитанных определенным образом и в определенных понятиях, — сходит и связанная с ним культура, форма государственности.
Но что такое «смена элиты»? Говорить о такой смене (индикатором тут является высший слой) можно тогда, когда через несколько лет после некоего события (когда новый режим устоится) хотя бы простое большинство новой оказывается происходящей из иной среды, чем это было ранее. То есть, если мы видим, что, условно говоря, на смену «генералам» пришли «подполковники» или более младшие «кадровые офицеры» можно констатировать, что элита ни в малейшей степени не изменилась. Потому что все это люди, положение которых при данном режиме предполагало (с той или иной вероятностью для конкретного индивида) такое продвижение. Это одна и та же среда (и даже сверхнормативная быстрота карьеры тут никакой роли не играет, ибо таковая — вещь вполне обычная, например, при массовых чистках или во время войны, то есть заведомо внутри одного и того же режима). А вот если «генералами» в большинстве оказались лица, для среды «кадрового офицерства» посторонние, которые при прежней ситуации генералами стать бы в принципе не могли, смена элиты налицо. И тогда это действительно революция (хотя, как правило, в этих случаях в составе новой элиты всегда остается и какая-то часть прежней, но такая, которая не может уже существенно влиять, а тем более определять, её характер и основные черты. Так вот события, связанные с российской революцией в этом плане дают смену практически стопроцентную (сопоставимую с результатом иноземного завоевания, и то не всякого).
Посмотрим, что представлял собой элитный слой России к 1917 г. Первый уровень его составляли примерно 10 тысяч человек — гражданских и военных чинов первых трех («генеральских») классов — 6,2 тыс. гражданских чиновников (куда входила почти вся профессура, члены Академии Наук, Академии Художеств и т.п. лица) и примерно 3,5 тысяч генералов. Заметим сразу, что после Гражданской войны практически никому из них (тех, кто остался в живых) не удалось сохранить равноценного статусного положения в новом истеблишменте (таких лишь не более сотни человек, то есть 0,1%). Второй уровень был представлен накануне Мировой войны примерно 250 тысячами ранговых чиновников и офицеров, а весь слой, включавший духовенство, купечество, лиц свободных профессий и частных служащих и другие образованные группы населения (с членами семей) насчитывал 4–5 млн. человек.
Мировая война существенно изменила структуру и состав служилого сословия. Почти все лица, имевшие соответствующее образование и годные к военной службе были призваны в армию и стали офицерами и военными чиновниками, так что большая часть служилого сословия надела погоны. Кроме того, в его состав было включено значительное число лиц, которые в обычное время не могли бы на это претендовать (широко практиковалось производство в офицеры из нижних чинов и в чиновники военного времени низших служащих по упрощенному экзамену на классную должность). Попробуем проследить, как складывалась судьба служилого сословия во время военных и революционных потрясений.
Условия производства в офицеры во время войны обусловили чрезвычайную пестроту офицерского корпуса в годы войны. До войны, несмотря на самое разное социальное происхождение офицеров, вся их масса (за очень небольшим исключением) проходила одинаковый путь — через военные училища (с той лишь разницей, что часть оканчивала до этого кадетские корпуса) и представляла собой сравнительно единообразный продукт. После начала войны военные училища перешли на сокращенный курс обучения (3–4 месяца, специальные — полгода), и их выпускники как офицеры военного времени производились не в подпоручики, а в прапорщики; с декабря 1914 г. так выпускались все офицеры (лишь кавалерийские училища, где срок был впоследствии увеличен до 1 года, три последних выпуска сделали корнетами). Но состав юнкеров училищ военных лет (в значительно меньшей мере это относится к кавалерийским, артиллерийским и инженерным) вследствие гигантского роста их численности по своей психологии и ценностным установкам существенно отличался от довоенного, поскольку в абсолютном большинстве эти лица не собирались становиться офицерами. Их образовательный уровень был, впрочем, относительно высок, так как в училища чаще определяли лиц 1-го разряда по образованию — окончивших не менее 6 классов гимназии и равных ей учебных заведений, а также с законченным и незаконченным высшим образованием (ко 2-му разряду относились все прочие — окончившие не менее 4-х классов гимназий, а также городские и уездные училища). Кроме того, было открыто несколько десятков школ прапорщиков с таким же сроком обучения, куда принимался в принципе тот же контингент, но с гораздо более высокой долей лиц 2-го разряда по образованию. Весной 1916 г. несколько школ прапорщиков (1–3-я Петергофские, 2–4-я Московские, 4–5-я Киевские, 1–2-я Одесские, 3-я Тифлисская, 2-я Иркутская, Оренбургская и Ташкентская), были выделены исключительно для студентов (со сроком обучения 4 месяца).
Еще один тип офицера военного времени представляли собой прапорщики запаса — лица 1-го разряда по образованию, сдавшие в мирное время после службы в строю офицерский экзамен. Это был более пожилой контингент: в запасе прапорщики состояли 12 лет, а затем зачислялись в ополчение, но в годы войны множество их (в возрасте уже за 40) было призвано и из ополчения. Наконец, довольно широко практиковалось производство в офицеры без окончания военно-учебных заведений, непосредственно в частях — как из вольноопределяющихся (лиц с правами на производство по гражданскому образованию), так и лиц без образовательного ценза — подпрапорщиков и унтер-офицеров за боевые отличия.
Надо сказать, что представления как об общей численности произведенных в офицеры лиц, так и о числе офицеров, остававшихся в живых на момент крушения российской государственности в конце 1917 г. до сих пор не отличались точностью и заметно разнились, обычно не превышая 250–300 тыс. чел. Однако в ходе работы последних лет по персональному учету всех лиц, произведенных в офицеры в 1900–1917 гг. (по «Высочайшим приказам о чинах военных», приказам главнокомандующих фронтами и военными округами, а также материалам Главного штаба и сохранившихся фондов ряда школ прапорщиков) обнаружилось, что число произведенных в офицеры в годы войны на самом деле значительно больше. Причем то число произведенных, которое удалось точно установить (эти лица известны поименно), представляет лишь минимальную цифру, поскольку списки ряда выпусков так и не удалось найти.
Накануне войны на службе находилось примерно 46 тыс. офицеров (в т.ч. 1,6 тыс. — Отдельного корпуса пограничной стражи и 1 тыс. — Отдельного корпуса жандармов, а также несколько сот офицеров, занимавших должности по гражданскому ведомству). В июле в офицеры было произведено ещё около 5 тыс. чел. — обычный летний выпуск училищ 1914 г. и прапорщики запаса этого года, которых из-за надвигающейся войны не уволили в запас, а оставили в армии. После мобилизации, за счет поступивших из запаса и отставки, офицерский корпус увеличился до 80 тысяч (прапорщиков запаса в предвоенное десятилетие производилось в среднем примерно по 2 тыс. в год). 1 октября был произведен досрочный выпуск общевойсковых училищ (набора 1913 г.) и 24 августа и 1 декабря — досрочные выпуски специальных училищ (набора 1912–1913 гг.) — всего 3,5 тыс. чел. (ещё подпоручиками). Наконец, произведенный 1 декабря первый сокращенный выпуск общевойсковых училищ (прапорщиками) дал ещё более 4 тыс. офицеров.
Ниже приводятся сведения о минимальном числе офицеров, произведенных военными училищами в 1915–1917 гг., а также школами прапорщиков. Пехотные училища выпустили за эти годы 63 430 чел., в т.ч. Павловское — 5 117, Александровское — 10 255, Алексеевское — 7 390, Владимирское — 4 434, 1-е Киевское (Константиновское) — 4 059, 2-е Киевское (Николаевское) — 3 393, Казанское — 4 420, Виленское — 5 703, Чугуевское — 6 650, Одесское — 3 018, Тифлисское — 3 905, Иркутское — 3 172 и Ташкентское — 1 502; Пажеский корпус выпустил во все рода войск 412 чел. Кавалерийские училища выпустили за это время 2 475 чел. (Николаевское — 1 200, Елисаветградское — 858, Тверское — 417), казачьи — 2 579 (1 866 Новочеркасское и 712 Оренбургское), артиллерийские — 8 903 (2 968 Михайловское, 3 066 Константиновское, 2 072 Сергиевское и 797 Николаевское), инженерные — 1 894 (1 206 Николаевское и 688 Алексеевское), Техническое артиллерийское — 175 (до 1917 выпускало гражданскими чинами) и Военно-топографическое — 131. Всего, таким образом — 79 587 чел., а с учетом послеавгустовских выпусков 1914 г. — примерно 87,1 тыс. Однако был ещё последний, октябрьский выпуск 1917 г. (списков которого найти пока не удалось), который, судя по предшествующим ему летним выпускам, должен был составить не менее 5 тыс. чел. Таким образом, минимальное число офицеров, выпущенное военными училищами после мобилизации, составляет 92 тыс. чел.
Данные по их выпускникам школ прапорщиков (всего их было 49, в среднем они сделали по 9–10 выпусков) за все время их существования таковы. Киевские: 1-я — 3 731, 2-я — 3 902, 3-я — 3 126, 4-я — 2 515, 5-я — 2 362. Московские: 1-я — 2 014, 2-я — 4 209, 3-я — 3 731, 4-я — 3 476, 5-я — 2 846, 6-я — 1 425, 7-я — 252; Петергофские: 1-я — 4 838, 2-я — 3 939, 3-я — 4 182, 4-я — 563; Ораниенбаумские: 1-я — 4 143, 2-я — 4 288; 1-я, 2-я, 3-я и 4-я Петроградские (временные) — 984; Одесские: 1-я — 3 819, 2-я — 3 506; Омские: 1-я — 1 867, 2-я — 1 730; Иркутские: 1-я — 3 889, 2-я — 3 389, 3-я — 2 526; Казанские: 1-я — 2 692 2-я — 2 009; Тифлисские: 1-я — 4 625, 2-я — 3 715, 3-я — 3 266, 4-я (ополчения) — 2 963; Житомирские (Юго-Западного фронта); 1-я — 3 549, 2-я — 1 841; Душетская школа прапорщиков выпустила 2 659 чел., Горийская — 3 335, Телавская — 3 090, Чистопольская — 2 478, Саратовская — 2 529, Оренбургская — 3 694, Ташкентская — 1 840, Гатчинская (Северного фронта) — 2 366, Псковская (Западного фронта) — 4 946, Екатеринодарская казачья — 567, Школа прапорщиков инженерных войск (Петроград) — 2 423, Военно-топографическая — 133. Всего — 131 972 чел. Однако и эти данные не полны, поскольку не удалось найти списки ряда выпусков Киевских школ (в основном лета-осени 1917 г.), десяти точно состоявшихся выпусков других школ и, возможно, ещё такого же числа выпусков конца 1917 г., сведений о которых нет. А это, как минимум, ещё 10 тыс. чел. Таким образом, школами прапорщиков было подготовлено примерно 140 тыс. офицеров.
Минимальная цифра произведенных в офицеры помимо военно-учебных заведений — 24 853 чел., но ещё какое-то число (в основном они производились приказами командующих фронтами) не успело пройти утверждение в Высочайших приказах. Наконец, несколько сот человек поступило из отставки и после мобилизации — в 1915–1917 гг. и несколько сот было переименовано из гражданских чинов. В морском ведомстве на конец октября числилось 7,5 тыс. офицеров, с учетом потерь за войну — до 8 тыс. Таким образом, с учетом послемобилизационой численности офицерского корпуса (без флота) 80 тыс. чел. общая численность лиц, носивших во время войны офицерские погоны, не могла составлять менее 347 тысяч (92 тыс. пополнения из военных училищ, 140 тыс. — из школ прапорщиков, 25 тыс. — из нижних чинов, около 2 тыс. из иных источников и 8 тыс. флот).
Из этого числа следует вычесть потери, понесенные в годы войны. Непосредственные боевые потери (убитыми, умершими от ран на поле боя, ранеными, пленными и пропавшими без вести) составили свыше 70 тыс. человек (71 298, в т.ч. 208 генералов, 3 368 штаб– и 67 772 обер-офицера, из последних 37 392 прапорщика). Однако в это число, с одной стороны, входят оставшиеся в живых и даже вернувшиеся в строй, а с другой, — не входят погибшие от других причин (несчастных случаев, самоубийств) и умершие от болезней. Поэтому, чтобы выяснить, сколько офицеров оставалось в живых к концу 1917 г., следует определить приблизительное число погибших (убитых, умерших в России и в плену и пропавших без вести). Число убитых и умерших от ран по различным источникам колеблется от 13,8 до 15,9 тыс. чел., погибших от других причин (в т.ч. в плену) — 3,4 тыс., оставшихся на поле сражения и пропавших без вести — 4,7 тыс., то есть всего примерно 24 тыс. человек. Следовательно, если даже принимать во внимание возможный недоучет потерь, к концу 1917 г. в живых оставалось (считая и находившихся в плену, ещё не вернувшихся в строй по ранениям и уволенных в отставку) примерно 320 тыс. офицеров. Численность врачей и иных военных чиновников (увеличившаяся почти вдвое за вторую половину 1917 г.) составляла около 140 тыс. человек. Таким образом, вместе с гражданскими чиновниками (значительная часть которых в годы войны стала офицерами и военными чиновниками) численность служилого слоя не превышала в это время 600 тыс. чел.
Будучи основной опорой российской государственности, этот слой встретил большевистский переворот, естественно, резко враждебно. Хотя в сопротивлении непосредственно участвовала лишь часть его, но среди тех, кто оказывал сопротивление установлению большевистской диктатуры в стране, представители служилого сословия (вместе с потенциальными его членами — учащейся молодежью) составляли до 80–90%. Судьбы представителей служилого слоя складывались различным образом (в значительной мере в зависимости от места проживания и семейного положения); можно выделить следующие группы:
1. погибшие в годы гражданской войны, в т.ч.:
а) расстрелянные большевиками в ходе красного террора,
б) погибшие в составе белых армий,
в) мобилизованные большевиками и погибшие во время нахождения на советской службе;
2. эмигрировавшие, в т.ч.:
а) с белыми армиями в 1919–1922 гг.,
б) самостоятельно, начиная с весны 1917 года;
3. оставшиеся в СССР, в т.ч.:
а) расстрелянные непосредственно после гражданской войны,
б) расстрелянные в ходе репрессий 1928–1931 годов,
в) уцелевшие к середине 1930-х годов.
Решающим начальным рычагом ликвидации старого элитного слоя был пресловутый «красный террор». В настоящее время в массовом сознании слово «террор» в российской истории XX века ассоциируется в основном (или даже почти исключительно) с событиями 1937–1938 гг., за которыми закрепилось наименование «большой террор». Между тем в том смысле, о котором идет речь, репрессии 30-х годов террором не являлись, ибо озвучивались властью как борьба против её действительных противников. На деле они были направлены, конечно, не столько на реальных врагов, сколько на всех ненужных и теоретически опасных лиц, представлявших, однако, самые разные круги, а не какие-либо конкретные социальные общности. Расстреливались и видные партийные, государственные и военные деятели, и рядовые рабочие и крестьяне, и интеллигенты уже советской формации, и «бывшие». Но репрессировались лишь некоторые (пусть и многочисленные) представители этих групп. Никто не имел оснований опасаться за свою жизнь лишь потому, что принадлежал к какой-либо одной из них. Соответственно и жертвы, относившие себя к «честным советским людям, которым бояться нечего», и не боялись, а в большинстве случаев были убеждены, что лично их-то взяли «по ошибке».
Подлинный террор (в смысле «запугивание») не равнозначен понятию «массовые репрессии», он подразумевает внушение тотального страха не реальным борцам с режимом (те и так знают о последствиях и готовы к ним), а целым социальным, конфессиональным или этническим общностям. В одном случае власть демонстрирует намерение истребить своих политических противников, во втором — истребить вообще всех представителей той или иной общности, кроме тех, кто будет ей верно служить. Это и есть разница между «обычными» репрессиями и террором.
Специфика политики большевиков 1917–1922 гг. состояла в установке, согласно которой люди подлежали уничтожению по самому факту принадлежности к определенным социальным слоям, кроме тех их представителей, кто «докажет делом» преданность советской власти. Именно эта черта, которая (с тех пор, как стало возможным об этом говорить) всячески затушевывалась представителями советско-коммунистической пропаганды и их последователями, которые стремились «растворить» эти специфические социальные устремления большевиков в общей массе «жестокостей» Гражданской войны и, смешивая совершенно разные понятия, стремились приравнять «красный» и «белый» террор. При этом зачастую под «белым террором» понимается любое сопротивление захвату власти большевиками, и «белый террор», таким образом, представляют причиной красного («не сопротивлялись бы — не пришлось бы расстреливать»). Гражданские, как и всякие «нерегулярные» войны, действительно обычно отличаются относительно более жестоким характером. Такие действия, как расстрелы пленных, бессудные расправы с политическими противниками, взятие заложников и т.д., бывают в большей или меньшей степени характерны для всех воюющих сторон. В российской Гражданской войне белым тоже случалось это делать, в особенности отдельным лицам, мстящим за вырезанные семьи и т.п. Однако суть дела состоит в том, что красная установка подразумевала по возможности полную ликвидацию «вредных» сословий и групп населения, а белая — ликвидацию носителей такой установки.
Принципиальное различие этих позиций вытекает из столь же принципиальной разницы целей борьбы: «мировая революция» против «Единой и Неделимой России», идея классовой борьбы против идеи национального единства в борьбе с внешним врагом. Если первое по необходимости предполагает и требует истребления сотен тысяч, если не миллионов людей (самых разных убеждений), то второе — лишь ликвидации функционеров проповедующей это конкретной партии. Отсюда и не сравнимые между собой масштабы репрессий. Любопытно, что ревнителей большевистской доктрины никогда не смущала очевидная абсурдность задач «белого террора» с точки зрения их же собственной трактовки событий как борьбы «рабочих и крестьян» против «буржуазии и помещиков». «Буржуазию», как довольно малочисленный слой общества, физически истребить в принципе возможно, однако ей самой сделать то же самое с «рабочими и крестьянами» не только не возможно, но и — с точки зрения её «классовых» интересов — просто нет никакого резона (трудно представить себе фабриканта, мечтающего перебить своих рабочих).
Таким образом, «красный террор» представлял собой широкомасштабную кампанию репрессий большевиков, строившуюся по социальному признаку и направленную против тех сословий и социальных групп, которые они считали препятствием к достижению целей своей партии. Именно в этом состоял смысл «красного террора» с точки зрения его организаторов. Фактически речь шла об уничтожении культурного слоя страны. Ленин говорил: «Возьмите всю интеллигенцию. Она жила буржуазной жизнью, она привыкла к известным удобствам. Поскольку она колебалась в сторону чехословаков, нашим лозунгом была беспощадная борьба — террор». Один из высших руководителей ВЧК М. Лацис, давая инструкции местным органам, писал: «Не ищите в деле обвинительных улик о том, восстал ли он против Совета оружием или словом. Первым долгом вы должны его спросить, к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, какое у него образование и какова его профессия. Вот эти вопросы должны решить судьбу обвиняемого. В этом смысл и суть Красного террора».
Конечно, в реальности, поскольку политика большевиков вызвала недовольство самых широких слоев общества и прежде всего крестьянства, в абсолютном исчислении большая часть жертв террора приходится как раз на рабочих и крестьян — это преимущественно убитые после подавления многочисленных восстаний (в одном Ижевске было уничтожено 7 983 чел. членов семей восставших рабочих). Среди примерно 1,7–1,8 млн. всех расстрелянных большевиками в эти годы (именно такие цифры получили широкое хождение в эмигрантской печати, хотя иногда приводят и значительно большие) на лиц, принадлежащих к образованным слоям, приходится лишь 22% (порядка 440 тысяч). Такая ситуация является характерной для всяких широкомасштабных репрессий (например, во время Французской революции XVIII в. дворяне составили лишь 8–9% всех жертв революционного террора). Но в процентном отношении (по отношению к собственной численности) наибольшие потери понесли именно образованные слои.
Следует признать, что политика «красного террора» продемонстрировала свою исключительную эффективность, и с точки зрения интересов большевистской партии была не только полностью оправданной, но и единственно возможной. Не оставляя представителям образованных слоев (практически поголовно зачисленным в «буржуазию») иной возможности спастись, кроме как активно поддержав «дело революции», она сделала возможным и службу большевикам кадровых офицеров, и массовую вербовку в «сексоты», и взаимное «на опережение» доносительство культурной элиты, и т.д. Как заметил по этому поводу Троцкий: «Террор как демонстрация силы и воли рабочего класса получит свое историческое оправдание именно в том факте, что пролетариату удалось сломить политическую волю интеллигенции».
Главным объектом красного террора стали, естественно, служилые слои. Естественно, что наиболее очевидными врагами большевиков были те, кто вёл Россию к победе в войне, после которой о планах «революционного переустройства» пришлось бы надолго, если не навсегда, забыть. Поэтому если во всех других странах, в том числе и потерпевших поражение, подавляющее большинство генералов и офицеров окончили свои дни, окруженные почетом и уважением, часто — в глубокой старости, то русских ждала совсем другая участь. Во время той войны многие издания помещали портреты убитых, и, вглядываясь в обрамленные траурными рамками лица, трудно отделаться от ощущения, что этим людям, в сущности, очень повезло. Как-никак, они пали со славой в рядах своих частей, умерев с убеждением, что Россия осуществит свои исторические задачи, были с честью погребены и оплаканы. Им не пришлось испытать позора и унижения 1917 года, не пришлось, как десяткам тысяч их соратников, окончить свои дни с кляпом во рту и пулей в затылке в наспех вырытых рвах и зловонных от крови подвалах чрезвычаек, умереть, лишенным даже пенсии, от голода или влачить нищенское существование в изгнании.
Офицеры, относительно своей численности, стали социальной группой, которая после октябрьского переворота пострадала от террора больше всех. Зимой 1917–1918 гг. и весной 1918 г. множество их погибло при возвращении с окончательно распавшегося фронта в поездах и на железнодорожных станциях, где практиковалась настоящая «охота» за ними: такие расправы происходили тогда ежедневно на железнодорожных станциях и в городах. Впечатления очевидцев на всех железных дорогах ноября-декабря 1917 г. приблизительно одинаковы. «Какое путешествие! Всюду расстрелы, всюду трупы офицеров и простых обывателей, даже женщин, детей. На вокзалах буйствовали революционные комитеты, члены их были пьяны и стреляли в вагоны на страх буржуям. Чуть остановка, пьяная озверелая толпа бросалась на поезд, ища офицеров (Пенза-Оренбург)… По всему пути валялись трупы офицеров (на пути к Воронежу)… Я порядком испугалась, в особенности, когда увидела в окно, прямо перед домом на снегу, трупы офицеров, — я с ужасом рассмотрела их, — явно зарубленных шашками (Миллерово)… Поезд тронулся. На этом страшном обратном пути, — какой леденящий сердце ужас! — на наших глазах, на перронах, расстреляли восемь офицеров. Мы видели затем, как вели пятнадцать офицеров, вместе с генералом и его женою, куда-то по железнодорожному полотну. Не прошло и четверти часа, как послышались ружейные залпы (Чертково). То же на ст. Волноваха и других… Его вывели из вагона в помещение вокзала, разули и, оставив лишь в кальсонах, отвели в комнату, где находилось уже около 20 человек в таком же виде. Оказались почти все офицеры. Они узнали свою судьбу — расстрел, как это было в минувший день с пятьюдесятью арестованными (Кантемировка)». На то же время приходится массовое истребление офицеров в ряде местностей: Севастополе — 128 чел. 16–17 декабря 1917 г. и более 800 23–24 января 1918 г., других городах Крыма — около 1 000 в январе 1918 г., Одессе — более 400 в январе 1918 г., Киеве — до 3,5 тыс. в конце января 1918 г., на Дону — более 500 в феврале-марте 1918 г. и т.д.
Обычно террор связывается с деятельностью «чрезвычайных комиссий», но на первом этапе — в конце 1917 — первой половине 1918 гг. основную часть расправ с «классовым врагом» осуществляли местные военно-революционные комитеты, командование отдельных красных отрядов и просто распропагандированные в соответствующем духе группы «сознательных борцов», которые, руководствуясь «революционным правосознанием», производили аресты и расстрелы. Так, в начале января 1918 г. на ст. Иловайской из эшелона 3-го гусарского Елисаветградского полка были выхвачены офицеры во главе с командиром и отвезены на ст. Успенскую, где в ночь на 18 января расстреляны. Ударник, шедший на Дон с эшелоном своего полка, вспоминал: «И ещё большое столкновение было в Харцызске, где была красными создана застава и вылавливание офицеров. Заранее мы были осведомлены и поэтому к станции подошли под прикрытием пулеметного огня, от которого красные банды стали разбегаться. Тут нам какой-то железнодорожник сказал, что всю ночь водили обнаруженных офицеров на расстрел, указав, где трупы; и теперь повели 50–60 человек, которых нам удалось спасти. Убитых там было 132 человека. Тут произошла мясорубка. Убитых мы заставили похоронить, а спасенные, все бывшие офицеры, присоединились к нам».
Иногда расправы проводились с садистической жестокостью. В Евпатории, где 15–18 января 1918 г. было арестовано свыше 800 чел., казни производились на транспорте «Трувор» и гидрокрейсере «Румыния». На «Румынии» казнили так: «Лиц, приговоренных к расстрелу, выводили на верхнюю палубу и там, после издевательств, пристреливали, а затем бросали за борт в воду. Бросали массами и живых, но в этом случае жертве отводили назад руки и связывали их веревками у локтей и кистей. Помимо этого, связывали ноги в нескольких местах, а иногда оттягивали голову за шею веревками назад и привязывали к уже перевязанным рукам и ногам. К ногам привязывали колосники». На «Труворе» «вызванного из трюма проводили на так называемое «лобное место». Тут снимали с жертвы верхнее платье, связывали руки и ноги, а затем отрезали уши, нос, губы, половой член, а иногда и руки, и в таком виде бросали в воду. Казни продолжались всю ночь, и на каждую казнь уходило 15–20 минут». За 15–17 января на обоих судах погибло около 300 чел. В Ялте, после занятия её 13 января 1918 г. большевиками, арестованных офицеров доставляли на стоявшие в порту миноносцы, с которых отправляли или прямо к расстрелу на мол, или же помещали на 1–2 дня в здание агентства Российского общества пароходства, откуда почти все арестованные в конце концов выводились все-таки на тот же мол и там убивались матросами и красногвардейцами. Удалось чудом спастись лишь единицам (среди которых был и бар. П.Н. Врангель, описавший потом в своих воспоминаниях эти события).
Особенно большие масштабы приняло истребление офицерства в Киеве в конце января 1918 г., чему имеется целый ряд свидетельств: «Раздетые жертвы расстреливались в затылок, прокалывались штыками, не говоря о других мучениях и издевательствах. Большинство расстрелов производилось на площади перед Дворцом, где помещался штаб Муравьева, и в находящемся за ней Мариинском парке. Многие тела убитых, не имея в Киеве ни родственников, ни близких, оставались лежать там по нескольку дней. Со слов свидетелей картина представлялась ужасной. Разбросанные по площади и по дорожкам парка раздетые тела, между которыми бродили голодные собаки; всюду кровь, пропитавшая, конечно, и снег, многие лежали с всунутым в рот «красным билетом», у некоторых пальцы были сложены для крестного знамения. Но расстрелы происходили и в других местах: на валах Киевской крепости, на откосах Царского Сада, в лесу под Дарницей и даже в театре. Тела находили не только там, в Анатомическом театре и покойницких больниц, но даже в подвалах многих домов. Расстреливали не только офицеров, но и «буржуев», и даже студентов». По сведениям Украинского Красного Креста, общее число жертв исчисляется в 5 тыс. чел., из них большинство — до 3 тысяч — офицеров, иногда речь идет даже о 6 тысячах. Как вспоминает профессор Н.М. Могилянский: «Началась в самом прямом смысле отвратительная бойня, избиение вне всякого разбора, суда или следствия оставшегося в городе русского офицерства… Из гостиниц и частных квартир потащили несчастных офицеров буквально на убой в «штаб Духонина» — ироническое название Мариинского парка — излюбленное место казни, где погибли сотни офицеров Русской армии. Казнили где попало: на площадке перед Дворцом, и по дороге на Александровском спуске, а то и просто где и как попало… выходя гулять на Владимирскую горку, я каждый день натыкался на новые трупы, на разбросанные по дорожкам свежие человеческие мозги, свежие лужи крови у стен Михайловского монастыря и на спуске между монастырем и водопроводной башней». «Проходя возле театра, а потом возле ограды Царского и Купеческого садов, мы видели тысячи раздетых и полураздетых трупов, уложенных местами в штабели, а местами наваленных кучей, один на другой». Подобные инциденты проходили и на далеких окраинах страны. Так, в конце марта — начале апреля 1918 г. произошел «погром буржуазии» в Благовещенске, в ходе которого погибло до 1500 офицеров, служащих и коммерсантов, причем, по свидетельству английского генерала А. Нокса, были найдены офицеры с граммофонными иглами под ногтями, с вырванными глазами, со следами гвоздей на плечах, на месте эполет.
Официальные данные ЧК о расстрелянных не отражают, разумеется, и 10% реальной цифры. По ним получается, что за 1918 г. было расстреляно 6 185 чел. (в т.ч. за первую половину года — 22), а всего за три года — 12 733. Не говоря о том, что, помимо приговоров ЧК, к которым относятся эти данные (охватывающие к тому же, возможно, не все местные органы ЧК), по существующим инструкциям «контрреволюционеры» подлежали расстрелу на месте, каковым образом и была уничтожена масса людей, оставшихся даже неопознанными (кроме того, помимо ЧК, расстрелы производились по приговорам ревтрибуналов и военных судов). Но главное, что лишает приводимые цифры всякой достоверности как сколько-нибудь полные, — тот факт, что массовые расстрелы проводились ЧК задолго до официального объявления красного террора (сотнями, например, по казанской организации и ярославскому делу (лето 1918 г.) и множеству других), т.е. тогда, когда было расстреляно якобы всего 22 человека. Подсчеты историка С.П. Мельгунова по опубликованным в советских же (центральных и некоторых провинциальных) газетах случайным и очень неполным данным показали, что за это время расстреляно было 884 человека. Более чем за два месяца до официального провозглашения террора Ленин (в письме Зиновьеву от 26 июня 1918 г.) писал, что «надо поощрять энергию и массовидность террора против контрреволюционеров, и особенно в Питере, пример которого решает». Да и по сведениям самих большевистских газет нетрудно убедиться, что расстрелы силами ЧК начались задолго до (объявленного позже первым) расстрела офицеров Л.-гв. Семеновского полка братьев А.А. и В.А. Череп-Спиридовичей 31 мая 1918 г. (например, из заметки «Расстрел семи студентов» явствует, что они были застигнуты на квартире во время составления прокламации к населению, после чего отвезены сотрудниками ЧК на один из пустырей, где и расстреляны, причем имена двоих даже не были установлены).
Поводом для провозглашения красного террора в качестве официальной государственной политики большевиков послужили события 30 августа 1918 г. в Петрограде — покушение на Ленина, совершенное эсеркой Ф. Каплан, и убийство главы Петроградской ЧК М.С. Урицкого. Уже на следующий день после покушения в газетных статьях и правительственных сообщениях зазвучали призывы к террору. 31 августа 1918 г. газета «Правда» писала: «Трудящиеся, настал час, когда мы должны уничтожить буржуазию, если мы не хотим, чтобы буржуазия уничтожила нас. Наши города должны быть беспощадно очищены от буржуазной гнили. Все эти господа будут поставлены на учет и те из них, кто представляет опасность для революционного класса, уничтожены. <…> Гимном рабочего класса отныне будет песнь ненависти и мести!» В тот же день Дзержинский и его заместитель Петерс составили обращение «К рабочему классу», выдержанное в подобном же духе: «Пусть рабочий класс раздавит массовым террором гидру контрреволюции!»
2 сентября 1918 г. было принято постановление ВЦИК, а 5 сентября — декрет Совнаркома «О красном терроре». Во исполнение постановления ВЦИК «О красном терроре» нарком внутренних дел Г.И. Петровский издал приказ о повсеместном взятии заложников (в котором говорилось, что «из буржуазии и офицерства должны быть взяты значительные количества заложников» и «при малейших попытках сопротивления должен применяться безоговорочно массовый расстрел»), опубликованный 4 сентября 1918 г. в «Известиях», — уже после того, как были расстреляны первые тысячи людей, которых тоже обычно принято называть «расстрелянными заложниками». В приказе ВЧК «об учете специалистов и лиц, могущих являться заложниками», уточнялось: «Выдающиеся работники, ученые, родственники находящихся у них при власти лиц. Из этой категории и следует выбирать заложников. Второй вопрос — это спецы. Наши спецы — люди буржуазного круга и уклада мысли. Лиц подобной категории мы по обыкновению подвергаем аресту как заложников или помещаем в концентрационные лагеря на общественные работы».
В свете специфики «красного террора» институт «заложничества» приобрел совершенно новый характер. В обычном понимании заложники берутся для предотвращения каких-либо действий со стороны лиц, которым заложники лично дороги, так, чтобы возможная казнь заложников могла повлиять на их поведение. Когда заложниками берутся члены семей лиц, от которых зависит ход военных действий со стороны противника, жители конкретного селения для предотвращения нападений в нём на солдат и т.д. — как бы ни оценивать эту практику, она достаточно обычна в ходе военных действий и преследует чисто тактические цели. Однако во время «красного террора» дело обстояло совершенно по-иному, никакими конкретными условиями взятие «заложников» не обусловливалось. По сути, это были не заложники, а люди, большинство из которых были арестованы именно с намерением расстрелять их. Разумеется, среди заложников были и взятые с конкретной целью — семьи офицеров, мобилизованных в РККА, — для предотвращения их бегства (поскольку предписывалось назначать на командные должности только лиц, имеющих родственников на советской территории). Однако среди расстрелянных таковые составляли лишь доли процента.
Большевики отнюдь не стеснялись своей репрессивной деятельности и не пытались скрывать её масштабы. Скорее наоборот, они стремились распространить информацию о терроре как можно шире, запугать и тем самым привести к покорности как можно больше потенциальных противников советской власти. В первые же дни после официального объявления «красного террора» Дзержинский отдал распоряжение об издании «Еженедельника ВЧК», которому предназначалось всячески поддерживать «справедливую жажду мести» в массах. Шесть недель, вплоть до своего закрытия, «Еженедельник» методично сообщал о взятии заложников, заключениях в концентрационные лагеря, казнях и т.п. Это издание представляет собой официальный источник по истории «красного террора» за сентябрь — октябрь 1918 г. В ряде провинциальных городов (Царицыне, Перми и др.) издавались также «Известия Губчека» местного масштаба. В Казани в том же 1918 г. выпускался журнал «Красный террор» под грифом ЧК по борьбе с контрреволюцией на чехословацком фронте. В 1919 г. в Киеве ту же задачу выполнял орган Всеукраинской ЧК — газета «Красный меч». Центральные и провинциальные советские газеты в тот период также постоянно печатали «расстрельные списки».
Первые сведения о «красном терроре» передовая статья советского официоза комментировала так: «Со всех концов поступают сообщения о массовых арестах и расстрелах. У нас нет списка всех расстрелянных с обозначением их социального положения, чтобы составить точную статистику в этом отношении, но по тем отдельным, случайным и далеко не полным спискам, которые до нас доходят, расстреливаются преимущественно бывшие офицеры». В газетах можно найти сведения о десятках расстрелянных на гребне сентябрьско-октябрьского террора практически по всем уездным городам и о сотнях по областным. В ряде городов (Усмани, Кашине, Шлиссельбурге, Балашове, Рыбинске, Сердобске, Чебоксарах) «подрасстрельный» контингент был исчерпан полностью. С начала 1919 г. центральные газеты стали публиковать меньше сообщений о расстрелах, поскольку уездные ЧК были упразднены и расстрелы сосредоточились в основном в губернских городах и столицах. В Петрограде с объявлением «красного террора» 2 сентября 1918 г. по официальному сообщению было расстреляно 512 чел. (почти все офицеры), однако в это число не вошли те сотни офицеров, которых расстреляли в Кронштадте (400) и Петрограде по воле местных советов и с учетом которых число казненных достигает 1300. Кроме того, в последних числах августа две баржи, наполненные офицерами, были потоплены в Финском заливе. В Москве за первые числа сентября расстреляно 765 чел., затем ежедневно в Петровском парке казнили по 10–15.
В 1919 г. террор, несколько ослабевший в Центральной России за существенным исчерпанием запаса жертв и необходимостью сохранения жизни части офицеров для использования их в Красной армии, перекинулся на занятую большевиками территорию Украины. 25 июля 1919 г. в «Известиях ВЦИК» было объявлено, что по всей Украине организуются комиссии красного террора и предупреждалось, что «пролетариат произведет организованное истребление буржуазии», а орган ВУЧК писал: «Объявленный красный террор нужно проводить по-пролетарски. За каждого расстрелянного нашего товарища в стане деникинцев мы должны ответить уничтожением ста наших классовых врагов». «Рутинные» расстрелы начинались сразу по занятии соответствующих городов, но массовая кампания, подобная осенней 1918 г., началась летом 1919 г., когда белые войска перешли в наступление и начали очищать Украину от большевиков: последние торопились истребить в ещё удерживаемых ими местностях все потенциально враждебные им элементы (действительно, украинские города дали белым массу добровольцев, перешло и множество офицеров, служивших в красных частях на Украине). Перед взятием Киева добровольцами (31 августа 1919 г.) в течение двух недель было расстреляно несколько тысяч человек, а всего за 1919 г. по разным данным, 12–14 тыс. чел., во всяком случае, только опознать удалось 4 800 чел.
В Екатеринославе до занятия его белыми погибло более 5 тыс. чел., в Кременчуге — до 2500. В Харькове перед приходом белых ежедневно расстреливалось 40–50 чел., всего свыше 1000. Ряд сообщений об этих расстрелах появлялся в «Известиях Харьковского Совета». В Чернигове перед занятием его белыми было расстреляно свыше 1 500 чел., в Волчанске — 64. В Одессе за три месяца с апреля 1919 г. было расстреляно 2 200 чел. (по официальному подсчету Деникинской комиссии — 1 300 с 1 апреля по 1 августа), ежедневно публиковались списки в несколько десятков расстрелянных; летом каждую ночь расстреливали до 70 человек. Всего на Юге в то время число жертв определяется в 13–14 тысяч.
Особенно массовый характер носили расстрелы, проводившиеся после окончания военных действий, особенно в конце 1920 — начале 1921 гг. в Крыму, где было уничтожено около 50 тыс. чел., и в Архангельской губернии, куда, помимо пленных чинов Северной армии генерала Миллера, вывозились арестованные в ходе массовой кампании летом 1920 г. на Кубани, сдавшиеся в начале 1920 г. чины Уральской армии и другие «контрреволюционеры».
Следует заметить, что во время Гражданской войны, и затем в 20–30-х годах большевики (к досаде их позднейших апологетов) отнюдь не стеснялись ни самого «красного террора», ни его «массовидности», а, напротив, как нетрудно заключить по их печати, гордились масштабом свершений в духе «того настоящего, всенародного, действительно обновляющего страну террора, которым прославила себя Великая Французская революция» (именно таким видел террор Ленин ещё задолго до 1917 г.), и оставляли после себя весьма красноречивые документы. Так, например, оправдываясь в обвинениях в недостаточном рвении, член Крымревкома Ю.П. Гавен писал члену Политбюро Н.Н. Крестинскому: «Я лично тоже стою за проведение массового красного террора в Крыму, чтобы очищать полуостров от белогвардейщины (считаю нужным напомнить, что я применял массовый красный террор ещё в то время, когда он ещё партией официально не был признан. Так, напр., в январе 1918 г. я, пользуясь властью пред. Севаст. Военно-Револ. Комитета, приказал расстрелять более пятисот офицеров-контрреволюционеров). Но у нас от крас. террора гибнут не только много случайного элемента, но и люди, оказывающие всяческую поддержку нашим подпольным работникам… до сих пор я пытался освободить не более десяти человек, в то время, когда расстрелянных уже около 7 000 чел., а арестованных не менее 20 000 чел. И все же я в глазах тт. Бела Кун и Самойловой стал коммунистом, находящимся под влиянием мелкой буржуазии».
В целом наиболее массовые убийства (помимо регулярных расстрелов в Москве, Петрограде и губернских городах) имели место в начале 1918 года в Крыму (не менее 3 тыс. чел.), в Одессе, Донской области и в Киеве (около 5 тыс. чел., главным образом офицеров). Анализ списков расстрелянных в 1918–1919 годы в различных городах свидетельствует, что его представители составляли огромное большинство жертв, не говоря уже о ставших жертвами толпы и самочинных расправ в конце 1917 — начале 1918 года. Встречаются сведения, что из 1,7 — 1,8 млн. жертв террора офицеры составили 54 тыс. (включая, очевидно, и расстрелянных сразу после гражданской войны), а представители умственного труда — до 370 тыс.; есть основания полагать, что не менее трети их состояли на государственной службе.
На судьбы военной части служилого слоя — офицеров и военных чиновников (сведений о которых сохранилось значительно больше, чем о других группах) оказывал влияние целый ряд обстоятельств: нахождение в конце 1917 — начале 1918 года ещё значительной их части на разложившемся фронте, а части в плену в Германии и Австрии. Большинство офицеров стремилось пробраться к своим семьям, чтобы хоть как-то обеспечить их существование. Семьи кадровых офицеров проживали в это время в абсолютном большинстве там, где располагались до войны их воинские части. Подавляющее большинство их стояло в губернских городах центральной России, находившихся под властью большевиков. (Это обстоятельство, кстати, послужило главной причиной, по которой большевики смогли впоследствии мобилизовать столь значительное число офицеров.) Практически все штабы и управления, равно как и разного рода военные организации, также располагались в столицах и крупнейших городах. Большинство интеллигенции, из которой в значительной части происходили офицеры военного времени, также проживало там. Поэтому естественно, что именно в них (и прежде всего в центах военных округов — Петрограде, Москве, Киеве, Казани, Тифлисе, Одессе, Омске, Иркутске, Ташкенте) скопилось наибольшее количество офицеров. Хотя цифры по конкретным городам называются разные, но порядок их примерно одинаков. В Москве насчитывалось до 50 тыс. офицеров; на конец октября называется также цифра около 55 тыс. и много незарегистрированных — или 56 тыс.), в Киеве — 40 тыс., в Херсоне и Ростове — по 15, в Симферополе, Екатеринодаре, Минске — по 10 тыс. и т.д. По другим данным, в Киеве было 19,5 тыс. офицеров, в Пскове 10, в Ростове 9,5 тыс. По третьим — в Киеве 35–40 тыс., в Херсоне — 12, Харькове — 10, Симферополе — 9, Минске — 8, Ростове около 16 тыс.
Наибольшее число офицеров и военных чиновников служило в белых формированиях и учреждениях на Юге России (в т.ч. в добровольческих формированиях 1918 г. на Украине). Общее число офицеров, убитых в белой армии на Юге, можно определить, исходя из потерь основных добровольческих частей. Численный состав Корниловской, Марковской, Дроздовской дивизий был примерно одинаков. Потери убитыми корниловцев и дроздовцев исчисляются в 14 и 15 тыс. чел., причем для корниловцев известно точное число офицеров — 5,3 тыс. Потери марковцев несколько ниже, но зато в марковских частях была выше доля офицеров (в корниловских и дроздовских она была одинакова), причем изначально, в 1918 г., когда потери были наибольшими, это были чисто офицерские части. Таким образом, в рядах этих трех «цветных» дивизий погибло примерно 15 тыс. офицеров. С алексеевцами и другими добровольческими частями (численность которых, вместе взятых, равна каждой из трех дивизий) — 20 тыс. Гвардейские и кавалерийские полки Императорской армии, возрожденные на Юге, потеряли по 20–30 офицеров, т.е. всего примерно 2 тыс. В других пехотных частях ВСЮР и Русской Армии офицеров было относительно немного, как и в казачьих войсках. Очень сильно насыщены офицерами были артиллерийские, бронепоездные и другие технические части (от трети до половины состава), но они несли сравнительно меньшие потери. Поэтому общее число убитых офицеров едва ли превысит 30 тыс. С потерями от болезней — до 35–40 тысяч.
В первый период войны — практически в течение всего 1918 г. в плен обычно не брали, особенно офицеров. В дальнейшем, особенно после того, как начались мобилизации офицеров в Красную Армию, тех, кто не был после пленения сразу же убит, стали иногда отправлять в тыл, а некоторых даже пытались привлечь на службу в красные части, но до осени 1919 г. речь может идти лишь о нескольких десятках человек. Однако довольно много попало в плен в начале 1920 г. при агонии белого фронта на Юге. Хорошо известны трагические последствия бездарно проведенных эвакуаций Одессы и Новороссийска, в которых скопились почти все отходящие белые части. В Одессе, в частности, попало в плен около 200 офицеров, много их было захвачено в Екатеринодаре, при эвакуации Новороссийска в плен попало по данным красного командования 2,5 тыс. офицеров. Некоторые потери пленными были в ходе весенне-осенней кампании 1920 г. В общей сложности на Юге России всего в плен попало к осени 1920 г. около 7 тыс. офицеров.
В Крыму при Врангеле насчитывалось всего 50 тыс. офицеров. Из примерно 150 тыс. эвакуированных было примерно 70 тыс. военнослужащих, и это вполне согласуется с тем, что в армейских лагерях, после того, как все сверхштатные штаб-офицеры, больные, раненые и престарелые были отпущены из армии, разместилось 56,2 тыс. чел., из которых офицеров могло быть до 15–20 тыс. (учитывая, что к 1925 г., когда в армии осталось 14 тыс., офицеров из них было 8 тыс.). Отпущено в Константинополе было, следовательно 14 тыс. — в большинстве офицеров (проведенная осенью 1922 г. перепись офицеров, зафиксировала примерно 10 тыс. офицеров — почти все из служивших на Юге России, но не бывших в рядах армии после ноября 1920 г.). Всего, стало быть, из Крыма эвакуировалось до 30 тыс. офицеров, и около 20 осталось в Крыму. Кроме того, после эвакуаций Одессы и Новороссийска за границей осталось около 15 тыс. офицеров, и около 3 тыс. нелегально вернулись в Россию.
Судьбы офицерства белых армий можно приблизительно представить следующими цифрами. На Юге России в Белом движении приняло участие примерно 115 тыс. офицеров, из которых 35–40 тыс. погибло, до 45 тыс. эмигрировало (15 тыс. до осени 1920 г. и 30 из Крыма), и до 30 тыс. (около 7 тыс. пленных до осени 1920 г., около 20 тыс. оставшихся в Крыму, и около 3 тыс. вернувшихся в 1920 г.) осталось в России. На Востоке воевало 35–40 тыс. офицеров, из которых погибло до 7 тыс. (примерно 20%), столько же эмигрировало, а большинство осталось на советской территории. На Севере из 3,5 — 4 тысяч офицеров погибло не менее 500, осталось (попало в плен) 1,5 тыс. (свыше трети), а половина эмигрировала (в большинстве до начала 1920 г.). На Западе страны в белых войсках (Северо-Западная армия, Русская Западная армия Бермондта-Авалова и формирования в Польше) участвовало в общей сложности около 7 тыс. офицеров, из которых погибло не более 1,5 тыс. (ок. 20%), а подавляющее большинство (здесь не было проблем с эвакуацией) оказалось за границей, на советской же территории осталось менее 10%. Из участников антисоветского подполья (приблизительно 7 тыс. офицеров, не считая тех, кто потом воевал в белых армиях) удалось уцелеть и выбраться за границу лишь немногим (не более 400–500 чел.). Таким образом, из примерно 170 тыс. офицеров, участвовавших в Белом движении около 30% (50–55 тыс. чел.) погибло, до 58 тыс. оказалось в эмиграции и примерно столько же осталось на советской территории. Под «оставшимися в России» имеются в виду как попавшие в плен, так и оставшиеся на советской территории и растворившиеся среди населения. Подавляющее большинство их также погибло, будучи расстрелянными сразу, как в Крыму или на Севере (где они были истреблены за несколько месяцев почти поголовно) или в последующие годы.
Несколько тысяч офицеров (в основном местные уроженцы) служили в армиях возникших на окраинах России государств — до 3 тыс. в украинской, около 20 тыс. в польской, по нескольку сот в литовской, латышской, эстонской, по 1–1,5 тыс. в финляндской, армянской, грузинской и азербайджанской. Служившие в армиях государств, сохранивших независимость, естественно, остались за границей, из служивших в петлюровской армии эмигрировала примерно половина, но из служивших в закавказских армиях абсолютное большинство осталось в СССР.
Существует, кстати, распространенное заблуждение будто офицерский корпус после 1917 г. «разделился» и половина перешла на сторону большевиков, вплоть до того, что у красных их было чуть ли не больше, чем у белых (причем не только в национал-большевистской публицистике, где фантастика подобного рода является краеугольным камнем самого учения, но и у лиц, большевикам не сочувствующих, и в школьных учебниках). Одной из причин служит то обстоятельство, что в условиях, когда в общественном сознании престиж советского режима упал, а русского офицерства, как и всей досоветской традиции, вырос, факт службы офицеров советам как бы оправдывал уже не офицеров (раньше-то выходцы из «бывших» не могли сказать о них доброе слово иначе, как всячески подчеркивая и преувеличивая массовость их службы большевикам, тогда как правоверные коммунисты стремились принизить роль «чуждого элемента»), а, наоборот, — советскую власть.
Большевиками на 1 сентября 1919 г. было мобилизовано 35 502 бывших офицера, 3 441 военный чиновник и 3 494 врача, всего же с 12 июля 1918 по 15 августа 1920 г. — 48 409 бывших офицеров, 10 339 военных чиновников, 13 949 врачей и 26 766 чел. младшего медперсонала, т.е. 72 697 лиц в офицерских и классных чинах. Кроме того, некоторое число офицеров поступило в армию до лета 1918 г., а с начала 1920 г. была зачислена и часть пленных офицеров белых армий, каковых в 1921 г. было учтено 14 390 человек (из них до 1 января 1921 г. 12 тыс.). Цифра в 8 тыс. добровольцев, которая столь широко распространена в литературе — вполне мифическая, и не подтверждается никакими реальными данными. Тем более, что речь идет о лицах, предложивших свои услуги до Брестского мира с единственной целью противодействия германскому нашествию, которые после марта в большинстве ушли или были уволены. Но, во всяком случае, до мобилизаций 2–3 тысячи офицеров могло служить у большевиков (лишенные большевиками пенсий, они пристраивались в различных штабах и учреждениях чтобы как-то выжить, среди таких, кстати, и целый ряд видных в дальнейшем фигур Белого движения). Цифры призыва — 48,5 тыс., равно как и 12 тыс. бывших белых офицеров следует признать вполне достоверными как основанные на документальных списочных данных. Но ими практически и исчерпывается весь состав когда-либо служивших у большевиков офицеров, т.к. даже приняв во внимание несколько тысяч добровольцев, всего служило не более 63–64 тыс. офицеров и более 24 тыс. врачей и военных чиновников. К концу войны офицеров никак не могло быть более этого числа, ибо несколько тысяч перешло к белым и погибло, а состояло в армии в это время 70–75 тыс. чел. вместе с врачами и чиновниками. Офицеров в этом случае должно быть примерно 50 тыс., что вполне реально отражает потери. В общей сложности из числа служивших у красных офицеров погибло не более 10 тыс. человек.
Так что на самом деле большевикам досталось менее 20% всего офицерства. Причем в это число входят и все сбежавшие при первой возможности к белым, и расстрелянные самими большевиками за реальные и мнимые заговоры. Что же касается кадрового офицерского состава, то из такового ещё меньше (что-то около 10%). Цифра в несколько сот бывших у красных генералов и более тысячи полковников и подполковников (опять же включая всех бежавших и расстрелянных) может впечатлять только тех, кто не представляет, что генералов к концу 1917 г. насчитывалось не менее 3,5 тыс., а штаб-офицеров (полковников и подполковников) — более 15 тыс. (только на белом Юге служило 75% всех старших офицеров).
Таким образом, из офицеров, остававшихся в живых к концу 1917 г., до 20 тыс. было уничтожено большевиками (не успев нигде более послужить) в первые месяцы после развала фронта (конец 1917 — весна 1918 гг.) и в ходе «красного террора», примерно 170 тыс. (более половины) прошло через различные белые формирования, чуть более 50 тыс. (без учета взятых в плен бывших белых) служило у большевиков, 35–40 тыс. в армиях лимитрофных государств, 5 тыс. приходится на бежавших за границу или не возвратившихся оттуда после 1917 г. (в подавляющем большинстве это не вернувшиеся в Россию из-за революции бывшие пленные 1-й мировой войны и офицеры русских частей во Франции и на Салоникском фронте), остальное — на не привлеченных ни в одну армию: уклонистов, инвалидов, пожилых и т.п. Последнее, впрочем, касается в основном советской территории, на белых территориях случаи «неслужения» были редки: к 1919 не только все годные по возрасту и здоровью обязательно мобилизовывались, но и практически все негодные спасались при армии, так как иначе выжить не могли (чем в основном о объясняется известная гипертрофия тыловых белых учреждений). Это со всей очевидностью подтверждается материалами советских органов, по понятиям которых к «бывшим белым» относились не только служившие в белых армиях, но и в равной мере «проживавшие на территории белых» (что и отмечалось в соответствующих формах учета): по спискам 1920–1921 гг. среди «бывших белых» офицеров, оставшихся в России, «проживавшие» составляли не более 2% (с учетом, того, что среди этой категории практически не было ни убитых, ни эмигрировавших, во всей массе белых их ещё меньше).
Если учесть, что ещё до 10 тыс. человек было произведено в офицеры в белых армиях, то в общей сложности из носивших офицерские погоны в 1914–1922 гг. примерно 350 тысяч человек 24 тыс. погибло в мировую войну, а 85–90 тыс. — в Гражданскую (до эвакуации белых армий); свыше 60% последних (50–55 тыс. чел.) падает на белые армии, свыше 10% (до 10 тыс. чел.) — на красную, 4–5% на национальные и свыше 20% (около 20 тыс. чел.) на жертвы антиофицерского террора. В эмиграции оказалось не менее 100 тыс. офицеров, из которых около 60% — эвакуировались с белыми армиями (58 тыс. чел.), а остальные служили в армиях новообразованных государств или не участвовали в войне. На советской территории в общей сложности осталось около 140 тыс. офицеров, из которых 57–58 тыс. чел. служили в белых армиях (включая тех, что после плена служили в красной), 45–48 тыс. чел. — только в Красной Армии и остальные служили в петлюровской и закавказских армиях или вовсе уклонились от военной службы. Остается ещё добавить, что из оставшихся в России (а также вернувшихся из эмиграции, откуда за все время с 1921 г. возвратилось примерно 3 тыс. офицеров) от 70 до 80 тысяч было расстреляно или погибло в тюрьмах и лагерях в 20–30-е годы (от трети до половины этого числа приходится на 1920–1922 гг. — главным образом в Крыму и Архангельской губернии).
Что касается гражданской части служилого сословия, то его потери погибшими в годы гражданской войны в процентном отношении не столь велики, как офицерства, но также составляют несколько десятков тысяч человек. Учитывая, что ранговых чиновников насчитывалось не более 200 тыс., а в эмиграции оказалось не менее 500–600 тыс. лиц, принадлежащих к образованному слою, среди которых, если исключить членов семей, государственных служащих могло быть до трети, то окажется, что в СССР могло остаться не более 100–150 тыс. представителей гражданской части служилого сословия. Немалое число лиц этого слоя, обладавших высоким уровнем образования были вынуждены по социально-политическим причинам переместиться в низшие слои служащих (став конторщиками, учетчиками, счетоводами и т.п.).
Советская власть проводила последовательную политику вытеснения этого элемента из интеллектуальной сферы, однако далеко не сразу могла осуществить её в полной мере. Отношение к нему характеризовалось такими, например, высказываниями: «Разве мы спокойны, когда наших детей учат господа от кокарды?…Разве не внутренние чехословаки — инженеры, администраторы — пособляют голоду?…Очень жаль, что мы ещё нуждаемся во вчерашних людях: надо поскорее, где можно, избавиться от их фарисейской помощи». Ставилась задача, во-первых, как можно быстрее заменить представителей «старой интеллигенции» в сфере их профессионального труда «советской интеллигенцией», во-вторых, лишить их вообще возможности заниматься умственным трудом (предлагалась, в частности, земледельческая колонизация, переучивание для физического труда в промышленности) и, в-третьих, не допустить проникновения в «новую интеллигенцию» детей интеллигенции дореволюционной — с тем, чтобы естественная убыль старого интеллектуального слоя не могла сопровождаться «замещением его хотя бы в тех же размерах из той же среды».
Планы избавления от нежелательных элементов простирались до того, что ведущими теоретиками предлагалось упразднение вовсе некоторых видов деятельности, которыми могли заниматься лишь преимущественно старые специалисты. Например, «при условии твердого обеспечения классового состава суда — предоставить суду судить по своему рабочему сознанию без всяких подробных уголовных кодексов»; чтобы оставить без работы нашедших себе занятие в этой сфере образованных людей старой формации, предлагалось отменить прописку, паспорта и регистрацию брака, предельно упростить систему образования, отменив ряд предметов (в частности, преподавание языков), которые «довольно часто преподаются как раз обломками прежних господствующих классов». Преподавание истории «большим мазком» также преследовало эту цель: «Юлий Цезарь, крестовые походы и Наполеон окажутся за пределами обязательного изучения. Поставить дело так — значит вместе с тем создать широкую возможность для приспособления к выполнению этой функции (в данном случае преподавания истории в средней школе) социально-близких нам элементов (в данном случае низовой интеллигенции, которой все равно приходится знакомиться и с «первобытной культурой», и с историей современности, — начиная с политграмоты, — но которую не переделать в среднеинтеллигентское жречество, монопольно обладающее знаниями о Ромуле и Реме, Людовике XIV, Лютере и Вашингтоне)».
В отношении остатков этого слоя, которому, как считали коммунистические идеологи, «вполне заслуженно пришлось изведать участь побежденного», проводилась целенаправленная репрессивная политика. Прежде всего проводилась политика прямого регулирования социального состава учащихся с предоставлением льгот «рабоче-крестьянскому молодняку» и ограничением права на образование выходцам из интеллектуального слоя. Уже в 1918 г. был принят беспрецедентный закон о предоставлении права поступления в вузы лицам любого уровня образования или даже вовсе без образования, и под лозунгом «завоевания высшей школы» началось массовое зачисление «рабочих от станка». В 1921 г. был установлен «классовый принцип» приема в вузы с целью резкого ограничения доли детей интеллигенции среди студентов. Стали использоваться различные методы «командировок», «направлений» и т.п. Выходцам из образованного слоя был законодательно закрыт доступ не только в высшие учебные заведения, но и в среднюю школу II ступени, чтобы они не могли пополнять ряды даже низших групп интеллигенции. Лишь в порядке исключения для детей особо доверенных специалистов выделялось несколько процентов плана приема как представителям «трудовой интеллигенции». Особенно усилился «классовый подход» в конце 20-х годов, с известными политическими процессами над интеллигенцией.
Придя к власти, большевики провозгласили в качестве основной линии «слом старого аппарата» и уничтожение чиновничества, но такой слом, естественно, не мог быть осуществлен без воцарения полной анархии. Поэтому, если был почти полностью заменен персонал карательных и юридических структур и органов непосредственного административного управления, то остальные большевики в первые месяцы не только не разрушили, но и были весьма обеспокоены тем обстоятельством, что чиновники не желали с ними сотрудничать. Персонал их не только не был разогнан, но всеми средствами, в т.ч. и под угрозой расстрела, его пытались заставить работать по-прежнему. В конце-концов им это в некоторой степени удалось, и ведомства продолжали функционировать за счет присутствия там значительной части прежнего состава. Материалы переписи служащих Москвы 1918 г. свидетельствуют о наличии в большинстве учреждений не менее 10–15% бывших чиновников, в ряде ведомств их доля повышается до трети, а в некоторых учреждениях они абсолютно преобладали (например, в Наркомате путей сообщения 83,4%, Наркомфине — 94%), в ВСНХ бывшие чиновники составляли в 1919 г. 62,7%, 1920 — 54,4%, 1921 — 48,5%. Так что практические задачи государственного выживания до известной степени препятствовали полной реализации теоретических посылок, поскольку требовали наличия хотя бы минимального числа отвечающих своему прямому назначению специалистов, и до самого конца 20-х годов советская власть была ещё вынуждена мириться с преобладанием в государственном аппарате старой интеллигенции, в том числе и некоторого числа представителей служилого сословия. Особенно это касалось наиболее квалифицированных кадров и в первую очередь науки и профессорско-преподавательского состава вузов (практически целиком принадлежавшего до революции к ранговому чиновничеству).
В 1929 г., когда власти намеревались перейти к радикальным изменениям в составе интеллектуального слоя, была проведена перепись служащих и специалистов страны, охватившая 825 086 чел. по состоянию на 1 октября. Ею был учтен и такой фактор, как служба в старом государственном аппарате, причем выяснилось, что доля таких лиц довольно высока. процент служивших в старом государственном аппарате сильно разнится по ведомствам от 2% до более трети, причем наибольшее количество таких лиц служило в наркоматах всех уровней, особенно Наркомпочтеле (40,4% всех его служащих), Наркомфине (21,6%), и Наркомземе (15,2%), а также в Госбанке, в Госплане доля их составляла 13,6%. Всего перепись насчитала служивших в старом аппарате 74 400 чел. (из коих следует вычесть 4 389 лиц, принадлежавших в прошлом к обслуживающему персоналу и не входивших в состав чиновничества), в т.ч. 5 574 чел. относились к высшему персоналу. Они составили 9% всех советских служащих. Здесь надо учесть, что, во-первых, старый государственный аппарат был сам по себе в несколько раз меньше, во-вторых, за 12 послереволюционных лет не менее половины его персонала должна была естественным путем уйти в отставку по возрасту, и в-третьих, он понес огромные потери в годы гражданской войны от террора и эмиграции. Приняв во внимание эти обстоятельства, можно сделать вывод, что подавляющее большинство чиновников, оставшихся в России и уцелевших от репрессий, в то время все ещё служило в советском аппарате.
В конце 20-х годов, когда положение советской власти окончательно упрочилось, она перешла к политике решительного вытеснения представителей старого образованного слоя из сферы умственного труда, что отразилось в первую очередь на тех из них, кто служил в дореволюционном государственном аппарате. 1928–1932 гг. ознаменованы, как известно, политическими процессами над специалистами, массовыми репрессиями и повсеместной травлей «спецов» во всех сферах (в т.ч. и военной, именно тогда по делу «Весны» было уничтожено абсолютное большинство служивших большевикам кадровых офицеров). Известная «чистка» аппарата государственных органов, кооперативных и общественных организаций, начатая в 1929 г., способствовала удалению абсолютного большинства представителей старого служилого сословия из этих учреждений, затронув и научные, откуда также было уволено немало нежелательных для властей лиц. Характерно, что списки таких лиц, объявлявшиеся для всеобщего сведения, включали в подавляющем большинстве именно бывших чиновников и офицеров. В результате этих мер к середине 30-х годов с остатками дореволюционного служилого слоя, остававшимися ещё в СССР, было практически полностью покончено. Отдельные его представители, ещё остававшиеся в живых и даже, как исключение, на советской службе, не представляли собой ни социального слоя, ни даже особой группы, так что о каком-либо участии старого служилого сословия в формировании советского истэблишмента, сложившегося как раз в конце 20-х — 30-е годы, говорить не приходится.
Процесс истребления и распыления российского служилого сословия (офицеров и чиновников) сопровождался таким же процессом уничтожения всего социального слоя, служившего «питательной средой» — наиболее обычным поставщиком кадров для него. Сколько-нибудь полные подсчеты потерь численности входящих в этот слой социальных групп не производилось, но исследование, например, родословных росписей нескольких десятков дворянских родов показывает, что численность первого послереволюционного поколения (даже с учетом того, что к нему причислены и лица, родившиеся, но не достигшие совершеннолетия до 1917 г., т.е в 1900-х годах) составляет в среднем не более 30–40% последнего дореволюционного. Среди живших к моменту революции, доля погибших в 1917–1922 годах и эмигрировавших в среднем не опускается ниже 60–70%, а среди мужчин часто составляет до 100%.
Масштабы потерь Россией наиболее компетентной части своего культурного слоя наглядно видны на примере судеб воспитанников таких учебных заведений, как Александровский лицей и Училище Правоведения. Их выпускники (а это поистине цвет российской государственной элиты) известны поименно за все время существования (равно как и состав по классам ещё не окончивших к 1918), и по обоим впоследствии в эмиграции были выпущены памятные издания. Так вот выясняется, что после окончания Гражданской войны в СССР их осталось крайне мало. Из живших к 1917 г. 735 лицеистов, время и обстоятельства смерти которых известны совершенно определенно, 73 (10%) погибли в 1918–1920 (в белых армиях или расстреляны в ходе террора), 12 (ок. 2%) умерли после в СССР и 650 (88%) оказались в эмиграции (по более молодым выпускам — с 1901 г. до 90%). Судьбы ещё примерно 300 чел. к концу 20-х гг. оставалась неясной (гибель в смуте зафиксировать, понятно, можно было далеко не всегда), но в любом случае в СССР их оставалось не более 100–150, или порядка 15% от всех имевшихся. Характерно, что некоторые из самых молодых выпусков (1912–1918 гг.) дают до 100% эмигрировавших и погибших (до 80% и более даже с учетом лиц с неизвестной судьбой). Примерна та же картина и с правоведами. Из 620 лиц, чья судьба точно известна, 63 (10,2%) погибли в белых армиях, 81 (13,1%) от террора и голода в 1918–1920 гг., 433 (69,8%) эмигрировали и 43 (6,9%) достоверно умерли в СССР после Гражданской войны (при этом больше половины их в тюрьмах и лагерях или расстреляны). Конечно, лицеисты и правоведы все-таки имели специфический состав, более 80% их из числа предвоенных и военных выпусков в годы мировой войны служили офицерами, в основном гвардейских и кавалерийских частей (со всеми вытекающими последствиями). Но имеются, например, и данные по Екатеринославскому горному институту (он основан в самом конце XIX в., и к смуте даже первые его выпускники были только 40-летними), из которых явствует, что из 487 его выпускников в СССР к 1924 г. осталась только половина 259 (53,2%), а погибло 12,3%. И это при том, что гражданские специалисты такого рода — контингент гораздо менее мобильный, чем офицеры, да и в ходе террора расстреливали их гораздо реже.
Если сравнивать масштабы смены элиты в русской революции с таковыми в ходе французской революции конца XVIII века (наиболее существенным потрясением такого рода), то можно констатировать, что в России они были существенно более глубокими. После революции во Франции в составе политико-административной элиты следующей эпохи (даже в период реставрации 1815–1830 гг.) процент дворян существенно снизился (в разные периоды составляя 15–30%), но физическая убыль дворянства была относительно незначительна (за 1789–1799 гг. от репрессий погибло 3% всех дворян, эмигрировало два-три десятка тысяч человек), а главное, дворянское представительство сократилось почти исключительно за счет лиц, входивших и ранее в состав культурного слоя, только имевших более низкий статус (мелких и средних чиновников, лиц свободных профессий, юристов, предпринимателей и т.д.), так что в целом этот слой по составу существенно не изменился, произошло только заметное перераспределение позиций в его верхней части между различными группами культурного слоя.
В России же, во-первых, гораздо более высокий процент старого культурного слоя был физически уничтожен. Из примерно 4 млн. человек, принадлежащих к элитным (и вообще образованным) слоям в 1917–1920 гг. было расстреляно и убито примерно 440 тысяч и ещё большее число умерло от голода и болезней, вызванных событиями. Причем те из этих слоев, которые имели прежде наиболее высокий статус, пострадали особенно сильно. Во-вторых, несравненно более широкий масштаб имела эмиграция представителей этих слоев, исчисляемая не менее чем в 0,5 млн. чел., не считая оставшихся на территориях, не вошедших в состав СССР. В-третьих, в отличие от французской революции, где время репрессий и дискриминации по отношению к старой элите продлилось не более десяти лет, в России новый режим продолжал последовательно осуществлять эту политику более трех десятилетий. Поэтому к моменту окончательного становления новой элиты в 30-х годах лица, хоть как-то связанные с прежней, составляли в её среде лишь 20–25% (это если считать вообще всех лиц умственного труда, а не номенклатуру, где они были редкостью). Характерно, что если во Франции спустя даже 15–20 лет после революции свыше 30% чиновников составляли служившие ранее в королевской администрации, то в России уже через 12 лет после революции (к 1929 г.) таких было менее 10%.
Страна не только лишилась большей части своего интеллектуального потенциала, но старый интеллектуальный слой вовсе перестал существовать как социальная общность. В течение полутора десятилетий после установления коммунистического режима было в основном покончено с его остатками и одновременно шел процесс создания «новой интеллигенции». Существенно даже не столько то, что это были другие люди, сколько то, что они сознательно формировались вне прежней культурной традиции. Разумеется, существует некоторый предел перевариваемости средой неофитов, за которым следует её деградация (в смысле утраты некоторых присущих конкретно данной среде черт и свойств). Тут, конечно, важно не только процентное соотношение человеческого материала, велико и значение традиции, фактора озабоченности государства или самой среды поддержанием в ней соответствующих понятий, норм поведения и т.д.
Когда в среду со сложившимися традициями, понятиями и этикетом (допустим, класс учебного заведения), в большинстве состоящую из лиц, для которых все это знакомо с детства (по семье), приходят несколько человек, к этому изначально непривычных, но имеющих об этом представление и стремящихся все это воспринять, то они довольно быстро это усваивают и сливаются с этой средой (если взять коллективную фотографию дореволюционных лет, например, группу преподавателей гимназии или офицеров какого-то полка, то, не зная, кто есть кто, невозможно будет отличить неофитов от «коренных»). Но если в тот же класс, где осталось 6–7 учеников, приходят 30 человек, которые начинают сморкаться в занавески и перемежать речь матерными связками, то нормой становится именно такое поведение (даже если начальство старается сохранить правила и большинство преподавателей остались прежними). Если же отбрасывается или исчезает сама традиция, то меняется все, и даже генетика не спасает (для послереволюционного времени достаточно обычно, когда, оказавшись вне традиции и лишенные соответствующего воспитания и среды общения, потомки даже самых лучших семей уже во 2-м поколении становятся совершенно советскими людьми). И, подобно тому, как что-то общее есть в портретах «бывших» (как минимум, непринужденность, спокойствие и чувство собственного достоинства), так общее (но другое) есть в портретах советских. Сравнение взятых подряд нескольких десятков фото старых русских и советских деятелей производит потрясающий эффект и не нуждается в комментариях; разница, что называется, налицо.
Новый интеллектуальный слой с самого начала создавался на принципах, во многом противоположных дореволюционным. Но самое существенное то, что он, исходя из социологических концепций новых правителей, должен был иметь как бы «временный» характер. Согласно воззрениям строителей нового общества, в будущем он вообще не должен был существовать. Вот почему «стирание граней между физическим и умственным трудом» было одной из основных целей всякого приходившего к власти коммунистического режима. Все процессы, связанные так или иначе с политикой в области образования, рассматривались сквозь призму задачи «становления социальной однородности советского общества». С другой стороны, практические задачи государственного выживания до известной степени препятствовали полной реализации теоретических посылок коммунистический идеологии. Под знаком противоестественного сочетания этих двух взаимоисключающих тенденций и проходило становление интеллектуального слоя в советский период.
Между интеллектуальным слоем старой России и современным поистине лежит пропасть — настолько сильно отличаются все их основные характеристики. Прежде всего, интеллектуальный слой дореволюционной России был сравнительно немногочисленным, составляя около 3% населения страны, тогда как советское время характеризуется быстрым и гипертрофированным ростом его численности, который был прямо связан с целью лишить интеллектуальный слой особого привилегированного статуса путем «превращения всех людей в интеллигентов». Практически для всех социально-профессиональных групп интеллектуального слоя была характерна такая степень количественного роста, которая лишала их профессию прежнего ореола избранности. При значительно более низком социокультурном и техническом уровне СССР по сравнению с развитыми европейскими странами, он находился на первом месте в мире по количеству врачей, инженеров, научных работников и т.д. не только в абсолютном исчислении, но и на душу населения, одновременно держа первенство по мизерности их оплаты — как по абсолютным показателям, так и относительно средней зарплаты по стране.
Качественный уровень дореволюционных специалистов был, в общем, весьма высок, ибо система образования, сложившаяся в России к тому времени, в тех её звеньях, которые непосредственно пополняли своими выпускниками наиболее квалифицированную часть интеллектуального слоя (гимназии и вузы), находилась на уровне лучших европейских образцов, а в чем-то и превосходила их (дореволюционные русские инженеры, в частности, превосходили своих зарубежных коллег именно по уровню общей культуры, ибо в то время в России на это обращали серьезное внимание, не рассматривая инженерную специальность как узкое «ремесло»). Интеллектуальный слой, созданный коммунистический режимом, отличался в целом низким качественным уровнем. Основная часть советской интеллигенции получила крайне поверхностное образование (в 20–30-х годах получил даже распространение так называемый «бригадный метод обучения», когда при успешном ответе одного студента зачет ставился всей группе, а вступительные экзамены в вузах были введены только в 1932 г.); специалисты, подготовленные подобным образом, да ещё из лиц, имевших к моменту поступления в вуз крайне низкий образовательный уровень, не могли, естественно, идти ни в какое сравнение с дореволюционными. К тому же система образования, сложившаяся и функционировавшая при преобладающем влиянии идеологических установок режима, давала своим воспитанникам в лучшем случае лишь более или менее узкоспециальные навыки, необходимые для исполнения профессиональных функций, да и то лишь в лучших учебных заведениях (масса провинциальных вузов, профанируя и фальсифицируя понятие высшего образования, была неспособна и на это). Общекультурный уровень, обеспечиваемый советской системой образования, уровень гуманитарной культуры, был не только ниже всякой критики, но являлся, скорее, величиной отрицательной, ибо подлинная культура не только не преподавалась, но заменялась «партийными дисциплинами». Конкретный материал повсеместно был заменен абстрактными схемами господствующей идеологии: обучение приобрело почти полностью «проблемный» характер.
Немногие носители старой культуры совершенно растворились в этой массе полуграмотных образованцев. Сформировавшаяся в 20–30-х годах интеллигентская среда в качественном отношении продолжала как бы воспроизводить себя в дальнейшем: качеством подготовленных тогда специалистов был задан эталон на будущее. Образ типичного советского инженера, врача и т.д. сложился тогда — в довоенный период. В 50–60-е годы эти люди, заняв все руководящие посты и полностью сменив на преподавательской работе остатки дореволюционных специалистов, готовили себе подобных и никаких других воспитать и не могли. Характерной чертой советской действительности была также прогрессирующая профанация интеллектуального труда и образования как такового. Плодилась масса должностей, якобы требующих замещения лицами с высшим и средним специальным образованием, что порождало ложный «заказ» системе образования. Обесценение рядового умственного труда, особенно инженерного, достигло к 70-м годам такого масштаба, что «простой инженер» стал, как известно, излюбленным персонажем анекдотов, символизируя крайнюю степень социального ничтожества. К 80-м годам утратила престижность даже научная деятельность. В начале 80-х годов лишь менее четверти опрашиваемых ученых считали свою работу престижной и только 17,2% — хорошо оплачиваемой.
Поскольку создание советской интеллигенции происходило под знаком борьбы за «социальную однородность общества», коммунистический режим целенаправленно формировал совершенно определенный социальный состав интеллектуального слоя, придавая этому огромное, часто самодавлеющее значение. В идеале (впредь до исчезновения этого слоя как такового) желательно было иметь его полностью «рабоче-крестьянским» — так, чтобы каждое новое поколение интеллигенции было бы интеллигенцией «в первом поколении». Полностью этого достичь не удалось, но, благодаря контролю за социальным составом студентов, режим обеспечивал её абсолютное преобладание в составе интеллектуального слоя до самого конца, сохраняя общий облик советской интеллигенции как «интеллигенции первого поколения», так что в целом задача создания новой, особого рода советской интеллигенции была выполнена. В общественном сознании она в целом закономерно утратила те черты, которые бы существенно отличали её от остального населения, ибо преобладающая часть тех, кто формально по должности или диплому входил в состав «образованного сословия», по своему кругозору, самосознанию, реальной образованности и культурному уровню ничем не отличалась от представителей других социальных групп. И в свете этого можно сказать, что мечты о «стирании граней» и «становлении социальной однородности» получили-таки в советской действительности некоторое реальное воплощение.
Успешное развитие государственного организма в огромной степени зависит от того, насколько удается «совместить» элиту интеллектуальную с элитой управленческо-политической, проще говоря, в какой мере удается в данном обществе привести интеллектуальные качества человека в соответствие с его общественным положением (то, что И. Ильин называл «идеей ранга») — обеспечить продвижение по служебной лестнице если не наиболее одаренных, то, по крайней мере, наиболее образованных людей. (Если одаренность может оцениваться субъективно, то уж для уровня образования в каждом обществе существуют объективные критерии, и по тому, насколько они оказываются значимы для служебной карьеры, можно судить об установках данного общества.)
Так вот, если управленческая элита дореволюционной России состояла из лиц, получивших лучшее для своего времени воспитание и образование, если государственная элита современных европейских стран также в огромном большинстве состоит из выпускников самых престижных университетов, то в СССР наблюдалась прямо противоположная картина: высший политико-управленческий слой отличался едва ли не самыми худшими культурно-образовательными характеристиками среди других категорий лиц умственного труда в стране. Хотя в СССР имелось несколько престижных учебных заведений, действительно отличающихся качеством даваемого образования (пусть даже только на фоне других советских вузов), лишь в виде исключения можно было встретить их выпускников в составе управленческой элиты. Типичное же образование её членов — провинциальный технический вуз плюс ВПШ (высшая партийная школа), т.е. учебные заведения наинизшего общекультурного уровня. То обстоятельство, что средний уровень образованности и культуры партийной номенклатуры был ниже такового интеллигенции в целом, привнесло некоторых объективную правомерность в известное противопоставление «чиновник — интеллигент» (лишенного смысла до революции, когда культурный уровень высшего эшелона власти был выше среднего уровня тогдашнего интеллектуального слоя).
До революции материальное обеспечение интеллектуального слоя в целом было достаточно удовлетворительным. Правда, связь «образованного сословия» с собственностью была незначительной, огромное большинство его членов не имело ни земельной, ни какой-либо иной недвижимой собственности. Зато жалованье и доходы лиц умственного труда от своей профессиональной деятельности были довольно высоки, в несколько раз превышая доходы работников физического труда. На госслужбе при выслуге установленного срока пенсия назначалась в размере полного оклада жалованья. Жалованье рядовых инженеров на государственной службе составляло около 2 тыс. руб., в частном секторе — до 3 тыс. и более, земские врачи получали около 1,5 тыс. руб., преподаватели средней школы — от 900 до 2500 руб., младшие офицеры 660–1260, актеры — 1200–1800, адвокаты — 2–10 тыс., профессора вузов — 3–5 тыс. Заработки наиболее известных художников, актеров, адвокатов, профессоров, руководителей транспорта и промышленности простирались до 12 и более тыс. руб. В целом же в 1913 г. при среднем заработке рабочего 258 руб. в год заработок интеллигенции составлял 1 058 руб. (технического персонала — 1 462 руб.). Лишь некоторые низшие категории интеллектуального слоя: учителя сельских начальных школ, фельдшера и т.п. — имели заработки, сопоставимые с основной массой населения. Так что благосостояние среднего представителя «образованного сословия» позволяло ему поддерживать свой престиж и отвечало представлениям о роли этого слоя в обществе.
Статусу же советской интеллигенции в обществе соответствовал и низкий уровень благосостояния. В 20-х годах, средняя зарплата рядового представителя интеллектуального слоя сравнялась или была несколько ниже заработков рабочих, тогда как до революции была в 4 раза выше последних. Исключение режим делал лишь для узкого слоя специалистов тяжелой промышленности и высших научных кадров, оправдывая это временной острой потребностью в этих кадрах. Причем наиболее сильно пострадали её средние и высшие слои (если учителя начальных школ получали до 75% дореволюционного содержания, то профессора и преподаватели вузов — 20%, даже в конце 20-х годов реальная зарплата ученых не превышала 45% дореволюционной). До революции профессор получал в среднем в 15,4 раза больше рабочего, в конце 20-х годов — лишь в 4,1 раза. В 40–50-х годах зарплата интеллектуального слоя превышала зарплату рабочих, однако в дальнейшем происходил неуклонный процесс снижения относительной зарплаты лиц умственного труда всех категорий, особенно усилившийся в 60-х годах, когда почти во всех сферах умственного труда зарплата опустилась ниже рабочей. В начале 70-х ниже рабочих имели зарплату даже ученые, а к середине 80-х — и последняя группа интеллигенции — ИТР промышленности. С учетом того, что так называемые «общественные фонды потребления» также в гораздо большей степени перераспределялись в пользу рабочих, уровень жизни интеллектуального слоя к 80-м годам был в 2 — 2,5 раза ниже жизненного уровня рабочих (зарплата основной массы врачей, учителей, работников культуры была в 3–4 раза ниже рабочей). Таким образом, дореволюционная иерархия уровней жизни лиц физического и умственного труда оказалась не только выровнена, но перевернута с ног на голову, в результате чего относительный уровень материального благосостояния интеллектуального слоя по отношению к массе населения ухудшился по сравнению с дореволюционным более чем десятикратно. Причем в социологических трудах подчеркивалась «бесспорно позитивная направленность» этого процесса как «одной из существенных сторон движения социалистического общества к социальной однородности».
Особенно резко отразились на качестве и положении интеллектуального слоя подходы к политике в области науки и образования, заданные в конце 50-х — начале 60-х годов. Именно тогда профанация высшего образования достигла апогея: открывались десятки новых вузов, не имеющих реальной возможности соответствовать своему назначению и была заложена основа для невиданного «перепроизводства» специалистов, столь катастрофически обнажившегося к 80-м годам. Именно в результате и в ходе расширения в эти годы слоя лиц интеллигентских профессий произошло решающее, «переломное» падение престижа умственного труда и качественное понижение относительного благосостояния занимающихся им людей. Еще одним обстоятельством, определившим новый этап качественного падения уровня интеллектуального слоя в 60-х годах по сравнению с 50-ми, было то, что как раз к тому времени был полностью исчерпан запас специалистов дореволюционной формации, получивших действительно полноценное образование. С их исчезновением было окончательно утрачено понятие о критериях образованности и общей культуры. Наличие хотя бы мизерного числа старых интеллектуалов позволяло, по крайней мере, зримо представлять разницу между ними и интеллигентами советской формации. Их отсутствие сделало тип советского интеллигента абсолютной нормой.
Несмотря на общую тенденцию, в составе советского интеллектуального слоя сохранились или даже сформировались отдельные слои и группы, отличающиеся в лучшую сторону качеством некоторой части своих членов. Речь идет в первую очередь об академической среде и сфере военно-технических разработок. Оказавшись по разным причинам (одни из-за приоритетного к ним внимания и бережного отношения, другие, — напротив, из-за максимальной «удаленности» от магистральной линии коммунистического строительства) вне сферы жесткого идеологического контроля, эта среда сумела отчасти сохранить черты, свойственные нормальной интеллектуальной элите. Характерно, что она отличалась и достаточно высоким уровнем самовоспроизводства (если в целом слой специалистов пополнялся из образованной среды меньше, чем наполовину, особенно ИТР предприятий, то сотрудников конструкторских подразделений — почти на 60%, сотрудников отраслевых НИИ — до 70%, академических институтов — более, чем на 80%). Эта среда отчасти сохранила даже некоторых традиции дореволюционного интеллектуального слоя. Но, составляя численно относительно небольшую величину (по абсолютной численности не превышающую дореволюционную), она не могла оказать существенного влияния на общий облик «советской интеллигенции», которая в целом не имела ничего общего с культурным слоем Российской империи.
Советская интеллигентская масса была лишена понятий о личном и корпоративном достоинстве по условиям своего формирования и отсутствия связи с прежним истэблишментом (где такие понятия естественным образом проистекали от былой принадлежности к высшему сословию). Новых же понятий такого рода она приобрести не могла, поскольку в советском обществе интеллектуальный слой не только не имел привилегированного статуса, но, напротив, трактовался как неполноценная в социальном плане, временная и ненадежная «прослойка» — объект идейного воспитания со стороны рабочих и крестьян.
Идейным воспитанием своей интеллигенции коммунистический режим, надо сказать, озаботился в полной мере, в результате чего образованные по-советски люди оказались даже в большем отдалении от традиционных ценностей и понятий, чем простой народ, ибо заглотили значительно большую порцию отравы. Поэтому невозможно было ожидать от советской интеллигенции адекватного представления об исторической России. Как затаптывалась и выкорчевывалась в 20–30-е годы (а позже — извращалась) память о ней, хорошо известно. Ненависть к старой культуре, стремление «сбросить её с корабля современности» принимало самые гротескные формы и было подкреплено авторитетом самых популярных поэтов. Тот же Маяковский людей, которые пытались сохранить хоть какую-то память о дореволюционной жизни — «то царев горшок берегут, то обломанный шкаф с инкрустациями», — именовал «слизью» и утешал «братишек», удрученных существованием такой «слизи»: «Вы — владыки их душ и тела, с вашей воли встречают восход. Это — очень плевое дело… эту мелочь списать в расход». Собственно, «в расход» и списывали: в 1929 г. мишенью очередной кампании против «вредителей» стали именно академические историки, часть которых была расстреляна, а часть сослана.
Понятие отечества (которого при капитализме пролетариат, как известно, не имеет) было перенесено на социализм — «социалистическое отечество», то есть отечество, родина социализма, оно же — подлинное отечество «для трудящихся всех стран», имеющее развернуться в «Земшарную республику Советов». Когда обнаруживается, что стихи «Но мы ещё дойдем до Ганга, но мы ещё умрем в боях, чтоб от Японии до Англии сияла родина моя!», — писал вовсе не какой-нибудь русский Киплинг, а человек, чьему перу принадлежат известные строки: «Я предлагаю Минина расплавить, Пожарского… Зачем им пьедестал?… Подумаешь, они спасли Россию. А может, лучше было не спасать?», становится совершенно ясно, что за «родина» имеется в виду. В такой системе ценностей национально-государственному патриотизму не оставалось места, и ещё на протяжении многих лет после окончания Гражданской войны он оставался бранным словом (до тех пор, пока не стало очевидным, что мировую революцию придется отложить). Когда же сам термин «патриотизм» пришлось срочно реабилитировать, ему был пришит постоянный эпитет «советский», предотвращавший ассоциации с патриотизмом «неправильным». Воспитанная партией интеллигенция, в свою очередь формирующая общественное сознание, так с этим до «перестройки» и дошла: советский патриотизм лучше русско-российского, а если патриотизм плох как таковой, то «реакционный» — заведомо хуже советского.