Помимо листовки с текстом обращения генерала Власова[488], неведомым путем попавшей [к нам] в руки, никаких других сведений о РОД[489] тогда[490] во Пскове не было. Связи с Власовским комитетом не было, связи с Берлином не было, не было также ни печатных материалов о РОА, ни директивных указаний. Газета «Заря»[491] еще не была знакома псковичам, а «За Родину»[492] упорно обходила молчанием все, что касалось РОД. Офицеры РОА, бывшие во Пскове, были таковыми лишь по названию, а в действительности их никто в офицеры РОА не производил. Все это очень мешало и усложняло деятельность ИГ[493].
После собрания 12 марта положение главы ИГ[494] несколько упрочилось. «Оппозиция» на время поджала хвост[495], и в ИГ, казалось, воцарилось до того невиданное согласие. После того как собрание 12 марта вынесло «вотум доверия» РОД, члены ИГ горели желанием расширить деятельность группы и от словесных разглагольствований перейти к делу. Однако «незаконность» существования группы[496] весьма ограничивала возможности практической деятельности, и ИГ решила для начала ограничиться таким лишь «мелким» делом, как сбор пожертвований на подарки русским добровольцам[497]. Однако это доброе начинание неожиданно приняло масштабы большого патриотического дела, вылившись в яркую демонстрацию народной любви к своим воинам.
Кампанию по сбору пожертвований возглавляли две женщины, Л.[498] и П.[499], причем если первая из них искала в этом деле себе лавров и почета, то вторая в действительности всерьез отдалась благородному делу помощи родным русским воинам (эта П. в свое время явилась главой организации молодежи, явившейся из землемерного училища к X.[500] с просьбой использовать их в работе ИГ. П. оказалась очень дельной и умной девушкой и, следует признать, принесла немало пользы РОД своей деятельностью. Позже она перешла работать в редакцию журналисткой и писала серьезные статьи под псевдонимом «В. Александрова»). П. подняла на ноги молодежь, составив из нее несколько групп, которые двинулись с подписными листами по городу. Сбор пожертвований оказался чрезвычайно успешным, и конечная сумма пожертвований достигла, если мне память не изменяет, суммы 80 тыс. рублей. Особенно значительным оказался вклад купечества. Каждый из них жертвовал не менее 500-1000 рублей. Однако более показательным было отношение трудового населения. В редакцию газеты приходили простые люди — рабочие, служащие, домашние хозяйки, молодежь, старики. Порой разыгрывались трогательные, волнующие сцены. Так, однажды в редакцию пришел старик нищий и принес семьдесят с чем-то рублей — все, что он имел — и отдал эти деньги, а к ним в придачу три нательных креста, заявив, что он просит передать эти кресты русским добровольцам. «До тех пор, пока они будут честно служить своему народу, эти кресты будут оберегать их от пуль, потому что эти кресты — чудотворные кресты», — сказал старик. Затем он пришел еще раз и опять принес небольшую сумму денег.
На собранные деньги были приобретены подарки для русских добровольцев[501]. Во время пасхальных дней специальная делегация из трех человек во главе с П. отвезла эти подарки в район Дно и вручила их солдатам русской добровольческой части, стоявшей там[502]. К подаркам были приложены письма от жителей Пскова. Простые, недорогие подарки были приняты добровольцами с глубоким волнением: всех растрогало это внимание жителей Пскова и Псковского района к русским солдатам-добровольцам[503].
Известную сумму ИГ оставила в своем распоряжении на случай возможных расходов. Эти деньги легли в основу денежного фонда ИГ, все время пополнявшегося в дальнейшем опять-таки за счет добровольных пожертвований.
Во Пскове ИГ организовала на Пасху угощение для добровольцев отдела пропаганды. На этом угощении присутствовали представители городского управления[504] и члены ИГ, и, таким образом, это празднество превратилось в своего рода «смычку» между добровольцами и гражданским населением. На этой встрече присутствовал также Экзарх Сергий[505], который обратился к собравшимся со словом, в котором было немало связано с необходимостью борьбы с большевизмом.
ИГ пользовалась столь значительным авторитетом среди псковичей, что в редакцию газеты[506], которая фактически являлась штабом ИГ, приходили люди со своими заботами. Одни просили совета, другие — помощи, третьи жаловались на немцев. В последнем случае речь шла об истязаниях рабочих. X. приложил все усилия, чтобы этим жалобам был дан дальнейший ход, считая делом престижа ИГ, чтобы виновники истязаний были наказаны. В одном случае, тогда, когда виновником был признан поляк-переводчик, справедливость восторжествовала, а зло было наказано. Вторая жалоба осталась без последствий, так как было установлено, что поркой рабочих занимался мастер-немец.
30 апреля во Псков неожиданно прибыл генерал Власов[507]. До этого в течение длительного времени о генерале Власове ничего не было слышно — и вдруг генерал собственной персоной предстал перед псковичами! Встретиться с народом генерал Власов желал, без сомнения, уже давно. Но немецкие «покровители» препятствовали вождю освободительной борьбы русского народа против большевизма установить непосредственный контакт между ним и населением оккупированных областей. Возможно, что немцы опасались, что антибольшевистское движение Власова станет и антинемецким, если дать генералу Власову полную свободу действий[508]. Разумеется, учитывая истинное отношение русского народа к немцам их опасения не были безосновательны. Но теперь, видимо, настал момент, когда немцы решили рискнуть и проверить, каково же действительное отношение русского народа к генералу Власову и насколько принципы и положения РОД отвечают желаниям русских людей. Дескать, может быть, русский народ смотрит на генерала Власова как на немецкого ставленника и не пойдет за ним? Если подобного рода сомнения существовали, то, надо сказать, встречи генерала Власова с русским населением оккупированных областей не только эти сомнения разбили, но и доказали, что русский народ настолько решительно настроен следовать за генералом Власовым, что степень этой решительности даже таит в себе известную опасность для немцев[509].
Первая встреча генерала Власова с псковичами, в то же время его вообще первое выступление на русской земле перед русскими людьми[510], состоялось в помещении Большого городского театра. Этот театр с момента оккупации города был приспособлен под солдатский театр, и никто из местных жителей не имел права входа в него, и только прибытие генерала Власова в Псков открыло двери этого театра для псковичей. Правда, в дальнейшем все шло по-старому.
Выступление генерала Власова было назначено, если мне не изменяет память, на 10 часов утра. Зал театра был способен вместить примерно около двух тысяч человек — и он был набит битком к часу начала торжественного собрания, так что не каждый желающий мог пройти в театр. Как гражданское население, так и военные допускались лишь по пригласительным билетам. Эти билеты были распределены по учреждениям и предприятиям города, а также среди крестьянского населения[511]. Таким образом, было достигнуто, что участниками собрания были представители всех без исключения слоев населения и даже военнопленные. В первых рядах сидело довольно большое число немецких офицеров. Сцена театра была украшена русскими трехцветными и немецкими флагами, транспарантами, зеленью. Власов вошел в зал в сопровождении целой свиты немецких офицеров. Словно по команде, все присутствующие в едином порыве поднялись со своих мест и бурными продолжительными аплодисментами приветствовали генерала.
Когда генерал Власов занял место в первом ряду, к нему подошел один офицер (не могу припомнить точно, кто это был, но кажется — немецкий офицер, говоривший по-русски). «Господа, — сказал он, обращаясь к залу, — разрешите вам представить генерала Власова». Генерал Власов поднялся со своего места и, повернувшись лицом к залу, сказал: «Здравствуйте, господа!» Снова все встали и снова долго гремели аплодисменты.
Затем на сцену вышел Б.[512] Он говорил, как обычно, хорошо и удостоился в дальнейшем похвалы генерала Власова. После того, как Б. кончил говорить, тот же офицер, игравший роль неофициального председателя, объявил: «Слово имеет генерал Власов». Под аплодисменты генерал Власов поднялся на сцену. Он говорил не по бумажке, а от себя, его речь была очень яркой и произвела большое впечатление. Зал слушал генерала Власова, затаив дыхание, лишь аплодисментами прерывая время от времени его доклад. Ценность речи генерала заключалась в том, что он говорил о всех вещах совершенно по-новому для псковичей. Он говорил то, что думал каждый настоящий русский, и так, как об этом нужно было говорить, обращаясь к русскому населению, а не так, как о подобного рода вопросах изъяснялась немецкая пропаганда.
В своей речи генерал коснулся всех основных вопросов РОД, уделив должное внимание и вопросу борьбы с большевизмом, и вопросу сотрудничества с немцами, и вопросу государственно-политического и хозяйственного устройства новой России. Доклад генерала имел огромный успех, и когда он, окончив, сошел со сцены и, покидая зал, направился к выходу, все стоя восторженно аплодировали и кричали «ура», пока высокая фигура генерала не скрылась за дверью зала[513].
После собрания генерал Власов навестил редакцию газеты «За Родину». Вместе с ним в тесное помещение редакции ввалилось свыше пятидесяти немецких офицеров старших чинов — почетной свиты генерала. В редакции генерала Власова ожидала небольшая группа наиболее активных деятелей ИГ и журналистов. X. представил всех генералу и рассказал о работе, проделанной ИГ. Генерал Власов выразил большое удовлетворение тем фактом, что псковичи сами, без указания «сверху», так активно участвовали в РОД. Ответив на ряд заданных ему вопросов, генерал простился с членами ИГ и сотрудниками редакции, пожелав им успеха в дальнейшей работе[514].
После визита в редакцию генерал Власов посетил два псковских предприятия. Здесь он беседовал с рабочими, расспрашивая их об условиях труда, о заработке, о настроении. Рабочие с большой радостью встречали генерала, видя в нем своего вождя и заступника. Последнее подтверждалось тем, что рабочие обращались к нему с жалобами и даже подавали письменные прошения, в которых просили его защитить их от произвола немецкой администрации. Псковский радиоузел транслировал встречу генерала Власова с рабочими завода «Металлист».
Как уже было указано выше, до выступления генерала Власова в Пскове печать обходила молчанием РОД. Читая газеты, можно было подумать, что РОД вообще не существует. Теперь же картина изменилась. В ближайшие же дни во всех русских газетах появились пространные отчеты о выступлении генерала Власова в Большом псковском театре и о его пребывании в городе. Авторами этих отчетов по поручению редакции газеты из отдела пропаганды были я и А. Коваленко[515]. Она как раз к этому времени вернулась из месячной экскурсии по Германии, в которой тоже принимал участие Б. и журналистка А.[516] (из радиоузла). (За все время было организовано четыре экскурсии: одна — для начальников районов, другая — для журналистов, третья — женская и четвертая — для так называемых доверенных лиц, в которой как раз и принимали участие Б. и Коваленко.) Однако от того, что мы с ней написали, в газетном отчете остался лишь жалкий след. Цензура и усердные редакторы так его исковеркали, что я, признаться, был рад, что отчет появился без подписи. Но как бы то ни было, печать заговорила о РОД, и это было уже хорошо!
Из Пскова генерал Власов поехал в Дно, где тоже выступал с докладом среди местных жителей и русских добровольцев[517], затем — в <…>[518], кажется, в Сольцах[519] и, наконец, — в Волосово (посетил ли он Гатчину[520], я точно не помню). В Волосово[521] генерал Власов принимал парад русских добровольцев и инспектировал их полевые занятия. Повсюду население оказывало генералу Власову восторженный прием, встречая его, как родного отца. В этой поездке генерала Власова сопровождал X., дававший для газеты отчеты о выступлениях генерала[522]. Однако одновременно с ним кто-то из сопровождавших генерала немцев давал отчеты на немецком языке. И эти отчеты, выдержанные в немецком духе, помещались в газете, в то время как отчеты X. шли в корзину. Поездка генерала Власова продолжалась свыше недели. На обратном пути он уже не задерживался в Пскове и ехал прямо в Берлин.
Поездка генерала Власова по городам и селам оккупированных областей России имела огромный успех. Даже самые большие оптимисты были потрясены приемом, который оказывали генералу Власову простые рабочие и крестьяне[523]. Поездка доказала, что русский народ в своем подавляющем большинстве настроен резко враждебно [по отношению] к большевизму, что он готов идти за генералом Власовым, признавая его своим идейным, политическим и военным руководителем в борьбе с большевизмом.
Однако в этих народных демонстрациях доверия к генералу Власову было нечто, что встревожило и напугало немцев. Во всех заявлениях, во всех декларациях красной чертой проходило ярко выраженное стремление вести борьбу против большевизма собственными силами. Ни слова о фюрере «Великогермании», ни слова о «великом германском народе», протянувшем «братскую руку помощи» мученикам большевизма. От помощи немцев никто не отказывался, однако ясно чувствовалось, что в прочих отношениях немцы для русского народа интереса не представляют. Немцы почувствовали в этих речах и заявлениях опасность того, что антибольшевистское РОД может стать и антинемецким. Видимо, этим следует объяснить тот факт, что вместо всеми ожидаемых дальнейших решительных шагов со стороны немцев в области разрешения наболевшего «русского вопроса» РОД после поездки генерала Власова не только не получило дальнейшего размаха, а наоборот — как-то непонятно для широких слоев русского населения застыло на одном месте. Вернее, оно развивалось и ширилось, но это происходило только за счет инициативы самого русского населения, без поддержки со стороны высших организаций. Странным и непонятным было то, что, хотя о самом РОД и его рядовых деятелях русская печать теперь писала, имя самого генерала Власова старательно обходилось молчанием и вычеркивалось изо всех статей. Что было тому причиной, я не знаю до сих пор. Официальное немецкое объяснение, которое немцы дали, уступая настойчивым требованиям русского населения, желавшего знать, что случилось с генералом Власовым, гласило: «На генерала Власова был совершен ряд покушений. Поэтому его местопребывание держится сейчас в тайне, и он воздерживается от публичных выступлений. Но он жив и продолжает работать на своем посту». Конечно, это была ложь, но для чего было прибегать к этой лжи — непонятно.
Снятие табу в печати о РОД после выступления генерала Власова немедленно дало свои результаты. Газеты стали писать о РОД, и в этом отношении деятельность псковских журналистов оказалась особенно положительной. Находясь в городе, в котором вопросы РОД представляли волнующий интерес почти для всех, псковские журналисты, естественно, жили этими проблемами, и это было причиной того, что очень многие их статьи писались на тему РОД. Главным «поставщиком» статей и всякого рода иных материалов, связанных с РОД и РОА был я (это, конечно, не значит, что мои статьи были наилучшими и что моя заслуга в деле популяризации идей РОД больше других). Я писал большие статьи публицистического характера, рассказы, фельетоны, короткие заметки об отдельных фактах и событиях, пространные очерки. X., Климушкин[524] и П. писали на темы РОД меньше, чем я, но их статьи носили фундаментальный характер
Военнослужащие вермахта в Бессарабии. Молдавская ССР, июль 1941 года.
Еврейское гетто на оккупированной территории, 1941–1942 годы.
Местная жительница на улице разговаривает с военнослужащими Вермахта. Керчь, ноябрь 1941 года.
Советские военнопленные в одном из транзитных лагерей в тылу группы армий «Юг», ноябрь-декабрь 1941 года.
Казнь арестованных местных жителей по обвинению в саботаже и связях с партизанами. Велиж Смоленской области, 1942–1943 годы.
Добровольцы казачьих частей Вермахта. Юг РСФСР, лето-осень 1942 года. Публикуется впервые.
Добровольцы казачьих частей Вермахта. Юг РСФСР, лето-осень 1942 года. Публикуется впервые.
Немецкий военный врач осматривает больного русского ребенка. Орловская область, 1942 год. Фотограф Васке.
Гражданское население у стенда с пропагандистской литературой оккупационных властей. Западные области РСФСР, 1943 год.
Партизаны на марше. Пинская область БССР, 1943 год. Фотограф М. Трахман.
Командование Сумского партизанского соединения за обедом. Сумы, 1943 год. Второй слева (сидит) — С. А. Ковпак. Первый справа от женщины-повара (сидит) — С. В. Руднев.
На курсах пропагандистов РОА. Рига, июнь-июль 1944 года. Публикуется впервые.
Военнослужащий Вермахта и русский крестьянин сеют хлеб, 1942–1943 годы. Фотограф Демау.
Сельский крестный ход, 1942–1943 годы. Фотограф Блашке.
Беженцы с Дона и Кубани по пути на Запад. Район Николаева, 1943 год. Публикуется впервые.
Уроженка бывших областей казачьих войск по пути на Запад. Район Николаева, 1943 год. Публикуется впервые.
и шли большею частью передовицами. Сотрудники главной редакции (в Риге) относились довольно враждебно к РОД, и поэтому псковские журналисты были единственными, кто заставлял газету уделять место на своих страницах статьям о РОД и РОА.
В конце мая в Псков прибыли первые офицеры РОА. Это были генералы И.[525] и Жиленков[526] и полковник К.[527] Они обосновались не в самом Пскове, а в деревне С.[528], в нескольких километрах от Пскова, где была расположена одна из частей РОА (об этой части — ниже). Офицеры нанесли визит редакции газеты, где их радостно приветствовал X. Между ИГ, которая тогда называлась уже Группой содействия Освободительному движению, и офицерством РОА установился постоянный контакт. Этот контакт мог бы, несомненно, дать много пользы для дела РОД в Пскове, однако дал очень мало. Причину этого я усматриваю в том, что X. знакомство с генералами РОА стремился использовать в чисто личных интересах, забыв об общественных делах[529], к коим он, возможно, уже потерял интерес к тому времени (что было вызвано все еще не прекратившейся грызней и склоками внутри ИГ, или ГСРОД).
Прибытие части РОА[530] в район Пскова, где она расположилась летним лагерем, было большим событием для города и всего района. До этого о РОА было известно только понаслышке, а теперь жители Пскова видели солдат и офицеров РОА воочию. Эти русские солдаты и офицеры с нашивкой «РОА» на рукаве фактом своего существования свидетельствовали о том, что РОА не выдумка, как о том распускались слухи. Она существует и будет воевать с большевиками. Прибытие части РОА в район Пскова все рассматривали как начало переброски частей РОА в зону Восточного фронта для предстоящего участия их в боях с Красной армией. Солдаты и офицеры РОА были в центре внимания. Их везде и всюду провожали глазами, с ними заговаривали, их зазывали в гости. Отношение населения к русским воинам было во многих случаях прямо трогательным. Для крестьянки солдат РОА был «родимым», на которого она не могла смотреть, чтобы не проронить слезу, и этого солдата она окружала любовью и вниманием, действительно, как сына родного. Надо сказать, что солдаты РОА держали себя очень дисциплинированно и достойно. Никто не мог упрекнуть солдат РОА в грубости.
В это же время во Пскове появились первые «профессионалы»-пропагандисты, то есть пропагандисты РОА. Сперва прибыло четверо молодых и довольно неотесанных поручиков. Затем появились другие офицеры РОА, среди них капитаны Вас.[531] и Вор.[532] Оба они оказались дельными людьми, и каждый по-своему принес немало пользы делу РОД. В самое последнее время перед концом войны Вас. возглавлял русских добровольцев и пропагандистов в районе Либавы. Эти пропагандисты РОА частично были направлены в «провинцию», частично остались в городе. Это были не «активисты» инициативной группы, часто не считавшие для себя обязательным выполнить дело, за которое они брались по доброй воле, а действительно работящие, активные «рядовые» великого движения, которые всякой словесной «трепалогии» предпочитали конкретные дела.
Пропагандисты РОА во многом подменили ИГ, взяв на себя целый ряд функций ИГ, от чего РОД только выиграло (по крайней мере, в масштабах Пскова). Пропагандисты РОА ежедневно и ежечасно занимались пропагандой и популяризацией идей РОД. В то же время они старались быть первыми друзьями, советниками и помощниками горожан и сельского населения. Они выступали с докладами перед рабочими и крестьянами, в лагерях военнопленных и добровольческих частях, шли на фабрики, заводы, [в] дома рабочих, ехали в деревни и в то же время как военные участвовали в военных действиях против партизан. К сожалению, с работой пропагандистов РОА в Пскове я знаком только в общих чертах и поэтому не в состоянии привести отдельных интересных эпизодов и фактов. Следует, однако, отметить, что далеко не все пропагандисты заслуживали такой характеристики, какова дана выше. Были среди работавших в Пскове и в провинции пропагандисты, которые к своему делу относились формально и были даже такие, которые перешли на сторону партизан.
Работа ИГ в новых условиях
ИГ, однако, продолжала свою деятельность, только теперь она ее вела на пару с пропагандистами РОА. В то же время имелся еще один важный фактор, оказывавший влияние на работу ИГ, — часть РОА в С. и генералы РОА в ней. ИГ шла по-прежнему главным образом по линии устройства всякого рода докладов и собраний. Правда, теперь, уподобляясь пропагандистам РОА, члены ИГ не зазывали псковичей к себе на собрания, а сами шли к ним в гости — на предприятия и в учреждения — и там делали доклады и проводили собрания. Однако деятельность ИГ теперь казалась бледной по сравнению с той работой, которую проводили пропагандисты РОА или хотя бы даже один Б. С момента его выступления на собрании волостных старшин Б. заделался «присяжным оратором». Он разъезжал по всему району, выезжал даже в другие районы и везде делал доклады о РОД. Аудитория его бывала самой разнообразной, но успех его выступлений был постоянен. Б. также много выступал по радио из студии радиоузла города Пскова.
Как на одно из полезных дел ИГ последнего периода ее деятельности (ибо, фактически, ИГ к концу лета прекратила свое существование) следует указать на организацию школы медсестер. Эта школа была организована по инициативе девушек[533]. Предполагалось, что она подготовит небольшую группу медсестер, которые впоследствии могли бы приносить пользу РОД в качестве сестер милосердия РОА. В школу записались 25 девушек. Занятия проводились по вечерам через день. Посещаемость была очень хорошая. Курсы были проведены до конца. Однако с выпуском сестер милосердия произошла заминка, поскольку немецкие власти возражали против выдачи аттестатов, в которых бы стояло, что окончившие курсы выпускаются сестрами милосердия РОА. В конце концов, такие удостоверения не были выданы.
В марте месяце отдел активной пропаганды при активной помощи Б. выбрал из лагеря военнопленных довольно значительную группу музыкантов, певцов, танцоров, художников. Из этих лиц был организован музыкально-хоровой ансамбль, который в дальнейшем получил название «ансамбль добровольцев». Благодаря тому, что руководителями ансамбля оказались опытные специалисты, ансамбль в короткое время вырос в хороший художественный коллектив. Он положил в основу своего репертуара русские песни, которые исполнял с большим мастерством. Затем и песни РОА заняли достойное место в репертуаре ансамбля. Участники ансамбля настойчиво работали над повышением своего мастерства, и, как следствие этого, каждая новая программа ансамбля была значительным шагом вперед. Первое же выступление ансамбля имело огромный успех у псковичей. Все последующие выступления, как в Пскове, так и в других населенных пунктах, были не менее успешны. Независимо от того, что [его] репертуар был довольно-таки аполитичен, ансамбль самим фактом своего существования принес немало пользы РОД. «Ведь это наши, русские добровольцы», — говорили псковичи об ансамбле. Однако нельзя не отметить, что политические взгляды самих участников ансамбля оставляли желать много лучшего. За время существования ансамбля, по крайней мере, одна четверть числа участников перебежала к партизанам. Конечно, тому много способствовали немцы. Участников ансамбля держали на положении полупленных. Их заставляли в течение дня выполнять тяжелую физическую работу и лишь затем разрешали приступать к творческой работе[534]. Разумеется, все это вредило делу пропаганды, ибо каждый в городе знал, в каких условиях добровольцам — участникам ансамбля приходится жить и творить. После падения Пскова этот ансамбль долго обслуживал лагеря русских рабочих в Прибалтике и распался лишь с падением Прибалтики. Одна часть его участников вошла затем в состав ансамбля песни и пляски при школе пропагандистов в Дабендорфе.
22 июня 1943 года — день второй годовщины войны с Советским Союзом — немцы решили сделать праздничным днем для населения оккупированных областей и праздновать его как «День освобождения». В Пскове программа празднования предусматривала парад на городской площади. К полной неожиданности для псковичей в этом параде, наряду с немецкими частями, приняла участие и рота РОА. Это была сводная рота из лагеря в С. Рота войск РОА открывала парад[535] (я сам не присутствовал на параде и рассказываю о нем по свидетельству очевидцев). Впереди шел высокий статный офицер, несший в руках трехцветное русское знамя[536]. По обе стороны от него — два офицера с саблями наголо[537], а сзади — рота, в образцовом порядке. Это трехцветное знамя явилось причиной целого ряда волнующих патриотических сцен. Один старик, стоявший в толпе зрителей на тротуаре, выделился из толпы, когда офицер со знаменем в руках поравнялся с ним, подбежал к офицеру, обнял его, как родного сына, расцеловал, а затем, со слезами на глазах опустившись на колени, в благоговении припал губами к шелковому знамени: «Наконец я снова вижу наш родной русский флаг, — воскликнул он, — я уже думал, что не доживу до такого счастливого дня!» По отзывам лиц, присутствовавших на параде, русская часть прошла несравненно лучше, чем немецкие войска, и это явилось предметом гордости для псковичей[538]. Парад принимали немецкие офицеры и офицеры РОА — генералы И. и Жиленков, полковники Боярский[539] и К. Большую речь произнес полковник Боярский[540].
О лагере РОА в С. я не могу ничего рассказать, потому что никогда там не был. Знаю только, что в лагерь часто ездили гости из города, которые знакомились с порядками в лагере и с жизнью солдат и офицеров в нем. О лагере РОА в С., мне кажется, могли бы подробнее рассказать полковник К. или полковник С.[541], игравшие видную роль в командовании части.
Из офицеров РОА, находившихся в районе Пскова, выделялась небольшая группа смелых, храбрых вояк, которые служили делу борьбы с большевизмом не словом, а повседневной вооруженной борьбой с партизанами. Из этих офицеров назову трех: Гавринского[542], Комарова[543] и X.[544] Первый из них имел четыре боевых отличия, оба последних имели только по одному, но их заслуги были не меньшими. О боевых делах этих офицеров стоило бы рассказать отдельно. Кстати, о Гавринском я написал специальную статью («История трех медалей»), которая была помещена в газете. Комарову я посвятил две статьи.
Неутомимый Б., объездив чуть ли не все города и деревни северо-восточной России, в конце концов перенес свою деятельность на фронт. В разговоре со мной он сказал [во-первых], что в тылу его работа в качестве пропагандиста не приносит и десятой доли той пользы, которую она будет давать на фронте, а во-вторых, что на фронте — «спокойнее», там нет этих склок и интриг, которые уже вконец скомпрометировали ИГ. На фронте Б. занимался следующим: он прямо из окопа обращался, пользуясь рупором, с речами к красноармейцам. Собственно, это не были пропагандные речи в буквальном смысле этого слова. Б. просто предлагал красноармейцам «поговорить», и красноармейцы иногда шли на разговор.
Рабочие почти все стояли на стороне советской власти, во-первых, потому, что латыши, страшные шовинисты, их притесняли, а во-вторых, потому, что хозяева фабрик их действительно как русских только притесняли, а советская власть в Риге с ними заигрывала и отдавала им предпочтение перед латышами. Ремесленники к Советам относились менее восторженно, но все же видели в них русских. Гестапо пока не начало «чистить» «московский форпост», и люди жили там спокойно.
Я начал было уже заводить среди обитателей «форштадта» кое-какие знакомства и связи[546], предвидя интересную работу, но в это время был послан на фронт и уехал, передав все дела моему преемнику.
Я был придан специальному отряду (Зондеркоманда) капитана Бабеля, который должен был проверять действия морской артиллерии в сухопутном бою. Отряд был численностью пятнадцать-двадцать моряков, и функции мои при нем были очень неопределенны — не то переводчик, не то адъютант второго ранга.
Мы выехали из Риги рано утром и скоро въехали в леса. В одном месте, где лес был особенно густой, вдруг раздались выстрелы. Автомобили остановились, и матросы стали обстреливать лес из автоматов. Когда стрельба прекратилась, мы пошли осматривать деревья. Под одним из них мы нашли пустые гильзы, а взлезши на дерево, обнаружили на нем искусно сделанную из плетеных ветвей очень маленькую площадку, вполне удобную для [укрытия] одного стрелка.
Обломанные ветки указывали на то, что стрелок этот, выпустивший обойму, карабкаясь с дерева на дерево, ушел.
Такой способ стрельбы был изобретен финнами в войну 1939–1940 годов, и Советы также пытались ввести его в войне с немцами. Назывались такие стрелки «кукушками», но были довольно редки, во всяком случае, мне их больше встречать не приходилось.
Ехали мы в Нарву и по дороге остановились в городе Вайзенберг. Город был большой. Невероятное количество пьяных [производило] страшное впечатление. Трезвые или полутрезвые были редким исключением. По улицам ходили большие отряды полевой жандармерии, за ними ехали телеги, на которые складывались пьяные немецкие солдаты; гражданские же лица, если они загораживали дорогу, сначала бились палками, а если и после этого продолжали лежать, то их попросту оттаскивали в сторону и так бросали. Это, впрочем, помогало мало: из домов выходили другие солдаты и не солдаты, такие же пьяные, и вновь валились с ног, загораживая улицы.
Такое поголовное пьянство объяснялось тем, что в Вайзенберге, где находился самый большой в Эстонии водочный завод, советские войска при отступлении, конечно, его разбили и начали пить спирт и водку; немцы, ворвавшись на завод, тоже стали пьянствовать, и наутро территория завода была усеяна немцами и русскими, спавшими вперемешку. Полевые жандармы занимались тем, что отыскивали русских солдат и забирали их в плен; жители же тем временем бросились грабить другие склады завода и успели сделать по домам и сараям огромные запасы алкоголя. Приходившие немецкие войска меняли все, что могли, на спирт и тут же его выпивали.
На другой день вдоль дороги, по которой шли войска на восток, на территории города были поставлены через каждые десять метров полевые жандармы, которые и не [давали никому] сойти с нее. У населения произвели поголовный обмен, отобрали все спиртное.
Выехав из Вайзенберга, мы скоро встретили колонну сильно избитых русских пленных под конвоем немецкого взвода пехоты. На вопрос капитана Бабеля, почему пленные имеют такой печальный вид, фельдфебель, сопровождавший пленных, объявил, что километрах в пяти-шести на восток они нашли на опушке леса девять трупов немецких [солдат], ужасно изуродованных (с выколотыми глазами, поломанными руками, оторванными языками и членами), и что его возмущенные солдаты стали мстить за это, избивая пленных, так что ему стоило большого труда предотвратить убийство последних[547].
Я слышал еще в Риге, что советские истребительные отряды нарочно уродовали трупы немецких солдат, чтобы таким образом вызвать ненависть немцев к русским, что, в свою очередь, вызывало озлобление русского населения к немцам. В течение войны мне много раз приходилось встречаться с такими явлениями, и только в 1943 году, и то в конце, было разрешено объяснить немецким солдатам и офицерам, кто действительно виноват в этом.
К вечеру мы приехали в Нарву.
Мы заняли квартиры в корпусе, где раньше жили инженеры мануфактурной фабрики Крегсхольм. Инженеры с семьями были насильно увезены в Советский Союз еще в начале 1941 года, так же как и большинство рабочих-специалистов.
Фабрика принадлежала очень противному балтийскому барону по фамилии Кнопп[548]. На ней было занято около десяти тысяч рабочих, и почти все они жили в огромных деревянных корпусах, расположенных на западном берегу реки Наровы. Утром я пошел гулять по городу, который производил впечатление чисто русского провинциального городка, за исключением его заводской части. Дома на девяносто процентов были деревянные, самые большие — в два этажа. Среди населения большинство было русских, но почти все они носили эстонские фамилии, так как этого в свое время требовали эстонцы. Русские жители относились к эстонцам довольно равнодушно — последние русских ненавидели и притесняли где и как могли[549].
Я очень скоро завел знакомство с русскими семьями самого разного социального положения. Рассказы новых знакомых о советском режиме были ужасны. Я не видел ни одного семейства, среди членов которого не было бы арестованных и пропавших без вести близких людей. Мне рассказывали также о многочисленных случаях увоза целых семей, которые забирались Советами ночью, без всякого предупреждения о предстоящем вывозе. Эстонцев также вывозили в большом количестве. Все жители города — и русские и эстонцы — ненавидели большевиков лютой ненавистью, но все делали [различие] между простыми солдатами, которых хвалили, и их начальством — партийцами, для характеристики которых не находили бранных слов в своем лексиконе.
Эстонцы особо ненавидели советчиков-евреев. Вообще, должен сказать, что ненависть к еврейству среди населения прибалтийских стран меня поразила еще в Латвии. В Германии, во время службы моей в Ганновере, о евреях, несмотря на всю пропаганду по этому поводу, ничего не говорили, хотя они и имелись в то время в городе, а в Латвии, в Риге, в первое время были нередки случаи, когда чины Вермахта брали под свою защиту евреев, которых латыши беспощадно убивали[550], а главное, грабили. В Нарве было еще хуже. Эстонцы ловили евреев, которых в городе было немного, вначале передавали их немцам, обычно отпускавшим их по домам (военные истреблением еврейства не занимались, а ни полевые жандармерии, ни Абвер по инструкции не имели ничего общего с расовым вопросом — это было дело СД), а затем, видя, что немцы поступают с евреями мягче, чем им хотелось, перестали это делать, а попросту уводили их за город и там [расстреливали]. Когда я приехал в Нарву, расправа жителей с евреями уже закончилась[551], ибо евреев в городе больше не было.
Вскоре после моего приезда в городе начались таинственные пожары, горели то дом, то склад, то еще что-нибудь. Мои русские знакомые были того мнения, что поджоги совершают оставшиеся в городе советские агенты-истребители.
Тем временем мой капитан стал разъезжать по окрестностям и особенно часто посещал курорт Гугенберг на взморье, где стояло несколько морских орудий. Гугенберг отстоял от Нарвы на двенадцать километров. По дороге туда нас несколько раз обстреливали из леса, как мы потом выяснили, пробивавшиеся за линию фронта окруженцы. Стреляли они плохо.
В Гугенберге я присутствовал при открытии трупов русских и эстонцев, замученных и убитых чинами НКВД. Убили их перед самым приходом немцев и трупы готовились сжечь, облив бензином, но не успели этого сделать. На процедуре открытия трупов я познакомился с сыном одного из убитых, русским молодым человеком Олегом[552]. Я спросил его, не может ли он помочь мне найти поджигателей, орудующих в Нарве. Он с радостью согласился быть мне в помощь и уже в следующий мой приезд в Гугенберг сообщил, что нашел дом на окраине, в котором собираются очень подозрительные люди. Вернувшись, я написал сводку и подал ее капитану Бабелю, который внимательно ее прочел, а затем послал меня в отдел контрразведки 18-й армии, находившейся в Нарве.
В отделе контрразведки 18-й армии я был хорошо принят, мне высказали сожаление, что я попал на службу во флот, и намерение попросить капитана «одолжить» меня им. Так и было сделано. Капитан согласился откомандировать меня в распоряжение отдела контрразведки 18-й армии на десять дней. Моим прямым начальником стал старший лейтенант барон фон Клейст[553], работавший в Абвере уже двадцать лет, очень хорошо говоривший по-русски и очень любящий Россию и все русское. Лейтенант Клейст долго и внимательно читал мою сводку о поджогах, подробно расспрашивал про Олега, а затем приказал мне установить тщательное наблюдение за домом в Гугенберге.
Через два дня, под вечер, полевые жандармы окружили дом и арестовали всех там находившихся. Это были две старушки эстонки, владельцы дома, два молодых человека, тоже эстонцы, хорошо говорившие по-русски и имевшие пистолеты, из которых пытались отстреливаться. Мы предложили им чистосердечно во всем признаться, обещая, что [если они сознаются] их не расстреляют, а только пошлют в лагерь. Они сначала пытались запираться и лгать, а затем, видя, что мы шутить не собираемся, рассказали, что подожгли два дома в Нарве, указали их точные адреса и объяснили, как они это сделали. Затем мы узнали, что приказы о поджогах они получают от некоего Петрова[554], который живет в рабочих казармах Крегсхольма.
Агенты, которых мы немедленно отправили на поиски Петрова, скоро нам донесли, что он [найден]. При аресте Петрова у него были найдены пистолет, маленькие бутылочки с бензином и много спичек. Поджигатели, арестованные в Гугенберге, его, однако, не знали. Поиски начались снова, снова был найден человек по имени Петров, и тоже очень подозрительный. На допросах оба сказали, что дело идет о майоре Петрове, а они только мелкие исполнители. По указанию арестованных было взято еще два человека, которые тоже имели документы на имя Петрова. Все эти люди имели задание поджигать город. После произведенных нами арестов поджоги прекратились, но настоящего майора Петрова мы так и не нашли, хотя допросили всех Петровых в городе и окрестностях. Этот прием с однофамильцами, насколько я знаю, был применен только раз советской агентурой, но он нас действительно сильно запутал и позволил уйти майору.
Тем временем фон Клейсту донесли, что в деревне Фёдоровка на берегу реки Усть-Луга скрывается много окруженцев, делающих оттуда вылазки и нападающих на проезжие немецкие повозки. Клейст взял с собой роту солдат и отправился в ту деревню. В соседних поселениях нам сказали, что в деревню Фёдоровку проникнуть очень трудно, потому что она окружена со всех сторон непроходимыми болотами, а мостов через Усть-Лугу нет. Мы послали разведку, которая скоро вернулась и с недовольством рассказала, что, во-первых, их обстреляли и ранили двух солдат, а во-вторых, они все чуть не утонули в болоте.
Возвращаясь обратно, Клейст приказал мне сказать бюргермайстерам соседних деревень, что если окруженцы будут и дальше безобразничать по дорогам, то [немцы] привезут артиллерию и сотрут с лица земли все деревни. На мой вопрос, зачем это, Клейст ответил, что это самый верный способ заставить окруженцев сидеть спокойно. «Им тоже воевать за Сталина не очень хочется, а наиболее ретивых коммунистов они и сами навсегда успокоят, опасаясь артиллерии», — добавил он. Должен сказать, что после нашей угрозы окруженцы из Фёдоровки совершенно прекратили нападения. Весной 1942 года я случайно встретил около деревни Котлы одного парня, жившего в семье тамошнего крестьянина с его дочерью. Он рассказал мне, что был в Фёдоровке, в то время как мы туда приезжали в сентябре 1941 года и что все действительно произошло так, как предвидел Клейст, с тою только разницей, что коммунисты ушли сами, когда увидели, что их никто не хочет поддерживать. Оставшиеся постепенно разошлись по деревням, где переженились.
В скором времени Клейст сказал мне, что получил разрешение сформировать небольшой русский отряд и просил помочь ему в этом. Я предложил Олегу поступить в этот отряд, на что он с радостью согласился, а затем мы набрали еще десять человек, живших в Нарве и ее окрестностях. В отряд мы принимали только лыжников и стрелков, то есть охотников. Люди получили немецкое довольствие и жалованье, но фронтовой формы мы им не дали, а одели в полувоенные костюмы из хорошего эстонского сукна. Вооружены они были карабинами и финскими ножами. Документы получили, как рабочие в армии.
По-моему, это был первый русский боевой отряд в немецкой армии[555]. Особой пользы он нам не принес, так как состоял сплошь из эмигрантов, мало знавших советские порядки, неопытных в работе, хотя и безрассудно храбрых. Храбрость эта привела к тому, что очень скоро, уже к декабрю того же года, все они были убиты советскими агентами-диверсантами.
В сентябре я узнал о гибели трех русских разведчиков, эмигрантов из Праги. В свое время Абвер набрал в Чехии несколько десятков русских эмигрантов, главным образом студентов, которые должны были работать агентами в Советской России. Трое из них были переодеты в крестьянское платье и по заданию своего глупого начальника отправились в окрестности города Луга, где и тогда уже скрывалось много партизан. Придя в одну деревушку, они попросили натопить им баню и стали мыться. В это время кто-то из жителей вошел в баню и увидел на них золотые нашейные кресты. Кресты на шее в Советском Союзе — вещь, вне сомнений, совершенно необычная, а потому и неудивительно, что вся деревня об этом заговорила. В ту же ночь в деревню явились несколько человек из лесу, схватили бедных «агентов» и увели их с собой.
Я пробыл в разведке 18-й армии дольше, чем мне было позволено, но, к моему большому огорчению, пришло время, когда капитан потребовал меня обратно.
Отряд ехал в Россию, ближе к фронту. Мне выдали автомат (до этого я имел только пистолет), и рано утром в конце сентября мы выехали. Я был взволнован, думая, что вот сейчас попаду в настоящую Россию, покинутую мной в 1919 году. Проехав приблизительно километров десять на восток, мы увидели большой ров, и капитан Бабель, остановив автомобиль, сказал: «Вот граница, вот Ваша родина» — и посмотрел на меня выжидающе. Я огляделся по сторонам и тоже стал ждать, что мне прикажет делать капитан. После минутного молчания капитан Бабель вдруг рассерженным тоном приказал ехать дальше. И только позже я узнал, что он ждал от меня каких-либо сентиментальных манифестаций, ибо были случаи, когда, например, один русский переводчик, переехав границу, вышел из автомобиля и стал целовать землю, стоя на коленях; другой объявил, что будет ночевать в лесу, чтобы всю ночь слушать русских соловьев, хотя, справедливости [ради] стоит отметить, что лег он недалеко от поста, памятуя, что партизаны существуют и менее безобидны, нежели соловьи; третий проявил свой патриотизм тем, что стал накладывать русскую землю в мешочки, чтобы отослать ее в Париж. Таких случаев было множество. Я же не обладал характером, способным на подобные сцены, а потому мой капитан, неоднократно слышавший о трогательных проявлениях любви к родине и желавший посмотреть на занимательную сцену, был мной разочарован.
Скоро мы приехали в Кингисепп (Ямбург). Город был русским и носил следы недавнего боя: улицы были пусты, там и сям лежали на них еще не убранные трупы. Мы проехали по дороге вдоль реки Усть-Луга и скоро увидели стрелявшую немецкую артиллерию; изредка залетали сюда и советские снаряды. Делать капитану здесь было нечего: стреляли сухопутные орудия (10,5 см)[556], и отвечали им такие же.
Посмотрев некоторое время на стрельбу, мы поехали на наши квартиры в городе. Мне было очень скучно в отряде капитана, и я попросил его отправить меня в разведку 18-й армии, что привело его в бешенство и заставило долго ругаться, причем главным аргументом было то обстоятельство, что я не моряк, чему я нисколько не противоречил, а наоборот — всячески старался убедить капитана, что я разведчик и никогда не имел желания стать моряком.
— Хорошо, я вас завтра же отправлю к чертовой матери, где вы будете заниматься вашими гадостями, — закончил он разговор.
На другой же день утром адъютант капитана принес мне приказ от имени Эбергарта[557] отправиться в деревню Глинки[558] на берегу Финского залива. Мне дали машину и шофера, и мы, несмотря на все предупреждения об опасности поездки из-за орудующих в районе партизан, благополучно прибыли в деревню Глинки. По дороге, правда, был случай, который сильно напугал нас: на одном из поворотов дороги мы услышали топот копыт множества лошадей, и через несколько минут прямо на нас выехала советская кавалерия. Я не сразу обратил внимание, что все они были без оружия, и решил, что мы пропали. Люди хорошо сидели на лошадях, форма на них была хорошо прилажена, по кантам на синих штанах я узнал в них артиллеристов. За отрядом ехало несколько немецких артиллеристов. Они объяснили мне, что сопровождают пленных в лагерь. На мой вопрос, не опасаются ли они, что пленные перебьют конвой и убегут, они беспечно отвечали мне, что весь отряд сдался добровольно, перебив предварительно свое начальство.
В деревне Глинки находилась морская радиоиередаточная станция, при ней — восемнадцать матросов с фельдфебелями и молодым лейтенантом. Меня ждали, так как Эбергарт радировал из Ревеля о моем приезде, и лейтенант сказал, что мне приказано наблюдать за партизанами и советской агентурой в районе. В тот же вечер я пошел в деревню. Жители имели сытый и довольный вид, многие гуляли по улицам. Дома были хорошо построены и внутри очень чисто прибраны.
На окраине я услышал пение и направился туда. Там стояло и сидело много молодежи. Человек двадцать девок пели модную в то время песню «Катюша». Песня эта своим мотивом и словами глубоко меня тронула, и, сильно взволнованный, я вернулся домой. Действительно, я был в русской деревне.
Я скоро познакомился со всеми бургомистрами своего района. Все они были люди пожилые, верующие в Бога, в большинстве своем староверы. При советской власти они подвергались преследованиям и сидели в тюрьмах. Двое из них побывали в ссылке. Все население больше всего боялось, что немцы уйдут и придут Советы. Я тщетно искал хоть кого-нибудь, кто бы этого не боялся. Даже люди, не пострадавшие персонально, говорили, что если Советы вернутся, то НКВД их не пожалеет. Главным промыслом в этих деревнях была рыбная ловля, но все жаловались, что в бытность советской власти они вынуждены были стать членами артели, начальство которой отбирало у них весь лов, и, несмотря на обилие рыбы, они голодали. Сапог у большинства населения тоже не было. К немцам, то есть к восемнадцати матросам радиостанции, население относилось очень сочувственно и постоянно приносило им то рыбу, то яйца, то еще что-нибудь. Кроме этих матросов, они других немцев не видели, а эти, действительно, ни во что не вмешивались.
Дней через десять по моем приезде бургомистр всей деревни сообщил, что к нему пришли окруженцы из леса и спрашивали, что с ними будут делать, если они покинут лес и явятся в деревню. Я подумал и расспросил бургомистра о том, что это за люди, и, узнав, что последний их знал и полностью отвечал за их благонадежность, решил выдать им бумаги и отпустить с миром. С этого дня почти ежедневно ко мне стали являться окруженцы, огромному большинству которых я помогал вернуться к мирной жизни.
Так как по закону всех лиц, несших какую-либо военную службу, я обязан был отправлять в лагеря военнопленных, то, избегая слишком большого риска попасть в немилость своему начальству, я просил бургомистров одевать [людей] в штатское платье и в предварительных с ними разговорах приказывать им, чтобы на мои вопросы они отвечали, что в армии не были, а были только мобилизованы на рытье окопов. Среди возвращавшихся находились и такие, за которых никто из бургомистров не мог поручиться. Этих мне приходилось брать под арест, а затем с оказией отправлять в лагерь военнопленных в Нарву. Но, побывав в Нарве в ноябре и увидев, в каких ужасных условиях содержались там пленные, я горько пожалел, что не взял на себя риска отпустить и этих.
Организация агентурной сетки в моих деревнях оказалась очень трудной задачей. Здоровые элементы [из числа] жителей наотрез отказались заниматься этой работой. Правда, бургомистры давали мне сведения о каждом по первому требованию, но никакой инициативы проявлять не желали.
Наконец, мне удалось завербовать одного пожилого крестьянина по имени Семён[559]. Он сказал мне, что будет работать, так как считает, что коммунистов надо уничтожать всеми возможными способами, но денег за это получать не желает, так как это грех. Другая моя агентка — Шурка[560] — была из Ленинграда, где занималась проституцией. Она ненавидела равно коммунистов, крестьян и немцев. В деревне к ней относились очень враждебно. Затем я под угрозой отправки в лагерь завербовал еще несколько человек — бывших окруженцев. Все мои агенты работали с большой неохотой и материальной выгодой, кроме водки, интересовались мало.
Скоро бургомистры стали мне доносить, что в некоторых окрестных деревнях по ночам стали появляться таинственные лыжники, наутро исчезавшие. Я несколько раз пытался устраивать со своими матросами засады в домах, но никого поймать не удавалось. По неуловимым признакам я все же чувствовал, что не только советская агентура стала появляться все в большем количестве, но что кто-то сидит на месте, совсем недалеко от нашей деревни, и влияет на жителей. Я опять и опять перебирал биографии наиболее подозрительных и наконец остановился на нескольких бывших учителях и учительницах. Рядом со мной жил бывший учитель Кузнецов[561]. Это был человек лет сорока пяти, с очень неприятной внешностью, сведения о нем были самые скудные, а его коллеги говорили о нем крайне неохотно. Как-то утром я пошел к Кузнецову, чтобы привести его в свою контору и более подробно с ним поговорить. Увидев меня, Кузнецов явно испугался, но все же надел шапку и пошел со мной.
Войдя с ним во двор дома, где находилась радиостанция, я мигнул часовому, чтобы он без меня никого не выпускал, а затем пригласил Кузнецова войти в канцелярию, где я обыкновенно вел допросы, и, посадив его на стул, вышел зачем-то в соседнюю комнату. В этот же момент в канцелярии раздался сильный шум, падение тела, а затем автоматная стрельба во дворе. Я вбежал в канцелярию и увидел, что писарь лежит на полу, обливаясь кровью, а окно разбито. Во дворе лежал в луже крови Кузнецов, а вокруг него стояли матросы. Оказывается, как только я вышел, Кузнецов схватил со стола большой камень, служивший писарю пресс-папье, ударил им последнего по голове и, разбив окно, выскочил во двор. Часовой, увидев странный прыжок Кузнецова и что тот бежит прямо на него, дал очередь из автомата, а подбежавшие матросы докончили дело.
К сожалению, Кузнецов был мертв (на таком близком расстоянии автоматная очередь всегда смертельна) и мне не удалось его допросить.
В это же время мне удалось установить, что в одиноком домике, неизвестно когда построенном, километрах в шести от деревни, в глухом лесу, появляются по ночам таинственные лыжники. Установить агентурную [слежку] при наступивших морозах [с учетом] уединенного положения дома технически было невозможно. В доме жило несколько семейств — беженцы из Ленинграда. Потому я устраивал (в одном из пустых сараев по соседству с домом) небольшие засады, обычно я и два-три матроса. Долгое время нам никак не везло, сколько мы ни сидели — никого не видели. Но вот однажды, придя на рассвете, мы увидели следы четырех лыж на снегу. Пойдя по следам, мы пришли к одной из деревень нашего района, но дальше следы терялись. Я решил все же спросить бургомистра, почтенного старовера лет шестидесяти, что он об этом доме знает.
Надо сказать, что недавно я получил от ГФП[562] Нарвы сообщение о том, что при допросе одного пойманного там советского курьера было выяснено, что последний ночевал у этого бургомистра. Конечно, это могло быть случайностью, но я все равно обязан был расследовать это дело. Я вошел к бургомистру в то время, как он пил чай, и сразу заявил ему, что он советский агент, причем грубо обругал [его] за это. Бургомистр побледнел, глаза его загорелись (староверы очень не любят, когда поминают в непочтительной форме их мать и отца), и вдруг [он] выхватил из-под подушки наган. Хотя я не предвидел такой реакции со стороны почтенного старика, все же я успел ударить его по голове рукояткой своего пистолета, что вызвало у него легкий обморок. После того как жена привела старика в себя и завязала ему голову полотенцем, я стал продолжать допрос.
Бургомистр вначале неохотно, а потом, очевидно, махнув на все рукой, рассказал мне следующее. В 1931 году он был раскулачен и за свои религиозные идеи сослан в концлагерь. Вскоре, уже в лагере, выяснилось, что он принимал участие в гражданской войне на стороне белых (в армии Юденича[563]). Жизнь его стала невыносимой. Для своего спасения он выдал группу заключенных, готовившихся бежать из лагеря, в благодарность за что условия жизни в лагере для него были смягчены, а через год его освободили и вернули в родную деревню, но заставили быть сексотом НКВД. Последний очень его ценил, во-первых, потому что получить агентов среди староверов было очень трудно, а во-вторых, потому что он жил недалеко от эстонской границы и все местное население уважало его. В обязанности его входило следить за собравшимися бежать через эстонскую границу и за лицами, приходящими из Эстонии в Советский Союз. Его непосредственным начальником, или, вернее, передаточным пунктом, был соседский лесник.
Бургомистру было чрезвычайно тяжело работать на НКВД, но его держали, главным образом, угрозой сообщить о его работе его единомышленникам.
— Поверь мне, — сказал он мне со слезами на глазах, — смерти я не боялся, а теперь и совсем не боюсь, жизнь мне в тяготу. Но позора боюсь больше всего.
В этом я ему поверил. В 1935–1936 годах НКВД передало его ГУПО[564], где он продолжал свою работу. В начале войны все его начальство сбежало, чему бургомистр очень обрадовался, ибо был уверен, что ему больше не придется иметь дело с ГУПО. Все продолжалось до октября. В первых числах этого месяца, ночью, к нему постучали и на вопрос, кто стучит, ему ответили, что он сам знает, от кого это. Затем вошедший назвал несколько слишком хорошо знакомых ему имен и объявил, что теперь к нему будут приходить советские агенты, которым он обязан будет предоставлять ночлег и продовольствие. Бургомистр на другой день думал сообщить об этом мне, но знал он меня слишком мало для этого. Затем он рассказал мне, что помимо погибшего Кузнецова советскими агентами являются Ася[565], служившая в НКВД еще до войны, и лесник. Я решил не трогать бургомистра, так как его рассказ был вполне правдив. То, что он ненавидел советскую власть, по крайней мере, для меня [было] все всякого сомнения. Но поблажка эта не помогла ему. Через несколько дней после того как я арестовал лесника и Асю, бургомистра нашли в лесу, куда он поехал за дровами, с финским ножом в спине.
Лейтенант, командовавший матросами в Глинках, был молодой человек лет двадцати четырех — двадцати пяти, очень красивый и совершенно не интересующийся службой. Всю работу нес на себе старый фельдфебель; лейтенант же проводил все свое время с одной русской девушкой, в которую был страшно влюблен. Девушка жила в соседней деревне, звали ее Асей и было ей двадцать три года. Была она очень красива, блондинка, и к тому же хорошо говорила по-немецки. С нею жили мать и брат, придурковатый парень. Я не обращал особенного внимания на времяпрепровождение лейтенанта, так как и я и фельдфебель были довольны тем, что он ни во что не вмешивается.
Теперь положение переменилось: по словам бургомистра оказалось, что Ася была советской агенткой. Прежде всего я серьезно попросил лейтенанта, чтобы он не виделся больше с Асей. Затем я сообщил обо всем случившемся, хотя это [было] не по правилам, Клейсту из 18-й армии, прося его совета, ибо боялся, что, в случае если я дам делу законный ход, Асю немедленно расстреляют, а лейтенанта отдадут под военный суд; обоих по их молодости мне было жалко. Лейтенант меня не послушал и продолжал встречаться с Асей. От Клейста скоро пришел ответ, в котором он сообщил, что о лейтенанте поставлен в известность штаб, которому тот непосредственно подчинялся, а Асю требовал доставить к себе. Лейтенанта действительно немедленно отозвали из Глинок. Много времени спустя я узнал, что он, будучи не в состоянии забыть Асю и утешиться, вскоре попросился добровольцем на какое-то совсем отчаянное дело и погиб с честью.
Выполняя распоряжение Клейста, я посадил Асю в автомобиль вместе с ее матерью, которую она ни за что не хотела оставлять (кроме того, мною руководило соображение, что всегда полезно иметь заложником близкое лицо агента), и отвез их в Сиверскую[566], где стоял штаб 18-й армии. Там Асю поместили в особом доме для агентов, конечно, под сильным, но незаметным наблюдением. Клейст имел намерение перевербовать ее для немецкой службы. Для матери Аси нашли легкую и приятную работу в городе Вайзенберге и тоже, конечно, установили за ней наблюдение. С Асей пока не вели никаких переговоров о ее будущей работе, но, я думаю, она догадывалась, почему с ней так хорошо обращаются. Однажды она попросила разрешения бегать на лыжах по окрестностям. Ей разрешили такие прогулки в сопровождении агента, хорошего лыжника. И вот в одну из таких прогулок Ася заколола агента его собственным кинжалом и ушла. После товарищи агента, сопровождавшего Асю, пояснили нам, что последний очень быстро влюбился в Асю, а потому, естественно, и потерял нужную осторожность в обращении с ней.
Отправив Асю к Клейсту (все эти дела заняли всего два дня), я, взяв восемь матросов и Семена, своего первого агента, отправился в лес арестовывать лесника, что нам и удалось сделать, арестовав попутно и подозрительного молодого человека в лыжном костюме, сидевшего у него. Связав им руки, мы повели их с собой, но, очевидно, пока мы шли лесом, были замечены, ибо, не доходя еще до нашей деревни, подверглись обстрелу, причем молодой человек был убит, а лесник смертельно ранен. Все же и тело неизвестного молодого человека, и раненого лесника мы доставили в штаб, где обыскали обоих. На трупе не было обмундирования, а лесник просил меня дать ему принять пилюлю цианистого калия, зашитую в его одежде (мы обнаружили ее при обыске). Будучи совершенно уверенным, что он вскоре так или иначе умрет, я сам (хотя это и было против инструкции) подал ему пилюлю, приняв которую, он очень скоро умер. Через несколько дней после смерти лесника прилетел советский самолет и обстрелял нашу радиостанцию из пулеметов. К счастью, кроме двух рыбаков, никого не задело.
После этого меня вызвал к себе в штаб начальник береговой охраны, о котором я уже говорил, и приказал мне расследовать дело его переводчика — русского эмигранта из Берлина лет сорока пяти, действия которого кажутся ему подозрительными. Опросив бургомистра и двух или трех почтенных староверов, я выяснил, что переводчик этот скупал землю у крестьян, причем в случае отказа продать землю угрожал им отправкой в лагерь в Нарву или передачей [их] как подозрительных в СД. При покупке он требовал подписания бумаги, в которой значилось, что крестьянин получил от него за землю большие деньги. В действительности же он ничего им не давал.
Такая подлость со стороны русского человека на немецкой службе, подлость по отношению к русскому же населению, страшно меня возмутила. Я попросил у капитана разрешения допросить его переводчика с глазу на глаз, на что последний согласился. Переводчик вначале не пожелал мне ничего говорить и вел себя чрезвычайно нагло. Потеряв терпение, и несмотря на то, что я был в форме и поступок мой мог иметь печальные последствия по службе, я ударил его по челюсти кулаком. Результат получился поразительный. Оказавшись страшным трусом, встав с пола, переводчик чистосердечно во всем признался, и я без труда убедил его подписать протокол допроса, после чего он был немедленно арестован и отправлен в Ревель, где его предали военному суду.
В начале декабря 1941 года я был внезапно вызван в Ревель к моему начальнику, который по приезде сообщил мне, что Гестапо из Риги прислало [по поводу] меня целый ворох обвинений и что это обстоятельство чрезвычайно неприятно и хлопотно для него. Меня обвиняли, во-первых, в том, что я имел письменные сношения с лицом, служащим на немецком аэродроме во Франции, и в том, что, служа на заводе, я [во время] своих поездок во Францию брал с собой письма рабочих, чтобы они, таким образом, избегали немецкой цензуры. Это действительно имело место; я брал письма для передачи, потому что мне было иногда жаль иностранных рабочих и хотелось помочь им. Затем мне ставили в вину то обстоятельство, что, уезжая из Ганновера на фронт, я не сообщил о своем отъезде в полицейский участок (я действительно не сделал этого) и, наконец, что при допросах я часто избиваю допрашиваемых. Последнее обвинение до глубины души меня возмутило: не органам Гестапо обвинять сотрудников Абвера в таких вещах! Не менее меня последним был возмущен и капитан, и потому, защищая меня по всем пунктам, он написал в Ригу резкое и ядовитое письмо, что несколько успокоило Гестапо и побудило их оставить меня временно в покое. Тут я вспомнил их угрозу, что, отказываясь служить у них, я еще не раз услышу о рижском Гестапо. И действительно, органы эти не останавливались ни перед чем в своем стремлении добиться нужных им грязных и безнравственных целей.
В конце нашего разговора капитан Эбергарт спросил меня, справедливы ли дошедшие до него слухи, будто на нашей радиостанции два раза в неделю устраиваются танцевальные вечера, на которых под граммофон наши матросы танцуют с девушками из окрестных деревень и угощают их сладостями. Слухи эти были справедливы, ибо по просьбе фельдфебеля, очень любившего и заботившегося о своих молодых матросах, я приказал бургомистрам собирать два раза в неделю девок и молодых баб на танцы в радиостанцию, причем мужчинам также разрешалось эти танцы посещать, но они не должны были это делать в принудительном порядке, а только по собственному желанию. Вечера эти сразу же стали пользоваться таким успехом, что нам пришлось ограничивать вход желающим, а затем перенести их в школу, где было больше места. В скором времени составился даже смешанный (из немцев и русских) оркестр и очень хороший хор. Но так как в конце 1941 года существовал еще строгий приказ фюрера об изоляции немецких солдат от населения, о котором я, конечно, знал, то мне пришлось объяснить капитану, что вечера эти устраивались населением и что если матросы и бывают там, то это случается очень редко. Капитан моим объяснением совершенно удовлетворился.
Вернувшись из Ревеля, я решил развернуть работу и для этого увеличить число агентов. Для осуществления намеченного мною плана мне пришлось довольно часто ездить в Нарву. Я думал, что самым легким будет для начала поискать подходящих людей в тюрьмах, и мне пришлось поэтому обратиться в СД и в эстонскую политическую полицию. СД, впрочем без всякой охоты, дало мне разрешение на вербовку агентов в тюрьмах, но советовало еще поговорить с эстонцами.
На другой день, одевшись в штатское, я отправился в эстонскую политическую полицию. Мне было интересно посмотреть, как они обращались с публикой. Помещалось это учреждение на окраине города, в великолепном каменном доме. Часовым при входе я сказал, что желал бы поговорить с их начальником или его заместителем, и меня направили на второй этаж. Чиновник, к которому я обратился по-русски, с руганью сообщил мне, что «только свиньи говорят на этом языке», а на мое возражение, что другого языка я не знаю, неприлично выругался сначала по-эстонски, а затем, очень чисто, по-русски. Я отошел от него и пошел по другим комнатам. В доме этом царил страшный беспорядок. Всюду сидели бравые молодцы, курили, рассматривали друг у друга оружие или что-то деловито писали. Некоторые, несмотря на ранний час, пили водку и закусывали. На меня решительно никто не обращал никакого внимания.
В одной из комнат я услышал крики и, войдя, увидел, как какой-то эстонец избивал двух русских девушек. На мой вопрос по-немецки, что он делает, он ответил, что допрашивает двух русских свиней, подозревавшихся в шпионаже. Мое пояснение, что такого рода арестованных следует передавать в немецкую контрразведку, а эстонской политической полиции — заниматься своим делом, рассердило его, а мой ответ на его вопрос, немец я или русский, окончательно вывел его из себя. Он, грубо схватив меня за шиворот и ругаясь по-русски и по-эстонски, потащил в соседнюю комнату, где сидело несколько молодцев, вскочивших, когда мой спутник объяснил им что-то по-эстонски. Молодцы стали наперебой задавать мне вопросы на немецком, эстонском и русском языках. Когда я увидел, что один из них достает из шкафа резиновую палку, а другой старается снять с меня пальто, я попросил их успокоиться и отвести меня к их начальнику, предупредив, что, если они этого не сделают, им будут грозить крупные неприятности. После долгого объяснения между собою на эстонском языке, из которого я ничего не понял, они толпой повели меня на третий этаж и, постучав, ввели в хорошо обставленный кабинет. За столом сидел пожилой, очень приличный по внешности господин, которому молодцы начали что-то объяснять, сильно жестикулируя. Господин сделал нетерпеливый жест, приказав им всем удалиться, а затем очень величаво, на чистом русском языке предложил мне сесть и угостил папиросой.
— Надеюсь, что вас не успели избить? — спросил он меня. — Видите, как неосторожно вы сделали, придя к нам в штатском. Эти молодые люди — энтузиасты, очень быстро дают волю рукам, — пояснил он грустно. Оказалось, что он видел меня в форме и знал, кто я. Я объяснил ему цель моего посещения. Выслушав меня внимательно, он с радостью согласился мне помочь, сказав, что на другой день пришлет мне чиновника с биографиями подходящих для меня людей. Он также согласился исполнить мою просьбу о переводе избиваемых его молодцами девушек в тюрьму и записать их за мной. Прощаясь, он, вероятно из осторожности, сам проводил меня до выхода из здания.
На другой день из списка, принесенного мне чиновником эстонской политической полиции, я выбрал себе двух убийц, одного грабителя и одного жулика, причем последнего чиновник мне особо рекомендовал, как человека чрезвычайно ловкого. Все эти люди прекрасно говорили по-русски, и всем им грозил расстрел за совершенные преступления, ибо действовали законы военного времени. Чиновник же проводил меня в тюрьму, где я приказывал вызывать к себе кандидатов по очереди, беседуя с ними. Один из убийц оказался совершенно неинтеллигентным человеком, убившим будучи пьяным, что доказывало его несдержанность, а потому я вычеркнул его из своего списка; другой убил из ревности, до этого случая никогда не судился, бойко отвечал на вопросы, семья его жила в Эстонии (что давало мне уверенность в том, что он не сбежит), ненавидел советскую власть, забравшую его брата на службу в Красную армию, и охотно согласился быть агентом, ибо, помимо всего прочего, это спасало ему жизнь и давало свободу.
Грабитель был чисто уголовным типом, но имел красивую внешность и был очень смелым человеком. Во время советской оккупации он несколько раз побывал в Ленинграде, сошелся там с уголовным миром и находил теперь, что люди его профессии в Советском Союзе живут бедно, а риск несут значительно больший, чем в Эстонии. Это обстоятельство заставило его относиться чрезвычайно недоброжелательно к советской власти. На мое предложение он согласился, предварительно выяснив материальную сторону службы и риск, с ней связанный. Такой деловой подход к будущей работе мне понравился, так как доказывал, что грабитель этот был осмотрительным человеком. Должен сказать, что со временем из него выработался прекрасный агент, с которым было приятно работать. Жулик оказался уже пожилым человеком, с очень скромной внешностью. Он много раз сидел в тюрьмах и в Латвии, и в Польше, и в Литве, а работать у меня согласился без особого удовольствия. Но из него вышел тоже прекрасный, надежный агент. В тот же день я перевез вновь завербованных агентов на специальную квартиру, служащую только для этих целей, где и заставил их писать подробнейшие биографии.
Допрос двух девушек оказался очень интересным. Обе были студентками Института физической культуры имени Лесгафта в Ленинграде ив 1941 году учились уже второй год. В конце сентября со многими другими они были мобилизованы и перешли в распоряжение начальника партизанского штаба Ленинградской области, находившегося на улице Декабристов, в доме 25[567]. Военным комиссаром этого штаба был некий Курочкин[568], очень талантливый и энергичный разведчик. В штабе они подписали обязательство и принесли присягу. Затем прошли краткий курс обучения. Программа этого курса была самая шаблонная, для начинающих агентов: часов пять-шесть в день их учили радировать и умению обращаться с радиоаппаратом типа «Север». Потом их знакомили с характеристикой органов немецкой контрразведки и с разными немецкими формами и знаками отличия. Много времени занимало также обучение шифрам (правда, самым простейшим), которыми они должны были владеть, и изучение индивидуальных легенд. В курс обучения входило также умение обращаться с простейшим подрывным материалом.
Когда они были, по мнению Курочкина, достаточно подготовлены, их посадили на две недели усиленного питания, ибо царивший уже в это время в Ленинграде страшный голод, несмотря на то что в школе они получали лучший продовольственный паек, придал им такой истощенный внешний вид, который не мог бы не броситься в глаза в Эстонии, где продовольствия было вдоволь и люди в массе своей выглядели упитанно. В конце концов, их прилично одели и в начале декабря сбросили с самолета в районе Кингисеппа. Парашюты девушки по инструкции зарыли в снег, а сами пошли пешком в Нарву, куда и прибыли благополучно. Отсюда они должны были ехать поездом сначала в город Еви, а оттуда в Ревель. На вокзале в Нарве их арестовали эстонцы, очевидно, привлеченные их разговором по-русски. Я, конечно, не поверил их рассказу в части, касавшейся Нарвы. Несомненно, что в Нарве они должны были иметь явку и пароль к этой явке. Я долго и упорно допрашивал девушек и по одиночке и вместе, лишал их временами пищи и сна или воды, но обе обладали исключительно твердым характером и ничего не говорили. Несколько раз я предупреждал их, что мне придется предать их военному суду, который приговорит их к смерти, и старался доказать им, как это будет печально, ибо они еще молоды и будущее их может быть хорошим, но и это не помогало.
Наконец я затребовал опытную агентку из штаба 18-й армии, которую снабдил подходящей легендой и посадил в камеру, рядом с ними. Агентка познакомилась с девушками при выходе на прогулку и, быстро войдя к ним в доверие, установила, что посланы они были именно в Нарву, к резиденту с радиостанцией, проживавшему в рабочих казармах фабрики Кренхольма. Я немедленно с помощью чинов ГФП оцепил указанный дом и арестовал резидента с радиоаппаратом. Он оказался старым эстонским коммунистом, долго жившим в России. Роль его была небольшая, и знал он очень мало, почему был мне неинтересен, и я очень быстро передал его военному суду. Девушки очень огорчились, когда, вызвав их в последний раз, я сообщил все, что узнал, и указал им, что чистосердечное признание вовремя облегчило бы их положение. Мое предложение работать в немецкой разведке они отвергли с негодованием. Преданные и осужденные военным судом, они умерли очень храбро, с криком: «Да здравствует Сталин! Смерть фашистам!»
Вернувшись к себе в Глинки, я застал там одного знакомого мне по Риге переводчика, о котором слышал уже несколько раз в штабе соседней дивизии. Он рассказал мне, что, как только попал с немецкой частью в Россию, ему стало очень противно немецкое общество, и он, подобрав себе из военнопленных группу человек в пять, предложил своему начальству заняться чисто военной разведкой. Несколько раз, переодевшись в красноармейскую форму, ходил он через фронт и рассказал мне много интересного: солдаты за Сталина драться не хотели, но боялись немецкого плена, общей мечтой было, прогнав из России немцев, перебить и сталинцев и коммунистов, установить в стране свободный политический режим, а главное — уничтожить колхозы. Познакомил он меня также со своим товарищем, бывшим военнопленным по имени Миша[569]. Миша был парень лет двадцати шести, очень красивый и интеллигентный. Родители его были раскулачены и сосланы в Сибирь. Он несколько раз поступал в высшие технические училища и блестяще учился, но всякий раз как только выяснялось, кто были его родители, его выгоняли. Миша со слезами на глазах говорил, что ни за что не пошел бы воевать вместе с немцами, если бы видел хоть малейшую возможность жить в России для себя и для десятков миллионов других.
Мы с грустью попрощались друг с другом, и я с завистью смотрел на уезжавших в легких санках друзей. Мне тоже было бы приятней быть на фронте и честно воевать, но судьба моя сложилась иначе. Я встретился с Ш.[570] в апреле 1945 года в Хойберге[571], куда он прибыл немного раньше меня. Ш. был уже майором и имел много орденов. Он был убит в начале мая советскими парашютистами в Чехии. Миша погиб в 1943 году при отступлении власовской армии.
Агенты все без исключения были добровольцы и могли в любой момент отказаться от работы, причем в этом случае им обеспечивали хорошие места в тылу. Исключение составляли только агенты, отказавшиеся от работы в последнюю минуту, т. е. получившие задание и не выполнившие его. Таких отправляли до конца войны в специальные лагеря около Кёнигсберга, которые назывались «лагерями для знающих секретные вещи» и в которых с заключенными очень хорошо обращались: получали они военный паек, много папирос, и при лагере имелась хорошая библиотека; жили заключенные по три-четыре человека в одной комнате и имели возможность гулять в саду, который, правда, был разделен по квадратам высоким забором. Самоубийства в этих лагерях были редким явлением. Довольно часто в них попадали и немцы. В 1945 году всех заключенных успели выпустить на свободу до приезда гестаповцев, желавших во что бы то ни стало расстрелять последних при приближении советских войск.
Я стал знакомиться с нашими агентами и проводить у них вечера. Кормили агентов совершенно исключительно, исполняя в этом отношении все их желания; папирос и водки тоже выдавали много, но, конечно, следили, чтобы они не очень напивались. В отдельном доме жили несколько девушек-агенток, которым было вменено в обязанности по вечерам развлекать агентов-мужчин (половые сношения были запрещены) и вместе с тем узнавать тайные их помыслы, конечно, насколько это им удавалось. Внутренним начальником у агентов был русский литовец, человек лет сорока пяти, толстый и хитрый, давно служивший в немецкой разведке.
Я был заинтересован, главным образом, узнать, что именно побуждало этих людей идти на такое опасное дело, и притом совершенно добровольно. Через несколько дней, когда мы привыкли друг к другу, я смог сделать следующие выводы: большинство из них шло в разведчики из желания отомстить; эти опять разделялись на две группы людей: первые — и их было большинство — потеряли родственников, дом, положение, друзей; их зацепило НКВД, а раз пострадавши, они по существующим неписаным законам этого органа не имели никакой надежды опять вырваться и стать полноправными людьми. Обещаниям власти, что на войне они смогут искупить свою вину, которой они за собой не чувствовали, они не верили. В начале войны эти люди были мобилизованы, в большинстве своем попадали в специальные части, из которых при первом же случае перебегали к немцам, надеясь, что смогут вместе с ними свергнуть владычество Сталина. Понимая всю ужасную и преступную политику Гитлера, они все же верили, что немцы опомнятся. «Ведь не такие же они все-таки дураки», — говорили они. Помимо этого, переходя фронт на советскую сторону, они смутно надеялись найти в России какие-то перемены к лучшему. Это были вообще люди, близкие к отчаянию и старающиеся забыться на опасном деле. Их часто мучил вопрос, правильно ли они поступают. Разведчики эти давали очень большой процент потерь, ибо нервы у них были истрепаны и жизнью они не особенно дорожили. По нашей статистике, из десяти человек, посланных через фронт, восемь погибало.
Вторая группа состояла из лиц, обиженных почему-либо начальством. Иногда эти обиды были совсем пустяшными. Долго не раздумывая, они, пустив предварительно из куста пулю в обидчика, бежали к немцам. Над переходом фронта они тоже много не думали, а работали хорошо и охотно. Некоторые попадали к немцам просто потому, что хотели уйти из советской действительности, а в разведку поступали случайно, не зная вначале, в чем будет состоять их работа. Были и просто любители опасной жизни, которые ценили время, выпадающее на их долю между двумя заданиями, когда они могли многое себе позволить. Наконец, были и такие, и их было меньшинство, которые, перейдя фронт три обязательных раза, уходили потом, согласно условию, на покой. Таким предоставляли все возможности хорошо устроиться в глубоком тылу. В большинстве своем это были люди в возрасте между тридцатью и сорока годами, смелые, но не любившие зря рисковать жизнью. Но все разведчики, представители всех абсолютно групп, ненавидели советский режим и мечтали о свержении советской власти. Приблизительно 80 % из всех категорий после трехчетырех заданий не могли больше работать: нервы их не выдерживали, их отправляли лечиться в Германию, а после лечения хорошо устраивали в тылу. Десять процентов нервно заболевало на всю жизнь.
Вскоре меня перевели стажировать во второй отдел, занимавшийся саботажем и убийствами на вражеской территории. В немецкой разведке по традиции, установившейся еще при полковнике Николаи[572], этот вид разведки не пользовался популярностью, поэтому, быстро и поверхностно изучив разные способы подрывной деятельности, я был переведен в отряд ГФП. Здесь меня ознакомили с научными методами ведения следствия, умением обыскивать людей и квартиры, а затем поручили старому и опытному криминалисту обучить меня простейшим приемам криминальной полиции, как-то: начаткам дактилоскопии, умению разбирать и классифицировать фотокарточки и быстро запоминать различные лица на них, некоторым приемам грима, а уже под конец обучения доктор-специалист учил меня простейшим приемам легальной медицины и умению обращаться с ядами. Этим мое техническое образование закончилось, и майор решил послать меня познакомиться на месте с разными отрядами разведчиков и их начальниками, так как предполагалось, что я стану их инспектором, то есть буду проверять их работу.
Такие отряды имелись во всех крупных населенных пунктах района, подчиненного штабу 18-й армии, и все они были за редкими исключениями построены по одному шаблону. Отряд состоял из начальника, обыкновенно завербованного в самом начале войны или сильно чем-либо отличившегося и умевшего заставить себя слушаться. Обыкновенно при начальнике жила и его любовница, заведовавшая хозяйством, а иногда принимавшая участие и в работе. Заместитель начальника был всегда человеком с образованием и говорящий по-немецки. Он писал все донесения и вел денежную отчетность. Затем, в зависимости от важности пункта, в котором отряд находился, имелось от четырех до восьми кадровых агентов, вербовавших себе осведомителей среди населения, и две-три агентки-женщины. Был также повар-агент и два-четыре агента-боевика, обыкновенно очень сильных, храбрых и глупых людей. Эти несли караулы, конвоировали и охраняли арестованных, делали засады и т. д.
Первый отряд, куда меня послали, стоял в Вырице, а командовал им уже тогда известный Шмеллинг (настоящая фамилия Тулинов[573]). Он был завербован лично Клейстом в лагере военнопленных в Волосово в сентябре вместе с его теперешним помощником, носящим кличку Штирк. Кличку Шмеллинг дали Тулинову за его сходство со знаменитым немецким боксером, носящим то же имя. Шмеллинг был человеком огромного роста, очень широкий в плечах и отличавшийся невероятной физической силой. Черные вьющиеся волосы и большие жгучие глаза при его богатырском сложении придавали ему очень красивый вид. Когда я с ним познакомился, ему было двадцать восемь лет. До войны он был комиссаром на небольшом военном судне на Дальнем Востоке и убежденным, искренним коммунистом. Но расстрелы и аресты среди военных после раскрытия заговора Тухачевского его страшно потрясли, до того, что, как он говорил мне, он заболел нервным расстройством.
Каждый отряд причислялся на довольствие к местной комендатуре, от которой и получал такое количество пайков, какое требовал его начальник. Проверять начальника, кроме нас, никто не имел права. Комендатура также была обязана предоставлять в их распоряжение автомобили и бензин, но только со своими шоферами, а также помещение в тюрьме для арестованных. Все агенты имели выданные нами специальные удостоверения, а Шмеллинг — еще и бумагу, запрещавшую кому-либо из немцев входить на территорию их дома и сада. Водку, деньги, табак и другие товары привозили им раз в неделю из нашего штаба.
Через некоторое время меня перевели в отряд, находившийся в Красногвардейске (Гатчина). Отряд этот был очень похож на отряд Шмеллинга и по числу людей и по составу, но командовала им молодая женщина по кличке Женька[574]. Она, двадцати шести лет от роду, была скорее некрасивой, до войны жила в Ленинграде и работала в НКВД мелкой сексоткой, занимаясь немного и проституцией. Через фронт ее заслали в начале сентября, и она сейчас же явилась в комендатуру Северской, прося отвести ее в немецкую контрразведку. Там она чистосердечно рассказала о своей жизни, сообщила о полученном задании и предложила работать агенткой для немцев, объясняя это тем, что жизнь в Советском Союзе ей страшно надоела своей серостью и скукой и что она уверена, что своей хорошей работой сумеет заслужить себе доверие, а после окончания воины — обеспеченную жизнь за границей. Действительно, работала она очень хорошо, аккуратно и осторожно и вскоре, подобрав себе несколько хороших сотрудников, попросила дать ей группу. В декабре для пробы в ее распоряжение предоставили небольшую группу, работая с которой, она быстро доказала, что вполне достойна быть ее начальником. В январе начальник и заместитель начальника отряда в Красногвардейске были убиты при аресте советских агентов-парашютистов, и, не имея никого под рукой, наш майор назначил туда командиром Женьку. В 1943 году Женька просила отпустить ее со службы, мотивируя просьбу большой усталостью, и отправить в Германию, где она желала работать в мастерской дамского платья. Просьба ее была исполнена, и, кроме того, она получила крупную денежную награду. Женька и сейчас живет в Германии[575], имеет хорошо налаженный и приносящий доход магазин дамского платья, мужа — бывшего разведчика ее отряда и двух прелестных детей.
Красногвардейск в 1941–1942 годах был довольно большим городом, в котором, помимо всего прочего, находились самый большой армейский продовольственный лагерь (в бывшем дворце), огромный склад боеприпасов и самый большой русский базар. Базар этот занимал очень большую площадь и на нем можно было купить все что угодно: золото, драгоценные камни, валюту любой страны, продовольствие во всех видах, пистолеты и автоматы или полное немецкое обмундирование. Мы, конечно, имели на этом базаре несколько резидентов и осведомителей, и, как ни предупреждал Курочкин и другие советские органы разведки своих агентов о том, чтобы они и близко не подходили к базару, все же обилие маленьких трактиров и чайных с водкой, к которым после голодного и трезвого Ленинграда так и тянуло, как магнитом, советских агентов, позволяло нам почти каждый день делать там хороший улов. Конечно, крупной рыбы мы там не ловили — эти были осторожны, — но агентов с мелкими заданиями, шедших из Ленинграда или в Ленинград, было нами схвачено немало. Как ни просили штаб армии полевые жандармы и тайная полиция позволения закрыть этот базар, мы этого не допускали, так как он позволял нам быть в курсе дел вражеской разведки. Думаю, что и Курочкин и ленинградское НКВД от всей души желало ликвидации базара в Красногвардейске.
Из Красногвардейска я был переведен в Тосно. Там стоял небольшой отряд под командой бывшего командира Красной армии сибиряка лет сорока по кличке Валдман[576]. Валдман был взят в плен после долгого сопротивления, оказывая которое, поразил немцев своей исключительно меткой стрельбой. Взявшие его в плен солдаты хотели было убить его в отместку за столько погибших от его руки товарищей, но Валдман объяснил офицеру (он говорил довольно хорошо по-немецки), что ненависти к немцам не имеет, а только исполнял свой долг русского офицера. Его пожалели, отвезли в лагерь, а в деле указали на его исключительную храбрость и упорство. Нашим офицерам стоило большого труда убедить его поступить к нам на службу, причем главным аргументом в уговорах служило преследование религии в России. В конце концов он согласился. Командовал он своим отрядом хорошо, но, к сожалению, слишком любил военные действия, постоянно устраивал засады на парашютистов или нападал на небольшие группы партизан и вскоре по моем прибытии в отряд был тяжело ранен. Перед самой смертью Валдман признался мне, что рад тому, что умирает, ибо служба у немцев, да еще в разведке, совершенно измучила его душевно. Мы похоронили его с честью в Тосно, и я приказал местному священнику служить по нему панихиды чаще. После смерти Валдмана я временно принял командование отрядом.
В конце декабря 1941 года наш штаб решил создать боевую роту разведчиков из русских, в задачу которой входило бы преследование небольших групп партизан, парашютистов, диверсантов и других агентурных групп. Кроме того, рота могла бы устраивать заградительные кордоны в местах, где ожидались советские агенты, и из состава роты избирались бы люди, могущие вести агентурную самостоятельную работу. Клейст и майор надеялись развернуть эту [роту] в более крупную единицу и положить таким образом начало русским самостоятельным формированиям, необходимость которых они видели с самого начала. Мне приказано было с начала января [1942] ездить по разным лагерям и отбирать там людей в роту.
Для начала я поехал в небольшой лагерь военнопленных, находившийся в городе Копорье. В лагере было около тысячи человек пленных, живших в одном старинном доме. Я просил показывать мне пленных в их комнатах после работы, для чего, одевшись в штатское, пошел к ним.
К моему удивлению, пленные не голодали и жаловались главным образом на скуку и отсутствие табака. Не голодали они потому, что днем работали в разных немецких частях, где их кормили. Паек, выдававшийся им как пленным, был, как и везде, совершенно ничтожен.
Походив по помещениям, я наметил себе двух наиболее подходящих парней и вызвал их на другой день в канцелярию. Оба они были дети зажиточных родителей, потерявших все во время коллективизации. В самом начале военных действий они перебежали добровольно к немцам. Я объяснил этим людям цель своего посещения, причем они с радостью согласились войти в боевую роту и обещали выполнить мое поручение — подобрать еще человек десять-пятнадцать, годных для этой цели. Через день мне был принесен список, в котором значилось более ста имен желающих вступить в роту. Все расписавшиеся хотели бороться с Советами. Выдав кандидатам бумагу и карандаши, я приказал им написать краткие биографии. Еще через день я получил более трехсот биографий о зачислении в роту. Читая биографии, я был поражен тем обстоятельством, что несмотря на самые разные профессии — от рабочего до профессора — все эти лица так или иначе пострадали от советской власти, если не сами, то их ближайшие родственники. К вечеру я имел еще сто биографий, написанных на самой разнообразной бумаге (я больше бумаги не давал), в которых повторялось почти то же самое. Я мог взять из этого лагеря только пятнадцать человек, а потому выбрал наиболее подходящих, послал их на медицинский осмотр и просил коменданта лагеря отправить отобранных мною как можно скорее в Левашово, куда переселился весь наш штаб.
Из Копорья я поехал в лагерь Волосово. Это был огромный, на несколько тысяч человек, лагерь, где пленные жили в землянках, в ужасающих условиях; смертность в лагере была очень велика. Комендант лагеря, очень добрый старый офицер, старался, как мог, помочь пленным, но был не в состоянии сделать, что хотел, так как пленных было чересчур много. Зима стояла лютая, пленные были одеты плохо, поэтому два раза в неделю комендант сажал нескольких пленных на телеги и в сопровождении немецких солдат отправлял их в деревни для сбора у жителей продовольствия и теплой одежды. Не было случая, чтобы телега вернулась пустой, а ведь населению жилось не очень хорошо.
В Волосове, при штабе Корюка (командующего тылом[577]), жил хороший знакомый Клейста зондерфюрер Бер[578]. До революции Бер проживал в Москве, говорил по-русски, как русский, и больше любил Россию, чем Германию. Будучи извещен о моей миссии, он заранее подготовил мне списки и биографии, среди которых две особенно обратили на себя мое внимание. Оба автора биографий были офицерами Красной армии и кавалерами орденов Красного Знамени и Ленина, полученных за финскую и эту войну, и оба перебежали добровольно к немцам в октябре 1941 года.
Шубко[579], которого я первым вызвал к себе для беседы, оказался уроженцем Украины, но считал себя русским и к самостийникам относился иронически. Ему было двадцать семь лет, и он имел чин старшего лейтенанта пехотных войск. Он окончил специальную снайперскую школу и часто поражал нас потом избирательной меткостью своей стрельбы. Сын очень бедного крестьянина, окончив среднюю школу, Шубко поступил на военную службу. Учился он очень хорошо и скоро стал офицером. На финской войне отличился, и ему предстояла блестящая карьера. Противником советского строя стал он на войне, когда увидел, с какой преступной легкостью посылают советчики солдат на верную гибель. «Это не правительство, а сволочь и преступники, раз они народ не жалеют», — говорил он с дрожью ненависти в голосе. С ним мы быстро договорились. Другой офицер, Полежаев[580], был сыном московского рабочего и прирожденным авантюристом. В детстве он несколько раз убегал из дому, с трудом окончил школу, а затем поступил на военную службу. В боях при Хасане он отличился, был награжден и направлен в офицерскую школу. Окончив ее кое-как, по дороге в свою часть он страшно напился и учинил в ресторане грандиозный скандал. Из уважения к его наградам дело кончилось для него только отчислением в запас. Во время финской войны он был снова призван в армию и снова отличился. К немцам он перебежал потому, что застрелил своего командира, чем-то его обидевшего. Обоих я взял с собою и привез в Левашово, где Шубко был назначен командиром роты, а Полежаев — его помощником.
Я побывал еще и в других, более мелких, лагерях и набрал требуемых для начала сто человек. Всюду, куда я приезжал, немцы, заведовавшие лагерями, выражали свою радость по поводу начавшегося формирования русского отряда, причем говорили, что уже много раз писали начальству, предлагая то же самое, но ответа не получали. Все люди отряда были одеты в новую немецкую форму и получили документы. Продовольствие они получали то же, что и немецкие солдаты, но за табак и водку, причитавшиеся им, пришлось сильно бороться — интенданты говорили, что русским это не полагается. Шубко и Полежаев получили офицерскую форму и погоны зондерфюреров в офицерском звании. Нам стоило большого труда заставить немцев относиться к ним с должным уважением. С другой стороны, и бойцы отряда доставляли нам своим поведением много хлопот. Во-первых, через неделю после их прибытия во всех окрестностях не осталось ни одной курицы, а у многих жителей пропали даже свиньи и коровы. Во-вторых, при первом же учебном походе посыпались жалобы гражданского населения, главным образом на приставание к женщинам, а коменданты жаловались на то, что чины отряда избили несколько немецких солдат, причем когда полевые жандармы хотели задержать наиболее активных, то Шубко и Полежаев вынули пистолеты.
Между тем все люди отряда прошли военную службу в Красной армии, а там, после приказов Тимошенко[581], с дисциплиной не шутили. Все эти люди пошли в отряд добровольно, и каждому было указано, что в любой момент он может уйти, получив документы освобожденного из лагеря. И все они без исключения ненавидели советский строй: до конца войны не было ни одного случая перебежки к красным. Только много позже я узнал причину часто безобразного поведения чинов русских отрядов и трагических срывов отдельных людей. Объяснялось это тем, что у них все же никогда не было полной уверенности в том, что они поступают правильно, сражаясь в рядах немецких войск. Не было всегда этой уверенности и у меня. Кровь, которую мы проливали, ложилась лично на нас, так как у нас не было авторитетного начальника, который бы взял всю моральную ответственность на себя. Я помню вечера, когда такие железные люди, как Шмеллинг, плакали и жаловались: «Набил я русских агентов до черта, а ведь они свои, а ведь все равно немцев из России выгонять придется». Начальники отрядов или офицеры, взыскивая с людей за совершенные проступки, нередко слышали за спиной возмущенные реплики: «Продался немцам, а нас наказываешь!» Искоренить такие настроения русских отрядов в чисто немецких формированиях было невозможно.
Зато необычайно быстро и абсолютно прекратились они с появлением Власова. Власов был человеком, которому действительно все верили, и, как это ни странно, особый авторитет ему придавало то обстоятельство, что он разбил немцев под Москвой. Казалось, люди смутно надеялись, что придет момент, когда вновь придется драться с немцами уже за освобождение родины, и что Власов сумеет тогда от них избавиться. Власов был тем вождем, который взял на себя кровь и твердо сказал: «Да, вы правильно делаете, сражаясь с большевиками любыми способами». Но Власовское движение началось значительно позже, а пока нам приходилось держать людей в руках другими мерами.
В середине февраля 1942 года мы стали посылать людей боевой роты на выполнение разных заданий. В одной из деревень недалеко от Сиверской не было немецкого гарнизона, а мне стало известно, что там постоянно бывают партизанские отряды и группы диверсантов. Большинство жителей деревни были настроены просоветски. Я послал туда отряд в двадцать человек, приказав людям надеть под мундиры красные звезды (с фуражек), но показывать их жителям только как бы случайно. Так и было сделано. Отряд под вечер пришел в деревню на лыжах и потребовал у бургомистра квартиры для ночевки. Расположившись по избам, бойцы стали ужинать. Население отнеслось сначала враждебно к русским в немецкой форме, но, увидев несколько красных звезд, искусно показанных, решило, что имеет дело с партизанским отрядом, переодетым в немецкую форму, но не желающим говорить об этом. Отношение сразу переменилось: на столах появилось продовольствие и самогон, под влиянием которого языки у жителей развязались. На другой день мы оцепили деревню и произвели много арестов. Среди взятых людей оказалось много весьма интересных.
Следующим делом было взятие советского самолета. Путем игры по радио, выдавая себя за партизан, мы затребовали у Курочкина специалистов — радистов и подрывников — для крупного дела. Был установлен день и час, а также сигналы для спуска, который должен был произойти на одном из озер около города Тосно. Наши бойцы под начальством Шубко и Полежаева окружили озеро, а человек десять из них ждали прибытия самолета на озере. Эти последние были одеты как партизаны. Все прошло очень гладко: самолет спустился, четверо специалистов высадились, принимая бойцов за партизан, а самолет благополучно улетел. Гостей отвели в лес, в заготовленную заранее землянку, и они там в течение двух дней вели с бойцами откровенные беседы, будучи уверенными, что находятся у своих. Горю их не было предела, когда они, привезенные ко мне, поняли, что были обмануты.
Вскоре советские войска взяли Тихвин с налета[582] и стали приближаться к городу Чудово, что вызвало в штабе большую панику. Боевой роте было приказано нести сторожевую службу на реке Оредеж. Через две недели рота вернулась, блестяще выполнив свое задание.
В конце февраля или начале марта 1942 года я участвовал с боевой ротой в штурме одной деревни, в которой засел крупный партизанский отряд. Мы шли с юга, а с севера наступал отряд эстонцев. Почти одновременно ворвавшись в деревню, мы быстро покончили с партизанами. Я был занят допросами уцелевших партизан, когда в избу прибежали бойцы и взволнованно сообщили, что эстонцы грабят население и насилуют девушек. Взяв бойцов своего конвоя, я бегом бросился к одному из домов, откуда слышались женские крики и эстонские ругательства. Войдя в дом, я увидел, как эстонский офицер валил на кровать девочку лет четырнадцати-пятнадцати. Оттащив его за шиворот, я спросил, что он собирается делать, в ответ на что офицер хотел вытащить пистолет. Разведчики моментально его обезоружили, а затем вытащили во двор и, сняв штаны, нещадно выпороли. Одевшись, офицер объявил мне, что будет жаловаться, а затем немедленно собрал свой отряд и ушел, двигаясь с большим трудом, опираясь на двух бойцов. Дело это не имело для меня последствий, ибо эстонец жалобы не подал (очевидно, ему стало стыдно рассказывать, что его пороли), но майор все же о нем узнал и посоветовал отнять нагайки у тех бойцов, которые их имели.
После штурма деревни мы скоро обнаружили следы небольшого диверсионного отряда в районе Вырицы[583] и после долгого преследования на лыжах окружили одинокий дом в лесу, в котором отряд засел. После перестрелки мы бросились в атаку, но были удивлены тем, что по нам не стреляют. Ворвавшись в дом, мы увидели четырех мужчин и двух женщин, сидевших вокруг стола. Головы у всех были прострелены, а некоторые держали пистолеты в мертвых руках. Остальные члены отряда были убиты или тяжело ранены нашими пулями, они валялись тут же в комнате, на полу. Из захваченных документов и по другим признакам мы установили, что все члены отряда были евреи, а потому и не удивительно, что, будучи твердо уверенными в судьбе, которая ожидает их в случае сдачи в плен, они предпочли покончить с собой. Снявши с трупов все, что нам было нужно, мы облили дом бензином и подожгли его.
Часть боевой роты постоянно патрулировала на лыжах по далеко лежащим глухим деревням, куда немцы никогда не заглядывали, и нередко захватывала там подозрительную публику. Попутно с работой боевой роты разведчиков шла агентурная работа среди населения. Так, наше внимание давно уже привлекал небольшой поселок с аэродромом, где жили жены и дети бывших советских летчиков. Агенты доносили, что жители поселка настроены очень просоветски, что было вполне понятно, и добиться от них чего-нибудь трудно. Мы составили список наиболее активных женщин, и в один прекрасный день полевые жандармы арестовали их. Затем всех их вместе с детьми развезли по деревням Белоруссии.
По агентурным сведениям мне стало известно, что в районе между Вырицей и Тосно ожидается прибытие группы партизан-диверсантов.
Группа эта действительно спустилась на парашютах. Всей агентуре в этом районе было немедленно дано задание найти парашютистов. Через неделю нам сообщили, что в одном уединенном доме в лесу недалеко от Вырицы поселились два человека. Они были обнаружены по дыму из трубы дома — раньше в этом доме никто не жил. В дом была послана наша агентка Г. С. с заданием войти в контакт с обитателями дома. Агентка Г. С. не вернулась в назначенное время, и через день нами был послан в дом агент Б., который недавно был нами перевербован, а до этого состоял агентом Курочкина. Б.[584] удалось благодаря этому войти в связь с двумя обитателями дома и благополучно вернуться. Он нам сообщил, что, действительно, в доме жили недавно сброшенные парашютисты, которые надеются, что их потерянные товарищи — студент и студентка [института] Лесгафта — их найдут, так как дом был им указан как верное убежище при отлете с советской территории. О своих заданиях они ничего не сообщили. Никаких явок они не имели и должны были действовать самостоятельно. Ввиду того, что длительное наружное наблюдение в данных условиях (стояли морозы минус сорок градусов) было очень трудно, было решено арестовать этих парашютистов.
Агент Б. сообщил нам, что оба были вооружены автоматами, пистолетами и имели при себе еще ручные гранаты и тол. Обоих агентов поэтому через Б. завлекли под предлогом встречи с интересным для них лицом на одну квартиру в Вырице, где, внезапно схватив, обезоружили, причем было обнаружено, что у каждого лежала в кармане ручная граната, боек которой тонкой бечевкой был привязан к руке, так что при команде «руки вверх!» она бы неминуема взорвалась. Мы знали этот прием и потому при аресте прежде всего прижимали руки к туловищу схваченного. При допросе оба парашютиста сказали в самом начале, что о том, что касается лично их, они охотно расскажут, никаких же имен и адресов называть ни при каких обстоятельствах не будут.
Начальником группы оказался старший по возрасту (тридцатипятилетний), очень сильный, среднего роста мужчина с исключительно ушлым и энергичным лицом. Фамилия его была Путилов[585], и он служил на заводе в Ленинграде инженером. В прошлом он оказался сыном зажиточных родителей, окончил десятилетку, техникум, хорошо знал немецкий и английский языки. Мобилизован в армию не был как хороший специалист. Его завербовал лично Курочкин и уговорил работать в тылу у немцев. Особого обучения как инженер и очень интеллигентный человек он не проходил, а получил несколько индивидуальных уроков. В Ленинграде у него остались жена и дочь, которых должны были в скором времени вывезти на самолете в глубокий тыл. Его товарищ был спортсмен и знал все виды спорта как студент [института] Лесгафта. Там же, в институте, он и был мобилизован и назначен в распоряжение «партизанского штаба». При штабе, с группой других студентов, он прошел краткие курсы (три месяца) по диверсии и агентурной работе, причем главное внимание было обращено на немецкий язык и изучение методов работы немецких органов контрразведки, а также на изучение немецкой формы разных войск, знаков отличия и орденов.
Двое других — их товарищи, из которых одна была девушка, — были тоже студенты [института] Лесгафта. Фамилий и личного описания, несмотря на наши усилия, они не пожелали дать. При прыжке они потерялись и не смогли в темноте и в лесу найти их (девушка через месяц была нами арестована в Нарве и полностью подтвердила их слова). В их задание входило связаться с женами советских военных летчиков, которых очень много проживало в местечках Сиверское, Левашово и Болшево, где находился раньше военный аэродром, затем взорвать на этом аэродроме большие немецкие склады горючего. Для этой цели они имели с собой тол и все необходимое для взрыва. По проведении этой операции один из них — не Путилов — должен был вернуться на лыжах в штаб, а остальные отправиться в Нарву, где их ждал советский резидент. Фамилию его они не пожелали назвать. Нашу агентку Г. С. они раскрыли весьма быстро, закололи финским ножом и закопали в снегу недалеко от дома. Это убийство произвело на обоих очень тяжелое впечатление и явно очень их мучило. Работать, как мы им предлагали, в немецком Абвере они наотрез отказались.
Дальше они сказали, что оба ненавидят советскую власть и особенно Сталина, которых обвиняют в позорном ведении финской войны и в том, что допустили немцев так далеко в глубь России, считают, что колхозы стоят России миллионы жертв, но не хотели бы возврата монархии. [В качестве] политического строя, наиболее подходившего для России, они бы хотели республику, как в Америке. С немцами русский народ будет драться до победы, а затем народ, получив оружие, сумеет рассчитаться со Сталиным и коммунистами. Перед расстрелом Путилов написал короткое письмо своей семье, которое мы и передали по адресу через нашего агента, шедшего в Ленинград. Оба они умерли очень храбро и спокойно.
В декабре наши агенты задержали одну девушку двадцати пяти лет по имени Тося[586]. Установить, что она была действительно советской агенткой, нам не удалось, и она жила у нас на другой половине дома вместе с другими агентками. Она рассказывала нам, что была дочерью врача из Ленинграда, окончила десятилетку, затем сначала училась на медицинском факультете, а потом перешла в Высший институт физической культуры имени Лесгафта. Уехав на лето в Лугу, она была захвачена там немецким наступлением и осталась в оккупированной области. Единственное, что было достоверно, — это что она знала кое-что в медицине и прекрасно владела всеми видами спорта. В феврале она вдруг исчезла, а ночью меня и Клейста разбудил испуганный майор и сообщил, что ему только что звонили из штаба 1с корпуса, потому что ими совершенно случайно была задержана Тося, искавшая ночлега. Приведенная в комендатуру Тося без всякого принуждения рассказала (она была, по словам зондерфюрера, в истерическом состоянии), что она отравила двух немецких офицеров разведки в Сиверской. Мы вспомнили, что, действительно, накануне, часа в четыре дня, Тося принесла нам чай, разлила его в стаканы и поставила на стол, после чего немедленно вышла, и с тех пор ее никто не видел. В тот же момент майор прислал за нами, и, не выпив чаю, мы пошли к нему, а денщик, видя, что чай остыл, вылил его и стаканы вымыл. Оказалось, что в этот-то чай Тося и подмешала отраву.
При последующих долгих допросах Тося призналась, что была послана к нам именно с заданием отравить меня и Клейста, но, узнав нас лично и наблюдая за окружающими немцами, она убедилась, что все мы далеко не такие звери, как о том говорила советская пропаганда, а потому и медлила с выполнением задания. Тогда она получила предостережение с угрозой, что если она не выполнит поручения в самый короткий срок, то нам сообщат, кто она в самом деле. Подав нам отравленный чай, Тося надела лыжный костюм, взяла лыжи и направилась в [сторону] села Шапки[587], думая, что там легче пройти через фронт, но сильная усталость заставила ее искать ночлега в одной из деревушек недалеко от линии фронта, где она и была арестована. Приговоренная к смерти, Тося умерла очень храбро.
Вместе с Тосей и другими агентками в нашем доме жила также девушка двадцати двух лет, очень хорошенькая и хитрая блондинка. Галя[588] была дочерью полковника войск НКВД, и все ее родственники служили там же. Девушка эта отличалась редкой жестокостью и бессердечием, любила сильные ощущения и неоднократно просила нас показать ей расстрелы, уверяя, что ее дядя несколько раз водил ее на такие зрелища. Ей также доставляло удовольствие доносить на других агентов и агенток, причем она умела раскопать о них такие вещи, что нам приходилось только удивляться. Бездействие ее угнетало, она жаловалась на скуку, но давать ей работу мы опасались и в конце концов передали ее нарвскому отделению СД, где она пришлась к месту и где, говорила она мне при встречах, ей тоже очень нравилось, потому что «похоже на НКВД». В Россию она не боялась вернуться ни при каких обстоятельствах, так как была убеждена, что ее родственники и отец выручат ее из любого положения и покроют все ее похождения.
С начала января 1942 года к нам стали приводить все больше и больше мальчиков и девочек в возрасте двенадцати-четырнадцати лет, посылаемых через фронт советской разведкой. Некоторые из них имели при себе шифрованные записки, другие несли тол, части радиоаппаратов и т. д. Встретив ласку и хорошее к себе отношение, дети эти охотно рассказывали о своей жизни. Многие ребята потеряли родителей (часто от бомбежки) и, сделавшись беспризорными, бродили по страшным и голодным улицам Ленинграда. Сначала милиция их не трогала, но с декабря 1941 года детей стали хватать и сажать в особые дома, куда периодически являлись офицеры разведки (к сожалению, дети не могли объяснить, к какой разведке они принадлежали) и отбирать для себя наиболее подходящих, то есть наиболее смышленых и менее истощенных питомцев этих домов, которых они помещали в особое здание, где подкармливали недели две, а затем, объяснив детям, что они должны были делать, отвозили на фронт и посылали на немецкую сторону ночью. В немецком тылу дети должны были, спрятав багаж в лесу, отправиться в определенную деревню и там ждать, пока за ними придут и скажут условленный пароль. Следуя указаниям этих детей-агентов, мы часто находили принесенный ими багаж, но сколько [мы] ни устраивали засад, нам ни разу не удалось поймать лицо, которое должно было детей принять.
Немецкий Абвер был очень озабочен судьбой этих детей; [только за] январь 1942 года было задержано более тридцати человек, и так как ни под какие законы они не подходили, то Абверу пришлось запросить высшее начальство о том, что мы должны с ними делать. Ответ адмирала Канариса[589] пришел быстро и [предписывал] немедленно устроить специальный детский дом около Пскова, в котором содержать детей (мальчиков отдельно от девочек во избежание могущего быть разврата), пригласить к ним учителей, кормить за счет Абвера, а одевать на средства и помощь окрестных жителей. В конце февраля 1942 года засылка детей-агентов прекратилась так же внезапно, как и началась. О дальнейшей судьбе этого специального интерната для детей я больше ничего не слышал.
В январе 1942 года мне выдали настоящее удостоверение от ОКВ на звание разведчика-офицера. С ним я имел право ходить в штатском, ездить на любом поезде, производить аресты и требовать для этого от местного начальства солдат, не объясняя им причин требования. Вообще это удостоверение давало мне много преимуществ и означало большое повышение по службе. Орденов в то время русским еще не давали.
В это время я часто ездил по разным делам в Нарву и встречался там со многими русскими семьями. Отношение эстонцев к нам значительно переменилось к лучшему, но советских агентов в Нарве было по-прежнему очень много. В эти дни произошел случай, произведший огромное впечатление на население Нарвы: было арестовано и расстреляно по приговору военного суда десять докторов и старших сестер [из числа] (немцев), работавших в главном лазарете, за продажу по спекулятивным ценам продовольствия и медикаментов. Население было удовлетворено тем, что немцы безжалостны не только к чужим, но и своим проступков не спускают; авторитет немцев после этого случая поднялся.
Начиная с Рождества, майор, Клейст и Бер носились с мыслью организовать какое-нибудь подобие русского центрального самоуправления на весь район 18-й армии, надеясь в дальнейшем передать ему все гражданское управление. Хотя меня и не посвящали в эти проекты, я знал, что высшие офицеры штаба относились к нему очень одобрительно. Бер подобрал уже подходящих людей, и я занялся их проверкой, когда пришел грозный приказ ОКВ, запрещавший даже думать и мечтать о каком бы то ни было русском самоуправлении.
Население нашего района было очень религиозно и во многих деревнях само восстановило церкви. Во всем районе при занятии его немцами не было ни одного не разрушенного большевиками храма. Священников было на весь район только два. Один из них, скрывавшийся во время советской власти восьмидесятилетний старик, теперь безостановочно ездил по деревням, где отпевал, крестил и женил людей, причем совершал все эти требы (в большем числе случаев) над десяти-, пятнадцатилетними детьми, давно жившими вместе супругами и Бог знает сколько лет пролежавшими в земле покойниками (впрочем, последних было достаточно и только что умерших: зима в этом году была лютая). Многие считали этого старичка святым. Другой священник жил подолгу на одном месте и был прохвост: брал с населения больше за выполнение треб, а не могущим платить отказывал. Оба священника получали военный паек.
Поведение второго вызывало ропот населения и очень не нравилось мне. Поэтому, не будучи духовным лицом, я все же вызвал его к себе, указав на неподобающую его сану жадность, дал понять, какие печальные последствия могут иметь место, если он не поймет, что ему нужно делать, и если наше заключение будет окончательно принято. Внушение мое, очевидно, имело действие, ибо поп быстро исправился и стал требовать значительно меньшую мзду за услуги, оказываемые населению. Я был рад этому, так как было бы неприятно отправлять духовное лицо на каторжные работы. Убедившись, что двух священников для нашего района недостаточно, я просил майора разрешить мне в частном порядке пригласить таковых из Нарвы, где их было больше тридцати человек. Майор согласился, но не очень охотно: он не любил духовенства вообще. При очередной поездке в Нарву я посетил несколько духовных лиц, предложив им переехать для работы в наш район, но должен сознаться, что все они — и священники, и дьяконы — проявили интерес только к материальной стороне моего предложения, и все, поломавшись более или менее продолжительное время, в конце концов ехать к нам отказались, выставив разные мотивы. Это так возмутило меня, что я даже пожалел, что действовал в частном порядке, что избавило их от обычных в таких случаях печальных последствий.
Положение пленных тем временем становилось все хуже — многие среди них умирали. Тем более поразил меня в декабре вид колонны пленных, шедших по дороге даже без конвоя. Они были одеты в советские солдатские ватники и штаны, на головах имели меховые треухи и на многих были прекрасные валенки, обшитые кожей. Шли они в порядке, и командовали ими такие же пленные. На мои недоуменные вопросы пленные [ответили], что составляют часть колонны пленных в две тысячи человек, занятых у начальника транспорта армии.
Через несколько дней я из любопытства поехал к этому начальнику. Он жил в деревне недалеко от Сиверской и оказался старым офицером, служившим еще в Императорской армии. Угостив меня очень любезно, он сообщил, что имел в начале только сто пленных, но, видя, как они хорошо работают, постепенно довел число последних до двух тысяч. Выдавал он им полный военный немецкий паек, табак и водку. Одел же он их из захваченного случайно склада Красной армии. Пленными начальник транспорта не мог нахвалиться, верил им, а некоторых, знающих немецкий язык, устроил работать писарями в своей канцелярии. Он жаловался, что многие немцы не понимают, что гуманное отношение к пленным — единственный способ завоевать симпатии населения и что из-за этого непонимания многие доносят на него, жалуются, что он дает преимущество русским перед немцами. Действительно, в зиму 1941–1942 года не все немецкие солдаты были так тепло одеты, как его пленные. Я не слышал ни об одном случае побега из этой колонны или проникновения туда советских агентов.
К весне 1942 года отношение немцев к русским стало меняться в лучшую сторону. Немцы, те, которые находились в прифронтовой полосе, все больше начинали понимать, что без русских им войны не выиграть и что нацистская пропаганда о русской дикости и некультурности оказалась сплошной ложью. Их уже не удивляли случаи, когда одетый почти в лохмотья, с длинной бородой, русский человек свободно, на прекрасном немецком языке, говорит с ними о философии Канта, или грязный, голодный пленный умеет разобраться в сложной машине самолета и поправить ее часто скорее и лучше немецкого механика. В Нарве перемена отношения к русским была еще заметней. Немцы, несмотря на возмущение эстонцев, явно начинали отдавать предпочтение русским. Эстонской полиции дали понять, что не следует зарываться и притеснять русских жителей. Фельджандарм, ударивший по лицу без всякой причины русского разведчика, зашедшего по делу в комендатуру, был немедленно строго наказан и послан на фронт. Случаи защиты прав русских на оккупированной немцами территории стали нередким явлением.
В начале апреля <.. > майор приказал мне в двадцать четыре часа выехать в город Чудово[590], лежавший под артиллерийским огнем, в пяти километрах от фронта. Там я должен был организовать крупную резидентуру и разведотряд. Никаких агентов мне не дали, а дозволили взять с собой только денщика. По дороге я остановился на одну ночь в Вырице, где разведчики уже знали о постигшей меня неприятности и отнеслись ко мне с большим сочувствием. Мы долго сидели за ужином, мечтая о том времени, когда мы сможем выгнать немцев, свернуть шею коммунистам Сталина и жить самостоятельно в России. Шмеллинг и я, мечтали мы, были бы начальниками районов пограничной разведки на Юге России, агентов бы наших мы сделали резидентами, а наиболее способных взяли бы к себе в штаб… Иллюзии эти были так приятны, что засиделись мы долго, а наутро, увы, пришлось мне вставать рано и ехать в Чудово.
Чем ближе я подъезжал к городу, тем более грустный вид принимали местность и населенные пункты. Всюду виднелись следы войны, разрушения попадались все чаще. Встречались деревни, из которых были эвакуированы все жители и где жили только солдаты. Таким оказалось селение Бабино[591], в котором был расположен артиллерийский склад боеприпасов. По дорогам тянулись бесконечные колонны транспорта — к фронту и от фронта; кавалеристы лениво понукали маленьких русских лошадок. Снег еще лежал на дорогах, и потому все ехали на санях. Недалеко от Чудова меня предупредили, что дорога лежит под обстрелом. Шофер дал полный ход, и мы благополучно проскочили, но следовавшая за нами машина была менее счастлива: прямым попаданием снаряд разметал ее так, что и трупов опознать было нельзя.
Прибыв в Чудово, я явился к коменданту, который был сильно пьян, равно как и все его офицеры. Удивившись, что я русский, и не поверив моим документам, они посадили меня, денщика и шофера под арест, но, позвонив в штаб армии, на другое утро выпустили и принесли извинения. Мне отвели хорошую квартиру в отдельном доме на окраине города, который для начала я тщательно осмотрел. Город был сильно разбит и воздушными налетами, и артиллерийским обстрелом. Правда, артиллерия стреляла довольно редко, но все же то обстоятельство, что мы были в полосе досягаемости, вызывало неприятное чувство неуверенности. В городе жило около десяти тысяч гражданского населения и стояло около восьми тысяч войска и штаб дивизии СС[592]. Городом управлял выбранный и затем утвержденный немцами бургомистр. Большой жулик и спекулянт, но умный и энергичный человек, он хорошо выполнял свои обязанности, в чем ему помогали четыре или шесть тоже выбранных бургомистров, сидевших во главе районов, на которые был разбит город, и подчинявшихся непосредственно ему. Имелись в Чудове русские полиция и пожарная команда. Немецкие полевые жандармы [исполняли] функции криминальной и наружной полиции и работали в тесном контакте с главным бургомистром.
Комендант оказался хорошим и добрым человеком, любившим выпить в компании, главной слабостью которого была любовь строить бункера (бомбоубежища) для солдат и мирных жителей. Эта страсть коменданта всем страшно надоела, ибо, заметив где-либо свободное место, он тотчас же приказывал соседним жителям копать бункер и сам ездил каждый день наблюдать за работами. Зато постройкой бункеров и ограничивалось его вмешательство в жизнь гражданского населения. В остальном он совершенно полагался на бургомистра, подписывая все, что тот ему ни приносил. Хуже всех жилось интеллигенции Чудова, ранее служившей в различных советских учреждениях и администрациях. Население всегда считало этих людей дармоедами и никогда не любило, теперь же, когда они оказались без работы, никто не хотел им помочь. В большинстве это были самоуверенные и противные люди, но настроенные явно антисоветски. Узнать от них, какой политический режим они предпочли бы для России в будущем, было почти невозможно: монархии они не желали, Сталина — тоже, о демократическом строе на европейский манер имели очень смутное понятие. Ленин и нэп — вот, как мне кажется, то, что было их идеалом.
Очень хорошо жилось торговцам, которых было неимоверное количество: люди как бы изголодались по запрещенной в советской России частной торговле, и все, кто мог, бросились на это дело, где они могли проявить свободную инициативу. Приходилось удивляться изобретательности и смелости, которую они проявляли. Я видел мастерскую дамских платьев, в которой все шилось из крашеных немецких одеял и шинелей, а ведь за кражу или скупку военных вещей полагался расстрел. Я помог этим храбрым и трудолюбивым людям советом, за что они мне при случае давали ценные сведения. Другие представители торговой профессии открыли рестораны и чайные дома, где, несмотря на запрещение, главными клиентами были немцы и где даже устраивались танцы. Были магазины меховых вещей, имелись и серебряных и золотых дел мастера. Все купцы ненавидели советскую власть и желали только свободы торговли. Немцев они в России не хотели, но находили, что у них многому можно поучиться.
Рабочие все работали на немцев, получали военный паек и очень мало денег. Они находили, что при немцах жить им свободней, но были крепко спаяны, очень осторожны, и узнать, что они думали в действительности, было невозможно. Слишком способные и любопытные агенты в их среде нередко исчезали, и найти их следы я не мог. Но и активной помощи советской агентуре рабочие не оказывали. Я также не знаю ни одного случая саботажа, которого вообще не было в Чудове до конца 1943 года. Советские чины НКВД, с которыми мне случалось беседовать во время допросов, говорили, что после крестьянства Сталина больше всего ненавидели рабочие и что сексотов НКВД нередко убивали на фабриках. Ремесленникам жилось прекрасно. Часовщики, сапожники, портные были завалены работой и в виде вознаграждения получали продовольствие или вещи. Так, сапожник, который мне сшил очень хорошие сапоги, затребовал при заказе пять литров спирта и десять пачек табаку, причем тянул с выполнением заказа так долго, что мне это надоело. Зато, как только я сообщил ему о функциях, выполняемых мною в городе, сапоги были готовы за гораздо меньшую цену и в двадцать четыре часа. Беженцы, ушедшие или не желавшие оставаться под советской властью, жили в больших домах (бывших советских учреждениях), куда их поселил бургомистр. Они искали себе работы у местных жителей и у немцев согласно своим способностям. С ними в город просочилось много советских агентов, которых я усердно вылавливал. Впрочем, агенты, попавшиеся мне там, были все больше мелкие и малоинтересные.
Духовенство, жившее в городе, было православное и староверческое. Церкви были давно разрушены, поэтому молились просто в домах. Начетчики староверов пользовались всеобщим уважением и были начитанными и справедливыми людьми. Православных же священников и дьяконов, которых было человек шесть-восемь, население особым уважением не отличало. На меня тоже хорошего впечатления не произвели, а завербованные моими агентами поп и дьякон работали плохо, учились у меня неохотно, а вознаграждение требовали постоянно.
Через несколько дней по прибытии в Чудово я отправился в лагерь военнопленных с целью набрать себе агентов. Лагерь был очень небольшой, а пленные обыкновенно днем работали в воинских частях, где и кормились. Жили они в деревянных бараках, довольно чистых и теплых. Комендант лагеря, узнав о цели моего визита, посоветовал мне сначала поговорить с неким Семёном Михайловичем[593], который, по его словам, пользовался большим авторитетом среди пленных. На работы Семён Михайлович не ходил, так как, объяснял мне комендант, занимался умственным трудом и писал книгу, почему и кормили его с комендантской кухни. Какую именно книгу писал Семён Михайлович, комендант не знал, говорил только, что ежедневно поступали требования на бумагу и карандаши.
Меня отвели к Семёну Михайловичу, который занимал в бараке отдельную комнату с чистой накрытой кроватью с письменным столом. Он оказался мужчиной лет сорока с очень мрачным лицом и грустным взглядом. Руки он мне не пожелал подать, а спрятал их за спину. Сначала я думал, что он сделал это намеренно, с желанием меня обидеть за то, что я — русский — ношу немецкий мундир и служу в разведке, но когда мы сели за стол и он стал угощать меня чаем, я увидел, что на всех десяти пальцах у него не было суставов с ногтями. На мой вопрос, где он потерял их, Семён Михайлович рассказал, что пальцы ему раздавили в НКВД, и подробно описал аппарат, для этого употребляющийся.
Семён Михайлович был по профессии инженер-водник, беспартийный, а до своего ареста — большой сторонник сталинских пятилеток. Однажды (в каком именно году, не помню) плотину, которую он строил, прорвало, его обвинили в саботаже, допрашивали много раз и сослали. Незадолго до войны он бежал с места ссылки с мыслью через Польшу пробраться в Германию, но по дороге был схвачен, посажен в тюрьму, а с начала войны отправлен в штрафной батальон, с остатками которого и попал в плен. На мой вопрос, какую книгу он пишет, Семён Михайлович рассмеялся и откровенно сознался, что книга выдумана им только для немцев с тем, чтобы получать от них бумагу, на которой он пишет учебники, лекции по математике и алгебре для желающих учиться пленных. На мое предложение работать у меня главным резидентом Семён Михайлович ответил неопределенно и попросил три дня для размышления; тогда же он обещал дать список подходящих для меня людей. Через три дня он принял мое предложение с условием, что, если работа у меня ему не понравится, он вернется в лагерь.
Начальство лагеря очень жалело о потере Семёна Михайловича. Из списка, данного мне последним, я отобрал еще восемь пленных, привез всех в Чудово и поселил в реквизированном мною для этой цели уютном домике с садом неподалеку от меня. Каждое утро я читал им элементарные лекции гго нашей работе и экзаменовал по пройденному накануне, а после обеда, всегда очень сытного, высылал их на практику за город. Часам к десяти вечера они приносили мне письменные сводки, в одиннадцать все ложились спать, чтобы со свежими силами утром приняться за учение и работу. Скоро характеры их и способности определились, и работа наша пошла дружно и успешно.
Особенно обратил на себя мое внимание агент по кличке Курица[594]. В прошлом он занимался уголовными делами, сидел несколько раз в тюрьме и был действительно прирожденным и талантливым провокатором. Стоило мне подсадить Курицу на два-три дня к арестованному, как Курица, какими-то ему одному ведомыми путями войдя в доверие к заключенному, узнавал от него всю подноготную. Товарищи мои мне очень завидовали, и иногда я «одалживал» им на время Курицу. Был среди моих агентов и сутенер, тоже очень хороший и старательный парень. Он горевал по поводу того, что его профессия вымирает в советской России. Очень умело входил он в доверие к пожилым женщинам, но в опасных положениях смелостью не отличался.
Семёну Михайловичу наша работа не понравилась, но я не отпустил его, как было условлено, в лагерь, а приказал заниматься хозяйственной частью группы, писать сводки и следить за моралью наших агентов. Постепенно у меня образовалась в городе хорошая сетка сотрудников, и мне удалось раскрыть несколько крупных дел.
Начальником отряда, в который я был переведен, состоял капитан Шульце[595] — старый кадровый разведчик, человек лет сорока пяти, очень добрый, знавший о моей трагической любви и потому старавшийся меня развлечь и рассеять. Из этих же соображений меня не обременяли службой, и я имел полную возможность ознакомиться с жизнью Витебска, который особенно интересовал меня потому, что до этого времени я еще никогда не был в большом чисто русском городе.
Во главе города стоял бургомистр, молодой человек лет тридцати, не больше, фамилии которого я не помню. Он выдавал себя за белоруса-патриота и поэтому в присутствии немцев говорил только на белорусском языке, в остальное же время объяснялся по-русски. У него было много чиновников (во всяком случае, около ста человек), и ему же подчинялась наружная и уголовная полиция. Большим вором и взяточником он не был, но много пил. В дела полиции и городского самоуправления, кроме грабежей, немцы совершенно не вмешивались, но и ничем не помогали, предоставляя жителям самим заботиться о продовольствии, дровах, одежде и т. д.
Торговля процветала на удивление: лавки и магазины были повсюду, и хотя официально немцы каким-то образом должны были ограничивать их размах, практически их никто не трогал. Предприимчивые купцы «по-черному» ехали в Германию, Польшу, Австрию, а иные, говорят, добирались и дальше, закупая там товары, которыми бойко торговали в Витебске. В обороте были немецкие марки (настоящие и оккупационные), русские рубли (бумажные и золотые — последних, к моему удивлению, было очень много) и в обмен. Церквей было несколько, и среди населения считалось хорошим тоном посещать их по воскресеньям; служили всюду по-русски, попы были интеллигентными и народ не обирали, в политику не вмешивались, а занимались своими духовными делами. Я испытывал отрадное чувство, видя нормальную церковную жизнь и пастырей, с которыми мне служебно не надо было иметь дела[596]. Я тоже стал посещать главный храм города, куда по большим праздникам приказал ходить и своим агентам, и все мы там говели по очереди. Во дворе храмов после службы собирался всякий народ, но я приказал там никого не ловить из уважения к церкви, а хватать только не менее как за двести-триста метров от ограды.
В городе было две или три городские больницы, сильно запущенных из-за недостатка средств, но с очень хорошими докторами, которых немцы постоянно приглашали к себе для консультации. Было и несколько частных больниц, очень хороших и дорогих, которые обслуживали главным образом спекулянтов.
На главном вокзале всегда — днем и ночью — толпилась масса народа, и он представлял настоящий базар. Все покупали и продавали. Немецкие солдаты, ехавшие домой, закупали продовольствие. На приезжающих набрасывались торговцы, предлагали менять все на все, а кругом ходили пьяные казаки из антипартизанских отрядов, приехавшие на отдых в город. Перед вокзалом стояли носильщики и несколько извозчиков, а также бойкие молодые люди, предлагавшие перевозку на немецких автомобилях, принадлежавших казенным учреждениям и стоявших со своими немецкими шоферами на соседних улицах в ожидании клиентов[597]. Отойдя немного дальше от вокзала, вы были поражены обилием чайных и маленьких подвальных ресторанов, обычно замаскированных. Цены всюду и на все были ужасные, но все эти заведения были полны и всюду в них пили водку (польскую), самогон, немецкое пиво, балтийское вино из фруктов и просто чистый спирт. Еда в этих ресторанах тоже была в изобилии.
В Витебске в это время имелись также и публичные дома, чего ни до, ни после в России я не видел, причем были дома для немцев и русских войск, официально разрешенные, там нередко происходили страшные драки: русские штурмовали дома для немцев. Вечерами по некоторым улицам разгуливали девицы легкого поведения и тоже совершенно открыто зазывали к себе гостей — полиция их не трогала. Кино[театры] были, только фильмы в них шли немецкие, но, правда, с чисто русскими надписями. Посещались они не очень охотно. Было также два русских театра, пользовавшихся большим успехом. Во многих кафе и ресторанах по вечерам устраивались танцы, хотя официально это и не разрешалось. В городе была также тюрьма, подчинявшаяся бургомистру, в которую сажали приговоренных русским судом, имевшимся при городской управе.
Помимо множества немецких солдат было очень много в городах и русских военных. Больше всего обращали на себя внимание казаки[598], носившие папахи, шашки и нагайки; кроме того, это были самые большие скандалисты. Затем, в городе были люди из особых отрядов СД — русские, латыши, эстонцы, кавказцы и другие, которые были очень хорошо одеты в разнообразные костюмы, а на рукавах имели роковые буквы в треугольнике — «СД». Людей этих, известных своей жестокостью и грабежами, никто в городе не любил, а другие военные, как русские, так и немецкие, избегали общаться с ними. Имелись отряды нацменов, состоящие из армии казахов и особенно татар[599]. Много они не воевали, а больше несли службу по охране складов; всерьез к ним никто не относился. Русские, числившиеся при разных штабсротах, местных ортскомендатурах и т. д., отличались [главным образом] офицеры, пышностью своих обмундирований и особенно знаков отличия, плечи их и воротники были залиты серебром, особенно ярко блестевшим в солнечные дни, а грудь увешана орденами, которые они носили в натуральном виде, не ограничиваясь только лентами на колодках. Головы их украшали или цветные фуражки, или папахи с ярким верхом. Я не сомневаюсь, что они с удовольствием носили бы и шашки, но делать это было разрешено только казакам, а остальным строго запрещалось.
В городе имелось несколько газет, из них одна белорусская, которую решительно никто не читал. Журналисты были интеллигентными людьми, убежденными противниками коммунизма и Сталина; советская агентура иногда убивала наиболее ретивых из них. К сожалению, немцы стесняли их деятельность, не позволяли много писать, а страницы газет заполняли вздором, присылаемым из министерства пропаганды. Работа советской агентуры в Витебске была энергичной и многосторонней. Она касалась решительно всех областей жизни города, не говоря уже об обычной шпионской работе, направленной исключительно на получение сведений, касающихся военной стороны дела; велась умелая и интенсивная пропаганда среди населения. По утрам на улицах очень часто висели небольшие плакаты, сообщавшие, что немцы расстреляли столько-то и столько-то народа за текущую неделю, забрали там-то все продовольствие или что они понесли на фронте большие потери. На четырех имевшихся в Витебске базарах шныряли агенты-пропагандисты, распуская различные слухи.
Отряды советских диверсантов время от времени устраивали взрывы то водопровода, то электростанции, то склада боеприпасов или убивали людей, слишком преданно, по их мнению, работавших на немцев. Характерно, что ни один русский, служащий в СД, за это время убит не был. Особые агенты занимались разложением русских отрядов, спаивая людей, возбуждая недовольство начальством или указывая на гнусность для русского человека помогать немцам, вместо того чтобы защищать свою родину. Особый упор в этой пропаганде делался на то, что в России теперь якобы уничтожены колхозы, дана свобода и войска — это особенно подчеркивалось — носят погоны и красивую форму.
На немецкие войска также было обращено внимание. В этой области действовали главным образом красивые молодые женщины. Они приглашали военных к себе, поили их водкой и предлагали помочь дезертировать. Согласившемуся или предлагали перейти через фронт при помощи партизан, или переехать в другой русский город, или уехать в Польшу или Францию, затем его снабжали документами, штатским платьем и деньгами. Другие агенты скупали у немцев и других лиц, имевших к этому отношение, оружие и боеприпасы, выплачивая за это хорошие деньги, или подкупали их для облегчения его кражи.
Вообще, много еще происходило дел в это время в городе Витебске.