ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ОКО ЗА ОКО

I ЗА ГРАНИЦЕЙ

Rue de la Poste — одна из центральных и оживленнейших улиц Парижа. Она находится вблизи бульваров — этих нервов парижской жизни — театров: «Grand opéra» и «Comédie Franèaise», первенствующих храмов искусства не только Европы, но и всего мира.

Среди каменных громад этой улицы, широкой и прямой, как все улицы нового Парижа, особенным изяществом архитектуры и художественными скульптурными орнаментами выделяется четырехэтажный дом с широким подъездом, над которым красуется вывеска «Hôtel Normandy».

Этот отель хотя и принадлежит к числу первоклассных, но далеко не лучший из них и отличается поэтому как скромностью своих обитателей, так и сравнительной скромностью цен.

Сама вывеска отеля — «Hôtel Normandy» — с бросающейся в глаза грамматической ошибкой, явилась вследствие желания его первого владельца отличить свое учреждение от других отелей Парижа, носящих фирму «Hôtel de la Normandie», которых несколько, и один из них принадлежит даже к лучшим, первоклассным.

Так, по крайней мере, объясняет любопытствующим эту оригинальную вывеску настоящая содержательница отеля — полная, красивая француженка бальзаковского возраста.

Бравый швейцар этой гостиницы говорит на всех языках цивилизованного мира, за исключением русского, что, впрочем, не мешает ему питать глубокое чувство уважения к представителям «ces barbares russes»[13]… вообще и к их национальной тароватости в особенности, и быть таким образом горячим сторонником франко-русских симпатий.

В то время, к которому относится наш рассказ, в числе знатных иностранцев, проживавших в отеле и пользовавшихся особенным уважением бравого швейцара, были prince Oblonsky и princesse Pereleschin, как звали в Париже знакомых нам князя Сергея Сергеевича Облонского и Ирену Вацлавскую, помимо ее воли коловратностью судьбы, как, конечно, помнит читатель, превратившуюся в Ирену Владимировну Перелешину. Княжеский титул пожалован ей был швейцаром как знак глубокого; уважения последнего к ее покровителю — князю Облонскому.

Ирена, увы, к этому времени уже знала непринадлежность ей этого титула, знала, что считается женой князя Сергея Сергеевича только перед Богом, да перед ним, но не перед людьми.

Горькую для нее истину, хотя, как оказывается, и не совсем истинную, открыл ей сам князь, умолчав о том, что он женился на ней с бумагами другого, подкупленного им лица, что она считается законною женою этого лица, а относительно его, князя, только содержанкой.

Он понимал, что истина во всей ее наготе, не прикрашенная туманными фразами, могла убить это нежное, безотчетно поверившее и бесповоротно отдавшееся ему существо. Контраст между поступком его с нею и ее отношением к нему с самого начала ее первого романа был слишком резок, чтобы не разбить вдребезги созданного ею из него, князя, кумира, и этого он еще не хотел, и это, наконец, могло стоить ей жизни. В последнем он и не ошибался.

Он убедился в этом уже по тому потрясающему впечатлению, которое произвело на нее даже прикрашенное ложью открытие, по почти ставшим роковыми его последствиям.

Это частичное, если можно так выразиться, открытие глаз несчастной женщины на ее положение было совершено князем Облонским месяца через два после приезда их за границу и уже тогда, когда он оказался, что называется, припертым к стене, когда продолжение комедии с Иреной, начатой им в тени вековых деревьев Облонского леса, стало положительно невозможным.

Задумчивая и грустная, она начала при разговоре с ним о матери, возобновлявшемся ею не только ежедневно, но за последнее время даже ежечасно, бросать на него унылые взгляды, полные красноречивого подозрения.

Отвлечь ее от мысли о предстоящем обещанном им свидании с матерью за границей не было никаких средств.

Они все были им испытаны.

Ни быстрая смена впечатлений при путешествии, — они в каких-нибудь два месяца объездили Австрию, Германию, Швейцарию и Италию, — ни дивные красоты природы, ни памятники искусств, ничто, казалось, не могло заставить забыть Ирену ежедневный, тяжелым камнем ложившийся на душу князя вопрос:

— Когда же я увижу маму?

— А в этом городе, куда мы едем, увижу ли я, наконец, мою маму?

Князь решил везти ее скорее в Париж.

Он надеялся, что этот «мировой» и, по преимуществу «дамский» город волнами блонд и кружев, грудами изящных тканей, драгоценностей, всем тем «дамским счастьем», которое так реально и так увлекательно описано Эмилем Золя в романе под этим названием, охватит все чувства молодой женщины, заставит забыть ее, хотя бы временно, обещанное им свидание с дорогой матерью, образ которой все неотступнее и неотступнее начинал преследовать Ирену.

«Вихрь парижских удовольствий, — думал он, — довершит остальное, увлеченная им, она слабее почувствует готовящийся ей удар».

Увы, он ошибся и в этих своих расчетах.

Они приехали в Париж, и князь избрал «Hôtel Normandy», конечно, не в силу описанных нами его качеств, скромности обитателей и цен, а лишь в силу того, что он знал, что отель этот редко посещается русскими, встреча же с милыми соотечественниками была для князя очень и очень нежелательна.

Первые слова Ирены были:

— Здесь, в Париже, конечно, я увижу мою маму?

— Вероятно, вероятно… моя прелесть! — уклончиво отвечал Сергей Сергеевич.

— Вероятно… — упавшим голосом повторила она, глядя на него взглядом, полным сомнения и грусти.

Князя, как ножом, резал этот взгляд. Он старался переменить разговор, но никакие темы не в состоянии были отвлечь ее от гнетущей мысли о матери, и она через несколько времени опять задавала те же мучающие его вопросы.

Князь приступил к выполнению задуманного им плана: неутомимо стал возить он Ирену по модным и ювелирным магазинам этого «города мод», тратил безумные деньги на покупку всевозможных дорогих тряпок, редких вещей и драгоценностей, буквально завалил ее всем этим, так что роскошное отделение, занимаемое ими в гостинице, вскоре превратилось в какой-то магазин.

Театры, балы, собрания, концерты сменялись перед ней как в калейдоскопе — казалось, у нее не должно было остаться ни одной минуты, свободной от новых впечатлений, свободной для размышления о себе.

— Она забудет… — вставая утром, говорил он себе со сладкой надеждой.

В течение дня, увы, он снова по нескольку раз слышал вопрос, ставший ему уже ненавистным.

— Когда же, наконец, приедет моя мама?

Так прошло около двух недель. Вопросы о матери со стороны Ирены не только не прекращались, но становились все чаще, настойчивее, и ее взгляды все подозрительнее и тревожнее.

Князь решился, наконец, покончить разом с этим гнетущим положением.

Он начал обдумывать предстоящую ему щекотливую беседу с Иреной.

«Необходимо возможно более и гуще позолотить пилюлю, возможно более смягчить силу удара, надо придумать развязку наиболее романическую, где бы мы оба являлись жертвами нашей взаимной любви, надо придать себе в этой истории все качества героя и таким образом подстрекнуть ее на своего рода геройство, на жертвы, на примирение с совершившимся фактом».

Так размышлял Сергей Сергеевич и делал в своем уме, согласно этому плану, наброски разговора с молодой женщиной.

Разговор в мельчайших деталях был почти готов, князь даже мысленно предугадывал вопросы со стороны Ирены и мысленно же давал на них ответы, естественные, правдоподобные, доказывающие его безграничную к ней любовь и вместе с тем невозможность в его положении поступить иначе.

Он оставался доволен собой, но приступить к осуществлению этого всесторонне обдуманного плана медлил.

Он боялся.

Впервые испытывал он это чувство, оно страшно бесило его, оскорбляло его безграничное самолюбие или, вернее, себялюбие.

И кого боялся он? Слабое, беззащитное существо, с бесповоротно преданным, несмотря на посетившие его за последнее время сомнения, сердцем.

Князь Облонский, со своим хваленым бесстрашием, со своим светским апломбом, пасовал перед этой слабостью.

Ее-то именно и боялся он.

В муках такой нерешительности провел он несколько дней, а эти муки усугублялись все чаще и чаще слетавшими с побледневших губ Ирены вопросами:

— Скоро ли, наконец, приедет моя мама?

— Когда же, наконец, увижу я мою маму?

Князь решился.

II СТОЛБНЯК

— Мне надо поговорить с тобой, моя дорогая! — начал князь, когда они отпили утренний кофе, и лакей гостиницы унес посуду.

— О маме? — с тревогой в голосе вскинула она на него пытливый взгляд.

— Отчасти и о ней… — сжал на мгновение он свои красивые брови.

Такое начало не предвещало, казалось ему, ничего хорошего.

Она молчала, сидя на диване у того стола, за которым они только что пили кофе, одетая в утреннее платье из голубой китайской шелковой материи.

На дворе стоял октябрь в начале — лучшее время года в Париже, в открытые окна роскошно убранной комнаты занимаемого князем и Иреной отделения врывался, вместе со свежим воздухом, гул «мирового» города. Был первый час дня, на rue de la Poste господствовало полное оживление, находящееся против отеля café было переполнено посетителями, часть которых сидела за столиками на тротуаре.

Ни Сергея Сергеевича, ни Ирену не беспокоил уличный шум, они, видимо, даже не замечали его, занятые оба своими мыслями.

Она вопросительно глядела на него, ожидая обещанного им сообщения.

Он встал с кресла, прошелся несколько раз по комнате, неслышно ступая по бархатному ковру.

Она продолжала молча следить за ним глазами.

Он подошел к дивану, движением ноги отодвинув в сторону кресло, сел с ней рядом и обнял ее за талию.

— Ты по-прежнему любишь меня, Рена?

Он с нежной грустью смотрел ей прямо в глаза. В ее взоре, неотводно устремленном на него, появилось выражение тревожного упрека.

— Зачем ты меня об этом спрашиваешь? Разве ты сам не знаешь это лучше меня? — спросила его Рена вместо ответа.

Он на секунду смутился, но тотчас же оправился и продолжал тем же мягким, вкрадчивым голосом:

— Я знаю, конечно, знаю, моя ненаглядная, но мне надо сообщить тебе нечто такое, перед чем мне хотелось бы снова слышать от тебя, что ты любишь меня так же, как и я, то есть более всех на свете… что самое raison d’etre[14] нашего существования на земле с момента незабвенной для нас нашей встречи для меня — ты, для тебя — я. Не так ли?

— Случилось что-нибудь с мамой? — вдруг заволновалась она и впилась в него еще более тревожным взглядом.

— С чего ты это взяла? Ничего не случилось… Я по крайней мере не знаю… — бессвязно и отрывисто заговорил он.

— Что же такое ты хочешь сообщить мне? Говори скорее…

Она как-то инстинктивно отодвинулась от него, но он снова привлек ее к себе.

— Не торопись… К чему?.. Ответь сперва на мой вопрос… настолько ли ты любишь меня, что сумеешь простить, если бы даже узнала, что я все это время был очень и очень виноват перед тобою…

— Ты? — снова отшатнулась она от него.

— Я, я! — с болью в голосе продолжал он. — Я надеюсь только на твою всепрощающую любовь… Ты поймешь, что действовать иначе я не мог, единственно потому, что безумно любил и люблю тебя. Он низко опустил голову.

— Ты меня обманывал… относительно… мамы… — чутьем догадалась она. Голос ее дрожал и прерывался.

Его рука, обвивавшая ее стан, почувствовала, как по всему ее телу пробежала дрожь. Он молчал.

— Значит, я угадала! — чуть слышно прошептала она.

— Успокойся, дорогая моя, и выслушай меня серьезно, главное, внимательно.

— Я слушаю! — чуть слышно, преодолевая охватившую ее снова нервную дрожь, сказала она.

Он замолчал на минуту, как бы собираясь с мыслями.

— Ты знаешь, конечно, дорогой друг мой, что я по рождению и воспитанию принадлежу к тому замкнутому, кругу общества, который в России именуется «высшим» или аристократическим кругом, эта русская «аристократия» ничуть и ничем не похожая на аристократию европейскую, до сих пор ревниво охраняет свою замкнутость и на всякое вторжение в ее среду постороннего лица смотрит враждебно, давая подобным попыткам довольно сильный и неотразимый отпор. Этот беспощадный высший круг, не колеблясь, извергнет из себя каждого своего сочлена, осмелившегося попытаться ввести в него новое лицо. Особенною строгостью отличается это высшее русское общество, — князь с усилием скорчил ироническую улыбку, — относительно женщин. Всякий неравный брак, или, как он называется в высших этих сферах, mésalliance, осуждается безапелляционно. Позор подобного поступка падет не только на совершившего его, по и на всех членов его семьи. Приводить в оправдание подобного поступка пред судом общественного мнения какие бы ни было чистые чувства и побуждения бесполезно. Приговор заранее известен и неизменяем.

Князь печально опустил голову.

— К чему все это ты говоришь мне, я не понимаю? — прошептала Ирена, глядя на него широко раскрытыми глазами.

Князь поднял голову и продолжал с горькой улыбкой:

— Сейчас поймешь, немного терпения!

Она печально улыбнулась.

— Ты же, моя милая, несомненно, прелестнейшая из женщин, когда-либо встреченных мною на жизненном пути, но, увы, принадлежащая к другому классу общества, и ввести тебя в «наш круг» на правах княгини Облонской я не могу.

Ее лицо омрачилось, нижняя губа конвульсивно задрожала — она смутно начала понимать.

Князь не заметил этого, так как говорил, опустив глаза вниз.

— Ты понимаешь также, что мы, члены этой аристократической семьи, все-таки люди, что подчинять наши чувства и наши страсти суровым правилам света не всегда для нас возможно, мы можем встретиться с девушкой другого круга, искренно и сильно полюбить ее, как это случилось со мной. Что делать тогда? Для этого-то в нашем кругу изобретен так называемый «морганатический брак», в котором муж и жена считаются таковыми перед Богом, так как клялись перед Его алтарем, но не считаются ими перед людьми. Я, со своей стороны, далеко не одобряю такого иезуитского выхода и никогда бы не решился на него, если бы не был связан с обществом моими дочерьми. Я не имел права, действуя иначе, обречь их на изгнание из среды, в которой они родились и выросли. Надеюсь, что ты согласна с этим?

Он остановился и бросил на нее вопросительный взгляд.

Она молчала, продолжая в упор глядеть на него.

— Ты можешь заметить мне, что все это я был обязан сказать тебе ранее, что я все-таки обманул тебя, — ты будешь бесконечно права, и в свое оправдание я не посмею сказать ничего, кроме того, что я безгранично, безумно любил и люблю тебя, что я боялся, что ты не решишься на такой шаг, что любовь твоя ко мне вначале не была еще настолько сильна. Когда она будет моей, думал я, я сумею доказать ей, насколько серьезно мое чувство — она оценит его, простит мне и хотя бы задним числом сочтет меня достойным принесенной ею, хотя и бессознательно, мне жертвы, одобрит задним числом сделанный ею шаг, в котором я никогда не заставлю ее раскаяться.

Он снова замолк на секунду и искоса поглядел на нее.

Она сидела, не меняя позы, и молчала.

— К тому же, думал я, — продолжал он, — я сам приношу ей в жертву то общество, ту среду, в которой я провел столько лет. Я не извергнут из него, но сам не пойду в него. Я сумею составить ей и себе круг знакомых в России, где ее будут уважать, как мою вечную подругу жизни, как мою жену, хотя и не перед людьми, но перед Богом — она поймет, что к ее ногам я кладу самого себя и все свои прошлые знакомства и связи. Мои дети — члены этого общества, я откажусь и от них. Она, она одна заменит мне все и для себя найдет все в беззаветной любви моей.

Она продолжала, молчаливая, недвижимая, сидеть перед ним, как бы воплощенным упреком его совести.

Он с самого начала разговора с ней почувствовал, что не в состоянии сказать ей то, что так, казалось ему хорошо было им придумано, что он выучил почти наизусть и вдруг позабыл, как забывает порой оробевший дебютант-актер назубок приготовленную роль.

Он сознавал, что говорит бессвязные нелепости, но продолжал нанизывать слова, спеша и путаясь, с единственною мыслью как-нибудь и чем-нибудь закончить.

Ее молчание раздражало его и производило еще большую путаницу в его мыслях.

— Что же ты молчишь? Скажи мне хоть слово! — весь дрожа от волнения, произнес он.

На лице его то и дело выступали красные пятна, на лбу крупные капли пота.

— Моя мать знала и знает все это? — снова вместо ответа задала она ему вопрос.

— Нет, и в этом моя еще большая вина перед тобой, — заметил он, — она, конечно, не согласилась бы, мы обвенчались тайно от нее, она ничего не знала.

— Значит, она предназначала мне другого, а не тебя… Я поступила против ее воли, и она… она отказалась от меня.

Последние слова она через силу выкрикнула каким-то сдавленным голосом и быстро отодвинулась от Сергея Сергеевича.

Он с испугом поглядел на нее.

Все мускулы лица ее конвульсивно сократились, глаза приняли почти бессмысленное, стеклянное выражение, и взгляд устремился в одну точку.

— Прости, прости меня! — простонал испуганный князь.

Она не отвечала.

Он взял ее руки, бессильно опустившиеся на колени, они были холодны как лед.

— Скажи мне хоть одно слово… — умолял он.

Все было напрасно: она сидела как окаменелая, и когда он выпустил из своих рук ее руки, они безжизненно упали снова на ее колени.

Он понял, что она находится в столбняке, и окончательно в первые минуты растерялся.

III БОЛЕЗНЬ ИРЕНЫ

Семь дней провела Ирена в состоянии, близком к каталептическому.

Уложенная с помощью сбежавшейся на зов встревоженного князя прислуги в постель, она уже целую неделю лежала как мертвая, без малейшего движения.

Собиравшиеся около нее доктора — все знаменитости парижского медицинского мира — своими унылыми лицами красноречиво свидетельствовали о бессилии науки перед загадочной для них болезнью.

Они констатировали лишь, что больная, видимо, вследствие моральных причин, потеряла способность чувства и движения и жила исключительно растительной жизнью.

Они поддерживали эту жизнь искусственным питанием, испробовав перед тем все известные в медицине средства против столбняка, каковым, по исключительному и единогласному их диагнозу, была болезнь молодой женщины. Но на последнем консилиуме — их было несколько — парижские знаменитости решили, что наблюдаемая ими болезнь произошла, несомненно, вследствие сильного душевного потрясения и, таким образом, должна если не быть совершенно причисленной, то считаться близко граничащей с душевными болезнями.

— Надо пригласить Шарко! — сказали они князю.

Он тотчас же помчался за этим столпом европейских психиатров.

Знаменитый психиатр не замедлил явиться.

Собрались и все врачи, посоветовавшие обратиться к нему.

После тщательного исследования больной и продолжительных дебатов врачи согласились со своим знаменитым коллегой, что к этому загадочному, еще не наблюдавшемуся в их практике виду столбняка, не поддающемуся никаким испытанным методам лечения, необходимо попробовать применить не менее загадочный новый способ — способ лечения гипнотизмом.

Сам князь Сергей Сергеевич невольно тормозил самую возможность правильного и, быть может, успешного лечения Ирены.

На все вопросы приглашенных им к постели больной врачей, с доктором Шарко во главе, о причинах, заставивших впасть молодую женщину в такое состояние, он отвечал, что решительно не может себе самому объяснить их.

— Не получила ли она перед этим какого-либо потрясающего известия? — допытывались эскулапы.

— Насколько я знаю, никакого! — отвечал князь, не поднимая глаз.

— При каких, по крайней мере, обстоятельствах это случилось?

Сергей Сергеевич сообщил, что это случилось после только что отпитого утреннего кофе, когда они, сидя еще за столом, разговаривали вдвоем.

— О чем вы с ней говорили?

— О каких-то пустяках, я, признаться, даже позабыл о чем именно, пораженный случившимся с ней припадком.

Врачи, как мы видели, терялись в догадках и решили, по совету Шарко, попробовать гипнотическое внушение.

Знаменитый психиатр в этот же день прислал князю визитную карточку рекомендованного им после консилиума гипнотизера.

Jacques Bertheau

médecin — hypnotiseur

membre des plusieures sociétés savantes.

Rue St. Anne, 14 bis.[15]

Сергей Сергеевич немедленно послал приглашение этому «члену многих ученых обществ».

Посыльный вернулся с ответом, что доктор будет на другой день утром.

Князь не спал всю ночь; это, впрочем, была не первая ночь со времени болезни Ирены, проведенная им в мучительных думах.

Он испытывал невыносимые нравственные страдания — беспомощное и почти, по приговору докторов, безысходное положение молодой женщины, загубленной им, принесенной в жертву старческой вспышке его сладострастья — князь наедине с собой не мог не сознавать этого — тяжелым камнем лежало на его, довольно покладистой в подобных делах, совести.

Смерть этого так нагло обманутого им существа представлялась ему каким-то страшным, роковым событием, долженствовавшим отравить весь конец его жизни.

Анализируя свои чувства к недвижимо лежавшей в соседней комнате больной, полумертвой Ирене, князь, к ужасу своему, ясно понимал, что не одно обладание ею как красивой женщиной, находящейся в периоде пышного расцвета, связывало его с ней — он чувствовал в своем развращенном сердце еще нечто вроде привязанности к этому чистому и слабому существу.

Эта связь не была любовью, это было какое-то тяготение противоположностей, какое-то притягательное свойство положительного к отрицательному, — свойство магнита.

Единственным средством освободиться от этой привязанности и разорвать эту связь было низвести молодую женщину ниже себя, вывести ее на такой путь, идя по которому она стала бы относительно его в положение, которое даст ему возможность смотреть на нее сверху вниз, а не наоборот, как было до сей поры.

Он лелеял эту мысль и уже стремился к этой цели. Ее смерть в настоящую минуту окружила бы ее в его собственном сознании ореолом мученичества, а это и было бы главной причиной мучительных угрызений совести.

Когда он пустит ее на ту широкую дорогу, по которой пустил уже многих подобных ей, когда увидит, что она беззаботно и весело, как десятки других, бывших в его руках женщин, пойдет по этой дороге, он успокоится.

Следовательно, она должна была жить, и не только жить, но и отрешиться от своих прежних чувств и взглядов, думать обо всем его умом, глядеть на все его глазами.

Как это сделать? Как, прежде всего, заставить ее жить? Эти вопросы гвоздем сидели в непривычной к напряженной умственной работе голове Сергея Сергеевича.

Приговоры врачей тяжелым камнем давили его душу.

Если бы он откровенно объяснил им причины болезни Ирены, то, быть может, они могли бы найти средства вывести ее из этого ужасного, загадочного для них столбняка.

Но как объяснить?

Князь не решился бы никому в мире рассказать всю правду.

Мысль его перенеслась на ожидаемого гипнотизера. «Он тоже начнет допрашивать… Что отвечу я ему?» — думал он.

Он не ошибся.

Явившийся аккуратно на другой день рекомендованный доктором Шарко гипнотизер, оказавшийся маленьким, юрким еврейчиком, с большими бегающими глазами, горевшими каким-то темным огнем, осмотрев больную, обратился к князю и в упор спросил его:

— Что привело ее в такое состояние? Мне надо знать не только все малейшие причины, которые могли повлиять на нее до пароксизма, но, кроме этого, мне еще необходимо, чтобы вся душевная, если можно так выразиться, жизнь больной не была для меня тайной.

Он глядел на Сергея Сергеевича своим пронизывающим насквозь взглядом.

— Но я, право, не знаю, я сам положительно недоумеваю… о причинах, — бессвязно пробормотал князь, чувствуя себя положительно не по себе под этим убивающим в нем волю устремленным на него взглядом.

— Подумайте, — голосом, в котором звучали металлические ноты, произнес доктор Берто, продолжая глядеть на него, — иначе, поймите, искусство мое бессильно, я не буду в состоянии помочь, а ведь вам нужно, чтобы она была жива…

Последние слова он произнес с убийственной для князя хладнокровной расстановкою.

У Сергея Сергеевича положительно опустились руки: этот человек, с которым он встретился первый раз в жизни, сразу, после нескольких минут разговора, угадал его самую сокровенную мысль.

Так, по крайней мере, решил Облонский, нервы которого от бессонной ночи и от фиксирующих его глаз «загадочного жида» — так назвал мысленно он доктора — были потрясены до крайности.

У него даже не появилась мысль, что доктор Берто мог выразить свое мнение о необходимости для него жизни Ирены совершенно случайно, вывести его из расстроенного вида князя.

Вдруг в его уме блеснула счастливая мысль.

«Надо переговорить с ним, надо спасти Ирену!»

IV КНЯЗЬ И ГИПНОТИЗЕР

— Я буду с вами откровенен, но не здесь, — обратился он к доктору.

Казалось, князь боялся, несмотря на бессознательное положение молодой женщины, при ней повести этот щекотливый разговор.

Доктор Берто отвел от него глаза.

Это было все-таки облегчением для Сергея Сергеевича. Оба они удалились в соседнюю комнату.

— Насколько мне известна сущность гипнотизма, — начал князь, опустив глаза и избегая взгляда гипнотизера, который сидел против него у письменного стола, — она состоит в особой способности лица, настолько подчинять себе волю другого человека, что последний бессознательно и беспрекословно исполняет его приказания, хотя бы исполнение их длилось целый неопределенный период времени. В настоящее время область, в районе которой действительны эти приказания, или, как их называют, «внушения», настолько расширилась, что путем их происходит даже выздоровление болезней.

— Это почти так! — кивнул доктор головой в знак согласия.

Он произнес это тоном, в котором звучало снисходительное удовольствие, что профан, каким являлся его собеседник, имеет почти верное, хотя и поверхностное понятие о его науке.

— Из нашего разговора с вами у постели больной, — продолжал между тем князь, — я вынес предположение, что лечение гипнотизмом особенно применимо к болезням, причины которых лежат в нравственной, духовной стороне человека, на каковую сторону гипнотизер может действовать почти неотразимо. Полагаю, что я прав.

Доктор Берто молча кивнул головой, видимо, ожидая конца этого предисловия и угадывая, к чему клонит его собеседник.

Это красноречиво утверждала чуть заметная, змеившаяся на его тонких губах хитрая усмешка.

— Потому-то все доктора, не добившись от меня причины, полагали у Ирены Владимировны — так зовут больную, — вставил князь, — не могли определить болезни, а прозорливый Шарко, угадывая, что эта причина непременно лежит в моральном потрясении, рекомендовал обратиться к вам. Вы начали с того, что подобно им категорически спросили меня об этих причинах, а из тона вашего голоса я увидел, что вы в этом случае не подобно им внутренне глубоко убеждены, что такие причины существуют и что я их знаю. Пасуя всецело перед вашею проницательностью, я принужден сказать вам, что вы не ошиблись.

Лицо гипнотизера приняло почти надменное выражение, как бы говорившее, что он не допускает даже мысли о возможности какой-нибудь ошибки с его стороны.

— В таком случае скажите мне их! — произнес он, снова фиксируя князя своим металлическим взглядом.

— Это дело другое, — нервно повел плечами последний, не глядя на Берто, но чувствуя на себе его взгляд. — Об этом-то я и хотел серьезно переговорить с вами.

— Вы ни за что не хотите сказать их?

— Не столько не хочу, сколько не могу, — перебил его Сергей Сергеевич, — и как велика эта невозможность, вам будет ясно из того, что я сейчас скажу вам.

Он остановился.

Гипнотизер не сводил с него глаз.

— Я люблю эту женщину, — повел князь головой по направлению к комнате больной, — люблю горячо и сильно, но готов лучше обречь ее на раннюю смерть, нежели открыть эту тайну.

Доктор вдруг сделался необычайно серьезным.

— В таком случае мне здесь нечего делать, — холодно заметил он, взяв шляпу, поставленную им на пол около кресла, на котором сидел.

— Куда же вы? — остановил его князь нетерпеливым движением. — Я не только не отказываюсь от ваших услуг, я, напротив, прошу их, рассчитываю на них, за платой я не постою.

Доктор снова поставил на пол свою шляпу.

— Какого же рода услуги угодно вам от меня? — будто недоумевающе поглядел он на Сергея Сергеевича.

— Вот десять тысяч франков, — быстро вынув бумажник и отсчитав десять банковых билетов, сказал Облонский, подавая их доктору Берто. — По окончании лечения вы получите еще столько же, но она должна быть жива и здорова.

От князя не ускользнуло выражение лица гипнотизера, когда он упомянул ему, что за платой не постоит.

«Жид! — промелькнуло в его голове. — Надо возбудить в нем корысть».

Гипнотизер как-то инстинктивно опустил руку на билеты, положенные на стол.

— Конечно, — уже более мягко заговорил он, — можно посредством внушения пробудить в больной чувство движения, она встанет, к ночи выздоровеет, но я не скрою от вас: при малейшем воспоминании о том неизвестном мне факте, сообщение о котором привело ее в настоящее положение, столбняк может повториться. Зная же этот факт, можно легко внушить ей во время гипноза, чтобы она смотрела на него иначе, и он потеряет гнетущую ее душу силу.

— А не может этого сделать кто-либо другой?

— Кто же другой, я вас не понимаю?

— Я, например!

Берто внимательно и пристально посмотрел на Облонского.

— В чертах вашего лица, в ваших глазах есть, несомненно, задатки «силы влияния», так именуем мы «силу внушения» в сыром, необработанном виде. Вы можете попробовать, и даже, думаю, с успехом, тем более, что больная — данный объект гипноза — будет отзывчивее на ваше внушение. Она вас любит?

Доктор вопросительно взглянул на него. Князь утвердительно кивнул головой.

— Так лечите ее и научите меня. Возвратите ей движение и чувство, остальное будет мое дело!

— Но ведь это… — начал было Берто.

— За это будет особая плата, — не дал ему высказаться Сергей Сергеевич, — еще десять тысяч, пять вперед.

Он снова быстро вынул бумажник, и пять банковых билетов легли на столе рядом с первыми.

— В верной уплате второй половины я даю вам слово русского князя. Согласны?

Он протянул ему руку.

— О да, конечно, согласен, — даже привскочил с кресла гипнотизер и, стоя в почтительной позе, обеими руками крепко пожал протянутую ему князем руку.

Затем, бережно собрав банковые билеты, он спрятал их в боковой карман своего сюртука.

— Когда прикажете начать? — спросил он, садясь в кресло.

— Если возможно, сегодня же.

— К вашим услугам.

— Еще один, очень важный для меня вопрос…

Берто весь превратился в воплощенное внимание.

— Можно ли посредством гипноза заставить забыть какое-нибудь обстоятельство, случившееся в жизни гипнотизируемого лица, какое-нибудь событие?

— Несомненно, возможно.

— Как бы это обстоятельство, это событие ни было важно?

— Это безразлично, но только чтобы никто никогда не напоминал ему о нем, при малейшем намеке воспоминания вступят в свои права и с еще большею рельефностью, пропорционально количеству времени, протекшего со дня наступления гипнотического забвения, и часто подобный взрыв воспоминаний может иметь гибельные последствия.

«Напоминать-то ей будет некому, один Степан да я знаем только об этой комедии нашего брака!» — пронеслось в голове почти успокоившегося Облонского.

Он почему-то всецело верил в сидевшего перед ним человека, верил, что он исполнит то, за что взялся, что Ирена будет здорова и что, когда он, князь, внушит ей, что не следует обращать внимания на отсутствие матери, которая, конечно, сердится за то, что она отдалась ему без брака, — событие последнего он заставит ее позабыть совершенно, — то она будет весела и довольна.

«Можно будет поехать с ней в Петербург — не делаться же из-за нее эмигрантом, тем более, что из полученных им из Петербурга писем он знал, что Анжель уехала за границу. Пребывание в Париже, значит, опаснее…»

Все это мгновенно сложилось в его уме.

— Пойдемте к больной, я начну при вас, — прервал Берто его размышления.

— Идемте! — почти весело сказал князь, вставая. Ирена лежала по-прежнему недвижима. Первый сеанс начался.

Вера в Берто его не обманула.

Через три недели Ирена была на ногах.

У князя оказалась необычайная гипнотическая сила, и его внушения молодой женщине возымели все желательные для него последствия: она легко и беззаботно стала смотреть на то, что несколько недель тому назад поразило ее как громом. Считая себя теперь только любовницей князя, она, согласно его внушениям, видела в этом лишь одно из доказательств ее безграничной любви к нему, за которую он ей платит такой же беспредельной страстью.

— Нет любви без жертвы, я принесла эту жертву! — повторяла она подсказанную ей Сергеем Сергеевичем сентенцию.

Словом, проведя за границею еще около двух месяцев, князь, имея, как он, по крайней мере, думал, самые верные справки об отсутствии матери Ирены из Петербурга, решил, что теперь можно везти ее туда и, поселив на отдельной квартире, ввести торжественно в салоны полусвета.

Устройство петербургской квартиры Ирены он поручил письменно своему камердинеру и наперснику Степану, жившему при квартире князя в Петербурге, в его собственном доме по Сергеевской улице.

Мы видели несчастную молодую женщину в роковой вечер неожиданной для нее встречи с матерью в салонах «волоокой» Доры, отметили то подобострастно-покорное выражение ее прелестного личика и не менее прелестных глаз, взгляд которых искал, казалось, постоянно указаний во взгляде ее повелителя — князя Облонского.

«Да, она его любит без памяти!» — воскликнула, как, вероятно, помнит читатель, одна из присутствовавших на этом же вечере львиц полусвета.

И без воли и разума, добавим мы.

Все это было последствием науки доктора Берто — последствием гипнотизма.

V БЕЗ ИРЕНЫ И АНЖЕЛЬ

Легко можно себе представить, какое волнение произошло между гостями Доротеи Вахер после отъезда Анжель, увезшей свою дочь.

Никогда еще любопытство представителей и представительниц веселого Петербурга не было возбуждено до такой степени, тем более, что никто ясно не понимал, в чем дело.

Налицо были лишь два факта: первый, что князь Облонский представил новую красавицу, никому до сих пор не известную, и второй, что эта новая чудная звездочка была дочерью Анжель, которую до сих пор никто не считал матерью.

Видели, кроме того, что эта мать вырвала свою дочь из рук Сергея Сергеевича и безжалостно увела ее, несмотря на отчаяние, выражавшееся на лице молодой любовницы князя.

— Ах, Боже мой, я понимаю ее злость! — вскричала, наконец, Дора с самой скверной гримасой, на которую только было способно ее круглое лицо. — Такая хорошенькая дочка и в таком возрасте… это страшно старит Анжель! Признайтесь, дорогой князь, — продолжала она, обращаясь к Сергею Сергеевичу, все время хранившему молчание — мужчины не решались задавать ему вопросы при виде его надменно-холодного, презрительного взгляда, — признайтесь, что с вашей стороны было далеко не великодушно выставить напоказ девочку. Анжель сразу попала на второй план сорокалетних женщин и благородных матерей.

Женский смех послышался со всех сторон в ответ на слова Доры, которой было самой не менее сорока пяти лет.

В эту минуту ее злейшие враги готовы были объявить, что ей не более тридцати лет, а на вид всего двадцать восемь, единственно в пику Анжелике Сигизмундовне, замечательная красота которой, блестящие успехи и огромное состояние давно уже стали всем им поперек горла.

— Видимо, милый князь, — продолжала Дора, довольная возможностью кольнуть его, — вы верно сердитесь на нашу бедную Анжель, иначе бы вы ее пощадили…

— Я… сержусь на нее?.. За что? — спросил он со своей невозмутимой улыбкой, хотя, приглядевшись к нему попристальнее, можно было заметить, что внутри его происходит целая буря.

— О, я не буду так нескромна, чтобы сказать — за что! — отвечала хозяйка, видя, что ей представляется случай одним ударом убить двух зайцев, Анжель и князя, против которого она тоже имела зуб: он никогда, ни на один день, не удостаивал ее своим вниманием, что ее очень оскорбляло, так как нравиться, хотя бы и на самый короткий срок, этому аристократу, стоявшему головой выше всей золотой молодежи Петербурга, было большой честью.

— Вы ошибаетесь, милое дитя, — отвечал князь, с присущим ему умением подчеркивая последнее слово, что поневоле должно было обратить внимание на настоящий возраст хозяйки дома, — говорите откровенно, я вам даю на это полное право.

— В таком случае, извольте: говорят, что Анжель отклонила ваше ухаживанье.

Внезапно водворилось глубокое молчание.

Сергея Сергеевича боялись, преклонялись перед его превосходством, но не любили его. Молодые не прощали ему того, что он не старился.

— Что же, это совершенная правда, — отвечал он самым естественным тоном. — Если я об этом никогда не говорил, то только из скромности. Теперь вы меня к этому принуждаете, и я должен рассказать. Действительно, Анжелика Сигизмундовна отклонила мое ухаживанье. «Князь, — отвечала мне она, — в любви всегда есть обман. Я не хочу подвергаться обману с вашей стороны, и я знаю, что мне никогда не удастся вас обмануть. Вы единственный человек, которого я не считаю себя способной провести». Это моя лучшая победа!

Князь засмеялся.

Он повернулся и, выйдя из толпы, окружавшей его, удалился из будуара.

На самом деле он никогда не мог простить Анжель, что она была единственная женщина, оттолкнувшая его и не попавшая на его дорогу. Этим объясняется злорадство, с каким он отомстил матери, соблазнив ее дочь.

В одной из гостиных Перелешин был центром другого кружка. Все знали близость его давнишних отношений с Анжель и потому, естественно, предлагали ему всевозможные вопросы, не решаясь обратиться к самому герою приключения.

— Знали ли вы, что у Анжель есть дочь?

— Не имел понятия.

— Однако как она хорошо умела это скрыть.

— Где это князь отыскал такое очаровательное создание? Знаете ли, она может заставить наделать глупостей.

— Но зачем же Анжель так настойчиво ее скрывала?

— Что за вопрос? — отвечал кто-то со смехом. — Очень понятно, она сама хотела дать ей ход.

— Отсюда-то и ее злоба… Князь ее предупредил…

— Обокрал!

— Ограбил, как разбойник в лесу.

— Вот так молодец, положительно молодец!

— Вы, нынешние, ну-ка!..

— Предлагаю пари! — кричал какой-то англичанин.

Покинутый доктором Звездичем, единственным, кроме Перелешина, знакомым в этом чуждом для него обществе, чувствуя себя далеко не по себе и даже как-то озлобленно, Виктор Аркадьевич Бобров прятался за толпу, чтобы не быть замеченным князем.

Он боялся смутить отца княжны Юлии, показав ему, что видел его в такой странной, несоответствующей для отца семейства и человека с высоким положением в обществе роли.

Сергей Сергеевич умел покорять не только женщин: его непринужденные манеры, надменный, но далеко не отталкивающий вид влияли на всех, и Бобров понимал, что князь никогда бы не простил ему, если бы он поставил его в неловкое положение.

Поэтому он очень удивился, когда увидал его направляющимся к нему с протянутыми руками, с совершенно спокойным лицом и приветливой улыбкой.

— Как, Виктор Аркадьевич, вы здесь?

— Князь… — пробормотал тот, не зная, что отвечать.

— Наконец-то! — продолжал Облонский. — Нельзя же все заниматься, надо отдохнуть.

— Это мнение и доктора Звездича, притащившего меня сюда, в совершенно незнакомое общество.

— Доктора Звездича? — повторил князь. — Вы, кажется, с ним родственники?

— Да!

— Он очень умный человек, очень талантливый, с большими научными познаниями, хотя этого и не выказывает, он мне чрезвычайно симпатичен. Если я когда-нибудь заболею, то не приглашу другого доктора, кроме него… Он не доверяет медицине, и я также… Мы отлично поняли бы друг друга!

Виктор Аркадьевич смотрел на своего собеседника с худо скрываемым удивлением.

На лице не было ни малейшего смущения, ни тени воспоминаний о том, что произошло так недавно. Князь, видимо, заметил это.

— Вы, кажется, тоже удивлены, что видите меня здесь. У вас есть предрассудки… Это присуще вашему возрасту и воспитанию. А мы — у нас все отнято!.. Да, мой друг, поживете и увидите, что жизнь коротка и что не стоит смотреть на нее серьезно. Исключая долга чести, с которым в сделку не пойдешь, нужно во всем применяться к общему строю жизни. Посещая этот мир, вы встретитесь и с важными финансовыми тузами, со светилами науки и искусства, и даже… с теми немногими аристократами, которые еще остались.

Молодой человек слушал с большим вниманием и несколько секунд молчал, как бы взвешивая то, что собирался ответить.

— Напротив, князь, — сказал он вдруг, слегка краснея, — я очень рад, что вас встретил, у меня даже будет к вам просьба, не будете ли вы так добры уделить мне на этих днях несколько минут для разговора.

Он проговорил все это как-то залпом.

— С удовольствием! По утрам я всегда дома для моих друзей.

В эту минуту к Боброву приблизился лакей и сказал вполголоса:

— Вас ожидают внизу.

— Кто?

— Доктор Звездич.

— Хорошо, скажите, что я сейчас.

— Идите, идите! — заметил князь. — Я вас даже провожу, потому что тоже еду домой. Уйдем так, чтобы нас не заметили.

Через пять минут они оба уже были на улице, перед наемной каретой, из окна которой выглядывала чья-то голова.

— Бобров, сюда! — крикнул доктор: это был он. — Я не вошел, чтобы избавиться от вопросов, которыми меня забросали бы.

— А, князь, — прибавил он, — простите, я вас не узнал.

— Как она себя чувствует? — спросил Облонский, пожимая ему руку.

— Лучше… это ничего… сильное потрясение, глубокий обморок. Нужно спокойствие, отдых. Завтра совсем будет здорова!..

— Благодарю вас! Господа, я вас оставляю. Спокойной ночи!

— Куда мы поедем? — спросил Виктор Аркадьевич.

— Я довезу тебя и поеду домой.

— Объясни мне, что это за комедия, при которой мы присутствовали?

— Скажи лучше драма! — сказал задумчиво доктор, когда карета уже тронулась в путь.

— Ну, драма, если хочешь.

— Я знаю не больше твоего.

— Кто эта молодая женщина?

— Дочь Анжель…

— Что ж… по матери и дочка. Я не понимаю злобы этой женщины…

— Сердце человеческое — потемки… Может быть, она была истинной матерью… а эта несчастная честным созданьем. Но что бы то ни было, запомни то, что я тебе теперь говорю: это так не останется, это худым кончится.

— Для кого?

— Может быть, и для самого князя.

Оба замолчали.

Виктор Аркадьевич снова перенесся мыслью к предмету своей любви — княжне Юлии.

Двусмысленные слова князя, сказанные ему незадолго перед тем, окончательно его успокоили. Он решился на другой же день переговорить с князем Облонским.

Он был уверен, что князь, со своей проницательностью и умом, уже догадался о цели его аудиенции по одному волнению в голосе, с которым он высказал свою просьбу.

Петр Николаевич в то время думал об Анжель-матери.

VI С ГЛАЗУ НА ГЛАЗ

Когда Ирена очутилась лицом к лицу с Ядвигой, волнение ее увеличилось, а слезы как-то сразу прекратились.

Она опустила голову и остановилась безмолвной, не будучи в состоянии произнести ни слова, но старуха бросилась обнимать ее и покрывать поцелуями.

— Все это хорошо, — сказал доктор, — но на все свое время. Самое нужное в настоящую минуту — отвести барышню в свою комнату и уложить в постель, пока я буду писать рецепт.

— Да, да, — заметила Анжель, — мы сейчас отведем ее…

— Мне довольно будет опереться на твою руку, мама! — прошептала молодая девушка. — Я чувствую себя гораздо лучше.

Ирена сама схватила под руку мать и поспешно сделала несколько шагов вперед, как будто хотела избавиться от устремленных на нее взоров.

В зале, где они были, кроме Ядвиги и доктора находились еще лакей и горничная, выбежавшие навстречу своей госпоже.

— Извините меня, доктор, я на минуту выйду, — сказала Анжелика Сигизмундовна, — я возвращусь сейчас же.

— Напрасно, — отвечал доктор, — барышня не больна, обморок прошел. Я объясню им, — он указал на Ядвигу, — как надо давать успокоительное лекарство, очень простое, но действующее быстро, его надо будет принять в случае новых признаков волнения.

— Благодарю вас, доктор, — сказала Анжель, нервно пожимая ему руку.

Она вышла об руку со своей дочерью, которая поклонилась Звездичу, не поднимая глаз.

Когда обе женщины пришли в назначенную для Ирены комнату, уже заранее приготовленную и ожидавшую ее почти в течение полугода, дочь оставила руку своей матери и сказала ей:

— Мама, не проклинай меня, не презирай меня!

— Я не имею права ни проклинать, ни презирать тебя, — отвечала Анжелика Сигизмундовна тихим голосом. — Мы после поговорим, когда ты будешь себя лучше чувствовать. Надо сначала подчиниться предписанию доктора. Я заменю тебе горничную на сегодняшний вечер.

Странное, поражающее зрелище представляли эти две женщины, одинаково прекрасные, хотя различной красотой, одинаково одетые в нарядные бальные платья, одинаково бледные, с покрасневшими веками и смотревшие друг на друга с каким-то холодным смущением.

Нервной, но все же искусной рукой принялась Анжель расстегивать корсаж своей дочери, дрожавшей, несмотря на желание казаться бодрой.

Спустившееся платье обнаружило такую белизну, такую красоту молодого тела Ирены, что Анжелика Сигизмундовна остановилась на минуту и устремила на нее долгий взгляд, в котором промелькнуло нечто вроде материнской гордости.

Вдруг ее темные глаза блеснули, в них сверкнул злобный огонек. Она заметила бриллиантовое ожерелье, окружавшее гибкую шею молодой женщины.

Быстрым движением отстегнула она его, бросила на пол и растоптала ногами в припадке безумной злости.

Золотая оправа сломалась, и драгоценные камни рассыпались по полу, подобно ослепительному фейерверку.

Ирена еще более побледнела.

Медленно она расстегнула браслеты, украшавшие ее руки, и подала их матери.

— Я гналась не за этим! — пробормотала она.

Анжель схватила их и бросила, как и ожерелье, но в это мгновение ее взгляд упал на дочь, опрокинувшуюся на спинку кресла и готовую снова упасть в обморок.

Тогда она бросилась к ней, нежно обняла ее и сказала:

— Я тебя обидела, прости меня, Рена!

Та молчала.

Она усадила ее и принялась раздевать, стала перед ней на колени, чтобы снять с нее атласные туфельки и шелковые чулки.

Ирена почти без чувств, бессознательно подчинялась своей матери, не имея сил, или вернее не смея сопротивляться ей.

Теперь она боялась своей матери.

Это была уже не та ласковая женщина, которую она когда-то знала.

Раздев свою дочь, Анжель уложила ее в постель, закрыла одеялом, вынула из комода флакон и дала ей его понюхать.

Ирена закрыла глаза и снова их открыла.

В ее взгляде появилась некоторая доля твердости.

— Благодарю, — сказала она. — Мне лучше… мне совсем хорошо…

Вдруг она поднялась с подушек.

— Ты хочешь спать? — спросила ее Анжелика Сигизмундовна.

— Спать… нет, я не могу!

— Быть может, остаться одной?

— Одной… нет, нет, не надо!

Анжель взяла руку Ирены, пощупала пульс, окинула лицо своей дочери пристальным и внимательным взглядом, как бы изучая его.

— Тебе, видимо, лучше, гораздо лучше? — спросила она.

Как опытная женщина, она знала лучше всяких докторов, в каком состоянии находятся нервы другой женщины и что происходит в ее сердце.

Она отошла от кровати дочери и медленно стала ходить по комнате.

Последняя была меблирована просто, но изящно, обтянута вся кретоном светлого цвета, с ярким рисунком; занавеси у постели и на окнах были из той же материи.

Мебель белого лакированного дерева, кроме кровати и зеркального шкафа, состояла из шифоньерки, платяного шкафа, двух низеньких кресел, диванчика и разного фасона стульев.

Между окнами, прямо против двери, стоял туалет, отделанный белыми кружевами.

Пол был покрыт мягким ковром, заглушавшим шаги.

Ходя взад и вперед, Анжелика Сигизмундовна бросала по временам на свою дочь взгляды, выражавшие то покорность, то отчаяние, то нежность, то злобу и ненависть, но среди этих разнообразных, быстро сменяющихся выражений доминировало все-таки выражение материнской любви.

Ирена сидела на постели, закрыв лицо руками.

Лампа с густым абажуром, поставленная на столе, противоположном кровати, распространяла в комнате слабый свет, похожий на свет ночника.

В дверь тихо постучали.

Анжель остановилась, потом сама пошла отворять. Это была Ядвига. Она принесла прописанное доктором лекарство, приготовленное в ближайшей аптеке, где был для этого разбужен дежурный помощник провизора, так как было уже поздно.

Пробило два часа ночи.

Анжелика Сигизмундовна взяла склянку и поставила ее на столике возле кровати.

— Спит она? — спросила нянька.

— Нет!

Ядвига подошла к постели.

— Дитя мое, как ты себя чувствуешь?

Ирена подняла голову, обняла свою старую няньку и поцеловала.

— Оставь нас! — шепнула она ей на ухо.

«Меня она не поцеловала!» — пронеслось в голове Анжелики Сигизмундовны.

VII ОБОЮДНАЯ ИСПОВЕДЬ

Ядвига тихо удалилась.

— Слушай, Ирена, — вдруг сказала Анжелика Сигизмундовна, приблизившись к дочери, — долее оставаться так нельзя, к чему продолжать это мученье, которое терзает нас обеих? Если ты достаточно сильна, чтобы меня слушать и отвечать мне, то объяснимся.

— Я достаточно сильна, — отвечала дочь.

— Мне нужно с тобой переговорить… У тебя тоже, вероятно, есть что сказать мне. Не к чему откладывать до завтра.

— Я готова! — отвечала твердо Ирена.

Анжель взяла низенькое кресло, придвинула к кровати и села.

— Я бы отдала свою жизнь, — продолжала она, — чтобы только день этот никогда не наступал, чтобы никогда между нами не происходило этого разговора… Судьба или, вернее, один подлец решил иначе. Никакие недоразумения не должны более существовать между нами.

Она нервно сжала руки.

— Это ужасно, но это так!

Она замолчала, как бы собираясь с силами.

— Какова бы ни была твоя нравственная чистота, так как он еще не успел вконец испортить тебя, ты уже до некоторой степени поняла истину… касающуюся меня.

Она с трудом произнесла последние слова и взглянула на свою дочь.

Ирена опустила глаза.

Анжель горько усмехнулась.

— Так что мне почти нечего сообщать тебе. Пока знай только, что я женщина, не имеющая права быть строгой… ни к какой другой женщине… особенно к тебе, дочь моя.

Ирена как будто не слыхала этих последних слов.

Мать, может быть, ожидала каких-нибудь успокаивающих, утешающих или укрепляющих слов, какого-нибудь порыва чистой нежности, но, увы, она не дождалась этого.

После некоторого молчания Анжель отрывисто сказала:

— Говори, я тебя слушаю!

Ирена вздрогнула, как бы оторванная от какой-то далекой мечты, и, не глядя на мать, опустив глаза и краснея, начала свою исповедь.

Когда она описывала свои первые мечты, свои впечатления первой встречи с князем Облонским, то выражалась просто, не колеблясь, но по мере того как она углублялась в рассказ, слова ее становились менее определенными.

Казалось, она силилась многое припомнить, но не могла.

Анжелика Сигизмундовна, внимательно слушавшая дочь, приписала это отсутствию искренности и нахмурила брови.

Молодая женщина между тем продолжала говорить поспешно, нервно, не входя в подробности, перескакивая с предмета на предмет, как путешественник, приехавший на последнюю станцию и собирающий последние силы, чтобы достигнуть цели своего путешествия, не останавливается полюбоваться окружающими его видами, равнодушный от чрезмерной усталости к красотам природы, рассыпанным на его пути.

Начиная со сцены в гостинице в Москве, рассказ стал еще неопределеннее — о свадьбе в сельской церкви под Москвой она даже не упомянула.

Доктор Берто предсказал верно, она позабыла о ней.

Она рассказала, впрочем, матери о появлении в гостинице успокоившей ее служанки с фермы Ядвиги, сказала несколько слов о заграничном путешествии… и только.

В Петербурге она остановилась в хорошенькой, прекрасно меблированной квартире, видимо, ожидавшей ее приезда.

Сегодня вечером князь попросил ее одеться в бальное платье и повез представлять к какой-то знакомой ему даме, где она встретила свою мать.

Анжель слушала, не прерывая, не двигаясь, не глядя на нее.

Она сидела, закрыв лицо своими белыми руками, на нем нельзя было прочесть ее мыслей и впечатлений рассказа.

Только бархат ее открытого платья слегка колыхался на ее груди от нервного, порывистого дыхания. Когда Ирена замолкла, Анжелика Сигизмундовна медленно подняла голову и посмотрела на дочь, которая, в свою очередь, закрыла лицо руками.

Казалось, обе эти женщины боялись встретиться взглядами.

— Я не знаю, — сказала Анжель, — что ответила бы другая мать своей дочери на все то, что я сейчас выслушала, — я не такая мать, как другие.

Она как-то глухо, болезненно рассмеялась.

— Для того, чтобы быть матерью, я должна была скрываться, скрывать твое существование, скрывать, что я мать тебе. Другая мать, встретившая дочь под руку с таким человеком, с бриллиантами на шее и оскорблением на лбу, вызвала бы сочувствие и негодование целого света. Все — мужчины и женщины — плакали бы вместе с ней, все поняли бы ее горе…

Она судорожно сжала руки, и злой огонь блеснул в ее черных глазах.

— А я… надо мной смеялись, когда я проходила, или считали меня сумасшедшей… другие думали, что князь Облонский не был достаточно щедр.

Она вдруг поднялась, раза два прошлась по комнате, затем снова вернулась к дочери, которая сидела на кровати не шевелясь, и снова села возле нее.

Она, казалось, была спокойнее.

— Между тем, — снова начала она, — кем бы я ни была, я все-таки сделала для тебя, для того чтобы спасти тебя, вырвать тебя из той грязи, в которой я живу, даже не дать тебе возможности знать о ней, все, что только можно сделать в человеческих силах. Я любила тебя, Ирена, всеми силами моей души. Для тебя я пожертвовала своей жизнью, для тебя я приготовляла с безумной яростью и неутомимым терпением огромное состояние, которым владею теперь. Я твердо уповала, что золото не выдаст меня и когда-нибудь упрочит твое счастье. Еще несколько времени — и я бы вся принадлежала тебе, мы бы уехали далеко, далеко… где бы никто не знал, кто я такая, и где бы я тебе купила, если бы захотела, того человека, которого бы ты полюбила…

Ее взгляд становился все нежнее, голос все ласковее.

— Я была тебе доброй матерью, насколько моя жизнь это позволяла… и ты меня любила…

— Мама! — прошептала Ирена, протягивая ей руку.

Анжелика Сигизмундовна схватила эту руку, прижалась к ней своими губами и стала покрывать ее поцелуями с какой-то яростной нежностью.

Затем она подняла свою прекрасную голову и, пожимая руку Ирены, которую она уже не выпускала из своих рук, прибавила:

— До тех пор, пока ты думала… что этот человек в согласии со мной, что он именно тот, кого я выбрала тебе в супруги, я понимаю твое молчание… Но когда ты с ним уехала, возможно ли, Ирена, чтобы ты не думала о моем отчаянии? Я могла счесть тебя умершей… Хоть бы из жалости ко мне написала несколько строк, что ты жива.

— Но я писала тебе несколько раз! — поспешно прервала ее удивленная Ирена.

— Я не получала ни одного письма…

— Это невозможно!

— Кто отправлял эти письма на почту?

— Он брал это на себя! — отвечала Ирена, внезапно смущаясь.

— В таком случае я понимаю, — сказала Анжель, едва сдерживая злобу. — Он их прятал или бросал в огонь! Но тебя должно было удивлять мое молчание… молчание твоей матери.

— Я думала, что ты очень на меня сердишься.

— Ага, да… это он так объяснил тебе.

Ирена не отвечала…

— И ты думала, что он на тебе женится? — снова заговорила Анжелика Сигизмундовна.

— Да, я это думала… мне даже казалось первое время, что мы обвенчаны…

Лицо Ирены приняло выражение, красноречиво говорившее, что она о чем-то старается вспомнить.

Ей, видимо, не удалось, она сделала досадливое движение.

— Но больше я этого не думаю…

— С каких пор?

— С того дня, как он объяснил мне закон того общества, к которому он принадлежит, просил не требовать от него невозможного, принести эту жертву за его любовь… а теперь…

— Когда ты узнала, кто твоя мать!

— Я больше не имею надежды!

— Ты, стало быть, ее имела? — произнесла Анжель.

— Это было безумием, я знаю…

— Бедное дитя! Ты его не знала… Ты не знаешь людей… мужчин… Теперь моя очередь говорить.

VIII КЛЯТВА АНЖЕЛЬ

Анжелика Сигизмундовна начала после нескольких минут размышления.

— Бедное дитя, ты жертва, а не виноватая. Впрочем, если бы даже ты и была виновата, то не мне упрекать тебя в этом… Не мне упрекать мою дочь в том, что у нее есть любовник.

Она разразилась нервным смехом.

— Мама, не смейся так! — проговорила Ирена. — Мне это тяжело слышать.

— Да, ты права… Впрочем, это не то, что я хотела тебе сказать. Я также не имею намерения извиняться, защищаться или оправдываться в твоих глазах. Только верь мне, Рена, у меня тоже была невинная молодость, чистое сердце, подобное твоему, честные мечты. Я не родилась такою, какою меня сделала жизнь, и если бы в известный момент я встретила на пути своем сердечного, благородного человека, то не была бы теперь… кокоткой…

Она через силу выговорила последнее слово и затем продолжала задумчиво, как бы говоря сама с собой:

— Может быть, я после того и встречала, но уже было поздно… Я их не была достойна. Привычка, ненависть, потребность отплачивать презреньем за презренье, быть неумолимой в отношении всех, какими были все относительно меня, — все это испортило и ожесточило мою душу. Любить, любить… я сначала боялась, а потом… не могла. Во мне оставалось только одно чувство, от которого я не краснела — моя любовь к тебе. Чем ниже я падала, тем выше я хотела поставить тебя, отстраняя от тебя позор и страдания жизни, подобной моей. Меня презирали, для тебя я хотела всеобщего уважения. Ты была светлой точкой моего существования, звездой, сияющей на небе во время бури и грозы и напоминающей, что за темными тучами есть еще бесконечная синева. Это давало мне силы жить, и это также увлекало меня глубже в грязь. Одна, без тебя, я давно бы. утомленная своим отвратительным ремеслом, покончила бы со своим жалким существованием.

И громко, как бы вне себя, она вскрикнула:

— О, ты не знаешь, что за ад увеселять других, что за каторга в этом беспрерывном празднике.

При виде смущенного взгляда своей дочери она вдруг успокоилась.

— Но я тебе сказала, — продолжала она с некоторым колебанием, — я не могла тебя спасти иначе как посредством денег. Не будучи в состоянии дать тебе положение, мне нужно было дать тебе богатство, могущее упрочить твою будущность, подкупить тех, кто бы захотел заглянуть в твое прошлое. Видишь ли, Рена, надо прожить так, как прожила я, там, где я жила, видеть то, что я видела, знать закулисную жизнь людей так, как я ее знаю, и интимную сторону самого высшего общества, чтобы иметь верное представление о могуществе золота, знать, что все можно купить и прикрыть.

— Итак, — продолжала она, вдруг изменяя тему разговора, — я также была молодой невинной девушкой. Моя мать…

Она побледнела.

Холодный пот выступил на лбу Анжель при последних словах, произнесенных глубоким голосом.

— А твой отец? — спросила Ирена.

— Мой отец, я его не знала…

Она задумалась и молчала, устремив взор в далекую точку, видимую ей одной.

Ирена посмотрела на нее.

При этом взгляде несчастная женщина быстро вернулась к действительности.

— Я любила, — вдруг сказала она. — Меня также соблазнили. Я покинула дом, Россию, в своем слепом безумии считая себя любимой, доверившись человеку, первому заговорившему мне о любви. Я носила уже тебя под сердцем… когда он… бросил меня…

— Мой отец?.. Жив? — спросила дочь.

Анжелика Сигизмундовна посмотрела на нее почти суровым взглядом.

— Он умер! — отрезала она.

— Ах! — вскрикнула Ирена, испуганная выражением лица своей матери.

— Не спрашивай меня, как он умер, — прибавила Анжель. — Тебе не нужно знать этого. Ты его никогда не знала, так же как и он тебя никогда не видел. Он умер еще до твоего рождения. Он искупил свою вину легче, чем я! — заключила она со злобным смехом, в приливе жажды мести, которую сама смерть не могла утолить.

— Но не в этом дело. Я хотела тебе сказать, что после моего первого проступка я стала тем, что я есть, и ты, полюбив одного человека и сделавшись его жертвой, также не избежишь своей судьбы… нет состраданья, нет будущности, нет извинения для обесчещенной девушки, если она бедна… Если она богата, если она принадлежит к высокопоставленной семье, о, тогда другое дело — ей найдут мужа, поймают его, если он не идет добровольно, тем дело и кончается. Но для такой девушки, как я, без средств, без семьи, нужно было умирать в нищете или сделать то, что я сделала. Приходилось бороться… я боролась! Работать… я работала…

Выражение глубокого презрения и отвращения скользнуло по бледному лицу Анжель.

— Видишь ли… мужчины… нужно их знать так, как я их знаю, чтобы оценить по достоинству, видеть их в продолжение двадцати лет у своих ног или в своих объятиях… чтобы судить о них… Все они только… животные…

— Ах, мама, — прошептала Ирена, — если бы свет был таков, невозможно было бы жить.

— Я тоже так думала, — отвечала Анжелика Сигизмундовна. В ее голосе прозвучала суровая нота.

— Бывают, впрочем, исключения, я это знаю, — смягчилась она, — я для тебя мечтала о таком исключении. Там и сям еще можно встретить мужчину, умеющего любить и достойного такого ангела, как ты. Такого я, может быть, для тебя и нашла бы. Если бы даже я и ошиблась… что ж, ты все-таки была бы богата и замужем, другими словами, пользовалась бы всеобщим уважением.

Слезы выступили на ее глазах.

— Тебя обманули, тебе солгали, не роскошь тебя ослепила, ты представила себе, что этот человек и есть твой будущий супруг, избранный мною. Но что же из этого? Как бы ты ни была, в сущности, чиста — это не может тебя спасти. Ты, как и другие, бесповоротно пойдешь по моему скользкому пути. Мужчины это знают, несмотря на то, что это те самые мужчины, у которых были матери, сестры и у которых будут дочери… нет между ними ни одного, не способного на это преступление после лишнего бокала шампанского, или просто из тщеславия… Все эти франты, высокопоставленные люди, аристократы, которых ты видела у Доры, куда тебя повез этот негодяй, — все они нас презирают и в то же время боготворят, бросают в нас грязью и золотом и делают нас такими, какие мы есть… Разве не справедливо отплачивать им разорением за позор… Они сами сделали нас скверными и бездушными эгоистками, подобными себе.

Ирена смотрела на мать, многого не понимая, но как-то инстинктивно приходя в ужас от ее речей.

— Но я здесь, — продолжала Анжель, — и все еще может быть поправлено.

— Поправлено? — повторила Ирена, вздрагивая. — Нет, никогда, теперь я не буду его женой.

— Его женой! — вскричала Анжелика Сигизмундовна. — Почему ты говоришь «теперь»? Потому, что ты моя дочь?

Молодая женщина пожала плечами.

— Думаешь ли ты, чтобы он когда-нибудь рассчитывал дать тебе свое имя? Думаешь ли ты, что он это сделал бы, если бы ты и не была моей дочерью! Ты его не знаешь! Он никогда не любил тебя… ни на минуту, ни на секунду — он это сделал частию из тщеславия, частию из мести. Ведь он меня ненавидит, и я также ненавижу его. И это будет ему дорого стоить, когда-нибудь я ему отомщу.

Она сжала свои руки, глаза ее злобно засверкали.

— Нет, не то я хотела сказать тебе… Все может быть поправлено… потому что ты никогда его не увидишь. Мы уедем из России далеко, далеко. Мы поедем туда, где не будут знать ни тебя, ни меня. Я сумею составить тебе будущность, о которой мечтала… Ты его больше не увидишь, никогда, никогда — все от этого зависит, слышишь?

Ирена вдруг страшно побледнела.

— Мама, я его люблю! — вскричала она раздирающим душу голосом.

— Ты его любишь! Ты его любишь! Ты должна ненавидеть и презирать его, потому что он насмеялся над тобой. Он тебя погубил, обесчестил! И сделал это обдуманно, с холодным расчетом.

— Я люблю его!

— Он самым бессовестным образом расставил тебе сети…

— Я люблю его!

— Этого мало, он повез тебя к этой Доре, чтобы выставить напоказ перед всеми. И ты не понимаешь после всего этого, что он подлец, заслуживающий твоего презрения и твоей ненависти?

— Я его не обвиняю и не защищаю. Будь он во сто раз хуже и преступнее, что делать! Я люблю его.

— Ты его забудешь!

— Никогда!

— Это необходимо.

— Тогда я умру.

— Ты умрешь, ты, ты…

Анжель сложила руки.

— Но чего же ты хочешь?.. Остаться его любовницей? Знаешь ли ты, сколько он времени еще продержит тебя и хочет ли он еще этого?.. Может быть, его каприз к тебе уже прошел?

Ирена рыдала, не отвечая ни слова.

Анжелика Сигизмундовна бросилась к ней, стала обнимать ее, прижимать к своей обнаженной, похолодевшей груди, на которую падали обильные жгучие слезы молодой женщины, целовала ее, смешивая свои слезы со слезами своей несчастной дочери.

В продолжение целого часа она старалась утешить ее, придать ей мужество, заставить понять, что князь Облонский не стоит ни ее любви, ни сожаления, ни слез; пробовала нарисовать ей позорную картину жизни, к которой ее приведет эта безумная любовь.

Ирена не отвечала ни слова.

— Наконец, уверена ли ты положительно, что любишь его? — вскричала Анжель в безумном отчаянии.

— Да.

Это была правда. Ирена принадлежала к тем редким личностям, которые отдают свое сердце только раз и навсегда, для нее любовь была альфой и омегой всей жизни — она могла жить любовью и умереть от нее.

Анжелика Сигизмундовна с ужасом поняла это и бессильно опустила руки.

Водворилось глубокое молчание. Анжель задумалась.

— Слушай, — вдруг сказала она отрывистым тоном, — я не хочу, чтобы ты была его любовницей! Я скорее убью тебя собственными руками, чем допущу вести эту жизнь и быть публично опозоренной!

— Я сама не хочу быть его любовницей, — твердо произнесла Ирена. — Я многое узнала и поняла. Только, — прибавила она, складывая руки, — оставь меня в Петербурге… Я его не увижу… Но я буду знать, что он здесь… И никогда не говори мне, чтобы я вышла замуж за другого.

— Иначе ты умрешь?

Ирена не отвечала.

— Если это так, то я говорю тебе, что ты будешь жить!

Она прошлась по комнате и снова подошла к дочери.

Она совершенно изменилась в лице.

Бледная, как полотно, со сверкающим взглядом, она сказала:

— Поклянись мне, что ты не будешь больше ему принадлежать!

— Клянусь тебе.

— А я клянусь тебе, Ирена, своею любовью к тебе, что ты будешь его женой!

IX НЕУДАЧНОЕ ХОДАТАЙСТВО

Неудачный день и недобрый час избрал граф Лев Николаевич Ратицын для обещанного им своей жене и свояченице представительства перед князем Сергеем Сергеевичем Облонским за наших влюбленных.

Он явился на другое утро после описанного нами вечера у Доротеи Вахер, и князь, несмотря на то, что сохранил накануне все свое невозмутимое хладнокровие и казался спокойным, проснувшись, был далеко не в розовом настроении духа.

Он был далеко не спокоен.

Конечно, с точки зрения известного успеха, ему нечего было жаловаться, так как ему удалось показать всем своим молодым и старым соперникам одну из тех, бесспорно, красивых женщин, которые очаровывают всех и возбуждают всеобщую зависть. К тому же, эта красавица была молода, почти ребенок, никому еще не известна и никто не мог похвастать, что обладал ею до него.

Но внезапное и неожиданное вмешательство Анжелики Сигизмундовны раздражило и возмутило его.

Он был слишком тонким наблюдателем, чтобы не заметить угрожающего выражения ее лица; он понял, что она не шутила, как многие матери из ее среды.

Не злоба кокотки пугала и беспокоила его. Князь считал себя слишком неприступным за своим двойным щитом аристократа и миллионера, чтобы какая бы то ни было направленная против него злоба могла омрачить ясность его жизненного горизонта.

Но эта мать могла помешать его любви к Ирене, могла его разлучить с нею и, таким образом, заставить его играть глупую роль.

Сделать ее своей любовницей для того, чтобы она была отнята у него своей матерью, было почти смешным, и мысль, что он может быть побежденным кокоткой, отклонившей, как всем теперь известно, когда-то его искания, оскорбляла его самолюбие.

Мы обязаны сказать, чтобы быть правдивыми, что князь больше был увлечен Иреной, чем ожидал, и в чем, может быть, он не сознавался даже самому себе. Его «каприз» к этому очаровательному созданию еще не прошел. Несмотря на свой житейский опыт и притупившийся в наслаждениях вкус, он нашел в ней что-то новое, познакомившее его с незнакомой ему еще любовью.

В сущности, ему, как почти всем подобным ему Дон-Жуанам, не приходилось торжествовать на неизведанной почве, и сам князь, смеясь, поддерживал эту парадоксальную истину, что нельзя быть первым любовником, что не бывает первых любовников.

Ни одна женщина не могла дать ему это ощущение свежести, нетронутой души и сердца, которая очаровала его притуплённый, но тонкий вкус.

Ирена была цветком, только что распустившимся, с чудным благоуханием и, кроме того, умна, образованна, хорошо воспитана, как девушка его круга.

Наконец, она казалась ему искренней и глубоко любящей.

«О, святое целомудрие, — воскликнул бы он, если бы не боялся показаться смешным самому себе, — оно незаменимо!»

Если он не говорил себе этого, он это чувствовал.

Кроме того, большое счастье знать, что тебя любят первого и одного, тогда не нужно бороться с воспоминаниями и сравнениями, о которых умалчивает большинство женщин, играющих в любовь, по удачному выражению итальянцев. В последнем случае, при самом нежном и интимном, свидании никогда не бывают наедине со своей любовницей и часто даже находятся в очень многочисленном обществе.

Ирена любила его, любила за него самого, а не за титул и деньги или же за репутацию «покорителя сердец», не из тщеславия или желания отбить его у той или другой соперницы; она любила его потому, что находила его прекрасным, наконец, потому, что любила его.

Это было с ее стороны глупо, но вместе с тем и упоительно.

Он хотел теперь убедиться, действительно ли она его так любила, или же счастьем последних месяцев он обязан этому проклятому гипнотизму. Вырванная из-под его влияния, она изменится.

Если верно первое, то она устоит против матери, возмутится и вернется к нему, во втором случае она, быть может, потеряна для него навсегда!

С этой томительной для него дилеммой Сергей Сергеевич заснул после вечера у «волоокой» Доры, и с ней же проснулся он, против обыкновения, довольно рано на другой день.

Она жгла ему мозг и до боли щемила сердце. Немудрено, что он был мрачен.

Не успел он выпить утреннего кофе, как в передней раздался звонок швейцара и через минуту вошедший лакей доложил:

— Его сиятельство граф Лев Николаевич!

Князь поморщился.

Он, как мы знаем, вообще недолюбливал своего зятя, а настоящий ранний, несвоевременный визит почти взбесил его.

— Что такое могло случиться, что он лезет в такую рань, — досадливо проворчал он, кинув лакею:

— Проси!

Граф вошел, стараясь изобразить на своем надменном лице возможную приветливость.

Сергей Сергеевич бросил на него далеко не любезный взгляд, и непредставительная фигура его зятя как-то особенно резко, в виду мрачного настроения князя, бросилась ему в глаза.

На его губах появилась даже презрительная улыбка, не замеченная, впрочем, Львом Николаевичем.

— Что случилось? Я только что встал… — небрежно уронил Облонский, подавая зятю свою выхоленную, белую, окаймленную обшлагом ночной батистовой сорочки руку.

Он не приподнялся с кресла, на котором сидел одетый в темно-синий шелковый халат, с бархатным отворотом такого же цвета, но более темным.

— Ничего, дорогой князь, все везде обстоит совершенно благополучно и спокойно, исключая разве сердца моей прелестной belle-soeur.

— Жюли? — произнес Сергей Сергеевич и бросил на зятя вопросительный взгляд.

Тот только загадочно и лукаво улыбнулся.

— Ей сделали предложение?

— О нет! Это только еще вопрос будущего.

Граф уселся на диван.

«Что за вздор он мелет?» — пронеслось в голове Облонского, и, обращаясь к зятю, он произнес:

— Я вас не понимаю!

— Роман, целый роман, князь! — заговорил Ратицын.

— Роман… у моей дочери с человеком, который… не делает ей предложения… — перебил его тесть, с расстановкой отчеканивая каждое слово. — Вы ошибаетесь, граф!

Он смерил его взглядом с головы до ног.

— За предложением дело не станет, лишь бы вы разрешили его сделать.

— Кто же это такой, кому я должен давать разрешение обратиться к ней или ко мне за рукой моей дочери? Я и она можем отказать по тем или другим причинам, но давать разрешение… повторяю, я вас не понимаю…

— Она-то не откажет! — воскликнул граф.

— Значит, она знает его намерения и любит его? — все еще с недоумением, продолжая смотреть на зятя, произнес Облонский.

— Давно и сильно!

— Давно и сильно! — повторил князь. — Кто же это, когда она и выезжает всего без году неделю…

— Это человек прекрасный, честный, вполне достойный любви и уважения, лично известный нашей семье, оказавший мне лично незабываемую услугу!

— Бобров? — воскликнул Сергей Сергеевич.

— Да!

Вся кровь бросилась в лицо князя.

— И вы, граф, являетесь ко мне сватом Боброва!

Он пренебрежительно подчеркнул фамилию.

— Сватом! Ce n'est pas èa…[16] — вспыхнул, в свою очередь, Ратицын. — Я, князь, как член вашей семьи, по поручению моей жены — вашей дочери — пришел переговорить с вами о судьбе ее сестры, княжны Юлии.

— Переговорить о том, — снова резко оборвал его Сергей Сергеевич, — не соглашусь ли я выдать ее замуж за господина Боброва — спасителя вашей жизни!

При последних словах в голосе князя прозвучала нескрываемая ирония.

Граф, впрочем, не понял этого и только кивнул головой в знак согласия.

— Вы сами всегда относились к Виктору Аркадьевичу с должным ему уважением, — добавил он.

— Я ничего не говорю против него, — начал более мягко князь, — как против честного человека, труженика науки, хорошего гражданина, напротив, я желал бы, чтобы мой сын, если бы он у меня был, имел те нравственные качества, которыми обладает г-н Бобров.

— Я вам сказал то же самое!

— Но все эти его внутренние достоинства недостаточны для того, чтобы стать мужем княжны Облонской.

— Но если она его безумно любит, если это серьезно, если разлука с ним может стоить ей жизни! — патетически возразил Лев Николаевич, повторяя в этом случае слова своей жены.

— Я предпочитаю видеть мою дочь в гробу, нежели женой сына дьячка! — ледяным тоном отвечал Сергей Сергеевич.

Этот категорический ответ до того поразил неумелого представителя интересов влюбленных, что все добрые советы, которые он намеревался подать своему тестю, когда в тиши кабинета обдумывал взятую на себя миссию, вылетели из его головы.

Надо сказать правду, что граф с первых же слов разговора с князем, ввиду его тона, отбросил мысль подавать ему эти советы.

В присутствии тестя вся напускная храбрость оставляла его.

Он сидел теперь с князем, недоумевающе и растерянно глядя на него.

— Вас, — заговорил опять Облонский, — мне остается только поблагодарить за то, что вы охранили доверенную вам девушку от, быть может, если верить вашим словам, рокового для неё увлечения, быть может, даже из дружбы и благодарности к г-ну Боброву покровительствовали этой любви — это тем более вероятно, что вы же и явились ходатаем влюбленных.

Все это было сказано металлическим, ровным тоном.

— Но я ничего не знал, я узнал только на днях… мне передала жена…

— Я поблагодарю ее особо… но вы, вы тотчас же не закрыли дверей вашего дома этому господину?

— Нет, я думал…

Князь не дал говорить ему.

— Что вы думали? Если то, что такие люди, как этот молодой человек, достойнее руки княжны Облонской, чем иные графы, то я с вами не буду спорить. Если вы полагали, что за спасение вашей жизни я пожертвую моей дочерью, то вы ошиблись…

— Князь, это уже слишком! — вскочил Ратицын.

В это время раздался звонок швейцара, и явившийся с докладом о посетителе лакей объявил:

— Виктор Аркадьевич Бобров!

X ОПОЗДАЛ

— Дома-с, у них граф Лев Николаевич, — почтительно доложил на вопрос Виктора Аркадьевича Боброва княжеский швейцар.

У молодого человека болезненно сжалось сердце.

«Опоздал!» — пронеслось в его голове.

Он поспешил с визитом к князю Облонскому, желая именно предупредить объяснение его с зятем, этим непрошеным и неумелым ходатаем, который может только испортить все, думал и, как мы успели убедиться, не безосновательно Виктор Аркадьевич.

«А быть может, он еще не говорил?» — мелькнул луч надежды в уме Боброва.

С замирающим сердцем шел он по анфиладе княжеских комнат к кабинету Сергея Сергеевича.

Последний, между тем, бросил доложившему о посетителе лакею лаконическое:

— Проси!

И по уходе слуги, не обращая ни малейшего внимания на горячность своего зятя, сказал ему тем же ровным, металлическим голосом:

— Я принимаю его в последний раз, надеюсь, что и вы не примете его к себе, по крайней мере, пока дочь моя находится под вашим кровом.

Ратицын что-то хотел возразить, но в эту минуту дверь отворилась и Виктор Аркадьевич вошел.

В холодном тоне князя, с которым он с ним поздоровался, в смущенном виде графа Ратицына и чересчур крепком пожатии руки, которым он наградил его, Бобров с проницательностью влюбленного, скорее сердцем, нежели умом, угадал, что ходатайство графа уже было предъявлено и что последний потерпел, быть может, для него, Боброва, крайне унизительное фиаско.

Кровь прилила к его мозгу, у него застучало в висках, и он почти бессознательно повиновался любезно-холодному приглашению Сергея Сергеевича и уселся в кресло.

Князь начал с ним официальную беседу, спросил, как он поживает, как его дела, как веселится, какое впечатление произвел на него вчерашний вечер, все это общество, в которое, как он заявил ему вчера, он попал впервые? Последний вопрос он задал с предвзятою целью. Он еще вчера заметил удивление молодого человека при встрече с ним в салоне кокотки, да еще при таких исключительных обстоятельствах, но не обратил на это никакого внимания. Теперь же, когда этот обласканный им мальчишка — как мысленно назвал князь Боброва — является претендентом на руку его дочери, целая буря оскорбленного тщеславия неудержимо поднялась в душе этого аристократа, и он, несмотря на любовь к этому достойному, по его же мнению, молодому человеку, невольно вознегодовал на него за такую неслыханную дерзость. Он хотел показать ему, что он не только не смеет помышлять породниться с ним, князем Облонским, но и должен смотреть на него не иначе как снизу вверх и тем менее судить его поступки и действия, прикидывая их на свою мерку. Между им, вельможей, и этим parvenu — целая бездна.

Так думал Сергей Сергеевич и не ошибся в расчете: Виктор Аркадьевич чутко понял это, в душе его клокотала тоже целая буря злобы и страдания, и он, насилуя себя, давал по возможности удачные, хотя и односложные ответы.

В глазах его вертелись кровавые круги.

«Она потеряна для меня навсегда, а с ней теряется и жизнь!» — то и дело мелькало в голове Виктора Аркадьевича.

«А может быть, я сумею упросить его, тронуть!..» — проносилась надежда.

«Надо пересидеть графа и все-таки поговорить самому, а там будь что будет! Хуже быть не может. Что же может быть хуже?» — решил он в уме.

То появлялась другая мысль:

«Уйти, умереть…»

Желание жизни, счастья, какая-то неопределенная надежда брали верх — он склонился к решению пересидеть и переговорить.

Но граф Лев Николаевич уходить, видимо, не собирался; он, напротив, совершенно оправившись от сцены с князем, рисковавшей принять очень острый характер, если бы не появление Боброва, вмешался в разговор, который и перешел вскоре на другие общие темы, на разные злобы дня как невской столицы вообще, так и великосветской части ее в особенности.

Виктор Аркадьевич тоже несколько пришел в себя.

Никто бы из видевших этих трех человек, спокойно беседующих о всевозможных пустяках, ни на минуту не подумал, что каждый из них занят всецело своей отдельной думой, не имеющей никакого отношения к их разговору, что в душе каждого из них гнездится или неприязненное, или горькое чувство друг к другу.

А между тем это было так!

Наконец, все темы были исчерпаны, а гости князя не покидали его.

«Его оставить с ним нельзя. Мне надо подготовить его, предупредить, как друга!» — думал граф о Боброве, хотя сознаться в неудаче было для него невыносимо тяжело, и это чувство тяжелой необходимости почти переходило в чувство озлобления против ни в чем не повинного Виктора Аркадьевича.

«Он, кажется, тоже задался мыслью пересидеть меня, — мысленно говорил себе Бобров о графе, — вот уж подлинно услужливый дурак опаснее врага».

«Когда же, наконец, они уберутся и оставят меня в покое, мне надо еще переговорить со Степаном, дать ему поручение относительно Ирены! Вот навязались!» — проносилось в уме князя относительно их обоих.

Между тем они продолжали беседу.

Сергей Сергеевич наконец первый потерял терпение и стал довольно красноречиво для своих гостей взглядывать на стоявшие на камине изящные часы, вделанные в пьедестал из черного мрамора модели памятника Петра Великого в Петербурге.

Это не ускользнуло от Виктора Аркадьевича, и он взялся за шляпу.

«Все кончено… надо уходить…» — пронеслось в его голове.

От волнения ему сдавило горло.

Князь любезно, но холодно простился с ним, сказав выразительное:

— Прощайте!

Лев Николаевич поспешил подняться вслед за Бобровым.

— И я с вами, — вынул он часы и посмотрел, — смотрите, как засиделся, ай, ай, до свиданья, любезный князь.

— До свиданья! Буду сегодня у Nadine, — подал ему руку Облонский.

Граф и Бобров удалились.

Выйдя из подъезда, первый обратился ко второму:

— Пройдемтесь, я имею нечто передать вам…

Виктор Аркадьевич бросил на него взгляд, полный невыразимого страданья.

Этот взгляд, казалось, говорил: я знаю, что ты хочешь сказать мне, ты хочешь растерзать мое сердце. Зачем ты помешал мне, я, быть может, был бы счастливее!

Он покорно подставил руку, под которую взял его Лев Николаевич, сделал знак своей изящной каретке следовать за ним шагом.

Они пошли по направлению к Литейному проспекту.

В коротких словах граф передал Боброву свой разговор с князем Облонским, умолчав, конечно, о тех резкостях тестя, которые ему пришлось выслушать по своему адресу.

— Я имел и имею на него влияние, на него я и рассчитывал, взявшись за эту щекотливую миссию, снисходя к настойчивым просьбам Nadine и Julie, но, увы, потерпел неожиданное фиаско: в этом вопросе он неумолим! — закончил граф, с важностью вытянув нижнюю губу.

Виктор Аркадьевич с бешеною злобою метнул на него взгляд, которого тот не заметил, занятый натягиванием перчатки.

«Кто это так настойчиво просил тебя? Сам навязался и испортил все дело!» — проносилось в голове молодого человека.

— Мне очень жаль, mon cher, но что же делать! Если я не сумел, кто другой мог бы вам помочь? — продолжал между тем Ратицын. — Упрямый старик с закореневшими взглядами, что поделаешь с ним. Я старался убедить его. Ничего не хочет слышать.

Он замолчал, как бы ожидая благодарности за хлопоты.

Бобров не произнес ни слова.

— Я даже, — после некоторой паузы прибавил граф, — принужден просить вас, хотя, верьте, мне и жене это очень прискорбно, пока Julie у нас, не бывать в нашем доме.

Виктор Аркадьевич поднял на него умоляющий взгляд.

— Такова воля князя! — поспешил объяснить Лев Николаевич.

— Его воля для меня священна! — произнес Бобров, не подымая головы.

Они подошли к углу Литейной.

— Вам куда, направо или налево? — спросил Ратицын Боброва, жестом останавливая следовавшую за ним карету.

Тот посмотрел на него недоумевающим взглядом и не отвечал.

— Прощайте, я спешу! — заметил граф, подавая ему руку.

Тот машинально пожал ее.

Лев Николаевич прыгнул в карету и укатил.

Виктор Аркадьевич простоял несколько времени недвижимо, опустив голову на грудь, как бы в каком-то оцепенении, затем повернул направо, к Неве, в сторону, противоположную той, куда поехала карета графа.

Куда, зачем он шел — он не знал.

XI ОТЧЕТ КАМЕРДИНЕРА

Прошло уже четыре дня с вечера у «волоокой» Доры, а князь Облонский ничего не знал про Ирену, как будто бы ее никогда не существовало.

Это его страшно бесило.

Если она по приказанию или просьбе своей матери перестанет видеться с ним, откажется от него, то роль его во всей этой истории будет крайне комичной.

Как, в продолжение полугода быть ее любовником, прилагать все свое искусство, чтобы очаровать ее, и не успеть произвести более сильного впечатления! Что терзает больше всего, когда женщина изменяет нам, — это не то, что она полюбила другого, а то, что, зная нас, могла покинуть.

Эта измена — приговор.

До сих пор Сергей Сергеевич, более послушный рассудку, чем сердцу, старался всегда изменить первый, так что в данном случае он поневоле больше беспокоился, чем это было в его привычках.

На четвертый день, утром, в дверь его кабинета осторожно постучали.

— Войди, — поспешно сказал он, зная заранее, кто этот ранний посетитель.

Дверь отворилась, и на пороге появился знакомый нам княжеский камердинер и наперсник Степан, со своим неизменным невозмутимым и торжественным видом.

— Принес ли ты, наконец, какие-нибудь сведения? — спросил Сергей Сергеевич, не стараясь скрывать от слуги своего нетерпения и нервного возбуждения.

Степан был единственным существом, перед которым князь не играл комедий и не скрывал своих впечатлений и порывов страстей.

Во-первых, было бы бесполезным притворяться перед Степаном — он слишком давно служит у аристократов, чтобы не знать их вдоль и поперек; во-вторых, Степан был слишком ничтожен в глазах своего барина, чтобы тот стал перед ним стесняться более, чем перед какой-нибудь борзой собакой из своей своры.

— Да, ваше сиятельство, я принес вам новости.

— Хорошие или дурные?

— И хорошие и дурные.

— Что это значит?

— Ирена Владимировна находится у своей матери, на окраине Петербурга, в Зелениной улице, в доме Залесской.

— Где же эта Зеленина улица?

— На Петербургской стороне.

— Ты в этом уверен?

— Совершенно. Когда дело идет о том, чтобы услужить вашему сиятельству в подобных делах, я доверяю только своим собственным глазам и ушам. Мне трудно было открыть этот секрет — он очень строго хранится.

— Что же дальше?

— Узнав крепость, я стал изучать — кем она охраняется и как к ней приступиться. Я достиг этого, не возбудив подозрений.

— Какой результат?

— Результат тот, ваше сиятельство, что крепость превосходно охраняется и что трудно будет вам в нее проникнуть, а Ирене Владимировне из нее выйти.

Князь покачал головой с иронической улыбкой.

— Я не верю в возможность запереть восемнадцатилетнюю женщину!

— Особенно, когда она имела честь знать ваше сиятельство в продолжение некоторого времени, — льстиво заметил Степан. — Ваше сиятельство, может быть, и правы… но так как я не сердцевед, то и не сумею сказать, добровольно или по принуждению скрывается Ирена Владимировна… или то и другое вместе. Я знаю только то, что это помещение, о котором г-жа Вацлавская не сообщила ни одной живой душе, охраняется двумя испытанными и весьма преданными ей слугами.

— Ты веришь этому, Степан? — улыбнулся князь.

— Да, ваше сиятельство, когда особа, внушающая эту преданность, обладает хорошим состоянием. К тому же, кроме этих двух слуг, мужа и жены, есть еще третья личность; на этот раз она будет зорко следить за доверенным ей сокровищем, после того как его так ловко похитили из ее рук в деревне.

— Кто же это?

— Ядвига, нянька Ирены Владимировны.

— Она в Петербурге?

— Да, ваше сиятельство, и даже дом куплен на ее имя. С ней, я за это отвечаю, ничего не поделаешь.

Сергей Сергеевич нахмурил брови и на секунду задумался.

— Все это затрудняет возможность видеться с ней без ее мнимого сообщничества… но это не может помешать ей спокойно выйти из дому в какой угодно час, когда это придет ей в голову.

— Ваше сиятельство, без сомнения, правы, но нужно знать, что г-жа Вацлавская говорила своей дочери, чем она старалась подействовать на нее.

Князь, разговаривая таким образом со своим первым министром любовных дел, чистил свои прекрасные ногти, что всегда у него было знаком неудовольствия или сильной озабоченности.

— И ты не видал Ирены? — прибавил он.

— Нет, ваше сиятельство, дом находится в глубине двора, небольшого, но окруженного высоким забором. В нем хорошо можно укрыться от любопытных взоров.

— Ты уверен, что тебя никто не видал?

— Вполне, ваше сиятельство! Меня никогда не видят, где и когда не следует! — хвастливо отвечал Степан.

Снова наступило молчание.

Степан отдал отчет в возложенном на него поручении, но не собирался удаляться, отлично зная, лучше даже, чем сам князь, состояние души его сиятельства и угадывая, что в эту минуту он предпочитает его присутствие одиночеству.

— Ну-с, — вдруг произнес Облонский, — мое мнение не сходится с твоим. Я нахожу твои новости скорее хорошими, чем дурными. Если бы Анжель тотчас же и навсегда хотела разлучить меня со своей дочерью и если бы ее дочь на это согласилась, она не оставила бы ее в Петербурге близ меня, в доме, существование которого при желании всякий может открыть, и под охраной более или менее преданных слуг, но которых можно подкупить, если не жалеть денег, и которые, во всяком случае, не могут помешать Ирене поступить как ей вздумается.

— Я этого не отрицаю, ваше сиятельство!

— Если даже г-жа Вацлавская лелеет надежду отнять у меня свою дочь, ничто не доказывает, что она заставила Ирену разделять ее чувство.

— Однако ее молчание… — почтительно вставил Степан.

— Ее молчание именно и доказывает, что еще не все кончено… Мать, опытная женщина, научила свою дочь, убедила ее, чтобы она предоставила ей самой вести дело… Она хочет меня подразнить ожиданием… и к тому же посмотреть, предприму ли я что-нибудь со своей стороны. Она хочет сделать осаду моего сердца или моего каприза, хочет играть на моей слабой струне тщеславия, так как она знает, что я не люблю не доводить до конца того, что раз предпринял. Если же я буду стоять на своем, то в скором времени получу предложение идти на мировую.

— Желаю, чтобы ваше сиятельство не ошибались.

Не успел Степан окончить своей фразы, как снова раздался легкий стук в дверь и вошел лакей с серебряным подносом, на котором лежала визитная карточка. Сергей Сергеевич взял ее и прочел вслух:

— Анжелика Сигизмундовна Вацлавская. Что я тебе говорил, Степан?

— Ваше сиятельство как всегда были правы.

— Эта дама ждет? — спросил князь.

— Так точно, ваше сиятельство.

— Проси.

XII В КАБИНЕТЕ КНЯЗЯ

Степан поклонился и уже повернулся уходить, как встретился лицом к лицу с Анжель, которую вводил лакей, передавший ее карточку.

Она была очень просто одета, вся в черном, с лицом, покрытым густой вуалью, сквозь которую виден был лишь блеск ее темных глаз.

Князь встал и пошел к ней навстречу со своей обычной любезностью.

— А, Степан Егорович, — заметила Анжель со злостью в голосе, — мне, право, жаль, что вы взяли на себя труд передать князю сведения, которые он мог бы узнать прямо от меня.

— Я, сударыня?.. — проговорил Степан, чуть не задыхаясь.

— Вот уже четыре дня как вы трудитесь над тем, чтобы открыть место, где живет моя дочь, и вы этого достигли, что, впрочем, не особенно трудно.

— Кто мог сказать это? Я не думал даже, что вы меня знаете…

— Друг мой, — отвечала Анжелика Сигизмундовна с глубоким презрением, — да, я не знаю, но моя полиция лучше устроена, чем полиция князя.

Она повернулась к Сергею Сергеевичу и поклонилась ему.

Степан позеленел от злости. Лицо его, на минуту потерявшее свою обычную торжественность, выражало унижение, оскорбленное самолюбие и скрытую, еле сдерживаемую злобу.

— Вот как! — вскричал князь, может быть, тоже, в сущности, раздосадованный, но слишком гордый, чтобы выказать это. — Бедный мой Степан, это вам еще раз доказывает, что мужчина в борьбе с женщиной всегда проиграет. Можете идти…

Камердинер поклонился и молча направился к двери, бросив на Анжелику Сигизмундовну злобный взгляд.

— Здравствуйте, князь! — проговорила Анжель, снова кланяясь Сергею Сергеевичу, как только слуга удалился.

Это «здравствуйте» было сказано таким спокойным, вежливым тоном, что самый опытный наблюдатель не нашел бы в нем ни малейшего намека на настоящие чувства, волновавшие говорившую женщину.

— Очень рад вас видеть, Анжелика Сигизмундовна, — также спокойно и вежливо отвечал князь. — Признаюсь, я вас ждал, о чем даже только что сейчас говорил этому бездельнику, который был здесь. Садитесь, пожалуйста.

Движением руки он указал посетительнице кресло, стоящее как раз против света. Она села в него и подняла свою вуаль, желая показать, что нисколько не старается скрыть своего лица.

Она, как всегда, была очень бледна, может быть, даже бледнее обыкновенного, отчего ее глаза казались еще темнее и глубже.

— Вам неприятно, — сказала она, — что я узнала о поручении, данном вами Степану?

— Почему же? Я этому, может быть, обязан удовольствием вас видеть.

— Я все равно приехала бы, но это подвинуло мое посещение на один или на два дня.

— Я это и хотел сказать.

— Вы догадались, не правда ли, что после всего происшедшего нам необходимо повидаться?

— По крайней мере, я на это надеялся… Вы обошлись со мной жестоко в тот вечер. Но мы слишком старые друзья, — он сделал ударение на последнем слове, — чтобы вы об этом не пожалели. Я и сам был бы в отчаянии, если бы вы не так поняли мое поведение.

Все это было произнесено хотя и вежливым, но ироническим тоном.

— Князь, — заметила Анжель, — нам нужно переговорить серьезно. Отбросим в сторону всякую игру в слова.

— Я вас слушаю, — сказал он холодно.

Он небрежно поставил локоть на стоящий возле него маленький столик, облокотился подбородком на руку и пристально посмотрел на свою посетительницу.

Анжелика Сигизмундовна выдержала этот взгляд, делая вид, что не замечает его, и медленно начала:

— Была ли Ирена честной девушкой, когда вы ее встретили?

— Вполне!

— Вы нисколько в этом не сомневаетесь?

— Нисколько.

— Как вы думаете, что может стоить честь девушки?

— Она неоценима, — отвечал он тоном, который, не переставая быть вежливым, становился все более ироническим по мере того, как Анжель тверже становилась на занятую ею позицию.

— Но ведь вы должны знать, милейшая Анжелика Сигизмундовна, — продолжал он, — я всегда поступаю достойно моего имени и ничего не жалею. В этом отношении еще никто не мог упрекнуть меня.

— Как мне вас понимать?

— Я сделаю все, что вы потребуете от меня… если только это не будет превышать мои средства.

— И это все?

Сергей Сергеевич вопросительно приподнял брови, затем прибавил, снова принимая свой насмешливо-добродушный вид:

— Вы видите, дорогая моя, что я вам отвечаю как друг и порядочный человек, потому что подобный разговор обыкновенно происходит до, а не после. Но я хочу вам доказать, что ничего не имею против вас и питаю к вам самую искреннюю симпатию… к тому же ваша дочь — ангел, для которого я готов на всякие глупости. Вы видите, что я отдаюсь вам с руками и ногами.

Анжель слушала неподвижно и безмолвно.

— Хитрить с вами было бы глупо, да это и не по мне, — продолжал он. — Вы умная женщина, все это знают, очень умная, а с умными людьми самое лучшее быть искренним. Мы оба будем искренни. Это в наших общих интересах.

— Одним словом, вы предлагаете деньги мне и Ирене?

Она повела плечами.

— Я настолько богата, что могу дать их вам, если вам нужно! — добавила она.

Князь слегка нахмурил брови.

— Дорогая моя, — произнес он, — к чему вы волнуетесь. Я вам уже все сказал.

— Нет, вы ее соблазнили… самым бессовестным образом… посредством обмана. Она обесчещена. Чем хотите вы загладить это преступление?

Сергей Сергеевич отвечал, не изменяя своей полуулыбки:

— Я вижу, что вы сердиты на меня, сердиты на мое поведение относительно вас, которое, признаюсь, не было безупречным. Но будем справедливы, всякий другой поступил бы так же на моем месте. Я совершенно случайно встречаю очаровательную молодую девушку и от нее же самой узнаю, что она ваша дочь…

Он прервал речь.

— И тогда, — докончила Анжель, — вы сказали себе: дочь известной кокотки, к чему стесняться? Мне не удалось добыть… купить мать, я возьму дочь. Это будет прекрасной местью и блестящим успехом в полусвете на эту зиму. Анжель, конечно, рассердится, что над ней подшутили, захватив тайком ее сокровище. Но дело будет сделано — не воротишь, и если в один прекрасный день она приедет ко мне, ну что ж, я аристократ, богач, выну свою чековую книжку, вырву один листочек, на котором напишу цифру, какую она мне назначит. Мы будем больше чем в расчете.

Глаза Анжелики Сигизмундовны блеснули злобным огнем.

— Если бы дело касалось меня одной, это было бы очень хорошо. Я лучшего не стою!

Она была прекрасна в своем черном наряде, с матовой бледностью лица и сверкающими глазами.

— Но, — продолжала она, медленно отчеканивая каждое слово и вставая с места, — я мать и не хочу, чтобы моя дочь стала такой же, как я.

Князь слушал ее неподвижно, слегка бледнея при этих словах, но оставаясь невозмутимым.

XIII НЕОЖИДАННОЕ ОТКРЫТИЕ

— Дело не во мне, — продолжала говорить между тем Анжель, — а в Ирене. Я сделала из нее честную девушку, в полном смысле этого слова. Вы это знаете лучше, чем кто-либо, потому что она поддалась вам по своей невинности, чистоте, неопытности, по всем этим качествам, которыми я дорожила в ней, как скупой дорожит своим золотом. Она не знала, кем была ее мать, и когда я приезжала к ней, то надевала платья, которые никогда не носила, чтобы моя грязь не могла коснуться ее даже через мою одежду. Вы все это знали, князь, потому что бедное дитя говорило вам о своей матери в выражениях, показывавших, что я ничем не омрачила ее чистоты. На этом-то вы построили ваш план опытного ловеласа, пользуясь ошибкой ее детского воображения, происшедшей вследствие сна и плохо понятых слов матери. Вы заставили ее считать себя избранным мною для нее и убедили ее, что я издали одобряю ее любовь к вам. Подлая, низкая западня! Все это, милостивый государь, недостойно честного и порядочного человека.

Сергей Сергеевич сжал руку, лежавшую на столе, отделявшем его от Анжель.

— Анжелика Сигизмундовна, — сухо отвечал он, — вы напрасно меня оскорбляете, так как здесь нет мужчины, у которого я мог бы просить удовлетворения за ваши дерзости!

— Так же, как нет мужчины, который мог бы дать вам пощечину, убить вас, отомстить вам за честь моей дочери.

Князь встал.

Его взгляд встретился со взглядом Анжель, он прочел в нем столько ненависти и истинного горя, что вздрогнул.

С минуту он молчал.

Лицо его снова приняло спокойное, насмешливо-любезное выражение, и он прибавил совсем уже другим тоном:

— Поговоримте толком. Положим, вы мать… не такая, какой я вас считал. Тем хуже для вас. Только позвольте мне вам заметить, что то же самое могло случиться с Иреной и с другим… который, может быть, не стоил бы меня.

— Никогда! — вскричала Анжелика Сигизмундовна.

— Никогда! — повторил Сергей Сергеевич. — Извините меня, если я буду выражаться несколько сурово, но вы меня к этому принуждаете. В вашей совершенно для меня неожиданной материнской страсти вы совершенно забываете печальную действительность, так что я принужден вам ее напомнить.

Он остановился.

— Я вас слушаю.

— Итак, для дочери… такой особы, как вы, существуют только две дороги.

— Какие?

— Поступить в монастырь или последовать примеру своей матери. Но так как Ирена… Владимировна, — прибавил он, — не думает посвятить себя Богу, то я позволил себе… может быть, несколько рано, открыть ей двери этого мира. Поэтому-то я и не понимаю ни вашей злобы, ни ваших упреков.

— Был еще третий исход, — отвечала Анжелика Сигизмундовна.

— Какой?

— Замужество!!

Князь чуть заметно пожал плечами, хотел что-то сказать, но остановился.

«Сказать ей, что она замужем!» — мелькнуло у него в голове, но он откинул эту мысль, надеясь, что, наговорившись досыта, она пойдет на компромисс, отдаст ему Ирену и этот брак, о котором он заставил внушением гипнотизма забыть несчастную женщину, останется тайной. С Перелешиным же он сумеет поладить — там вопрос только в деньгах.

«Если же сказать, — продолжал думать он, — она может напомнить дочери, а подобный взрыв воспоминаний может иметь гибельные последствия», — вспомнились ему слова доктора Берто.

Ему стало жаль Ирены, он решил даже изменить методу разговора, чтобы показать матери, насколько он любит ее дочь, но, увы, это ему, как увидит дальше читатель, не удалось. Это не было в его характере.

— Ирена ничего не знала о моей жизни, — продолжала между тем Анжелика Сигизмундовна. — Я могла уехать, увезти ее с собой туда, где никто бы не знал меня. Я достаточно богата, чтобы купить ей имя и положение порядочного человека.

Сергей Сергеевич слегка засмеялся безмолвным смехом.

— Вот это прекрасная мысль! Я всегда восторгаюсь женщинами, податливостью их совести и простотою их решений! Ну что же? Кто же мешает вам исполнить этот план? Уж, конечно, не я, могу вас уверить!

Выражение лица князя сделалось более серьезным.

— Я слишком люблю Рену, — сказал он, — я слишком желаю быть ей полезным во всем, что будет от меня зависеть, чтобы чем-нибудь помешать исполнению ваших планов на ее счет. Она только на минуту показалась под руку со мной в известном обществе, которое через неделю ее совершенно забудет. Я же со своей стороны ничем не упомяну обо всем случившемся. Вам стоит только подальше уехать, как вы рассчитывали это сделать. План найти ей мужа, конечно, не разрушится вследствие проступка вашей дочери, быть может, даже его не надо далеко искать. При хорошем приданом эта мелочь не может служить препятствием…

Все это было сказано с гордым, покровительственным презрением, холодная вежливость которого наносила удары, точно хлыстом.

Князь, несмотря на желание, не мог переломить себя — он был взбешен, раздражен оскорблениями, нанесенными ему Анжеликой, тревожась мыслью потерять Ирену, которая, во-первых, ему нравилась, а во-вторых, ее внезапное исчезновение грозило сделать его до некоторой степени смешным.

— Предположите, — продолжала Анжель, — что я снова возвратилась к своему плану выдать ее замуж…

— Ну и что же?

— Это невозможно!

— Почему?

— Потому, что она вас любит! — вскричала она раздирающим душу голосом.

— Бедное дитя! Ну что ж? Вы научите ее меня забыть. Вы скажите ей, что благоразумие важнее чувства. Я заметил, что это учение всегда удается и что ученики всегда бывают ему послушны…

— Это бесполезно.

— В таком случае, что я могу сделать? Ведь этот семейный разговор, как бы он ни был интересен, должен же иметь какой-нибудь конец. Что вам от меня угодно?

— Ваше имя для моей дочери!

— Что?

— К чему повторять? Вы меня слышали и поняли.

— Слышал, да, не могу же я не верить своим ушам, — сказал он со смехом, — но не понял. Вы или с ума сошли, или шутите.

— Я заранее знала, что вы откажете. Я заранее знала все, что вы будете мне еще говорить… все это заключается в следующих словах: князь Облонский никогда не женится на дочери кокотки.

— Было бы даже глупым говорить это! — отвечал князь с презрением.

Он встал, чтобы показать, что разговор кончен.

— Выслушайте меня, по крайней мере, до конца. Я хочу, чтобы Ирена жила, я хочу, чтобы ей была возвращена ее честь.

Князь молчал.

— Я становлюсь перед вами на колени.

Она действительно опустилась на колени и сложила руки с выражением мольбы.

— Ирена вас любит. Она умрет от этой любви… Я хочу, чтобы она жила, я хочу, чтобы она была счастлива… Я хочу, чтобы она была честной женщиной. Князь, перед вами мать, умоляющая за свою дочь, говорит вам: не убивайте моего ребенка, не доводите его до отчаяния… Вы совершили преступление, да, преступление самое ужасное из всех, над этим беззащитным существом, которое вы опозорили в награду за ее любовь к вам, красоту и невинность… Князь, сжальтесь над ней!

Сергей Сергеевич остановился и холодно взглянул на нее.

— Дорогая Анжелика Сигизмундовна, — отвечал он тоном самой оскорбительной снисходительности, — встаньте, прошу вас. Мне было бы за вас неприятно, если бы слуги застали вас на коленях; это может вам очень повредить, так как до сих пор вас считают очень благоразумной и гордой женщиной.

Анжель быстро поднялась, из груди ее вырвался вздох, подобный крику, в котором было что-то страшное.

Лицо ее сделалось тоже страшным, глаза блеснули злобным огнем, на ее тонких, бледных губах показалась пена.

В эту минуту она была похожа на тигрицу.

— Я сделала все, что было нужно для очистки совести, — вскричала она, — и в чем я поклялась моей дочери. Теперь кончено. Мы поквитались. Войдем снова в наши роли. Просьба не годится. Ее не было в моем сердце и не было в моем уме. Если я унижалась до такой степени, то знаю, что отомщу за это! Когда-нибудь вы будете у моих ног, как я была у ваших. Когда-нибудь вы будете умолять меня, как я вас умоляла. Я клянусь вам, что это будет так, также клянусь вам, что Ирена будет княгиней Облонской.

Она была так страшна в припадке злобы и ненависти, что князь инстинктивно отступил назад, не из боязни — это чувство было ему незнакомо, — а от удивления. Он думал, что она сошла с ума.

Но с ней это продолжалось недолго, она стихла, все, впрочем, продолжая смотреть на него вызывающим взглядом.

«Надо кончать!» — мелькнуло в его голове. Он подошел к письменному столу, выдвинул один из ящиков и вынул вчетверо сложенную бумагу.

— Вы слишком поспешили дать клятву, — насмешливо-злобно сказал он, — я уже потому не могу жениться на вашей дочери, что она уже замужем.

— Что?

Он подал ей бумагу.

Она быстро развернула ее — это был отдельный вид на жительство на имя жены отставного корнета гвардии Ирены Владимировны Перелешиной.

Ее дочь — жена этого негодяя, которого она выгнала от себя!

Она как-то сразу поняла всю сеть хитро сплетенной князем интриги.

— Вы подлец вдвойне! — бросила она ему в лицо, пряча бумагу в карман.

Сергей Сергеевич быстро подошел к камину и дернул звонок.

Вошел слуга.

— Проводите эту даму! — холодно сказал он.

Анжель спустила вуаль и постаралась казаться спокойной.

— До свиданья! — выразительно обратилась она к князю.

«Почему же Ирена скрыла это от меня?» — Эта мысль не выходила у нее из головы.

XIV НЕЗРИМАЯ СВИДЕТЕЛЬНИЦА

Оставшись один, князь несколько раз прошелся по кабинету. На его лице не исчезали следы пережитого волнения.

Происшедшая сцена была ему крайне неприятна: слова, тон голоса этой женщины взволновали его настолько, что ему трудно было совладать с собой.

Были минуты, когда он видел в ней только мать, а не кокотку; это удивляло его, но вместе с тем и раздражало, в нем шевелилось что-то вроде угрызения совести, раскаяния за свой поступок.

Из всего сказанного Анжеликой бесспорной истиной было то, что Ирена была честной девушкой, которую он обманул и нарочно выставил напоказ как трофей своей победы.

Но он оправдывал себя трудностью предположения, чтобы кокотка Анжель могла воспитывать свою дочь с такою исключительною заботливостью не с целью извлечь из этого после материальную выгоду.

Он не понимал идейной кокотки, каковой в действительности была Анжель.

Однако, если, действительно, она мечтала сделать из нее честную женщину и скрыть от нее всю грязь ее происхождения, то Ирена была его жертвой.

Он пожал плечами.

«Ну, что же? Всякий другой сделал бы на моем месте то же самое».

Это мимолетное угрызение совести быстро исчезло. Он никогда не любил Анжель; он имел к ней когда-то лишь сильный каприз. Теперь же, после ее упреков, он ее решительно ненавидел, это новое чувство глубокой ненависти заменило все другие ощущения.

Его больше всего оскорбило то, что она, эта женщина, осмелилась ему дать урок, ему… относившемуся ко всем с такой гордостью, с таким надменным презрением.

«Впрочем, что такое она… Анжель?»

Князь засмеялся, но, надо сознаться, немного нервно.

Ирена была для него потеряна навсегда, особенно теперь, когда мать знает тайну московского брака, — и никто не спросил у него на это согласия.

Вот что особенно смущало его.

Но она любила его, по словам матери, любила до безумия. Разве это не утешение?

Он гораздо более мучился бы, если бы эта молодая женщина, которой он начинал не на шутку увлекаться, могла бы забыть его и равнодушно отнестись к оказанной ей им чести.

Его самолюбие не страдало — остальное пустяки.

По крайней мере, он так думал или хотел думать.

Что же касается последствий — Анжель была женщина такой редкой энергии и непреклонности, все вообще так боялись ее ненависти, зная, что она из тех, которые не останавливаются в мщении, так что князь поневоле спросил себя, чего серьезного или опасного ему следует остерегаться?

Сергей Сергеевич слишком хорошо знал женщин, чтобы сомневаться в их умении ненавидеть, знал также, как они умеют находить бесконечное количество способов, чтобы неожиданно нападать на тех, кого они наметили, и беспощадно терзать их.

При других условиях он беспокоился бы гораздо более, не зная, с какой стороны произойдет нападение, но что может сделать кокотка Анжель ему — князю Облонскому?

Она могла только подействовать на его сердце, отняв у него Ирену, но ведь это было неважно. Его состояния она не могла коснуться, так же, как и положения в свете.

Она будет дурно о нем говорить? Какое ему до этого дело? То, что будет сказано в ее обществе, до него не дойдет. Она будет обвинять его за недостойное поведение относительно ее дочери. Что ж! Посмеются над матерью, не пожалеют дочери и позавидуют ему!

Дело о браке ее дочери судом она не начнет. Она боится сама огласки! Притом Ирена ничего об этом не помнит, а если вспомнит, то, быть может, будут последствия, предсказанные доктором Берто.

Он усмехнулся холодной, злой усмешкой.

«Пустяки! — со смехом подумал он. — Гнев подобной женщины, оскорбления кокотки… напрасные угрозы бессильной злобы! Я еще в выигрыше… К черту эту кокотку, разыгрывающую из себя добродетельную мать, к черту, пожалуй, и дочь…»

Раздался звонок швейцара, и в кабинете без доклада появился барон Федор Карлович фон Клинген. Он был друг князя Облонского и однокашник по Пажескому корпусу — единственный товарищ детства и юности, которого князь не потерял из виду и с которым не разошелся на жизненном пути и сохранил близкие отношения. Федор Карлович был тоже из молодящихся стариков, хотя время и образ жизни поступили с ним куда беспощаднее, чем с князем Облонским, и носимый им парик, в соединении с искусною гримировкою, были бессильны придать этой ходячей развалине столь желательный для барона молодцеватый вид хотя пожившего, но все же бодрого мужчины.

Он вбежал в кабинет своей семенящей походкой, той походкой, которой ходят все молодящиеся старички, так метко названные Гоголем «мышиными жеребчиками».

К выдающимся представителям типа последних всецело принадлежал барон.

После взаимных приветствий оба друга уселись в кресла, закурили сигары и разговор начался с разного рода светских злоб и перешел, конечно, к последней интрижке князя, так оригинально окончившейся на вечере у «волоокой» Доры, на котором присутствовал и Федор Карлович.

— В чем же теперь заключается суть дела? — спросил барон.

— В чем? Кончено, мой друг, совсем кончено.

В голосе князя прозвучала холодная ирония, резкие, неприятные ноты.

— Это блестящее явление, и все продолжают до сих пор интересоваться, неужели оно не повторится?

— Для всех оно продолжалось лишь несколько минут, для меня же целых полгода, — заметил князь деланно небрежным тоном.

— И тебе надоело?

— Почти! — со смехом отвечал Сергей Сергеевич.

— Но надо согласиться, что она прелестна. Ты один только и умеешь находить таких.

— Да, действительно, красивее ее я не встречал! К несчастью, вмешалась мать!

— Анжель!

— Да, она сошла с ума!

— Полно! Она, кажется, превосходит всех дипломатов и ростовщиков на свете хладнокровием и расчетливостью.

— Честное слово! Знаешь ли, с каким она предложением, только перед тобой, являлась ко мне?

— Ну?

— Жениться на ее дочери!

— Что ты!

— Да! — захохотал князь.

Барон в свою очередь залился неудержимым, дребезжащим смехом.

— Не может быть!

— Это так же верно, как то, что я с тобой говорю.

— Серьезно?

— Совершенно серьезно, и все это сопровождалось слезами, просьбами и, наконец, проклятием и угрозами.

— Как… Анжель… просила? — удивленно, с расстановкой произнес барон.

— На коленях, барон, на коленях…

— Плакала?

— Еще как!

— Угрозы, — это я еще понимаю, хотя и считаю безрассудным. Начать в полусвете карьеру с тебя, да это обеспеченное состояние. Чего лучшего могла она желать для своей дочери?

— Я же тебе говорю, что она совсем сошла с ума. Ссылается на то, что она мать… Разыграла мне сцену из любой мелодрамы.

— И что же ты отвечал?

Облонский смерил барона взглядом.

— Князь Облонский не отвечает на… такие вещи. Я позвонил, и ее проводили.

На минуту собеседники замолчали.

— Знаешь ли, что бы я сделал на твоем месте? — заметил барон. — Она, вероятно, все еще влюблена в тебя?

— Не хвастаясь, признаюсь, что да.

— Ну так возьми ее обратно, отними у Анжель.

— Это мне прежде всего пришло в голову, когда Анжель сказала мне: она никогда не будет вашей любовницей… Но видишь ли, мой друг, Анжель хитра. Она, вероятно, научила свою дочь, которая ее слушается и участвует сама в этой комедии.

— Как так?

— Они разделили между собой роли. Мать угрожает и отнимает ее у меня, но притом по поручению последней говорит мне, что та умирает от любви ко мне.

— Да, это славно придумано, я узнаю Анжель.

— Какого-нибудь болвана, конечно, можно было бы поймать в эту ловушку, но меня не проведешь. Я поступил решительно… выгнал мать и разорвал всякие отношения навсегда.

Барон одобрительно качнул головой.

— Несчастная Анжель, представляю себе ее злость. Я знаю, на что она бьет. Знаешь, что будет дальше? — продолжал князь.

— Что?

— Дочка через несколько времени опять явится ко мне, бледная, расстроенная, чтобы снова завладеть мной.

— И ты сделаешь вид, что поддаешься?

— Я не люблю возобновлять оконченное. Я просто не приму ее.

— Как, ты будешь до такой степени непреклонен, и… не пожалеешь?

— Ну, этого я не скажу. Она бесподобная, эта девочка! Она дала мне редкое наслаждение… Понимаешь… невинность.

— В самом деле? — произнес недоверчиво барон и чмокнул губами.

— О, она самое чистое и искреннее созданье и вместе с тем столько инстинктивного уменья любить. Недаром она дочь Анжель!

Барон в ответ прищелкнул языком с видом знатока.

— Верю, уж ты в этом деле опытен!

Князь пустился в мельчайшие подробности тех наслаждений, которые он испытал с Иреной в эти полгода.

Вдруг за портьерой, отделявшей кабинет Облонского от его будуара, послышался слабый крик и падение чего-то тяжелого.

Князь и барон одновременно бросились к двери и откинули портьеру.

На пушистом ковре будуара, у самого порога, лежала в глубоком обмороке Ирена.

XV ВСЕ КОНЧЕНО

Такое неожиданное появление Ирены в будуаре Сергея Сергеевича было делом рук его камердинера и наперсника Степана.

Задыхаясь от злобы, вышел он из кабинета своего барина после разговора с Анжеликой Сигизмундовной, так ядовито разоблачившей перед князем всю его тонкую, по его мнению, игру за последние дни, игру, порученную ему Облонским, выставившей всю его неумелость в соглядатайстве, занятии, на арене которого, он считал, не имеет соперников.

Каждый его шаг оказался известным этой женщине, и она подняла его на смех со всеми его хитро обдуманными планами.

Он был разбит и уничтожен.

Его плебейское самолюбие было больно задето.

Оставить это дело так, не оправдавшись в глазах князя, не доказавши ему, что он и в борьбе с этой хитрой женщиной может выйти победителем, — было невозможно.

Это было равносильно потере места — Степан видел, что князь был взбешен позорным поражением своего верного слуги и не забудет ему этого никогда.

Продолжать служить при таких условиях было немыслимо.

«Надо воспользоваться ее отсутствием и поправить мою ошибку, чего бы мне это ни стоило», — решил Степан и, быстро одевшись, на лихаче отправился на Зеленину улицу, к дому, где жила Ирена.

Он ехал, что называется, на авось, не составив себе никакого плана, и даже дорогой ничего определенного не укладывалось в его голове.

«Я ей покажу себя!» — продолжал он лелеять заветную мысль.

Счастье ему благоприятствовало.

Ирена, как и предсказал доктор Звездич, совершенно оправилась на другой же день от обморока, случившегося с ней при встрече с матерью на вечере у Доротеи Вахер.

Она чувствовала себя физически здоровой, хотя нравственно, после разговора с матерью, была в угнетенном состоянии.

Она искала полнейшего уединения, ссылаясь на усталость и потребность отдохнуть, просила, чтобы ее не беспокоили.

Ее любовь к князю в разлуке дала себя почувствовать сильнее. Бедная женщина не могла себе представить, чтобы он помирился с разлукой, не постаравшись найти средства к свиданию.

В продолжение четырех дней и четырех ночей она прислушивалась к каждому звуку, не покидала глазами улицы, на которую смотрела, став на стул и прячась за занавеску. Она не допускала, чтобы князь не стремился открыть ее убежище.

Прожив с ним полгода, она так же, как и Степан, хорошо знала Сергея Сергеевича и была уверена, что он не остановится ни перед каким препятствием, когда дело шло об удовлетворении не только его страсти, но даже простого желания, каприза или фантазии.

Она поклялась матери не видеть его и вместе с тем ждала его; у нее была одна мысль: он придет, одно желание: видеть его, одна боязнь: если он не придет.

Когда на четвертый день она заметила бродившего по улице Степана, то не удивилась, а, напротив, ощутила необычайную радость: князь все еще любит ее, и вдруг страшная мысль промелькнула у нее в голове: разве не должно быть между ними все кончено?

Она поклялась матери… но ведь она дала клятву не принадлежать ему, но… видеться…

И неудержимое, страстное желание свиданья снова наполнило ее душу.

«Быть может, он прислал Степана, чтобы назначить час, но последний не смеет открыто войти в дом… надо узнать…»

Она накинула на голову большой платок и незаметно, к счастью или несчастью для нее, выскользнула по черному ходу на двор.

Быстро пробежала она его и очутилась за воротами лицом к лицу с наперсником князя.

— Зачем вы здесь? — задала она вопрос.

— По поручению его сиятельства! — ответил привычной фразой камердинер, ошеломленный таким быстрым и неожиданным исполнением главной цели его поездки — видеться с Иреной.

— Что он?

— Болен, очень болен и желал бы видеть вас!

Ирена вздрогнула, смертельная бледность покрыла ее щеки.

— Болен? — повторила она.

— Да, говорю вам, и очень серьезно… надо спешить…

В глазах Ирены лишь на секунду мелькнула нерешительность, но затем она произнесла твердым голосом:

— Так едемте…

На дворе хотя и стояла петербургская гнилая зима, именуемая в народе «сиротской», но проехаться с Петербургской стороны на Сергиевскую улицу в одном платке было по меньшей мере неблагоразумно.

Взволнованная Ирена, невзирая на свое легкое одеянье и туфельки, на ногах, не чувствовала холода, но Степан, несмотря на радость наступившего мгновенья доставить сюрприз своему барину, показать себя и отомстить Анжель, все-таки не удержался сказать:

— Но… как же вы… без верхнего платья?

— Это ничего, если я вернусь в дом, меня не пустят, а ведь вы говорите, что надо спешить… Мне не холодно! — отвечала она решительным тоном.

Очистивши, как ему казалось, предложенным вопросом свою совесть, Степан повел Ирену к ожидавшему его невдалеке лихачу, усадил ее и, закрыв полой шубы ее ноги, приказал извозчику ехать как можно скорее. Лихач помчался.

Степан провел сильно озябшую Ирену по заднему крыльцу княжеской квартиры прямо в будуар Сергея Сергеевича и, узнав, что у князя сидит барон, не осмелился тотчас же доложить ему о «дорогой гостье», а просил ее подождать.

В теплой, пропитанной дорогими духами атмосфере будуара молодая женщина согрелась.

Это была небольшая, мягко обитая комната, где как бы чувствовался запах женщины.

Двери этой комнаты терялись за массивными драпировками, так что Ирена не сумела бы сказать, откуда она вошла и куда ушел привезший ее Степан.

Не успела она немного привыкнуть после уличного шума к глубокой тишине, царившей вокруг нее и помогшей ей успокоиться, как до слуха ее долетели звуки чьих-то голосов. Сначала она не обратила на это внимания, но голоса становились громче.

Чей-то подавленный смех заставил ее сердце сильно забиться.

Ей хорошо был знаком этот смех, так часто приводивший ее в смущение.

Несмелым шагом пошла она по направлению к двери, закрытой портьерой и ведшей в ту комнату, откуда доносились до нее голоса.

Эта комната была кабинетом князя, где он, как мы знаем, беседовал с бароном.

Нет сомнения, что князь в соседней комнате и говорит с кем-то, даже смеется. Значит, он не болен, значит, Степан солгал!

Она дрожащими руками коснулась драпировки, приподняла ее. Теперь не только голоса, но и слова ясно долетали до ее слуха.

Одно слово как бы приковало ее к месту, она готова была скорее умереть, чем когда-либо вернуться к нему после того, как он третировал ее в разговоре со своим приятелем.

Он сказал: «Она вернется».

И, увы, она на самом деле вернулась!

Сердце ее болезненно сжалось, в глазах помутилось, она потеряла сознание и без чувств упала у порога двери.

Этот-то звук ее падения и обратил внимание князя и его гостя.

XVI ПОСЛЕ ПРИГОВОРА

Мы оставили Виктора Аркадьевича Боброва после разговора с графом Ратицыным, которым был, от лица князя Сергея Сергеевича, подписан окончательный приговор всем сладким мечтам и надеждам влюбленного молодого человека.

Пропасть, отделявшая его от предмета его пламенных вожделений, та пропасть, над которой они оба — он и княжна Юлия — думали построить прочный мост из их взаимной, страстной и серьезной любви, зияла теперь перед духовным взором Виктора Аркадьевича со всей ее роковой неприступностью. Одним словом, одним движением губ, еще менее, одним холодным взглядом этого надменного, напыщенного, кичащегося своим происхождением аристократа разрушено все будущее честного человека, рисовавшееся в таких радужных красках, разбита едва начавшаяся честная трудовая и, быть может, полезная для общества жизнь.

Вот, в общих чертах, свод тех отрывочных мыслей, которые мелькали в подавленном обрушившимся несчастьем мозгу Виктора Аркадьевича, бессознательно и бесцельно шедшего все дальше и дальше, туда, куда несли его ноги, с единственным, отчасти определенным желанием поскорей и как можно далее уйти от того рокового места, где он получил ошеломившее его страшное известие.

Образ княжны первое время как-то совсем исчез из его памяти, с ней у него казалось уже все оконченным, она была для него потеряна навсегда.

С ним произошло то, что русский народ так метко определяет пословицей «у страха глаза велики», ему не приходила на ум возможность не подчиниться беспрекословному, окончательному, бесповоротному решению князя Сергея Сергеевича.

«Во всей предстоящей борьбе, во всей предстоящей ломке знайте, что останется нетронутой моя любовь», — вдруг пришли ему на память слова княжны Юлии, сказанные ею в разговоре о предвиденной ими еще летом возможности отказа со стороны отца.

Эта мысль внезапно как бы отрезвила Виктора Аркадьевича.

Он огляделся кругом и увидал, что находится в совершенно незнакомой ему местности.

Подобно многим, даже из коренных петербуржцев, он никогда не бывал за Невой, кроме тех улиц, которые служат дорогой на острова.

Теперь же он был в совершенно другой стороне. Первое, что бросилось ему в глаза, это небольшая часовня, построенная на набережной почти у самой реки.

Не будучи человеком особенно религиозным, он все-таки совершенно невольно, под давлением обрушившегося на него несчастья, при несколько успокоившей его мысли о чувстве к нему княжны, чувстве, которое, по уверению ее самой, настолько сильно и крепко, что устоит при всякой борьбе и выйдет целым из нее, мысленно обратился к тому руководителю человеческих судеб, сознание о существовании которого лежит в душе даже атеиста, какой бы болотистой тиной материалистических и атеистических учений ни была бы она затянута.

Он быстрыми шагами перешел улицу и вошел в часовню.

Эта часовня была известной всему Петербургу часовней Спасителя на Петербургской стороне, соединяющей в себе и высокочтимую православными святыню, и памятник исторической старины, так как построена «в домике Петра Великого», который со дня основания города, уже более чем полтора столетия, стоит невредимым.

Виктор Аркадьевич опустился на колени перед божественным ликом Искупителя мира, призывавшего к себе всех несчастных дивными словами: «прийдите ко мне все труждающие и обремененные и Аз упокою вас».

Несмотря на то, что он не пришел сам, а был случайно приведен, все-таки и над ним исполнились эти слова.

После горячей молитвы, молитвы без слов, какой-то мир посетил его душу — он почти успокоился.

Он почувствовал, что, как ни бессердечны люди, он нашел себе Высшего Покровителя, который не может, думалось ему, будучи Сам в существе Своем высшей любовью, не помочь двум высоко и чисто любящим друг друга сердцам.

Вера, глубокая вера в помощь Божию вселилась в сердце Боброва, и он вышел из часовни с обновленным духом, без прежней боязни, не со скрытым отчаянием, а со светлой надеждой, смело и прямо глядя в грядущее.

Наняв извозчика, он поехал домой.

Во весь длинный путь на петербургском ваньке — существе по преимуществу лимфатическом, упрямо не дающем себе труда хотя бы немного подгонять свою заморенную клячу, Виктор Аркадьевич упорно боролся с оставшимися в его душе сомнениями о неизбежной предстоящей ему гибели, а потому даже и не заметил, что извозчик вез его почти шагом.

«Как бы мне с ней увидеться?» Эта мысль неотступно вертелась в его голове, заслонив собою на время все другие размышления.

Ему показалось даже, что он очень скоро приехал домой.

— Во двор прикажете? — вывел его из задумчивости флегматичный возница, поравнявшись с воротами заводского здания.

— Во двор, налево, ко второму флигелю!

Сбросив шубу на руки отворившего ему дверь слуги и задав ему вопрос, не было ли кого-нибудь, Виктор Аркадьевич, получив отрицательный ответ, торопливо прошел в свой кабинет и окинул беспокойным взглядом свой письменный стол, на котором весьма часто за последнее время появлялись письма княжны Юлии.

На столе письма не было.

Он снова впал в прежнее беспокойство, близкое к отчаянию.

— Все погибло, все погибло! — шептал он, ходя из угла в угол по своему кабинету.

Время тянулось томительно медленно, несмотря на то, что голова усиленно работала: планы самые разнообразные так и роились в ней, но каждый из них отбрасывался как неосуществимый.

Виктор Аркадьевич сел было заниматься, но вскоре бросил, принялся за книгу, но не был в силах прочесть и понять даже несколько строк — они прыгали перед его глазами, он не был в состоянии связать фразы.

На вопрос со стороны слуги об обеде, он отвечал, что не хочет есть. Внесенный в восемь часов вечера чай на подносе уже давно остыл в стакане. Бобров до него не дотронулся.

Стоявшие на письменном столе кабинета часы показывали двадцать минут десятого.

В передней раздался робкий звонок.

Виктор Аркадьевич вздрогнул.

Сердце его усиленно забилось тревожным, но вместе с тем каким-то безотчетно-радостным биением.

Он быстрым движением вскочил с турецкого дивана, на котором лежал, силясь, но безуспешно, задремать, и через мгновенье был уже в передней.

Там слуга уже бережно вешал на вешалку дорогую лисью ротонду, а посредине комнаты стояла стройная женщина в черном платье, лицо которой было скрыто под двойной густой черной вуалью.

Виктор Аркадьевич скорее угадал, нежели узнал в ней княжну Юлию Сергеевну Облонскую.

— Это вы! — мог только произнести он, протягивая обе руки дорогой, так страстно желанной, но все-таки нежданной гостье.

Она крепко, но молча пожала эти руки своими обеими, затянутыми в длинные черные перчатки, изящными ручками.

От внезапной радости он до того растерялся, что она после некоторой паузы принуждена была спросить его, куда ей пройти.

— Простите, — прошептал он, — я положительно потерял голову от неожиданности.

Он подал ей руку и провел в кабинет, плотно притворив за собою двери. Они остались вдвоем. Она откинула вуаль.

XVII ЧАСЫ БЛАЖЕНСТВА

Виктор Аркадьевич усадил княжну Юлию на диван и молча сел с ней рядом.

Она, видимо, от волнения первое время не могла выговорить ни слова — достаточно было взглянуть на ее бледное лицо, горящие глаза, полные какой-то бесповоротной решимости, чтобы понять, что она выдержала в душе целую бурю, один из шквалов которой и занес ее туда, где она находилась в настоящую минуту.

Бобров проницательным взглядом любящего человека все это прочел на расстроенном лице своей дорогой гостьи.

Ее волнение сообщилось ему и еще более усилило и без того угнетенное происшествиями дня состояние его духа. Он не мог, да, кроме того, надо сознаться прямо, боялся начать расспросы, хотя мысль, что она у него, значит, несомненно, любит его, должна бы, казалось, придать ему бодрости, но он, как все в первый раз горячо и истинно любящие люди, не верил своему счастью, продолжая волноваться, беспокоиться, ожидая, вопреки доводам рассудка, что вот-вот это счастье исчезнет для него, как чудное мимолетное видение, как сладкий сон, сменяющийся так часто тяжелым, страшным пробуждением.

Того только можно назвать безусловно счастливым, кто дорожит своим счастьем, страшится ежеминутно потерять его, подобно скупцу, дрожащему над своими сокровищами.

Высшее счастье — это бояться лишиться своего счастья.

Некоторое время таким образом они оба молчали. Тишину, царствующую как в кабинете, так и во всей квартире молодого технолога, нарушало лишь однообразное тиканье часов.

Кабинет представлял из себя довольно обширную, но вместе с тем и чрезвычайно уютную комнату; большой письменный стол стоял в простенке между двумя окнами, закрытыми теперь тяжелыми зелеными репсовыми драпировками, с правой стороны от входа почти всю стену занимал книжный шкаф, с левой же — большой турецкий диван, крытый тоже зеленым репсом, остальная мебель состояла из двух маленьких круглых столиков, мягких стульев и кресел и кресла перед письменным столом в русском стиле, с дугой вместо спинки. Пол был обит войлоком и темно-зеленым сукном, что совершенно заглушало шум шагов.

Большая кабинетная лампа под зеленым абажуром распространяла в комнате мягкий полусвет.

Княжна Юлия, видимо, тоже по измученному, бледному лицу Виктора Аркадьевича угадала те страдания, которые он перенес за этот роковой день.

— Вы измучились… вы не похожи на себя… я знаю это, а потому и… пришла! — начала первая она нежным шепотом.

Взгляд его глаз, неотводно устремленный на нее, имел какое-то молитвенно-восторженное выражение.

— Благодарю вас… я не ожидал, что вы… сами! Я ждал письма.

Он взял ее за обе руки и крепко пожал их. Она не отнимала рук.

— Письма!.. — повторила она с грустной полуулыбкой. — Что можно сказать письмом в такой решительный момент наших двух соединенных на веки жизней? Надо приготовиться к борьбе, надо выйти из этой борьбы победителями, не разбирая средств.

В нотах ее чудного голоса слышался как бы стальной отзвук, указывавший на бесповоротную, твердую решимость.

Недаром она была дочерью князя Сергея Сергеевича Облонского.

В немом восторге, с внезапно облегченным сердцем, исполненным вдруг твердой, непоколебимой верой в грядущее счастье, смотрел, не спуская глаз, на свою очаровательную гостью молодой человек.

— Но… как? — робко задал он вопрос.

— Как! — снова повторила она. — Если любят, то этого не спрашивают. А ты, ведь ты же любишь меня?

Она выговорила как-то неудержимо быстро этот последний вопрос.

Эти слова и это в первый раз сказанное «ты» произвели на Виктора Аркадьевича действие электрического тока.

Он вздрогнул, побледнел, потом вспыхнул и, нервно сжав руки княжны, которые продолжал держать в своих, воскликнул:

— И ты меня спрашиваешь, ты, ты сомневаешься в моей любви!

— Я в ней не сомневаюсь, иначе я не была бы здесь, — просто ответила она. — Я задала тебе этот вопрос, чтобы вдохнуть в тебя энергию, которая, видимо, оставила тебя при первом встретившемся препятствии.

— Но это препятствие — пропасть… — с выражением ужаса заметил он, — пропасть, разделяющая нас.

— Она не так глубока, как кажется, я перешла ее. Я здесь, — почти злобно улыбнулась она.

Он окинул ее удивленным взглядом, никогда не видал он ее такой, сказать более, не мог ее такой даже предполагать.

«Она закалилась, видимо перенеся страшную семейную бурю!» — промелькнуло в его голове.

— Что случилось, что произошло между тобою и князем? — задал он вопрос.

— Ничего особенного, все, что мы давно ожидали… Он не соглашается на наш брак. Он говорит, что лучше желает видеть меня в монастыре, в могиле, чем замужем за человеком не нашего, т. е. не его, общества. Он приехал сегодня к обеду и долго говорил со мной. Я объявила ему, что скорее умру, нежели буду женой другого, я плакала, я умоляла его — он остался непоколебим… и уехал, приказав мне готовиться в отъезд за границу.

— Скоро?

— Он едет, по его словам, со мной через две недели.

— Значит, все кончено… А ты, ты говоришь о победе! — прошептал он.

Этот шепот был шепотом отчаяния.

— Ничего не значит, и ничего не кончено, ведь я же здесь, у тебя.

— Что же из этого? — растерянно спросил он.

— Значит, я твоя, твоей поеду за границу, твоею вернусь, и вернусь скоро.

— Но он… — начал было Виктор Аркадьевич.

— Он палач… но я… я не жертва! — не дав ему договорить, вскрикнула она. — Я связана лишь словом, которое вымолила у меня сестра, — не оказывать решительного сопротивления отцу, пока я нахожусь под кровлей дома ее и ее мужа. Когда же мы с ним останемся вдвоем, то поборемся.

— И ты надеешься? — робко спросил он.

— Не надеюсь, я уверена. Ему не останется выбора, когда придется выбирать из двух зол. Он выберет, по его мнению, меньшее — наш брак, а не позор его имени… Для этого я и пришла сюда…

Ее глаза сверкали. Она обжигала его взглядом: он чувствовал у своего лица ее горячее дыхание, так как при последних словах она наклонилась к нему совсем близко; ее руки нервно сжимали его пальцы.

— Я твоя, понимаешь ли ты, я твоя, я хочу быть твоей!..

Вся кровь бросилась ему в голову.

Он понял и с неудержимым порывом страсти сжал ее в своих объятиях.

Губы их слились в первом горячем, страстном, грешном поцелуе…

Бледный, с потухшим взглядом, с дрожащей нижней челюстью стоял он перед ней, сидевшей на диване с поникшей головой и с опущенными на колени руками.

— Простишь ли ты меня, моя ненаглядная, мое роковое увлечение? Простишь ли мне то, что я воспользовался твоим нервным состоянием и вместо того, чтобы удержать тебя, сам…

Она быстро подняла на него глаза, они горели теперь каким-то мягким светом.

— Не нам винить себя… нас довели до того… Я знала, зачем я шла… Это единственный путь к победе… над деспотами…

— Но ты можешь раскаяться и обвинить меня?

— В чем раскаяться? В том, что я доказала тебе, что я люблю тебя, что я верю тебе?

Он опустился перед ней на колени.

— В этом, верь, ты никогда не раскаешься — вся моя жизнь теперь, более чем когда-либо, если это только возможно, принадлежит всецело тебе. Этот день, тяжелый, страшный день для нас обоих, отныне составляет эру нашего счастья. Мы будем вспоминать его всю нашу жизнь, если суждено жить, мы умрем с мыслью, что мы были счастливы хоть одно мгновенье, если нам суждено умереть.

— Верю, милый, дорогой муж мой перед Богом, и спокойна и за себя, и за тебя, — нежно отвечала она, склонившись к нему и обвивая руками его голову, — но зачем печальные мысли, откинь их, мы будем жить, будем вечно любить друг друга, будем счастливы…

Их уста снова слились в долгом поцелуе.

— Прелесть моя, ненаглядная…

— Я верю, я глубоко верю, что Провидение поможет нам, что мы теперь, соединенные крепкой, нерасторжимой связью, освятим эту связь перед престолом Всевышнего и Он, Всеблагий, простит нам и благословит нас. Если только то, что произошло, — грех и преступление, то мы, повторяю, доведены были до него другими, так пусть же этот грех и падает на их голову.

Так говорила она.

Он внимал ей, глядя неотводно в ее глаза, горевшими лучами любви и надежды.

От полноты переживаемого счастья он не мог произнести в ответ ни одного слова и лишь судорожно сжимал в своих объятиях ее стройную талию.

Они оба снова жадно стали пить нектар первых минут взаимной любви, первых порывов неиспытанной ими доселе взаимной страсти — пили и не могли насытиться.

Они забыли о том, что каждый удар секундной стрелки часов приближает их к роковому моменту разлуки, быть может, и недолгой, как уверяла княжна, но невыносимой после испытанного ими наслаждения восторгом любви.

Грозное будущее, предстоящая борьба, ожесточенная, хотя и с надеждой выйти победителями, отодвинулись в эти мгновенья для них на второй план, почти даже забылись.

Они опомнились лишь тогда, когда часы пробили полночь.

— Пора! — сказала княжна, надевая шляпку. — Прощай, мой милый, нет, не прощай, а до свиданья, до скорого свиданья…

Они последний раз поцеловались долгим поцелуем. Княжна опустила вуаль.

Виктор Аркадьевич проводил ее на извозчике до самого дома мужа ее сестры.

— Но как ты объяснишь свое отсутствие? — спросил он ее дорогой.

— Я скажу правду! — спокойно ответила княжна Юлия.

— Графу?

— Нет, не ему! Хотя и его бы я не побоялась, но он по вечерам не бывает дома, а следовательно, с его стороны я не могу ожидать вопроса. Всю правду я скажу своей сестре!

У ворот дома на Английской набережной они простились, крепко пожав друг другу руки.

— До скорого свиданья! — как-то в один голос сказали они друг другу.

Они и не подозревали, после каких ужасов состоится это их желанное свиданье.

XVIII ПРЕДСКАЗАНИЕ ДОКТОРА БЕРТО СБЫВАЕТСЯ

Первую минуту, когда князь откинул портьеру и увидал распростертую на полу бесчувственную Ирену, он был положительно потрясен.

Первое его движение было броситься на помощь молодой женщине, и он, конечно, так бы и сделал, если бы его не остановил насмешливый голос барона.

— Однако твое предсказание сбылось очень скоро — птичка снова впущена в твою клетку. Любопытно будет убедиться в силе твоего характера не поддаться вторично этому обворожительному созданию, в настоящее время, притом, притворно или непритворно, беспомощному. Обмороки придают хорошеньким женщинам еще большую пикантность…

Федор Карлович сластолюбивым, влажным взглядом своих потухающих глаз смотрел на лежавшую на полу молодую женщину.

Сергей Сергеевич искоса бросил на своего друга далеко не дружелюбный взгляд, но все-таки удержался и не тронулся с места.

Оба некоторое время молча стояли над бесчувственной женщиной.

Придя в себя, князь начал размышлять.

«Она все слышала», — сказал он себе.

Вспомнив это «все», что было им говорено на ее счет, он даже как будто слегка покраснел.

Он считал себя порядочным человеком и пожалел, что совершенно нечаянно так обидел ее. Князь не был грубым. Он только становился неумолимым, когда дело шло о его самолюбии. Если бы они встретились при другой обстановке, без свидетелей, он, конечно, тоже оттолкнул бы ее, на самом деле, как и высказал барону, решившись на это, но, во всяком случае, сделал бы это как светский человек, а не как мужик.

Все происшедшее его несколько смутило, но он кончил, однако, тем, что сказал про себя:

«Что же, тем лучше! Я этого не хотел, но зато это меня избавило от разговора с этим милым созданьем».

Затем он подумал о том, какую досаду он причинит Анжелике, когда та узнает, что ее дочь была у него, а он ее не принял.

Не зная, что рассвирепевшая мать соблазненной им дочери могла предпринять против него, и будучи уверен, что она способна на самую страшную месть, он решился опередить ее, обезоружить возвращением ей дочери и, кроме того, доказать своему старому товарищу, что у него нет недостатка в характере, в чем тот осмелился усомниться.

Барон продолжал любоваться лежавшей.

— Ты ошибаешься, — обратился к нему Сергей Сергеевич, — и сейчас же в этом убедишься. Пойдем!

— Куда? — бросил на него удивленный взгляд Клинген.

— Отсюда…

— Но как же она? — указал барон на Ирену.

— На то у меня есть люди! Они приведут ее в чувство и отвезут обратно к ее матери, — ответил деланно небрежным тоном князь и опустил портьеру.

— Неужели ты на самом деле хочешь… но ведь она прелестна… бормотал барон, отходя вместе с Облонским от задрапированной двери будуара.

Князь, не отвечая, подошел к письменному столу и три раза нажал пуговку электрического звонка.

Через мгновенье в кабинете появился сияющий своей победой Степан.

Взглянув на своего барина, он положительно обмер.

Выражение лица князя, малейшую игру физиономии которого он изучил досконально, было для него и неожиданным, и не предвещало, вдобавок, ничего хорошего.

Самодовольная улыбка мгновенно исчезла с лица верного слуги, и оно вновь стало бесстрастным.

— Что же это значит? — обратился к нему князь, кивнув головой в сторону двери, ведущей в будуар.

Сообразительный Степан не решился отвечать в присутствии барона, которому низко поклонился, не зная, в каком смысле рассказал его сиятельство своему другу свои отношения с находившейся в будуаре гостьей.

Он молчал.

Князь, видимо, остался доволен его поведением и продолжал менее суровым тоном:

— Передайте швейцару и лакеям и запомните сами, чтобы без доклада никто, за исключением барона, — Сергей Сергеевич бросил взгляд в сторону последнего, — не смел проникнуть ко мне. Я этого не потерплю, и виновный получит тотчас же расчет.

Камердинер почтительно поклонился.

— С появившейся так неожиданно для меня в моем, будуаре дамой сделалось дурно. Потрудитесь вместе с горничной привести ее в чувство и в моей карете отвезите ее обратно к ее матери — Анжелике Сигизмундовне Вацлавской с моей запиской.

Князь сел к письменному столу и стал писать. Степан, произнеся лаконическое «слушаю-с», продолжал стоять в выжидательно-почтительной позе.

— Идите же скорей!

За запиской зайдете после. Камердинер вышел.

Сергей Сергеевич наскоро набросал следующее письмо:

«Милостивая государыня!

Ваша дочь без всякого, с моей стороны, приглашения вернулась ко мне, разыграла нежную сцену, доказавшую, что к ней не только перешла красота, но и ум ее матери, и даже упала в обморок. Не желая вторично причинять вам „материнского“ горя, посылаю ее к вам обратно.

Известный вам

С. О.».

Едва он успел вложить это письмо в конверт и сделать на нем надпись, как в кабинете снова появился Степан, приведший с помощью жены одного из княжеских лакеев, исполнявшей в холостой квартире Сергея Сергеевича немногочисленные обязанности горничной, в чувство Ирену Владимировну, которой первые слова, когда она очнулась, были:

— Пустите меня домой!

— Карета готова! — поспешил ответить Степан и отправился за письмом в кабинет князя.

Уйдя от князя Облонского, Анжель не вернулась тотчас домой.

Ей страшно было видеть в эту минуту свою дочь, ей стыдно было передать Ирене, с каким оскорбительным презрением этот любовник дочери осмелился выгнать мать, приказавши, вместо ответа, лакею вывести ее.

Она заранее знала, что все случится именно так, за исключением неожиданного для нее открытия, что дочь ее замужем за человеком, презираемым ею всеми силами ее души, — за этим низким Перелешиным.

Эта мысль холодила ей мозг. Что же касается до приема вообще, то более вежливый не был ни в ее расчете, ни в ее желании.

Если она, эта гордая, невозмутимая и неумолимая женщина, в которой никто никогда не замечал ни малейшего признака чувствительности, отступления от раз принятого решения, которую никто не видал когда-либо плачущей, теперь унижалась, валялась в ногах перед этим человеком, то это только потому, что она ради своей дочери хотела до конца выпить чашу оскорбления, для того, чтобы потом иметь право не отступать ни перед каким средством для достижения своей цели.

А цель эта теперь была месть!

Теперь она думала, что преимущество на ее стороне, а потому считала себя вправе поступить, как ей угодно. Она чувствовала также, что стала еще хуже: никогда еще ее существование не казалось ей так глубоко потонувшим в грязи.

Вот почему она и не была в состоянии тотчас же видеться со своей дочерью. Степан, привезший Ирену, не застал дома Анжелики Сигизмундовны, чему в душе был очень рад, так как свиданье с ней далеко не было по его вкусу, особенно при том мрачном настроении, в котором он находился после данной ему князем головомойки, вместо ожидаемой им благодарности.

Он поспешил передать молодую женщину встретившей их в передней Ядвиге, которой вручил и письмо.

Ирена приехала все еще в полубессознательном состоянии.

При виде старушки-няньки, она вспомнила свой поступок, свое бегство во второй раз из-под ее присмотра со всеми его последствиями, и снова лишилась чувств.

В это время вернулась Анжелика. Ядвига указала ей на Ирену, лежавшую без чувств на диване, на который сильная старуха перенесла ее на руках, и передала письмо князя.

Анжелика Сигизмундовна прочла, и вся кровь бросилась ей в голову.

«Подлец, он ее обесчестил, погубил, а теперь хочет убить!»

Она быстро приблизилась к своей дочери и стала приводить ее в чувство вместе с Ядвигой.

Когда Ирена очнулась и села на диване, Анжелика Сигизмундовна не удержалась и воскликнула:

— Ты опять пошла к нему, к этому бессердечному негодяю! О, несчастная, ты губишь себя сама!

Она стала подробно описывать сцену, которую выдержала в кабинете князя.

— Он обманул тебя еще подлее, чем я думала, он обвенчал тебя с достойным его сообщником, таким же подлецом, как и он сам, с Перелешиным, а ты скрыла от меня, что ты венчалась…

— Венчалась!.. — повторила Ирена каким-то загадочным тоном.

Она вспомнила.

Обморок повторился в третий раз.

Он был настолько сильнее предыдущих, что думали, что она умерла. Но это был не более как повторившийся столбняк, бывший с нею в Париже, продолжавшийся, однако, теперь только тридцать шесть часов, и от которого она очнулась, благодаря внимательному уходу и медицинским средствам, данным доктором Звездичем, приглашенным в ту же минуту.

Безмолвное отчаяние Анжель было ужасным.

— Она очень опасна? — спросила она доктора.

— Не сумею вам ответить, — отвечал он, покачивая головой. — Я одинаково боюсь ее пробуждения, как и ее нервного сна, так похожего на смерть.

— Почему?

— Она может проснуться сумасшедшею.

Анжелика Сигизмундовна сжимала свою голову похолодевшими руками.

Она думала, что сама сойдет с ума, и на самом деле была близка к этому. Действительно, Ирена проснулась в бреду. С ней сделалась сильнейшая горячка, осложнившаяся воспалением мозга. В продолжение двух недель происходила страшная борьба между наукой и болезнью, молодостью и смертью.

В продолжение двух недель Анжель не покидала изголовья своей дочери, только изредка позволяла себе отдохнуть и позабыться сном на кресле возле кровати.

Ядвига чередовалась с ней, чтобы дать ей возможность хоть немного успокоиться.

Через две недели, увы, смерть одержала победу — Ирены не стало.

Она угасла, не приходя в сознание. Из ее отрывочного, бессмысленного бреда можно было заключить лишь, что ее воспаленный мозг тяготит одна идея — о ее замужестве с князем.

Когда вместо единственной любимой дочери, которой Анжелика Сигизмундовна посвятила всю свою преступную жизнь, перед нею вдруг очутился лишь похолодевший труп, ни одна слезинка не вылилась из почти остановившихся чудных глаз этой загадочной женщины и лишь на мраморно-бледном лице ее появилось выражение непримиримого озлобления, да так и застыло на нем.

Она несколько времени пристально глядела в полуоткрытые глаза покойницы, затем почти спокойно тщательно закрыла их и отошла.

XIX МЕСТЬ ПРЕСТУПНОЙ МАТЕРИ

Сергей Сергеевич ничего не знал о болезни Ирены.

Анжель взяла клятву с доктора Звездича никому на свете не говорить о ней.

«Я не доставлю ему удовольствия знать, что Ирена умирает из-за него и что я через него схожу с ума от отчаяния, — думала она. — Но эти мучения, Боже, какие страшные права они дают мне, и как он мне дорого за них заплатит».

Князю было, впрочем, и не до того, чтобы наводить справки, а Степан, утешившийся тем, что его сиятельный барин, в душе весьма довольный доставленным ему его наперсником случаем уязвить лишний раз Анжель, вернул ему свое расположение, не получая дальнейших инструкций, почти забыл о существовании дома на Зелениной улице.

Сергей Сергеевич, отправив Ирену и проводив барона, поехал обедать в дом своей старшей дочери и все свое утреннее раздражение излил в сцене со своей младшей дочерью, сцене, о которой мы знаем со слов самой княжны Юлии, рассказавшей ее Виктору Аркадьевичу в их последнее свидание у него в кабинете.

Отец решил, как мы знаем, увезти ее за границу и через две с небольшим недели привел это свое решение в исполнение.

Отъезд Сергея Сергеевича и княжны Юлии состоялся накануне дня, в который были назначены похороны так безвременно отошедшей в вечность Ирены Владимировны Перелешиной.

На Варшавский вокзал проводить отца и сестру приехала графиня Надежда Сергеевна со своим мужем.

Князь был, по обыкновению, весел и спокоен, не обращая, видимо, ни малейшего внимания на свою попутчицу, сидевшую рядом с ним за одним из столов зала первого класса, с лицом приговоренной к смерти.

Высказав однажды ей свою непременную волю, Сергей Сергеевич, по своему обыкновению, не считал нужным повторять ее, что было бы для него неизбежным, если бы он задал вопрос о состоянии духа его дочери.

Последняя, твердо решившаяся на борьбу, собиралась с силами и по возможности отдаляла ее начало. Ее лицо красноречиво указывало, чего стоило ей это приготовление.

После первого звонка отец и дочь уселись в отдельное купе первого класса.

Наконец, раздался третий звонок, и поезд отошел от станции, напутствуемый прощальными возгласами и маханием платков со стороны провожающих, в числе которых стояли на платформе граф и графиня Ратицыны.

Согласно составленному им маршруту, князь должен был остановиться на несколько дней в Варшаве, куда вызвал управляющего своих имений в Северо-Западном крае, одно и самое обширное из которых находилось в нескольких десятках верст от этой бывшей польской столицы.

С убийственным хладнокровием, производившим на окружающих худшее впечатление, нежели самое страшное отчаяние, распоряжалась Анжелика Сигизмундовна приготовлением к похоронам и самими похоронами своей дочери, которые и устроила с соответствующим ее любви к покойнице великолепием.

Отпевание и погребение произошло в Новодевичьем монастыре в присутствии Анжелики Сигизмундовны, рыдавшей навзрыд, и близкой к умопомешательству Ядвиги Викентьевны Залесской, и доктора Петра Николаевича Звездича, глубоко потрясенного как повестью жизни Анжелики, рассказанной ему ею самой, так и событиями последних дней.

Когда гроб с останками несчастной молодой женщины опустили в могилу, засыпали ее землей и над ней вырос буквально целый холм живых цветов в венках и букетах, Анжель все еще без слезинки в остановившихся глазах, с одним и тем же, как бы застывшим выражением лица, подняла рыдавшую, распростертую перед могилой Ядвигу под руку, довела ее до кареты и, распростившись с Петром Николаевичем молчаливым крепким пожатием руки, отправилась домой.

Вернувшись в опустелую квартиру на Зелениной улице, наполненную той тягостной атмосферой пустоты, которая появляется в домах, когда из них только что вынесен покойник, Анжелика Сигизмундовна заперлась в своей комнате и несколько часов не выходила из нее.

В восьмом часу вечера она появилась с запертой шкатулкой в руках в комнате Ядвиги, одетая в дорожное платье.

— Я сегодня уезжаю, и уезжаю навсегда! В этой шкатулке все мое состояние в сериях и бумагах на предъявителя. Отныне это все твое — мне ничего не нужно! — сказала она своей старой няньке, ставя шкатулку на комод и кладя около нее ключ.

Немного успокоившаяся Ядвига смотрела на нее вопросительным взглядом, но выражение лица ее старшей воспитанницы не располагало кого-либо, особенно Ядвигу, знавшую ее с детства, задавать вопросы. Она только просто спросила:

— На что мне эти деньги?

— Употреби их на добрые дела в память несчастной Ирены.

Старуха вместо ответа зарыдала.

Через два часа поезд Варшавской железной дороги уносил из Петербурга Анжелику Сигизмундовну Вацлавскую.

Она ехала в погоню за убийцей ее дочери, как она называла князя Сергея Сергеевича Облонского, о маршруте отъезда которого она имела точные сведения.

Весь ее багаж состоял из небольшого ручного сака.

По приезде в Варшаву, прямо с вокзала, повинуясь какому-то инстинкту, она поехала на Крюковское предместье, в «Европейскую» гостиницу.

— В каком номере остановился князь Облонский? — спросила она по-польски швейцара совершенно уверенным тоном, точно Сергей Сергеевич сообщил ей свой адрес и назначил свидание.

— В третьем! — отвечал швейцар.

— Он один?

— Его дочь занимает номер рядом.

Спокойной походкой взошла Анжелика Сигизмундовна по лестнице в бельэтаж и постучалась в третий номер.

— Войдите! — раздался спокойный голос князя.

Она вошла.

Был поздний час вечера. Князь сидел за письменным столом и рассматривал какие-то бумаги. Обернувшись на шум отворяемой двери, он увидел даму, всю в черном, с густой вуалью на лице, которая стояла к нему спиной и поворачивала ключ в замке номерной двери.

Сергей Сергеевич встал и пошел навстречу странной посетительнице.

Они встретились на половине комнаты.

Гостья откинула вуаль.

Он узнал Анжель.

От неожиданности встречи он вздрогнул, но вскоре привычное самообладание одержало верх, и он спросил, хотя отчасти и деланным, но презрительно-ледяным тоном:

— Что вам угодно от меня?

Губы Анжель скривились в злобную усмешку.

— Моя дочь умерла — я приехала казнить ее убийцу!.. — гробовым голосом произнесла она.

— Ирена… умерла… — мог только проговорить князь и, инстинктивно предчувствуя неминуемую опасность, стал беспокойно озираться и попятился от Анжелики Сигизмундовны.

Это его движение не ускользнуло от нее, глядевшей на него в упор.

Она быстро вынула из кармана револьвер.

Грянул выстрел, и Сергей Сергеевич, пораженный, как и первая ее жертва, прямо в сердце, упал бездыханный на бархатный ковер приемной.

Предсмертная судорога продолжалась всего несколько минут.

Около запертых дверей номера произошло движение — раздался стук.

«Я не дам себя еще раз вывести публично на позор из-за второго встреченного мною на жизненном пути подлеца! Я не должна опозорить оглаской и память Ирены!» — мелькнуло молнией в голове Анжель.

Грянул другой выстрел, и бездыханный палач упал на труп казненного им преступника.

На другой день все варшавские газеты были наполнены описанием кровавой драмы, происшедшей в третьем номере «европейской» гостиницы.

Особенно отмечен был тот факт, что оба выстрела по своей меткости были, видимо, сделаны спокойной, не дрогнувшей рукой.

XX ВМЕСТО ЭПИЛОГА

По телеграмме, данной княжной Юлией, нельзя сказать чтобы чересчур потрясенной трагической смертью ее отца, к которому она за последнее время питала страшную злобу, в Варшаву приехали граф и графиня Ратицыны, а с ними и Виктор Аркадьевич Бобров, которого княжна с непоколебимой твердостью в голосе перед гробом отца представила своей сестре и ее мужу как своего жениха.

Гроб с прахом убитого князя был перевезен в Петербург и после отпевания в Александро-Невской лавре, на которое собрался весь великосветский Петербург, давно узнавший из газет о финальном акте драмы, начавшейся на вечере у «волоокой» Доры, положен в фамильном склепе князей Облонских.

Ядвига Залесская распределила огромное состояние Анжель по разным благотворительным учреждениям Петербурга и, продав свой дом, приняла православие и была пострижена в монашество в Новодевичьем монастыре под именем Досифеи.

Она принесла в дар монастырю огромную сумму.

Вечно молчаливая, она и до сегодня отдалась вся молитве, проводит ежедневно несколько часов на могиле Ирены, главной причиной гибели которой продолжает считать себя, и даже не надеется замолить этот свой «страшный грех».

Доктор Петр Николаевич Звездич по-прежнему завален практикой, но не по-прежнему весел: роковая жизненная драма, в которой он играл хотя и второстепенную роль, тяжелым камнем продолжает давить его душу.

Владимир Геннадиевич Перелешин, совершенно разорившийся и полусостарившийся, служит распорядителем одного петербургского увеселительного заведения и с апломбом на потертом фраке носит значок этой должности, изобретенный антрепренером этого «кафешантана», знакомым нам камердинером покойного князя Облонского — Степаном, почтительно величаемым не только подчиненными ему артистами и артистками, но и завсегдатаями его «заведения», жуирами низшей пробы, Степаном Егоровичем.

Воспоминания об Анжель и Ирене посещают Перелешина лишь в форме сожаления о потерянных доходных статьях.

После годичного траура в одной из петербургских домовых церквей состоялась совершенно скромная свадьба Виктора Аркадьевича Боброва и княжны Юлии Сергеевны Облонской.

Молодые после венца тотчас же уехали за границу. Остановившись в Варшаве, они не забыли заехать на могилу той женщины, которая хотя и роковым образом, но все-таки устроила их настоящее счастье.

Коленопреклоненные, они горячо молились о душе убийцы и самоубийцы Анжелики, хотя и применившей на практике суровый закон Бога-Отца — «око за око», но едва ли не заслуживавшей своей страдальческой жизнью прощение Бога-Сына, отменившего этот закон.

«Свет» и «полусвет» — эти далеко не параллели столичной жизни — продолжают свое бесцельное, праздное существование не без роковых точек соприкосновения, хотя не всегда порождающих такие жизненные драмы, какая описана нами выше.

На смену стареющих и уходящих на покой звезд и звездочек полусвета, вроде «волоокой» Доры, и их усердных наперсников, вроде Перелешина, на почве экономических и нравственных условий современной жизни произрастают свежие подобные им отпрыски растений-паразитов, питающихся грязной болотной водой, скрытой под роскошным, цветущим, благоухающим лугом, каковым для поверхностного наблюдателя является наш «веселый свет».

Эти паразитные растения быстро цветут и скоро отцветают. Болотная вода окрашивает их в яркие краски, но в них-то и скрывается яд, подкашивающий их молодую жизнь.

Всепожирающий ненасытный идол людской страсти, под гнетом тяжелой пяты которого живет современное общество, требует все новых и новых жертв.

Жертвы приносятся.

Загрузка...