19 сентября 1941 года… Можно не сомневаться в том, что этот день живет в памяти киевлян того времени, где бы они сейчас ни проживали, более отчетливо, чем большинство прочих дней за прошедшие после него пятьдесят семь лет. Многих, очень многих из них нет уже, конечно, среди нас, еще живущих… Вечная им память. Вечный покой и царство Небесное…
Дана ли им, ушедшим из жизни земной, Богом, Творцом всего сущего, способность вспоминать былое, никто этого не знает. Ум человеческий не в силах постичь даже того, что такое жизнь сама по себе… А уж как, зачем, почему и т. п. — обо всем этом ни говорить, [ни] тем более спорить не приходится, не стоит. Так вот же, пока я еще живу и помню, могу поделиться тем, что помню, что понял. Имея потребность общения с мне в разной мере подобными живущими, попытаюсь это сделать, начав с этого упомянутого мною дня.
Всю предшествующую этому дню ночь мы, как и большинство соседей наших, не спали, возбужденные сознанием значимости происходившего, страхом, точнее, душевным трепетом перед неизвестностью ближайшего будущего… Ощущалась и боль, смешанная с радостью, при мысли о чем-то уходящем, так привычном… Как нам тогда казалось, навсегда… Говоря «мы», я подразумеваю нашу семью, состоявшую тогда из четырех человек: отец — Константин Феодосьевич Штеппа[250], сорока шесть лет, профессор истории; мать — Валентина Леонидовна, сорока одного года, учительница русского языка и литературы; сестра моя старшая — Аглая, выпускница средней школы, семнадцати лет; и я — ученик девятого класса, в возрасте без одного месяца шестнадцати лет, младший сын Эразм.
Кроме внутренних факторов, не дававших нам заснуть, были и внешние: прежде всего гул канонады, близкий и угрожающий, вой с визгом пролетавших над домами снарядов, грохот, сотрясающий и дом наш и, казалось нам, всю землю, взрывов подрываемых складов боеприпасов в скверах города арьергардом уходящих из Киева советских войск[251]. К великому счастью горожан, столицу Украины решено было из стратегических соображений сдать без боя. Слишком уж далеко на восток от Киева смыкалось кольцо окруженных на этом участке фронта армий[252]. «Слава Тебе, Господи!» — говорили многие понимающие, что этим самым избежали жители возможного ужасного кровопролития в так называемых уличных боях.
Я и Аллочка, так называли сестру мою в семье, лежали на застланном ковром и одеялами бетонном полу нашего любимого балкона, находившегося на втором этаже дома номер 37 по улице Большой Владимирской, переименованной в Короленко, квартиры 12 А. Мама лежала в кровати. Она тоже не спала, конечно, и окликала нас после каждого близкого взрыва, звала настойчиво зайти в комнату, где, как ей казалось, было бы безопаснее. Папы не было дома: он благоразумно пошел ночевать к надежным друзьям, опасаясь ареста как бывший политзаключенный в годы «ежовщины». Опасения папы были очень обоснованными, мы убедились в этом, так как за ним в эту ночь «приходили». Мы с Аллой видели с балкона подъезжавшую к дому нашему машину и отвечали приехавшим, дрожа и заикаясь, что отца дома нет, — он мобилизован военкоматом. Это подтвердил и сопровождавший их дворник. Слава Богу, они поверили и ушли.
Как мы позже узнали, многих в эту ночь «взяли»… Навсегда… Многие опознали тела своих близких в подвалах НКВД после открытия их пришедшими немецкими солдатами. О, как ждали мы папу все утро!.. Особенно после этого визита. Мама и Алла не переставая плакали, допуская худшее. Я, как мужчина, не позволял себе эту слабость. С балкона мы видели проходящий, отступающий к Днепру, отряд красноармейцев. «Прощай, дочечка! Мы уходим!» — крикнул один из солдат Алле, заметив ее заплаканное личико. Алла бросила ему цветочек с балкона и зарыдала. Многие махали нам руками. Некоторые опустили головы, а некоторые нервно смеялись[253].
Папы все не было. Появился мой друг Володя Полуботько, безуспешно ухаживавший за Аллой в последнее время. Она не любила, когда он приходил, но сегодня обрадовалась его появлению, как всегда сопровождаемому шутками и смехом. Володя пришел в военной форме, в «полном боевом» — с винтовкой, противогазом, патронташами и проч. Мама испугалась, что соседи услышат и донесут. Просила всех говорить тише, дала ему переодеться. Винтовку и патроны, положив в мешок, отнесли в сарай, где мы все это надежно, как нам казалось, спрятали. «Может быть, после пригодится», — сказал Володя, многозначительно усмехаясь. Когда мы вернулись в комнату, там уже были слышны громкие голоса, еще тревожные, но с нотками облегчения и радости. Соседи из нашей коммунальной восьмикомнатной квартиры, не взятые по разным причинам в армию, сидели за столом, на котором стоял графин с вишневкой и стаканы и кое-что для закуски. А самое радостное для меня было то, что за столом сидел и папа — цел и невредим. В комнате слышался его тихий, всегда успокаивающий голос. Он, как всегда охотно, старался дать исчерпывающие ответы на возбужденно и наперебой задаваемые ему вопросы.
Все желали узнать его мнение о создавшемся необычном положении. Высказывались разные мнения. Иногда одно опровергало другое, но, прислушавшись, я понял, что в окончательном поражении советского режима никто не сомневался. Даже Тимофей Полуботько, отец Володи, парторг завода «Большевик», был здесь и, хотя и с горечью в голосе, но признавал этот, тогда казавшийся неоспоримым, факт. Включили радиоприемник, еще не сданный властям, слушали сообщения советского Информбюро об успешных, правда, оборонительных боях на Житомирском направлении и ни слова о сдаче Киева[254]. Как же можно было дальше верить советским новостям! Володя предложил мне и Алле побродить по городу — увидеть все своими глазами. Не послушавшись [предостережений взрослых, мы пошли.
Улицы были полны возбужденным народом. Люди то тут, то там стояли группами, слушая рассказы всезнаек. Говорили, что в городе безвластие: не видно ни наших, ни немцев. Идет грабеж магазинов, учреждений. Одни сокрушались, иные и возмущались, кое-кто и радовался, предвкушая возможность наживы. Вскоре мы увидели то, о чем только что слышали, не веря своим ушам. А теперь приходилось воочию убедиться: бились огромные витрины, высаживались натиском толпы двери магазинов под смех и улюлюканье молодежи[255]. Были и редкие, робкие призывы к гражданской совести, но их или не слышали, или высмеивали. Некоторые женщины плакали. Некоторые крестились, чего нам раньше не приходилось замечать. «Господи, скорее бы пришли немцы! — причитали старушки. — А то после магазинов дойдет очередь и до квартир».
Кто-то крикнул, что немецкие моторизованные части вступают в город со стороны Воздухофлотского шоссе по бульвару Шевченко. Когда мы добежали туда, необычная картина предстала пред нашими глазами: по мостовой двигались автомобили и мотоциклы с немецкими солдатами. Солдаты были усталые, в пыли дорог, а некоторые — с перевязанными руками и головами[256]. Но лица их доброжелательно улыбались. Жители города сначала робко и недоверчиво, но с минуты на минуту смелее, подходили все ближе к обочине тротуара. Пока мы дошли до угла Крещатика, там уже было настоящее ликование и братание. Люди дарили пришедшим солдатам только что награбленные детские игрушки, цветы, пестрые косынки. Подбрасываемые шапки летали в воздухе. Слышны были крики «ура!». Многие крестились… Я думал, что некоторые крестились впервые в жизни. По многим лицам текли слезы. Это были слезы разрядки измученных постоянным страхом людей[257]. Некоторые, особенно пожилые крестьянки, становились на колени, пытаясь обнять ноги проходящих победителей — освободителей? захватчиков? Я смотрел на это и сам заражался общим настроением: хотелось смеяться, петь, радоваться. Проезжала автомашина с громкоговорителем, из которого по-русски громко и ясно разъяснялась ситуация. Сообщалось положение на других участках фронтов.
Возбужденные неожиданным зрелищем всеобщей, как казалось, радости, мы поспешили домой, чтобы поскорее поделиться с родителями, рассказать им обо всем виденном и слышанном. По дороге домой встречали многих знакомых. Лица многих выражали восторг. Другие недоверчиво мотали головами, говоря, что веселье неуместно и «то ли еще будет»…
Около нашего дома нас догнал мотоцикл с тремя немцами. Один из них спросил на чисто русском языке: «Где ваше НКВД?» Я вызвался показать им. Ведь это страшное заведение было через один дом от нашего, на нашей улице. Оно так и называлось в народе — «Короленко, 33». Вскочив на коляску мотоцикла, я поехал с солдатами. Остановились перед этим пугалом. Перед фасадом его еще вчера стояли вооруженные часовые, по тротуару ходили бдительные агенты, не позволявшие никому останавливаться.
Я ходил когда-то в школу мимо этого монстра[258]. Мне было тогда семь лет. Как-то [я] уронил свой ранец, рассыпалось его содержание: учебники, тетради, карандаши. Стал я собирать свои школьные принадлежности. Сейчас же как с неба свалились, подбежали ко мне две фигуры в цигейковых полушубках и фетровых бурках, помогли собрать, фамилию и адрес записали, обыскали, прогнали, пригрозив строго, чтоб этого больше не было, чтоб никогда больше перед домом этим не останавливался. И вот впервые через девять лет нарушил я данное им мое «честное пионерское»… Сейчас не было здесь никого, кроме нас, приехавших. Прохожие по привычке переходили на другую сторону улицы во избежание неприятностей или даже… Да кто его знает, что им вздумается. Подальше от греха.
Некоторое время стояли мы молча перед закрытыми огромными парадными дверьми, казалось, спящего громилы… Немцы о чем-то совещались между собой. Я содрогнулся, вспомнив, что в этом доме два года назад сидел арестованным мой отец, и, выйдя на волю почти перед самым началом войны, он рассказывал нам об ужасных пытках, которым подвергались арестованные в стенах этой цитадели советской власти, ее главной, надежной, примитивно жестокой опоре. Эта грубая и бездушная, казалось, безликая, никем и ничем не ограниченная сила была всегда способна и готова уничтожить, замучивши, каждого не только враждебно настроенного или недовольного, но и самого лояльного, боявшегося даже подумать — не то что сказать — что-либо неугодное власть имущим. Этот таинственный, легендарный под псевдонимами ЧК, затем — ДОПР[259], затем — ГПУ и, наконец, НКВД, молох с кровожадностью неслыханной поглотил уже к этому времени не только бывших противников своих — белогвардейцев… Его жернова перемололи все существовавшие революционные оппозиционные партии — эсеров, анархистов, меньшевиков и пр. У обжор, говорят, аппетит приходит с едой, а преступники, пролившие кровь невинных, не могут сами остановиться, становясь маньяками… Так и большевистские каратели принялись поглощать себе подобных, из своих же рядов: чекистов, ветеранов революции, казалось бы, до сих пор неприкосновенных, прославленных и воспетых в песнях революционных борцов за советскую власть[260].
А молодежь, в том числе и дети замученных в тюрьмах и лагерях жертв, распевали с энтузиазмом: «Легко на сердце от песни веселой…» Они размахивали кроваво-красными знаменами, с восторгом в глазах и криками «ура!» несли портреты «вождя народов» и других еще уцелевших вождей и руководителей, трепетавших по ночам в своих кремлевских покоях. С холодящим сердца ужасом они ожидали своей очереди…
Это была какая-то «эпидемия» — агония исчадиев ада, чующих приближение возмездия, давно заслуженного, [но] так до сегодняшнего дня и не наступившего. От попадания в число жертв не застрахован был никто[261]. «Вот она — легенда, т. е. по-русски былина, про Змея Горинчища», — объяснял нам наш папа. Чаще всего попадали на мушку интеллигенты, люди, получившие образование хоть в царское, хоть в советское время, а следовательно работающие на различных руководящих постах социалистического «народного» хозяйства. Но и колхозники, не имевшие даже паспортов в большинстве своем, и без- или малограмотные не имели гарантии от возможной «посадки» по политической статье УК СССР, известной всем 58-й с ее шестнадцатью пунктами[262], на срока от десяти до двадцати пяти лет лишения свободы и поражением в правах. Это могло означать и вечную ссылку в места, где Иван телят не пас. Особенно пострадали русские немцы, жившие в так называемых колониях. Большинство из них было расстреляно без суда и следствия по постановлению так называемых «троек»[263].
Все узнали обо всем этом. Но реакция была разная — по многим причинам. Неистовые колхозники утверждали, что в лагерях им было легче, сытнее и беззаботнее, чем в родном колхозе. После освобождения они получали паспорта, а значит и шанс уйти из колхоза в города. Многие из них становились дворниками, грузчиками и даже извозчиками. Многих засасывала трясина преступного мира. Таким образом, тюрьма была для них родным домом. Все в жизни относительно. И не только пути Господни неисповедимы. Хоть мне тогда еще не исполнилось и тринадцати лет, но я по ряду обстоятельств научился видеть все это без розовых очков. Моему раннему прозреванию способствовали почти повальные аресты среди интеллигенции, в том числе и отца моего. Был я к тому же очевидцем многолетнего страха, каждодневного ожидания ареста того, что «за ним придут». Рассказы отца после освобождения о методах следствия и их жертвах вызвали содрогания в моем детском воображении. В числе жертв была и мать моего друга Виктора, Анна Лобачёва, работник радиовещания, убежденная коммунистка, но очень порядочная и образованная женщина. Она потеряла по очереди своих двух мужей, уничтоженных чекистами, — легендарного чекиста Броневого[264] и партийного руководителя Половцева. В заключение она сама пала жертвой сталинской инквизиции.
Важную роль в моем интеллектуальном созревании сыграли, конечно, моя первая, по-детски чистая и не по возрасту сильная, любовь к моей соученице Асе Могилевич, и тот факт, что ее отец, известный врач «ухо — горло — нос» был также арестован и выпущен почти в одно и то же время с моим отцом. Ася была старше меня на два года и, следовательно, умнее и наблюдательнее. Общее горе сблизило нас настолько, что мы полностью доверяли друг другу. Я любил ее так, что увидел окружающий мир ее глазами, и ее понятия и взгляды стали моими. Под влиянием Аси я понял, конечно, по-своему, по-мальчишески, всю аморальность, жестокость и безумие коммунистической идеи, сеющей вражду и ненависть, особенно в проведении [ее] в жизнь Сталиным и его «соратниками». Аси нет уже давно среди живых, но она жива в душе моей.
Сейчас вернемся к Киеву 1941 года, к этому страшному дому на Короленко[265], 33. В доме не было ни живой души, как говорится. Но в подвале, где находились камеры следственной тюрьмы КПЗ[266], были оставлены трупы убитых перед отступлением заключенных. Дом был заминирован, но немецким саперам удалось вовремя обнаружить и обезвредить взрывные устройства. Дом остался неповрежденным и сослужил верную службу оккупационным властям. Там расположилось с удобством немецкое Гестапо[267], продолжавшее дело уничтожения людей за их взгляды и потенциальную опасность с не меньшей активностью. В 1943 году после «освобождения» Киева советскими войсками вернулись и старые хозяева — НКВД, — [но] уже под другим названием: КГБ при МВД[268]. Меняются только названия и флаги на крыше. Теперь там гордо развевается «жовто-блакитный» с трезубом. «Крепка тюрьма, да черт ей рад» — гласит народная мудрость.
Картина, увиденная мною в подвале, поразила мою юную психику, в глазах потемнело, мысли спутались, и сердце выбивало барабанную дробь. Я схватился за холодную каменную стенку коридора и, не поворачиваясь, попятился к выходу. На лестнице, споткнувшись, упал, встал, развернулся и бегом выскочил в вестибюль мимо копошившихся там людей, вылетел на улицу. «Папа… папа…» — шептали мои губы. Ведь он находился в этом кошмаре два года, а я с мальчишками по вечерам, бывало, прижимал ухо к высокой черной стене, одним углом своим выходившей во двор, в котором мы играли. Иногда нам слышны были раздирающие душу вопли и крики подследственных. Тогда я прислушивался, дрожа от мысли, что это мог быть и папин голос. Мы знали, что он сидит в этом доме. Боже мой, какое счастье, что он сейчас дома! А мог бы…
По дороге домой я дал себе клятву, что пойду сражаться против «Змея Горинчища» при первой возможности. Каждого немецкого солдата при оказии я расспрашивал: «Где части русских добровольцев? Когда придут они сюда?»[269] В существовании таковых я не имел ни малейшего сомнения, это было для меня само собою понятное, логически неизбежное… К великому сожалению, я начал скоро убеждаться, что логика далеко не всегда руководит действиями разумных или, в крайнем случае, считающих себя таковыми людей, даже находящихся на самых высоких ступенях человеческого общества. Но логика — это Божья воля. Кто не выполняет ее — обречен на поражение. Выполняя волю Бога, нельзя никогда забывать о данных Им же границах дозволенного. Кто их переступает, наказывается. Это закон бытия — один из столпов, на которых держится мир человеческий. Рухнет один из них.
Еще одно, казалось бы, небольшое событие в этот незабываемый день возымело роковое значение на формирование моих убеждений, а следовательно, и поступков и их последствий. Выйдя уже вечером на улицу, я услышал звуки музыки и хорового пения из кафе, находившегося в соседнем доме, на углу Прорезной улицы. Окна были завешены. Соблюдался закон военного времени о затемнении, так что заглянуть внутрь было невозможно. Я дерзнул приоткрыть дверь и зайти в помещение кафе. Свет многих зажженных свечей и карманных фонариков освещал небольшую группу немецких военнослужащих. Они сидели за столиками. Один из них, стройный высокий юноша с приятным лицом, сидел за роялем и аккомпанировал, остальные пели: «Ди ганце Вельт дред зих ум дих»[270]. Эти слова и мелодию я запомнил на всю жизнь. Она звучит и сегодня в моих ушах. Потом они пели много незнакомых мне песен. Хотя все сидящие были в военной форме, с оружием, как говорится, в «полном боевом», от картины этой веяло миром, порядком, доверчивостью. Мое непрошеное появление никого не возмутило, не рассердило и даже не удивило. Некоторые заметившие меня даже приветливо улыбнулись и продолжали петь, не выразив ни недовольства, ни недоверия. Это поразило меня до мозга костей.
После наблюдаемых еще вчера дезорганизации, пьянки, матерщины среди советских солдат, наводнявших всевозможные общественные учреждения, да и улицы города, буквально кишевшие отставшими от своих частей неряшливыми, опустившимися солдатами Красной армии, одна внешность подтянутых, со спокойной самоуверенностью и достоинством немецких солдат говорила сама за себя. Вспомнилась с первых дней войны подстрекаемая милицией, парткомами и комсомольскими активистами шпиономания. Каждому прилично одетому человеку буквально не давали прохода по улицам. Его принимали за шпиона, диверсанта, агитатора. Все стены домов были залеплены бездарно составленными плакатами, призывавшими к бдительности, ненависти к врагу и беспощадной мести: «Буде, буде морда быта Гитлера-бандита», «Смерть шпионам», «Убей немца» и тому подобными.
А тут вдруг… Я стоял как «зачарованный странник», смотрел, слушал и думал… Вспоминались слова из учебника истории Покровского, по которому мне пришлось учиться в начальной школе: «Страна наша велика и обильна, но порядка в ней нет. Придите к нам и правьте нами». Слова эти не проникнуты духом национальной гордости, но я невольно вспоминал их и не возмущался ими, как тогда, на школьной скамье, с пионерским галстуком на груди, с зажимом и эмблемой — горящими пяти языками пламени костра. Это означало, как нам тогда разъясняли вожатые, нашу цель жизни — разжечь пожар мировой революции на пяти материках. Как все это было заманчиво, романтично, даже величественно… Казалось, что жизнь имела смысл. Цель жизни была ясно видна, объяснена и понята. Но вместе с тем — Соловки[271], Колыма[272], Печора[273], крики пытаемых за черной стеной НКВД… Эти позорные захватнические войны с Финляндией[274], Прибалтикой[275], Польшей[276], Румынией[277]… Эти анекдоты, скрывающие цинизм проводимой политики и пропаганды о «протянутой братской руке»[278], об «освобождении от цепей», о бездушной жестокости Сталина и его опричников — Дзержинского[279], Ягоды[280], Ежова[281], Берии[282]… Расстрел дяди Володи, издевательства над дедушкой, дядей Вячиком, папой…
Вспомнив о папе, я побежал домой. Меня уж наверняка ждут и волнуются. Время-то было военное… В моей голове звучали заученные и столько раз повторяемые куплеты: «Если завтра война, если завтра в поход, если темная сила нагрянет..»[283] Вот она — эта темная сила…
Вся семья была дома. Все были рады моему появлению и почти не упрекали и не выговаривали за легкомыслие, за то, что поздно пришел домой. Папа ходил по комнате, лавируя между мебелью. Аллочка и мама сидели на диване, слушая с интересом рассказы папы о событиях давно прошедших дней. Впервые в жизни он осмелился рассказать нам, своим детям, правду о своем участии в гражданской войне на стороне белых, о том, что он был в чине капитана, командиром пулеметной роты у генерала Врангеля[284]. Он оборонял легендарный Перекоп. Он был и у Деникина[285], и у Петлюры[286], и в плену у Красной армии. Папа рассказывал о поражении белых и его постоянном страхе быть разоблаченным как белый офицер. «Особенно после того, как я стал отцом вашим, детушки мои родные! — Папа притянул нас к себе и крепко обнял. В его глазах стояли слезы. — О Боже, слава Тебе, что я дожил до этого дня! Неужто их больше нет и не будет больше?..»
Папа сел в кресло и задумался, подперев голову ладонью. Я стал рассказывать о моих впечатлениях, о виденном и слышанном на улице, в тюрьме, в кафе. Долго мы не спали в этот памятный вечер. Лежа в кроватях, каждый из нас думал о том, что произошло, что было понято и не понято каждым по-своему, в разной мере, глубине и степени. Но все мы были согласны в одном — жизнь, которой мы жили до сегодняшнего дня, закончилась. Начиналось что-то новое, может быть, и «гирше», но другое. Засыпая, я думал о европейских городах, иллюминированных ночами, утопающих в зелени днем, их широких многолюдных улицах и высоких домах. Видел себя среди них гордо идущим. И уже совсем во сне слышал музыку и песню: «Ди ганце Вельт ист фоль Музик»[287].
Этой песней, ее словами и смыслом этих слов, вселяющих надежду и желание жить, и бороться, и побеждать, окончился для меня день 19 сентября 1941 года.
Во сне, в ночь на 20 сентября 1941 года, я сидел за столом, развалившись в кресле, в роскошном ресторане в Сингапуре или Рио-де-Жанейро — не помню точно — и обнимал за стройную талию какую-то нарядную блондинку с огромным глазами, смотрящими на меня со страстью, как и я на нее, когда вдруг услышал голос будящего меня Витюшки Козубовского — моего любимого друга, которого я называл Пантелеем за его «отечественный» нос и добродушный нрав, за его преданную любовь и белую зависть ко мне. Милый, бедный мой друг Витюшка был рожден неудачником. Почему? Да вот — «неисповедимы пути Твои, Господи!» Более полного и определенного ответа на этот вопрос нет. Витюшка был старше меня на два года, следовательно, и раньше меня стал мечтать о будущем, о карьере штурмана дальнего плавания. Экзотика южных стран и морей, в джунглях и прериях, открываемых необитаемых островах, трудностях и опасностях и прочих заманчивых прелестях, которые сулила профессия моряка, соблазняла всех нас. «По морям и океанам злая носит нас звезда…»[288] — напевал мой безусый красноносый Пантелей, заразивший и меня этой страстью к познанию мира путем подвигов и скитаний.
Но когда окончил он седьмой класс и мог ехать в Херсон поступать в Морской техникум, вдруг ни за что ни про что арестовали его отца — молодого способного научного работника, «человека из народа», даже заслуженного красного партизана, бойца Чапаевской дивизии[289]. Он плакал в зале кинотеатра, вспоминая знакомых людей и события, в которых участвовал лично.
Милая Анна Захаровна, супруга Федора Козубовского, гордая заслуженной популярностью своего супруга, ходила с задранным носиком, была весела и приветлива с окружающими, будучи уверена, что в жизни ей повезло, что мужу путь в академики открыт и гладок. Да так бы и быть должно было. Но кто-то всесильный думал иначе. Прилепили красному партизану, «чапаевцу», ярлык «враг народа», забрали его года за два до ареста моего отца, бывшего белогвардейца, поповича и т. д. «Окончен бал, потухли свечи». Больше ни Анна Захаровна, ни ее прекрасные сыновья, Витька и Славка, друзья моего детства, никогда мужа и отца не увидели. Лишь после смерти [неразборчиво] сообщили [неразборчиво] репрессированного, как и многим-многим другим подобным, что умер он в тюрьме от воспаления мозгов и реабилитирован посмертно за отсутствием состава преступления. Сыну «врага народа» дорога для поступления в Морское училище была закрыта. Но он был искренне рад за меня, своего любимого друга, так как ко времени моего поступления отец мой был уже отпущен на «покаяние» и я смог ехать в Херсон и готовиться быть моряком дальнего плавания.
Витюшка подарил мне свою фотографию, где он был сфотографирован в моем морском кителе, с надписью: «Если будешь утомлен борьбой или заброшен судьбой, не унывай… В дали сверкает юг, а вот и верный Виктор-друг». Спасибо, Витюшка, друг ты мой родной… Я и сейчас еще глотаю слезы от переполняющего сердце мое чувства благодарности за твою искреннюю, бескорыстную любовь ко мне. Мне удалось еще раз в жизни убедиться в его чувствах: в 1959 году, когда я после отбытия десяти лет сталинской каторги посетил Витюшку и был так ласково принят и тобой, Витя, и мамой твоей, Анной Захаровной, и братом, Ярославом Федоровичем Козубовским, хотя это было очень опасно в то время. Да хранит вас Бог, дорогие друзья, хоть на этом или на том свете!
Для полноты понимания красоты Витюшкиной души хочется мне коротко рассказать один характерный случай из времен нашего детства. Этот момент я всегда вспоминаю с умилением, когда вдруг начинаю думать о нем. Как-то, будучи под впечатлением от чего-то прочитанного, я высказал в дружеском откровении мысль о том, что при настоящей любви человек любит сильнее, чем себя самого, и бывает счастлив счастьем любимого им человека. Витюшка, как видно, думая об этом, после нашего разговора спросил меня, краснея от смущения: «А как ты думаешь, можно маму свою любить такой большой настоящей любовью — больше самого себя?» Не помню, что я тогда ответил, да это и не так важно, я думал.
Так вот, стоя у моей кровати и дергая меня за ногу, Витюшке удалось оторвать меня от приятных сновидений.
— Вставай, принц! Недопустимо просыпать сейчас часы, настало такое время, когда каждый его момент принадлежит истории.
— Ну, Пантелей, ты даешь, как поешь, а поешь неважно, — отшутился я и стал быстро одеваться, внутренне согласный с доводами друга.
Пока я собирался, Витюшка рассказывал мне о том, что наш товарищ Иван Сакунок, оказывается, не пошел в армию, как все думали, а вот после двухмесячной спячки под кроватью вылез на свет Божий и ждет нас внизу во дворе. Так оно и оказалось. Во дворе я увидел и Ивана, и с ним весело беседовавшего Толю Клёца — мальчика моих лет, оставшегося полным сиротой, т. к. родителей его, интеллигентных евреев, приехавших в 1939 году из захваченного Львова, арестовали. Бабушка Толи умерла от горя, а старший брат Беньямин уехал в начале войны в командировку в Туркмению и еще не вернулся. Судьба Толика в дальнейшем — это настолько очевидное чудо, что мне хочется при первой возможности рассказать о ней.
Как я уже говорил, Толик был польским евреем, и внешность его при первом взгляде не вызывала сомнения в этом. Его черные кучерявые волосы, большие печальные глаза с длинными ресницами, как у девочки, нос с характерной горбинкой и даже «музыкальные» уши свидетельствовали так убедительно не в его пользу во время немецкой оккупации, что, казалось, ему неминуемо и неизбежно суждено было после первого появления на улице разделить трагическую судьбу тысяч его одноплеменников, вписавшую в историю Германии черную страницу. Но что человеку невозможно, то Богу возможно, и Он сохранил Толика Клёца. Сбылась воля Его! Невзирая на предостережения доброжелателей, Толик ходил часто на базар, чтобы что-нибудь продать или перепродать, чтобы купить себе необходимые съестные припасы. Если и бывал он несколько раз задержан полицейскими, то всегда благополучно отпускался, так как находились люди, свидетельствующие своими подписями о том, что Толик не еврей. Трижды это делал и я. Толик остался жив.
Тогда же, во второй день оккупации, мы еще ничего не знали, как говорится, ни слухом, ни духом о грозящей опасности. Даже в советской прессе ничего не говорилось об этом конкретного. Если и были какие-то неопределенные упоминания о погромах в Германии в 1930-е годы, то, приученные к постоянной лжи и демагогии, читатели просто не верили этому[290]. Мы вчетвером со спокойной совестью пошли в город. По дороге замечали происшедшие за один день перемены; от этого было и грустно, и радостно. Мы дошли до нашего любимого Пролетарского, бывшего Купеческого, парка. Туда мы часто хаживали, чтобы людей посмотреть и себя показать.
Улицы, по которым мы бодро шагали, как «хозяева необъятной родины своей», выглядели не вполне обычно. Почти все витрины магазинов были разбиты, осколки стекла не убраны с тротуаров. Среди прохожих было много военных, но не в советских «хаки», а в зеленых немецких мундирах. Часто проезжали по мостовой или стояли у обочин тротуаров автомашины, легковые и грузовики, но не обычные советские «полуторки» или «трех-» и «пятитонки», а незнакомые нам марки европейских фирм всех образцов. Невольно чувствовалось их техническое превосходство.
Во многих местах перед гостиницами и учреждениями копошились немецкие солдаты, разгружая что-то и вселяясь в пустые дома. Все выглядело вполне мирно, даже погода — солнечная, теплая и безветренная — [не] предвещала никаких неожиданностей. Поднявшись по гранитным ступеням за несколько лет перед войной воздвигнутой лестницы с фонтанами, ведущей в парк, мы тут же уселись на удобную скамью, чтобы сверху вести обозрение нашего любимца, всегда многолюдного Крещатика. Так мы делали уже много раз и раньше, во времена внешне мирного, казалось бы, нерушимого, созданного, по мнению некоторых, мудро и справедливо, «под гениальным руководством великого кормчего» — вождя, отца и учителя — порядка. Мы, мальчишки тридцатых годов, называли его всегда с легкой усмешкой или коротко Ус, иногда — Усатый, иногда — Грузин, а в другие моменты и Людоед. Бывало, и возникали споры по этому поводу, но все это в нашей среде носило сравнительно мирный характер.
Мы уселись поудобнее на скамью. Вдруг оглушительный грохот недалеко от нас происшедшего взрыва потряс и землю, и воздух, и сердца ничего подобного не ожидающих людей — и наши в том числе. Посмотрев друг на друга широко открытыми от испуга и неожиданности глазами, не сговариваясь, [мы] бросились бежать вниз по лестнице по направлению к взрыву. Столб дыма, пыли и летящих сначала вверх, а через несколько мгновений вниз больших и малых камней возник в солнечном небе, превращая день в вечер. За первым взрывом[291] последовал второй, потом третий и т. д. Люди, шедшие по тротуару в противоположных направлениях, превратились в бегущую толпу, гонимую чувством страха и инстинктом самосохранения. Мы, мальчишки, бежали им навстречу, т. к. наше любопытство было сильнее страха. Мы желали собственным глазами увидеть, что случилось.
На месте, где несколько минут тому назад стояло огромное новое здание Центрального почтамта, вырисовывалась сквозь облако дыма и пыли бесформенная куча каменных глыб и стальных балок, согнутых в «бараний рог». Завалены обломками разрушенного здания были и тротуар, и проезжая часть улицы перед домом. Бегущие люди кричали что-то непонятное, указывая в сторону, откуда раздавались все новые взрывы. После взлета в воздух большущего дома Гинсбурга на Николаевской улице, гостиниц «Континенталь»[292] и «Красная звезда», где расположились штабы занявших город немецких войск, мы поняли, что весь центр города, по-видимому, заминирован оставившими город советскими войсками[293].
После того как Иван вспомнил о том, что, по словам его сестры, в подвале нашего дома были оставлены два больших, очень тяжелых чемодана, мы поспешили домой, чтобы предупредить наших родных об опасности. Тут же и Толик признался, что к нему, жившему в подвале после ареста родителей, тоже заходил перед отступлением какой-то офицер и попросил его уберечь до своего возвращения огромный чемодан. Подгоняемые ужасными подозрениями, мы буквально неслись к дому, затем позвали немецких саперов, рассказав им о чемоданах. Слава Богу, мы пришли вовремя. Там действительно находились взрывные устройства с часовыми механизмами, как нам объяснили обезвредившие их солдаты.
Взрывы продолжались. Паника в городе увеличивалась. По улицам ездила машина с репродуктором, разъясняя ситуацию, объявляя приказы об эвакуации[294]. Мамы и Аллы не было дома, они были на Прорезной улице, в толпе отступающих вверх. Многие жители выносили вещи, покидая свои дома. Крики, плач и проклятия носились в воздухе. После того как взлетел на воздух Дом ученых на углу Пушкинской, мама почти насильно потащила нас домой. Это было вовремя, т[ак] к[ак] дома мы застали Володю Полуботько, раненого, засыпанного пылью, в оборванной одежде, то и дело теряющего сознание. После оказанной ему первой помощи Володя рассказал, что он находился в помещении кинотеатра «Комсомолец Украины» на Крещатике, куда он и его отец явились для регистрации по приказу властей, который [предписывал] всем бывшим военнослужащим зарегистрироваться. По его словам, во внезапно происшедшем взрыве погибло много явившихся на регистрацию наших людей и много офицеров немцев, производивших регистрацию. По всей вероятности, в числе погибших был и отец Володи. Это ужасное предположение оказалось правдой. О Тимофее Полуботько его семья никогда больше не слышала.
Володино спасение было очередным чудом. Он очнулся под целой кучей погибших при взрыве [людей], погруженных в грузовую автомашину, готовую уже тронуться в неизвестный путь. Слава Богу, что у него было достаточно сил, чтобы выкарабкаться из-под наваленных на него тел, спрыгнуть с грузовика и убежать. После своего рассказа Володя снова потерял сознание. Пришлось вызвать «скорую помощь» и отправить его в больницу. После этого был издан приказ покидать все дома и на нашей улице, где саперы должны были искать мины и тушить горящие дома.
Поджогов было много. Никто не знал, кто их совершал. Немцы решили свалить вину на евреев[295]. Когда вся наша семья пришла на площадь Богдана Хмельницкого, где собралось уже много народа, люди, покинувшие свои кто еще целые, а кто и сожженные дома, собрались там для получения ордеров на квартиры. На всех углах, стенах домов и заборах были расклеены объявления ужасного содержания: за одного убитого немца расстреливали сто заложников[296]. Люди подолгу молча стояли перед этими приказами. Изредка звучали отзывы читающих: «Вот когда кошка когти показала! Вот тебе и освободители! Война есть война… Борьба есть борьба… Борьбы без жертв не бывает… Везде бывают и победители и побежденные…»[297]
Эту ночь мы провели на площади у памятника Богдану Хмельницкому, у стен Софийского собора. Темноты не было. Белые стены собора и домов вокруг площади, и небо над нашими головами, и памятник, и лица людей — все было освещено розовым светом пожарищ. Время от времени гремели взрывы, то одиночные, то раздвоенные, то сдвоенные, то строенные. Спать не хотелось — было о чем подумать, поговорить. Люди больше молчали, потрясенные, ошарашенные, растерянные, перепуганные, разочарованные. Еще накануне выселения нашего отца вызвали в комендатуру, где немцы собрали по неизвестно кем данным адресам группу интеллигентов, из которых они были намерены сформировать городское управление — «миську управу».
Председателем был назначен профессор истории Украины Оглоблин[298]. Отец наш стал заведующим отделом культуры и образования. Городское управление провело учет квартир, оставленных людьми, уехавшими в тыл страны, так называемыми эвакуированными. Квартиры эти заселялись пострадавшими от взрывов. Таким образом, квартирный вопрос оказался довольно легко разрешимой проблемой. У большинства жилая площадь даже увеличилась. Предоставляемые квартиры были меблированными, так что и в этом отношении люди были если не совсем довольны, то всё же удовлетворены.
Мы получили квартиру на нашей же улице, в так называемом доме Морозова, напротив университета, на углу Караваевской улицы. Квартира была из пяти комнат, так что каждому из нас впервые в жизни досталась отдельная комната. Была одна общая комната — гостиная. Все это было бы очень приятно, если бы комнаты были до нашего вселения пусты и ничьи, но в них были оставлены вещи, личные вещи эвакуированных, даже их фотографии, письма и прочее. Все это напоминало нам о том, что наша удача зиждется на чьем-то горе… А при сознании этого человеческая совесть начинает проявлять активность, и вместо радости родится ощущение виновности, заглушить которое может только раскаяние. А раскаяние только тогда искренне, [когда] человек прекращает совершать зло. В данном случае мы должны были уйти в нашу однокомнатную квартиру, но на такой поступок духу у нас не хватило, с моей точки зрения.
Пострадавшим стало бы от этого не легче, ибо нашлись бы сразу другие желающие вселиться вместо нас. В общем и мы, как и многие вокруг и рядом с нами, пошли на компромисс, т. е. зашли в нам предоставленную квартиру и стали, как в сказке говорится, «жить-поживать да добра наживать».
Скоро сказка сказывается, да нескоро дело делается. Дома в заминированном и взорванном центре города превратились в груды кирпича и щебня. Пожары немцы очень успешно и умело потушили, протянув шланги до самого Днепра, т. к. ТЭЦ (теплоэнергоцентраль) тоже была взорвана, и ни воды, ни электричества у жителей города не было[299]. Ходили слухи о деятельности партизан, которая состояла в поджогах и взрывах. Кого-то арестовывали, кого-то наказывали. Магазины не работали, никакие товары не поступали. Население жило за счет запасов, обменной торговли на базаре. Все более активно становилось хождение горожан в окрестные деревни — «мешочничество», куда люди носили одежду, выменивая на нее у крестьян продукты питания. Привозили кое-что и крестьяне на базары, которые разрослись до небывалых раньше размеров.
Украинская полиция, частично привезенная немцами из Западной Украины, частично набранная из местного населения — больше из бывших военнопленных, — следила как-то за порядком. Особого разгула преступности не наблюдалось. К тому же все знали, что немцы не церемонятся — даже за маленькое преступление грозил расстрел или даже повешение. Это не вызывало особого возмущения: каждый понимал, что война есть война. О положении на фронтах, который сразу отдалился за сотни километров, знали только по слухам, рассказам военнопленных и солдат. В огромных лагерях положение военнопленных было ужасным. Если бы немцы и хотели, то прокормить миллионы при полном отсутствии какой-либо организованной системы хозяйства было бы невозможно[300]. Многие люди носили в лагеря, что им удавалось достать, но это были капли в море. Смертность военнопленных от голода и болезней росла с каждым днем[301].
Заводы, фабрики и др. производства не работали, хотя и был приказ городской управы всем выйти на работу. Осуществить это было невозможно. Многое оборудование было вывезено советской администрацией, многое уничтожено, чтобы не досталось врагу. Об оставшихся в оккупированном городе бывших советских гражданах ни у кого «голова не болела». С точки зрения коммунистической власти, оставшиеся стали изменниками — пособниками врагу, вольными или невольными. Отступая, советское командование взрывало дома, совершенно не учитывая тот факт, что в домах этих были живые люди. Хорошо известны всем были слова И. В. Сталина во время коллективизации, чисток и других репрессий: «Лес рубят — щепки летят» и ленинские изречения, что цель оправдывает средства и что все, что нужно для дела мировой революции, — морально. «Совесть — понятие, насаждающееся господскими классами для защиты своих интересов». Подобными мерками мерили и немцы. Судьбы гражданского населения интересовали их постольку-поскольку, как потенциальная рабочая сила. Городская управа не имела в достаточной мере ни самостоятельных прав, ни денежных средств, ни даже достаточного числа служащих и сотрудников. Она была марионеточной, но пыталась облегчить по мере возможности положение людей.
В это время неуверенности, растерянности и удрученности в сердцах населения немецкое командование, по им одним ведомым соображениям, которые и сейчас, спустя пятьдесят лет, не укладываются в голове у молодого поколения и у оставшихся в живых прямых свидетелей, издало приказ, который был развешан по стенам домов города. В нем было сказано: «Всем жидам города Киева явиться 26 сентября по указанному адресу с запасом продуктов питания на три дня и теплыми носильными вещами. Комендант города Киева, (подпись)»[302]. [Те], кого это распоряжение не касалось, то есть люди не еврейской национальности, читали молча, стояли, как остолбеневшие, не веря своим глазам. У некоторых людей подозрение закрадывалось в душу: «Их повезут или пешком погонят?.. Зачем? Куда?.. В другой город?» О возможности самого страшного невозможно было и думать. Здравый рассудок нормального человека не мог примириться с этой мыслью[303]. В Киеве было немало смешанных браков. А как поступать в таких случаях?.. Дети от смешанных браков… Да что же это такое?! Неужто это возможно?!
А если бы моя Ася осталась в Киеве, то и она?.. У меня опять потемнело в глазах и помутилось сознание, как несколько дней назад в подвале НКВД при виде трупов заключенных. Мой рассудок не мог воспринять тогда. Но оно ведь было! Было!.. И папа мог быть среди них… О Боже, сколько зла на свете! Зачем Бог допускает это?.. Я не мог смириться с этой мыслью, как не мог понять никогда ребенком, зачем Бог допустил распятие Христа, Сына Своего? И зачем толпа кричала: «Распни Его!» Его, который так любил людей… Любил их, кричащих, требующих Его мучительной смерти на их глазах… Какая ужасная жестокость! Дико… А инквизиция во времена Средневековья… Живых людей сжигали на кострах… Сжигали священники, проповедующие Христа, сказавшего: «Не убий!», «Возлюби ближнего своего, как самого себя». А крестовые походы… А бои гладиаторов… А пожирание живых людей на арене цирков хищниками — и это завлекало публику. Женщины, прелестные девушки смотрели — эти зрелища развлекали их. Боже, а ведь и сегодня любуются боями быков в Испании. А бокс, джудо[304], борьба, карате…
Я оглянулся. Рядом стоял Витюшка. Стоял с перепуганным лицом, бледный. Я взял его за руку и почувствовал, как он дрожал всем телом и душой. «А как же Толик?..» Мы посмотрели друг другу в глаза: «Пошли к нему!»
Когда мы шли по улице к дому, то нам встречались уже те, которых касался этот приказ. Шли взрослые — мужчины и женщины, шли дети всех возрастов, шли — а некоторые еле-еле плелись — старики и старушки. Многие везли с собой коляски, тачки, нагруженные пожитками. Некоторые везли больных, инвалидов и дряхлых стариков. Шли евреи города Киева в свой последний путь, сами не веря еще в это. Большинство лиц было сравнительно спокойными, т. к. надежда на лучшее не оставляла их. У некоторых на лицах была написана обреченность, беспомощность[305]. Это последнее чувство беспомощности, смешанное с чувством виновности, наполняло и наши сердца. Но человеческому рассудку ведь всегда свойственно стараться оправдывать свои ошибки, слабости, поступки. Разум редко обвиняет сам себя, не каждый способен на искреннее раскаяние. Если оно и наступает, то на непродолжительное время, т. е. пока рассудок не найдет, или кто-либо не подскажет, если и не оправдывающих доводов, то хотя бы смягчающих обстоятельств: вроде бы как не я один, все мы такие, жить-то нужно, своя рубашка ближе к телу…
Мы с Витюшкой поспешили к Толику. Он был дома, плачущий, с письмом в руках. Письмо от брата Бени из Ашхабада. Последнее письмо от него, полученное уже недели две тому назад, которое и мы все, друзья Толика, читали и помнили, что Беня советовал брату оставаться в Киеве и ждать его. Он не допускал мысли, что столицу Украины могут сдать немцам, и все ждал крутого поворота событий, как видно, под влиянием пропаганды и обманчивых сводок советского информбюро.
Но почему, почему они не предупредили нас? Почему не эвакуировали всех евреев? Ведь не могли же они не знать, как поступают с ними немцы?.. Да что им жизни человеческие!.. Сами евреи спасали не только свои «шкуры», но и пианино, и мебель. Свои семьи и пожитки вагонами вывозили, а бедных стариков и детей оставили в заминированном ими же городе. А в лагерях и тюрьмах сколько лучших людей загубили… За что? И еще надеются, что за них народ воевать будет!.. И моих родителей сгноили… А они-то в Союз так стремились, как рады были, когда, от немцев спасаясь, Польшу покинули… А получилось — из огня да в полымя. Их коммунисты, а меня — фашисты…
— Толик, никуда ты не пойдешь! Не пустим мы тебя! Понял?.. Не пустим мы тебя! Распаковывай свои манатки и помни, что ты поляк.
Долго мы убеждали Толика таким образом и почти насильно заставили его остаться, обещая не оставить в беде. Весь день мы были вместе, видели, как люди шли на «сборный пункт», для отправки, как мы все думали.
Перед вечером я увидел одного моего одноклассника Алешу Френкеля, сына известного врача, идущего с матерью и младшим братом в направлении «оттуда». Я подбежал к ним, надеясь услышать что-либо утешительное:
— Что, отпускают?! — Алеша молчал, вид у него был подавленный, усталый, в глазах — слезы. Он смотрел не на мое лицо, а в сторону или в землю.
— Ну, говори же, Леша, что случилось?!
Он в отчаянии махнул рукой.
— Нас отпустили, Эрик, мы показали документы, что отец окончил университет в Берлине… Мы идем пока домой… Дальше не знаем… — сказала мать тихо.
— А остальные? — с дрожью в голосе, но все еще с надеждой спросил я.
— Не спрашивай… — дальше говорить у нее не было сил. Она не плакала, но по ее как-то необычно широко открытым глазам я почувствовал, что случилось что-то такое, чего словами выразить нельзя.
Алеша подхватил свою пошатнувшуюся мать, держащую за руку младшего сына. Они пошли медленно вдоль по улице. Идущие навстречу люди уступали им дорогу, никто не поворачивал голову в их сторону. Люди старались не смотреть, не видеть, не думать… Как это им удавалось, не знаю. Очевидно, каждому по-своему.
Много лет спустя я рассказал Асе про эту ужасную встречу. Она, выслушав, постаралась заглянуть мне в глаза, хоть голова моя была опущена, и спросила: «А если бы это была я? Ты тоже постарался бы не видеть и не думать?» Увидев, что я затрудняюсь с ответом, Ася схватила мою голову в свои нежные, маленькие, почти детские руки, которые я так преданно обцеловывал когда-то, и поцеловала меня в губы. Это был поцелуй прощения. Спасибо, девочка моя, любимая, незабываемая… Я закрыл лицо ее руками, целовал ее мокрые от моих слез руки. Ася положила свою голову на мою, покрывши [ее] своими пышными, упавшими на мою голову волосами. Ее дыхание обжигало меня. Я мысленно молился, благодарил Бога за еще одну очередную милость ко мне, грешному. Ася засмеялась, когда я рассказал ей об этом, отвечая на ее вопрос: «О чем ты думаешь?»
— Ты все еще веришь в Бога и делаешь лицо Цариеля… Глупенький, а спутники? Ракеты? Они тебе ни о чем не говорят?
— Нет, почему же? Напротив — они говорят мне о величии и доброте Бога к нам, Его грешным подобиям.
Она немного помолчала, вздохнула и сказала:
— Понимаю, Эрка, ведь ты так много пережил… И то, что ты остался жив и любишь меня, и мы с тобой — этим всем ты обязан твоей детской вере, над которой я когда-то — ты помнишь? — так смеялась. А все же как нам хорошо с тобой!.. Почему, Эрка? Ну за что я тебя люблю? Я и раньше этого не понимала, а теперь и подавно… Так обещай же мне, что мы с тобой встретимся еще, еще побудем вместе, хотя твоих обещаний ты не выполняешь… Помнишь, что ты обещал мне, что женишься на мне, когда станешь взрослым? А теперь ты женат на другой, и у тебя двое детей. И я ведь тоже замужем, и у меня уже большая дочь…
С Асей я больше не встречался. Эта встреча была единственной после войны — первой и последней. Когда я через пятнадцать лет снова приехал в Киев из Казахстана с сыном Костей и зашел к ней, на мой звонок мне отворила дверь Ася… Но она была пятнадцатилетней девочкой, точно такой, какой я помнил ее в те далекие школьные годы, когда вспыхнула ярким пламенем наша чистая детская любовь, которая прожила в наших сердцах в течение нашей жизни. Ася рассказала мне после того, как я, опомнившись, спросил ее о матери, что мама ее умерла уже пятнадцать лет назад, родивши ее. Ася никогда не узнала ее лично, а только по рассказам бабушки и дедушки, отца ее, старшей сестры и по фотографиям, среди которых были и такие, по которым она узнала и меня. Обо всем этом рассказывала ей ее бабушка, которой тоже уже нет.
Глядя на Асю, тронутый до глубины души и рассказом ее и сходством ее с матерью, я не мог не поблагодарить Бога за то, что Он дал мне силы душевные тогда, когда были мы с моей Асей вместе, и, невзирая на ее согласие и даже готовность на полную близость со мной, не допустил ее. Иначе сейчас я ничуть не сомневался бы, что передо мной сидит дочь, что добавило бы мне и не только мне, безусловно, много боли душевной и раскаяния… А может быть, и с примесью радости… «Может быть, может быть», — подумал я тогда, но сегодня уж я говорю вполне уверенно. Слава Богу, что все было так, как было по воле Его. Да свершится Воля Бога и в настоящем, и в будущем! Да будут в душе моей желания и силы выполнять Ее…
Вечером все киевляне знали уже, что произошло в так называемом Бабьем Яру[306].
Эта для всех неожиданная кровавая драма и по сей день, по прошествии более полувека, своей бессмысленной жестокостью и бездушностью потрясает весь цивилизованный мир. Невзирая на то, что она многократно описана людьми разных взглядов, способностей, вероисповеданий, [эта драма] еще в недостаточной мере осознана, осмыслена, воспринята разумом человеческим. Тем более становится она в сознании человека необъяснимой, когда думаешь о том, что возможным подобное безумие смогло стать после двух тысяч лет после Христа и как будто принятых данных им заветов: «Не убий», «Возлюби ближнего своего, как самого себя». И страшнее всего было то, что люди, свершавшие это злодеяние, считали себя христианами. Большинство из них молилось ежедневно: «Остави нам долги наши…» Идеологи этих убийств старались даже оправдать их с помощью Библии, как это имело место во времена разгула так называемой инквизиции. Так было во время всех войн, так и по сей день…
Об этом всем уже так много сказано и написано, существует так много различных, часто противоположных, мнений. Я не льщу себя надеждой, что смогу сказать что-нибудь новое или оригинальное на эту тему. Поэтому благоразумно ухожу от нее.
Наступил октябрь 1941 года. Жизнь продолжалась для всех живущих. У каждого человека есть свои индивидуальные, личные, семейные, производственные проблемы, которые каждый решает по-своему, с различной целенаправленностью и с различным успехом.
Всегда бывают проблемы и общего характера в границах и объемах данного коллектива — дома, города, страны, человечества. Эти проблемы разрешаются уже не каждым отдельно взятым индивидуумом, а соответствующими избранными, или назначенными, или выбранными, или захватившими эти должности лицами. Эти решения создают определенную атмосферу, в которой под ее прямым и косвенным влиянием живут личности.
В оккупированном Киеве атмосфера жизни резко изменилась: чего-то привычного не стало, появилось что-то новое, незнакомое, необычное, желанное и нежеланное. Не стало советской власти, ее органов, символики, прессы, радиопередач. Перестали существовать наркоматы, обкомы, горком, отделы милиции, НКВД. Не функционировали театры, стадионы, кино, университет, институты, школы, клубы и т. д. Многочисленные памятники Ленину, Сталину и их соратникам были низвергнуты. Не стало и Крещатика, и многих прилегающих к нему улиц, превратившихся в гигантские груды развалин. Это был мемориал ушедшего режима и власти, создавшей его. Последнее проявление ее разрушительной сути, основанной на ненависти к врагам и презрении к подвластному ей народу, ее «гениального» руководства и с демагогическим цинизмом называемого им «любовью и заботой». Закрыты были хотя и не обильные, но все же существовавшие источники всего необходимого. [Не стало] так называемых потребсоюзов, рабснабов, райпо и их магазинов, а следовательно, и очередей перед ними. Не стало и евреев, торговавших в них.
Но для оставшихся в живых граждан жизнь продолжалась. Остались основные ее проявления — людские потребности, желания, поиски, страхи, ужасы, радости, стремления и надежды на лучшее. Все это затеняло собой вышедшее на первый план — борьба за существование. Людям свойственно привыкать, адаптироваться, смиряться, наконец, с самыми большими трудностями, несчастьями и ударами. Кто-[то] говорил: «Что ж, Божья воля…» Другие вздыхали: «Что ж, судьба, никуда от нее не денешься…» Третьи с умным видом твердили: «Все, что ни делается, все к лучшему». А украинцы советовали: «Молчи, глуха, меньше греха». И как бы ни успокаивал кто себя, что не так страшен черт, как его малюют, приходилось наконец принять мудрость: «С волками жить — по-волчьи выть». И оставалось лишь руками развести после такого довода — эх, была не была! — и вспомнить потом: «Кто же есть на свете без греха?» На все случаи в жизни есть народный фольклор, мудрость неизвестно кем сочиненная, но отвечающая на все жизненные вопросы.
У многих, конечно, изменился их образ жизни и деятельности. У кого сузился, у кого расширился круг знакомых, появились новые проблемы, требующие разрешения. Папа, работая в городской управе, столкнулся впервые в жизни со служебными административными обязанностями. Он чувствовал себя не в своих санях, тем более что все мероприятия усложнялись до степени невыполнимости отсутствием денежных средств, определенных законов и препятствиями со стороны оккупантов и привезенных ими украинских националистов.
Конечно, решение всех вопросов принималось ими. Ежедневно нужно было ходить на консультации с немецкими чиновниками в генералкомиссариат, заменивший собою исчезнувший обком. Приехавшие из Западной Украины политики усложняли проблемы. [Они], будучи в Киеве чужаками, не ориентировались в местных условиях, отношениях между людьми и в их жизненных ценностях. Взаимопонимания с местными людьми у них не было. Трудности возникали даже в языке, так как население Киева в большинстве своем говорило по-русски, а галичане — на диалекте, создавшемся на Западной Украине под влиянием государственного польского языка. Эта конфронтация и непримиримость «западников» ко всему русскому осложняли положение. «Западники» требовали, чтобы люди говорили с ними на «украинском» языке и пытались ущемлять русскоязычных даже в материальном отношении. Предоставление рабочих мест и отказ в выдаче карточек на хлеб были примерами этого.
Украинские полицейские свирепствовали на базарах, единственных местах, где можно было найти продукты питания, возимые крестьянами подгородных деревень. После полнейшего унизительного бесправия в колхозах сельское население даже во время войны и оккупации в занятых немцами областях почувствовало облегчение, получив возможность самостоятельно вести свое собственное хозяйство.
Одним из важных мероприятий, о котором нельзя умолчать, было отношение немецкого командования к православным церквям[307]. Во времена советской власти большинство церквей города Киева было закрыто, взорвано[308] или превращено в склады, кино, архивы, а иногда, в лучшем случае, в музеи[309]. Благодаря благоприятному отношению немцев и подъему религиозного чувства людей, началось буквальное воскрешение церковных зданий, казавшихся уже умершими навсегда. Прекрасный своей архитектурой и местоположением на склонах Днепра Андреевский собор был открыт и засиял в лучах солнца веры и надежды для тысяч истосковавшихся по церковной жизни русских людей. Никогда не забыть мне первый праздник — Пасху 1943 года[310]. Освещенный светом прожекторов, установленных оккупантами, собор олицетворял собой проснувшиеся чувства веры, надежды и любви. Комендантский час был отменен, и многотысячная толпа, желающая участвовать в процессии, не помещалась на территории собора. В Чистый Четверг процессия, несущая фонарики, казалось, проходила через весь город с фонариками в руках.
Открытие Владимирского собора привлекло тысячи людей и воодушевило верующих. Знаменательно то, что большевистская власть, вернувшись в Киев, не дерзнула закрыть собор. До сих пор Владимирский собор, находящийся в центре города, всегда переполнен верующими.
В ноябре 1941 года произошли некоторые изменения в городской управе, и мой отец был назначен редактором выходящей в Киеве газеты «Нове украинське слово»[311]. Следуя своим убеждениям, он предложил немецким властям выпускать параллельно с украинской раз в неделю газету на русском языке — «Последние новости» — для потребностей многочисленного русскоязычного населения. В декабре месяце в редактируемой отцом газете появилось объявление о том, что производится набор добровольцев для работы в Германии. Каждый желающий мог записаться в число едущих, чем внести свою лепту в дело борьбы против все еще сопротивляющегося кровавого большевистско-сталинского режима, врага всего прогрессивного человечества. Я сейчас же решил, что это как раз то, что мне нужно для моей шестнадцатилетней жизни.
«Я — первый доброволец в этом великом почине братания и солидарности этих двух народов — немецкого и украинского. Самоотверженным трудом я докажу это на деле. Два года, пока мне исполнится восемнадцать, буду работать, а затем, если война еще не закончится, пойду добровольно в немецкую армию и приму самое активное участие в этом великом сражении против сил зла и “мракобесия”…» Так писал папа в передовой статье этой газеты. Все киевляне должны будут убедиться, что профессор Штеппа не кривит душой.
Помню, мне удалось сагитировать на этот подвиг друга моего Ивана Сакунка. После двух недель подготовки, выдержав всевозможные атаки наших родителей, которые пытались отговорить нас и удержать от этого решения, 22 декабря 1941 года первый поезд[312] с пятьюстами таких же юнцов и девиц отправился с песнями с перрона киевского вокзала в Германию.
До Перемышля настроение у всех было на высоте, хотя и мороз стоял трескучий. Все были тепло одеты, и запасы продуктов, взятых из дому, еще не истощились. Горячий кофе нам давали во время остановок на станциях два-три раза сестры Красного Креста. В Перемышле [нас] высадили, завезя прямо в большой лагерь — перегрузочный, т. к. дальше железнодорожная колея была другая — европейская. Пересадка была необходима. Не помню, сколько дней мы провели на пересылке. Наш энтузиазм поубавился, скромно говоря. Здесь мы повстречали много людей, едущих туда [же], куда и мы, но не добровольно, а по набору и без энтузиазма, а с желанием убежать по пути.
Как бы то ни было, [вскоре] погрузили нас в пассажирские вагоны и на следующий день мы проснулись на немецкой земле. Мы подъезжали к городу Галле, как объяснила нам молодая общительная и добродушная, но робкая кондукторша, т. к. никогда не улыбалась нам в присутствии своей старшей партнерши, которая была, по-видимому, старше не только по возрасту, но и по положению. Она никогда не смотрела нам в глаза, когда что-либо говорила по долгу службы. [Она] говорила коротко и резко. По-видимому, она никогда не забывала, что мы люди чужой, враждебной, воюющей против них стороны, в которой, может быть, в этот же момент наши братья убивают ее сыновей. О том, что сыновья ее солдаты, нам рассказала Сандра, у которой брат тоже был на фронте. По-видимому, всяких ужасных предположений она не делала.
С тревожным и жадным любопытством мы смотрели в окна мчащего нас поезда. Германия… Так вот она какая — страна, дерзнувшая напасть на нашу и успешно захватывающая ее, сравнительно с ней такую огромную и мощную… Мы, все жители Киева, видели с самого детства военные парады — эти бесконечные колонны танков, артиллерии, кавалерии… А в небе — бесчисленные самолеты… А каждый шестой рубль, идущий на оборону, а песни, которые мы с гордостью распевали… Мы верили в свою непобедимую страну. «На вражьей земле мы врага разобьем…», а теперь Германия воюет против нее и почти против всего мира… США, Англия, Франция, Польша, которые уже побеждены и захвачены. А Финляндия? Ведь целый год почти мы воевали против нее и так и не смогли захватить, неся ужасные потери. Все госпитали были переполнены ранеными, а про убитых и говорить не приходится — сколько «похоронок» получали тогда их семьи. Как это все странно и непонятно. Особенно странным казался тот факт, что финский народ оказался патриотом и героически, единодушно защищал интересы своего «господствующего класса», а не ненавидел его, как это должно было происходить соответственно с коммунистической идеологией. Наши головы были напичканы этими идеями «под завязку».
Глядя через призму этих впитанных нами убеждений, на панораму незнакомой нам, чужой и, на данном этапе, враждебной, воюющей против нашего государства страны, мы, советские люди, хоть и в разной степени и под разными углами зрения, но все с широко открытыми глазами созерцали то, о чем раньше и подумать-то страшно было. За окнами [поезда], мчащегося по идеально чистому бетонному полотну с бетонными шпалами, мелькали картины немецких городов. Мы видели их черепичные крыши, более крутые, чем наши, со шпилями, прямо врезающимися в небо, куполов католических церквей. Нас поражала чистота и парадность домов, как на параде красующихся перед нашими глазами. Города соединялись между собой серыми лентами автострад, протянутых ровно, как под линейку, по полям, лугам, лесам. Все здесь, казалось нам, гордо, с чувством собственного достоинства демонстрировало нам свою уверенность, аккуратность, довольство и спокойствие.
— Вот, глядите, вот они, трущобы рабочих поселков! — воскликнул один из нас, указывая на ряды маленьких домиков, стоящих на таких же крохотных земельных участках вдоль полотна железной дороги.
Судя по лицам зрителей, можно было наблюдать различные реакции, вызванные в их сознании этим новым открытием. Были и злорадные улыбки, было и удивление, был и испуг, и разочарование, и растерянность непонимания: «Как же так? Наряду с таким [пейзажем], выражающим общий порядок и достаток, вдруг такая бедность…» Мне вспомнился фильм с Чарли Чаплином «Огни большого города» и тот жалкий, выстроенный подругой героя фильма домик. Мне стало грустно от поднимающегося в груди чувства разочарования — значит, есть доля правды во всей лжи советской пропаганды…
— Да нет же, товарищи! Вы не заблуждайтесь! Это ведь огородные участки, выделяемые жителям городов, любителям. А домики — это беседки и сарайчики, где люди держат свой инвентарь и сами иногда отдыхают. Называются они «шредергарден», по имени придумавшего этот вид отдыха д[октор]а Шредера, — [объяснил] кто-то знающий происхождение этого явления, пассажир с интеллигентным лицом. Многие вздохнули с облегчением, но немало было и скептических улыбок и замечаний.
Через пару часов езды наш поезд остановился в городе Магдебурге, где все мы должны были выйти с вещами. Мы были построены, пересчитаны, заведены на вокзал, где, как нам объяснили с помощью переводчика, [мы] будем накормлены и переданы в руки предпринимателей, у которых нам придется жить и работать «во благо и славу, создающиеся великим немецким народом, третьей мировой империей арийской расы».
Из всей этой высокопарной и содержательной речи нас, уже два дня не евших, заинтересовали, конечно, и обрадовали слова о кормежке. Значение этого многие из нас ощутили впервые на собственной шкуре, вернее, собственными желудками. После получасового ожидания через стеклянные двери вокзала был внесен огромный ящик, наполненный кусками хлеба, порезанного на приблизительно одинаковые порции. Внесли также два термоса с горячим кофе. Непривыкшая еще к новому порядку, но уже голодная толпа парней и девчат с шумом и энтузиазмом окружила принесенные вещи: «Мне, битте, пан, мне!»
Так как в толпе было много людей, а все не могли быть первыми, задние напирали на передних, так что сестрам милосердия пришлось обратиться в бегство. Началось «самообслуживание», в результате которого «кто смел, тот и съел», а кто был робким — получил «дырку от бублика». В числе последних оказался и я. Не потому, что «не смел» был: отвратительна была для натуры моей эта борьба за больший кусок. Хотя я не участвовал в этой свалке, а стоял в стороне и с гадливостью наблюдал эту картину, мне было стыдно за моих земляков. Возмущенные сбежавшие сестры милосердия появились на «поле боя», приведя с собой поддержку — двух полицейских. Не получившие стали жаловаться, их жалобы и реакции для них перевел переводчик. В данном случае им оказался я, т. к. владел постольку-поскольку немецким языком с детства. Какая-то женщина всунула мне в руку, незаметно подойдя сзади, завернутый в бумагу бутерброд. Голодным я не остался и был тронут чуть не до слез добротой неизвестной добродетельницы.
Я попал с большой группой приехавших и моим другом Иваном Сакунком на завод Круппа. Приехавший автобус доставил нас на место назначения. Нашим глазам предстал барак, окруженный колючей проволокой с двумя вышками по углам. Всех завели в зону, ознакомили с помещением, в котором оказалась большая комната, посреди которой были построены трехэтажные нары. На нарах лежали тюфяки со стружками — постели для нас.
В соседнем меньшем помещении была контора. Туалеты были в отдельном меньшем здании. Все было новым. Мы оказались первыми жителями этого барака, воздвигнутого, очевидно, для военнопленных. Зачем понадобилось немецкому правительству завозить тысячи гражданских рабочих, в то время как миллионы военнопленных умирали с голода, не получая ни работы, ни хлеба насущного, я и сегодня понять не могу. Здравый смысл отказывается понимать эти «гениальные» соображения верховной власти немецкого рейха. Разве только то объяснение, что от великого до смешного — один шаг. Тогда понятно. Вот сейчас, вспоминая эти события, невольно думаешь о том, что все советские люди, особенно колхозные крестьяне, ненавидели сталинские кровавые опыты: насильственную коллективизацию, раскулачивание, чистки, репрессии, «великие стройки», голодоморы и «неусыпную заботу» головорезов-коммунистов о «благе народа». Все пленные — и военные, и гражданские — были воодушевлены (ничуть не преувеличиваю) поражением советской власти, успевшей уже за годы своего правления пролить море крови, слез и горя. Все это было сделано с таким цинизмом, извращением всех человеческих духовных ценностей, так, что почти все были готовы без всякой «политической» подготовки сражаться против истинных поработителей своей родины — коммунистического режима.
Самым большим преступлением расистов против человечества, безусловно, является это их упущение. Эта на тупости основанная гордыня затмила их разум. Она привела к нежеланию делиться с кем-то плодами своей победы, которая казалась им такой близкой, но которая, оказалось, была недостижима. Это было понято ими перед самым концом войны, далеко не в полной мере, конечно, когда наконец была создана Русская Освободительная армия — как Освободительное движение русского народа или, вернее, его подобие. Это было уже слишком поздно и идеологически и практически. Воодушевленная Красная армия была уже в Европе, и ее ожидали как освободителя. Эту же ошибку повторили союзники антигитлеровской коалиции. Вытянув сталинский режим за уши из болота, они поставили его на ноги на твердую почву, вооружили, накормили и воодушевили на победу. Они предали миллионы лучших русских людей, истинных противников большевизма, поднявшихся наконец на сознательную непримиримую борьбу с этим мракобесием. А ведь это было возможно… Конечно, победителя не судят. Да и Запад не пострадал материально от этого предательства. Но преступление есть преступление. Вещи должны быть названы своими именами. Да свершится Божья воля!..
Великий Шекспир в своей величайшей драме «Король Лир», в эпилоге к ней, из глубины своего восприятия мира воскликнул: «Горе тому потомству, если хотя бы одно вопиющее о возмездии преступление окажется безнаказанным!..» За безнаказанность сталинистов и всех, кто помог им остаться безнаказанными, отвечает сегодня поколение [не только] на Востоке, но и на Западе. Самым ярким проявлением этого наказания является все еще прогрессирующая, дошедшая до уродства бездуховность и аморальность современной цивилизации, правомерно названной величайшим мыслителем этого века, Александром Исаевичем Солженицыным, «озверевшей». Тогда, конечно, я не знал всего этого, не понимал, не предвидел. Тогдашнее время было только началом, даже не разгаром, священной борьбы против достаточно — о, предостаточно! — проявившего себя и показавшего всему миру делами своими [свое] звериное лицо коммунизма. Благодаря поддержке западной коалиции Сталин победил, и были уничтожены многие миллионы лучших людей в СССР, в Восточной Европе, в Китае, в Камбодже, в Корее, во Вьетнаме, в Африке, в Латинской Америке. Материально процветающий Запад, глядя на все это равнодушно и сам богатея на чужом горе, сам разложился духовно. Запад еще желает сыграть роль мирового жандарма. Но тут уж можно с уверенностью сказать: поздно, господа! После драки кулаками не машут.
Но вернемся в Магдебург 1941 года. Тогда мы, то есть украинская и русская молодежь города Киева, добровольно приехавшая в Германию, горя желанием активно участвовать в этой борьбе миров, чувствовала себя как в холодную воду опущенной. Ни слова приветствия, ни жеста благодарности, ни хоть примитивного уважения, элементарной вежливости, никакого проявления минимального гостеприимства — ничего этого не было. Как в песне поется, «и намека даже нет». Все было построено на насилии.
Пришли представители городской администрации, даже без переводчика. Я снова предложил им свои услуги. За недолгое время было оформлено все, что им было нужно. Все подписались под документом, в котором говорилось, что нас ознакомили с порядком жизни и работы в лагере и на заводе, что мы обязуемся добросовестно работать и выполнять все требования начальства, соблюдать правила поведения. Когда дошла очередь до меня, я ответил им на все вопросы, но подписывать отказался, мотивируя это тем, что в договоре не указан срок его действия. Чиновники пригласили меня пойти с ними в контору, там, закрывши двери, меня сбили неожиданным ударом в голову, и лежачего били три пары ног [со словами]: «Коммунист!.. Большевик!.. Не хочешь подписывать?! Мы научим тебя, как ты должен себя вести… И ты поймешь, что ты и кто ты, и как вести себя должен…» Я понял, с кем имею дело, и, сообразив, что упорствовать не в мою пользу, согласился с их доводами и подписал «фертраг»[313], после чего был великодушно отпущен в барак со словами: «Скажи своим друзьям, что они здесь не у тещи в гостях!»
Я долго лежал на третьем этаже нар и плакал. Иван пытался меня расспрашивать и успокаивать. К утру в душе моей созрело твердое решение — бежать при первой возможности. В Берлине у меня было два адреса: маминой родственницы Марии фон Клот-Гайденфельд и папиного друга по камере киевского КГБ[314] в 1938 году Фрица Гоутерманса. На их помощь я рассчитывал. В беседах со здешними старожилами, поляками и французами, о возможности побега выходило, что нужно ждать весны. Я согласился с их доводами. На работу нас водили под конвоем, в строю, по четыре человека в ряду. Мы шли по проезжей части улицы, стуча по мостовой деревянными подошвами выданным нам ботинок. Здесь родилась шутка: «Спасибо Сталину-грузину, что одел нас всех в резину, а Гитлеру-гермашке — что одел нас в деревяшки».
Да… Шутки шутками, а время шло. А время-то, говорят, — лучший лекарь от всех недугов. Лучшее лекарство у времени — привычка. Ведь привычка — это вторая натура. Человек привыкает и к хорошему, и к плохому, и даже к жизни в неволе, к получаемому рациону питания, к грубым окрикам надсмотрщиков, к их тумакам и пощечинам. Мускулатура привыкает к физической нагрузке, а на коже рук и ног вырастает и крепнет защитный слой мозолей. Глаза привыкают не плакать, а зубы — стискиваться, кулаки — сжиматься, губы — подкусываться или льстиво улыбаться, когда сердце обливается кровью. Сердце готово бывало выпрыгнуть, а иногда сжималось, и становилось так больно, что и душа болела, а то и плакала. Когда голова наполняется грустными мыслями, затоскует, терзаемая проглатываемыми обидами или раскаянием, она становится невыносимо тяжелой.
На заводе Круппа мы работали недолго. Скоро половину нашей группы перевели на завод «Польте», производящего гильзы для снарядов. В эту группу попал и я как неквалифицированный рабочий. Этим переводом я был разлучен с моим другом Иваном Сакунком и так больше [ничего] не слыхал о его дальнейшей судьбе. Наш новый лагерь находился на берегу реки Эльбы, в помещении бывших конюшен. Часто по субботам и воскресеньям мы слышали музыку из парка на берегу Эльбы. Чаще всего это были немецкие марши, вселяющие в сердца слушателей бодрость, решительность и желание шагать с надеждой к чему-то лучшему, желанному… Иногда звучали вальсы, напоминавшие нам о том, что и мы — люди, что и мы любим и кем-то любимы, а не только рабочий скот, который одевают, кормят и поят лишь потому и для того, чтобы он оставался трудоспособным.
На новом месте нас стали лучше кормить, этой переменой все остались довольны. Завтракали и обедали мы на территории завода, вернее, под этой территорией, в помещении подземного бункера. Бункер этот был построен для спасения рабочих от возможных воздушных налетов противника. Время ведь было военное. Тогда, в конце 1941 и в начале 1942 года, бомбежек еще не случалось. На заводе работали и французские военнопленные, и другие иностранные рабочие. Хотя это и запрещалось немецкой администрацией, нам удавалось часто входить с ними в контакт, от которого у нас были большие выгоды.
Французы относились к нам хорошо, по-дружески. У них была возможность даже поддерживать нас материально. Все пленные, кроме советских, получали поддержку от Международного Красного Креста. Помощь эта была очень ощутимой. Они не знали голода, даже сами немцы признавались, что французы снабжались лучше, чем они, получающие тогда продуктовые карточки, то есть жизненно необходимый минимум. Излишков у них не оставалось. А вот пленные французы имели другой источник снабжения — от Красного Креста и от немецких властей. Французы отдавали нам свои излишки. Проглотивши поспешно выдаваемую нам баланду, мы шли и забирали термосы с оставшейся несьеденной ими пищей. И пировали же мы от души! Немецкие надсмотрщики за животы держались от смеха, глядя, как мы поглощали «через борт» по пять-шесть мисок брюквенного супа, который расширял наши желудки до состояния «барабанов». Мы тоже смеялись от удовольствия чувствовать себя сытыми после месяцев недоедания. Подобную картину я вспомнил через три года, хоть без злорадства, но с пониманием, когда наблюдал подобное, только с той разницей, что роли поменялись: сытые русские солдаты также смеялись над голодными немецкими военнопленными. Правда, смех русских был смешан с сочувствием, ибо все они имели большой опыт в перенесении голода.
Этот новый источник снабжения способствовал мне и моему новому другу, Виктору Буткевичу, в нашем плане подготовки побега.
Об этом плане мы продолжали думать. Насытившись баландой, мы получали возможность, не ущемляя желудков, откладывать в запас получаемый хлеб. Мы старались делать это не будучи замеченными ни немцами, ни нашими друзьями. Многим из них мы не доверяли. Не исключена была возможность как кражи, так и предательства. Это последнее и произошло в скором будущем. Об этом я узнал лишь через несколько месяцев, когда после нашей неудавшейся попытки к бегству, поимки, отбытия трех месяцев наказания в штрафном лагере № 21, в городе Вотерштадт (вблизи от Брауншвайга), я снова по пути в Берлин увиделся со своими друзьями и Виктором Буткевичем. Виктор, попавший в больницу, раньше меня вернулся в лагерь и рассказал мне об этом. Наступила весна. Парк зазеленел, все чаще и громче там звучали музыка, и голоса, и смех гуляющей молодежи, имеющей на это и право, и возможность. Все болезненнее ощущался в наших сердцах соответствующий резонанс. [Все это] возбуждало жажду свободы, права на которую нас так жестоко и незаслуженно лишили. В наших сердцах гасла вспышка политического сознания, заставившая нас добровольно поехать в Германию.
Запланированный побег провалился сразу. Не успели мы оказаться вне лагеря, преодолев два ряда колючей проволоки, как были ослеплены ярким светом фонарей и оглушены грозными криками «хальт!». Несколько сильных рук схватили нас за спины и грубо сопроводили под аккомпанемент немецких проклятий в помещение охраны. Там мы были брошены на пол и избиты сапогами. После этой процедуры нас бросили в кузов грузовой машины и доставили без лишних объяснений в тюрьму города Магдебурга. Нас поместили в разные камеры. В первой из них я познакомился с поляком Станиславом Горецким. Он ожидал суда за любовную связь с молодой арийкой и очень боялся получить высшую меру. Горецкий сказал мне, что его преступление считается одним из тягчайших. Меня он успокоил, сказав, что за первый побег получают три месяца штрафного лагеря. Он добавил, что отбыть эти три месяца не так легко — режим там строжайший.
Вторым сокамерником был один бельгиец, пытавшийся уже в третий раз убежать через Ла-Манш в Англию. Он не был еще осужден и утверждал: чем дольше срок, тем режим легче и условия лучше.
Допрос был короток и прост — прямо в коридоре, вроде заполнения анкеты. Кто, откуда, возраст, цель побега, куда, как, зачем?.. После этого я встретился с Виктором при посадке нас в тюремный автобус. У Виктора было убийственное настроение. У него было бледное лицо. Губы дрожали. Когда мы оказались рядом, он шепнул мне: «Наверное, повезут на расстрел». Бедный Виктор не знал немецкого языка, он не мог общаться с людьми и получать от них нужную информацию. Я поспешил успокоить друга, рассказав ему быстро и уверенно о том, что узнал от арестантов различных национальностей, с которыми объяснялся по-немецки. Витя, видимо, успокоился, открыл полученный нами от надзирателя чемодан, желая вынуть и съесть кусок хлеба, но увы — хлеб не был достаточно высушен и заплесневел. С болью в сердце его пришлось выбросить.
Через два часа езды мы подъехали к лагерю № 21. Вид его для нас, новичков, показался жутким. Та же колючая проволока, которая окружала и наш лагерь, но гораздо выше и в два ряда. Между проводов были из нее же сделанные кольца. По запретной зоне бегали кровожадные псы, по углам, на вышках, стояли прожектора и пулеметы. Перед воротами был недосыпанный до краев ров. На досыпанной его части было множество деревянных крестиков с номерами вместо фамилий. Это была братская могила, приготовленная для тех, кто не доживет до конца срока. Картина, знакомая мне теперь, но тогда, впервые оказавшись в такой ситуации, я был поражен более чем удручающе. Бараки были построены по периметру прямоугольника. Снаружи можно было видеть только их задние стены без окон и без дверей. Последние находились внутри прямоугольника. Бараки были построены сплошной стеной, а между ними образовывалась свободная площадь. Она использовалась для развода арестантов, проверок и проч. Над двумя бараками, с торцевой стороны, находились служебные помещения — контора, баня и санитарная часть. Там же были и прожарки для дезинфекции одежды. Остальные бараки были жилыми помещениями для штрафников.
В бараках было двадцать дверей, над каждой дверью вывеска с указанием национальности арестантов. Всех нас завели в предбанник, приказали раздеться догола, побрили все возможные волосы и отправили под холодный душ, [затем] обмундировали в арестантскую одежду с номерами, выдали железные бирки на шею. Всю личную одежду забрали в мешки после прожарки. После всего этого нас построили по национальностям и распределили по баракам. Я получил номер 4899 и был, к моему ужасному огорчению, направлен не к украинцам, а к румынам, по причине, мне до сих пор не известной. При заявлении, что я не румын, я заработал первую порцию палкой по горбу, и притих, и подчинился во избежание худшего.
После четырехчасового сна мы получили свой завтрак. Продвижение по зоне было только по команде «бегом!». После сирены выходили на развод, строясь перед бараком. Надзиратели выкрикивали номера, арестант отвечал: «Я!» — и бежал к указанному самосвалу. Набитые до отказу самосвалы возили нас на работу. Мы работали на территории чугунолитейного завода. Работа заключалась в погрузке шлака, поступавшего из доменных печей в расплавленном состоянии. Его в вагонках по рельсам провозили паровозики и вываливали в котлованы. Шлак застывал там, остывал, поливаемый водой из брандспойтов, грузился нами вручную на такие же вагонетки, подъезжающие с другой стороны котлована.
Не переживши это, трудно себе представить кромешный ад в дыму и паре. Люди должны были выдерживать это двенадцать часов без перерыва. Я был в их числе. Теперь, рассказывая об этом, [я] и сам не могу поверить, что весь этот кошмар был действительностью на одной из страниц моей жизни… Я выдержал только два месяца этой пытки плюс каждодневное дневальство в камере румын. На третий месяц я свалился, выбившись из сил. В таких случаях арестантов добивали, но в моем случае не была на то Божья воля. Что человеку не возможно, то Богу возможно. Он остановил поднятую на меня руку эсесовца рукой другого. Этот «другой» приказал пленным французам взять меня в свою будку, ими сооруженную для обогрева и отдыха. Французы ухаживали за мной, как за братом, поили горячим кофе, когда я сам уже не мог держать кружку в руках. Я подумал, что умираю, но я не умер, я заснул.
Я проснулся на кровати лагерного медпункта от прикосновения руки моего ангела-хранителя. Я видел его во сне, но, когда я открыл глаза, надо мной стоял санитар в сером халате, в таком же полосатом костюме, какой был у меня. Он улыбнулся, говоря: «А, ты жив… А мы хотели тебя уже на носилки класть и туда. Ну, полежи еще немного здесь. Завтра утром уж снесем…» А я лежал там, к его удивлению, целый месяц. Высох как скелет. С трудом, но съедал пайку хлеба. Я и сам, конечно, уже не верил, что когда-либо встану. Одно легкое мое уже не работало, и дышать было трудно. Я плакал, бывало, глядя на мои обтянутые кожей кости. Я молился, каясь во всех грехах своих, которые я успел совершить за свою шестнадцатилетнюю жизнь. Слава Богу, их было у меня еще немного, что было Богу, я думал, известно.
Как и все по воле Бога, сам того не зная, в палате появился какой-то важный врач в чине полковника — проверять санитарное состояние лагеря. Он зашел и в наш медпункт, обратил внимание на меня, поговорил о чем-то с санитаром. Санитар принес листы. По приказу врача меня посадили на весы и взвесили (по-видимому, для удовлетворения любопытства). Доктор дал еще какие-то указания тому же санитару, взглянул в мою сторону, передернулся как-то и вышел. После его ухода санитар сказал, что меня отправят в больницу. Когда я очутился в автомобиле «скорой помощи», то вдруг поверил, что останусь жив. Моя душа почувствовала, что свершилось чудо, что теперь уж мне ничего не страшно. Я попал под опеку Того, Кто нас создал и ведет нас по дорогам жизней наших, по Своему всемилостивому усмотрению. Моя вера спасла меня.
Это было весной, в конце апреля, когда вся природа воскресает к новой жизни, когда цветут многие деревья, а те, что сами не цветут, радуются цвету цветущих. Я видел всю эту красу, как зачарованный, как будто впервые в жизни. Я был слишком слабым для того, чтобы даже думать о том, что случилось. Я просто плакал от счастья — жить и верить, что ты жив и останешься жить. Уставши даже думать и радоваться, я заснул и сразу очутился в объятиях моей мамы, тоже плачущей от радости, что я с ней. Она целовала меня и приговаривала: «Сынок мой Эринька, я с тобой… Бог услышал мои молитвы, никогда не забывай этого!»
Открывши глаза, шепча только одно слово «мама!», я протянул руки, желая обнять ее, но вдруг понял, что это был сон. Меня сонного переодевали во все чистое, больничное, две сестры милосердия — две монашки — швестер Инга и швестер Лиза. Увидев их добрые, на меня смотревшие глаза, я улыбнулся и сразу снова заснул. Я даже не проснулся, когда воткнули шприц через мою кожу и выкачали жидкость из легкого. Между ребер разрезали кожу и вставили в плевру резиновый шланг, через который текла жидкость в стоящую под кроватью банку в течение двух месяцев. Сестры Инга и Лиза ухаживали за мной и молились обо мне и меня научили молиться на латинском языке. Они же и письма к моей маме написали, утешили ее тем, что сынок ее Эрик жив, и будет жить дальше, и поцелует маму свою любимую. Так оно и получилось, о чем я уже писал в одной из глав моих воспоминаний. Швестер Лиза дала мне номер военно-полевой почты, который был у нее, так как она считалась военнообязанной. Я начал писать и получать письма по ее адресу, когда в достаточной мере окреп для этого.
Как-то у меня подскочила температура. Я взглянул на термометр и потерял сознание, заметив, что ртутный столбик добрался до предела. Увидев меня в таком состоянии, врачи определили меня в разряд безнадежных и приказали санитарам перевести меня в маленькую палату, служащую пересылкой в лучший мир. Но и тут я «не оправдал их доверия», а с помощью моих двух ангелов-хранителей пришел в себя и стал поправляться. Мама, кроме писем, начала посылать мне посылочки по полевой почте, что тоже способствовало возврату ко мне жизненных сил. Как-то я получил письмо и большую посылку от родственницы из Берлина. В письме фрау Мария фон Клот писала, что она будет хлопотать о том, чтобы меня отпустили к ней. Она надеялась на успех, т[ак] к[ак] ее сын, капитан подводной лодки, недавно погиб, и она пользовалась некоторыми льготами и надеялась, что ее просьба будет удовлетворена. Как я позже узнал, обо мне хлопотал и бывший сокамерник моего отца, профессор атомной физики Фриц Оттович Гоутерманс. Все эти события укрепляли в моей душе веру в благоприятный исход и даже в возвращение домой. Об этом мне говорили и врачи, обещая выдать медицинское удостоверение о моей нетрудоспособности.
Настал день, когда мои благодетельницы-медсестры со слезами на глазах сообщили мне о том, что завтра я буду выписан. Я плакал вместе с ними и от радости и от грусти, предчувствуя разлуку навсегда. За мной пришел незнакомый человек в штатском, оформил все необходимое в администрации больницы, принес мне полученные от них справки. Сестры выдали мне одежду и личные вещи, отобранные при аресте, документы и даже деньги. Особенно приятно меня поразило, что в кошельке моем сохранился даже один царский червонец, подаренный мамой перед отъездом в Германию. Я распрощался трогательным образом с остававшимися в больнице больными и сопровождаемый неизвестным, за мной пришедшим, отправился на вокзал. Впервые за время пребывания в Германии я шел по тротуару, а не в строю, по улицам города Брауншвайг. У вокзала мне бросилась в глаза полицейская машина, из которой была выведена группа арестантов в гражданской одежде. Это были счастливчики, отбывшие свой срок в штрафном лагере № 21.
Мой провожатый передал меня конвою и, кивнув мне сухо для проформы, прошел прочь. Конвоиры скомандовали нам строем подходить к арестантскому вагону подошедшего поезда и передали нас и нашу документацию конвою, сопровождающему арестантов в вагоне во время следования поезда. «Вот тебе и свобода, и поездка в Берлин к тете Марии, и возвращение в родную семью на Украину…» — подумал я с горестью. Но я уже привык, что события разворачиваются и протекают не по моей воле, без моего личного в том участия. В купе за решеткой было полным-полно народу. Кому повезло, сидели, большинство же стояли, так что, когда я чувствовал головокружение от недостатка чистого воздуха, я терял сознание несколько раз, но падать было невозможно. Я вспомнил тесноту в наших трамваях в нашем Киеве, в которых когда-то ездил в школу ежедневно. О, как бы мне хотелось тогда, чтобы это был не бред, а наяву…
В Магдебурге нас, вызывая по фамилиям, высадили, отвели в тюрьму. Уже знакомое мне здание из красного кирпича приняло нас без приветливой улыбки, но с официальной готовностью обслуживающего персонала. Пока нас пересчитывали и оформляли по камерам в тюремном коридоре, до слуха моего донесся такой знакомый мотив распеваемой в какой-то камере русской песни. Я не поверил своим ушам: это была «Широка страна моя родная…»[315] Надзиратель открыл дверь, прогремел замками, как обычно бывает, прикрикнул без зла, по долгу службы, на поющих и впустил меня с группой других внутрь. Двери закрылись. В камере я встретился глазами со множеством с любопытством на меня прицеленных глаз земляков моих. «О Господи, не сплю ли я?!» Толпа доброжелательных парней окружила меня. Это были наши, русскоязычные. Чьи-то руки потянули меня, усадив на какую-то подстилку. Кто-то подал воды, много голосов хором спрашивали: «Кто?.. Откуда?..» Все глаза смотрели с ожиданием в мой рот, который счастливо улыбался и не мог произнести ничего внятного — спазмы сжимали горло. По щекам текли ручейки, теплые ручейки слез, текущих из глубин сердца… Ведь родного русского языка я уже не слышал несколько месяцев. На нем я только мыслил, писал письма домой, читал письма ответные… Даже молился я уже не всегда по-русски. Ведь сестра Лиза научила меня читать молитвы по-латыни. Особенно часто я повторял слова молитвы Божьей Матери: «Санта Мария…»
После первых эмоций начались разговоры, вопросы, ответы, короткие рассказы. Здесь были парни из Киева, из многих других городов, оккупированных немцами. Все пришли к заключению, что меня отпустят: «Ну какой же ты трудяга?! Кожа да кости… Скелет ты в отпуску!.. Дай Бог тебе до Украины доехать. Процедура в инвалидском лагере тянется долго. Не все и тут выживают до отправки». Я верил, что все будет хорошо, брал из многих рук записочки родным и знакомым с указанием адресов. Слушал просьбы, о чем передавать и что сказать только лично. В камере кроме тридцати арестантов находился еще один еврей средних лет, не русскоязычный. Он не был ни подследственным, ни осужденным. Но, по-видимому, обреченным, что, я думал, было тяжелее всего воспринимать. Человек этот по имени Давид выполнял здесь роль уборщика, судомоя, отвечал за чистоту параши и бачка с едой. Пожизненно? До конца войны? Может быть. «Он несчастнее меня», — думал я. И почему-то стало стыдно…
Нас разбудил надзиратель, вызвавший меня в контору с вещами. Распрощавшись с земляками, я вышел из камеры. Я был сопровожден полицейским в контору, где, кроме всех предыдущих, получил еще одну справку о том, что я освобождаюсь после отбытия срока наказания и после перенесенной болезни направляюсь на Украину на излечение. «Свежо придание, да верится с трудом», — подумал я и поблагодарил, попрощался, вышел… Впервые один, без всякого сопровождения. Я оглядывался несколько раз — никого, никого не было… Куда же теперь? Я пошел на завод, откуда бежал, хоть попрощаться с друзьями. Виктор ведь заходил ко мне, когда я там умирал. Как это ему удалось?.. Так я и сделал. Не буду описывать встреч и прощаний.
Шеф завода помог мне созвониться с «тетей Марией». Я условился с ней, где она меня будет встречать и как я ее узнаю. Шеф завода дал мне в сопровождение полицейского, который проводил меня до вокзала, купил мне билет и посадил меня в поезд Магдебург — Берлин.
Встреча с «тетей Марией» была теплой, и приятными были дни, проведенные у нее. О ней я молюсь и ныне — дальнейшей судьбы ее [я] не знаю. Не знаю, как отразились на ее судьбе послевоенные события. Упокой, Господи, душу рабы Твоей Марии! Скоро и [я] уже буду там, где жизненные пути людей кончаются… Тогда же, в 1942 году, приласканный ею и окрепший, я был посажен моей благодетельницей в поезд и расцелован был на прощание со словами: «Поезжай к маме своей и радуй ее своей любовью! Я пообещала ей помочь тебе. Да хранит тебя наш Спаситель Иисус Христос!»
Я прибыл в мой родной Киев. Благодаря уходу и молитвам мамы моей, сестры и папы, я снова набрался сил. На костях наросло достаточно мяса, чтобы жить. Жизнь продолжалась. В 1943 году вместе со своими родителями я выехал снова в Германию. Там отец мой получил немецкое подданство, я был мобилизован в немецкую армию и отвоевал еще до капитуляции. Я был за это [приговорен] к двадцати годам каторги и пяти годам поражения в правах. Десять из этих лет я отбыл, освободился в 1955 году. Я завел семью, дочь и трех сыновей-богатырей Бог мне подарил. У меня четверо чудесных внуков, и сестру свою я нашел наконец. И остались мы с ней вдвоем на белом свете, и живем в любви и дружбе, оба овдовевшие. Ну как же не славить волю Всевышнего за эти чудеса!
Немцы в Киеве
Киев был, есть и будет советским.
Весь август и первую половину сентября [1941. — К. Л.] Киев был в положении полуосажденного города. В первых числах августа[317] немцы подошли к его окрестностям и остановились на расстоянии орудийного выстрела. Каждый день и особенно по ночам мы слушали канонаду. Звуки ее то приближались, то удалялись, стрельба по временам приобретала характер ураганного огня, но положение не менялось. Немцы стреляли мало, действовали, главным образом, наши батареи. Стрельба была явно бессмысленной, но мало ли творилось в нашей стране бессмысленных вещей? Над городом кружились немецкие самолеты, но бомб не бросали. Вообще немцы не бросили на Киев ни одной бомбы: они хотели взять его целым. Зенитки стреляли часто, но всегда почти бесполезно. Наши истребители почти не появлялись; за эти два месяца киевляне ни разу не видели в воздухе одновременно более трех наших самолетов. Это был период полного господства немцев в воздухе. Наши самолеты иногда пробовали атаковать немцев, но безрезультатно: немцы летали гораздо быстрее. Город казался обреченным, и мы не понимали, чего немцы так долго медлят.
Не знали мы тогда, что задержка немцев под Киевом была вполне естественной. Они выходили к Днепру гораздо севернее и южнее Киева и подготовляли создание того «мешка», в который попали в конце сентября[318] пять армий маршала Буденного. Киев еще держался в то время, как немцы взяли уже Днепропетровск и Запорожье[319]
и форсировали Днепр южнее Киева, почти на всем его протяжении. Наконец немцы взяли на флангах киевского участка фронта Чернигов и Кременчуг[320] и почти подошли с обеих сторон к дороге из Киева на Москву, а командующий 38-й армией[321] и начальник гарнизона Киева генерал Власов все еще получал приказы из Москвы удерживать город. Слишком боялась Москва морального эффекта от падения Киева. Тяжелое, но неизбежное событие старались по возможности оттянуть и выиграть время, которое тогда ничего изменить не могло. Только по этой причине была разгромлена почти миллионная группировка Буденного и потеряно свыше 600 тысяч человек одними пленными[322]. Берлин долго и зло тогда издевался над непонятной трусостью Москвы, но потом сам много раз делал то же самое, но еще с более гибельными последствиями. Видимо, ошибки противника ничему не могут научить некоторых людей.
В это время город жил странной, почти нереальной жизнью. У людей было такое настроение, какое бывает на вокзале у отъезжающих и провожающих в последние минуты перед отходом поезда. Уже сказано и сделано все, что нужно, а поезд все еще не уходит и люди стоят без дела на перроне, курят и смотрят на часы, в ожидании минуты отправления. Служащие и рабочие еще автоматически ходили на свои прежние места работы, хотя делать было совершенно нечего, оборудование, планы и документы были вывезены, поломаны или сожжены. Ожидание было таким длительным, томительным и неопределенным, что некоторые учреждения, вывезенные ранее за Днепр, вернулись опять в город. Но к работе они не приступали, и все их имущество оставалось лежать нераспакованным. По полупустым комнатам правительственных зданий бродили без дела отдельные люди, как осенние мухи перед смертью. Сказывалась долголетняя привычка: люди боялись потерять работу даже теперь, когда всем было ясно, что дни советской власти в городе сочтены.
Жители сушили сухари и стояли в очередях за случайными продуктами. Советские деньги старались сбыть, чтобы они не пропали. О порядках у немцев рассказывали всякие небылицы. Никто ничего определенного не знал. Газеты писали, что Киев был, есть и будет советским, и расписывали подвиги бойцов народного ополчения. Но мы давно знали, что если газеты пишут о витаминах и калориях, то значит, есть нечего, а раз прославляют подвиги бойцов народного ополчения, значит, армия не держит фронта. Как выглядят эти ополченские герои и каков их воинский дух, мы наблюдали у себя на улицах. Поэтому газетная лирика цели не достигала и реальной жизни и настроений, конечно, не отражала. Вообще судить о жизни в Советском Союзе по советским газетам человек может примерно с таким же успехом, как глухонемой о достоинствах сонаты Бетховена или слепой о тонах на картинах Рембрандта. В эти дни мы искали в газетах только известий с фронтов, но и то безуспешно: в сводках говорилось туманно о боях на Житомирском и Белоцерковском направлениях, а немцы стояли в 20 километрах от Киева.
На улицах строили баррикады и людей тысячами гоняли на окраины города рыть окопы. Многие при этом погибли от огня немецких самолетов, а пользы от всех этих окопов и баррикад не было никакой. Из них не было произведено ни одного выстрела. Советские войска оставили Киев без боя, стремясь как можно скорее выйти из окружения, хотя как немецкая, так и советская сводки писали, что Киев занят немцами после упорных и жестоких уличных боев. Это был один из ярких примеров лживости военных сводок обеих воюющих сторон. В ночь на 10 сентября был получен из Москвы приказ об оставлении города[323]. Каким образом этот приказ стал известен населению в ту же ночь, я до сих пор не знаю, но еще до рассвета начался грабеж правительственных и интендантских складов и магазинов. Первыми были разбиты и разграблены склады, в которых были сложены отобранные ранее у населения радиоприемники. Примерно с 7 часов утра через город начали проходить советские войска, отходящие за Днепр. Части всех родов оружия двигались сплошным потоком, в полном беспорядке. Главная улица города, Крещатик, была сплошь загружена автомашинами, повозками, орудиями, конными и пешими частями, продвигавшимися к мостам. В центре города войска сами подали пример к грабежу. Красноармейцы и командиры врывались в закрытые магазины, выбивали витрины и двери, ломали прилавки и кричали населению, что все надо разобрать и уничтожить. Чтобы ничего не досталось врагу.
В этом грабеже приняло участие почти все население города. Противодействовать было некому, так как в этот момент в городе уже не было никаких властей, а все склады, магазины и товары в них принадлежали советской власти, то есть уже никому. К вечеру все магазины и склады в городе были совершенно разграблены, товары частью расхищены, а большей частью разбиты, поломаны и втоптаны в грязь озверевшей толпой. Все улицы были завалены осколками разбитых витрин, дверей и окон. Никто не думал о том, что после этого разгрома населению громадного города придется голодать и нуждаться в самом необходимом. А это так и было. Когда немцы спустя некоторое время предложили возобновить торговлю, то этого нельзя было сделать, так как в магазинах и на складах не осталось совершенно никаких товаров.
Однако товары не только разграблялись, но и бессмысленно уничтожались. Так, например, начальство нескольких киевских хлебных заводов перед своим бегством распорядилось затопить все оставшиеся запасы, и в Днепр было сброшено несколько десятков вагонов муки. Такое же распоряжение получили все колбасные, консервные и другие предприятия пищевой промышленности. На этих предприятиях уничтожить продуктов просто не успели, и их разграбила толпа. Киевский спиртоводочный завод выпустил в Днепр по канализационным трубам несколько тысяч ведер спирта. Спирта было выпущено в реку так много, что вся рыба опьянела и всплывала на поверхность. Люди выбирали спирт ведрами из сточных канав, не обращая внимание на нечистоты, плававшие в нем.
Вечером 18 сентября на окраинах города начались взрывы. Подрывные команды разрушали военные объекты. В эту ночь не только были подорваны все мосты и железнодорожные пути, представлявшие, несомненно, военные объекты, но также сожжены и подорваны оба вокзала, все текстильные фабрики, часть обувных, хлебных, колбасных, консервных, кондитерских и других заводов и фабрик пищевой и легкой промышленности, все три электростанции и водопроводная станция. Город, насчитывавший еще в этот момент более 500000 жителей, был оставлен без воды, света, продуктов и возможности приготовить эти продукты[324]. В эту ночь были подожжены и затоплены все стоящие в киевском порту пароходы, катера и баржи Днепровского речного пароходства. Но этого мало. Видимо, в паническом страхе преследования со стороны немцев бежавшие советские власти приказали перепилить и затопить в реке все рыбацкие и спортивные гребные и парусные лодки, как государственные, так и принадлежавшие частным лицам. Во всех этих действиях не было никакого военного смысла. Это был просто варварский акт бессильной мести по отношению к оставшемуся своему же мирному населению[325]. Но в это время советские власти и не считали население оставленных областей своим. Всех тех, кто не хотел или не мог бежать на восток в полную неизвестность, они называли «фашистами», «фашистскими подпевалами», «врагами народа» и не скрывали своего желания уходя «хлопнуть дверью», то есть, попросту говоря, уничтожить этих людей или обречь их на голодную смерть. А таких людей в стране были десятки миллионов.
В других городах картина была такая же. В Харькове уничтожены те же объекты, что и в Киеве, и город также оставлен без света и воды, а кроме того, сожжена тюрьма с оставшимися в ней полутора тысячами политическими заключенными[326]. Когда население хотело разбить тюрьму и освободить несчастных заживо горевших людей, то подрывные команды разогнали это пулеметным огнем. После оставления Днепропетровска советская артиллерия, отойдя за Днепр, 35 дней обстреливала город и совершенно разрушила всю центральную часть его. Все это время немцы в город не входили, и под советским огнем гибло исключительно местное мирное население, то есть советские же граждане. Минск, Смоленск, Псков, Брянск, Курск, Орел и десятки других городов были полностью или частично сожжены советскими войсками или подорваны советскими минами. Новгород был полностью разрушен советской артиллерией. Все эти преступления против своего народа были впоследствии приписаны немцам, разрушившим также весьма много, но гораздо позже и совсем не все, что им приписывают. В Киеве я видел сам всю картину разрушения города, а о других мне рассказывали десятки их жителей, совсем не принадлежавших к сторонникам или поклонникам немцев и их политики в нашей стране. Вина немцев перед нашим народом велика, но это совсем не является основанием сваливать на их плечи все преступления, совершенные по отношению к нашему народу самой советской властью. Это счет особый, и рано или поздно народ этот счет предъявит, и советской власти придется по этому счету заплатить.
Поздно ночью начались взрывы в самом центре города. Это рвались снаряды, сложенные неизвестно с какой целью, в Николаевском сквере против университета. Снарядов было несколько тысяч, и рвались они всю ночь. Это был своеобразный салют в честь оставления Красной армией Киева. Население прилегающих к скверу улиц не было предупреждено и дело не обошлось без жертв. К счастью, снаряды успели не все взорвать. Но и взорванных оказалось достаточно, чтобы совершенно исковеркать лучший в городе сквер и привести в необитаемое состояние около двух десятков домов.
Утром 19 сентября Киев был пуст. По городу еще мотались в разных направлениях несколько автомашин с растерянными людьми, которые не знали, как выбраться за Днепр, но к 9 часам утра и эти последние машины исчезли. Улицы были пусты — все войска ушли на левый берег Днепра. Киев перестал быть советским. Мы остались на «ничьей земле». Население притаилось по домам, и только отдельные смельчаки доканчивали вчерашний грабеж. Город ждал вступления врага.
Немцы начали входить в город около полудни, сразу с трех сторон. Шли тихо, вежливо, без выстрела. Все те, кто хотел и мог сопротивляться, покинули город еще ночью, а остальное население ждало немцев не как врагов, а скорее как друзей[327]. Старожилы Киева помнили еще, что в 1918 году при немцах жилось не так и плохо, и этого воспоминания даже советской пропаганде вытравить не удалось. Насколько немцы изменились с тех пор, мы не знали. На Крещатике первых немецких офицеров встречали цветами, как избавителей от ненавистной советской власти. Этот момент был заснят для немецкого киножурнала и демонстрировался на всех экранах Европы. Через 777 дней, 5 ноября 1943 года, на том же Крещатике, население встречало цветами первых офицеров Красной армии, как избавителей от ненавистной немецкой власти. Этот момент был заснят для советского киножурнала и демонстрировался на всех экранах Советского Союза. Таков был результат политики господ Розенберга и Коха.
В немцах нас поразили их хороший вид, дисциплина, простота и беспечность. По описаниям советских газет мы ожидали увидеть полуголодных, оборванных и измученных тяжелыми боями солдат. Вместо этого мы увидели хорошо одетых, выбритых, подтянутых и совершенно свежих людей[328]. Пехоты не было совсем или нам так казалось. Войска ехали на машинах, мотоциклах и велосипедах. В это время у германской армии было еще много механизмов. Многие ожидали грабежей, но их не было. Немцы разместились быстро, спокойно и никого не трогали. Очевидно, пункты расквартирования у них были намечены заранее. Почти у каждого шофера был подробный план Киева и его окрестностей. На планах были обозначены все важнейшие военные объекты города. Это нас тоже удивило. У нас все планы городов еще в мирное время считались секретными и фотографирование многих районов было запрещено, но немцы все равно все знали. К чему была эта мания все засекречивать? Нас поразило также удобство германского обмундирования, многочисленность типов их машин, обдуманность, простота и удобство их конструкции. Мы сравнивали их крытые грузовые машины с нашими ЗИС’ами и ГАЗ’иками, с привязанными к бортам палками и растянутыми на этих палках полотнищами палаток. Это не было техническое превосходство. У каждой немецкой автомашины над передними колесами были привязаны связки толстых прутьев, переплетенных проволокой. Эти деревянные коврики укладывались под колеса, если машина застревала в грязи. Мы вспоминали, как наши шоферы ломали заборы, таскали доски с построек и часами ругались, стоя около застрявших в грязи машин. Это тоже не было техническое превосходство. Это была обдуманность, точность и аккуратность у противника, и безалаберность, бесхозяйственность и беспечность у нас. Сознавать это было обидно и оскорбительно.
Нам говорили, что германская армия держится на палочной дисциплине, что германские солдаты должны постоянно тянуться перед офицерами и что офицеры за всякую провинность бьют их по лицу. Ничего этого мы не увидели. К нам пришла армия с дисциплиной крепкой, хотя и достаточно свободной. Илья Эренбург[329] нам внушал, что немецкий фриц может только жрать курицу, пить водку, насиловать женщин и разбивать прикладами головы маленьким детям. Мы должны были ему верить: ведь он жил в Германии, а мы нет. Но мы скоро увидели, что немецкие фрицы умеют также читать газеты, знают свою историю и могут себя вежливо вести. Насчет куриц и водки они, правда, были мастера, а гроссмейстером был сам рейхсмаршал Герман Геринг. Но насиловать женщин им не приходилось: от этого женщины их избавили сами. Кто знает, было ли причиной этому любопытство ко всему иностранному, обилие вина и продуктов у немцев или просто недостаток мужчин и тоска, но немцам особенно жаловаться на недоступность наших женщин не приходилось. На открытое сожительство с немцами, правда, шли далеко не все, но, как у нас говорили, «встречались» с ними очень многие.
Однажды я шел в Киеве по Подвальной улице. Впереди меня шел немецкий офицер и рядом с ним наша русская молодая женщина или девушка. Она усиленно уговаривала немца зайти к ней выпить рюмку водки или стакан чаю. Немец молчал. Потом она спросила: «Скажите, это правда, что немецкие солдаты насилуют женщин?». Немец засмеялся и ответил: «Как видите, получается как раз наоборот». Слышать это было невыносимо. Я перешел на другую сторону улицы.
Я пишу это не в обвинение русской женщине, ибо у всех других народов отношение женщин к победителям было во время этой войны точно таким же.
Самой неожиданной и малопонятной для нас была доверчивость и даже какая-то странная беспечность немецких солдат и офицеров. Мы привыкли к недоверию и подозрительности и считали в порядке вещей, если нужно было часами стоять за пропуском в какое-нибудь совсем не секретное учреждение или проходить не останавливаясь и не поднимая глаз мимо какого-либо дома, где жил наш очередной «вождь». Нам было странно наблюдать, как на другой день после прихода немцев толпа детей окружила немецкий автомобиль или орудие и даже некоторые взбирались на них, а немецкий солдат стоял рядом и не обращал на это никакого внимания. Мы не могли привыкнуть, что немецкие офицеры, входя в незнакомый дом или учреждение, оставляли в передней свои фуражки, портфели и даже пистолеты. Нам это казалось невероятной беспечностью. Гораздо позже мы поняли, к своему большому стыду, что немцы делали только то, что принято во всем мире, кроме пашей страны. Правда, от слишком большой доверчивости немцев скоро отучили наши уличные специалисты.
На другой день после прихода немцев я вышел в город. Улицы были запружены толпой обоего пола. Поразительно было видеть в этой толпе множество молодых здоровых мужчин призывного возраста. Перед уходом советских войск казалось, что в городе остались только старики, женщины и дети. Только теперь стало ясно, как много людей скрывалось от призыва в армию и от вывоза в советский тыл. Толпа казалась веселой и оживленной, люди делились новостями, и страха перед немцами не было заметно. Около немецкой городской комендатуры на углу улиц Крещатика и Прорезной стояла большая очередь. Это давали пропуска на выезд из города тем, кто жил неподалеку. В очереди было также много молодых мужчин. На некоторых зданиях были вывешены флаги: красный со свастикой на белом кругу — немецкий и желто-голубой украинский. На немецкий флаг люди смотрели с удивлением, многие не знали, что у фашистов также принят красный флаг. Борьба одного красного флага против другого казалась страшной. Украинского флага вообще никто не ожидал. Когда же он появился, люди стали ждать также русского трехцветного, но так и не дождались: немцы боялись русского флага.
В первые же дни мы начали чувствовать немецкую политику в национальном вопросе. Русским было приказано сдать радиоприемники, украинцы могли оставить. Украинцев освобождали из плена, русских задерживали. На работу принимали только украинцев, русским в работе отказывали. В немецкой комендатуре заявили: «Против украинцев мы не воюем. Наши враги — русские». Радость от прихода немцев начала рассеиваться, наступало похмелье. Немецкая политика начала проявляться: население раскололось на две части. В дальнейшем немцы старались только поглубже вбить клин национальной вражды.
21 сентября в помещении бывшего областного совета профессиональных союзов начала работать Киевская городская управа. Организована она была тоже исключительно из украинцев, то есть вернее из жителей Киева, в паспорте которых в графе национальность было проставлено слово «украинец». Никаких других оснований для причисления себя именно к украинской национальности у большинства из них не было: многие родились за пределами Украины, говорили всю жизнь на русском языке и даже большую часть жизни провели за пределами Украины. Графа «национальность» появилась в советских паспортах сравнительно недавно и заполнялась, в отличие от всех других, со слов владельца паспорта, без предъявления каких-либо документов. Многие из советских граждан единственный раз в жизни задумывались над своей национальностью при получении паспорта и заполняли эту графу совершенно случайно. И вот немцы, единственно на основании такой случайной и отчасти заведомо неверной пометки в старом советском паспорте, начали делить население на группы, одной из которых они как будто бы благоприятствовали за счет всех других. Но это было только начало, и подробнее о национальной политике немцев в захваченных ими областях Советского Союза я буду говорить позже.
Киевская городская управа начала свою работу в очень тяжелых условиях. Все энергетическое хозяйство города, водопровод, промышленные и пищевые предприятия были разрушены, склады и магазины разграблены, и помещения их частично или полностью приведены в негодность. Тем не менее работа вначале продвигалась энергично и быстро. Десятки и сотни ученых и специалистов всех отраслей и специальностей представили себя немедленно в распоряжение новых городских властей. Люди не знали еще истинных намерений германских оккупационных властей и мечтали о восстановлении народного хозяйства, особенно о возможности проявить наконец свободную частную инициативу. Это казалось тем более возможным, что немецкие военные власти вначале никаких препятствий частной инициативе не ставили, а даже наоборот, ее поддерживали. На предприятиях началась регистрация рабочих и служащих, а в учебных заведениях — студентов и преподавателей. Всем мерещилась возможность нового нэпа, и люди оживленно строили разные планы на будущее. Никто не знал, что в это самое время в Берлине Альфред Розенберг (впоследствии прозванный Альфредом Безземельным) создавал свое министерство Восточных областей, деятельность которого принесла нашему народу столько горя, страданий и унижения и окончательно развалила германский тыл на Востоке.
23 сентября Киев начал гореть. В 3 часа дня в самом центре города в подвале большого пятиэтажного дома на углу ул. Прорезной и Крещатика, в котором находился магазин детских вещей и игрушек «Детский мир», взорвалась мина большой разрушительной силы. Дом со всеми находившимися в нем людьми рухнул на переполненную прохожими центральную улицу города. Жертв было особенно много, так как в этот момент на противоположном углу около здания германской комендатуры стояла большая очередь ожидающих пропусков. Немецкие офицеры работали прямо на тротуаре за несколькими столами, когда на них и на стоявшую очередь обрушилась стена подорванного дома. При этом взрыве погибли почти все чиновники немецкой комендатуры и большое количество жителей Киева. Точно установить число жертв от первого взрыва не удалось, так как через несколько минут последовали новые, и к вечеру Крещатик со всеми прилегающими улицами представлял собой одно сплошное море огня. Второй взрыв произошел в гостинице «Гранд-отель», где помещался какой-то немецкий штаб.
Киев горел три дня. Жители прилегающих улиц и немецкие части, размещенные в городе, прилагали отчаянные усилия, чтобы потушить пожары, но справиться с огнем не могли. В городе не было воды, и все пожарные части были вывезены советскими властями за Днепр на расстояние сорока километров от города. Немцы пробовали локализовать бедствие, подрывая начинающие гореть дома, но все было безуспешно. Следовали новые взрывы, и пожар возникал в самых неожиданных и удаленных от прежних пожаров местах. Огонь перебрасывался через улицы, пустыри и через руины подорванных зданий. Пожары возникали в запертых и пустых квартирах, внутри закрытых магазинов и складов, даже в кварталах, из которых были выселены все жители. Было совершенно очевидно, что какая-то тайная организация планомерно уничтожает город. Мы опять вспомнили, что большевики обещали перед уходом «хлопнуть дверью» и грозили остающимся, что им придется еще поплакать. Они хлопали дверью после ухода и вымещали на несчастных жителях свою бессильную злость.
Только теперь обратили внимание на стоявшие на лестницах и в подъездах больших домов бидоны, бутылки и бочки. В них оказался бензин, керосин и другие виды горючего, заранее приготовленные для поджогов. На третий день пожаров немцам удалось вернуть в город увезенные за Днепр пожарные команды и доставить из Львова на самолетах пожарные шланги. Их проложили через весь город до Днепра и стали подавать воду из реки на расстояние более полутора километров. Три раза шланги кто-то перерезал. Пятерых молодых людей поймали за этим делом и тут же перед входом в бывший Царский сад расстреляли. Из них трое были евреи и два русских. Два дня их трупы лежали на месте расстрела. Никто их не жалел. Жалели только, что не поймали всех остальных.
25 сентября к вечеру огонь начал стихать. Тут только стали очевидны гигантские размеры бедствия. Весь центр города оказался уничтоженным. Более десяти центральных улиц, застроенных лучшими домами, несколько театров, цирк, почти все кинотеатры и лучшие магазины города были обращены в груды развалин. Десятки тысяч жителей сидели несколько дней на площадях и улицах города на своих немногих спасенных вещах. Тысячи людей лишились всего своего имущества, а многие тысячи и жизни. Но это было еще не все. Более двух недель после пожаров немецкие саперы извлекали мины из подвалов различных домов. Заминированными оказались почти все крупные здания в городе, все правительственные учреждения, почти все театры, музеи, библиотеки и высшие учебные заведения. Размеры бедствия оказались бы еще несравненно большими, если бы один из советских подрывников не передал немцам план минирования всего Киева. Только это и спасло город от полного уничтожения. Один из самых красивых городов Советского Союза был заранее хладнокровно обречен на уничтожение вместе со всеми жителями, и это было сделано не озверевшим врагом, а собственным правительством. Где в истории можно найти пример подобного злодеяния?
Как выяснилось позже, минирование Киева проводилось в течение всего августа месяца специальными командами, работавшими под видом частей противовоздушной обороны. Эти команды отбирали у дворников и управляющих домами ключи от подвалов и по несколько дней работали там, обычно по ночам и в строжайшей тайне. Дворникам и жильцам говорилось, что это готовят бомбоубежища. Но бомбоубежищ ни в одном из этих домов так и не было приготовлено. Под некоторые дома были заложены заряды огромной разрушительной силы. Так, например, под здания УССР[330] и штаба Киевского [особого] военного округа[331] было заложено более чем 50 тонн взрывчатых веществ. Здание Центрального комитета Коммунистической партии Украины[332] было так глубоко заминировано, что всех мин вообще не смогли извлечь и его оставили не заселенным, а впоследствии начали разбирать. Это преступление советской власти перед своим народом оказалось полностью разоблаченным, и сотни тысяч жителей Киева и его окрестностей наблюдали все его подробности своими глазами или участвовали в работах по ограничению его размеров.
И тем не менее руководители советской власти нашли в себе достаточно наглости приписать это преступление противнику. В ноябре 1943 года, вскоре после занятия Киева обратно советскими войсками, на страницах правительственного органа «Правда» была напечатана статья журналистки Татьяны Тасс[333] под заголовком «Крещатик». В этой статье автор пишет, что немцы сожгли Крещатик перед своим уходом и что Красная армия застала еще его дымящиеся развалины. А к этому времени на развалинах Крещатика и других улиц уже выросли небольшие деревья. Надо обладать, мягко выражаясь, большой смелостью, чтобы отважиться публиковать подобное вранье. Явная и бездарная ложь Татьяны Тасс была настолько очевидна, что даже советские газеты не рисковали более ее повторить. Тогда была выдвинута другая версия. Через несколько недель после этого появилось во всех советских газетах сообщение правительственной Чрезвычайной комиссии по расследованию немецких зверств. В этом сообщении уже приводились точные даты пожаров и подробно перечислялись произведенные разрушения, но довольно невнятно и совсем невразумительно доказывалось, что Киев сожгли и подорвали немцы. Зачем понадобилось немцам в сентябре 1942 года, когда они имели все основания считать себя победителями, разрушать уже захваченный ими крупнейший город и губить при этом своих людей, советская Чрезвычайная комиссия не пыталась доказать, да и не могла этого сделать. Видимо, даже мудрецы из советского Информбюро и агитпропа ЦК ВКП(б) не смогли из себя выжать никакого подходящего объяснения. Им было тем труднее это сделать, что немцы перед захватом Киева его не бомбили и не обстреливали, хотя более месяца стояли на расстоянии орудийного выстрела от города. Они явно хотели взять его в целом состоянии и сделать из него лучший трофей своей летней военной кампании на Востоке. К моменту опубликования вышеупомянутого советского сообщения всему миру было ясно и сами советские газеты писали об этом десятки, если не сотни раз, что немцы собирались сделать Украину своей колонией. Так зачем же им могло понадобиться разрушать столицу Украины, да еще попавшую им в руки в целом состоянии? Кому могла прийти в голову такая безумная, идиотская мысль?
В этом же сообщении советской комиссии говорилось, что немцы взорвали в ночь на 3 ноября 1941 года Успенский собор Киево-Печерской лавры, один из древнейших памятников русского зодчества, якобы для того, чтобы скрыть произведенное ими разграбление сокровищ, находившихся в этом соборе. Когда читаешь это объяснение, не знаешь, чему больше удивляться: безмерной ли наглости его составителей или их наивной уверенности, что весь мир состоит из людей, у которых отшибло память? Каждому пионеру в Советском Союзе было известно, что все драгоценные камни, золото и прочие ценности из всех церквей бывшей России и в том числе и из Киево-Печерской лавры были изъяты еще в первые годы советской власти и заменены разноцветным стеклом, позолотой или просто ничем. Значительная часть этих ценностей была продана за границу в период индустриализации страны, и на эти средства куплено промышленное оборудование. В церквях осталось только то, что невозможно было вывести или продать. Об этом официально говорилось с трибун многих советских органов власти, об этом писали совершенно открыто советские газеты и газеты всего мира, наконец, об этом с гордостью говорили экскурсоводы музеев, в которые были обращены многие наши соборы. И вдруг оказывается, что все эти ценности украли немцы. Есть от чего прийти в изумление даже привыкшим к вранью советским гражданам.
Но какие бы лживые версии ни придумывала советская пропаганда, ей не удастся вытравить из памяти народа этого своего страшного преступления. Сожженный Киев останется вечным памятником советской власти и символом ее истинного отношения к народу. Много городов было разрушено в течение этой войны, и развалины центральных улиц Киева кажутся незначительными перед кладбищами Берлина, Варшавы, Дрездена, Будапешта и Сталинграда, но моральное их значение гораздо больше. Все эти и многие другие города были разрушены в ходе военных действий или обращены в груды развалин авиацией врага[334], а Киев был сожжен и подорван по приказу своей власти, именовавшей себя народной. Это массовое убийство и разрушение было обдумано и подготовлено заранее, и было предусмотрено все, чтобы сделать количество его жертв как можно больше. Именно с этой целью взрывы начались в центре города в самый оживленный час дня. Какую можно и нужно вынести кару виновникам этого преступления?
Два дня после пожаров в Киеве было внешне спокойно, но в действительности [было] страшно тревожное и напряженное состояние. Среди населения носились слухи, что Гитлер был взбешен разрушением Киева и что немцы готовят какую-то страшную месть. Месть их была действительно страшна и невероятна по своей жестокости, тем более, что она была обращена против невинных. На страшное преступление советской власти немцы ответили другим еще более страшным преступлением, и имя ему — Бабий Яр.
Мы позаботимся о том, чтобы в Европе не осталось евреев.
В первые дни после прихода немцев о евреях как-то никто не думал. На улицах их не было видно, и некоторые даже считали, что они вообще почти все выехали из города еще до ухода советских войск. Во время пожаров оказалось, что их осталось в городе довольно много. Среди погорельцев, сидевших на своих вещах по улицам и площадям, было много евреев, и вид у них был такой же жалкий и несчастный, как и у всех остальных. Большевики при поджоге и подрыве домов не приняли во внимание, кто жил в этом доме, евреи или русские: судьба и тех и других была для них одинаково безразлична. Среди пойманных и расстрелянных поджигателей были и евреи, и русские, и украинцы. Организация, вербовавшая этих людей, руководствовалась не их национальной принадлежностью, а какими-то другими, одной ей известными данными. Во всяком случае, евреев среди поджигателей было не больше, чем лиц других национальностей. Возможно, что их больше среди тех, кто отдавал приказ о поджоге и подрыве Киева, но это до сих пор не доказано.
Несмотря на это еще во время пожаров жители стали говорить, что Киев сожгли евреи. Слух этот был явно инсценирован, но нашел широкое распространение вследствие острой вражды населения против евреев, особенно усилившейся за годы советской власти. Никто не сомневался, что немцы ответят на разрушение города жестокими репрессиями, и каждый житель дрожал за свою судьбу. Люди охотно поддерживали и всячески раздували версию о том, что именно евреи сожгли город, чтобы отвести месть немцев от других слоев населения. Скорее всего, можно ожидать, что немцы обрушат свой меч на головы партийцев, комсомольцев и так называемых активистов советской власти. Это было логично, и как будто бы это естественно вытекало из самого характера советско-германской войны. Все поджигатели и подрывники были именно из этой среды, и эта часть населения особенно охотно поддерживала версию о виновности евреев[335]. Сами евреи были в ужасе от разрушения города. Они знали враждебность к ним немцев и не сомневались, что немцы используют пожар Киева как предлог для расправы с ними. Они больше всех проклинали поджигателей и, вероятно, в этот момент ненавидели советскую власть сильнее, чем кто-либо другой. Никто из них не выходил на улицу, и даже соседи по квартирам их видели мало. Кто может себе представить, что пережили все эти несчастные люди за эти несколько дней? Но даже они не предполагали в то время, какая судьба их ожидает, насколько действительность оказалась ужаснее самых страшных и фантастических предположений.
Немцы свои планы скрывали и ничем не показывали, как они собираются реагировать на разрушение города. Только во время пожаров и непосредственно после них в город прибыло большое количество полиции и, как говорили у нас тогда, «Гестапо». В действительности это были части СС или, вернее, СД. На мнение местного населения они, как тогда, так и потом, обращали весьма мало внимания и руководствовались исключительно приказами из Берлина. Поэтому было бы, конечно, совершенно неверно думать, что слухи среди населения о виновности евреев в разрушении города в какой-то мере явились причиной немецких репрессий против них в Киеве. Слухи эти были инспирированы самими немцами и потом постоянно и очень старательно поддерживались.
Утром 27 сентября мы увидели небольшие серо-голубые листочки, наклеенные на стенах домов и на заборах во всех районах города. На них было напечатано на русском, украинском и немецком языках приказание немецких властей всем евреям, проживающим в г. Киеве и его окрестностях, собраться 28 сентября в 8 часов утра на углу улицы Мельника (бывш. Дорогожицкой) и какой-то еще, название которой я сейчас не помню. В скобках было прибавлено «возле кладбищ». Все евреи, найденные в городе после этого срока, будут расстреливаться на месте. Евреям было приказано взять с собой все документы, деньги, ценные и теплые вещи и запас продовольствия на несколько дней. Адрес сборного пункта произвел ужасное впечатление, но распоряжение взять с собой документы, теплые вещи и продовольствие действовало успокоительно. В конце концов, население решило, что евреев просто выселяют из города. После страшного бедствия последних дней и упорных слухов о виновности евреев эта мера многим не казалась чрезмерно жестокой. Все хорошо помнили массовые высылки и аресты при советской власти, и многие со злорадством говорили, что наконец и евреям придется испытать на себе подобную участь. Жалости или сочувствия к евреям в этот день еще чувствовалось мало. Но 28 сентября, когда выяснились размеры, хотя и не вся страшная перспектива этой меры, — картина изменилась.
Рано утром 28 сентября по улицам, ведущим к кладбищам, начали тянуться первые группы обреченных евреев. Это были главным образом старики и маленькие дети, молодых женщин было очень мало, а молодые мужчины попадались буквально единицами. Все несли на себе столько вещей, сколько могли захватить; многие везли вещи на тачках и тележках, а некоторые группы, очевидно родственники или соседи, соединились вместе, складывали свои вещи на ломовых извозчиков, а сами шли рядом. Большинство таких повозок было завалено громадным количеством чемоданов, корзин и тюков. Попадалась даже мебель. Очевидно, что владельцы этих вещей были уверены, что их просто вывозят из Киева, и не предполагали своей страшной участи.
К семи часам утра эти отдельные группы обреченных превратились в несколько громадных потоков. Евреи шли из трех наиболее густо населенных ими районов города по трем улицам, а именно из нагорных частей города по улицам Львовской и Дмитриевской, и из нижней части города Подола, по Глубочицкому шоссе. Эти три улицы соединяются в начале Дорогожицкой улицы. Около Лукьяновского базара и в этом месте три части их потока сливались в один, заполняющий оба тротуара и мостовую широкой улицы. Люди шли тесной толпой, как при выходе со стадиона после футбольного матча, и казалось, что не будет конца этому страшному шествию. Большая часть шла медленно, а некоторые старики и старухи едва передвигали ноги под тяжестью своих вещей, и казалось, что у них не хватит сил дойти до назначенного пункта. Было непонятно, что смогут делать эти старики, выброшенные из квартир, без сил, без помощи и без поддержки, как смогут также такие люди вообще жить дальше, оторванные от прежних условий существования. Никто не мог тогда поверить, что все эти люди шли на смерть. Слишком казалась чудовищной мысль, что можно уничтожить такое количество явно невиновных в пожаре Киева людей.
Сплошной поток евреев тянулся по Дорогожицкой улице более двух часов. Точного количества их мы не знали, но, вероятно, их было от 60 до 70 тысяч. Они шли без охраны и их никто не подгонял, их гнала угроза смерти позади. Многие плакали, но большинство шло внешне спокойно, без жалоб и криков, столь обычных у евреев. Это было стихийное бедствие, и так его все воспринимали. Человек может пережить горе, драму или трагедию и как-то на них реагировать; но это было нечто такое, для чего на человеческом языке до сих пор названия не придумали. Это было убийство, это была бойня, и люди шли покорно, как скот на бойню. Говорят, такая покорность была среди обреченных при массовых расстрелах в ЧК и НКВД. Быть может, на людей успокаивающим образом действовало их большое количество, не допускавшее мысли об уничтожении. Но кто знает, что творилось в душах всех этих несчастных, когда они шли на место своей гибели? Этого никто и никогда не узнает.
Многих евреев провожали через город их друзья и близкие знакомые, желавшие их успокоить или найти какой-либо способ оставить их в городе. Сотни людей хлопотали накануне перед немецкими властями за крупных ученых или специалистов евреев или за лиц, породнившихся с русскими или украинцами, но все было напрасно: им отвечали, что все евреи должны быть выселены. Такие ответы немцев давали надежду, что евреи не будут истреблены, а только вывезены из города. Был ряд случаев, когда русские, украинцы и даже местные немцы шли на кладбище за своими родственниками евреями, в надежде облегчить там их участь. Эти люди также не вернулись. На тротуарах улиц, по которым проходили евреи, стояли оставшиеся в городе жители других национальностей и смотрели на уходящих. Люди стояли молча, многие плакали, некоторые старались успокаивать проходящих, обращавшихся к ним с одним и тем же вопросом: «Что с нами будет?» Некоторые сначала злорадствовали и говорили, что это справедливое возмездие евреям за все то, что от них терпели остальные, но зрелище непрерывной вереницы больных, стариков и детей, главное в большинстве своем бедных, заставило этих людей замолчать. Бедствие было слишком страшным и грандиозным, чтобы выражать по этому поводу какие-либо другие чувства, кроме ужаса.
Около девяти часов утра поток евреев начал редеть, и в это время к кладбищам проехало около двух десятков автомобилей с немецкими полицейскими, вооруженными только винтовками и револьверами. По сравнению с массой евреев их казалось так ничтожно мало, что было невозможно предположить, чтобы эта горсточка могла предпринять против них какие-нибудь меры. Этот факт тоже действовал успокаивающим образом на тех, кто впоследствии не хотел верить, что немцы уничтожат евреев, а таких было довольно много среди населения. Наконец все евреи прошли, и в городе остались только некоторые тяжело больные, которых немцы приказывали местной украинской полиции доставлять на подводах на кладбище или пристреливали на месте. В конце Дорогожицкой улицы стояли первые немецкие патрули. Те, кто провожал, поворачивали в этом месте назад, а евреи проходили вперед в район кладбища, оцепленный со всех сторон полицией. Больше их никто никогда не видел.
Непосредственно за кладбищами находится очень большой и глубокий овраг, носящий название «Бабий Яр», и к этому оврагу и были проведены евреи. Оттуда никто не вышел, все они остались там. Все время пребывания немцев в Киеве район «Бабьего Яра» был оцеплен колючей проволокой, и никто туда не допускался. Каким образом немцы уничтожали в этом месте такую массу людей, жителям Киева и в том числе мне до сих пор неизвестно. В упоминавшемся уже в предыдущей главе сообщении советской Чрезвычайной комиссии по расследованию немецких зверств говорилось, что немцы приводили евреев группами по 100–200 человек, предварительно заставив их раздеться, на край оврага и затем расстреливали из пулеметов. Это очевидно неверно, так как при такой системе непрерывный расстрел евреев должен был продолжаться несколько дней, а между тем все жители прилагающих районов города утверждали, что выстрелов они вообще почти не слышали[336]. Раньше в этом и прилегающих оврагах постоянно проводились учебные занятия по стрельбе, и звуки выстрелов были слышны достаточно далеко. Весь город интересовался много месяцев подряд тем, какая судьба постигла евреев, и именно потому для многих этот вопрос оставался неразрешенным, что почти не было слышно стрельбы. Теперь уже известно, что немцы имели много зверских способов для массового уничтожения людей, и в конце концов не так важно, какой из них они применяли в этом случае. Важно только, что живым из этого ужасного места не вышел никто.
От населения судьбу евреев немцы упорно скрывали. В тех отдельных случаях, когда им приходилось отвечать на прямо поставленный об этом вопрос, они отвечали, что некоторых, признанных виновными, расстреляли, а других отправляли на работы в неизвестном направлении. Чаще же всего каждый немец отвечал, что он вообще ничего не знает. Но все равно страшная правда скоро стала известна всем, хотя многие упорно отказывались ей верить, настолько она была бесчеловечной и отвратительной. Примерно недели через две после ухода евреев на кладбища, как у нас называли этот ужасный факт, немцы начали вербовать рабочих для разборки еврейских вещей, оставшихся на месте их последнего пребывания. Работа это продолжалась свыше месяца, и сотни людей обогатились на ней. Между еврейским и православным кладбищем, где были собраны евреи, лежали громадные груды одежды, в которой часто были зашиты золотые вещи и драгоценные камни, документы, облигации займов и очень много советских денег, которые тогда еще сохраняли хождение. Все ценности рабочие должны были отдавать немецким властям, но, конечно, очень много их прилипло к рукам. Одежду немцы раздали местным немцам, так называемым фольксдойче, и потерпевшим при пожарах и взрывах в городе. Это способствовало тому, что население постаралось вычеркнуть евреев и их страшную судьбу из памяти, так как многие жители если не принимали участие в этом страшном деле, то оказались материально в нем заинтересованными. Теплые вещи и ценности скоро были разбросаны, розданы, распределены или куда-то увезены, но еще много месяцев около входа на оба кладбища лежали сотни полуистлевших еврейских паспортов и разных документов, все, что осталось от нескольких десятков тысяч человек.
Уничтожение евреев в Киеве явилось как бы сигналом к массовым расправам немцев с ними в других больших и маленьких городах и местечках захваченных немцами областей Советского Союза. На Украине евреев было особенно много, и потому здесь эти расправы приняли особенно массовый характер. В Умани около двух тысяч евреев заперли в подвал, завалили дверь кирпичами и песком и все они там задохнулись. Эта расправа на местное население не произвела почти никакого впечатления, потому что большевики перед своим уходом умертвили в этом же подвале и таким же способом более тысячи политических заключенных из числа местных жителей и крестьян окрестных районов. В Львове, так же как и в Киеве, евреев вывезли за город и там уничтожили. И тоже эта мера не произвела особенного впечатления, так как именно в то время немцы открыли для широкого обозрения тюрьму местного отделения[337] НКВД, где были найдены трупы людей, подвешенных за ноги, насаженных заживо на крюки, как туши скота на бойнях.
В Одессе немцы и румыны вывели несколько десятков тысяч евреев зимой в сильный мороз, на товарную станцию, раздели их до белья и заперли на несколько дней в товарных вагонах. Когда вагоны открыли, то все находящиеся в них люди были мертвы. А в это время все жители Одессы говорили только о тысячах трупов, замученных НКВД советских людей, найденных немцами в катакомбах, расположенных под городом. Зверства одной стороны перекрывались зверствами другой, и население, как всегда это бывает, ужасалось и толковало о тех преступлениях, которые ему показывали и описывали в газетах, и замалчивало те, которые от него скрывали. Кроме того, советскую власть люди знали уже много лет, и большинство испытало на собственной шкуре ее повадки, а немцев никто не знал, их встречали многие как избавителей, и на них возлагалось много надежд. Поэтому верить их жестокости многие не хотели и старались закрывать глаза на проявления ее.
В некоторых местах местные украинские власти старались как могли облегчить судьбу евреев и спасти их от расправы. Так, например, в гор. Виннице местный городской глава профессор Севастьянов[338] в течение нескольких месяцев сопротивлялся требованиям немцев о выселении евреев, и немцы долгое время не решались действовать против него, так как он пользовался всеобщим уважением и имел большое влияние на население. Но в конце концов даже и его старания спасти евреев не помогли. Но в большинстве случаев немцы сажали во главе местного самоуправления людей безвольных, не имевших поддержки широких масс населения, а часто таких, которые сами по той или иной причине имели основания бояться за свою судьбу и потому покорно выполняли все немецкие распоряжения.
Расправы немцев с евреями проводились все осень 1941 и зиму 1941–1942 годов и везде самым зверским нечеловеческим образом. Были случаи, когда обреченных загоняли в специальные загоны, окруженные колючей проволокой, и заставляли по несколько дней дожидаться без пищи и воды, под дождем и снегом, пока прибудут специальные команды для их уничтожения. Но детальных описаний немецких зверств в концентрационных лагерях и в так называемых лагерях уничтожения было так много опубликовано за последнее время в мировой прессе, что повторять их здесь нет никакого смысла. Этого ужаса все равно человечество никогда не забудет, и виновники его, как бы ни было сурово наказание, получат только по заслугам. Зверства немцев по отношению к евреям так же доказаны перед лицом мира, как и большая часть преступлений советской власти в отношении народов Советского Союза. И попытки господ Геринга, Розенберга, Кальтенбруннера, Ламмерса[339] и прочих доказать в Нюрнберге, что они ничего не знали об истреблении евреев и даже о существовании концентрационных лагерей, звучат, конечно, несколько смешно и довольно подло.
Я не собираюсь рассматривать здесь моральную сторону поведения немцев, или, вернее, национал-социалистов, ибо для этого существуют специальные и достаточно компетентные международные организации, которые успели уже разобрать этот вопрос почти во всех подробностях. Данная работа преследует цель произвести политический анализ некоторых обстоятельств, связанных с советско-германской войной, и только в этой связи я и хочу коснуться здесь немецкой антиеврейской пропаганды и политики в оккупированных ими областях Советского Союза.
Ни в одной из стран, оккупированных Германией, антиеврейская пропаганда не проводилась так ожесточенно и настойчиво, как в Польше и в западных областях Советского Союза. Каждый номер газет и почти каждая передача по радио для «освобожденного» населения Советского Союза должны были обязательно включать материалы антиеврейского характера. Господа Розенберг, Борман, Геббельс[340] и Кох, следуя прямому указанию Гитлера, положили в основу всей своей антисоветской пропаганды и теоретической борьбы против большевизма тезис, что советская власть есть власть чисто еврейская. Поэтому они и все их подчиненные намеренно закрывали глаза на все те факты, которые опровергали этот тезис, и всячески раздували все то, что, как им казалось, могло подтвердить справедливость их основной политической линии. Антиеврейская пропаганда, по их мнению, была тем козырным тузом, который должен был нанести политически смертельный удар по большевизму. И эта карта была бита, и бита самими же немцами.
По немецкому вопросу немцы потерпели в Советском Союзе такое же полное политическое поражение, как и по другим. К моменту начала немецких военных поражений зимой 1942–1943 года, т. е. после почти полутора лет непрерывной и очень интенсивной антиеврейской пропаганды, немцы добились только того результата, что население отмахивалось от этой пропаганды так же, как раньше от советской антирелигиозной пропаганды и надоевших всем криков о строительстве социализма в одной стране. Люди вполне справедливо рассуждали: «Зачем немцы кричат так много о евреях, когда они сами их всех уничтожили. Может быть, только побуждаемые своей нечистой совестью». Это было первое и очень крупное политическое поражение национал-социализма в Советском Союзе, тем более ощутительное, что руководители национал-социалистической Германии возлагали на него так много надежд.
Немцы в своих попытках доказывать чисто еврейскую сущность советской власти постоянно смешивали подлинные факты с вымыслом, всякого рода слухами и сплетнями и не останавливались даже перед фальсификацией и подтасовкой всем известных и неопровержимых фактов. При этом они совершенно не принимали во внимание тех изменений, которые произошли в нашей стране за последние годы в результате борьбы Сталина внутри партии за власть[341]. В еврейском вопросе высшие германские партийные и правительственные круги проявили такое же полное невежество, как и во всех остальных вопросах, связанных с Советским Союзом и последними внутриполитическими изменениями в нашей стране. Их пропаганда, базировавшаяся на бульварных сочинениях Штрассера[342] и его коллег и на грязноватых анекдотах о личной жизни Сталина, Кагановича, Литвинова, Майского[343] и даже Ленина, в сочетании с их бесчеловечной и ужасной практикой, производила и не могла не производить самое противное впечатление. Вот почему чисто русские круги, вставшие на борьбу против советской власти, решительно отказались поддерживать немцев в этом вопросе и хранили по еврейскому вопросу полное молчание[344], несмотря на все их настояния. Русские люди слишком хорошо знали свою страну, и поэтому еврейский вопрос, во всяком случае, в его немецкой постановке, для них не существовал.
Нельзя забывать, что во время борьбы Сталина за власть лагерь его политических противников внутри партии и особенно в самых ее верхах состоял в значительной мере из евреев. Достаточно назвать таких лиц, как Троцкий, Зиновьев, Каменев, Гамарник, Якир и десятки других более мелких[345]. Советский террор, особенно в последние перед войной годы, был в такой же мере обращен против евреев, как и против всех остальных народностей Советского Союза. В 1937–1938 годах процент евреев среди репрессированных был весьма высоким, особенно если коснуться репрессированных среди членов Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков). В последние перед войной годы в высших советских органах власти, а именно в Политбюро, в ЦК ВКП(б), в Совнаркоме, в Президиуме Верховного Совета СССР и других на руководящие посты выдвинулся ряд лиц, не только не имеющих никакого отношения к еврейской национальности, но, как говорили в народе, даже антиеврейски настроенных. Таким людям, как Молотов[346], Жданов[347], Вышинский[348], Андреев[349], Хрущёв, Калинин[350], Ворошилов[351], Жуков[352], Шапошников[353], Маленков[354] и, наконец, сам Сталин даже немцы не могли приписать еврейского происхождения, а между тем всем советским гражданам прекрасно было известно, что именно эти люди вершат судьбу всего государства. Немцы без конца кричали о Кагановичах[355], Литвинове[356], Майском[357] и Берии, но при замалчивании или явном искажении роли всех остальных это звучало необъективно и потому неубедительно. Такими же неубедительными были попытки немцев доказать еврейское происхождение Ленина, и уж совсем беспомощным оказалось разоблачение марксизма как еврейского учения. Те, кто хотел этому верить, верили и без немецких доказательств, а тех, кто не верил, немцы убедить ни в чем не смогли. С теоретической точки зрения вся их пропаганда была просто жалкой.
Немцы нам неустанно доказывали, что евреи использовали в своих целях все особенности советской системы, что они наполнили все учебные заведения, переселялись в громадных количествах в большие города, захватили в свои руки большинство наиболее выгодных мест и должностей в советском, государственном и хозяйственном аппарате и что наше искусство, литература, музыка и пресса пестрят еврейскими именами. Множество подобных фактов мы знали и без немцев. Но мы знали также, что формально советская власть никаких особенных привилегий евреям перед другими национальностями не представляла, что ни в одном из советских законов нет никаких особых прав на основе расовой принадлежности, что если в Советском Союзе было запрещено употребление оскорбительного слова «жид», то в такой же мере были запрещены для употребления слова «хохол», «кацап» и другие, оскорблявшие национальные чувства или достоинства других народов нашей страны и, наконец, что еврейские национальные обычаи, религия и священнослужители преследовались советской властью так же ожесточенно, как и национальные обычаи, религия и священнослужители всех других национальностей.
Трудно, да пожалуй и невозможно, доказать советскому человеку что партийный активист, прокурор, следователь или исполнитель (то есть палач) из НКВД еврей хуже, чем такой же русский, украинец, поляк, латыш или грузин. Немцы вешали на всех заборах и стенах домов плакаты с изображением евреев в кожаных куртках и в фуражках с голубым верхом и пурпурным околышем (форма НКВД). Мы видели и сами таких. Но разве в НКВД были только евреи и разве представители других национальностей были лучше? Немцы нам доказывали, что евреи вдохновляли и руководили советским террором. Но разве Дзержинский, Лацис[358], Менжинский[359], Ежов, Меркулов[360], Вышинский и, наконец, сам Сталин были евреями и разве приход к руководству НКВД полуеврея Берии на смену русскому Ежову не был встречен с облегчением всей страной?
Мы ожидали от немцев подлинной идейной борьбы против большевизма и надеялись увидеть в них сынов того народа, который дал человечеству Шиллера, Гёте, Канта и Гегеля, а вместо этого к нам пришли люди, практическая деятельность которых далеко превосходила самые мрачные картины, нарисованные Фейхтвангером[361] или советскими антифашистскими фильмами, а теоретическая сторона учения сводилась к разжиганию чувства зависти к жертвам их необузданного и свирепого террора. Немцы нам описывали в своих газетах, как хорошо жили многие евреи при советской власти, и мы сами помнили много подобных фактов. Но разве это могло быть причиной и основанием для физического уничтожения целого народа?
Мы достаточно хорошо помнили миллионы жертв зверской и бесчеловечной советской расправы с дворянством, купечеством, офицерством и духовенством. Мы не забыли потока крови и слез, сопровождавшего так называемую политику ликвидации кулачества как класса. Единственным реальным стимулом и причиной всего этого была зависть. Забыть этого и примириться с этим было нельзя. Так какое же было основание уничтожать целый народ, и тоже руководствуясь, главным образом, чувством зависти, и кто дал немцам такое право? Немцы говорили нам, что репрессии против евреев являются только возмездием за жестокость, учиненные ими по отношению к другим народам нашей страны. Но эти жестокости творили не только евреи, и, кроме того, те люди, которые причинили нам горе и страдания, бежали задолго до ухода последних советских войск и были вне досягаемости немецких карательных органов. Гибли же в немецких лагерях уничтожения, «Фабриках смерти», «Бабьих Ярах» и прочих ужасных местах люди, виновные только в том, что они имели несчастье родиться евреями. Мы знали, что многие из оставшихся евреев ненавидели советскую власть так же, как и мы, и никаких враждебных намерений по отношению к немцам у них не было. И все эти люди погибли мученической смертью. За что?
Среди сотен тысяч жертв расправы немцев с евреями на территории Советского Союза не было, вероятно, ни одного советского или партийного ответственного работника, ни одного следователя или исполнителя (то есть палача) из НКВД, ни одного прокурора, председателя или члена трибунала, ни одного директора треста, завода или фабрики, ни одного заведующего крупным складом или магазином, одним словом, ни одного из той оравы мелких и крупных хищников, которые грабили и обирали народ или мучили лучших его представителей в советских застенках. Все эти люди, многие из которых безусловно и многократно заслужили смертную казнь, бежали вместе со своими семьями, друзьями и соучастниками своих преступлений и увезли с собой награбленное народное достояние. А немцы, или вернее национал-социалисты, в своей безумной жажде еврейской крови погнали на ужасную смерть массы мелких торговцев, ремесленников, рабочих, студентов, врачей, инженеров и беззащитных женщин, детей и стариков. И это они называли политической борьбой и каким-то возмездием!
Теперь уже достаточно хорошо известно (несмотря на запирательство некоторых господ в Нюрнберге), что гитлеровская Германия проводила такое же зверское, такое же массовое и такое же преступное истребление евреев и в других захваченных ею странах. Но нигде она не пыталась так сильно использовать свой антисемитизм как политический козырь, как в Советском Союзе. И этот козырь был бит самой же зверской политикой немцев. Их теоретические и идеологические предпосылки остались недоказанными, а их практическое поведение приравняло их в глазах нашего народа к таким бандитам и преступникам, как Махно, Зелёный и Петлюра[362], которых они даже во много раз превзошли в своей бесчеловечной жестокости. Их антисемитская политика вызывала в нашем народе только отвращение и возмущение и, следовательно, способствовала привлечению симпатий к советскому правительству. В еврейском вопросе гитлеровская Германия понесла первое и очень тяжелое политическое поражение в Советском Союзе, но никто не может сказать, что она этого не заслужила.
Таков политический вывод из антиеврейской политики немцев на Востоке.
Вы не можете даже представить, сколько в этой стране сала, масла и яиц.
Много месяцев подряд во время оккупации немцами Киева я проходил по утрам на работу мимо одного из киевских базаров. Между обгоревшими лабазами стояли у заколоченных касс с лотками или сидели прямо на земле крестьянки или местные торговки, продавали населению свой нехитрый товар. Перед каждой был разостлан небольшой и обычно довольно грязный платок, на котором были разложены, смотря по сезону, два десятка яблок или груш, несколько кочанов капусты, две или три кучки картофеля, соленые огурцы и почти всегда семечки. У некоторых, кроме того, были пачки немецкого сахарина, соль, спички и немецкие, но чаще венгерские папиросы. Рано утром можно было встретить также молоко, творог, яйца, птицу, мясо и даже сало. Все эти товары, за исключением молока, были запрещены немцами для свободной продажи, и потому торговцы их старательно прятали. Извлекались они из мешков и корзин, завернутые в довольно грязные тряпки, и продавались со всевозможными предосторожностями. Около этих продавцов была всегда толпа покупателей, так как достать эти продукты было весьма трудно, в толпе можно [было] видеть людей, державших под мышкой печеный хлеб. Это жители продавали полученный по карточкам хлеб[363], чтобы купить себе других продуктов. Хлеб этот был почти несъедобным и состоял на три четверти из перемолотых каштанов, кукурузных отрубей и тому подобных «эрзацев», и, тем не менее, его покупали, так как другого хлеба не было.
Цены на все были страшные, совершенно несравнимые с получаемой на немецкой службе заработной платой. Немцы платили своим рабочим и служащим из местного населения в основном старые советские довоенные ставки, на которые и в мирное время было очень трудно прожить. Люди получали в среднем 500–600, редко 1000 рублей в месяц, не считая вычетов, а на базаре хлеб стоил 80-100 рублей кило[364], сало и масло 1000–1500 рублей кило, молоко 50 и больше рублей литр, одно яйцо 10 руб. и т. д. Неудивительно, что люди научились все покупать микроскопическими порциями. Обычно сало и масло продавалось кусочками не больше спичечной коробки, а хлеб ломтями толщиной в один палец. И такой кусок хлеба стоил 8-10 рублей. На все остальные продукты цены были соответственные.
На другом конце базара стояли густой толпой горожане, продававшие свои вещи, чаще всего одежду. Редко у кого можно было увидеть на руках новую или хорошую вещь, в подавляющем большинстве все это было старое, заношенное и часто дырявое. И все-таки крестьяне охотно покупали даже и это старье: ведь нового не было, и достать было невозможно. Несколько в стороне на низеньких скамеечках или просто на нескольких сложенных кирпичах сидели какие-то полу-оборванные старики и старухи, и перед ними прямо на земле были разложены старые гвозди, винты, гайки, подсвечники, ложки, ножи, старые галоши, какие-то древнего вида украшения, тряпочки и старые ноты и книги. Эти люди сидели на тех местах и с тем же товаром долгие годы еще при советской власти, приход немцев для них ничего не изменил. Впрочем, и для всей остальной базарной публики смена властей ничего не меняла. Базары при немцах сохраняли свой старый советский вид, только они стали грязнее и товары были дороже. Условия же торговли и состав продавцов остались неизменными.
Среди продавцов и покупателей из местных жителей всегда можно было увидеть немецких солдат и особенного много их союзников: венгров, румын, словаков и итальянцев. Немцы больше смотрели и фотографировали непривычное для них экзотическое зрелище. Иногда они продавали спички[365], папиросы и сахарин. Покупали они почти исключительно семечки, которые они называли «украинским шоколадом». Щелкать семечки немцы сначала не умели, но довольно быстро научились и очень это занятие полюбили. Впоследствии даже в Германии я часто встречал в поездах немецких солдат, угощавших друг друга «украинским шоколадом». Союзники их ориентировались гораздо быстрее и торговали весьма бойко, особенно венгры. Эти продавали решительно все: от спичек и папирос до вина, ликеров, шоколадных конфет, ботинок и граммофонных пластинок. Их перещеголяли только итальянцы, которые после бегства из-под Воронежа зимой 1942 года[366] продавали на базарах в Харькове свое вооружение и амуницию. Вообще, по нашим наблюдениям, немецкие союзники проявляли на базарах значительно большую активность, чем на фронте, и проводили на них значительно больше времени.
Иногда вдруг, без всякой видной причины, на базарах поднималась паника, и через несколько минут они пустели. Это означало, что господин Кох или кто-либо из его приближения прислал свое очередное глубокомысленное распоряжение о новом регулировании или запрещении торговли. Базары каким-то неведомым путем узнавали об этом раньше местных властей и немедленно реагировали. Торговля на несколько дней замирала или переносилась на соседние улицы, а затем базары снова наполнялись, и все оставалось по-прежнему. Только каждый раз при этом цены подскакивали. Никаких иных результатов немецкие экономические мероприятия не производили. Я наблюдал эти базары летом и зимой, во всякую погоду. Товары и люди мокли под дождем, мерзли в снегу или окутывались облаками пыли, но общая картина не менялась, и базары оставались символом немецкой экономической политики в занятых ими областях, политики бесплановой, бездарной и беспомощной.
До поздней осени 1941 года управление всеми занятыми на Востоке областями оставалось в руках военных властей[367]. Появление гражданской администрации ожидалось в самом ближайшем будущем, и потому немецкие оккупационные власти занимались только тем, что было совершенно необходимо для обеспечения продвижения вперед германской армии. На устройство жизни местного населения германские военные власти обращали весьма мало внимания и оставили это дело на усмотрение местных властей, созданных из самого населения. В деревнях немцы прокламировали отмену колхозов, а пока предложили крестьянам в этих колхозах оставаться до уборки урожая и проведения осенних работ. В селах были повсеместно назначены новые старосты, и колхозы, впредь до их отмены, были переименованы в общинные хозяйства. Деревня начала постепенно оправляться от ударов, нанесенных войной, и крестьяне охотно взялись за работу. Казалось, что многолетняя мечта наших крестьян о возвращении им в частную собственность земли начала осуществляться. Кое-где крестьяне сами приступили к переделу колхозной земли, скота и сельскохозяйственного инвентаря. В одних местах немцы этому не препятствовали, а в других запрещали[368].
Впоследствии, уже после изгнания немцев из пределов Советского Союза, председатели Совнаркомов Украины и Белоруссии Хрущёв и Пономаренко доказывали в своих выступлениях в Киеве и Минске, а также на страницах «Правды» и «Известий», что немцы искусственно насаждали в городах и селах частнособственнические инстинкты и разваливали колхозы вопреки желаниям большинства крестьян. Это, конечно, совершенно неверно. Крестьяне никогда не могли примириться с колхозной системой и всегда мечтали о возвращении индивидуальной частной собственности на землю, скот и сельскохозяйственный инвентарь. Борьба крестьян против колхозной системы, по сути дела, никогда не прекращалась, и сама советская власть под напором крестьянской массы вынуждена была, время от времени, идти на те или иные изменения и послабления в своей колхозной политике.
Советская власть всегда придерживалась политики кнута и пряника и неизменно, после особенно сильных нажимов на какую-нибудь часть населения, давала ей те или иные поблажки. Только этим и объясняется предоставление в последние перед войной годы крестьянам небольших приусадебных участков в индивидуальное пользование и разрешение иметь в своем личном распоряжении небольшое количество птицы и мелкого скота[369].
От немцев крестьяне ждали полной и быстрой отмены колхозов и возвращения хотя бы политики нэпа. Поэтому в первые месяцы, когда казалось, что немцы идут навстречу этим пожеланиям крестьян, как на Украине, так и в Белоруссии в деревнях и селах господствовало полное спокойствие. Все советские сообщения о росте партизанского движения в немецком тылу в этот период являются чистейшим вымыслом[370]. В первые полгода или даже год все партизаны без исключения засылались через фронт на самолетах[371], или же партизанами называли советские сводки те небольшие отряды регулярных частей Красной армии, которые были отрезаны от остального фронта и действовали в немецком тылу на свой страх и риск[372]. У местного сельского населения все эти мелкие отряды или банды никакой поддержкой не пользовались и даже наоборот, крестьяне весьма деятельно помогали немецкой местной полиции вести с ними борьбу. Настоящая партизанская война в немецком тылу развернулась значительно позже, и была она вызвана совсем не патриотическими чувствами по отношению к советской власти, а исключительно политикой немецких гражданских властей в тылу. В этом кардинальное различие от партизанской войны 1812 года против французской армии Наполеона. Пока население ненавидело немцев меньше, чем советскую власть, и пока немцы не вынудили своими мерами часть его уйти в леса, никакой партизанской войны не было, а была лишь диверсионная деятельность переброшенных через фронт советских отрядов.
Значительная часть продуктов урожая от 1941 года осталась на местах. Это способствовало тому, что, несмотря на войну, весной 1942 года во всех захваченных немцами областях полевые работы были проведены довольно нормально, и было засеяно значительно большее количество земли, чем это можно было предполагать. Ведь нельзя забывать, что очень большое количество скота было угнано или уничтожено, а горючее для тракторов немцы давали очень мало. Единственной причиной успеха сельскохозяйственной компании 1941–1942 годов было обещание разделить осенью 1942 года весь урожай между крестьянами и провести раздел земли. В ответ на это наше крестьянство показало такие успехи, которых после нэпа наша страна никогда не видела. Но немцы и, в частности, министерство Розенберга крестьян обманули, колхозы были оставлены с еще более жесткой системой налогов всех видов, и начался насильственный угон наиболее молодой и здоровой части крестьянства на работу в Германию. И тогда крестьянство ответило партизанской войной. Но все это были уже результаты работы господ Розенберга, Коха и им подобных.
Осенью и зимой 1941 года деревня имела мирный и цветущий вид как никогда при советской власти[373]. Хотя много продуктов было взято для германской армии, но у крестьян оставалось всего столько, что они могли не только хорошо прокормиться, но и начали вывозить большое количество продуктов для продажи в ближайшие города. В это время почти всё население больших городов ездило и ходило пешком в деревни, и крестьяне очень охотно меняли продукты сначала на вещи, а потом и продавали за советские и особенно немецкие деньги. Доверие к немцам еще не было подорвано. Показателем благополучия крестьян в этот период является необычайно большое количество разных празднеств, устраиваемых в селах, и широкое гостеприимство, оказывавшееся в деревнях освобожденным пленным и даже горожанам, хотя за годы советской власти крестьяне научились смотреть на город, как на своего врага, который только тянет из села все продукты и ничего не дает взамен. Все возвращавшиеся в этот период времени из сел горожане говорили, что такого обилия продуктов у крестьян они никогда не видели. Хлеба было достаточно, и из него гнали самогон. Крестьяне утверждали, что за одну эту зиму они выгнали больше самогона, чем за все годы советской власти. После революции это был самый точный показатель продовольственного благополучия на селе. Немцы сначала удивлялись, как русские могут пить такую гадость, но очень скоро привыкли и уничтожали его в неменьших количествах, чем русские. Самогон и семечки быстро вошли в их обиход.
В городах частная инициатива также начала быстро разворачиваться, хотя и приняла несколько нездоровый, спекулятивный характер. Для того чтобы правильно понять, почему в эти первые месяцы немецкой власти частная инициатива пошла по тому, а не по другому пути, необходимо не забывать, что при советской власти не только все средства производства, но и вся торговля без исключения и почти все средства транспорта находились в руках государства. Все это было разрушено и разграблено при смене власти. Более или менее крупного капитала тоже ни у кого не было. В таких условиях можно было создавать только такое предприятие, которое бы почти без первоначальных затрат давало сразу какой-то доход и обеспечивало быстрый оборот ничтожного основного капитала. Транспортные средства люди стали быстро налаживать своими силами, большей частью за счет сборки и ремонта брошенных советскими войсками автомобилей. Эти ресурсы были громадными. Так, например, только в районе Киева, между станциями Дарница и Бровары, находилось огромное кладбище автомобилей, на котором было в разной степени сохранности около сорока тысяч автомашин всех типов. Бензин для этих машин некоторые достали сами, а другие получили какими-то путями у немцев. В результате, к зиме 1941–1942 годов у каждой организации и у многих частных лиц оказалось по одной или даже несколько автомашин, вполне пригодных для эксплуатации.
Мелкие ремесленные предприятия и мастерские росли, буквально как грибы. Значительная часть их в скором времени была в состоянии выполнить довольно крупные заказы. Если бы немцы продолжали и дальше их поддерживать, то нет никакого сомнения, что очень скоро эти предприятия оказались бы основной для возрождения всей хозяйственной жизни в их тылу. Частная торговля пошла по двум, на первый взгляд несколько странным, но в действительности вполне понятным путям. Почти на каждой улице стали возникать рестораны и закусочные и магазины случайных вещей. Эти два вида торговли можно было начать почти без основного капитала. Несмотря на полное отсутствие запасов старых товаров и большие затруднения с транспортом большая часть из них уже через три-четыре месяца были в самом цветущем состоянии. Магазины случайных вещей начали свою деятельность с продажи разных мелких вещей, принятых на аукцион от местного населения, а уже к весне 1942 года в них можно было найти товары из Берлина, Варшавы, Бухареста, Будапешта. Во многих ресторанах можно было получить почти любое кушанье и любой напиток, вплоть до самых редких деликатесов. Конечно, все это было очень дорого, но пока не было немецких репрессий, цены непрерывно падали и становились все более доступными для широких кругов покупателей.
Все данные говорили за то, что при благоразумной немецкой экономической политике раны, внесенные войной, были бы очень скоро залечены. При этом нельзя забывать, что в очень многих районах, особенно на Украине, военные действия продолжались в 1941 году всего несколько дней, и повреждения, нанесенные ими, были очень незначительными. Мы все хорошо помнили, в каких тяжелых условиях провозгласил Ленин свою новую экономическую политику (нэп) и какие быстрые и благотворные результаты она имела для всей страны. От немцев не требовали никакой особенно помощи, от них ждали только покровительственной политики в отношении частной инициативы местного населения. Все остальное мы сделали бы сами. Мы знали гораздо лучше немцев наши трудности и недостатки и сами умели находить лекарства от наших болезней. Если бы немцы правильно поняли наши нужды и приняли во внимание наши потребности, то и мы были бы сыты, и они смогли бы получить для своей армии и для вывоза в Германию гораздо больше, чем они смогли выколотить своими грубыми колонизаторскими, грабительскими мерами. Наш город ожидал от них очень немного, но и этого они не хотели нам дать. Они хотели захватить себе все и в результате все потеряли.
Поздней осенью 1941 года Гитлер подписал постановление о создании министерства занятых восточных областей[374] и назначил Розенберга министром, Коха — рейхскомиссаром Украины, но прошло более полугода, прежде чем это разрушение развернуло в полной мере свою разрушительную работу. В первые месяцы они еще только знакомились с положением, и особенных изменений мы не почувствовали, хотя сразу повеяло новым духом, и дух этот был весьма неприятный.
Говоря о первых месяцах пребывания немцев на Украине, нельзя не упомянуть о темных проделках и махинациях прибывших с ними из Западной и Закарпатской Украины разных авантюристов[375]. Эти люди постарались повсюду и особенно в Киеве захватить в свои руки наиболее важные и хлебные места и немедленно принялись издеваться над местным населением. Они создали ряд дутых акционерных предприятий, очень быстро успели присвоить большие суммы казенных денег и разворовали большое количество товаров, еще оставшихся на тех или иных складах. Но самую разрушительную работу они начали в области разжигания национальной вражды и послужили причиной гибели очень многих русских людей. Их деятельность была настолько губительной и послужила причиной таких крупных политических событий в будущем, что мне придется посвятить здесь целую главу для ее разбора. Сейчас же нужно только сказать, что если немцы позже для оправдания своего экономического зажима ссылались на безобразные спекулятивные комбинации украинцев и русских, то отныне разными комбинациями занимались, главным образом, и во всяком случае их возглавляли те люди, которых они привезли в своем обозе, и местное население тут было совершенно ни при чем.
Коричневых или, как их называли сами немцы, «золотых» фазанов[376] мы увидели впервые в конце осени 1941 года. Сначала они вели себя очень сдержанно и ни во что не вмешивались. Но уже тогда мы заметили глубокий антагонизм между германской армией и этими людьми.
Причины мы тогда понять не могли и поняли ее уже гораздо позже. В начале декабря в Киеве был создан генерал-комиссариат и стал постепенно забирать все в свои руки. Какой-либо заботы о населении мы от него не увидели, но первые неприятности заметили довольно скоро. Начал он свою работу с того, что приказал выселить всех жителей из лучшей части города, так называемых Липок. Никому из выселяемых квартир не представлялось, а предлагалось устраиваться своими средствами. Людей выбрасывали прямо на улицу в 24 часа, в лютую погоду, и ничего не желали принять в соображение. Насильственные переселения людей производились немцами во всех занятых ими городах все время, пока они оставались в нашей стране. Людей выбрасывали совершенно бесцеремонно, причем часто только по той причине, что кому-нибудь понравился тот или иной дом или квартира. Точно так же поступали с нами и советские власти, в особенности НКВД, но ведь немцы заявляют, что они борются против большевистского самоуправства и хаоса за восстановление человеческих прав и справедливости. А сами поступают так же, как большевики. Как же это понимать? Такого рода вопросы тогда стали впервые задавать себе советские граждане. Тогда мы еще многому удивлялись. Но скоро перестали: немцы нас отучили.
Затем были развеяны наши иллюзии о восстановлении нормальной культурной и научной жизни. Все высшие и средние учебные заведения были закрыты под тем предлогом, что по советским учебникам заниматься нельзя, а других учебников нет. В отношении большинства высших учебных заведений это, конечно, был только предлог, так как по целому ряду предметов и, в частности, почти по всем специальным предметам было достаточное количество учебников, совершенно безвредных с политической точки зрения. Если бы было желание, работу учебных заведений можно было бы наладить. Но этого желания у немцев не было. Как раз наоборот, если даже и начинало при военных властях работать какое-либо учебное заведение, то, как только приходили гражданские власти, его немедленно закрывали. Немецкие власти не разрешали даже студентам последних курсов закончить и защитить дипломные проекты. Это было уже преступление перед этими людьми, проучившимися пять лет и сейчас терявшими все плоды своей работы. Все ходатайства и старания профессоров и местных украинских властей ни к чему не приводили. Немцы показывали распоряжение Коха о закрытии всех учебных заведений и говорили, что они бессильны в этом случае что-либо сделать. Разговоры велись только об открытии первых четырех классов школ, но до самого ухода немцев нормальная работа даже и этих первых ступеней народного обучения налажена не была.
При немцах работали в Киеве только, да и то не в полном объеме и с большими перебоями, медицинский институт и консерватория. Медицинский институт был нужен им ввиду острого недостатка медицинского персонала. Но, несмотря на это, осенью 1942 года даже и этот институт был закрыт и студентов его в принудительном порядке послали на работу в Германию. Консерваторию германские гражданские власти терпели некоторое время, так как хотели за счет ее студентов пополнять ряды актеров разных театров, которые они впоследствии перевели почти исключительно на обслуживание немецких зрителей. Она продержалась несколько дольше медицинского института, но весной 1943 года она была также закрыта, и студентов ее также начали посылать на работу в Германию. Так печально закончились попытки сохранить хоть какое-то подобие высших учебных заведений в столице Украины. В других городах даже и этих попыток допущено не было.
После капитуляции Германии союзники опубликовали секретный циркуляр Гиммлера[377] о насильственной германизации ряда народов, и в том числе украинского. Согласно этому примечательному документу вся наша молодежь должна оставаться безграмотной и уметь только подписывать свое имя и проводить несложные арифметические действия в пределах до тысячи. Был ли этот циркуляр принят в качестве обязательной инструкции, я не знаю, но практические действия германских властей на Украине полностью соответствовали его духу и букве. Давать образование нашей молодежи немцы явно не хотели.
Вскоре после прихода немцев в Киеве начали работать три театра: оперный, оперетта и варьете. Программу их немцы усиленно приспосабливали к своим вкусам и постепенно перевели значительную часть постановок на немецкий язык. Наши актеры в большинстве немецким языком не владели и учили свои партии с голоса режиссера и преподавателя, часто не понимая смысла произносимых слов. В результате, после нескольких месяцев упорной работы из приличного спектакля получался жалкий балаган. Но немецкие солдаты кое-что понимали, и немецкие «художественные» руководители бывали вполне довольными. А тот «незначительный» факт, что при этом калечилось произведение, уничтожалось наше великое искусство и оскорблялись национальные чувства всего населения, немецкими руководителями во внимание не принимался. Им было важно только то, чтобы они понимали, что происходит на сцене, а до остального не было никакого дела.
Только по этой причине при немцах в Киеве, да и в других городах Украины, не работал ни один драматический театр, а их помещения отдавались другим, более понятным для немцев видам театрального искусства или вообще стояли все время заколоченными, как, например, лучший в Киеве и на Украине театр имени Ивана Франко (бывший Соловцова). Актеры этих театров, и часто весьма квалифицированные, должны были, чтобы не умереть от голода, продавать свои вещи на базарах, торговать на этих же базарах спичками, конфетами и пирожками своего производства или ехать в Германию чернорабочими. Наша драма, составлявшая всегда, наравне с балетом, гордость русского театрального искусства, гибла, но немцев это нисколько не беспокоило. Они нашего искусства вообще не знали, не ценили и не понимали. Им нужно было только развлекать своих солдат. Надо все-таки сказать, что, с точки зрения оформления, многие спектакли были достаточно хороши, несмотря на то что лучшие силы советские власти вывезли при своем отступлении. Во многих театрах их руководители, рискуя своей жизнью, сохранили достаточно сильные коллективы и декорации, поддерживали в хорошем состоянии помещения. Немцы поблагодарили этих людей тем, что всех Их уволили, а многих даже посадили в концентрационные лагеря, а на их место прислали своих, часто полуграмотных руководителей.
В том, что в конце концов наши театры при немцах только оскорбляли наши национальные чувства, нет никакой вины актеров или наших режиссеров: они делали все, что было в их силах, чтобы сохранить наше искусство на каком-то более или менее высоком уровне. Постепенное падение нашего искусства было исключительно результатом безграмотной немецкой партийной политики. Протестующие голоса отдельных культурных немцев, преимущественно старых офицеров, оставались в полном смысле слова гласом вопиющего в пустыне. Безграмотный кабатчик из Кёнигсберга Эрик Кох шел тупо, упрямо и самовольно по своему пути. Путь этот вел прямо к поголовной ненависти всего нашего населения к немцам, но ему до этого не было никакого дела. Мы были «унтерменшами», и считаться с нами не стоило. Мы были предназначены только для выполнения черной работы для обслуживания высшей германской расы. Эти тупые люди не понимали, что путь колонизации нашего народа был также кратчайшим путем для Красной армии в Берлин.
Если зимой 1941–1942 годов в деревнях население не чувствовало недостатка в продовольствии и было сыто, то в городах, а особенно в таких больших, как Киев, Харьков, Днепропетровск, Минск, Смоленск и Брянск, эта зима была очень тяжелой. Местных запасов продовольствия после ухода советских властей не осталось совершенно, а подвоз из деревень был недостаточным. Население питалось фактически исключительно тем, что оно могло достать на базарах, но из-за очень высоких цен почти никто не мог прожить на получаемую заработную плату, и все жили тем, что продавали свои вещи. Немцы продавали по карточкам и по твердым ценам только хлеб очень плохого качества. Кое-какую помощь оказывали кооперативы, организованные при разных предприятиях, но они доставали продукты не регулярно и в совершенно недостаточном количестве. Надежд на расширение или улучшение работы государственной продовольственной сети не было никаких. И вот в таких условиях «золотые фазаны» начали свой поход против возрождавшейся частной инициативы.
Причины для этого были очень простые. Придя к нам с лозунгами борьбы против советской власти и ее экономического режима, немцы очень скоро увидели, что советская власть создала за ряд лет почти идеальную систему для ограбления населения и выкачивания из него всего того, что ей было нужно. Соблазн воспользоваться этой готовой и уже привычной для населения системой был очень велик, и, главное, это не заставляло задумываться над созданием чего-нибудь нового и очень близко подходило к той экономической политике, которую национал-социалисты проводили у себя в Германии. Пока власть в занятых районах находилась в руках военных, относившихся тогда в своем большинстве отрицательно к партийцам и их системе, до тех пор советские порядки отменялись, и население получало какие-то права. Как только власть перешла к министерству Розенберга, составленному почти на 100 % из людей в коричневых мундирах с «конфетками» в петлицах, все советские порядки стали постепенно восстанавливаться, с той только разницей, что раньше все шло в советский карман, а теперь поплыло в немецкий.
Высшие немецкие чины из Киева и Ровно, где находился рейхскомиссариат Украины[378], не скрывая, говорили, что советская система чрезвычайно удобна, хотя и не добавляли, для каких целей. Я не знаю, была ли в то время самому Розенбергу и его ближайшему штабу в Берлине известна во всех подробностях советская экономическая система, но вернее всего, что нет. Во всяком случае, их низовые работники, проводившие всю практическую работу на местах, были совершенно безграмотны во всех вопросах советского хозяйства и в первое время поражали нас своими нелепыми идеями и мыслями. Их знания о Советском Союзе не шли дальше последней главы из книги Гитлера «Моя борьба» и передовых статей газеты «Фёлькишер Беобахтер»[379], и были немногим больше абсолютного нуля. Германская армия, придя к нам после своих громадных побед и увидев страшную нищету населения и его ненависть к советской власти, вполне естественно пришла к мысли, что взять с этого народа, пожалуй, нечего и надо дать ему возможность самому несколько оправиться своими силами. Но коричневые пришли к нам несколько позже, когда мы кое-что уже наладили, и, осмотревшись и расспросив, убедились, сначала к своему большому удивлению, что хотя народ и очень беден, но что советская власть умудрялась даже и из этого народа выколачивать очень и очень многое. Безграничное пространство нашей страны, казалось, хранило в себе неисчерпаемые богатства.
Нет ничего удивительного, что они начали быстро воссоздавать если и не вполне советские порядки, то нечто очень к ним близкое и с радостью наблюдали, что при подобной системе они могут быстро и легко обогатиться. Национал-социалистический Берлин ликовал, и сам толстый рейхсмаршал Герман Геринг[380] в одной из своих речей, захлебываясь, кричал, что никто в Германии не может вообразить, сколько в этой стране (Украине) сала, масла и яиц. Все это казалось легко доступным, беззащитное население ничего возразить не могло, и коричневые начали быстро и весьма энергично орудовать. То, что при этом население наших городов опухало и умирало от голода, их, конечно, остановить не могло. Соблазн быстрой и легкой наживы был слишком велик.
Решающим для войны на Востоке, а следовательно, и на всех остальных фронтах, был 1942 год. Несмотря на ужасную гибель миллионов пленных зимой 1941–1942 годов и на зверское истребление евреев, население оккупированных областей еще верило немцам, а в глубине Советского Союза еще не была преодолена паника прошлого года, армия еще не была перестроена, и позиции советского правительства были очень шаткими. Взоры народа были все еще обращены к немцам, советский режим казался обреченным. Тысячи людей стучались в двери многочисленных германских учреждений и устно, и письменно предлагали простые, но радикальные меры, которые могли привлечь на сторону немцев весь наш многомиллионный народ и в течение нескольких месяцев решить войну против советского правительства. Но все было тщетно. Ослепленные своими победами, уверенные в своем могуществе немецкие большие и малые начальники считали войну на Востоке уже выигранной, думали только о том, как приспособить захваченные области к колониальным целям Германии и как побыстрее и потуже набить свои собственные карманы. Эти люди не могли и не хотели понять, что война еще далеко не кончена и что своими действиями они только рыли для себя могилу.
Экономическая политика немцев во всех оккупированных ими областях Советского Союза 1942 и 1943 годов, вопреки распространенному мнению, представляла собой нечто бесплановое, бесформенное и в достаточной мере бесполезное. Ни одной из обещанных нашему народу хозяйственных реформ они не провели и не добились также тех результатов, которые ожидались в Берлине. Прокламированная ими отмена колхозов, являвшаяся одним из главных козырей их антисоветской положительной пропаганды, нигде не была проведена до конца[381] и свелась, по сути дела, к некоторому увеличению приусадебных участков и к передаче крестьянам небольшого количества колхозного скота. В некоторых областях Украины, о которых немцы особенно много кричали, было передано в единоличную собственность от 5 до 8 % земли. И это было все. Во всем остальном колхозная кампания была сохранена немцами без изменений, и только налоги 1942 и 1943 годов стали еще более тяжелыми, чем при советской власти. Крестьяне остались прикрепленными к колхозам, не имели права выезжать из своего района, и даже те немногие льготы в отношении права продажи продуктов с приусадебных участков, которые были даны советской властью крестьянам в последние годы, были немцами отменены.
Все командные высоты в сельском хозяйстве в виде сахарных, винокуренных и пивоваренных заводов, боен, мельниц, маслобоен, элеваторов, россыпных пунктов, совхозов, МТС и др., которые раньше находились в руках советского государства и служили основными орудиями для подчинения и порабощения крестьянства, немцы взяли полностью в свои руки. На каждом из этих предприятий был поставлен немецкий управляющий, подчиненный гебитс- или генерал-комиссару, а к концу 1942 года все они начали переходить в ведение специально созданных немецких акционерных компаний, товариществ с ограниченной ответственностью (GmbH) или воссозданных по советскому образцу, но полностью подчиненных немцам Главных управлений и трестов. Советские газеты в это время и потом кричали о передаче совхозов и колхозных земель немецким баронам и помещикам и даже рассказывали всякие сказки о порядках, заводимых этими помещиками и баронами. Все это было выдумано в редакциях советских газет и притом довольно грубо, примитивно и неудачно. Действия немцев были гораздо проще, не так эффективны, быть может, для журналистов, но не менее неприятны для населения. Они просто решили стричь советских баранов советской машинкой, но шерсть забирать себе. И в этом духе они все время и действовали.
В городах немецкие гражданские власти в 1942 и 1943 годах отменили все льготы местному населению, данные ранее военными властями, закрывали все частные предприятия, а собственность их конфисковали и передали своим акционерным обществам или просто разделили между собой. Мотивировали они это тем, что раньше вся эта собственность принадлежала советскому государству и, следовательно, представляла собой военный трофей. Действия их были достаточно бесцеремонны и почти ничем не отличались от простого грабежа. Так, например, летом 1942 года в Киеве и многих других городах они закрыли все магазины случайных вещей и конфисковали все вещи, отданные в эти магазины частными лицами на комиссию. Некоторым ограбленным таким образом владельцам выплатили ничтожные суммы, не составляющие и 10 % стоимости вещей, а другим вообще ничего не дали. Сделано это было даже еще более бесцеремонно, чем позволяла себе советская власть. Все население городов было возращено к прежнему советскому состоянию, то есть превращено в бесправную наемную рабочую силу. Разница была только в том, что хозяином стал вместо советского коммуниста немецкий национал-социалист, говоривший на чужом языке, презиравший нас и подчеркивавший нам на каждом шагу свое превосходство, хотя в глазах нашего народа это превосходство немцев заключалось только в том, что у них в руках была сила и временная власть. В результате, вчерашние враги советской власти стали вспоминать о ней с сожалением.
В отношении снабжения голодающего населения городов немецкие гражданские власти не смогли придумать ничего лучшего, как преследовать частную торговлю, производить периодические разгоны базаров и номинально ввести карточную систему, несмотря на то что они не имели реальной возможности выдавать хотя бы минимально необходимого количества продуктов по карточкам и были не в силах прекратить репрессивными мерами спекуляцию. Мне пришлось наблюдать организацию немцами снабжения или, вернее, голода только в Киеве, но в других городах картина была точно такой же. Я вспоминаю два совещания по продовольственным вопросам, состоявшиеся летом 1942 года у киевского городского комиссара, майора СА Берндта[382]. На первом из них Берндт сказал, что рейхскомиссариат в Ровно требует немедленно закрыть базары, запретить частным лицам подвоз продуктов к городу и перевести все население исключительно на снабжение но карточной системе. В ответ на это представители городской управы (украинской) сообщили, что это будет означать немедленный голод всего четырехсоттысячного населения Киева. При полном напряжении всего городского транспорта и при использовании всех немецких ресурсов население сможет получать в этом случае только 200 гр. хлеба в день, около 600 гр. крупы в месяц и эпизодическое небольшое количество овощей. Жиров, молока, яиц, мяса, сахара и целого ряда других продуктов первой необходимости городская торговая сеть вообще не может достать для населения и даже для детей. Поэтому украинские представители просили, хотя бы в виде временной меры, до улучшения общего продовольственного положения оставить комбинированную систему частной торговли и базаров, при одновременной выдаче некоторых продуктов по карточкам.
Тогда Берндт полностью согласился с мнением представителей местного населения, но через месяц он вызвал их вновь и на этот раз уже без всякого обсуждения приказал выполнить распоряжение Ровно. Это имело для населения Киева самые гибельные последствия. На всех ведущих в город дорогах были выставлены наряды немецкой и украинской полиции, навербованной немцами из самых подозрительных элементов, спекулянтов, бывших уголовных преступников и даже бывших советских милиционеров, жестоко ненавидящих население и олицетворявших в его глазах советскую власть. Эти наряды должны были конфисковать продукты у едущих в город крестьян и даже у возвращавшихся из деревень голодавших горожан и передавать эти продукты в распоряжение городских властей. Но эти узаконенные бандиты поняли свою миссию несколько иначе и просто присваивали себе конфискованные продукты на глазах у ограбленных жителей или же передавали их тут же своим женам и приятельницам, а те несли их дальше в город и продавали из-под полы на тех же базарах или дворах.
За все время пребывания немцев в Советском Союзе им так и не удалось убить базарную торговлю и прекратить спекуляцию. Их запреты приводили только к тому, что торговля переносилась с базаров на улицы и в дома, цены при этом каждый раз поднимались, а голодные жители терпели еще большую нужду и проклинали немцев и их распоряжения. Эти меры только восстановили против них все городское население, а такие, как оставление колхозов и принудительный набор в Германию, восстановили все сельское население. Немцы оказались на практике еще хуже советской власти. Справедливость требует сказать, что даже в последний период немецкой оккупации наши крестьяне жили лучше, чем при советской власти, а голодало преимущественно городское население. Крестьяне не только не ездили в город за хлебом, как это было раньше, но даже очень охотно меняли продукты своего хозяйства на необходимые им промышленные товары и одежду. Но искать в этом какую-нибудь немецкую заслугу не следует: просто немцы еще не успели наладить всеобъемлющей системы контроля, на которой только и держится советская власть.
Для полноты картины следовало бы остановиться также на политических и экономических мероприятиях немецких властей в Прибалтике, северных областях, в Белоруссии, в Крыму, на Кавказе, на Дону и в Новороссии, где местами наблюдались очень своеобразные явления, но я, к сожалению, слушал об этом из вторых уст и потому не могу описывать во всех подробностях, а, кроме того, эти явления были результатом самостоятельной деятельности местных командующих отдельными фронтами и ни в какой мере не отражали общей политики Берлина и министерства Розенберга, юрисдикция которого еще не распространялась на эти области.
Впоследствии мне не раз приходилось говорить в Берлине с немцами по поводу их экономической политики в оккупированных ими областях Советского Союза. Немецкие руководители утверждали, что они были вынуждены временно оставлять советскую систему хозяйства и проводить различные ограничительные меры для бесперебойного снабжения своей армии на Восточном фронте и для поддержания военного потенциала в тылу на необходимом уровне. Они говорили, что невозможно было допустить свободную частную торговлю в Советском Союзе при сохранении карточной системы во всей остальной Европе. О захвате немцами в свои руки всех командных хозяйственных высот они вообще предпочитали не говорить или объяснять это отсутствием необходимых капиталов у местного населения. Почти никто из немцев и, во всяком случае, никто из партийцев не был в состоянии понять, что при разрешении свободы торговли и промыслов, при действенной и быстрой ликвидации колхозов, то есть при повторении нэпа, они могли бы получить значительно больше для себя и предотвратили бы голод в стране.
Советскую же систему они не могли сохранить в полной мере уже хотя бы по той причине, что не имели возможности установить того всеобъемлющего контроля, на котором только и держится вся эта хозяйственная система. Этому препятствовало их слабое знание нашей экономики, ближайшей истории, быта, состава и психологии населения и, наконец, незнание русского языка. При этих условиях они могли только копировать все отрицательные стороны советской системы, но были не в состоянии извлечь для себя выгод, даваемых ею советскому правительству. Своими экономическими мерами они развеяли у нашего населения все надежды, возлагавшиеся ранее на них, способствовали развитию партизанского движения и передали своему советскому противнику все свои политические козыри. Их экономическая политика у нас составляла часть общего германского плана эксплуатации Европы, и проводилась она в жизнь с тупой, автоматической и, как казалось, чисто немецкой методичностью, но в действительности, в достаточной мере беспланово. Своей политикой они создали себе врагов из всех народов Европы, но только у нас они превратили в своих врагов народ, встречавший их как друзей и возлагавший на них все свои надежды.
Полному политическому поражению немцев в Советском Союзе немало способствовали также политическая безграмотность и невежество людей, которые были посланы туда из Германии для организации тыла и для работы с местным населением. Они терялись в самых элементарных вопросах нашей жизни, не знали советской системы, но были слишком самоуверенны и ленивы, чтобы спросить совета у нас или чтобы действительно изучить нашу страну. Их лень и уверенность в божественной премудрости своего фюрера были настолько велики, что они не были способны углубиться ни в один из подаваемых им документов и читали только приказы своего начальства. За три с лишним года, в течение которых мне приходилось с ними встречаться, я не видел ни одного немецкого чиновника, у которого бы хватило терпения прочитать внимательно бумагу, содержавшую более трех страниц. Большинство поданных им докладов даже важнейшего характера просто потому не производили никакого действия, что их никто не читал. И эти люди хотели политически победить советский строй!
Так действовали господа Розенберг, Кох и их подчинение.
Германия несет освобождение всем народам, страдающим под игом Москвы.
Октябрь 1941 года. Всего несколько дней тому назад десятки тысяч евреев ушли на кладбища. Население Киева еще полно ужасными переживаниями пожара города и расправы с евреями. Весь город копошится, как муравейник. Тысячи людей переселяются из своих углов, каморок и подвальных помещений, в которых они жили при советской власти, в квартиры, оставленные людьми, бежавшими с советской властью и евреями, ушедшими на кладбища. Люди, долгие годы скрывавшиеся от преследований советской власти и опустившиеся только по этой причине до самых глубин социальных низов, с надеждой смотрят на будущее и стараются вновь после многих лет приобрести человеческий облик. Что несут с собой немцы, еще неизвестно, но каждый думает, что хуже, чем при советской власти, быть не может.
На стенах домов развешаны большие обращения к населению на украинском языке. Возле них толпы людей. Под обращениями подпись: Бендера[383], — глава объединения украинских националистов или что-то в этом роде. Обращения написаны на каком-то странном и малопонятном для местного населения наречии украинского языка. Содержание их заключается в том, что евреи, поляки и русские являются смертельными врагами украинского народа и должны быть уничтожены или немедленно изгнаны из пределов Украины. Обращения переполнены самой оскорбительной клеветой по адресу России, русского народа, русского языка и русской культуры, причем слова «Россия» и «русский» везде заменены словами «Московщина» и «московский», так же как и слово «еврей» заменено словом «жид». Впечатление от этой бумаги ужасное: ведь более половины населения Киева и других городов Украины составляют люди русские по месту рождения и по документам и почти все 100 % населения являются русскими по языку, образованию, культуре, привычкам и симпатиям. Ближайшие родственники очень многих проживают за пределами Украины и им при чтении этого обращения уже мерещится отрыв от их близких. Другие с ужасом думают, что их постигнет такая же судьба, как и евреев. Ведь обращение развешано по городу с согласия немецких властей, и кто знает, какие полномочия дали немцы этому Бендере?
Каких-либо замечаний по поводу этой странной бумаги в толпе не слышно: за годы советской власти люди привыкли к сдержанности. Реакция населения видна только по одному — подходя к плакату, люди говорят на русском языке, уходя, после прочтения, на украинском. С этого момента на несколько месяцев на улицах и в общественных местах начинает господствовать украинский язык, и только дома, где нет опасности быть услышанным посторонними ушами, люди возвращаются к своему родному и привычному языку. Над городом, как дамоклов меч, повисает страх перед украинскими националистами. Для того чтобы понять правильно и оценить странную и для многих губительную роль, которую сыграли в дальнейших событиях украинские националисты, надо несколько остановиться на украинском вопросе вообще и на национальной политике советской власти на Украине в частности.
Судьба украинского народа и история всех испытанных им за ряд столетий иноземных влияний чрезвычайно сложна, противоречива и запутана, впрочем, как и всех остальных славянских народов Юго-Восточной Европы. Представители не только самой Украины, но и всех заинтересованных в направлении ее политики стран трактуют совершенно по-разному большинство фактов ее истории, в зависимости от своих специальных интересов, обычно ничего общего с исторической наукой не имеющих. Здесь не время и не место заниматься разбором истории Украины, так как это завело бы слишком далеко от цели настоящей работы проследить политику и ошибки немцев во время их похода на Советский Союз. Я хочу только напомнить несколько несомненных и не оспариваемых никем, даже фанатиками из лагеря украинских националистов, фактов современной украинской истории:
1. В течение ряда столетий украинский народ был разделен на две большие группы: восточную, находившуюся под властью и культурным воздействием России, и западную, или Галицию, находившуюся под властью и культурным воздействием Австро-Венгрии. Язык, быт и культура обеих этих половин одного народа отличаются в настоящее время друг от друга больше, чем, скажем, язык, быт и культура восточных областей Украины отличается от русских.
2. Все городское население украинских областей, входивших веками в состав Российской империи, не только полностью русифицировано, но в основной своей массе является просто русским и ничем, кроме одного заметного акцента в произношении некоторых слов, не отличается от населения Москвы, Ленинграда и других городов России. Такие новые города на Украине, как Одесса, Днепропетровск (Екатеринослав), Запорожье, Николаев и даже Харьков, являются как по своей истории, так и по составу населения вообще чисто русскими.
3. В экономическом отношении восточные области Украины не представляют собой в настоящее время обособленного, самодовлеющего хозяйственного комплекса, а, именно, являются составной частью более крупного хозяйственного комплекса России или Советского Союза. Такого самодовлеющего хозяйственного комплекса они не могут представлять даже и после присоединения западных украинских областей. Попытки выделить Украину в самостоятельный хозяйственный комплекс несколько раз предпринимались и каждый раз были неудачными.
4. В силу ряда исторических причин Украина в настоящее время не имеет своего чисто украинского крепкого слоя интеллигенции и государственных деятелей с достаточно широким кругозором, без чего создание самостоятельного государства едва ли возможно. Большая часть современной украинской интеллигенции представляет собой либо ученых теоретиков кабинетного типа, либо мечтателей, ищущих спасения от неблагоприятного, по их мнению, настоящего в розовых мечтах о прошлом. Да и этот, сравнительно незначительный, слой народа слишком глубоко уходит своими корнями в культуру русскую, польскую или австро-венгерскую.
Украинский народ, так же как и всякий другой, имеет безусловное право на свою самостоятельность, самобытность и развитие своей национальной культуры, но он не имеет сейчас никаких данных, чтобы противопоставить себя великому русскому народу и идти на открытую вражду с ним. Подобная политика может привести и уже приводила не раз только к бедствиям для самого украинского народа. Политика, направленная на отрыв Украины от России, губительна не только для России, но в еще гораздо большей степени для Украины. В разжигании вражды между русским и украинским народами были всегда заинтересованы только посторонние и обычно враждебные обоим народам силы, и это ярче всего сказалось на событиях нынешнего столетия.
Сейчас ни для кого не представляет секрета, что шовинистические и антирусские страсти на Украине в конце прошлой Мировой войны и в период гражданской войны в России разжигались, главным образом, Германией и Австрией, хотя к этому делу приложила свою руку также Антанта. Но преимущественная роль Германии видна хотя бы из того, что после победы большевизма почти все украинские группировки нашли себе приют и поддержку в Германии. Более четверти века на территории Германии, а также Чехословакии существовали и действовали по временам весьма активно все украинские группировки, причем некоторые из них, как например, группировка бывшего гетмана Скоропадского[384], получала даже финансовую поддержку от германского правительства или Генерального штаба. Все эти большие и маленькие группы держались в запасе и подкармливались на случай будущей войны Германии против Советского Союза.
Советское правительство было прекрасно осведомлено о всех этих планах и не раз показывало свою осведомленность как в печати, так и в дипломатических документах. В противовес этому оно вело непрерывную и очень ожесточенную борьбу против тех элементов, которых можно было заподозрить в сепаратистских тенденциях. Как и во всех остальных случаях, руководители Советского правительства считали, что заразу нужно выжигать каленым железом и что лучше уничтожить сто невинных, чем упустить одного виновного. Жертвами ожесточенного советского террора на Украине пали многие десятки тысяч человек, и советская метла не прекращала своей жестокой работы ни на один день[385]. В конце концов, большевикам удалось добиться своей цели, и та немногочисленная украинская интеллигенция, которая стремилась к независимости своего народа, была почти поголовно уничтожена. Это было хорошо известно за границей и еще до войны, а во время немецкой оккупации Украины об этом были исписаны горы бумаги, и возвращаться к этому еще раз нет необходимости. Советские власти истребляли украинских националистов так же свирепо и беспощадно, как и всех своих остальных действительных, потенциальных или даже воображаемых противников и никаких особенных исключений для них не делали. Советский террор в Киеве и Харькове был не менее и не более кровав, чем в Москве и Ленинграде, Баку и Тифлисе или Хабаровске и Владивостоке.
Значительно менее была известна за границей, и главным образом потому, что некоторые заинтересованные круги из зарубежных украинцев это тщательно скрывали, советская национальная политика на Украине и даже насильственная украинизация наших городов[386]. В борьбе против украинских сепаратистов советское правительство действовало весьма мудро и не только физически истребляло своих противников, но также выбивало у них из рук все возможности обвинить Москву в зажиме национальных стремлений украинского народа. Так называемая украинизация, то есть внедрение украинского языка во все сферы общественной жизни, и проводилась советской властью несравненно настойчивее, чем в свое время правительствами Петлюры или гетмана Скоропадского. С конца 1930-х годов и вплоть до войны во всех административных и правительственных учреждениях Украины государственным и обязательным при всей переписке языком являлся украинский.
Преподавание почти во всех средних и во всех высших учебных заведениях велось на украинском языке, и тех преподавателей, которые не знали этого языка, увольняли с работы. По этой причине многие профессора оставили свои кафедры в украинских городах и переехали в Москву, Ленинград и другие, чисто русские города. В некоторые года украинизация проводилась особенно ожесточенно, и тогда даже разговор на улице или в трамвае на русском языке рассматривался как антисоветское действие. Вся периодическая пресса на Украине выходила на украинском языке, и первая газета на русском языке «Советская Украина» начала издаваться в Киеве всего за несколько лет до войны[387]. Все театры работали на украинском языке, и только в некоторых больших городах были созданы, в виде исключения, русские драматические театры. Сотни миллионов рублей тратились ежегодно на издание украинских книг и на переводы на украинский язык произведений мировой и даже русской литературы. На Украине, как и во всех остальных национальных республиках, была создана своя самостоятельная Академия наук и десятки всевозможных научных институтов[388]. Советская власть развивала украинскую культуру насильственно, на самую широкую ногу и самыми форсированными темпами.
Как во всех своих остальных делах, так и в политике сплошной украинизации большевики стремились поразить мир своими масштабами и, как у нас говорили, беспощадно перегибали палку. Смешно было видеть в украинских театрах постановки таких опер, как «Евгений Онегин» или «Пиковая Дама», на украинском языке или слышать, как в некоторых постановках на этом языке говорят русские императоры или придворные. Жалкими и ненужными казались переводы на украинский язык произведений Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Толстого, Чехова и Горького. На эти переводы тратились сотни тысяч рублей, но все читали только оригиналы, а никому не нужные переводы переполняли полки всех библиотек и книжных магазинов, где годами лежали под толстым слоем пыли. Нечего и говорить, что все произведения Сталина, Ленина и остальных вождей неизменно и немедленно переводились на украинский язык. Были ли нужны эти последние переводы — сказать трудно, так как на полках всех библиотек одинаково пылились как русские, так и украинские экземпляры этих трудов. Пробовали переводить на украинский язык даже технические и научные книги, но ввиду полной путаницы с украинской технической терминологией эту затею скоро бросили. Оказалось, что всем инженерам требовались технические словари, чтобы понять что-либо в этих переводах, а соответствующих словарей вообще не было, так как украинская техническая терминология до сих пор не разработана. В результате переведенные с большой затратой времени и денег специальные книги могли читать и понимать только те люди, которые над этими переводами работали. Для всех остальных они были недоступны.
Вообще со словарем и грамматикой украинского языка положение было трагикомическое. За время советской власти грамматика его менялась три раза, и все три раза предыдущая грамматика признавалась вредительской, искажающей линию партии и отменялась, а все население должно было переучиваться. Многим может показаться непонятным, как грамматика того или иного языка может искажать политическую линию какой-либо партии, однако в Советском Союзе это не только возможно, но даже стоило многим ученым свободы или жизни[389]. С украинским словарем дело обстояло еще сложнее и печальнее. Более десяти лет институт языковедения Украинской Академии наук непрерывно работал над составлением словаря и так и не мог довести дело до конца. Выходившие несколько раз временные словари почти немедленно после своего появления в свет признавались вредительскими, т. к. в них преобладали либо иностранные, либо русские слова, и это давало возможность обвинить их составителей либо в великороссийском шовинизме, либо в стремлении оторвать Украину от Советского Союза. Любителей составлять себе карьеру на обвинении других во вредительстве всегда более чем достаточно, и несчастные ученые, которым поручали составлять словари и грамматику украинского языка, воспринимали подобное поручение как первый шаг к будущему близкому знакомству с органами НКВД и почти никогда в этом не ошибались.
Результатом всей этой грамматической и словарной чехарды было то, что до самого последнего времени никто не знал, как нам надо писать по-украински, и все переводы сильнейшим образом отличались один от другого. История работы над украинским и другими национальными языками в Советском Союзе является самым убедительным примером того, насколько губительным бывает стремление подчинить науку политическим установкам той или иной партии. Всему миру известны анекдотические нелепости в немецком языке, вызванные противоестественной политикой онемечивания (Verdeutschung[390]) этого языка. Но это кажется детской забавой по сравнению с той вивисекцией языковедения, которая проводилась в Советском Союзе. Словари и грамматики языков разных народов нашей страны неизменно утверждались правительственными комиссиями, в которые входили с правом решающего голоса люди не только ничего не понимающие в языковедении, но часто даже не говорившие на том языке, словарь и грамматику которого они утверждали.
Однако эти внутренние неурядицы были мало кому известны, а с внешней стороны советское правительство делало все возможное для максимального афиширования своей благосклонности к малым народам. В Москве постоянно устраивались роскошные фестивали народного искусства различных республик, громадные деньги тратились на создание опер, основанных на народных мотивах, во всех концах Советского Союза снимались кинокартины, посвященные рекламированию неустанных забот советского правительства о малых народах. На Украине все были сыты по горло насильственной украинизацией и народным искусством. Мы месяцами слышали по радио бесконечные повторявшиеся и надоевшие всем до смерти украинские народные песни в исполнении разных самодеятельных (то есть любительских) и обычно весьма слабых в художественном отношении ансамблей и должны были слушать в опере вместо произведений Чайковского, Римского-Корсакова, Пуччини, Гуно или Вагнера[391] бездарные, но роскошно поставленные, национальные оперы такого типа, как «Тарас Бульба»[392].
Конечно, у нас развивалась и насильственно внедрялась так называемая культура национальная по форме и социалистическая по содержанию. Это означало в переводе на обычный язык, что все органы печати и все средства науки и искусства пропагандировали и внедряли на Украине народу на украинском языке те же самые мысли и партийные установки, которые пропагандировались и внедрялись в Великороссии на русском, в Белоруссии на белорусском, где-нибудь в Каракалпакии на каракалпакском языке и т. д. Это было бесчисленное множество разных форм, в которые вливался единый напиток, изготовленный а Политбюро ЦК ВКП(б) в Москве. Все газеты в самых отдаленных концах Советского Союза, из которых многие выходят на языках, никому за пределами нашей страны не известных, заполняют неизменно свои страницы материалом, передающимся ежедневно по радио из Москвы в так называемой диктовке для районных и областных газет. В этой диктовке указывается даже текст заголовков и на какой странице и каким шрифтом должны те или иные сообщения быть напечатаны. Редакциям местных газет остается только эти материалы перевести на свой язык, что ими проделывается весьма добросовестно и пунктуально, так как малейшее отклонение от текста оригинала грозит виновникам весьма печальными последствиями. Точно такая же картина наблюдается и во всех остальных проявлениях национальной науки, культуры и искусства. По форме они независимы, да и то не всегда, как было выше показано на примере словарей и грамматики, а по содержанию полностью беспрекословно подчинены центральному руководству из Москвы.
Что же касается политической самостоятельности и независимости союзных национальных республик, о которой так много говорилось и писалось в мировой прессе в последнее время, то ее проще всего проследить по составу лиц, стоящих во главе правительства той или иной союзной республики. На Украине, например, основными фигурами, имевшими полномочия Политбюро ЦК ВКП(б) и решавшими все политические и хозяйственные вопросы за последние десять лет были: поляк Косиор[393], сибиряк Постышев[394], москвич Хрущёв и еврей Мануильский[395]. Так выглядит советская национальная политика, если снять с нее всю маскарадную мишуру. Неудивительно, что почти все население украинских городов, где эта национальная политика проводилась особенно назойливо и особенно надоедала, отождествляло украинизацию с большевизацией и с облегчением вздыхало, когда советские власти по какой-либо причине эту политику временно ослабляли. Тогда все немедленно возвращались к привычному русскому языку и требовался новый нажим властей, чтобы снова внедрить украинский. Как будет видно из дальнейшего, немцы своей глупой и бездарной политикой это отвращение населения к украинизации только усилили.
На украинские группировки за рубежом и на их руководителей население советской Украины смотрело ставшими привычными за много лет советскими глазами. Гетмана Скоропадского считали марионеточной фигурой, какого-то полуопереточного типа в руках германского правительства, а Петлюру, Коновальца[396] и прочих деятелей Украинской Центральной Рады вспоминали по еврейским погромам и их предательской политике по отношению к Деникину и Врангелю и отождествляли их с такими бандитами, как Махно, Зелёный и прочие. Да, по правде говоря, особенных причин для изменения такого мнения у нас и не было. В таком положении был национальный вопрос на Украине в момент прихода немцев.
Как уже говорилось выше, вместе с немцами на Украину прибыли в довольно большом количестве украинцы из Галиции и главным образом из Закарпатской Украины. Часть из них работала в германской армии в качестве переводчиков, а часть предназначалась немцами для занятия разных постов в оккупированных ими областях. Все эти люди более или менее свободно говорили на немецком языке и многие из них имели долголетние связи с немцами или даже проходили специальную подготовку в разных немецких политических и полувоенных школах. По всем этим причинам они пользовались несравненно большим доверием у немецких властей, чем местное население, и многие немцы смотрели на все их глазами. Насколько мне теперь известно, большая часть из них примыкала по своим политическим убеждениям и личным связям к последователям Петлюры и Коновальца, и лишь весьма небольшая группировка состояла из сторонников гетмана Скоропадского. Всех этих тонкостей наше население вначале не заметило, нам бросилась в глаза только одна их общая отличительная особенность, а именно — непримиримая ненависть к русским и ко всему тому, что носило отпечаток русской культуры.
Эти люди, с благословения германских властей и, в частности, СД, возглавили почти во всех украинских городах местную украинскую полицию, заняли командные должности почти во всех органах местного самоуправления и полностью получили в свои руки всю местную прессу. Таким образом, они сконцентрировали у себя всю власть и все средства воздействия на общественное мнение. Представители местного населения в первое время были совершенно бессильны им противодействовать, так как они не пользовались доверием немцев и из-за незнания немецкого языка не могли им как следует объяснить положение и настроение местного населения и вредного влияния на все стороны жизни приехавших из-за границы украинский деятелей или вернее, как это выяснилось позже, преступников-авантюристов. Вред, нанесенный этими NN, еще в значительной степени усугублялся той страшной деятельностью, которую развернули приехавшие из Галиции и Польши некоторые священнослужители разных вероисповеданий.
Центрами политической активности этих украинских экстремистов явились Ровно как место, где был размещен рейхскомиссариат Эриха Коха, и Киев как историческая столица Украины. Кроме того, они завладели очень сильными позициями во Львове, Кракове и, наконец, в Берлине, где они имели наиболее сильные связи в министерстве Розенберга и в Главном управлении СС, хотя достаточно сильна была их позиция также и в кругах Верховного командования германской армии. Они принимали участие во многих закулисных интригах и знали много секретов и разных течений, враждовавших между собой группировок в германских высших сферах. В этом была их сила и причина их непонятного влияния. Немалое значение имела также суровость внутренней дисциплины их организации, разветвленность их низовой сети, особенно в областях бывшей Польши и в Германии, и достаточно крупные средства, собранные за ряд лет украинскими организациями. Всего этого мы тогда не знали, и нас удивляла тайна их непонятного влияния на немцев.
В Киеве украинские экстремисты не ограничились подобными эпизодическими листовками, какая была упомянута в начале этой главы, а занялись немедленной обработкой общественного мнения при помощи местной украинской газеты, которую они полностью захватили в свои руки. Эта газета под названием «Украинське слово» была единственной на Украине при немцах ежедневной газетой, и издавалась она в помещении бывших центральных советских украинских газет «Коммунист» и «Советская Украина». За многие годы жители Украины привыкли видеть в этих двух последних газетах официальных выразителей политики и намерений внешних органов власти на Украине. Обычно материалы, напечатанные в этих газетах, являлись директивными, критике и обсуждению не подлежали, и все местные органы власти и провинциальная пресса принимали указания этих газет как обязательные для себя. На газету «Украинське слово» сразу стали смотреть, как на законного преемника этих двух советских газет со всеми их функциями и правами. Ведь, несмотря на смену власти, население еще не успело изменить своей психологии и на все смотрело советскими глазами, так, как нас приручили смотреть в течение долгих лет.
Редактор газеты, по нашему мнению и по нашему долголетнему опыту, являлся человеком, облеченным большими правами и полномочиями, пользующийся полным доверием вышестоящих властей и вполне посвященный в их цели и намерения. С таким именно мнением я переступил в первый раз порог кабинета главного редактора новой газеты. Первое впечатление от кабинета только подтверждало заранее сложившееся мнение. Большая и прекрасно обставленная комната была вся застлана огромным ковром, а стены ее были отделаны панелью под карельскую березу. Мягкая удобная мебель из того же материала, всюду цветы, посередине два больших стола, составленные «по-наркомовски» в виде буквы «Т», и на них последние номера разных немецких и украинских газет. Над креслом редактора — два больших портрета. На одном Гитлер в шинели с поднятым воротником, на другом — Петлюра. В первый момент я не поверил своим глазам: слишком диким и непонятным казалось это сопоставление. Гитлер и Петлюра. Что могло быть общего у этих двух людей и как могли их портреты находиться в кабинете редактора издаваемой немцами газеты для местного, еще так недавно советского, населения?
Навстречу мне поднялся из-за редакторского стола маленький человек лет тридцати на вид в пиджаке и брюках, заправленных в сапоги (так почему-то одевались все приехавшие с немцами украинцы). Это был редактор газеты Иван Рогач[397], в прошлом секретарь словацкого деятеля Волошина[398], а в то время, о котором я пишу, глава всех украинских экстремистов в Киеве и один из самых влиятельных людей на Украине (если, конечно, не принимать во внимание немцев). Он был чрезвычайно любезен и даже как-то непривычно для нас, советских людей, подчеркнуто предупредителен, и не верилось, что этот маленький, любезный человечек может пропускать и благословлять весь тот поток грязной клеветы, который переполнял страницы его газеты. А между тем газета писала возмутительные и гнусные вещи. Почти каждый номер и, во всяком случае, каждая передовая статья, принадлежавшая нередко перу самого Рогача, были наполнены оскорблениями и циничной руганью по адресу русского народа, его языка, истории, культуры и великих людей его прошлого. Основной мишенью этого, с позволения сказать, органа печати были такие священные для каждого русского человека имена и личности, как Пётр I, Пушкин, Суворов и Толстой.
В то время, как население ждало от газеты ответа на целый ряд самых насущных вопросов, она занималась только передергиванием и искалечиванием исторических фактов, прославлением никому не нужных, неизвестных и явно второстепенных деятелей эпохи гражданской войны на Украине и возвеличиванием разных украинских гетманов XVI и XVII столетий. Газета так беззастенчиво ставила все исторические факты вверх ногами, что при чтении ее невольно возникала мысль, что либо редактор ее сошел с ума, либо все читатели этой газеты всю свою жизнь были идиотами и не умели отличать черного от белого. Но редактор этой газеты был человеком отнюдь не сумасшедшим, а, как показали последующие события, весьма практичным и оборотистым. Единственно, в каком пункте он, как и все его коллеги, страдал некоторыми навязчивыми идеями, это в своей неистребимой ненависти ко всему, что носит название русский.
Пожалуй, если только это вообще возможно, еще более нетерпимую позицию занимала выходившая в Ровно газета «Волынь». Там ежедневно помещались дикие материалы и погромные по отношению к русским призывы, что любой здравомыслящий человек, читая их, отказывался верить своим глазам. Однажды, в середине ноября 1941 года, в Киев приехал на несколько дней редактор или заместитель редактора этой газеты, фамилии которого я сейчас, к сожалению, не помню. Этот человек среди местных украинских экстремистов пользовался очень большим влиянием, и они не скупились на похвалы его эрудиции, честности взглядов и литературным достоинствам. На другой день после приезда в Киев он осчастливил его граждан передовой статьей в газете «Украшське слово» под таким многообещающим заголовком «Народ или чернь». В этой статье пространно доказывалось, что все население Киева, включая и его интеллигенцию, представляет собой не народ, а чернь и отбросы общества, без своих традиций, культуры и нравственных устоев. Все это было пересыпано руганью и клеветой по адресу русской культуры и языка и программными призывами против русской части Киева. Эта статья была перепечатана всеми выходившими на Украине газетами как образец новой украинской журналистики, хотя никакими особенными литературными достоинствами, кроме большого количества ругательств, она не обладала. С точки зрения содержания я должен откровенно сказать, что, пожалуй, никогда в жизни ничего более гнусного и отвратительного не читал, кроме, разве, антирелигиозных упражнений Демьяна Бедного[399].
Основную свою цель вся эта публика видела в том, чтобы доказать, прежде всего немцам, а затем и местному населению, что большевизм — явление чисто русское, а все украинцы являются некими невиновными ягнятами, не имеющими никакого отношения к этому зловредному учению. Доказать это нелепое положение было, конечно, довольно трудно, и в погоне за этой непостижимой целью редакционные коллеги всех украинских газет городили ежедневно на своих страницах массу всевозможного исторического вздора и самых нелепых измышлений. Все эти литературные упражнения [не имели бы значения][400], если бы они не происходили в обстановке 1941 года и не сопровождались на практике самым откровенным антирусским террором. Вся беда была в том, что господа вроде Рогача и его коллег стремились проводить свои бредовые идеи по искоренению русского влияния и изгнания русских с Украины на практике и притом, главным образом, террористическим путем.
Поход против русских осенью 1941 года далеко не ограничился только погромными и клеветническими статьями в газетах, а принял самые конкретные формы. Русских не принимали нигде на работу, им отказывали в перемене квартир, в получении разрешения на право выезда из города, русских пленных не освобождали из плена, если они даже были местными жителями, хотя украинцев освобождали и даже одно время в киевской городской управе усиленно дебатировался вопрос — не выдавать ли русским хлеб по карточкам. Местная украинская полиция фактически объявила русских вне закона: производила среди них без всяких оснований аресты, выбрасывала русских из квартир, насильственно переселила их из одного города в другой. Когда немецкие власти приказывали этой полиции произвести какие-нибудь репрессии против населения, то всегда тяжесть их обращалась против русских, а украинцы оставались в стороне. Население было искусственно расколото на две группы, и русская часть его жила в постоянном страхе преследований, террористических выступлений и незаслуженных оскорблений.
Своего кульминационного пункта этот поход против русских достиг в следующем возмутительном случае. В двадцатых числах октября 1941 года в одну из ночей было подорвано и сожжено здание киевской Городской думы. Это было проделано теми людьми, которые поджигали и подрывали Киев в конце сентября, то есть оставленными в немецком тылу советскими подрывными командами. В ту же ночь немецкий комендант города, генерал-майор Эбергардт[401], приказал в виде репрессии за этот террористический акт расстрелять 300 жителей Киева и отдал приказ украинской полиции предоставить к 12 часам дня указанное количество жертв для казни. Предполагалось, что в украинской полиции имеется значительное количество заложников из числа лиц, подозреваемых в принадлежности к этой организации. Но у начальника украинской полиции, одного из приехавших с Рогачем из Закарпатской Украины экстремистов, таких заложников не было.
Тогда он выставил на некоторых улицах, прилегающих к Софийской площади, наряды своих полицейских и приказывал им в течение часа задерживать всех прохожих и проверять по документам их национальность. Украинцев пропускали, а русских задерживали и отводили во двор полиции. Так было собрано 300 невинных людей, в том числе несколько известных всему городу ученых и врачей, и в тот же день все эти люди были расстреляны. Вся их вина заключалась в том, что в их паспортах стояло слово «русский». Я знаю об этом факте очень хорошо, так как при этом едва не погиб мой брат[402], и мне удалось его спасти в последнюю минуту только благодаря знанию немецкого языка. Я выхватил его из толпы, которую немцы сажали на автомобили для отправки на место казни. Я до сих пор вижу лица стоявших в этой толпе женщин и стариков, не чувствовавших за собой никакой вины и не предполагавших своей страшной участи. Можно себе представить, какое ужасное впечатление произвела эта варварская и бессмысленная расправа на русскую часть населения города. Русские почувствовали себя бесправными париями и даже боялись выходить на улицу. Конечно, дружеских чувств к немцам и их пришлым украинским подручным этот факт не прибавил.
В ноябре и начале декабря эти новые незаконные хозяева города окончательно распоясались, чувствуя свою полную безнаказанность. Они поселились в шикарных квартирах в лучших домах центральной части города, начали вести самую широкую жизнь, с постоянными пьяными оргиями и всяческими подчеркиваниями своего привилегированного положения. Почти ежедневно возникали какие-то новые акционерные общества, капиталы которых составлялись из бывшего советского государственного имущества, а акционерами были все одни и те же лица, а именно небольшая компания, прибывшая вместе с Рогачем из Закарпатской Украины и из Галиции. Формально всю эту спекулятивную горячку возглавлял председатель киевской городской управы, бывший ассистент университета, Багазий[403]. Этот человек был сам по себе безусловно честный и стремился делать для города все, что он мог. Беда его заключалась в том, что он полностью попал под влияние таких авантюристов, как Рогач и Ко, игравших на национальных чувствах Багазия и его ближайших сотрудников, простодушно поверивших в их идеализм и глубокие патриотические чувства по отношению к украинскому народу.
Тот же Рогач со своей компанией начал в это время игру с созданием в Киеве какого-то украинского правительства, так называемой Украинской Национальной Рады[404]. Подготовка к созданию этого «правительства» велась келейно в редакционном кабинете Рогача и в кабинете Багазия. Широкие круги местного населения, или хотя бы его интеллигенцию, никто из этих господ даже и не думал ставить в известность о своих планах и намерениях. Это была закулисная возня того же типа, к которой так привыкли русские и украинские эмигранты за годы своего долгого пребывания в изгнании. Начиналась на новой почве привычная игра в министры, причем люди, распределявшие между собой будущие министерские портфели, не только не имели никакого представления о действительных нуждах народа, но даже нисколько этим не интересовались. Более того, они всячески подчеркивали свое презрительное отношение к местному населению, и если не называли нас вслух, как немцы, «унтерменшами» и неграми, то всем своим поведением показывали, что считают нас людьми какой-то низкой породы. Неудивительно, что население скоро возненавидело этих людей гораздо сильнее, чем даже немцев и советскую власть. Подлинная их сущность нам стала очень скоро ясна, и мы не смогли только понять, как немцы терпят явное разложение их тыла.
А между тем этот непонятный нам факт объяснялся очень просто. Люди эти в своем большинстве прибыли по рекомендации из Берлина, а местные немецкие военные начальники в политике Берлина на Востоке разбирались очень слабо и, полагаясь во всем на авторитет таких людей, как Розенберг, Кох, Борман и Гиммлер, предоставили украинским экстремистам полную свободу действий. В этом сказывалось рабское благоговение немцев перед бумажками всякого начальства, а берлинского в особенности. Кроме того, немцы, упоенные своими грандиозными летними победами, считали войну против Советского Союза уже выигранной, судьбу Украины и остальных его частей предрешенной Гитлером и германским правительством и не придавали долгое время никакого значения этой, как им казалось, невинной возне каких-то украинцев, предназначенных, так или иначе, быть колониальными рабами Великой Германской Империи.
Погромных статей в «Украшським слове» и других украинских газетах долгое время никто из немцев вообще не читал, так как зондерфюреры немецких рот пропаганды, которым подчинялись сначала эти газеты, украинского языка не знали и знакомились с содержанием газет только по заголовкам, которые им переводил сам редактор газеты или кто-либо из его ближайших помощников. Я помню, как был удивлен зондерфюрер киевской редакции г. Ганзен, очень милый и скромный филолог, не понимавший ничего в особенностях украинской национальной политики и очень смутно представлявший себе отличие украинцев от русских, когда он случайно обнаружил, что газета, которую он так спокойно подписывал каждый день к печати, помещала какие-то дикие и зловредные материалы. Берлинские политики, ткавшие свою подозрительную паутину национальной вражды, не заботились о том, чтобы сообщать свои цели подчиненным, а особенно военным. Их они держали в таком же полном неведении о своих планах, как и наше население. Немцы, соприкасавшиеся с городской управой и другими украинскими организациями, были заняты главным образом устройством своих личных дел, очень часто также спекулятивного характера и потому смотрели сквозь пальцы на подозрительные махинации прибывших в их обозе дельцов.
Только когда комбинации украинских экстремистов приняли уже слишком скандальный характер, а некоторые из них даже начали вести антигерманскую пропаганду, немецкие власти спохватились и произвели разгром этого гнезда авантюристов. Рогач, Багазий и ряд других лиц из их компании были арестованы, состав городской управы и редакции был изменен, и газета в знак нового курса стала выходить под несколько измененным названием «Нове украинське слово». Это произошло в Киеве в середине декабря 1941 года[405], и почти немедленно отразилось, в той или иной мере, во всех остальных городах Украины. Особенное впечатление произвел на немцев тот факт, что у Рогача в момент ареста было обнаружено на квартире более двухсот тысяч рублей советскими деньгами, а у Багазия и прочих большие запасы продовольствия, вина и разных товаров.
В то время в Киеве уже начинал приступать к своим обязанностям немецкий генерал-комиссариат, и начальник его политического отдела Рейнгардт[406] решил немедленно наставить население на путь истинный и стал забрасывать новую редакцию газеты своими обязательными для опубликования длиннейшими статьями, рассуждающими об обязанностях населения и о том, какую оно должно чувствовать громадную признательность к своим освободителям немцам. Статьи эти были выдержаны в стиле многословных рассуждений Геббельса в журнале «Дас Рейх» или призывов Роберта Лея[407] в «Ангрифе», помещались без подписи, начинались неизменно словами «Мы, украинцы» и производили самое гнетущее впечатление на местное население. На нового редактора газеты, профессора Штеппу[408], сыпались со всех сторон в то время и гораздо позже обвинения в подхалимстве и низкопоклонничестве по отношению к немцам, а он, собственно говоря, ни в чем не был виноват, так как не имел права ни изменить, ни сократить этих статей. Он только должен был ставить свою подпись под газетой, помещавшей, главным образом, материалы, выбранные Рейнгардтом и лишь переведенные редакцией с немецкого.
Примерно через две недели после этого произошло еще одно событие, как будто знаменовавшее изменение курса немецкой политики и воспринятое с большим удовлетворением большей частью населения Киева и всей Украины. В Киеве начала выходить газета на русском языке. Произошло это таким образом. Около двух месяцев наряду с ежедневным «Украинським словом» выходила по понедельникам, когда этой газеты не было, маленькая газетка «Останни висти» («Последние новости») чисто бульварного типа, помещавшая разные мелкие заметки из местной жизни и из-за границы. Нескольким киевлянам удалось убедить местные немецкие власти, что эту газетку следует издавать на русском языке, так как значительная часть населения не знает украинского и потому не может следить за распоряжениями немецких властей. Новая русская газета была с самого начала поставлена в очень тяжелые условия, так как ей было строжайшим образом запрещено печатать какой-либо материал политического характера, и она должна была носить характер чисто информационного листка, с некоторым количеством развлекательного материала. Поэтому газета была весьма убогой и, собственно говоря, даже не имела права носить название настоящей газеты.
Для того чтобы подчеркнуть, что новая газета является лишь переводом своего предшественника, в газете «Нове украинське слово» было напечатано сообщение немецкого генерал-комиссариата, что с такого-то числа газета «Останни висти» начинает выходить на русском языке под заголовком «Последние новости». Для этой газеты вначале даже не было создано отдельной редакции, а делать ее должны были сотрудники ежедневной украинской газеты. И тем не менее эффект от ее появления был грандиозный. Начиная с первого номера эта газета, выходившая, как и украинская, в очень ограниченном количестве экземпляров, перепродавалась мальчишками на базарах по 3 и даже по 5 рублей за экземпляр, при нормальной ее стоимости в киосках 50 копеек. В день выхода ее первого номера около газетных киосков стояли громадные очереди, и с этого дня Киев опять заговорил по-русски. Сотрудники редакции, вышедшие посмотреть, как идет продажа, слышали, как в очередях люди говорили друг другу: «Ну, сегодня мы имеем право опять говорить по-русски». Русские почувствовали, что они после долгих гонений и издевательства стали опять полноправными людьми, во всяком случае, в такой же степени, как и украинцы.
Однако надежды населения на изменение курса немецкой политики были неосновательными и очень скоро рассеялись. Изменение произошло только в том, что немцы в Киеве и некоторых других городах восточных областей Украины просекли уже бурную деятельность приехавших с ними украинских экстремистов. В Ровно и во всех западных областях даже и в этом смысле положение осталось без изменений и газета «Волынь», а за ней и многие другие, продолжали свою погромную агитацию против русских. В таком же стиле были и украинские передачи по радио, редакция которых сидела в Берлине и была составлена исключительно из приверженцев Украинского национального объединения или, иными словами, из последователей Петлюры и Коновальца. Странный и непонятный для нас политический союз Гитлера и Петлюры продолжал доминировать, и только в восточных областях был несколько смягчен.
Редакциям местных газет, выходивших в старых областях Советского Союза[409], было самым строжайшим образом запрещено упоминать слово «русский», как будто одно это слово могло развалить всю зыбкую структуру немецкого тыла, как даже самое слабое дуновение разваливает карточный домик. Все, что относилось к русской истории, культуре, науке и искусству, было запрещено и подвергнуто остракизму, и редакции могли заполнять свои страницы только переводами из немецких газет, да и то далеко не всех. Предполагалось пользоваться материалами только выходившей в Луцке газеты «Дойче Украине Цайтунг». Это делалось для того, чтобы скрыть от местного населения слишком откровенные высказывания центральных германских газет, нисколько не скрывавших германских планов расчленения России и колонизации ее составных частей. Населению же «освобожденных областей» должна была преподноситься некая розовая пропагандная водица о том, что Германия ведет только священную идеологическую войну против большевизма за спасение мировой культуры и цивилизации и сама никаких материальных интересов не преследует. На стенах наших городов и во всех учреждениях развешивались увеличенные цветные литографии германского фюрера с подписью на всех языках «Гитлер-Освободитель». Господин Рейнгардт и ему подобные писали статьи, начинавшиеся словами «Мы украинцы» и рассказывавшие о высоко исторической миссии германской расы на Юго-Востоке Европы, якобы служившей первопричиной культуры и даже самого появления славян на этой части земного шара. А в это время в Берлине издавался журнал «Унтерменш», и господа Гитлер, Геринг и Геббельс утверждали перед бешено аплодировавшей им многочисленной аудиторией в берлинском «Спортпаласе», что Советский Союз населен болотными людьми и прочими, лишь по внешнему облику человекоподобными существами, а в действительности представителями какой-то низшей расы.
Иногда «прорывало» в этом смысле и наших высоких руководителей Коха и Розенберга. Но тогда господа Рейнгардты звонили в редакции подчиненных им местных газет и запрещали печатать такое выступление или присылали специально выправленный ими экземпляр, из которого были старательно вычеркнуты откровенные места. Излюбленный некоторыми метод фальсификации применялся немцами у нас даже в отношении выступления их же собственных вождей. В то время, как наше население ждало от немцев возвращения нормальных человеческих прав, отнятых советской властью, немцы отнимали у нас даже те немногие права, которые нам эта власть оставила, и неуклонно, хотя тщательно скрывая свои планы, подготовляли полную колонизацию нашей страны. Странный союз Гитлера и Петлюры, основанный только на ненависти к русским и на еврейских погромах, постепенно превращался в гораздо более естественный, но не менее для нас гибельный блок Гитлер-Гиммлер-Розенберг. Этот блок полновластно диктовал свою политику в занятых Германией областях Советского Союза, и эта политика привела Красную армию в Берлин[410].
ИЗ РАДИОГРАММ 1943 года НАЧАЛЬНИКУ УКРАИНСКОГО ШТАБА ПАРТИЗАНСКОГО ДВИЖЕНИЯ комиссару госбезопасности III ранга Т. А. СТРОКАЧУ[411]
РАДИОГРАММА АГЕНТА «КАРМЕН»
О ПОВЕДЕНИИ КОМАНДОВАНИЯ СУМСКОГО ПАРТИЗАНСКОГО СОЕДИНЕНИЯ
6 февраля 1943 года Шифровка вх. № 395
Сообщаю, что все командование часто занимается выпивкой. Коваля [т. е. Ковпака. — К. А.] все боятся как огня — потому что как выпьет, так может кого угодно отхлестать плеткой.
РАДИОГРАММА АГЕНТА «МАРИИ»
О ПОВЕДЕНИИ КОМАНДОВАНИЯ СУМСКОГО ПАРТИЗАНСКОГО СОЕДИНЕНИЯ
26 февраля 1943 года
Пьянки и картежная игра не прекращаются.
Рукописная резолюция Т. А. Строкача:
«Молния. Ковпаку — Рудневу[412].
Снова меня вызывали [в] ЦК ВКП(б), предупредили [о] наличии [в] ваших отрядах мародерства и пьянства. Прошу принять решительные меры борьбы [с] этими позорными явлениями. Для доклада сообщите [о] принятых мерах. 28.02.1943. Строкач».
РАДИОГРАММА АГЕНТА «КАРМЕН»
О МАРОДЕРСТВЕ ПАРТИЗАН СУМСКОГО СОЕДИНЕНИЯ 3 марта 1943 года
Сообщаю, что многие из отряда занимаются мародерством, берут все, что попадается им под руки, вплоть до того, что берут одеяла, простыни, белье нужное и не нужное им. Командование мер не предпринимает.
РАДИОГРАММА АГЕНТА «ЗАГОРСКОГО»
О МОРАЛЬНО-ПОЛИТИЧЕСКОМ СОСТОЯНИИ ПАРТИЗАН СУМСКОГО СОЕДИНЕНИЯ
16 апреля 1943 года
Парт[ийно]-полит[ической] массовой работы в отряде и среди населения нет. За короткое время убито много партизан при добыче себе трофеев с целью личной наживы. Партизаны с уважением говорят об отряде Фёдорова[413], Сабурова[414] называют смелым. Своих командиров ругают за бахвальство, последствия воздушного налета — нераспорядительность их. Они пьянствовали.
ИЗ ДНЕВНИКА за 1943 год Г. В. БАЛИЦКОГО[415] —
КОМАНДИРА ПАРТИЗАНСКОГО ОТРЯДА ИМ. СТАЛИНА ЧЕРНИГОВСКО-ВОЛЫНСКОГО СОЕДИНЕНИЯ
8 марта 1943 года. Этот день в отряде отмечался как международный коммунистический женский день. Для женщин была организована выпивка, гулянка, поздно вечером Фёдоров пригласил меня к себе в штаб соединения. Вечером я лег спать, и вдруг вбегают радисты — человек семь — с криком: «Ура, ура! Где Балицкий Григорий Васильевич?» Подняли сонного меня и стали качать и поздравлять меня со званием Героя Советского Союза. Не только поздравляли радисты, а и партизаны.
30 марта 1943 года. Рано утром пошел в штаб соединения, здесь узнал, что [у] Алексея Федоровича Фёдорова (нач. соединения) день рождения, т[о] е[сть] Фёдоров именинник. Поздравил его с днем рождения. Выпить нечего было, но перспектива в этом была. Не успел придти в отряд, которого командиром являлся, как приезжает верховой из соединения Механика[416] с просьбой, чтобы приехал в отряд им. Сталина — соединения Мельника. Приезжаю в отряд, там застаю тт. Фёдорова, Рванова, Шеремета[417] и других, оказывается, что Механик и командир отряда им. Сталина соединения Мельника[418]. Здесь было ведро самогона и несколько литров спирта 96 градусов. В 17.00 Фёдоров пригласил меня и моих командиров рот к себе пообедать. Обед начался, пили, веселились, были танцы, песни, анекдоты и прочее.
7 апреля 1943 года. С 17.00 6 апреля на 7-е сделали большой марш, прошли через следующие населенные пункты: Лукьяничи, Моклице, Кориневка, Октябрь, Оленичи, Петровск, Тупивщина, Буда-Пульгович, Кохи. В 9.00 вместе с Фёдоровым поехал к Колпаку[419] (ком. партизанского соединения). Встреча была исключительно хорошая. Сам Колпак редкозубый, хитрый и шутник, похож на цыгана. Колпак — подлинный герой, народный рыцарь. В часов 12 дня собрались четыре Героя Советского Союза — Фёдоров, Колпак, Наумов[420] и я. Пили, гуляли и, наконец, начался бой на реке Припять.
9 апреля 1943 года. Рано утром Фёдоров вызвал меня в штаб. Было предложено ехать в часть соединения Наумова — Героя Советского Союза. В часть выехали нас три Героя — Фёдоров, Колпак и я. Со своей свитой. Эх! И погуляли крепко, было очень много самогонки и хорошей закуски.
2 мая 1943 года. Сегодня и вчера с утра был приглашен Фёдоров на завтрак и обед. Была самогонка и хорошая закуска. Тов. Фёдоров все время танцевал. Вечером организованы были различные танцы и игры. Все это хорошо, но плохо то, что несколько десятков дней не ведем боя с противником, не разрушаем ж[елезно]д[орожные] пути и не пускаем эшелонов под откос. Чертовская скука без боя. Когда ведешь бой и уничтожаешь фашистскую гадину, веселей становится, получаешь удовлетворение, наслаждение, но самое главное — выполняешь долг перед Родиной своей. Черт возьми, засиделись в этих лесах.
11 мая 1943 года. С утра стало хмарно наступать, стал дождик крапать, и вот в это время меня вызывают в штаб соединения, сам не знал чего, оказывается, Фёдоров стал угощать самогонкой, короче говоря, был приглашен на завтрак. После завтрака пошли с Фёдоровым и Рвановым Митей рыбу глушить на реку. Наловили рыбы примерно килограммов пять, хороший обед был со своей рыбой. И так прошел день — выпивка и закуска свежей рыбой.
18 мая 1943 года. Тов. Чижова в 4.00 отправил на хозяйственную операцию[421]. В 9.30 час. завтракали с тов. Фёдоровым — была самогонка и неплохая закуска.
5 июня 1943 года. Было приказано выехать на аэродром и вылететь [из Москвы] в тыл противника, группа подготовилась, но изменилось положение — погода ненастная. Пришлось отложить это дело. Ночью же пришлось погулять, водки достали 20 литров и 20 лит. спирту. Гуляли крепко. По-партизански. Сегодня также был у девушки Лидии. Сегодня у Лиды были Танюша, Алёнка, Оля, Полина и Роза. Гуляли, поздно пришлось задержаться у Лидуси лишь потому, что не было ночного пропуска.
17 июня 1943 года. <…> А в 10.00 тов. Фёдоров прислал связного с донесением немедленно явиться в штаб. Я быстро стал собираться. Сам себе думал. В чем дело, зачем вызывают. Все торопился, спешил, оказалось, что тов. Фёдоров обедает с чаркой и решил пригласить меня. На обеде присутствовали ком. бригады и его заместитель тов. Ботя[422] (сам поляк) из местных отрядов. Пришлось маленько выпить. За обедом тов. Рванов (нач. штаба соединения) подал тов. Фёдорову приказ для подписи, но тот категорически отказался подписывать. Все это явилось результатом того, что тов. Фёдоров был крепко выпивши. В 17.00 часов приказ был зачитан. Суть этого приказа была по нашему дальнейшему маршруту. В 20.00 часов двинулись на марш.
27 июня 1943 года. С самого утра поехал [осматривать] и заставы и оборону, которую занимает 1-й батальон. В часов 9.00 тов. Фёдоров вызвал меня к себе и сказал, что он выезжает в местный отряд, а я остаюсь за него. Когда все выехали в гости, я совместно с тов. Милейко[423] выехал [ко] всей обороне части 0015 (соединения). В процессе проверки оказалось много недостатков в занимаемой обороне нашей части. 7-й и 3-й батальоны не окопались, а 7-й батальон занял оборону в 25–30 метрах от своего расположения. Правда, эта ошибка была на месте устранена, и оборону 7-го батальона пришлось выбросить на высоту по направлению дер. Озерцо. Почти такое положение было и в 5-м батальоне. Застава была выставлена почти возле самого лагеря. Вечером обо всем этом было доложено тов. Фёдорову. Из гостей все командование приехало пьяное, даже комсомолка Мария Коваленко[424] приехала крепко выпивши, Г. Г. Кудимов[425] — секретарь парткомиссии и Рванов — нач. штаба части № 0015 были в дрезину пьяные. Как только приехали, так положились спать. После того, как было доложено о состоянии занимаемой нами обороны, я пошел в санчасть проведать своих раненых. Так прошел день 27 июня.
28 июня 1943 года. Ночь была чертовски холодная. Пришлось замерзнуть и даже кашлять. С утра пошел в штаб части, там как раз завтракали, было много частей, завтрак сопровождался водкой. Часть поналивалась до потери сознания. Сам тов. Фёдоров пошел с гостями по батальонам и стал проверять станковые и ручные пулеметы, а также автоматы. Все бойцы, которые не знали, в чем дело, поднялись по тревоге. И это и неудивительно, что поднялись по тревоге, потому самому, что были даны длинные очереди со станковых пулеметов, что просто ужас один, не так ужас оттого, что такое количество патронов выпускалось бесцельно, напрасно. Всего выпущено патронов со всех видов оружия больше 1500 шт. Это просто преступление, напрасно выпускать такое количество патронов. Сейчас выпускаем такое количество патронов без цели, а придет время, что не будет патронов для того, чтобы уничтожить фашистскую гадину. Очень плохо действуется. Конечно, это все делается в результате пьянки. Ну, что я, старшему начальнику ничего не скажешь, несмотря на то, что даже глупость делает…
29 июня 1943 года. Ночь и день прошли спокойно, нормально. Правда, с самого утра пришел тов. Фёдоров в расположение 1-го батальона (имени тов. Сталина). С ножом в руках, обрезал неснятые палатки, в том числе была обрезана палатка моего комиссара тов. Кременецкого[426]. После такой небольшой проверки тов. Фёдоров пригласил меня к себе на завтрак. Завтрак был исключительно хорош. Был спирт, закуска, жареные грибы, вареные яички, молочная каша, но нельзя забывать и о таком блюде, как жареная свежая рыба.
9 августа 1943 года. В 2.00 час. на заставе 3-й роты поднялась стрельба, оказалось, что огонь вели по группе тов. Коновалова. Коновалов прибыл. Очень много рассказал о делах части. Привез письма, в которых указывается, что 7-й батальон подорвал 30 поездов, тов. Попудренко убит, Пасынков[427] также убит (был пьян).
22 сентября 1943 года. С утра получил тол и другое имущество, стал готовиться к выходу в район своего действия. Сначала решил подготовить лошади, повозки, но быстро это перерешил и стал готовить две подводы. День 22 сентября продолжался и сопровождался выпивкой, но это и неудивительно, так как день был прощальный[428]. Каждый командир, боец-партизан старался угостить, при выпивке и за обедом, каждый старался вспомнить свою историю о партизанской жизни, о своих подвигах.
28 сентября 1943 года. Тов. Кременецкий почти целую ночь пьянствовал с горя. Утром также был пьян, ходит по всему отряду и всех шуточно бьет, все прощается. Не раз подходил ко мне и говорил: «Я Вас любил, еще не имел такого командира хорошего, как Вы, хотелось работать с Вами, ну, что же, по-видимому, некоторым не понравилось, что мы с Вами так хорошо работали, я должен сказать, что о Вас никогда не забуду». На память тов. Кременецкому подарил пистолетик.
2 октября 1943 года. Поздно вечером возвратилась 1-я рота с хозяйственной операции, которая производилась в с. Омелено. Из операции привезено пудов 80 муки, 50 голов крупного рогатого скота и более 150 штук овец. Нужно сказать, что старшина батальона тов. Ковеза и старшина 2-й роты Арендаренко напились, как сукины сыны, и шухарили, как не следует делать партизанам[429]. За неправильное поведение обоим им объявлен выговор с предупреждением. Хотел выгнать к чертовой матери, но учел то, что за ними не было никакого замечания, решил оставить на прежней работе.
9 октября 1943 года. В часов пять прибыл Платонов со своей группой из задания. Платонов доложил, что задания не выполнил, кроме этого, убит командир диверсионного взвода тов. Лавриненко. Стал уточнять: почему не выполнили приказа и почему потерял убитым тов. Лавриненко? Оказывается, что тов. Платонов, несмотря на неоднократные мои предупреждения, он во время выполнения боевого задания — напился, в результате пьянки провалил операцию. Тов. Платонов не первый раз уже проваливал боевое задание. Во время выполнения боевого задания был пьян не только т. Платонов, а и его командиры взводов — Никитин напился до потери сознания, Кришханов и другие. Пришлось принимать самые строгие меры. Платонова снял с должности командира 3-й роты, Никитину объявил выговор, Дубинину[430], всех остальных предупредил.
15 октября 1943 года. Сегодня приехал тов. Медведев[431] со своей свитой. Все каялся передо мной, что мне неправильно информировали — его отношение ко мне <…> Целый день почти пьянствовали в связи с приездом тов. Медведева. Водка была его. У меня ее нет, и никогда не водится.
22 октября 1943 года. В 9.00 час. подошел тов. Медведев со своим отрядом, расположился севернее моего отряда. Почти весь день пили. У Медведева до черта самогонки, у него имеется свой аппарат…
28 октября 1943 года. С самого раннего утра начал заниматься разведкой. Пришлось снова брать в оборот тов. Зубко[432]. Выяснилось, что он специально посылал разведчиков за самогонкой, а не по делу. Вместо дела он вместе с бойцами занимался пьянкой. Сегодня послал тов. Зубко и всю разведку в населенные пункты Бересцаны, Олько и Городище с целью организации и расширения агентурной сети.
31 октября 1943 года. Ездил к Медведеву: ох и окопался, черт побери — вроде собирается жить в этих землянках не менее пяти лет. Я из этого не удивляюсь, делать ему нечего, а поэтому нужно чем-нибудь занять людей. Отряд у него 800 человек, а работает на агентурной работе не больше 50–60 человек.
3 ноября 1943 года. Был в гостях у тов. Карасёва Виктора Александровича[433], со мной ездил и тов. Прокопюк[434]. В часа два приехал тов. Медведев и его заместитель по контрразведке тов. Лукин[435]. Погуляли неплохо, договорились о совместной борьбе [с] немецкими извергами…
7 ноября 1943 года. В 15.30 поехал в гости к Медведеву. Немножечко погуляли, и я поехал с тов. Прокопюком к себе в лагерь.
12–14 ноября 1943 года. Живем в с. Бяле. Жизнь протекает нормально. 14 ноября уехал вместе с тт. Медведевым, Прокопюком, Карасевым и Лукиным к тов. Фёдорову. Ехали по маршруту — Млынок, Борова и Кунецкая Воля. В 19.00 час. прибыл в лагерь тов. Фёдорова. Прием был исключительно хорош.
20 ноября 1943 года. Сегодня пришлось крепко ругать командира и политрука 3-й роты, которые поехали в хутор Слободка и организовали выпивку. Тов. Назарова снял с должности командира роты. Широкого также снял с должности командира 2-й роты. Вместо тов. Широкого назначен командиром тов. Циркуненко Василий. Широкого[436] снял за пьянку и самодурство, а также за избиение бойцов.
25 ноября 1943 года. В 12.00 час. уехал тов. Фёдоров со своей свитой к Медведеву и Прокопюку в с. Вел. Денисовичи. Я с группой разведки провожал своего боевого командира Алексея Федоровича Фёдорова. У тов. Медведева пришлось заночевать, так как Фёдоров также остался ночевать, погуляли очень хорошо. Ночевал у тов. Прокопюка, также ночевал Володя вместе с Марусей[437] — это дело их, личного характера.
8 декабря 1943 года. Командир разведки тов. Ганжа доложил, что бойцы 2-й роты Никишин, Шорий и Лепёшкин, которые были в с. Привитовка, мерзавцы напились и стали стрелять. Очень печально — крестьянин накормил, напоил, а они стали стрелять в квартире. Лёва Кузкин[438] стал стрелять по ульям. Не успели эти чудаки приехать в лагерь, я их арестовал и посадил под строгий арест.
ДОКЛАДНАЯ ЗАПИСКА БЫВШИХ ПАРТИЗАН СОЕДИНЕНИЯ им. БУДЕННОГО В. Г. БУСЛАЕВА И М. СИДОРЕНКО наркому госбезопасности УССР С. Р. САВЧЕНКО О ПОВЕДЕНИИ ПАРТИЗАН СОЕДИНЕНИЯ[439]
12 мая 1944 года
НАРОДНОМУ КОМИССАРУ ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ УКРАИНЫ Тов. САВЧЕНКО[440]
Мы, члены партизанского отряда им. «За Киев», Буденновского соединения БУСЛАЕВ Василий Григорьевич и СИДОРЕНКО Михаил[441], влились в указанный отряд в феврале м-це 1944 года в районе г. Луцк, Волынской области. До этого были в группе «БОГДАНОВИЧА»[442]. По пути движения нашего отряда, личный состав отряда, помимо выполнения своих прямых задач, имел большие недостатки, как-то: грабежи, мародерство мирного населения и насилие над женщинами.
Примеры:
1. При переходе через город Горохов, Волынской области, старшина отряда МЕЗЕНЦЕВ Анатолий Гаврилович[443] напился пьяным и избил ручкой нагана до потери сознания двух неизвестных граждан.
2. В с. Майдан-Гута, Мизочского района, Волынской области, партизан МИХАИЛЕНКО Анатолий ограбил старика и забрал ненужную ему женскую одежду. На замечание ему он ответил, что отвезет жене или пропьет.
3. На расквартировании в селе Голыбисы, Шумского района, Волынской области, старшина МЕЗЕНЦЕВ в пьяном виде избил прялкой двух девушек, требуя от них согласия на сожительство.
4. В селе Дубовцы, под Тарнополем, была изнасилована женщина в возрасте 40–45 лет партизанами ГАРДАНОВЫМ, ПАНАСКЖ, МЕЗЕНЦЕВЫМ, ком. отряда БУБНОВЫМ и др. Фамилия пострадавшей неизвестна.
5. В селе Верхобуж, под Бродами, старшина МЕЗЕНЦЕВ пытался изнасиловать девушку. Она не соглашалась. Тогда он, МЕЗЕНЦЕВ, взял девушку и ее мать 65 лет, вывел на улицу ночью и под страхом оружия требовал их согласия. Поставил к стене и стрелял из автомата над головами, после чего изнасиловал старуху 65 лет. Фамилия пострадавшей неизвестна.
6. В одном селе, названия не помню, под г. Снятином, старш. МЕЗЕНЦЕВ, напившись пьяным, вынул пистолет и пытался изнасиловать девушку, которая убежала, тогда он изнасиловал бабушку ее, которой было 60–65 лет. При проверке этой квартиры было обнаружено много коммунистической литературы. По утверждениям соседей, сын этой старушки был учителем и членом Коммунистической партии, за что арестован и расстрелян немцами. Другой сын в Красной Армии, взят по призыву 1940 года.
7. Командир взвода БУБЛИК Павел сам лично и на это подговаривал бойцов, занимался продажей лошадей за водку, которых перед отъездом забирал обратно. Примерно, был случай в с. Раковчик, под Делятином, и под Борщевым. Систематически пьянствовал, делал самостоятельно незаконные обыски и требовал водку у населения. Делал это всегда с оружием в руках, стрелял в квартирах, запугивал население.
8. В с. Бискив (в Карпатских горах) в квартире штаба соединения поваром штаба (фамилию его не знаю) были постреляны окна, кухонная посуда и потолок за то, что хотел изнасиловать хозяйку, но она убежала. После этого справился на столе.
9. Там же, в с. Бискив, партизанами отряда «КАРМЕЛЮК» ограблена женщина — вдова, у которой забрали все вещи, разбили шкаф и сундук. О действиях этих лиц было известно командованию, но последнее не обратило внимания.
10. В с. Маринычи (Карпатские горы) в центре расположения соединения ограблена квартира одного хозяина, забраны вещи и убита поросная свинья. На жалобу хозяина в штабе соединения не обратили внимания.
Как общий вывод.
Несмотря на целый ряд фактов безобразий со стороны командования отряда мер никаких не принималось, а факты росли все с большей силой.
29 апреля 1944 года в с. Луковчах по инициативе нескольких сознательных людей было созвано совещание комсостава отряда по вопросу дисциплины. На совещании говорили, разошлись, а мародерство, грабеж и насилие над женщинами продолжалось дальше и безнаказанно. На всем своем пути движения лошади менялись в каждом населенном пункте, так как пьяницы безжалостно и бездельно в разъездах за водкой загоняли лошадей до непригодности. Многие за два с половиной месяца ухитрились замучить по 10–12 лошадей. Грабежи проводились, обыкновенно, при обысках под предлогом — нет ли «шпионов» или «бандеровцев»[444], а осмотру, обыкновенно, подвергались такие места, где могли быть часы или другие ценности. Такие вещи, как часы, бритвы, кольца, дорогие костюмы, просто безоговорочно отбирались.
О приближении нашего партизанского соединения население обыкновенно знало за 30–40 км. И в последние дни можно было встретить села, оставленные с одними стариками, или совсем пустые дома. При расспросах у населения, почему они разбегаются, объясняют положение следующим: «Мы Красной Армии не боимся, а боимся тех, которые одеты в штатское, так как они сильно грабят, насилуют женщин и избивают невинных людей».
Такие общие невыносимые недостатки, как в отряде, так и в целом соединении.
Тов. Нарком! Сообщая о вышеизложенном, просим принять меры и не дать возможности в дальнейшем позорить традиции советских партизан.
Б[ывшие] члены партизанского отряда «За Киев» соединения им. БУДЕННОГО.
БУСЛАЕВ Василий
СИДОРЕНКО Михаил.
В настоящее время прикомандированы к Вашкивскому РО НКВД, Черновицкой области.
12 мая 1944 года
с. Вашкивцы
ВЕРНО:(подпись)
Из.
17. [неразб.] 44