Получив командировку от одной из столичных газет на рыбные заводы и промысла Крыма, Прудников поехал туда не один, а со своим восьмилетним сынишкой Костей: он решил, что и Косте полезно будет познакомиться с промыслами, с заводами рыбного треста, с осенней путиной и со всем вообще строительством, какое попадется на глаза в этой поездке.
— Правда, — говорил он сыну, — очень большая с тобою будет возня по части кормов и ночлегов, но так уж и быть, я пойду на это, лишь бы из моей возни с тобой что-нибудь путное для тебя вышло… Кроме этого, конечно, взять тебя надо еще и затем, чтобы ты дал отдохнуть от своих фантазий твоей мачехе…
— А я чтобы отдохнул от ее фантазий! — живо отозвался на это Костя и добавил: — Правда ведь, товарищ Семен?
Товарищ Семен, отец Кости, подумал несколько и согласился:
— Отчасти, конечно, это правда… Но ты ее извини все-таки: она — женщина нервная, и ясно уж, что свой ребенок для нее дороже тебя…
— Почему?
— Видишь ли, есть законы природы, которые… Трудно с ними бороться неразвитому мозгу… И вообще… Вот наш вагон трамвая — идет на Курский вокзал… Нажми-ка педали, авось на площадку втиснемся…
Так они поехали вдвоем, в начале октября, с багажом очень несложным и легким. В купе плацкартного жесткого вагона Костя мало наблюдал из окна эти пробегающие мимо картины жизни бойких станций, глухих полустанков, удручающе-скучных после Москвы деревень и пустых полей: быстро утомили его их однообразие и бесконечность. Но зато с большим любопытством воззрился он на соседа по купе, очень напряженно, точно тащил он шестипудовый куль, писавшего в измятой тетради какой-то доклад карандашом. Вид этого труженика был действительно самозабвенно свиреп, точно он уничтожающе спорил с кем-то невидимым, выпячивал на него толстые бритые губы, пронизывал его негодующими взглядами из-под насупленных бровей, страшно стискивал зубы и шевелил желваками на очень прочных скулах.
По тем косвенным раздраженным взглядам, какие бросал при этом занятии суровый человек из-под желтых крупных костлявых надбровий, Костя понял еще, что ему больше всего мешают писать соседи слева: какая-то женщина с черными бровями и родинкой на носу и ребенок ее лет четырех, которого звала она Ариком.
Правда, была это очень веселая мать очень бойкого сыночка, и оба они все время хохотали наперебой, потому что играли в желуди. Мать, черноволосая и молодая, все прятала от мальчика эти крупные зеленые блестящие желуди, а мальчик не должен был смотреть, куда она прячет их, однако очень хитро подглядывал и всегда безошибочно лез именно туда, где были спрятаны желуди.
— Жулик! Ловкий ты жулик! — кричала мать, и оба хохотали.
Их игру неприятно было наблюдать Косте, потому что вспоминалась мачеха, которая жила теперь в Москве в их квартире, и мать, которая от них уехала вот уже года два назад и взяла с собой младшего брата Кости, которого звали если полностью, то «Московский институт тесовых ящиков», а сокращенно — Митя. Неприязненно косясь на Арика и его мать, Костя представлял, как так же вот мелькают теперь перед глазами Мити голые до локтей, мягкие, теплые, белые, проворные руки матери и тоже прячут желуди в рукава, в карманы, в дорожную корзинку… Завидно ему, пожалуй, не было, однако казалось ему, что было бы все-таки гораздо лучше, если бы тут в купе вместо этой чернобровой, чужой женщины с родинкой на носу сидела мать, а вместо плутоватого Арика простодушный Митя.
Он знал, что его мать с Митей и с новым своим мужем живут где-то в Харькове, и когда кондуктор прокричал: «Граждане, скоро Харьков!» — Костя очень забеспокоился.
— Харьков сейчас! Харьков! — начал он тормошить спавшего отца.
— А? Харьков? Ну что ж… — перевернулся отец, не открывая глаз.
— Собираться будем! Укладываться! — не отставал от него Костя.
— Зачем? — спросил отец, приоткрыв один глаз.
— Как зачем?.. А куда же мы едем?
— Мы, брат, едем на конец света…
— Где это «конец света»?
— А где железная дорога кончится, там и конец… Там и встанем…
— А это… это близко от Харькова?
— Можешь не беспокоиться… и меня не беспокой… далеко, очень.
Костя долго смотрел на такой знакомый ему с начала его жизни широконоздрый нос отца, плоские бритые губы, глаза с белыми ресницами и круглую голову, остриженную под ноль, и спросил:
— А в Харькове долго будет стоять поезд?
Угадав его следующий вопрос, Прудников ответил на него:
— Нет, к маме твоей мы съездить не успеем: поезд будет стоять всего минут двадцать.
— Вот и Харьков! Смотри — Харьков! — сказала чернобровая своему Арику.
— Харьков! — повторил Арик громко.
— Харьков, — прошептал Костя и кинулся к окну.
И все время, пока стоял поезд, он не отходил от окна и во всей торопливой толпе на перроне огромного вокзала разглядывал только молодых высоких женщин с русыми, подстриженными у плеч волосами.
— Как же это так? Мама в Харькове, а не было ее на вокзале… а? — спросил Костя отца, когда поезд двинулся дальше на юг.
— А зачем же ей было выходить на вокзал? — удивился Прудников. — Я ведь ей не писал, что мы едем и чтоб она вышла к такому-то поезду…
— А почему ты… почему не писал?
— Э-э, почему, почему?.. Она теперь занятой человек… Она ведь не сидит теперь дома, как в Москве сидела, а служит…
Костя задумчиво свернул свиное ухо из полы отцовского пиджака, шевельнул это ухо туда-сюда, но тут же бросил и ничего уж не спросил больше о Харькове.
В Джанкой приехали ночью. Здесь была пересадка на Керчь, самый рыбный из городов Крыма. Костя устроился для спанья в уголку на лавке, и до утра кругом него клокотал вокзал. Пили чай за столиками и столами и что-то такое ели, для чего сами ходили в буфет и оттуда приносили себе то стакан чаю, то бутерброд, а пока ходили одни, оставленные ими стулья занимали другие, и потом подымалась из-за этого голосистая брань. Швейцар спрашивал у всех входивших билеты, кого-то выводил, взявши за шиворот и приговаривая: «Иди-иди отседа! Иди-иди, тебе говорят, отседа!» — и в то же время кричал кому-то в сторону: «Гражданин, без билета нельзя!..» У какой-то старухи украли и билет и деньги, и она голосила на весь вокзал, пока ее не вывел тот же швейцар. Пронзительно свистали паровозы за окнами, и кто-то то и дело откуда-то из-за стены, высоко, под самым потолком, громко, но очень гундосо говорил в черную трубку: «Слушайте! Поезд номер… отходит…» И потом секунд через пять: «Паф-та-ряю! Поезд номер… отходит…» Среди этого гула, и гама, и воплей, и свистков, и «паф-та-ряю!» Костя заснул наконец, а проснулся только утром, когда черная труба «пафтаряла», что поезд на Керчь отходит во столько-то утра, и отец подымал его тяжелую голову с чемодана.
До Керчи, которая от Джанкоя всего в двухстах километрах, поезд, весь из одних только жестких вагонов без плацкарт, тащился целый день. И несколько раз спрашивал отца Костя:
— Когда же будет этот твой конец света, товарищ Семен? Я уж, должен тебе сказать, очень устал ехать!..
Все-таки к вечеру приехали в Керчь.
Рядом с ними, в чрезвычайно густо набитом вагоне, как-то незаметный прежде, устроился плотный обрубковатый человек, и без того коротенький да вдобавок оказавшийся еще и с поврежденной левой ногой: она у него была намного короче правой, отчего ботинок его на левой ноге был какой-то двух- или даже трехэтажный и очень занимал Костю.
Но когда Костя обратился к отцу: «Погляди, — что это?» — и указал ему пальцем на странный ботинок, Прудников широко раскрыл глаза на Костю и покачал укоризненно головой.
Коротенький человек с коротенькой левой ногой сел на какой-то маленькой станции перед Керчью, вот почему Прудников, когда уже показалась вся Керчь, обратился к нему:
— Вы, должно быть, бывали раньше в этих местах, — скажите, вон та гора как-нибудь называется? — и указал на крутую гору, внизу усаженную домами.
— Ну, а как же не называется? — удивился тот. — Это же и есть гора Митридат! А вот то, что на ней зданьице кругленькое белеется, это — памятник ему.
— Кому же это ему? — не понял Прудников.
— Как кому? Самому этому Митридату!
— Ми-три-дат?.. Гм… — начал было вспоминать Прудников и не вспомнил.
— Памятник этот спокон веку тут стоит и уж, почитай, развалился, — объяснил коротенький.
— Ага, — значит, старина-матушка… А море тут какое против города — Азовское или же Черное?
— Перед городом тут не море — пролив… Азовское мы проехали: я с Азовского моря сел, со станции Ташлыяр… А дальше — там, за проливом, Черное пойдет… Ежели через пролив переехать, там же Тамань, — и считается берег кавказский…
— Вот мы с тобою куда, Костик, заехали!
— Это и есть конец света?
— Да-а, отчасти… Граница!.. И Кавказ отсюда — рукой подать… Вот гляди и наблюдай… Ты, главное, набирайся впечатлений, потому что впечатления — это, братец, все! То от моих впечатлений ты питаешься хлебом, а то от своих со временем будешь питаться, когда вырастешь и спецкором будешь… Понимаешь?
— Я понимаю, — отозвался Костя, ожидая большого вокзала и суеты.
Однако ни вокзала, ни суеты в Керчи не оказалось. Подъехал поезд к какому-то маленькому домишке, и люди начали высыпаться из вагонов прямо на шпалы, а коротконогий сказал Прудникову:
— Если вам в гостиницу, то и мне тоже в гостиницу, — можем пойти вместе: гостиница на всю Керчь только одна… Случится если нам койку в общем номере достать, — будет наше счастье…
И пошли втроем. И вместе с ними шли все пассажиры, волоча свои вещи. Дорогой оказалось, что фамилия коротконогого — Пискарев.
Шли долго. Наконец, усталый Прудников сказал:
— Эх, хорошо бы было извозца нанять!
А Пискарев ухмыльнулся весело:
— Ну, какие же в Керчи извозцы!.. Правда, раньше когда-то были…
— Неужели совсем нет? А город как будто широко довольно раскинулся… Сколько тут тысяч жителей?
— С заводом считается тысяч семьдесят…
— Ты слышишь это? — обратился Прудников к Косте. — Запомни! Семьдесят тысяч жителей Керчи обходятся без извозчиков! А завод здесь где, товарищ Пискарев?
— А вон видите, трубы высокие торчат, это и есть металлургический завод… До него отсюда семь километров… Туда машины ходят.
Всего только одна койка оказалась в единственной керченской гостинице в общем номере, и ту захватил каким-то образом Пискарев.
Правда, татарка в красном платочке, ведавшая комнатами и койками, была его хорошей знакомой; она сказала, улыбаясь: «А-а! Товарищ Пискарев!» — и протянула ему в окошечко, за которым сидела, тонкую смуглую руку.
— Послушайте, я спецкор, я приехал из Москвы по командировке… Вот моя командировка, читайте! — пробовал подействовать как-нибудь на эту, красноголовую, от которой зависели койки в общем номере, спецкор Прудников. Однако та, неумолимая, не стала даже и читать командировочной бумажки; она сказала коротко и сильно:
— Коек нет!
— Тогда дайте комнату, — тем лучше будет, а то я с ребенком…
— Ком-на-ту?.. Что вы это, товарищ? Ком-на-ту! — и татарка, поглядев на Пискарева, вдруг рассмеялась такой наивности спецкора.
— Где же мне ночевать? На дворе, что ли?
— Можете ночевать на лестнице, — сказала неумолимая.
— Вот тебе на! На лестнице!
— Что же тут такого?.. Пока еще не так холодно… Ночуют же люди!
— Вот так конец света! — сказал Костя. — На лестнице!
Но товарищ Пискарев отозвался на это степенно:
— На лестнице, на диване… Приходилось и мне как-то так тоже… Кто спать захочет, уснет, конечно… А разве есть такой человек, какой чтобы спать не хотел?
Прудников чувствовал, что ему неудержимо хочется спать. Он сказал примиренно Косте:
— Ничего не поделаешь, брат! Все-таки ведь диван дадут, а не то чтобы прямо на ступеньках… Давай будем платить и располагаться… А то кабы и лестницу кто не занял!
Диван, очень ветхий, ошарпанный и вонючий, оказался на лестнице на втором этаже под аркой, как раз против общей комнаты, в которой счастливый Пискарев нашел себе место. Едва прикрыли этот диван простыней, как тут же бойко пополз по простыне проголодавшийся клоп, за ним другой, третий…
— Смотри-ка, смотри! Это что? — закричал Костя.
— Вижу, — сказал Прудников. — Однако пока только три… И ты знаешь, что я тебе скажу? Похоже на то, что больше тут и во всем диване нет клопов: только три на наше счастье…
— На твое счастье — два, на мое — один, — распределил Костя.
Пискарев, устроившись у себя, тоже вышел на лестницу. Насчет клопов он сказал:
— От клопа какой же может быть вред? Вот сыпная вошь если, это уж действительно! И даже у нас в рыбном цехе был один недавно случай с рыбаком: доктор признал так, — сыпную вошь где-то схватил…
— Простите-ка, это где у вас в рыбном цехе? — встрепенулся Прудников.
— А это где я в поезд сел, возле деревни Ташлыяр… Мы относимся к тресту «Союзрыба», а я этого рыбного цеха заведующий…
— Вот тебе на! Что же вы мне раньше не сказали? Ведь я, выходит, именно к вам-то из Москвы и ехал!
И с Прудникова сразу слетела вся дорожная усталость.
— Вот что, — заторопился он, — давайте возьмем с вами кипяточку — чай и сахар у меня есть, — сядем на этот презренный диван и потолкуем, — идет?
— А где же вы думаете достать кипяточку? — очень удивился Пискарев.
— Как где? Здесь же, в гостинице!
— Здесь его и в заводе нет… Есть тут в Керчи одна чайная, там же, конечно, и печенье могут дать, — только она почему-то до шести часов работает, а сейчас уж восемь… В такое время, как теперь, нигде вы здесь чаю не напьетесь, исключая у кого есть знакомые…
— Вот так история! А утром?
— Утром с восьми в чайной напьемся.
— Значит, Костя, ляжем спать без чаю.
— Я не согласен, — мрачно сказал Костя.
— Ты как хочешь, а мне подвезло: я сейчас о рыбном хозяйстве поговорю… Садитесь, товарищ Пискарев, потолкуем, а?
Пискарев поглядел на него недружелюбно, однако сел на простыню и поджал под себя куцую ногу, спросивши:
— Об себе я должен рассказывать или как?
— И о себе, так как вы — видный работник по рыбной части, и о рыбе, о чем хотите и как хотите, а мое дело слушать внимательно… Костя, а ты ложись спать!
— Ну, вот еще!.. Приехали на конец света, да чтобы спать!.. Я пойду на улицу посмотрю…
— Поди посмотри, что ж…
Костя взялся за скользкие перила лестницы, которые сильно блестели, отражая свет лампочки вверху под аркой, оглянулся на отца, усевшегося рядом с рыбником Пискаревым, у которого и голова, освободившаяся от кепки, оказалась такая же курбатенькая, широкая, как он весь, со скромными косичками светлых волос, — перескочил через одну ступеньку, потом еще через одну и так доскакал до вестибюля, где оказалась неизвестно откуда появившаяся толпа странного вида людей в плащах и то в черных, то в серых шляпах… Толпа эта была молчаливая, однако за нее, за всех этих в шляпах и плащах, кричал какой-то черненький человечек в кепке давешней неумолимой татарке:
— Вы должны были для нас оставить два номера, и мы должны будем получить эти два номера, и все! И не может тут быть никаких лишних разговоров!.. Эти два номера были заказаны по телеграфу позавчера!
— Пускай были заказаны, а в них сейчас живут люди!.. Что, я их должна на улицу выкидать? — горячилась татарка.
— Нам до этого дела нет, куда их вы должны выкидать!.. Мы приехали сюда на двух машинах, и мы знали: тут у нас есть два номера!.. Они у вас есть, товарищ, два свободных номера, и вы их нам даете сейчас же! Иначе я знаю, куда мне надо звонить!
Так кричали минут десять черненький человек в кепке и татарка в красном платочке… А на полу грудой лежали кожаные чемоданы, облепленные белыми и желтыми бумажками.
Наконец, все эти в шляпах и плащах пошли вместе с татаркой наверх, а Костя вышмыгнул на улицу.
— Я раньше в Астрахани и на Каспийском вообще море работал, — говорил Пискарев Прудникову, — а теперь сюда переброшен, чтобы дело здесь наладить… Ну, да мы за рыбой и на Черное море ездиим, вплоть аж до самого Сухума. Теперь уж мы не ждем, чтобы к нам рыба шла, — это прежде так рыбаки дожидались, а мы ее теперь сами ищем… А найти не можем, где ее косяки, — аероплан враз найдет! Ему сверху все решительно видать по цвету: какой вода имеет цвет, когда пустая, а какой, когда с рыбой… С рыбой она показывает намного темнее… Конечно, как теперь все на хозрасчет переведено, приходится нашему тресту много за это платить, а все-таки зато у нас простоев меньше бывает — это раз, а другое — мы можем планировать… А насчет Сухума, например, взять прежние времена и теперь: ведь там же свои лодки есть и свои рыбаки, — а рыба вся у них… Как же мы-то со своими припасами к ним за рыбой гоним? В прежнее время если, да здесь бы смертный бой между нами зашелся, — многие бы увечье себе приняли, как я вот мальчишкой еще у себя на Каспийском… А теперь спору между нами быть не может даже, как хозяин у нас один — «Союзрыба»!
— Хорошо, а рыбакам-то вы позволяете рыбой пользоваться? — спросил Прудников.
— Что касается рыбаков, тем, конечно, приходится позволять, без этого нельзя. Нужно, чтоб и его интерес тоже был, а то он будет, конечно, шаля-валя… Много, понятно, несознательного элемента попадается, — вот почему… Потом то еще ценить приходится, какой рыбак! Хороший рыбак — он знает, где рыба идет!.. Вот хотя бы меня самого взять. Я смальства на рыбе. Был раз у нас шторм… Я своим хлопцам говорю: «Ребята! После шторму обя-за-тельно должна рыба в берега ударяться!» Они, конечно, оспаривают: «Это когда как… Раз на раз не приходится…» Ладно!.. Ну, я раненько утром встал, круг бережка хожу, смотрю — есть!.. А другому покажи, кто этого не знает, — хотя бы вас взять — что вы увидите? Как есть ничего! Вода и вода тихая… А ры-бу — ее под водой надо чувствовать!.. Иду я к своим тогда, бужу: «Спускай, ребята, байды!» Так мы потом — верите? — байду за байдой потом к берегу гнали, а в байде считай рыбы в каждой пятьдесят пудов! Она ведь когда идет, эта рыба, до того плотный ход имеет, — палку в нее встремляй в середину, — стоять будет! Так и поплывет палка стоймя, куда рыба плывет!.. А куда же она ходит, рыба? Это ведь целая история, и все надо нам знать… Икру, например, метать — это она в сладкие лиманы ходит, а как отметается, ее мы не ловим тогда, пускай мяса-жиру нагуляет. Она, как отметается, идет до того унылая, совсем спит на ходу, и что касается жиру, то в ней его ни капли. Всякая рыба, как икру отметает, она нам тогда не годится… Также и шторм, например, взять… Какая рыба покрупней, поздоровей, та может шторм выдержать, а уж что касается мелочи если… султанка, например, если спротив шторма ей придется идти, от нее только одна голова остается, до того из последних сил выбивается!.. А в двадцать седьмом году летом она, барабунька эта, — ну, ее, конечно, и султанкой зовут, — вся чисто подохла! Она мелкую воду любит, около бережка, а вода возьми да враз вся зацвети, — вот она и задохлась. Теперь вот уж сколько лет после того мы ее больших партий не видим, а так только, если попадется случаем в сеть, — даже жалко ее и оставлять, — на развод обратно кидаем в воду… А вот будто в десятом году, — я тут в те годы не был, старые рыбаки говорили, — из Турции штормом пригнало рыбу, — греки ее паламидкой называли, а русские названия не могли подобрать, как они такой подобной никогда не видали. Крупная рыба была, а до чего же, говорят, вкусная, и мясо в ней мягкое, а костей совсем чуть! Сама вроде как мраморная вся… Греки покупают и об ней говорят: «Из какого моря сама рыба, такую имеет и видимость…»
— Из Мраморного, значит, моря? — спросил Прудников.
— Должно быть, так… Одним словом, из Турции… Греки ее покупают, а русские смотрят только: «Кто ее знает? Может, ядовитая!» А как рассмотрели гляделками, что за рыба, — ее уж и на базаре нет!
— Паламидка, значит? — переспросил Прудников и записал в книжечку.
— Так греки называли будто… А вид у нее был совсем как большая скумбрия… Тогда многие себя за чуба дергали, что по глупости своей ее не покупали, а потом уж, как ее распробовали, что за рыба, — она уж ушла в свое море. И вот скажи же: что бы ей у нас тут остаться? Ну, заблудилась, и ладно, и живи у нас, а мы, рыбаки, тобой пользоваться будем, — не-ет! Как это может быть, чтоб рыба да вдруг заблудилась? Рыба свое место знает изо всех! Небось, брат, рыба, она не заблудится!.. Говорят: как это птицы летят и свои гнезда находят? Хорошо, птицы, конечно… Однако же им сверху видать землю, а рыба в воде далеко ли видеть может? А вот же она знает в воде все!.. Если ее шторм куда загонит, это, конечно, ну уж чтобы она назад к себе дороги не нашла в море, — не-ет! На это ума у ней хватает!.. Тем более как она же стеной идет, и зря она не ходит — на какие там прогулки, как человек, — а исключительно по своему делу… Икру метать, например, идет она куда? Обязательно в сладкую воду!.. Вы думаете, не знает она, что на свою погибель идет? Зна-ает, бедная!.. Ведь мы же ее в лиманах везде стерегем!.. Мы один раз коропа на Кубани взяли, — прямо темно! Меряли тогда и весь свой расчет делали как? На кубические метры! И вышло у нас на проценты — пятьдесят пять процентов рыбы и аж только сорок пять процентов воды! Вот что тогда в реке Кубани делалось… Мальчишки на байдарочке подплывут крадучись и тут тебе вилами из воды рыбу кидают, как сено… Ну, конечно, за ними погоня и крики, — они в бегство… Так что мы там тогда, на Кубани, всей рыбы и взять не могли… А когда рыбаки не справляются — бывает и так, что посуды мало, рыбы всей взять не могут, они махало выставляют… ну, такую, как бы сказать, веху, чтобы ее издалька было видать: «Подавай помощь!..» А самая сеть эта, какой мы ловим, называется «акаян»…
— Окаянная? — удивился Прудников.
— Китайское будто бы название: она к нам из Владивостока попала… У нас ведь и плавучий завод есть, а как же! А то ведь очень большие количества рыбы, особенно летнее время, ни за что пропадать должны…
— А рыбакам вы хорошо платите? — задал привычный вопрос Прудников.
— Рыбакам остались мы должны в прошлом году за четыре месяца зарплаты, ну, конечно, вина эта не наша личная… Мы рыбу ловим, мы ее и сдаем, а нам деньги задерживают, — вот какое дело… А кроме того, бывает премия от рыбы, сколько поймают. Вот они и стараются поймать больше… Получается порядочная прибавка!
— Вы у себя там и красную рыбу ловите?
— А как же! На красную мы рыбу крючья по канаве ставим… А канава эта есть действительно такая в Азовском море, с чего она там — неизвестно, и в ней красная рыба — осетрята, белуга залегает, севрюга… Вот на нее и крючья. И так что в тумане, например, выходят рыбаки на байдарках, и должны же они свои буйки найтить… Вот и спросите, как они это могут? Они по компасу, конечно, идут, а иначе им нельзя… Однако всякий свои буйки находит и разбирается, потому тут у каждого интерес: больше на свои крючья поймаешь — больше и получишь… А чужим крючьям, признаться, не так-то много и веры дают…
— Почему же все-таки это? — захотел понять Прудников. — Говорится ведь: в чужой руке кусок кажется больше…
— Насчет куска это действительно, потому что кусок, его видно… А что там в воде, этого не видать… И вот так выходит, что никто себя несчастнее другого не полагает, и на свое счастье всякий надежду имеет.
— Значит, красную ловите и простую… А какую же все-таки простую, как названия? — приготовился записывать Прудников.
— Названия? Рыба, ведь она названий много разных имеет… Судак, например, а его кое-где сулою зовут… Так и называют: крупная — сула, а помельче — подсулок… Также лобан, и кефаль, и чуларка — порода эта одна и та же, все рыбы эти считаются породы одной, только рост у них разный: лобан бывает до четырех фунтов, а кефаль… да больше фунта мне кефали и не приходилось видеть… Ну, да я с судака начал, а на кефаль перешел… Мы же тут мелкого судака зовем чопом, а подсулок у нас — чопик называется… И вот я вспоминал, что барабунька вся потравилась, а сказать вот хотя бы бычок, — почему же, он в той же воде жил, — не отравился? Бычок как тогда был, так и теперь мы его вполне бесчисленно берем… Что же до сельди касается, то, может, вы видали, когда бочонок откупоривают, — она одна в одну лежит, — прямо красота посмотреть! А кто ж это делает? Мы же все это и делаем. Потому что мы, как селедку поймаем, начинается у нас сортировка на восемнадцать разрядов. Каким же манером мы это делаем? Вот каким… Тысяча сельдей в пуде, называется эта сельдь у нас «пудник», и цена ей считается сто десять рублей; дальше: тысяча штук — два пуда, — «двупудник», — цена такой сельди уж двести тридцать рублей; три пуда тысяча, — цена уж четыреста семьдесят рублей… Так у нас считается восемнадцать всего разрядов.
— Вот как! Это замечательно! А восемнадцатый разряд?
— Восемнадцатипудник! Восемнадцать пудов в тысяче селедок… Это уж считается самая головка, и цена такой сельди ложится тысяча пятьсот рублей. Вот какая у нас работа идет! Ты же ее поймай, и ты же ее рассортируй, да смотри не ошибись, а то сбракуют!..
— Значит, вы же ее и солите?
— А как же! Не соленую же мы ее ловим… Солим же мы ее таким манером, чтобы мелкую селедку, например, два-три дня подержать в тузлуке, она и готова, а покрупнее, те, конечно, дольше, а самые крупные, так те даже еще и замораживать надо, как от мороза рыба начинает дубеть, и аж тогда только соль ее может прохватить, как следует, до красной кости… то мы, стало быть, делаем так: на низ мелкий лед ложим и соли, а уж потом рыба кладется! А холодный тузлук рыба уважает… Раз рыба мороженая, она сразу видна: у нее спинка будет как вороная, и сама она — мягкая, как живая, вот-вот поплывет! Совсем живой вид обозначает из себя, если она мороженая… Все это, конечно, надо знать… Пузанок, например, есть у нас, — ему за глаза два дня довольно, так и держим его два дня, а пересаливать ведь тоже не полагается… А почему же не полагается? Потому что от пересола с рыбы весь жир сходит… А если как следует засолить, пузанок до того бывает мягкий, прямо одними губами будете есть, а зубы для чего другого спрячьте!
— Хорошо, а вот вы сказали: тузлук…
— Тузлук мы как делаем? Считается так: десять процентов соли на ведро… Ну, а мы прямо руку в тузлук опускаем, — так и узнаем, годится или еще соли досыпать. А то какие незнающие пробуют так: фунт если соли на ведро, — должно в таком тузлуке яйцо плавать, или там помидорка какая… Бабья примета! Мы где же это должны в море яйца брать или там помидору? Мы этого там не видим, а должны все сделать в натуре. Мы его сливаем, тузлук, и раз ежели пузырьки в нем скакают, значит, готово дело…
— А много ли у вас лодок в вашем именно цехе?
— У нас есть байды и есть судно… На байду пятьдесят пудов клади, а уж больше не зрись, а то пойдешь на дно скумбрию кормить, а судно, оно и пятнадцать тысяч пудов берет… Это все, одним словом, специальность, а так кого-нибудь возьми, не рыбака, он куда же годится? А уж рыбак, какой смальства привычный, он от нас не уйдет, ежель он рыбак природный. Куда же ему уйтить, когда весь его кровный интерес тут? Что он, землекопом, что ли, куда поступит, или по бетону на постройку, когда он рыбак? Он же считается, ну все равно что охотник с ружьем ходит, то и он, такой же охотник. Не то что мы рыбаков ищем, они нас сами ищут! Потому — у них же весь интерес ихней жизни тут, на байдаре, в море. В ночь, в полуночь, когда ехать надо, он дома чесаться не станет: он враз готов и пошел неумойкой — в море, будет время, умоется!
— А пролив тут широкий?
— Пролив Керченский?.. Считается четыре километра всего, и вполне мы его могли бы сетями перегородить и всю в нем рыбу застопорить, какая из Азовского моря идет, только этого делать не разрешается… А вот Кубань, Терек — те перегораживаем во время икромета… А что касается теперешнего времени, то сейчас наши все силы на камсу идут, — камса сейчас в Черное море выходит, и так весь октябрь и, почитай, ноября половину с камсой мы возиться будем…
Когда вышмыгнул Костя на улицу, то его поразило, что улица была почти пустая.
Конечно, народу на ней толпилось довольно, так как это была главная улица Керчи, но москвичу Косте, который привык с самого младенчества к тому, что из-за людей в Москве никогда и нигде не видно домов, даже и главная улица Керчи показалась пустынной.
Вот прошли две цыганки и блеснули на него огромными белками глаз: может быть, они были и не цыганки, но так показалось Косте: сам он был сероглазый и волосы льняные. На цыганках были коричневые платки с голубыми и розовыми цветами.
Вот остановились против гостиницы двое бородатых рабочих с мешками, должно быть плотники, так как из мешков выглядывали у обоих желтые фуганки, но остановились они не затем, чтобы проникнуть в гостиницу: здесь, под сильным светом лампочки в подъезде, стояла девочка лет двенадцати и продавала пару копченых таранок. Один бородатый помял таранку чугунными пальцами, другой прикинул другую таранку на чугунной ладони, много ли она может весить, и оба спросили враз:
— А почем?
— Пять рублей пара, — сказала девочка скромно.
— Без ума ты! — качнулась сердито одна борода.
— Без понятия! — сожалеюще качнулась другая, удаляясь.
И в сторону грязных мешков, из которых выглядывали фуганки, кричала девчонка:
— Что? Дорого? Рогали!
Молодежь гуляла парочками и хохотала гораздо слышнее, чем хохочет та же, гуляющая парочками, молодежь в Москве… Четыре лошади, одна вслед другой, протащили по улице огромные возы грохочущих пустых бочонков, перевязанных веревками. Лошади были большие, и очень звонко лязгали их подковы о круглые булыжники мостовой.
Костя постоял у подъезда гостиницы недолго. Он вспомнил, что они с отцом и рыбником Пискаревым, когда шли от вокзала, подошли сюда слева, и смело пошел налево посмотреть, что там такое сейчас. А там через два-три дома оказался переулок, который вывел его на какую-то большую, должно быть рыночную, площадь. Площадь эта, правда, была теперь пустая и темная, но вдали на ней виднелась какая-то гулкая толпа, освещенная лампочками с карниза двухэтажного дома, и бодро рычали оттуда большие автобусы, как принято у них рычать перед отправлением. Автобусы в Керчи, точно в Москве, это было и привычно для глаз и занятно, и Костя побежал туда к ним и скоро очутился в толпе.
— Куда это едут? — спросил он старуху в платочке.
— Как это куда? Всё на завод же! — и старуха ринулась становиться в очередь.
Переходя от одной людской кучки к другой, жадно глядя и слушая, Костя сам не заметил, как очутился на другом конце площади. Потом, думая, что идет назад к гостинице, он пришел к набережной, где было еще темнее, чем на площади, очень сильно пахло селедкой, сиротливо горел одинокий фонарь, не электрический, а с керосиновой лампочкой. Под фонарем медленно двигался кто-то в серой шинели с ружьем за плечами. Присмотревшись, увидел Костя, что двигался он между рядами новых бочонков, должно быть с селедкой, потому что от них именно и шел запах. Дальше в темноте что-то такое слегка качалось, очень страшное на вид. Это были большие парусные баркасы с убранными парусами, но Костя не понял, что это такое, и на него нашел страх от этой пустынности, темноты, от всего этого чересчур нового, невиданного в Москве, от множества бочонков с сельдями, от унылого одинокого керосинового фонаря и, наконец, от этого, в серой шинели с ружьем за плечами, молчаливо шагавшего.
— Дяденька! — сказал он ему несмело.
Он сказал это не громко, но тот услышал. Костя хотел спросить его, где гостиница, но только успел еще раз повторить: «Дяденька!» — как сторож в шинели сдернул ружье и выставил его в темноту перед собою. Он стоял как раз под фонарем, со всех сторон для него было непроницаемо темно, — слышно было только ему, что близко от него кто-то кого-то, подбиравшегося к бочонкам, чтобы укатить из них один, осторожно звал дяденькой.
— Это кто там смеет? — крикнул сторож, нацелившись в темноту, и Костя испуганно вскрикнул и пустился бежать обратно, а когда, отбежав уже порядочно, оглянулся назад, он испугался еще сильнее, он присел от испуга, припал к земле, как замершая в ужасе перепелка, над которой появился ястреб: звезды с неба вдруг посыпались вниз, туда, в море куда-то, в темноту, в бездонную пропасть, все сразу, все до единой!..
Не одна за другою падали звезды, а как-то сплошь, как падает крупный летний дождь, как идет кефаль в море, только одни из звезд были тусклее, другие ярче, а были и огромные, пушистые, сверкавшие голубым сверканьем.
Если бы Костя заметил это там, в городе, он подумал бы, что это просто забавляется кто-то, пуская ракеты, но здесь, в пустой темноте, некому было пускать ракеты, и отсюда было видно огромное полнеба, а не какой-то жалкий клочок его между крышами домов.
— Что ж это делается такое? Конец света, что ли? — вдруг сзади себя услышал Костя и вскочил с четверенек. Сзади него остановились две женщины с тяжелыми плетеными кошелками: может быть, несли они рыбу.
— Конец света! — подтвердил Костя поспешно и вполне убежденно.
Одна из женщин сказала:
— А ты почем знаешь?
— Мой папа мне говорил… Конец света!
— А кто же это такой, твой папашка? Почем он знает? — тихо спросила другая женщина.
— Он все знает! Он спецкор Прудников!
К небу, с которого поспешно падали все звезды, Костя стоял теперь спиной, женщины же в теплых платках и с кошелками — лицом, и он только по отсвету в их глазах замечал, когда падали особенно большие звезды. Он чувствовал, что дрожал от испуга, но все-таки старался не плакать и спросил искательно, но в то же время и деловито:
— А где, тетеньки, гостиница? Как идти?
На площади потом он бежал на огоньки знакомого уже дома, от которого отправлялись автобусы на завод. И только теперь, добежав до рвавшейся к машинам шумной толпы, он понял, почему все стремились как можно скорее попасть в автобусы: дома у них, конечно, были дети, и надо было их куда-то и как-то спасать, раз падают звезды с неба, — столько звезд, что нет возможности их сосчитать!..
И когда он пробился через толпу на другую сторону площади, то вспомнил, что именно здесь он шел от гостиницы, что до гостиницы остался только небольшой проулок и потом два-три дома на улице.
Он оглянулся все-таки на небо в ту сторону, к морю, не перестали ли падать звезды, нет, они падали по-прежнему.
Когда Костя выбежал на улицу, где была гостиница, он очень удивился тому, что по ней гуляли люди как ни в чем не бывало, и только два старичка, оба в очках, стояли, подняв головы, и один говорил другому:
— Вы помните стихи чьи-то — кажется, Плещеева:
Ночь пролетала над миром,
Сны на людей навевая,
С темно-лазуревой ризы
Сыпались звезды, сверкая…
Костя остановился было послушать, что скажет другой старик, но этот другой сказал только:
— Нет, не помню.
— Конец света! — уверенно вставил в их разговор Костя.
Тот старик, который помнил стихи Плещеева, опустил голову, внимательно поглядел на Костю и сказал:
— На-халь-ные какие стали теперь маленькие ребята!.. — И потом оба они медленно пошли в ту сторону, откуда пришел Костя, а Костя вбежал в вестибюль гостиницы и очень изумился, увидя татарку-портье уже не за таинственным окошечком, а под зеркалом на стуле в обнимку с каким-то горбоносым черным человеком, волосы которого масляно блестели.
Рыбник Пискарев оживленно продолжал говорить о том, что сызмальства явилось для него основным делом жизни:
— Судак, например, когда он из Кубани идет, это же что такое, — уму непостижимо! Стена, прямо сказать, на несколько километров растянувшая… Или даже так, будто не река это Кубань, а какая-то уха живая или каша в котелке! И вся эта каша бывает наша!.. А ловим мы ее очень даже просто. Такие сети ставим, — на сто восемьдесят сажен сеть, — и ставим мы ее на якорьях, — тридцать шесть якорьев, — через каждые пять сажен — один, а кроме того, четверо якорьев больших возле котла… А котел что такое?.. Котел, это у нас называется такая… ну, просто сказать, мотня, об двух она крылах и об двух подкрыльях. Рыба, она вдоль сети идет с обоих сторон к середке, — и куда же должна она вся деваться? Больше ей деваться и некуда, только в эту мотню, а по-нашему, в котел… Котел же этот, конечно, должен прочность в себе иметь, — потому напор от рыбы, когда стеной она такой идет, вполне бывает порядочный…
Прудников слушал очень внимательно, иногда ставя кое-какие, понятные только ему самому, значки на память в своей записной книжке, когда появился перед диваном Костя и вдруг закричал испуганно:
— Звезды! Звезды падают в море!.. Все! Все звезды!.. Все падают!..
— Что ты? Какие звезды! Что с тобой? — испугался и Прудников, а Костя кинулся к нему под защиту и, прижавшись, шептал:
— Конец света!.. Конец света!.. Конец!..
Он был похож на помешанного, так что и удобно усевшийся на диване Пискарев поднялся и спрашивал:
— Какие такие звезды падают? Какой конец?
— Костик! Что ты! Чепуха!.. Звезды падают? Это же они часто падают… Чепуха! Не дрожи так! Чего испугался?
— Все падают! Все!.. Ни одной… ни одной не останется!.. — всхлипывал Костя и дрожал, как от сильной лихорадки.
— Ты вот что… ложись-ка спать, а? Ложись, брат, я тебя закутаю как следует, и все пройдет…
Прудников очень растерялся. Он поднял Костю на руки и положил было на диван, но тот тут же вскочил, крича:
— Не хочу! Не хочу спать!.. Пойдем, смотреть будем!.. Все равно уж, пойдем… посмотрим.
Можно было это понять так, что вот пойдем — посмотрим, а потом и нам, как и всем, всем, всем, будет конец, и — тут уж ничего не поделаешь, потому что некуда спасаться, нет спасенья!..
Прудников так это и понял. Он сказал Пискареву:
— Что там такое делается? Надо посмотреть, товарищ Пискарев…
— Что ж, пойдем и посмотрим… Ничего нам это не стоит…
И Пискарев первый заковылял по лестнице вниз.
— Вот! — с торжеством указал Костя отцу на небо, когда они трое вышли на улицу. — Вот, видишь?
— Ничего особенного я не вижу, — ответил отец, — хотя, конечно, кое-где падают.
— Падают, как обыкновенно… кое-какие… — отозвался и Пискарев.
— Электричество тут! Тут не видно!.. Сюда вот идите!.. Сюда!
Костя вывел отца и Пискарева через проулок на базарную площадь. Площадь была темная, и небо над нею, все расчерченное, сверкало от бесчисленно падавших звезд.
— А что? Ага? Вот! — подавленно ликовал Костя.
— Действительно ведь, товарищ Пискарев, падают, да… — удивился Прудников.
— Что падают, то это конечно, а только… Ведь мне и самому сколько разов приходилось это видать в море.
— В самое море падают? — живо осведомился Костя.
— Может, и в море… не знаю куда, в точности не отвечу, — признался рыбник.
Так стояли они и смотрели с полчаса, пока на их же глазах почему-то все меньше и слабее стало расчерчиваться сверху вниз блистающими полосами небо, как будто устало уж заниматься этим, и те звезды, которые сияют на нем испокон века, проступили снова и засияли кротко и спокойно.
— Вот и все… как ничего и не было… — сказал рыбник. — Я вам говорю, бывает, — и сколько разов сам видал, только, конечно, ведь за делом стоишь и внимания на это не обращаешь… Одним словом, звезды, это, вам сказать, не рыба: сколько их падает, а не меньше прежнего остается…
— Поэтому надо идти спать… Ну, Костя, ты успокоился? — погладил Костю по голове Прудников.
Костя не отвечал, потому что не успокоился. Он и уснул не сразу на клоповом диване: сколько ни старался он закрыть глаза как можно крепче, звезды все-таки сверкали и сверкали, падая с неба в море.
На другой день Прудников, показывая везде свою бумажку о командировке, обошел керченские рыбные заводы, и Костя, его сопровождая, узнал, насколько густо пропах селедкой и копченой таранью весь этот город, стоящий на конце света.
А его отец был весел и доволен. Он неутомимо вносил в свою записную книжку с понятной жадностью спецкора всевозможные цифры отчетов и выводы, добытые долгим путем опыта.
Так он отмечал, что «наибольшую ценность керченская рыба, главным образом сельдь и камса, имеет в соленом виде, а маринады из нее получают развитие только в самое последнее время, причем камса в этом виде начинает успешно конкурировать с прославленной килькой»; что «по качеству и упитанности керченская рыба занимает первое место в Союзе и проникает довольно интенсивно на иностранные рынки»; что «пущенный в тридцать первом году холодильник имеет производительность в пятьсот центнеров в сутки»; что «керченское рыболовство дает пять процентов всей рыбной продукции Союза»; что «для обслуживания этой промышленности Рыбтрест имеет бондарные мастерские, вырабатывающие до полумиллиона бочек в год на такую-то сумму, а также корабельные мастерские такой-то мощности…»
Записей этих оказалось у него так много, что пришлось купить новую записную книжку, потолще. Вообще Прудников настроен был очень деловито и проявлял большую энергию в осмотре всех уголков Керчи, имеющих отношение к рыбному делу. Так что к концу второго дня у него составилась уже довольно полная картина рыбной промышленности Керченского пролива. Он даже знал уже, что такое аламаны — сети, пришедшие сюда из Турции, и како-ами — сети, пришедшие из Японии, и скипасти — наследие древних местных греков, и чем они отличаются от закидных неводов, называемых большими волокушами, или от волокуш малых, которыми ловят бычков…
С самоуверенностью спецкора он решил в конце второго дня, что охватил со всех сторон это сложное дело и может считаться недюжинным его знатоком. Он даже заходил, между прочим, и в керченский музей и получил кое-какие сведения о боспорском царе Митридате VI…
— Ну, Костик, — сказал он вечером 12 октября, — переночуем здесь с тобою еще одну ночь, благо уехал к себе домой Пискарев и ночевать мы уж будем не на лестнице, а завтра махнем еще в одно рыбное место, в Балаклаву!
— На пароходе? — спросил Костя.
— Нет, парохода завтра нет, и еще его три дня не будет… Придется нам опять по железке… А из Балаклавы мы уж прямо назад в Москву.
Поезд из Керчи выходил утром, и опять тащился он целый день по крымским зяблевым вспашкам и озимым посевам, и только поздно вечером в полнейшей темноте дотащился он до Джанкоя, где была пересадка на Севастополь.
Заняв столик и приказав Косте деятельно оберегать его стул от покушений, Прудников несколько раз ходил в буфет за чаем, чаепитием же он отвел свою московскую душу и стал мягкосердечен… Так что, когда в зал ожидания зашла толстогубая молодая цыганка в пестрых лохмотьях и швейцар, подскочив к ней, завернул ее решительно назад, Прудников крикнул ему:
— Товарищ! Она такая же полноправная гражданка, как и все!
Прудников думал купить плацкарту на первый же скорый поезд, шедший из Москвы в Севастополь, но свободных мест в этом поезде не оказалось, пришлось ждать другого. Зато скорый поезд привез московские газеты за 11 октября, и в одной из них Прудников прочитал телеграмму симеизской обсерватории, что в ночь с 9 на 10 октября замечено было необычайно сильное и продолжительное падение метеоритов в южной части неба, совсем необычное в это время года. Сообщалось, что наиболее сильное падение, когда насчитывалось до трехсот метеоритов в минуту, приходилось на время с половины девятого до половины десятого вечера и что в Нью-Йорке не могли этого видеть, так как там был день, а не ночь. Тут же высказывалось робкое предположение, что это или пролетала мимо Земли комета, или осколки взорвавшегося небесного тела.
Прудников прочитал это место в газете Косте и сказал:
— Вот видишь, что это такое было!.. Даже и астрономы стали перед этим в тупик!
— Ага! — торжествовал Костя. — Я тебе говорил!.. Я тебе ведь говорил! А какое это небесное тело?
— Небесное тело что такое? Это… какая-нибудь планета, может быть вроде нашей Земли.
— Вроде Земли? Сказал тоже!.. Как же она могла взорваться?
— Ну, просто лопнула и рассыпалась на куски… Вот эти-то куски и летели…
— Как так лопнула?
— Этого уж я не знаю как… Одним словом, мы с тобой видели ее конец… Только не поняли конечно, что это — конец какой-то планеты…
— Пла-не-та? — повторил Костя в изумлении. — Такая же, как Земля?.. Вот так та-ак!..
Немного подумав, он спросил очень живо:
— А на этой планете были спецкоры?
Прудников сказал: «Гм…» — и добросовестно задумался было, но ответил найденно-уверенно:
— Еще бы нет!.. Ведь это была планета, достигшая своей зрелости, — почему она и скончалась… А если она достигла зрелости, то, разумеется, на ней когда-то, очень, конечно, давно, были свои спецкоры!
Джанкойский зал ожидания бурлил, как кипящий котел; то там, то здесь подымалась брань из-за захваченных стульев, и в черную трубу под потолком, покрывая все голоса, добросовестно гундосил кто-то неведомый Косте: «Паф-та-ряю… Поезд… номер… отходит…»
— Это наш поезд отходит? — спрашивал Костя, схватываясь, но отец отвечал:
— Успокойся, это на Москву… А до нашего смело ты можешь отлично выспаться: ложись!..
1931 г.