ЧАСТЬ ВТОРАЯ СТРАШУН-УЛИЦА

Глава первая ПУТЕШЕСТВИЕ ПРОДОЛЖАЕТСЯ

В девять часов утра самолёт «С-15022» пошёл на посадку. Моторы замолчали. Пропеллеры вращались всё тише и тише, а потом и вовсе замерли.

А Мише казалось, будто он ещё летит. Кругом всё чуть покачивалось, двигалось. Перед глазами словно ещё плыла огромная зелёная земля с городами, полями, лесами и реками…

— Вот и прилетели, — сказал папа. — Пошли, Мишук!

Миша двинулся за папой к выходу. Здесь трап был не такой, как в Москве, не тележка, а просто доска с перекладинками. Миша сбежал по трапу и ступил на литовскую землю.

Из штурманской кабины вышел дядя Серёжа. Вразвалку, разминая затёкшие ноги, он подошёл к Мише, снял кожаную перчатку, вытер потное румяное лицо:

— Как дела, Михаил Петрович?

— Ничего, хорошо! — ответил Миша. Ему очень нравился дядя Серёжа.

— Не укачало?

— Ни капельки. Я бы целый день мог лететь!

— Молодец! Выходит, тебе в лётчики надо.

Миша был польщён.

— Дядя Серёжа, — спросил он, — здесь недавно были фашисты, да?

— Были, — ответил дядя Серёжа, — да сплыли.

Миша оглянулся. Ему захотелось увидеть следы фашистов. Но никаких следов как будто не было. Кругом зеленело поле, точь-в-точь такое же, как под Москвой, на станции «Отдых», где была детская железная дорога и где Миша один раз даже дежурил по станции.

— Миша, — позвал папа, — хочешь маме написать?

Папа приставил к груди полевую сумку и что-то писал на ней, будто на столике.

— Конечно, хочу!

— Тогда на вот, только побыстрей!

Миша взял папино толстое вечное перо и торопливо написал:

«Дорогая мама! Долетели хорошо. Дядя Серёжа угощал меня лётчицким шоколадом. Пока писать больше нечего, а то надо быстро. Твой М. Денисьев».

Папа передал письмо дяде Серёже:

— Вот, пожалуйста! Наталье Лаврентьевне.

— Будет сделано!

Недолго гостил дядя Серёжа на литовской земле. Самолёт стали заправлять горючим. Тем временем подкатил санитарный автомобиль. Из него на низеньких носилках стали выносить раненых и грузить в самолёт. Потом дядя Серёжа простился с Мишей и с папой, забрался к себе в кабину, моторы заревели, пропеллеры закружились, по полю пронёсся вихрь — и самолёт «С-15022» поднялся, лёг на курс и полетел навстречу солнцу, к Москве.

А Миша с папой сели в санитарную машину и поехали в город. Ехать было не интересно, потому что машина была крытая и Миша ничего не видел. Он уткнулся головой в папино плечо и задремал. Он устал после перелёта, да и ночью спал мало и плохо. Машину сильно подкидывало.

— Папа… пппочему так трясёт? Пап… а ребята тут есть?

— А где ж их нет? — отозвался папа. — Литовские есть, польские, всякие…

Но из-за тряски говорить было трудно, и папа замолчал. Машина быстро неслась по незнакомому городу. То и дело она сигналила, круто заворачивала, резко тормозила.

Наконец она остановилась. Стало слышно, как со скрипом открываются ворота. Миша вылез из машины и увидел обширный двор, вымощенный плитняком. В стороне белел маленький флигелёк, крытый тёмно-рыжей черепицей.

— Вот здесь моя «берлога», — сказал папа. — Заходи, Мишук, осваивай… Много мне с тобой бывать не придётся, так что ты уж привыкай.

Миша вошёл во флигелёк. Ему там очень понравилось. Там всё было белое — стены, кровать, стол, даже телефон.

Папа взял трубку, позвонил. Два санитара притащили большую, «взрослую» койку, матрац, бельё. Миша разделся, лёг на прохладную простыню, зажмурился:

— Здорово, папа! А ты?

— Я потом. Спи.

Папа вышел. Железный болт с визгом полез в отверстие в стене, и во флигельке стало темно. Миша понял: это папа закрыл ставни. Он свернулся в клубок и сразу заснул.

Сладко спалось ему на новом месте, так сладко, что он проспал весь день. Вечером он проснулся, увидел, что папы нет, и давай дальше спать. Утром папа с трудом его добудился:

— Мишук, как не стыдно! Сколько можно?

Миша виновато щурился, сонно улыбался. Он никак не мог понять: где же он?

В комнате полутемно. Сквозь косые дырочки в ставнях пробиваются узенькие полоски света, словно кто-то прислонил к окну тоненькие стеклянные трубочки, наполненные лучами солнца. Увидев эти косые — от сучков — дырочки, Миша вспомнил: ну да, он ведь в новом городе, в котором никогда ещё не был. Ведь это продолжается путешествие!

Он вскочил:

— Почему сразу не разбудил?

— Да я тебя час бужу! Вставай, соня, а то мне в госпиталь надо.

Папа открыл ставни. Стало светло. Миша оделся, умылся, сел за белый столик:

— Папа, а можно я потом пойду немножко погуляю?

— Если поблизости, около дома, тогда можно, а если далеко, тогда нельзя.

Миша ответил:

— Да нет, папа, я поблизости. А бинокль твой можно взять?

— Возьми. Только помни, Миша: поблизости! В переулки во всякие и не думай забираться.

— Да нет, папа, что я — маленький, что ли!

— А кто тебя знает!..

После завтрака папа снял с гвоздя белый халат и ушёл в госпиталь. А Миша проверил, лежат ли в карманах фонарик и книжечка, повесил на грудь тяжёлый бинокль в жёлтом кожаном футляре и вышел из белого флигелька.

Глава вторая БЕЛЫЙ ОСОБНЯК

Спешить было некуда. Миша остановился на крылечке, достал бинокль, наладил его по глазам и принялся обозревать окрестности.

Перед ним простирался большой больничный двор, обнесённый каменным забором. В заборе были железные ржавые ворота с калиткой. У ворот стояла каменная сторожка.

В глубине двора возвышалось длинное серое здание — главный корпус госпиталя. Все окна его были открыты. В них колыхались белые марлевые занавески. За корпусом был виден сад.

Какой странный сад! Все деревья чёрные, обгорелые, на ветвях — ни листика. Под деревьями на лавочках сидят раненые в голубых и белых халатах. Кто-то негромко играет на баяне.

А это кто? Миша покрутил рубчатое колесико бинокля. Он увидел среди раненых маленького человечка, вроде карлика. Нет, это не карлик! Это мальчик лет шести-семи. Интересно, как он попал сюда. Неужели он тоже был на фронте? Надо будет у папы спросить.

Так! Кажется, всё. Можно идти дальше.

Миша спустился с крылечка, пересек двор и вышел за ворота.

Хорошо было бродить по улицам, по которым ты никогда ещё не ходил, мимо домов, которых ты никогда не видел! Всё кажется каким-то загадочным, таинственным…

Миша с любопытством озирался по сторонам. Он видел узкую, кривую улочку. Вдоль неё тянулась глухая, исклёванная пулями монастырская стена. На той стороне возвышался разрушенный дом. В его пустых окнах синело небо. За ним виден был другой дом, и тоже разрушенный. Сколько здесь разрушенных домов!

Миша медленно шёл вдоль улицы. Она сильно отличалась от московских: сама улица была узкая, а тротуары — широкие. Народу на ней было мало. Вот пробежал мальчишка в жилетке и фуражке с перекошенным квадратным верхом. Миша долго смотрел вслед мальчишке. Вдруг из-за угла донеслась громкая, боевая, хорошо знакомая песня:

Кони сытые

Бьют копытами…

Это, печатая шаг, шли красноармейцы. Миша обрадовался и пошёл за ними. Он шагал с ними в ногу и подпевал.

Незаметно он дошёл с красноармейцами до большой, широкой, прямой улицы. Надо, пожалуй, вернуться, а то ещё заберёшься куда-нибудь и не выберешься…

Постойте, а это что? Лошадь, коляска!.. Да ведь это извозчик, настоящий, живой извозчик! В шляпе, с кнутом! А худая лошадь помахивает куцым хвостом и выстукивает подковами по каменным плитам: цок-цок, цок-цок! Миша достал книжечку и хотел было записать: «Видел живого извозчика».

Но тут Миша увидел, что по мостовой идёт большая колонна мужчин и женщин. Все несли на плечах заступы, ломы, топоры. Одна женщина махнула ему рукой: мол, пойдём с нами! Миша смутился, покачал головой и быстрей зашагал по тротуару.

Тротуар был сделан не из асфальта, а из больших каменных плит. Между плитами, в щелях, росла трава. Чудно: щель узенькая, с ниточку, а трава над ней густая и пышная.

Миша шагал по плитам, стараясь не наступать на щели, как будто играл в «классы». Каменные «классы» привели его к просторной площади.

Площадь окружали красивые дома. В глубине возвышалась большая зелёная гора. На вершине видны были развалины. Только не такие, как на улицах, не новые, а старинные развалины древней башни. Над башней весело реял новенький ярко-красный флаг.

По тротуару тихо брела старушка с корзинкой. Миша подошёл к ней:

— Скажите, пожалуйста, — вежливо спросил он, — как называется эта гора?

Старушка приветливо кивнула головой и что-то сказала по-литовски. Миша не понял, но вежливо ответил:

— Спасибо, бабушка!

У подножия горы стоял нарядный белый дом-особняк, окружённый лесами. На лесах стояли женщины и толстыми кистями проворно красили стены, карнизы и лепные колонны.

Миша подошёл поближе. Он долго смотрел, как широкие кисти гуляют взад-вперёд по стене, как становятся белыми карнизы, как блестит мокрая краска на толстых, круглых туловищах колонн. Ему нравилось, что в этом городе, где столько разрушенных домов, оживает большое красивое здание.

Потом он спохватился: надо идти.

Но тут из особняка вышел высокий худощавый человек в военной гимнастёрке. Его густые волосы были не то седые, не то припудрены мелом. Широкие плечи закапаны белой краской. Пустой левый рукав заправлен за ремень.

Он подошёл к Мише и, вытирая правой рукой лицо, на котором тоже были следы белой краски, спросил что-то.

— Извините, — сказал Миша, — я не понимаю.

Тогда человек сказал по-русски:

— Ты что, мальчик, пришёл записываться? Ещё рано. Вот кончим ремонт, тогда приходи.

Он что-то крикнул женщинам-малярам, те засмеялись и быстрей замахали кистями.

— Нет, — сказал Миша, — я не записываться… Я просто так… посмотреть. Я нездешний. Из Москвы…

— Из Москвы? Вот как! С кем же ты приехал?

— С папой.

— А кто твой папа?

— Он начальник госпиталя. Майор Денисьев.

— Денисьев?.. — Человек в закапанной белилами гимнастёрке сразу весь просиял. — Я ведь его хорошо знаю. Лежал у него в госпитале. Передай ему большой, большущий привет от меня. Скажи: от товарища Шимкуса. Запомнишь?

— Конечно, запомню, товарищ Шимкус, — сказал Миша и показал на белое здание: — А что здесь будет, товарищ Шимкус?

Товарищ Шимкус оглянулся на окружённый лесами особняк.

— Здесь до войны, — сказал он, — был Дворец пионеров. Хороший был дворец! Красивый! Я был его директором. Ну и вот… Сейчас восстанавливаемся. Правда, не всё можно восстановить… — Он потрогал свой пустой рукав и ткнул его глубже за ремень. — Ничего! Дворец будет не хуже, чем раньше!.. Так не забудь папе привет.

Он потряс Мишину руку и вернулся в здание. А Миша ещё постоял немного возле особняка, потом поправил на шее ремешок от бинокля и заторопился домой,

Глава третья СТРАШУН-УЛИЦА

Миша быстро шагал по широкой, прямой улице.

За высоким разбитым домом он увидел тесный, тёмный переулок. Вот бы заодно заглянуть и сюда, разведать этот удивительно узенький переулок!

Правда, папа говорил мне: «В переулки не забирайся».

Миша поднял голову и стал разглядывать ржавую железную табличку с названием переулка. Написано было не то по-литовски, не то по-польски — не поймёшь. Но рядом с табличкой кто-то размашисто мелом прямо на стене, на кирпичах, написал по-русски: «Страшун-улица».

«Улица — это можно, — подумал Миша. — Ведь папа только про переулки говорил!»

Конечно, знай Миша недавнюю историю Страшун-улицы и прочих прилегающих к ней улочек и закоулков, он ни за что не пошёл бы сюда. Но он ничего не знал и с лёгким сердцем зашагал по узенькому, с полотенце, тротуару.

Страшун-улица оказалась такой узкой, что, кажется, расправь руки — и коснёшься пальцами стен. Грузовику, например, ни за что бы не втиснуться в эту щель между домами.

А дома? Можно подумать, что здесь было землетрясение. Все они разрушены, все до одного. Дом за домом, дом за домом, и всё развалины и развалины… Куда ни посмотришь — везде груды битого кирпича, проломы, провалы…

Миша замедлил шаг.

Ведь, наверно, ещё недавно во всех этих домах жили люди, пели, смеялись, занимались разными делами! Где же они теперь? Почему обезлюдела Страшун-улица? Почему тут всё взорвано, разбито, уничтожено?

Видно, папа был прав, когда говорил: «В переулки не забирайся!» Надо уходить, пока не поздно. Миша повернул обратно. Шаги его гулко раздавались в тишине.

Он шёл быстро, не оглядываясь. Вот и поворот. Здесь должна проходить большая улица. Но никакой улицы не было. С обеих сторон всё так же теснились угрюмые, пустые проёмы окон, за которыми видны были груды кирпича, обломки печей, чугунных лестниц…

Миша остановился.

Самому храброму путешественнику, пожалуй, стало бы не по себе здесь, среди мёртвых развалин. Вот уж действительно Страшун-улица!

И главное — спросить дорогу не у кого.

В лагере под Москвой Миша однажды заблудился в лесу. Но там было не так страшно. Миша знал, что раньше или позже он встретит кого-нибудь и вернётся в лагерь.

Другое дело — здесь. Кругом было мертво и тихо, как на кладбище. Миша не выдержал, поднёс руку ко рту и позвал:

— Ау!

«Уууу…» — отозвалось эхо. И Мише почудилось, будто люди, которые жили здесь когда-то, ответили ему долгим, тяжким стоном.

Вдруг сзади раздался невнятный шорох. Миша вздрогнул, обернулся:

— Кто?

«Оооо…» — откликнулось каменное эхо.

Миша прижался к холодной стене. Может, ему почудилось? Да нет же, он ясно слышал чей-то шорох вон там, за проломом. То ли кирпич сдвинулся с места, когда он проходил, то ли крыса прошмыгнула…

Миша прислушался и снова двинулся вдоль переулка.

Вдруг опять раздался шорох. На этот раз погромче и поближе. Миша достал из футляра тяжёлый бинокль, стиснул его в руке и замер. Кругом всё было тихо — так тихо, как вот бывает только глубокой ночью.

С зажатым в руке биноклем Миша двинулся вперёд. Для бодрости он негромко, срывающимся голосом запел:

Играйте, горнисты, тревогу!

Ударь, барабанщик, силь…

Но слово «сильней» он допеть не успел. Кто-то схватил его сзади за руки… Миша стал вырываться. Но не тут-то было! Его держали крепко.

Конечно, Мишу мог бы выручить папа. Но папа был далеко. Он в эту минуту совершал свой обычный, ежедневный обход госпиталя. Засунув руки в карманы халата и выставив вперёд широкую рыжеватую бороду, начальник переходил из палаты в палату, от койки к койке и терпеливо расспрашивал раненых: как себя чувствуют, в чём нуждаются.

— Всё ничего, товарищ начальник, — отвечали раненые. — Одно плохо — развлечений маловато. Баян да шашки, шашки да баян. Вот бы артистов каких-нибудь пригласить!

Начальник задумался. Артистов достать было трудно. Правда, Москва обещала прислать бригаду, но ведь это когда ещё будет. И тут начальник вспомнил, как Миша рассказывал ему о своих выступлениях в московских госпиталях. А почему бы, собственно, ему здесь не выступить, не почитать бойцам?

Начальник сказал:

— Ладно, товарищи. Обещаю вам устроить литературный вечер. Выступать будет один… мм… один юный артист.

— Вот за это спасибо, товарищ начальник!…

А сам «юный артист» погибал в дебрях Страшун-улицы. Как только его схватили, он стал отчаянно отбиваться. Он выдернул руку, стукнул кого-то биноклем, но тут его снова схватили.

Кое-как изловчившись, Миша обернулся и в полумраке узкого переулка с трудом разглядел своих противников.

Их было трое — трое мальчишек примерно Мишиного возраста. Один был чуть постарше. На голове у него торчала огромная железная каска, на плечах желтели погоны, за поясом блестела пустая кобура от нагана. Его товарищи размахивали деревянными саблями.

Миша стиснул зубы, рванулся, но силы были слишком неравны.

После короткой схватки Миша был побеждён. У него отняли бинокль, фонарик, книжечку. Двое мальчишек стали по обеим его сторонам, словно конвой, а третий дёрнул Мишу за воротник:

— Идж!

Миша шатался от усталости. Ковбойка на нём была порвана. Тяжело дыша, он сплюнул и выкрикнул:

— Трое на одного — не по правилу… Пустите, ну!

— Цо? Цо? — крикнул парень в каске. Остальные двое всё время называли его «пан поручник». Видно, он был у них за старшего.

— Не по правилу, — хрипло повторил Миша. — Выходи по одному, тогда посмотрим… А ну, пусти!

Он рванулся изо всех сил. Тут случилось неожиданное. Пальцы «пана поручника» разжались. Мальчишки заговорили между собой на непонятном языке. Некоторые, слова походили на русские, но мальчишки говорили так быстро, что ничего нельзя было понять.

Миша потирал ушибленные места. Плечо ныло, коленка была расцарапана.

«Пан поручник» сдвинул каску на затылок и ткнул пальцем Мишу в грудь:

— Ты кто?

— Как это — кто? — не понял Миша.

— Кто ты ест?

— Я приезжий.

«Пан поручник» снял каску и пятернёй почесал лохматые светлые волосы.

Ребята зашумели. Потом старший (его звали Бронек, как Миша понял) спросил:

— А откуда?

— Я из Москвы, — ответил Миша.

— 3 Москвы!.. Москва, Москва… — заговорили ребята, делая ударение на букве «о».

Бронек скомандовал:

— Хлопцы! Тихо!

Он, видно, был строгим командиром: хлопцы сразу замолчали.

А «пан поручник» протянул руку, взял книжечку и с важностью подал её Мише. Взял фонарик и подал Мише. Взял бинокль и подал Мише:

— Прошу… Москва! Так?

— Так, — отозвался Миша, который, ещё не совсем пришёл в себя после схватки.

Он повесил бинокль на грудь, спрятал книжечку и фонарик в карман и сказал:

— Мне надо в госпиталь… в Центральный госпиталь… Понимаете? Я там живу.

— Добже, — сказал Бронек. — Хлопцы! — Он надел каску и скомандовал: — Идж!

И он повёл Мишу по глухим переулкам, мимо мёртвых развалин, к большой, светлой улице. А сзади, как почётная свита, вышагивали двое мальчишек с деревянными саблями наголо.

Глава четвёртая У ГОСПИТАЛЬНЫХ ВОРОТ

Конечно, Мише очень хотелось поговорить с Бронеком и его дружками, узнать, почему они раньше напали на него, а сейчас вот идут, провожают.

Если бы они разговорились, Миша узнал бы что отец Бронека, Казимир Яблонский, был подпольщиком, партизаном, воевал с фашистами, а недавно, когда пришла Красная Армия, стал красноармейцем и ушёл на фронт.

Но поди попробуй поговори, когда не знаешь языка!

Бронеку тоже очень хотелось потолковать по душам с мальчиком из Москвы, расспросить его про Москву, про Кремль, про всё. Но он не умел говорить по-русски и поэтому только похлопывал Мишу по плечу и время от времени улыбался ему из-под каски. У него была весёлая, озорная улыбка. А глаза у него были зелёные, как у кошки.

Проходными дворами, таинственными закоулками, через проломы в стенах ребята вывели Мишу на большую улицу.

Миша снова увидел синее небо, солнце и гору с башней вдали.

— Спасибо, теперь знаю. Вон туда и напра-во, да? — показал Миша.

— Добже, добже, — отозвался Бронек. Ребята завернули направо и вышли к монастырской стене.

Миша узнал ржавые ворота госпиталя.

— Там? — спросил Бронек.

— Там, там! — обрадовался Миша. Бронек обернулся, ткнул кобурой в одного из своих помощников и сказал:

— То Юзек.

Юзек подал Мише руку. Это был худой, бледный мальчик со свежим синяком на лбу. Бронек показал на второго:

— А то Янек.

Коротенький, кургузый Янек улыбнулся и приставил руку к козырьку своей смешной квадратной фуражки.

Миша сказал:

— Приходите. Я живу вон там, видите, флигелёк. Приходите. Ладно? Папа ничего, пустит.

Бронек всё понял и вежливо сказал:

— Добже! Дзенькуем. До видзеня. (Хорошо! Спасибо. До свиданья.)

Миша догадался, что «до видзеня» значит «до свиданья», и тоже сказал:

— До видзеня.

У ворот госпиталя они расстались.

Вид у Миши был неважный: лицо в царапинах, ковбойка разодрана, штаны, которые мама так старательно отутюжила, в извёстке. Он слюной пригладил чёлку и толкнул калитку. Она не подалась. Миша постучал кулаком. Стучать кулаком по железным прутьям было больно. Миша повернулся спиной и давай колотить каблуком. Колотил до тех пор, пока к воротам со стороны двора не подбежала худенькая девочка.

Она на бегу завязывала под остреньким подбородком голубой вылинявший платок.

— Кто? — спросила она.

Миша рассердился. Да что ж это такое, на самом деле? Там, в переулке, допытывались — кто, здесь — кто!

Он потряс калитку:

— Открой!

Девочка прижала лицо к ржавым прутьям калитки и долго разглядывала истерзанного после драки Мишу. У неё были большие светло-голубые глаза. Она осмотрела Мишу с ног до головы и решительно мотнула головой:

— Ни!

Миша оторопел. Вот ещё новости! Он здесь живёт, и папа у него начальник, а тут какая-то девчонка смеет его не впускать! Может, Бронек его не в тот госпиталь привёл? Да нет же, вон и длинный главный корпус, и занавески на окнах, и обгорелый сад, и белый флигелёк под черепицей.

— Открой! — крикнул Миша. — Тут мой папа.

— Ни! — Девочка мотнула головой. — Свидания только по вторникам.

Она повернулась и зашлёпала босыми пятками по двору. Миша растерялся и стал изо всех сил дёргать калитку.

— Открой! Открой! Я здесь живу! Девочка оглянулась, прищурилась и махнула рукой:

— Ни… Я не видела.

Миша сказал:

— Да ведь тут мой папа начальник.

Девочка вдруг погрозила пальцем:

— Ой, ни, у начальников детей нима. Я не видела.

— Как же ты могла видеть, когда мы только вчера прилетели! — И Миша снова начал барабанить в ворота.

Девочка закричала:

— Дядя Корней!

Откуда-то донёсся низкий, глухой голос:

— Чую!

Из-за угла показался сторож госпиталя. Он был уже старый. На его широкой груди блестел старинный, ещё с той войны, георгиевский крест на засаленной полосатой ленточке. Волоча за собой метлу, он подошёл к воротам:

— Что за шум, а драки нет?

— Да вот, — показала девочка на Мишу, — стучат! Прямо ворота хочут поломать.

Дядя Корней расправил толстые усы:

— Кто это тут надумал ворота ломать?

— Мне к папе надо, — сказал Миша, — а она меня не пускает.

— И правильно, сынок. Свидания у нас по вторникам.

— Да какие ж тут свидания! — вскричал Миша. — Мой папа тут начальник — майор Денисьев. Я его сын.

— Сын? — Седые косматые брови дяди Корнея полезли вверх. — А я вроде не примечал у нашего началь…

— Да мы только вчера прилетели из Москвы, — перебил Миша, — а потом я долго спал…

— А!.. — протянул дядя Корней. — Что ж ты сразу не сказал! Из Москвы, стало быть? Заходи, сынок, заходи.

Тяжёлая калитка со скрежетом открылась, и Миша наконец проник во двор.

— Заходи, заходи, — повторял дядя Корней. — Вот оно какая штука! А я и не знал… Стало быть, начальник мне не докладывал…

Миша пошёл наискось через двор. Худенькая девочка, дёргая себя за концы платка, побежала за ним:

— Мальчик! А мальчик!

— Что?

— Мальчик, а вы вправду из Москвы, да?

— А то нет! — хмуро ответил Миша и, не глядя на эту девчонку, зашагал к белому флигельку.

Глава пятая ОНУТЕ

Когда Миша на другой день рано утром вышел на крылечко, его окликнули:

— Мальчик!

Миша оглянулся. Внизу, на щербатой ступеньке, сидела вчерашняя девочка. Она одёрнула на острых коленках старое клетчатое платьишко и тихо сказала:

— А я жду, жду…

— Кого? — спросил Миша. Девочка опустила голову:

— Тебя.

Миша удивился:

— Зачем?

Девочка молчала.

Миша постоял на крылечке, потом спрыгнул наземь и стал рядом с девочкой:

— Постучала бы в ставень, вот сюда, я бы вышел.

Девочка подняла на Мишу глаза и всплеснула руками:

— Ой, да разве ж я посмею?

— А вчера так посмела меня не пускать?

Девочка вскочила и быстро-быстро заговорила:

— Ой, я ж не знала! Кабы я знала, я бы ворота во как распахнула бы! — Она широко развела худенькими руками. — Во как!

Потом она несмело дотронулась до Мишиного плеча:

— Мальчик, а вы правда из Москвы, да?

— Правда!

— А мне не верится…

Миша засмеялся:

— Что ты! Я правда из Москвы. Честное ленинское, если не веришь.

— Ленинское?.. — Девочка медленно повторила это слово, точно вслушиваясь в него. — Ленинское — значит, правда. А какая она, Москва, какая? Правда, там везде золотые крыши, а под землёй золотые комнатки?

«Странная девочка», — подумал Миша и сказал:

— Я что-то не замечал.

— Нет, правда, правда! — упрямо повторила девочка. — Мне в тюрьме одна тётенька рассказывала.

— А ты… была в тюрьме? Разве маленькие бывают в тюрьме? — спросил Миша.

— Бывают, — мотнула девочка головой. — Только я не маленькая, я только с виду маленькая… Тётенька говорила: в Москве под землёй золотые комнатки…

Миша сел на ступеньку рядом с девочкой:

— А как тебя зовут?

— Онуте, — ответила девочка, поджимая, сколько можно было, босые ноги под ступеньку, — а по-русски Аннушка. А когда буду большая, будут звать Она. Я у дяденьки Корнея живу. — Она показала на сторожку у ворот: — Там…

Миша посмотрел на маленькую, в одно оконце, сторожку:

— Значит, он тебе не папа?

— Ни! Моего папы нету. Его нету…

— Значит, он твой дедушка?

— Ни… Мы раньше не здесь жили, мы раньше там жили.

— Где?

— Там, на Зверинце…

Онуте помолчала и опять осторожно коснулась Мишиного плеча:

— А тебя звать Миколас, да?

— Меня Мишей зовут.

— То всё равно, что Миколас. А моего папу тоже звали Миколас. — Она вскочила, оправила на себе платье: — А я сейчас туда пойду…

— Куда?

— Туда… на Зверинец… где папа. «Нет, очень странная девочка», — снова подумал Миша и спросил:

— А можно я с тобой пойду?

Девочка обрадовалась:

— Ой, пойдём, Миколас, пойдём! Только я у дяденьки Корнея спрошусь.

Она побежала к главному корпусу. Там то и дело проходили врачи, сестры. Взад-вперёд сновали санитары в белых халатах, из-под которых видны были тяжёлые солдатские сапоги.

Дядя Корней размашисто подметал дорожки в обгорелом саду. Онуте подбежала к нему, что-то сказала, он кивнул головой, погладил Онуте по спине и снова взялся за метлу: ширк, ширк…

А Миша и Онуте вышли за ворота. И вот они шагают рядом. Онуте мелко семенит босыми ногами, а Миша старается делать шаги побольше, чтобы не наступать на щели в тротуаре.

По дороге Онуте показывала:

— Вон там была школа. А там была фабрика, где папа работал. А там кино. А вон та гора называется гора Гедимина. А там костёл.

Возле некоторых домов шла работа. Люди разбирали кирпичи, обрушивали шаткие стены. Звенели заступы, ломы, топоры. Город приходил в себя, он оживал, как оживает весной природа после зимней стужи.

Миша старательно перешагивал через щели между плитами.

— Ой, то я знаю! — сказала Онуте. — То так играют. Только позабыла, как называется.

— Это «классы», — сказал Миша. — У нас девочки так играют. А ещё знаешь как они играют? Возьмут верёвку и целый день крутят и прыгают, крутят и прыгают. Ты играла так?

— Ни! — качнула Онуте головой. — Когда фашисты были, я ни в чего не играла.

— Совсем ни в чего?

— Ни.

Миша задумался.

— А почему ты… — начал он и запнулся. Он хотел было спросить, почему Онуте сидела в тюрьме, но не решился и спросил: — А почему ты так хорошо говоришь по-русски?

— А у меня мама была русская, — ответила Онуте. — Она со мной всегда по-русски разговаривала. А папа — литовец. Он на кондитерской фабрике работал.

— Это хорошо, — сказал Миша. — Значит, конфеты приносил.

— Ни, — покачала Онуте головой, — приносить нельзя. Зато от него всегда вкусно пахло так… Я его всегда нюхала.

Они вышли к широкой реке. Блестя на солнце, она быстро текла между зелёными берегами.

Онуте показала на реку:

— А вот это наша Нерис.

Миша вынул красную книжечку и стал записывать: «Нерис». Онуте привстала на цыпочки, заглянула:

— Что ты пишешь?

— Ничего… Дневник. Я ведь путешественник.

— Путешественник? Ой, я ещё никогда не видела путешественников!

Миша улыбнулся:

— Ну вот, сейчас видишь!

Он засунул книжечку в карман. Они пошли вдоль набережной.

Через реку был перекинут мост. Во всю его длину работали красноармейцы — полуголые, без гимнастёрок. Они ловко орудовали топорами. Их загорелые спины маслянисто блестели.

Мост был новенький и весело сверкал чистыми, светло-жёлтыми, точно сливочное масло, брёвнами. Пахло лесом, сосной, смелой. Ветер играл сухими, завитыми в пружинки стружками, катил их по настилу, сбрасывал в воду.

Высокий, широкоплечий, загорелый красноармеец устанавливал в голове моста дощечку с надписью:

МОСТ ВОССТАНОВЛЕН БОЙЦАМИ

ТРЕТЬЕГО БЕЛОРУССКОГО ФРОНТА.

АВГУСТ, 1944.

Миша подошёл к нему:

— Товарищ красноармеец, можно нам пройти на ту сторону?

Красноармеец вытер голым локтем потный лоб и сказал:

— Отчего ж? — Он взмахнул топором, лезвие которого сверкнуло на солнце. — Шагай, ребятки, обновляй! Мосточек надёжный.

— Спасибо!

И Миша и Онуте перешли на ту сторону реки Нерис — обновили мост.

Глава шестая ЗВЕРИНЕЦ

— Вот здесь Зверинец, — сказала Онуте.

При слове «Зверинец» Мише представлялся Московский зоопарк: пруд с важными чёрными и белыми лебедями и суматошными утками, широкие аллеи, слоновник, площадка, где катают на осликах малышей и где всё время тренькают бубенчики: динь-динь, динь-динь…

А здесь?..

Перед Мишей простиралась широкая немощёная улица. Когда-то она была, видно, зелёной, потому что вдоль узких тротуаров торчали обугленные стволы. За ними видны были разрушенные дома.

Там, в центре, на Страшун-улице, да и в других местах, где дома большие, многоэтажные, — там хоть стены остались. А здесь, на окраине, и того не было.

Груды битого кирпича, чёрных брёвен и головешек безотрадной вереницей тянулись одна за другой во всю длину улицы, насколько хватал глаз.

Наверно, все дома здесь были одинаковые, потому что развалины были очень похожи друг на друга.

Миша с трудом поспевал за Онуте, которая теперь уже не семенила, а шла довольно быстро. Её босые ноги оставляли в пыли, перемешанной с пеплом, ямки. Миша шёл за ней, стараясь не наступать на эти ямки.

— Онуте, — крикнул он, — вы тут жили, да? Где же ваш дом?

Онуте не ответила. Вот она остановилась у одной груды развалин. Ветер с реки трепал её длинное, не по росту, платье.

Миша не выдержал: — Онуте, где же ваш дом?

Онуте молчала, растерянно оглядываясь. Внизу, на реке, весело перестукивались топоры. Один повторял: тут-тут-тут! Другой словно спорил: там-там-там!

Онуте стояла с понурой головой, и казалось, будто она внимательно прислушивается к разговору топоров.

Наконец она подняла голову и тихо сказала:

— Не знаю…

— Чего — не знаю?

— Не знаю, где дом, — еле слышно повторила Онуте.

Миша удивился:

— Как же ты не знаешь? Ведь вы там жили.

Онуте снова стала беспомощно оглядываться:

— Если бы всё целое было… Если бы хоть печка…

— Какая печка?

— Большая такая, белая. Меня папа учил писать… Я гвоздиком на печке нацарапала «О» и «П». То мои буквы: Онуте Петраускайте.

Миша обрадовался:

— Вот здорово! Онуте Петраускайте! Давай искать печку. Ты только покажи, где, ты думаешь, ваш дом.

Онуте нерешительно подвела Мишу к одной из груд и, по-прежнему оглядываясь по сторонам, сказала:

— Может, здесь…

Потом она посмотрела на соседнюю груду:

— А может, там…

— Ладно, — сказал Миша. — Давай ты здесь, а я там.

Он вскарабкался на развалины. Черепица осыпалась. Ноги то скользили, то увязали в щелях между обломками. Но Миша не отступал. Он стал докапываться до печки. Нетерпеливо сбрасывал он глыбы штукатурки, кирпичи, черепичины… Скоро у него заныла спина, заболели руки. Папа, конечно, опять будет сердиться. Вчера пришёл грязный, оборванный после драки в переулке; сегодня опять приду весь чумазый…

— Нашёл? — время от времени кричала Онуте с соседней груды.

— Нет! А ты?

— Я тоже нет…

Дело подвигалось медленно. Немало кирпичей пришлось Мише разобрать. Вокруг него поднялась пыль, он стал чихать и кашлять, но работы не бросал. Вот он приподнял ржавое колено трубы, отшвырнул его и увидел уголок печки. С новой силой Миша принялся за работу. Теперь уже близко. Ещё три черепичины, ещё две… Сколько здесь черепицы, весь город в черепице!

Наконец стала видна передняя стена печки. Миша, вытирая руки о штаны, присел на корточки, долго приглядывался и вдруг закричал:

— Онуте! Сюда!

Онуте мигом спустилась с соседней груды и побежала к Мише.

— Нашёл? — кричала она набегу. — Нашёл?

— Кажется, да… Постой! Нет. Тут вовсе не «О» и «П», а «О» и «Р».

— Где? Где? Покажи! — твердила Онуте, карабкаясь по обломкам к Мише.

Он протянул ей руку, помог подняться. Она присела на корточки рядом с Мишей:

— Где?

— Вот!

На передней стене печки, над её чёрным челом с оторванной дверкой были смутно видны накорябанные гвоздём буквы. Онуте потрогала их, потом обернулась к Мише и тихо сказала:

— Ой, Миколас… то — наша! Наша!

Миша тоже потрогал буквы:

— Как же ваша? Ты сказала «О» и «П», а тут «О» и «Р».

— Ничего, то по-русски «Р», — отозвалась Онуте, — а по-литовски то «П».



Онуте присела на корточки рядом с Мишей.


Она погладила печку, потом спустилась с обломков, села на толстое бревно, которое лежало неподалёку, и, пригорюнившись, стала смотреть на остатки своего дома.

Миша сел рядом.

Над развалинами кружил ветер, взметая белую пыль и чёрный пепел. А внизу, на реке, по-прежнему перекликались неугомонные топоры-работяги: «тут-тут-тут» и «там-там-там»…

Глава седьмая ПОДПОЛ

Солнце высоко поднялось над однообразными печальными развалинами Зверинца. Замолчали-топоры на мосту — красноармейцы ушли обедать. А Миша и Онуте всё ещё сидели на бревне.

Онуте рассказывала о себе.

— Вон там, — показывала она, — было крылечко. А там — призбочка. И мы с мамой там всегда сидели. Она мне сказки рассказывала: про Ивана-царевича, про Жар-птицу… А потом фашисты узнали, что она русская, и угнали её к себе…

Онуте пригнула голову к острым коленкам и тихонько заплакала. Миша нахмурился:

— Не надо, Онутечка! Не плачь.

— Она… там… умерла…

Миша помолчал.

— А ты зажмурься покрепче, — сказал он немного погодя. — Вот так, видишь?

Онуте послушно зажмурилась.

— Ну, как? Правда, лучше?

— Лучше, — улыбнулась Онуте.

Она уголком выгоревшего платка вытерла глаза и стала рассказывать о том, как они с папой жили одни, без мамы. По вечерам к ним приходил дядя Казимир, и папа тогда говорил: «Оняле, выйди, закрой ставни и посиди там. И смотри хорошенько: если чужой покажется, постучи!» И Онуте выходила и зорко смотрела в темноту.

— Вот, Миколас, видишь, вон там крылечко, где я сидела.

Миша никакого крылечка не видит, потому что оно завалено обломками, но ему очень жалко Онуте, и он говорит:

— Вижу.

Он внимательно слушает Онуте, и вот ему кажется, будто он на самом деле видит и крылечко, и папу Онуте, и какого-то дядю Казимира. Он будто видит, как однажды поздней осенью папа Онуте прошёл на кухню и поднял крышку подпола…

— А как это — подпол? — перебил Миша.

— Подпол, — объяснила Онуте, — это где картошка… Ну, подвал такой. И вот папа полез в подвал, а я ему говорю: «Тевай!» Это значит «папа», или ещё «тевялис» можно… «Тевай, зачем тебе в подпол? Ведь картошки больше нету!» А папа сказал: «Надо, Оняле. Только никому не говори, Оняле».

Он забрался с заступом в подпол и стал там рыть. Много ночей он работал и вырыл под первым подполом ещё один. А землю украдкой выносил на реку Нерис, чтобы никто ничего не заметил. А потом один раз, поздно ночью, пришёл дядя Казимир и принёс под плащом два ящика.

— Вот такие… невеликие, —показала руками Онуте. — Он взял эти ящики и залез с ними в подпол и стал там жить.

— Как — жить? — спросил Миша. — Насовсем?

— Ну да! Он только немножко выходил. Он только, чтобы подышать, выходил.

Миша пристально смотрит на остатки дома Онуте. Неужели там на самом деле жил человек, жил день и ночь? Верней, у него там и дня не было, а всегда ночь!

Миша вскочил:

— А зачем… зачем он там жил?

— А я не знаю…

— Как же ты не знаешь? Ведь ты дочка, должна знать!

— Дочка! А если он не говорил? Он никому не говорил. Он только дяде Казимиру говорил, а больше никому…

Миша снова сел на бревно:

— Ну ладно. А дальше что? А ел он как же?

— О, а то я!.. — Онуте оживилась. — Я брала кошёлку, как мама, и ходила на базар и всё покупала — картошки, бураков, цыбулю. И сама варила… — Онуте подробно рассказывает, как она спускала в подпол горячий чугунок. А иной раз папа поднимался наверх. Он ел и похваливал: «Молодец, Оняле, герай!» — «Герай» — значит «хорошо»… Он оброс бородой, стал бледный такой…

Онуте зажмурилась, помолчала и продолжала:

— И каждую ночь приходил дядя Казимир, а папа выносил ему бумажки.

— Какие бумажки? — спросил Миша.

— Да я ж не знаю, Миколас, они ж не показывали. Дядя Казимир только говорил: «Добже, Оняле, помогай». А что я помогала? Я только варила и на призбочке сидела…

— А потом? — тихо спросил Миша.

— А потом…

…Онуте вспомнилась другая ночь. Это было уже недавно, летом. Она спала. Вдруг постучали. Только не так тихо, как дядя Казимир, а громко, очень громко. Пришлось открыть, потому что всё равно сломали бы дверь. В комнату зашли фашисты — солдаты и офицер. Солдаты стали всё обыскивать, а офицер подошёл к Онуте и взял её за косы:

«Детка, скажи нам, где твой папа».

«Он уехал».

«Куда?»

«Я не знаю…»

Солдаты прошли на кухню, нашли на полу медное кольцо, подняли крышку подпола и полезли туда. Они долго там шарили, возились, потом вылезли и доложили офицеру:

«Ничего!»

Офицер снова обратился к Онуте;

«Ну-ка, детка, где же твой папа?»

«Он уехал».

Офицер долго спрашивал, а Онуте всё отвечала: «Уехал». А что было дальше, Онуте не помнит, потому что офицер ударил её автоматом по голове.

Онуте сняла с головы платок, взяла Мишину руку и приложила к своему затылку. Под тонкимн русыми волосами Миша нащупал маленькую ямку. Он опустил руку и тихо спросил:

— А потом?

Онуте покрылась платком и продолжала рассказывать.

…Она очнулась в чужом месте, не дома. Голова очень сильно болела. Онуте увидела, что она лежит на полу, у стены. В комнате было много народу. Какая-то женщина сидела неподалёку. Она оторвала лоскут от своей юбки, перевязала Онуте рану и положила её голову к себе на колени.

Онуте стало немного легче. И тут она увидела, что на стенах комнаты нарисованы красивые картины. На одной стене — Иван-царевич в красном кафтане стреляет из большого лука. На другой стене нарисована Жар-птица, сидящая на дереве в сказочном саду. И тут Онуте вспомнила: да ведь это же «комната сказок» Дворца пионеров! Онуте здесь бывала до войны. Она спросила у женщины:

«Тетуте, где мы?»

«В гестапо, доченька».

«А что такое гестапо, тетуте?»

«Это фашистская тюрьма, доченька…»

Миша внимательно слушал Онуте. Ему было очень жаль её. Он отвернулся и спросил:

— А зачем они тебя… в тюрьму?

— А чтобы я сказала, где папа. Но я не сказала. А то бы они его убили.

Миша стал ковырять чёрное трухлявое бревно, на котором они сидели.

— А потом?

— Ой, потом было хорошо! — отозвалась Онуте. — Стреляли пушки и пулемёты. Нам было слышно. И бомбы падали. Долго, всю ночь! А мы всё слушали. А потом услышали: «Ура-а!» Потом открылась дверь и вбежали наши, красноармейцы. Тут мы стали их целовать, и они нас. Один красноармеец меня взял на руки. А я сказала: «Мне очень надо поскорей на Зверинец». И я побежала на Зверинец…

По-настоящему, конечно, Онуте не бежала, а еле-еле плелась, потому что она была очень слабая. Моста через реку Нерис тогда ещё не было, и красноармейцы перевезли её на военной резиновой лодке.

— И я пришла сюда… И увидела… вот это. — Онуте взмахнула худенькой рукой. — И я не знала, где наш дом… И ходила, ходила, а потом упала… И меня нашёл дяденька Корней…

Она замолчала. Кругом было тихо. Внизу, на реке, снова заработали топоры.

Вдруг Онуте вскочила, сорвала с себя платок, кинулась к развалинам, упала на груду обломков и закричала:

— Тевай! Тевялис! Тевай!

Миша растерялся. Он подошёл к Онуте и стал гладить её по худенькой спине:

— Онутечка, не надо… Встань… Зажмурься! Покрепче… Вот так!..

И сам жмурился так, что глазам даже больно становилось

Глава восьмая БОЙ

Что говорить! Всё это вещи невесёлые, и не очень-то весело о них рассказывать. Я и сам бы не прочь потолковать с вами о чём-нибудь более радостном. Но ведь я рассказываю о том, что видел Миша в освобождённом от фашистов городе, и не моя вина, что видел он там много печального.

Миша и Онуте долго сидели там на бревне возле развалин. Потом они пошли домой. Миша стал рассказывать Онуте про Москву, про школу, про товарищей. Онуте немного повеселела. А когда Миша стал рассказывать про Ной-не-ноя, она даже тихонько засмеялась.

Они уже были недалеко от госпиталя, как вдруг услышали раздававшиеся за углом выкрики:

— Идж! Бий! Прендко! Карас! (Иди! Бей! Быстро! Война!)

Миша схватил Онуте за руку:

— Кто это?..

Он осторожно выглянул из-за угла. На улице шёл бой. Одна ватага мальчишек занимала разрушенный дом рядом с госпиталем. Другая закрепилась на той стороне, под монастырской стеной. Через узкую улицу градом летели камни, осколки черепицы, комки штукатурки… Боезапас был большой — только руку протягивай. Онуте тоже выглянула из-за угла.

— Ох, то мальчишки снова в войну играют! — сказала Онуте.

Миша быстро достал бинокль и принялся изучать «поле боя». Кто это там, на той стороне, в огромной железной каске?.. Да ведь это же этот… как его, «пан поручник»! Конечно, это он. Размахивая пустой кобурой, он азартно командует:

— Прендко! Бий! Бий!

Миша опустил бинокль, высунулся из-за угла, закричал:

— Бронек! Эй, Бронек!

Но «пан поручник», увлечённый боем, не слышал. Онуте тронула Мишу за плечо:

— Разве ты его знаешь?

— Конечно, знаю. Они напали на меня… Вон тот — Бронек. А тот, видишь, кидается, — тот Янек… Постой!

Он нагнулся, подхватил комок штукатурки и опрометью понёсся наискось через улицу.

— Куда? — растерянно закричала Онуте вдогонку. — В тебя попадёт!

Но Миша не слушал её. Прикрыв на всякий случай голову рукой, он бежал к монастырской стене. Рядом с ним шлёпнулся камень. Мимо! Вот упал ещё один. Опять мимо. Но вот задело ногу, пониже коленки. Ничего! Лишь бы не в голову.

Миша бежал и на бегу кричал:

— Бронек! Пан поручник!

Наконец-то Бронек услышал его. Он сдвинул каску на затылок, с минуту вглядывался в Мишу и вдруг заорал:

— А, Москва! Дзень добрый, Москва!

— Здорово, Бронек! Я тоже с вами, ладно? Огонь по врагу! Даёшь!

Миша размахнулся и швырнул штукатурку наугад. Но тут его схватили за руку. Он оглянулся. Перед ним стояла Онуте. Она, оказывается, тоже прибежала сюда вслед за Мишей.

— Миколас, пойдём отсюда, пойдём! — дёргала она Мишу за рукав.

Сражение прекратилось. Мальчишки перестали кидаться, чтобы не попасть в девочку в вылинявшем голубом платке и стареньком ситцевом платье.

Бронек надвинул каску по самые брови и напустился на Онуте:

— Идж! Миша бенде з нами$7

Он стал что-то горячо втолковывать Мише, показывая то на ржавые ворота госпиталя, то на ребят, засевших в разрушенном доме.

— О чём это он? — не понял Миша.

Онуте объяснила:

— Он говорит: они шли к тебе, а их не пускают.

— Кто не пускает? — спросил Миша.

— Ребята с нашей улицы.

— А эти откуда?

— Эти не с нашей, эти — с Завальной… Пойдём туда. Там Юргис, Антанас, Пятрас… пойдём!

Миша посмотрел туда, куда его тянула Онуте. Ребята там сгрудились вокруг своего «атамана»— рослого, красивого мальчика Юргиса.

Миша не знал, как быть. Он сказал:

— Онуте, знаешь чего? Давай позовём тех сюда, ладно?

Онуте обрадовалась:

— Ой, то правильно!

Она приложила ладонь ко рту, крикнула:

— Эйкит ча, бернюкай! (Идите сюда, мальчики!)

Но Юргис замотал кудлатой головой: мол, не желаем, идите сами сюда.

— Ладно, — махнул рукой Миша. — Онуте, тогда пускай все идут сюда, на середину.

И вот обе «армии» сошлись на середине улицы. Коренастый Бронек воинственно поглядывал из-под каски на высокого, вихрастого Юргиса. А Юргис стоял, гордо выпятив грудь с самодельной портупеей и выставив вперёд ногу в огромном солдатском башмаке.

Ребята во все глаза смотрели на Мишу.

— Ребята… — начал он. Но тут он спохватился, что ребята не понимают по-русски, и обернулся к Онуте: — Онуте, скажи им… Не надо улица на улицу. В Москве тысяча улиц, и то так не играют.

— А як играют? — спросил Бронек, поправляя на себе амуницию — пустую кобуру и деревянную шащку.

Миша на минуту задумался:

— Как? Да по-всякому… Мало ли… Вот в тимуровцев можно.

— Чего, чего? — переспросила Онуте. — То я даже не знаю, как сказать.

— В тимуровцев, — повторил Миша. — Это был такой пионер, Тимур. Он был очень смелый. И всем помогал. У него были ребята, товарищи, называлась — команда. И воевали они не между собой, а с Квакиным…

Онуте, как могла, переводила Мишину речь. Ребята, кажется, не всё понимали, но слушали внимательно.

— Онуте, знаешь чего? Скажи им, пускай сделают перемирие, вот!

Видно, Онуте самой давно уже надоела «война» между ребятами. Она весело крикнула:

— Тарпукарис! Тарпукарис!

Это слово всем понравилось. Бронек стукнул себя по каске кулаком, потом приставил к ней растопыренную пятерню, подошёл к Мише и щёлкнул босыми пятками:

— Hex бендзе так… (Пускай будет так.) До видзеня, Москва. Хлопцы, за мной!

Он взмахнул кобурой, и все его хлопцы врассыпную бросились за ним на Страшун-улицу. Там у них был свой «штаб».

А Юргис подошёл к Онуте:

— Оняле, приходи к нам, на гору Гедимина, Пароль «Нерис».

И он повёл своё «войско» к горе Гедимина, А Миша проводил Онуте до сторожки, зашёл к себе во флигелёк, достал свою книжечку и записал:

«Тарпукарис» значит «перемирие»

Глава девятая ЗЕЛЁНЕНЬКИЙ

— Встать! Смирно! Щи идут!

Так всегда командовал дядя Корней, когда в три часа дня приходил во флигелёк со сверкающим солдатским котелком в одной руке и миской каши в другой.

Начальник обедал в госпитале, а для Миши дядя Корней приносил обед во флигелёк.

Однажды он пришёл не один. За тесёмку его халата держался маленький мальчик, лет шести-семи, с большой стриженой чёрной головой и чёрными, как уголь, глазами. На нём тоже был халат. Рукава были на три четверти закатаны, а подол, чуть ли не до половины подшитый, тянулся по полу.

Мальчик робко остановился на пороге. А дядя Корней поставил котелок на стол, вынул ложку, вытер её уголком халата и сказал:

— Милости просим, садись, москвич, поешь. Щи нынче добрые, с мясом!

— Спасибо, дядя Корней!

Над котелком вился вкусный белый парок. Миша, посматривая на черноглазого мальчика, взял тяжёлую ложку. Дядя Корней сказал:

— А вот это, познакомьтесь, самый главный наш пациент — Зеличок.

Услыхав своё имя, мальчик подошёл к Мише, протянул лёгкую, сухонькую ручку и нараспев произнёс:

— Зе-лин-ке.

Тут Миша узнал его. Это был тот самый мальчик, которого Миша видел когда-то в саду, среди раненых.

— Зелинке! — подхватил дядя Корней и погладил мальчика по голове. — А в палате бойцы его Зелёненьким прозвали.

— Зелёненький? — улыбнулся Миша и протянул мальчику ложку: — На, Зелёненький, поешь со мной.

Зеличок покачал головой.

— Нет, — сказал дядя Корней, — мы уже отобедали. Скажи: «Сам кушай, Миша!»

Миша окунул ложку в котелок. Щи на самом деле были хороши. Очень приятно было есть из котелка, будто ты настоящий боец и после долгого перехода отдыхаешь на привале за дымящимся котелком.

— А по-русски ты умеешь? — спросил Миша.

Мальчик поднял на дядю Корнея свои большие блестящие чёрные глаза и, сильно картавя, старательно произнёс:

— Умею. Зд'авствуйте! Да зд'авствует К'ас-ная А'мия! У'а!

— Ура! — подхватил Миша. — Молодец!

— Видишь, какие мы умники, — сказал дядя Корней и погладил Зеличка по макушке. — Сейчас-то мы уж гладкие стали. А какой он был, когда его подобрали! Кожа да косточки.

— А где ж вы его нашли, дядя Корней? — спросил Миша, выуживая из котелка жирное мясо.

— Да тут неподалёку. Страшун-улица есть такая. Вот уж подлинно что Страшун-улица!

— Я знаю, — подхватил Миша. — Я там был, дядя Корней. Я там чуть не заблудился.

— А нехитрая штука там и заблудиться. Переулков этих, закоулков, ну-ну! — Дядя Корней махнул рукой. — А ты, сынок, туда не ходи. Ведь фашисты что сделали? Как вошли в город, так загнали туда, в те закоулки, шестьдесят тысяч душ…

— А зачем, дядя Корней? — спросил Миша, дуя на горячие щи.

— Зачем? Да как тебе сказать…

Дядя Корней помолчал, потом пригнулся к Мише и тихо сказал:

— Чтоб их убивать сподручней было, вот зачем!

Миша испуганно уставился на дядю Корнея и выкрикнул:

— За что?

Дядя Корней оглянулся на Зелёненького. Мальчик нашёл на столе бинокль и забавлялся, приставляя его к глазам то одной, то другой стороной.

— Какой там — за что, — сказал дядя Корней. — Убивали ни за что. Всех подряд — старых да малых, женщин, младенцев, — никого не щадили!

Миша отодвинул от себя котелок, над которым ещё вился зыбкий белый пар. Зелёненький опасливо посмотрел на Мишу и положил бинокль на стол.

— Эх я, старый пень! — проворчал дядя Корней. — Не надо бы тебе говорить. Я уж тут ко всему привык, а свежему человеку, конечно, тяжело… Зеличок, скажи мальчику: «Не расстраивайся, Миша, поешь!»

Зеличок словно понял дядю Корнея, подбежал к Мише и стал его дёргать за рукав. Миша вынул из кармана фонарик и зажёг его. Зеличок схватил фонарик и стал нажимать слабой рукой. Фонарик еле-еле засветился. Зеличок забегал по комнате, и слабый луч бегал вместе с ним. Дядя Корней молча следил за мелькающим бледно-жёлтым пятнышком света.

— И… никто… не спасся? — спросил Миша.

— Да почитай что никто, — отозвался тихо дядя Корней. — Зеличка нашего знаешь где нашли?

— Где?

— Вот, слушай. Фашисты, когда им отсюда отступать пришлось, решили напоследок всех, кто ещё остался на Страшун-улице, прикончить. Пошли по домам. А мать Зеличка слышит — идут. Куда спрячешься? Фашисты везде найдут. Вот её надоумило. Скатерть со стола сняла, завернула сына в скатерть — и на стенку, на гвоздик. Он затаился в узле, молчит. Фашисты ворвались, мать убили, а на узел второпях и не обратили внимания. Так наш Зеличок и уцелел.

Дядя Корней помолчал.

— Потом наши пришли, подобрали его — и к нам, в госпиталь. Теперь видишь какой гладкий стал! Скоро на выписку, да выписывать некуда.

Он поманил Зеличка толстым, морщинистым пальцем:

— Пойдём, Зелёненький, а то доктор заругается. Отдай мальчику фонарик. Скажи: «До свиданья, мальчик!»

Зеличок послушно вернул фонарик, протянул руку:

— До свиданья.

— До свиданья, Зелёненький. Приходи ко мне!

— А как же? Придём! — отозвался дядя Корней.

Они вышли. Во флигельке стало тихо. Миша взялся было за книжечку — записать то, что он слышал, но писать не смог.

Тогда он лёг, раскрыл книгу, которую захватил с собой из Москвы, но читать тоже не смог.

Так он пролежал до вечера.

Вечером пришёл папа, увидел, что Миша не спит, и нагнулся к нему:

— Ты что такой кислый?

— Ничего, папа. Просто так…

— Нет, ты скажи: в чём дело? Заскучал? Миша приподнялся, обеими руками ухватил папу за шею:

— Папа… я был на Страшун-улице… Там убили шестьдесят тысяч. И детей… и всех… папа!

Папа сел рядом с Мишей, прижал его голову к себе:

— Одно могу тебе сказать, Миша, вот поймаем самых главных фашистов, они ответят за всё!

— А если они спрячутся?

— Не спрячутся! Под землёй, да найдём!.. — Папа повернулся к Мише спиной: — Развяжи-ка!

Миша привстал на коленки и принялся развязывать на папиной широкой спине белые тесёмки халата.

Глава десятая «МОСКВА… НЕЗВАНОВОЙ»

После ужина папа сказал:

— Сегодня больше не пойду, хватит! — Он, кряхтя, стал стаскивать тесные сапоги. — А помнишь, Мишук, ты рассказывал: в госпиталях, мол, выступал. Вот бы ты нашим раненым почитал, а? — Папа снял одеяло, аккуратно свернул его, лёг и положил босые ноги на низкую спинку кровати. — Какие-нибудь стихи подходящие.

— Ладно, папа, это можно.

— Запиши себе в книжечку: в воскресенье, в пять тридцать. И ещё знаешь чего? Маме мы с тобой не написали.

— Как — не написали? А на аэродроме?

— Какое же это письмо? Нет, маме надо хорошее, толстое письмо написать. — Папа повернулся на бок, прикрыл глаза рукой. — Сегодня же и напишем. А теперь давай вот что: давай по Москве погуляем.

— Как же это мы погуляем? — удивился Миша..

— Очень просто. Будем её вспоминать и будто гулять по ней.

— Давай, папа! — обрадовался Миша и сел у папы в ногах. — А с чего начнём?

— А с чего ты хочешь?

— А ты с чего?

Папа подумал:

— Ну, давай начнём хотя бы с нашего Никитского бульварчика. Сейчас часов девять… Значит, на бульваре полно народу. Все сидят на лавочках, ждут салюта. И мы с тобой тоже сидим возле Тимирязева и…

— Нет, папа, лучше не сидим. Лучше пускай мы идём.

— Ладно… И вот мы с тобой идём, и вдруг салют. Верно?

— Конечно! Каждый вечер бывает… Нет, папа, салют потом. Сначала мы с тобой дошли до Пушкина. А потом куда?

Папа не ответил. Миша продолжал:

— Потом пойдём направо, к Кремлю. Там лучше всего салют видно. Да, папа?

Вдруг во флигельке раздался храп. Миша поднял голову. Так и есть — это храпел папа!

Сначала Миша немного обиделся, а потом понял, что обижаться нечего. На земле ещё шла война, большая, трудная война. Красная Армия очищала от врага родную землю. Надо было добить злую силу, чтобы никогда ей больше не подняться, чтобы никогда она не смогла затеять новую войну. А злая сила огрызалась. Она крестила свои танки самыми страшными именами: и «пантера», и «тигр», и «королевский тигр». Она строила большие самоходные пушки «фердинанды». Она посылала в бой огромные самолёты с бомбами. Но Красную Армию уже нельзя было остановить. Она двигалась вперёд, освобождая город за городом. Это стоило многих жертв. В госпиталь поступало много раненых.

И не мудрено, что Мишин папа, начальник госпиталя, сильно уставал и сейчас, едва прилёг, заснул.

Миша тихонько встал. Конечно, папа прав: надо маме написать большое, толстое письмо.

Он осторожно, на цыпочках, пошёл к столу, взял папино вечное перо и начал писать:

«Дорогая мама, лабас! Это по-литовски значит „здравствуй“. Мы живём ничего, я уж тут привык. Только тут совсем не так, как в Москве. Тут очень много разрушенных домов. И много узких улиц. Есть такие узкие, что подумаешь, будто двор. Тут есть Страшун-улица, там можно заблудиться. Я тебе про неё расскажу, а писать не буду…»

Миша остановился, прислушался к тому, как храпит папа, посмотрел на тусклую лампочку и снова принялся писать.

«…Тут есть мальчик. Его зовут Зелёненький. Его спрятали в скатерти, а то бы он тоже погиб. И ещё есть девочка Онуте. Это всё равно что Аннушка. Её папа был в подвале, а зачем — я не знаю. И ещё тут есть мальчик Юргис. Это всё равно что Юрий. И Бронек есть, и ещё много других…»

Миша всё время забывал, что не надо макать, и после каждой фразы порывался обмакнуть перо. Нажимать, как обыкновенным пером, нельзя было, и буквы получались тоненькие, некрасивые, не то что в школьной тетради.

«…А больше новостей нет. Мы с папой часто думаем про Москву и всё вспоминаем.

А тут это место для папы. Он сейчас спит, а потом встанет и напишет.

Дорогая мама, я ещё знаю „висо гяро“. Это значит „всего хорошего“. Дорогая мама, напиши мне отдельно большое письмо. Твой сын М. Денисьев».

Миша положил перо и оглянулся на папу. Папа ещё спал. А Мише спать не хотелось. Написать, что ли, заодно и ребятам? Лучше всего — Лине, а она уж всем прочитает.

Миша взял чистый лист:

«Дорогая Лина! Лабас! Это значит…»

Тррр! — вдруг затрещал телефон. Миша вздрогнул, взял трубку и тихо, чтобы не разбудить папу, сказал:

— Слушаю!

— Товарищ майор, — сказали в трубке, — докладываю, что…

— Это не я, — перебил Миша. — Минуточку… — Он подошёл к папе: — Папа, тебя…

— А? Что? — Папа сразу сел, открыл глаза, потянулся. — Ох, я, кажется, чуточку задремал. Так ты говоришь, Миша, что мы с тобой идём по бульвару и что…

— Постой, папа, при чём тут бульвар? Тебя к телефону.

— А! — Папа босиком подошёл к столу. — Да… Хорошо.

Он положил трубку, сел и принялся натягивать сапоги.

— Папа, — сказал Миша, — ты что ж обуваешься,?

— Надо, Мишук.

— Ты ведь сказал: «Больше не пойду».

— Ничего не поделаешь, сынок: служба!

— А ты ведь хотел маме написать.

Папа притопнул каблуками, натянул на широкие плечи тесный халат:

— В другой раз… Или вот что: напиши за меня, дело верней будет.

Он вышел. Миша посмотрел на дверь, вздохнул и взялся за письмо к Лине. Он про всё ей рассказал: и про Онуте, и про Страшун-улицу, и про Зверинец, и про подвал. Он исписал целых три страницы.

А потом взял своё письмо к маме и на оставленном для папы месте написал:

«Дорогая мама, это я опять пишу, а не папа. Потому что его вызвали в госпиталь. Его часто вызывают. Потому что служба, ничего не поделаешь, мама, приходится…»

Он просидел за письмами заполночь. И, когда наконец заснул, на столе под тусклой лампочкой осталось лежать два бумажных треугольника. Один: «Москва, Никитский бульвар, Н. Денисьевой» и другой: «Москва, улица Горького, Л. Незвановой».

Глава одиннадцатая СТИХИ

Утром Мишины треугольники на самолёте «С-15022» полетели в Москву. А сам Миша вышел из флигелька, пересек обширный двор и постучался в ветхую дверь сторожки. За дверью послышался тонкий голосок Онуте:

— Галима!

Миша уже знал, что «галима» значит «можно», и толкнул дверь. Сеней не было, и он сразу же очутился в комнате. Онуте сидела с книгой у маленького, забранного частой решёткой оконца.

— Миколас! — обрадовалась она. — Заходи.

— Лабас, — сказал Миша.

— Лабас, — улыбнулась Онуте и кинулась наводить порядок: поправила одеяло, взбила подушку, убрала со стола консервную банку, вытерла цветастую клеёнку.

А Миша взял книгу, которую Онуте оставила на подоконнике, и принялся разбирать длинное, непонятное слово на переплёте:

— «Э — ле — мен — то — риус», — с трудом прочитал он и заглянул в книгу. — Это что? Букварь?

Онуте кивнула головой.

— А зачем букварь? — спросил Миша. — Разве ты читать не умеешь?

Онуте смутилась:

— Ни… умею… Только я позабыла… — Она стала ноготком скрести какое-то пятнышко на клеёнке. — Дядя Корней сказал: скоро школа откроется. И надо вспомнить, а то не примут.

— Примут! Всех принимают! — Миша стал перелистывать замусоленные страницы. — А стихи тут есть?

Онуте перестала царапать клеёнку:

— Какие… стихи?

— Всякие! Пушкина там… Маяковского. Стихи — это как песня, то же самое. Только надо не петь, а говорить. Вот сейчас, вот я тебе скажу какой-нибудь. — Он бросил букварь, встал в позу: — Вот это… песня, а можно как стихи. Слушай!

Он отставил ногу и начал:

Широка страна моя родная,

Много в ней…

Онуте притихла, пристально глядя на Мишу. Вдруг она протянула к нему руку:

— Погоди!.. Я знаю. Она тихонько запела:

Много в ней лесов, полей и рек.

Я другой такой страны не знаю.

Где так вольно дышит человек!

Правильно?

— Правильно! — обрадовался Миша. — Видишь, ты знаешь!

Онуте застенчиво улыбалась:

— Это само… Это нечаянно вспомнилось.

Она задумалась. Сколько всего сразу вспомнилось ей, как только она услышала слова этой песни! Ей вспомнилось, как четыре года назад, когда она была маленькой, был большой праздник. На площади Катедры собралось много народу. Все пели эту песню. Папа и мама держали Онуте за руки и пели вместе со всеми. А Онуте подпевала: «Я другой такой страны не знаю…»

А потом все выступали и говорили речи, и даже папа выступал. Он поднялся на трибуну и стал говорить:

«Драугай! Товарищи! Сегодня у нас большой праздник. Сегодня мы входим в дружную семью народов СССР. Теперь мы часть самого сильного в мире государства. Да здравствует Советская Литва! Да здравствует Советский Союз!»

И все кричалиг «Валио! Ура!» Онуте тоже кричала: «Валио!» — и махала изо всех сил красным флажком.

И всё пошло по-другому, по-новому. Под горой Гедимина открылся Дворец пионеров. На улице Каноников открылась школа. Онуте поступила туда. Учительница Альдина учила там читать и писать. А иногда читала стихи, и весь класс хором повторял их за ней… Какие ж это были стихи?.. Сейчас…

— Сейчас, — сказала Онуте вслух.

— Что — сейчас? — спросил Миша.

— Я вспомнила. В школе нам говорили стихи.

— Какие?

— Хорошие.

— Да ты слова скажи!

Онуте села за стол, опустила голову, крепко прижала к ушам кулаки и затихла. Миша молчал, чтобы ей не мешать. Онуте долго сидела так, с опущенной головой. Потом она подняла голову и стала смотреть на тёмный сводчатый потолок сторожки, словно хотела там вычитать забытые стихи. Миша не выдержал:

— Вспомнила?

— Сейчас…

Она встала и, глядя на решётчатое окошко, но будто не видя его, тихо, неуверенно начала:

Светит в небе красный стяг,

Словно солнышко живое.

Расступился тяжкий мрак

Над родимою Литвою…

— Здорово! — закричал Миша, — Дальше!

— Погоди, Миколас!..

Онуте придержала Мишину руку, точно боялась, что он может неосторожным движением спугнуть слова, которые медленно оживали в её памяти:

Наша родина жива,

Пали тяжкие оковы…

Голос Онуте окреп, она читала всё громче и громче. Глаза у неё заблестели, бледное лицо покрылось румянцем.

Миша кинулся к ней, захлопал в ладоши:

— Молодец, Онуте, молодчина! Прямо как артистка. Вот это самое ты и будешь читать в воскресенье, в госпитале.

Онуте сразу побледнела:

— Где?

— В госпитале… Для раненых. Она покачала головой:

— Ни! Не буду!

Миша растерялся:

— Как — не буду? Почему — не буду? Нет, будешь, будешь! Папа просил. Сначала я буду, а потом ты, мы вместе…

Но Онуте упрямо повторяла:

— Ни, не буду. Я стесняюся.

Миша рассердился:

— Нет, будешь! Я в Москве сколько раз выступал.

— Так то в Москве. Кабы я из Москвы была…

Миша потерял терпение и махнул рукой:

— Всё равно. До воскресенья я тебя ещё уговорю. Я и папе скажу, что ты будешь, так и знай.

Он вышел из полутёмной сторожки и направился во флигелёк.

Глава двенадцатая В ЧЕТВЁРТОЙ ПАЛАТЕ

Напрасно Миша торопился. Папы дома не было. Папа, конечно, опять ушёл к себе в госпиталь.

Вчера вечером, когда звонил телефон, его вызвали действительно по важному делу.

В госпиталь прибыла новая партия раненых, больных и контуженных. Ио это не были бойцы, раненные на поле боя. Этих людей Красная Армия только что освободила из концлагеря.

Такие лагери — лагери смерти — фашисты устраивали почти в каждом городе. В них за колючей проволокой томились и гибли десятки тысяч человек. Иной раз Красная Армия, входя в город, заставала за колючей проволокой лагеря измученных, обессиленных, но ещё живых людей.

Они были очень слабы. Лёжа на земле, они чуть заметными взмахами рук, блеском ввалившихся глаз, немощным шёпотом выражали свою радость.

Этих людей надо было немедленно лечить, выхаживать, возвращать к жизни. Почти всех приходилось направлять в госпитали. И вот в вильнюсский госпиталь тоже прибыла такая группа только что освобождённых из концлагеря.

Они были в очень плохом состоянии — измождённые, слабые, все в шрамах, в струпьях. Одни от голода и побоев распухли, другие высохли и стали точно скелеты. Начальник госпиталя уж на что был привычный, видавший виды человек — и то ему становилось не по себе, когда он смотрел на этих чудом уцелевших людей.

Он обходил палаты и проверял, как разместили вновь принятых, удобно ли им, не тесно ли. За ним следом, как всегда, шла медсестра Шурочка.

В четвёртой, лежачей палате, в углу у окна, под марлевой занавеской лежал один из новых больных. Голова его была аккуратно перевязана чистым бинтом. Длинные, костлявые руки вытянулись вдоль одеяла. Худые, тёмные пальцы чуть шевелились.

Начальник подошёл к нему:

— Как себя чувствуете?

Больной молчал. Глаза его были закрыты. Острые скулы обтягивала сухая, жёлтая кожа. Под одним глазом заметно билась жилка, и тонкая светлая бровь всё время подёргивалась.

Начальник повторил:

— Что у вас болит?

Больной не отвечал. Потом он с трудом приподнял руку и показал на забинтованную голову.

— Так! — Начальник пригнулся к койке, взял больного за руку и стал нащупывать пульс. — Как вас зовут?

Больной всё молчал. Только слышно было, как он тяжело, прерывисто дышит.

— Вы меня слышите? — спросил начальник.

Больной приоткрыл глубоко запавшие светло-голубые глаза и моргнул, показывая, что слышит.

— Отлично! — сказал начальник. — Тогда скажите мне, пожалуйста, как ваша фамилия?

Больной долго молчал и как будто даже не собирался отвечать. Начальник терпеливо стоял возле его койки, по-прежнему держа больного за руку. Шурочка оглянулась, принесла стул и сказала:

— Садитесь, товарищ начальник.

— Спасибо! — ответил начальник, но не сел. Наконец бледные, сухие губы больного слегка разжались. Он сначала немного помычал, потом невнятно выговорил:

— Нннне… ннне… — и затих.

Начальник подбодрил его:

— Ничего. Потом всё вспомните, ничего. Может быть, вы мне имя своё скажете? Постарайтесь, пожалуйста.

Больной снова открыл глаза. Пальцы его зашевелились быстрей. Он еле-еле приподнял тяжёлую, обмотанную бинтом голову и с усилием произнёс:

— Ннне… ннне… — и опять уронил голову на подушку.

На соседней койке лежал пожилой красноармеец с бритой головой. Он вынул из-за пазухи градусник, протянул сестре и сказал:

— Возьми, Шурочка! — И кивнул головой на больного: — Беспамятный он, товарищ начальник. Как привезли, так и молчит. Контуженный.

Начальник обернулся к сестре:

— Шурочка, а где же сопроводительная карточка на этого больного?

Шурочка побежала в коридор к дежурной и вернулась с кусочком картона.

Начальник взял карточку. На сером картоне в клеточках «имя, отчество, фамилия» было чернильным карандашом написано: «Неизвестно».

— Так! — сказал начальник, возвращая сестре карточку. — Возьмите. Завтра утром доложите мне о состоянии больного.

Начальник продолжал обход.

На дворе уже светало, когда он пошёл к себе во флигелёк отдохнуть.

Отдыхал он недолго. Рано утром он снова пришёл в госпиталь и вызвал к себе в кабинет Шурочку:

— Как себя чувствует больной из четвёртой? Память не вернулась к нему?

— Нет, товарищ начальник. Молчит!

— Но ведь мы, сестра, обязаны знать, кого мы лечим. — Он постучал пальцами по белому столу, потёр усталые, сонные глаза. — Скажите, а списки освобождённых были нам переданы?

— Сейчас узнаю в приёмном покое, товарищ начальник.

Шурочка вышла. Начальник опустил голову на стол и задремал. Но как только за дверью послышались лёгкие шаги Шурочку он очнулся, поднял голову:

— Ну, как?

— Вот, товарищ начальник.

Шурочка подала начальнику толстую прошнурованную тетрадь. На переплёте было по-немецки написано: «Лагерь Ост № 120».

Начальник раскрыл её. На разлинованных страницах были аккуратно по-немецки перечислены имена, фамилии, род занятий…

— Вы, Шурочка, идите к больным, я займусь сам, — сказал начальник.

Он взял толстую тетрадь, обошёл с ней все палаты, опросил всех вновь принятых больных, потом вернулся к себе и опять вызвал Шурочку:

— Заполните карточку на больного из четвёртой.

Шурочка села за стол, взяла перо. Начальник стал диктовать:

— «Место рождения: Вильнюс… Профессия: рабочий… Партийность: коммунист… Национальность: литовец… Имя: Миколас… Фамилия: Петраускас».


Загрузка...