В восемь часов вечера я завязывал галстук, стоя перед зеркалом, в котором в ту волшебную ночь отражалось мое лицо, каким я хотел его видеть, как любой автор отражается в своей книге. Пожалуй, до сих пор я почти ничего не сообщил о себе. Но пусть так и остается, потому что теперь слишком поздно за это приниматься, даже если бы мне и очень хотелось. И мне не следует включать в повествование те обстоятельства, которые не имеют непосредственного отношения к данному расследованию.
Если бы эта история не произошла весенним вечером, как это случается с молодыми людьми в Париже по весне, возможно, и не было бы никаких таинственных событий. Но я понял это, лишь оглядываясь назад. Я вспоминаю о произошедшем как о доносящейся издалека музыке, и невозможно уловить, возвратить призрачное и таинственное волшебство, как невозможно повторить нежные звуки скрипки в ночи, под которые вы заснули.
Я вышел к своей машине. Стоял холодный бодрящий вечер, когда весь Париж пробуждался для ночной жизни и направлялся к вилле в Версале. Кругом все сверкало, вокруг белых монументов ширились призрачные ореолы, оживающие, когда мимо с пронзительными гудками проносились машины. Обрывки разговоров, мелькающие лица прохожих остались позади, когда я пересек мост и въехал на улицу Версаль… Вниз к бледному сиянию города, мелькающего над подъемами и спусками в туннель, где ветер хлестал по щекам, несся дальше, отчаянно поскакивая на булыжной мостовой. Я нажал на автоматический выключатель, и над этим пульсирующим барабанным ритмом мой гудок завизжал пронзительно, как военный клич.
Домчавшись до места назначения по другую сторону Версаля, я выключил мотор и внезапно оказался в полной тишине, и все ночные шумы отступили. Передо мной стояла вилла — низкое белое строение, расположенное в заброшенном саду за оградой из грубо отесанного камня и окруженное тополями вдоль ограды. В зашторенных окнах горел свет, а сквозь листву тополей пробивался, словно ему навстречу, дрожащий лунный свет и ложился на цветущие кустарники в тени дома. Когда я вошел в ворота, аромат этих цветов поднялся волной в неподвижном теплом воздухе, увлажненном росой. Затем в зарешеченном окне справа от двери я увидел тени и услышал голос. Он был низким, напряженным и взволнованным. Голос Эдуара Вотреля.
— Я не могу этого вынести, вы должны понять.
Ему отвечала Шэрон Грей, так холодно, так ровно, так равнодушно, что я даже вздрогнул:
— К чему спорить? Больше ничего нет. Да и никогда не было.
— Насколько это касалось вас.
— Думайте как вам угодно.
Он возбужденно вскричал:
— Господи! Вы не оставляете мне даже моего тщеславия…
— Да. — Послышался звук зажигаемой спички.
— Но вы не можете! Я…
— Эдуар, я жду гостя к обеду.
— Я вывел вас из второго акта своей пьесы, — злобно заявил он. — Ладно, я знаю, это хорошо. Вы… Я… Тогда я брошу проклятую пьесу в огонь!
Раздался тихий, веселый смех.
— Это мелодрама, Эдуар. Видите ли, здесь нет огня…
Я круто повернулся и отошел подальше, чтобы не слышать их разговора. Звук безразличного голоса, словно лишенного жизни, поражающего своим холодным искусством проделывать подобные вещи, и, по контрасту, напряженный голос человека, который вчера вечером отвел от себя убийство с таким же равнодушием, с каким смахнул бы пылинку с пиджака. Ее смех звенел в воздухе, равнодушный, даже языческий, едва слышный в напряженной атмосфере комнаты. Смех трезво мыслящего человека, высмеивающего привидения с головами из тыквы, в которых через отверстия для глаз сыплет искры зажженная внутри свеча.
Я направился к небольшой лестнице, ведущей к воротам. Я был зол и испытывал неожиданное сочувствие к Вотрелю. Это было двоякое разоблачение. И вместе с тем я осознавал, что втайне всегда думал о подобном. Что же теперь? Разве я не должен радоваться, что она с ним расстается? Но вместо радости я четко понимал: она играет какую-то роль. Ладно, тогда я буду играть свою. Когда нужно, она, актриса в душе, может сердечно смеяться над своими домашними божками. Это похоже на богохульство, как будто актер в захватывающей сцене из какой-нибудь ранней романтической пьесы вдруг обернулся к публике и насмешливо сказал: „Эх, вы, простофили! Неужели не видите, какая это халтура?!“
Поэтому я закурил и вернулся к вилле, как можно громче шаркая ботинками.
Когда я постучался, за дверью послышался смятенный шум, а потом наступила мертвая тишина, пронизанная болезненным напряжением слов, которые никогда не будут произнесены. Дверь открыла пожилая женщина в капоре и переднике. Затем она скрылась. В комнате все еще чувствовалось напряжение, и его не снимали уютно мерцающие свечи в серебряных подсвечниках над креслами с голубыми подушками. С дивана спокойно поднялась Шэрон в серебристом платье; казалось, она целиком поглощена рассматриванием длинного столбика пепла на кончике сигареты.
— О! Проходите! Вы, конечно, знакомы с месье Вотрелем? — При слове „конечно“ ее ресницы слегка дрогнули, а голос едва заметно повысился.
Она подошла ко мне поздороваться, тихо обойдя отвергнутого Вотреля, который застыл возле камина как изваяние. Свечи бросали на его бледное лицо колеблющийся свет. Он держал в протянутой руке пачку листов с таким растерянным видом, словно его поймали на воровстве.
— Эдуар, положите их на полку, — улыбнувшись, предложила Шэрон. — Я посмотрю, когда будет время… Представляете, дорогой мой! Вотрель написал удивительно интересную пьесу! Правда, старина?
Я произнес несколько вежливых слов, положил шляпу на столик у двери, гадая о том, как рухнет отверженный Вотрель. А тот напрягал все душевные силы в попытке овладеть собой, так что вокруг воздух едва не искрился от напряжения, а странный и тихий смех Шэрон все только усугублял. Такой же смех я слышал однажды в Мадриде. Тогда во внезапно наступившей тишине бык медленно поднял голову и обвел арену налитыми кровью глазками — как сейчас Вотрель. Он сунул рукопись в карман, расправил плечи и медленно направился ко мне. Помню, я подумал: „Здоровый парень, не меньше ста восьмидесяти футов. Если двинет, то сразу свернет мне челюсть. Нужно держаться подальше от мебели…“ Какое-то мгновение его строгое лицо было обращено на меня. В кривой усмешке обнажились его редкие зубы, измученные глаза беспокойно забегали. У меня тяжело колотилось сердце, словно ударяясь о ребра. От возбуждения я весь дрожал, глаза застилало туманом. Он сделал еще шаг, и моя дрожь утихла, как по сигналу колокола. Я весь напрягся, ожидая удара… Он усмехнулся своей зловещей и презрительной улыбкой и издевательски поклонился. Затем с холодным и бесстрастным видом подошел к дивану и взял шляпу, трость и пальто.
— Я не намерен устраивать сцену ревности, — спокойно сказал Вотрель. — Это было бы глупо и бессмысленно. Надеюсь, мадемуазель, вы не станете возражать, если я выйду через заднюю дверь? Моя машина стоит в переулке за вашим домом.
После его ухода силы вдруг оставили меня, и все вокруг я видел словно во сне. Этот здоровенный парень мог запросто вышвырнуть меня из комнаты, но он колебался, будто испытывал какую-то внутреннюю горечь, какую-то бесполезность, которая, казалось, превращала всю его жизнь в цепь поединков, из которых он всегда выходил побежденным. Я почувствовал прикосновение Шэрон и опять услышал ее легкий тихий смех.
Мы больше не говорили об этом. Это ушло, исчезло в весенней ночи, как будто никогда не существовало. Но когда мы сидели на диване при свечах, за танцующими языками пламени мне все виделась усмешка Вотреля. И один раз, когда я посмотрел в окно за диваном, мне почудилось, что он стоит в лунном свете, подняв руки в странной пантомиме. Окно выходило в темный сад, где среди деревьев сияли китайские фонарики. Но он стоял на лужайке у ворот в серой каменной стене. За исключением этого странного, растерянного взмаха рук, он был таким же неподвижным, как окружающие его деревья. Затем мне показалось, что за его спиной медленно открылись ворота…
— Выпьем аперитива? — услышал я голос Шэрон и обернулся.
Комната была окутана покоем и уютом. Цветы и свечи, душистый ветерок из сада, мягко колышущий шторы, голубые кресла, диван и слабая улыбка Шэрон. Я не отрываясь смотрел на ее очаровательное лицо, обрамленное двумя полукрыльями тяжелых золотистых волос… (Кажется, в саду раздался слабый крик? Нет, ты просто нервничаешь, вот и все!)
Над домом тихо шелестела молодая листва. Белые плечи в серебристом платье, влажные блестящие глаза, быстрый взгляд в сторону, маленькая прядка волос, опустившаяся на ее пылающее лицо, когда она повела головой, — что-то захватывающее дыхание спустилось на нас из высокой пустоты ночи, от этой улыбки Моны Лизы при свечах. Служанка принесла поднос с бокалами. Я выпил один коктейль, другой, не отводя взгляда от озорных глаз Шэрон и ощутив всеми клеточками тела легкое прикосновение ее пальцев, когда я взял у нее бокал, чтобы поставить его на столик.
Мной овладела теплая истома на этом диване, чей шелковистый бархат на ощупь так напоминал нежную девичью руку. Мы выпили по третьему коктейлю и рассмеялись — и одновременно заметили, как это бывает, что оба ничего не ели с самого утра. Мы закурили (никогда в жизни мне не было так уютно), и сама мысль о том, что я должен быть бесстрастным детективом, деловито анализирующим обстановку, показалась мне фантастической бессмыслицей. Наверное, я высказался на этот счет, потому что она ответила:
— О, детективы, да! Но вы ведь не детектив, правда? Мне нравится читать про них. Я не могу пройти мимо китайской прачечной, чтобы не подумать, будто ее хозяин следит за мной своими раскосыми глазами, или мимо зловеще насвистывающего подозрительного типа из Бирмы…
— А потом еще эти ужасно ядовитые гадюки из Швейцарского Конго, — поддакнул я. — Их называют претцелами,[12] потому что они свертываются клубочком и имеют такой удобный для маскировки цвет желтоватой соли — ее можно послать жертве в безобидной коробке. Сакс Ромер говорит, что есть только один способ определить наличие этой змеи. Нужно обязательно пить пиво рядом с претцелами, потому что при запахе пива эта гадюка издает слабое, но все-таки слышимое причмокивание, и тогда ее можно схватить клещами и вышвырнуть в окно. Сакс говорит, что ему рассказал об этом один старый следователь из Скотленд-Ярда, который каждую ночь находил их у себя в постели.
— Да! И еще эти мафиози… Я просто обожаю про них читать. У них такие звучные имена вроде Оранжевый Осьминог или Зубодробилка! У Эдуара в пьесе есть один такой тип. Он контролирует организацию, напоминающую знаменитый Благотворительный отряд по защите лосей. И в конце оказывается инвалидом, который может передвигаться только в кресле на колесиках. Берегитесь этих инвалидов в креслах на колесиках. Они такие хитрые и коварные…
„У Эдуара в пьесе есть один такой тип“. Среди беззаботной болтовни это предложение прозвучало мрачно, и я замолк. Смешинки в ее глазах исчезли, и снова у меня в голове раздался стук закрываемых ворот и крадущиеся в темноте шаги: „Прочь от проклятого места, прочь! Но на этот раз…“ „У Эдуара в пьесе есть один такой тип“.
— Вот как! — как можно небрежнее сказал я. — Значит, это детективная пьеса?
— Что за детективная пьеса?
— Которую написал Вотрель.
Она выглядела такой очаровательной, когда вот так приоткрыла губы:
— Это о том… о мужчине, который совершил убийство, но у него было железное алиби. Не знаю, чем она кончается.
В ее глазах будто зажглись отражения горящих свечей, ее ресницы начали медленно опускаться, я подался к ней. Я ощущал дрожь ее тела, частое дыхание, а яркие языки пламени вдруг стали крохотными, как будто от ужаса. Вотрель, который ее любил и, скорее всего, убил любимого ею Салиньи, да! Который поднялся в ту комнату испачкать кровью ее руку и поиздеваться над ней и кого она не решалась выдать, хотя и подозревала… Я легко коснулся ее руки. Она вздрогнула и опустила свой бокал.
— О, неужели мы не можем об этом забыть! Вы… Знаете, о чем я теперь думаю, — пробормотала она. — Я сейчас его прогнала, хотя и боюсь его. Я не говорила вам, что боюсь? Я подумала, если вы будете здесь… он не осмелится…
Шэрон вдруг взглянула на меня, и я с гордостью распрямил плечи, хотя слезы жгли мне глаза…
— Мы поужинаем в саду. — Она решительно поднялась. — Наверное, Тереза уже все приготовила.
В листве деревьев прятались китайские фонарики, оранжевые и красные, а над темными кронами небо окрасилось нежным перламутровым оттенком. Мы шли в таинственном саду по густой мягкой траве на лужайку, окруженную живой изгородью, куда не доходили никакие звуки. На белой скатерти стола, накрытого для двоих, в неподвижном воздухе горели не мигая тонкие высокие свечи… За серой оградой сада шелестели цветы, тихо скрипнули ворота. В тени под кипарисами стояли грубые каменные скамьи, а в стене из каменной головы льва тихо звенел фонтанчик… Усевшись в глубокие кресла друг против друга, мы не замечали мягких отблесков свечей на белоснежной скатерти, на серебре и хрустале — мы молча смотрели друг на друга… Вокруг тихо сновала служанка, быстро и легко расставляя блюда и вино. Устрицы с замечательными приправами и шампанским, черепаховый суп и сухое шерри, морской язык по-американски, куропатка с итальянским „конти“ — так мы сидели, ели и пили, и в темно-багровом сиянии бургундского тонули все мысли… Призрачный Версаль, наполненный звуками ветерка в ивах, золото и хрусталь, пышные наряды королей! Красота этой девушки так неуловимо сливалась с как бы плывущими в сумраке лунной ночи цветниками, что напоминала чарующую голову Грезы или Антуанетту в Трианоне, с ее нежной улыбкой и клавикордами. Напротив меня вспыхивала ее вызывающе веселая улыбка, поблескивали влажные от вина губы, манили задумчивые глаза. А язычки свечей опускались все ниже, и ночь убывала все быстрее.
Мы разговаривали о книгах. Шэрон была умной, но не кичилась своими познаниями. Казалось, ни один из нас не обращал ни малейшего внимания на то, что говорит другой. В этом не было необходимости — в том состоянии полной неопределенности, которое нас окутывало. Временами голоса наши замирали, но ненадолго. Мы спохватывались и начинали говорить еще быстрей. Она улыбалась и кивала. Во время последней смены блюд я выпил бокал мадеры и ощутил странное стеснение в груди. Мы говорили о Вердене, Ламартине, она обожала „Распятие“. Мы обсуждали переводы Вилона Росетти и Суинберна, и Шэрон страстно защищала Росетти. А потом я словно издали услышал, как она проговорила:
— Льюис Кэрролл… Странно! Я не читала „Алису“! Рауль… — Она помолчала, потом быстро продолжила: — Один мой друг собирался принести ее мне, но все время забывал, и я сама купила ее. Вам нравится чаепитие у Сумасшедшего Шляпника? И как они носятся вокруг фламинго и кричат „Снести ему голову!“?
Наступила мертвая тишина. Ее бокал звякнул о тарелку. Как зловещее привидение, тень служанки с неподвижным лицом упала на стол, когда она приблизилась, чтобы убрать последнее блюдо.
Мы долго сидели в полном молчании. „Снести ему голову!“ — неужели мы никогда от этого не избавимся? Отчаянно боремся с наваждением, стараемся избавиться от этого жуткого образа, но при каждом повороте разговора видится мрачная усмешка на холодном лице сатира-убийцы. По ее лицу скользнула слабая улыбка, резко сменившаяся вызовом.
— А, какая разница! Не будем избегать этого. Нас это не касается. — Шэрон засмеялась и раскраснелась. — „Не обращайте внимания на грохот барабанов, что шумят вдали“, помните? Людям свойственно умирать, так что толку думать о них, верно?
— Да, — кивнул я, — да…
— Ну вот, и я хочу веселиться. Не желаю быть жертвой событий! Тереза! Теперь вы свободны. Посуду можете оставить. Если вам нужны деньги, возьмите из сумочки в спальне.
От вина у меня слегка кружилась голова. Настал момент, когда каждое чувство пронзало сердце болью. Смех или слезы, и то и другое казалось соответствующим моменту, поскольку они составляли существо этой борьбы возбужденных эмоций. И тем не менее — руки не дрожали от выпитого. Китайские фонарики гасли один за другим. Драконы, золотые и алые, пагоды и черные иероглифы последний раз вспыхивали, прежде чем погаснуть в листве — то здесь, то там, — и на их место медленно проникали сквозь черные деревья лучи лунного света. И теперь только две свечи, догоревшие почти до конца, светили неровным, вспыхивающим пламенем, бросая нервные отблески на стол.
— Сигарету, — тихо сказала Шэрон и привстала на стуле.
Я передал ей свой портсигар. Его серебро неподвижно блестело. Щелкнула крышка. Она медленно поднималась с сигаретой в губах, с неподвижным и напряженным взглядом. Я поднял ближайший ко мне подсвечник и поднес ей, чтобы она прикурила. Когда Шэрон неуверенно затянулась, я снова взял его и задул свечу.
Вокруг царила тишина. Мы встали из-за стола. Она помахала рукой, разгоняя дым. Ее янтарные глаза ярко сверкали. Очень медленно, не сводя с меня взгляда, она подняла свой подсвечник и легонько дунула на него. Пламя покорилось, оставив после себя лишь маленький дымок.
Мы пошли в сад, теперь совершенно темный и омываемый лишь светом луны, мимо серой стены, увитой цветами, под сень кипарисов. Моей щеки коснулся мохнатый мотылек. Ручеек фонтана звенел тихо, ясно и прохладно. Мы не говорили ни слова. Теплота и аромат сада навевали сонные видения. Теперь, плеск фонтана стал громче. Шэрон задержалась у каменной скамьи и, когда я коснулся ее руки, села. Сквозь листву кипарисов падал рассеянный бледный свет, и я видел бледное лицо девушки, обращенное к луне. Оно казалось бы безжизненным, если бы не глаза. И сама она казалась бы мертвой, если бы не легкие переливы света на ее серебристом платье. Вдруг Шэрон тихо и недовольно произнесла:
— Какая у вас холодная рука… у меня на плече!
Ее губы слабо шевельнулись — слова проникли в мой мозг и настойчиво повторялись, но я ничего не понимал. И внезапно с ужасом осознал, что мои собственные руки лежат сомкнутыми на коленях.
У меня на коленях… Я тупо смотрел на них.
И снова в голове с нарастающим ужасом прозвенели ее слова.
— Встаньте! — велел я девушке, едва узнавая собственный голос — таким напряженным, тихим и призрачным показался он мне. — Ради бога, встаньте… отсюда… сию секунду…
В тонком журчании фонтанчика звенела насмешка. Она повернула голову:
— Зачем? В чем дело? Вы так выглядите…
— Немедленно встаньте!
Она начала подниматься. Я рывком поставил ее на ноги, сорвал со скамьи и толкнул за себя. Затем стремительно обернулся к опустевшей скамье. Меня пронзил приступ тошноты. От леденящего ужаса в голове застучало, словно удары молота. Проникающий сквозь листву кипарисов свет луны падал на человеческую руку, неподвижно свисающую со спинки скамьи.
Я с трудом отодвинул скамью, и из-за кустов показалось тело мужчины. Почти как живое, оно наклонилось вперед, но, упав на землю, осталось недвижимым. Что-то влажное брызнуло мне на ноги…
Ужас! Но спокойнее, держись, дрожащими губами говорил я себе. Оно тебе не угрожает, оно мертво! Я вцепился в грубый край скамьи и наклонился пониже, испытывая мучительную тошноту. Ручеек фонтана продолжал весело журчать, как будто смеялся.
Ну, давай переверни его! Твоя голова загораживает лунный свет. Отойди в сторону, чтобы было видно его лицо! Его голова была почти отделена от туловища. Не обращай внимания на эту гадость, которая забрызгала тебе ноги, ее можно смыть. Да уймешься ты, проклятый фонтан?!
Лицо убитого, белое и запачканное грязью, было обращено вверх. Это был Эдуар Вотрель. Его губы в насмешливой улыбке обнажали редкие зубы, и монокль по-прежнему торчал в уже невидящем глазу.