Вот вы говорите: характер. Характеры бывают разные, а какой лучший, какой худший, это вопрос. Расскажу вам, например, о Сеньке Дружнове.
К нам в колонию он даже собственно не пришел, а его привели… привела старенькая-старенькая бабушка. Что это за такое дело, когда человека приводят разные родственники: маменьки, бабушки, тетеньки?
Человеку тринадцать лет, а он, как теленок, бредет, его бабушка подгоняет! И поэтому, когда пришел Сенька, колонисты посмотрели на него с осуждением и каждый подумал: «Известный тип — маменькин сынок!»
Сенька стоял посреди кабинета заведующего и молчал. Но Сенька молчал как-то по-своему.
И физиономия у него была ничего, можно сказать, даже приличная: глаза черные, а сам румяный, щекастый. Только волосы в беспорядке, видимо, Сенька и понятия не имел, что такое парикмахер: деревня! А на ногах лапотки, это уж действительно мода, кто же теперь лапти носит? Бедный, может, очень, тогда, конечно, ничего не поделаешь.
Нас, колонистов, помню, порядочно набралось в кабинет, молчим, рассматриваем и Сеньку и бабушку. Бабушка старая, худая, высокая, говорит не спеша, останавливается, слезы вытирает, как же ее не слушать?
— Привела… внучка, — говорит она заведующему, — возьми к себе, родной, пускай у тебя живет. А то, видишь, стара стала, сколько я там проживу, а ему куда деваться? А тебя господь наградит, пускай у тебя живет. И я умру… спокойно…
Бабушка подвинулась ближе к внуку, тронула его за плечо, подтолкнула к заведующему. Проделала все это, отступила, успокоилась, поправила платок на голове; смотрит и ждет, не решения ждет, а просто: должен же и заведующий что-нибудь сказать по такому важному случаю. И колонисты все обратили лица к заведующему: что он скажет? Заведующий встал, поклонился и сказал серьезно:
— Спасибо вам, товарищ. Внука оставляйте. Будет у нас жить. Вы не беспокойтесь, человеком станет. А вы тоже живите, зачем вам умирать, умереть всегда успеем, живите себе на здоровье и приезжайте к нам в гости…
Колонисты нашли такой разговор вполне правильным. И бабушка была довольна, даже улыбнулась.
— Военные, что ли, у тебя люди выходят?
И на нас кивнула, — это мы, значит, военные.
Заведующий ответил:
— И военные и разные: и доктора, и рабочие, и летчики.
Кто куда хочет…
Бабушка вдруг загрустила, руку — к глазам, слезы у нее:
— Он… Сенюшка-то, все говорит… летчиком буду…
И тут стало видно, что бабушке трудно с Сенькой расставаться.
И нам это видно и заведующему, и всем жалко бабушку, а Сенька как будто неживой. Стоит, чуть-чуть склонился, смотрит, кто его знает куда, — на пустую стену, — глазом не моргнет, лицо красное. Разбери, чего ему нужно. Давно у нас не было такого неповоротливого человека!
Заведующий у него спрашивает:
— Ты грамотный?
А он даже и не отвечает. Хоть бы моргнул или пошевелился как-нибудь. Бабушка за него ответила:
— Грамотный, как же! В пятый класс ходил…
Заведующий не стал больше расспрашивать, распорядился бабушку накормить обедом и отправить на нашей линейке на станцию, а когда уедет, Сеньку к нему привести.
Девчата и хлопцы окружили старуху, — понравилась она всем, — потащили в столовую, а Сеньку пришлось за локоть поворачивать — побрел за ней. И пока бабушка обедала, Сенька сидел на стуле боком и смотрел куда попало, ни одного слова не сказал; не могли доже понять, есть ли у него какой-нибудь голос.
Потом бабушку усадили на линейку и повезли на станцию.
А Сенька совсем как деревянный, насилу поставили его перед заведующим как следует. Смешно было на него смотреть, хлопец с виду правильный, даже красивенький, а души никаких признаков. И заведующему на вопросы не отвечает, только на один вопрос и ответил.
Заведующий спросил:
— Так летчиком… хочешь… Семей?
Вот тут он и ответил:
— Угу!
Заведующий и говорит:
— Ну, он потом обойдется. Дежурный, веди его, куда следует.
Дежурил в тот день Виталий Горленко. Подошел Виталий к Сеньке, заметил что-то, просунул руку за воротник и вытащил… крестик, маленький, черненький какой-то, на черном шнурке. Виталий рванул, оборвал всю эту святыню, швырнул куда-то в угол дивана, да как заорет:
— Что это! Предрассудки такие на шее носишь!
Мы даже ахнуть не успели. А Виталий покраснел весь, прямо дрожит от злости.
— Летчиком он будет! Никакой самолет не выдержит, если крестов навешать!
Сенька пришел в себя. Повернулся всем телом градусов так на 35, не больше, глянул в то место, куда крест полетел, и вдруг как заревет. То молчал, молчал а тут — на тебе — такой голосина, да звонко так, с захлебом. Стоит, как и раньше, без движения и воет. Мы засмотрелись на него с удивлением: до чего человек дикий! Заведующий напал на Виталия, почему, говорит, так нетактично, оборвал, бросил, объяснить нужно…
А Сенька все стоит и ревет. Даже Виталий испугался, до каких же он пор будет кричать? Заведующий начал было:
— Дружнов, успокойся! Послушай…
А Сенька еще выше на полтона взял.
— Ну, и характер, — сказал тогда Виталии. — Но все равно, креста не отдам! Колонист, и с крестом!
Тут наконец, Сенька заговорил. Не то что заговорил, а тоже по-своему: повернулся обратно на 35 градусов к заведующему и заладил, — с растяжкой, с рыданием:
— Домой хочу!
— Домой хочу!
И еще раз, и еще раз, да все одинаково, на особый лад, подеревенскому, на «а»:
— Дамой хачу!
Заведующий выставил нас из кабинета, а сам его ублажать.
Мы вышли в коридор и долго еще слышали, доносилось до нас сквозь двери:
— Дамой хачу!
Народ у нас был боевой. Много видели на своем веку, удивляться не умели. А тут, честное слово, стоим в коридоре и глазами друг на друга хлопаем. Виталий говорит:
— Фу ты, дьявол! Даже перепугал меня! Вы видали когда-нибудь такое?
— Какой вредный пацан! — сказал Шурка Просянников. — Это он все из-за креста!
А Владимир Скопин, он у нас очень умный был человек, не согласился:
— На чертей ему крест! В лаптях ходит! Ты думаешь, это ои из-за религии?
— А как же?
— Да нет! Характер такой! Самостоятельный. С виду тихоня, а глотка: «Да-мой ха-чу!»
Что вы думаете о таком характере? Можно сказать, вредный действительно, и с таким человеком жить, ну его? А у нас всех, сколько ни есть колонистов по свету, нет лучшего друга, как. Сенька. Вот вам и характер.
С тех пор десять лет прошло, а может, немного меньше.
Вспомнить то время, десять лет назад! Дикости у нас тогда куда больше было. Если сравнить, скажем, сегодняшнюю культуру и как тогда было. А все-таки Володька Скопин был прав: в Сеньке никакой дикости не было, хоть по какой-то там глупости крест и висел у него на шее. Этот крест, наверное, бабушка повесила. Думала: раз в колонию ехать, надо как можно лучше. На ноги лапотки, на шею крест, вроде как парадный костюм.
Заведующий с Сенькой долго тогда разговаривал глаз на глаз. О чем они говорили, так мы и не узнали, а только потом ни заведующий, ни Виталий Горленко, да и никто вообще про тот крест не вспоминали. Так, будто его вт не было.
Мы прожили с Сенькой в колонии пять лет, а после разъехались, кто в вуз, кто в командиры, кто в летчики. Только у нас принято: всегда встречаемся, письма пишем, друзьями остались, а лучший друг у всех Сенька Дружное.
Характер у — него всегда — был одинаковый, молчаливый. Можно по пальцам пересчитать, сколько Сенька за нашу совместную жизнь слов сказал.
Но не думайте, он не уединялся, не прятался, бирюком никогда не был. Где компания, там и он. А ребята, знаете, какие болтуны бывают: говорит, говорит, трещит, вертится туда-сюда и смеется, и зубы скалит, и хвостом, и крыльями, — сорока, настоящая сорока. Другие, допустим, поменьше разговаривают, а все-таки… А Сенька как-то умел без слов. Стоит, слушает, к тому чуть-чуть повернется, к другому. С лица он всегда был румяный, брови густые, черные. Как-нибудь там егозить или суетиться он никогда не умел. И смеяться как будто не смеялся, а все-таки смотришь на него и видишь: улыбается человек, а почему видишь, ни за что не разберешь, по краскам, что ли, по румянцу, а кроме того, и губы у него иногда морщились. Думаешь, сейчас что-нибудь скажет, но только это редко бывало, чтобы он в самом деле сказал.
Мы любили ходить слушать, как Сенька перед заведующим «отдувается». Приходилось все-таки.
Заведующий ему:
— Это ты неправильно сделал, результаты нехорошие получились.
А Сенька?
А Сенька молчит.
Заведующий присмотрится к нему и снова начияает:
— Надо лучше разбираться, товарищ Дружиов, нельзя так… Надо точнее, гораздо точнее, понимаешь?
Молчание.
— Понимаешь?
И вот Сенька, наконец, отвечает:
— Да.
И заведующий на него смотрит, и мю смотрим, и видим, что и этом одном слове Семен больше сказал, чем другой в целой речи наговорит. Видно, что Семен действительно согласен, что он все понимает. Не такой он человек, чтобы зря свое «да» потратить.
Учился Семен на «отлично» и работая по-стахановски.
А если приходилось ему где-нибудь старшим быть или бригадиром, так уже кругом никаких разговоров не было. Хватка у него была железная: посмотрит только удивленно, поднимет одну бровь, и каждый понимает, что разговоры кончены.
В этом году он приехал в Москву, а нас здесь целая кояопия — бывших колонистов. И вдруг узнаем, едет Семен Дружное получать орден. Конечно, чествовать. Встретили, обнимались, целовались и спрашиваем, за что орден. А он молчит.
— Да говори, это же ни на что не похоже!
Пришлось ему все-таки разговориться:
— Да… за боевую подготовку.
— Ну?
— Я же сказал.
— Ничего ты не сказал… Какая боевая подготовка? Что ты сделал? Летаешь? На чем летаешь?
— Эсбэ.
— Скоростной бомбардировщик?
— Угу.
— И что?
А он поднял руку, повертел пальцем в воздухе, пойми, что это значит: мертвая петля или штопор, или какое-нибудь там скольжение. Так ничего и не добились. Не за один день, постепенно все-таки кое-что выяснили: отпуск у него на два месяца; бабушка его еще жива и живёт с ним при каком-то аэродроме; хочет Семен побродить по музеям Москвы. Мы вообразили, что он нуждается в нашей помощи. Но однажды он остановился против одной церкви на Ордынке, посмотрел, помолчал и вдруг говорит:
— Шестнадцатый век, вторая половина.
Мы прямо в восторг пришли, хором потребовали объяснений, кричали, просили, но добились только одного слова:
— Шатровая.
Показал рукой и пошел дальше.
Больше всего приставал к нему Виталий Горленко. Виталий теперь авиаконструктор, до зарезу ему нужно было узнать мнение Семена насчет прицельного аппарата для бомбометания.
На разные лады расспрашивал:
— А может, так удобнее? А если отсюда залезть? А с этой стороны неудобно? А если такое приспособление?
Семен внимательно выслушал все его вопросы, потом молча достал карандаш и бумагу, оглянулся, дернул Виталия за рукав и потащил его в самый дальний угол. А ведь мы его друзья уже десять лет. С Виталием он, представьте себе, разговаривал долго, доносились до нас отдельные непонятные слова: «угол перемещения», «инерция будет мешать». Кончили они совещание, мы и говорим:
— Что ж ты нам не доверяешь?
— Доверяю, — говорит.
— Так почему?
Подумал немного, улыбнулся даже, сказал:
— Доверяю, что из любопытства спрашивать не будете.
Видите, какая речь!
Однажды мы его поддразнили. Фашисты, говорим, теперь вооружаются, как — ты на это смотришь? Настроят бомбардировщиков, плохо нам придется.
Тогда он целую речь сказал, первую, может быть, речь, какую мы от него слышали.
— Настроить они могут… Только… люди какие. Можно послать сто бомбардировщиков, — и ни одна бомба в цель не попадет. А рассеивание… знаете какое? До десяти километров.
— Ну, так что? А у нас?
Семен неохотно хмыкнул, даже отвернулся, из скромности, конечно.
— Да говори!
— У нас… другое. Можно… двенадцать бомб посадить в одну точку. Точность прицеливания — очень важное дело.
— И что?
— Ничего… ничего не останется.
Вот тут только мы начали догадываться, за что он получил орден. Мы представили себе Семена в деле, на высоте семи или восьми километров в тот момент, когда он прицеливается, когда он собирается спустить на врага двенадцать, или сколько там, бомб. Мы представили себе его добродушно-румяное лицо, его спокойно-уверенную точность, его прищуренный глаз. Мы хорошо знали, что, уничтожив врага, он ничего не изменит в этом лице, он не захочет и тогда сказать ни одного слова.
А может быть, он тогда и позволит себе сказать свое любимое «угу». Во всяком случае, это будет хорошо сказано.
Семен прожил у нас только двенадцать дней. Получил какое-то письмо и собрался на вокзал. Мы спросили, в чем дело.
И неожиданно для нас он ответил:
— Дамой хачу.
Мы узнали старые нотки, это самое деревенское «а», стало как-то тепло на душе.
— Домой? Где же это?
— Там… Аэродром… Поведем паше звено на первое место.
Поеду… домой.
И уехал.
У нас на Украине о некоторых характерах говорят: «Комусь кыслыци сняться» — это значит: кому-то плохо придется.
Если фашисты вздумают полезть на нашего «дамой хачу», пускай им лучше заранее снятся кислицы.
Вот какие интересные бывают на свете характеры!