Прекрасно, с любовью и гордостью отпраздновал весь наш Союз юбилей Пушкина.
И вот вспоминаю, как некогда в сиротском дворянском институте и мы воздавали по-своему честь поэту.
Мы переводили прозу его на иностранные языки.
Для удобства своего и нашего учитель-немец разбил текст особого институтского издания «Капитанской дочки» на десятистрочия. При трудных словах стояли вверху номера.
«Я выглянул из кибитки». «Кибитка» — помер тридцать два.
В словарике, приложенном к повести, значилось:
— «Кибитка — это не есть фаэтон, не коляска, не бричка. Это возок».
На масленице у нас полагался большой музыкально-вокальный вечер с почетным опекуном и знатью города. Надо было, кроме танцев и пенья, говорить публично с эстрады стихи. Ввиду преддверия великопостных дней придумали было написать декорацию — монастырская келья и перед ней Пимен и Григорий в костюмах. Но батюшка воспротивился: в мужском монастыре девицам пребывать непристойно!
Сцену отменили.
Очень огорчена была по этому случаю рукодельная дама.
Она должна была сшить из черного кашемира клобук и мантию Пимену. Ее бы отметили на афише.
Рукодельная дама была честолюбива и мечтала стать выше других наших дам, приставленных охранять дортуары: дамы пыльной и дамы ночной.
По случаю вечера собрали институтский совет. Он создал педагогическую композицию с целью укрепления религиозно-моральных устоев.
Объединили два отрывка из Пушкина и собственные стихи митрополита Филарета.
Говорить должны были три девочки одна за другой: строптивый, плохой Пушкин, потом назидающий его Филарет, и второй Пушкин — раскаянный.
Эту тройку институт прозвал немедленно «филаретки».
Началось со стихов Пушкина:
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
В институте приказано было произносить только два первых, как говорили, «куплета» из этого стихотворения.
Третий куплет:
Цели нот передо мною,
Сердце пусто, празден ум,
И томит меня тоскою
Однозвучный жизни шум, —
был осужден, как богохульный. Его зачеркнули в тексте. Его знать запрещалось.
Зато ответ митрополита Филарета на эти стихи Пушкина, добытый из журнала Ишимовой «Звездочка», как принадлежащий лицу высокого духовного звания, произносился целиком.
После Филарета голосом слезного покаяния говорились «Стансы» Пушкина.
— Шесть первых строк — болтовня, — сказала начальница. — Они нам не нужны. Начинайте ближе к делу, с седьмой строчки:
Когда твой голос величавый Меня внезапно поражал, Я лил потоки слез нежданных…
— Но в подобном сокращении нет пушкинской рифмы, — защитил было учитель русского языка.
— Не в рифме дело, а в чувстве, — оборвала начальница. — Слезы — залог сердечного покаяния.
На эти роли двух Пушкиных, плохого и хорошего, и Филарета выбирались ученицы разных классов по росту и поведению.
К нам, в младший, пришла сама начальница и спросила:
— Кто здесь ведет себя хуже всех?
Классная дама вывела из-за парты меня:
— Вот эта…
— Какой срам, — сказала начальница, — за это ты будешь «дурной» Пушкин!
В Филареты попала громадная примерная девочка. Она вся ушла в рост, и на шалости ее уже не хватало.
— Второй, «хороший» Пушкин должен быть, натурально, пониже владыки и повыше «дурного» Пушкина, — сказала начальница.
Нашли и хорошего.
Трем филареткам дали сокращенный пушкинский текст, полный Филаретов, и велели учить наизусть. Репетировали до одури в узком многооконном зале. Под команду танцмейстера — раз, два — двигались в ногу, все три как одна, к самому краю эстрады. Ныряли плавно в глубоком реверансе. Не смея скосить глаза вбок, подымались вразнобой, танцмейстер хлопал в ладоши.
— Повторить!
Опять все сначала — раз, два — под шепот хора певчих, уходивших из зала:
— Фи… Филаретки…
Ненавидели Филарета, ненавидели Пушкина.
Про почетного опекуна, который должен был посетить вечер, был пущен слух, что он не настоящий человек, а сделанный. Барон носил парик и поигрывал челюстями. Он вставал, садился и кланялся так напряженно, как будто нажимал для этого дела пружину сложного механизма, — и тот действовал.
Девочек очень интересовало, где именно и что барон у себя нажимает. Мне поручено было досмотреть.
Наступил литературно-вокальный вечер. Мы надели открытые кружевные пелеринки с розовыми бантами. Нас причесывал парикмахер. Волосы вились, ряда не было. Собрались было круто помадить, но вошла начальница и сказала:
— Она говорит строптивого Пушкина, к тому же он был из негров, — можно ей волосы не помадить.
Вечер открылся хором «Где гнутся над омутом лозы». Потом мы, филаретки, поднялись на высокую кафедру. Мы растаяли в реверансе. Перед глазами горели люстры, лысины, бриллианты дам, украшенных орденом Екатерины.
Барон сидел в креслах, в первом ряду, около начальницы.
Он мутно глядел перед собой. Его левая рука, как обыкновенно, смирно паслась на красном бархате сиденья. Правая рука барабанила длинными желтыми пальцами по колену, обтянутому белым сукном камергерских панталон.
«Он нажмет в правой коленке», — решила я и, не отрывая глаз от бароновой ноги, окунулась еще раз, уже отдельно, в глубоком придворном реверансе. Когда все туловище было откинуто назад и весь упор шел на левую пятку, надлежало мне, Пушкину мятежному, начать грешный мой ропот самым толстым, сердитым голосом:
Дар напрасный, дар случайный,
Жизнь, зачем ты мне дана?
Иль зачем судьбою тайной
Ты…
Начальница, сидевшая рядом с бароном, уронила на паркет белоснежный платок. Барон шевельнулся поднять. Я забыла стихи, я чуть присела, чтобы поймать, где именно нажмут желтые пальцы барона.
— Продолжай! — побагровев от усилия, сказала начальница. Пока барон тормошился, она сама достала платок.
«Если испортился механизм, барон не встанет. Так и будет сидеть. С креслом его унесут или нет?» — мучилась я положением барона.
— Про-дол-жай!
Но я забыла стихи:
…Иль зачем судьбою тайной
Ты на… что-то суждена…
Начальница презрительно махнула платком, и Филарет покрыл мое самодельное бормотание невыносимо высокими нотами:
Не напрасно, не случайно
Жизнь от бога нам дана…
Женским визгом, без передышки, сплошным комариным звоном прозвенел в зале «куплет» владыки. Громадный Филарет, испугавшись моего примера, гнал во весь опор, боясь забыть текст и не допуская паузы. Раскаявшись немедленно, Пушкин хороший — девочка среднего роста — прорычала усеченные «Стансы»:
Я лил потоки слез нежданных…
Реверанс мы сделали хорошо — все три как одна.
— Пушкин! — выстрелил барон и поднял вверх желтый палец. — Пушкина похвально выучить наизусть.
Мы ушли под шепот хора:
— Фи… Филаретки!
Я забилась в классе на заднюю парту. Вошла классная дама.
Она мне сказала:
— Ты осрамила весь институт. Не можешь запомнить стихи — пока другие танцуют, учи, милочка, прозу!
Она развернула передо мной «Капитанскую дочку» и, отчеркнув ногтем: «отсюда — досюда», ушла.
Я осталась в классе одна. Взяла книгу. И мне сразу понравилось: «Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось с снежным морем. Все исчезло.
— Ну, барин, — закричал ямщик, — беда — буран!
Я выглянул из кибитки…»
Кибитка… Кибитка?
«Кибитка — это не фаэтон, это не коляска, это не бричка, это возок».
Я размахнулась и хватила «Капитанской дочкой» стекло висячей лампы.
Меня увели в карцер.
И еще один раз я пострадала за Пушкина.
Я и моя подруга были обе с Кавказа и очень тосковали по горам. Особенно весной.
Мы садились спиной к бледному северному небу, смотревшему из казенных окон, мы впивались в географическую карту, висевшую на стене. На Казбек налепляли мы жеваную резинку — клячку, и Казбек торчал выше всех на свете.
И я говорила от всей души:
Кавказ подо мною. Один в вышине…
Я говорила «Кавказ» Пушкина с начала до конца не раз и не два, а до тех пор, пока мы с подругой из холодного сиротливого класса не переселялись в «зеленые сени, где птицы щебечут, где скачут олени… где мчится Арагва в тенистых брегах».
Из моих глаз слезы восторга лились перед географической картой, и, прижав палец к вершине Казбека, всхлипывала другая кавказская девочка.
— О чем вы плачете? Какие казенные вещи вы испортили? — спросила подошедшая классная дама.
Я еще не успела вспомнить, что надо соврать даме понятное, и сказала правду:
— Мы плачем над стихами Пушкина.
— Ты лжешь, — нахмурилась дама. — Признавайся скорее, какие казенные вещи…
— Честное благородное слово! — сказали мы в голос. — Мы ничего не разбили. Мы только над стихами…
— В таком случае вас надо лечить. Нормальные люди над стихами пе плачут.
Нас свели в лазарет, и доктор нам прописал холодное обтирание по утрам, до звонка.
Меня, как девочку плохого поведения и зачинщицу, обтирали целый месяц, другую — всего две недели, Это было холодно и неприятно…
1937