— Ты плачешь? — Иван в темноте коснулся пальцами щеки Сильвии и ощутил влагу. — В чем дело, милая?
Сильвия молчала, уткнувшись лицом в его грудь.
— Что стряслось? — Иван потянулся рукой к изголовью кровати, включил ночник. Сильвия отвернулась от света и уткнулась лицом в подушку. Кровать была широкая, она занимала три четверти небольшой спальни в маленькой уютной квартирке мисс Флорез в Гринвич-виллидже. «Человек проводит минимум треть всей своей жизни во сне, — смеясь, как-то сказала Сильвия Ивану. — Надо быть врагом самому себе, чтобы не иметь — разумеется, в пределах собственных возможностей — самое роскошное и просторное ложе».
— Ну-ну! — Иван нежно повернул к себе ее лицо и стал целовать нос, губы, щеки.
— Да, — всхлипывая, вздрагивая всем телом проговорила Сильвия, — ты у-у-уезжа-а-аешь домой, в Россию, навсегда-а-а.
— Откуда ты это взяла? — в голосе Ивана прозвучала плохо скрытая тревожная неприязнь. О том, что его отзывают в Москву, пока знал лишь один посол. Сильвия села на постели, долго вытирала ставшим уже мокрым насквозь от слез тоненьким батистовым платочком лицо, а слезы все текли и текли.
— Я тебе никогда не рассказывала… не рассказывала… не хотела тебя тревожить, пугать… За эти два с лишним года меня то и дело терзали агенты ФБР.
— С какой стати?
— Да, с какой стати… С очень простой. — Она перестала плакать и вдруг ожесточилась, словно агенты ФБР терзали ее и сейчас, в эти минуты. — Хотели, чтобы я шпионила за тобой, за каждым твоим шагом. За тобой и за Сержем. Сколько раз грозили: «Не будешь исполнять то, что тебе говорят, — депортируем в твою лягушачью метрополию».
— Так, интересно. Ну и?
— Вот тебе и ну и, — вздохнула Сильвия и закурила свою черную французскую сигарету. — Ты помнишь, я частенько плакала. Ты спрашивал — в чем дело, я говорила — скучаю по Парижу. Помнишь?
— Помню, отлично помню.
— Так вот, это было всякий раз, когда они со мной проводили «беседы с устрашением». И, конечно, всякий раз я отвечала отказом.
Сильвия замолчала, раздавила в пепельнице едва начатую сигарету и встала. Накинув халат, она подошла к миниатюрному настенному бару, налила чистого виски в два стакана. Один подала Ивану, он взял, хотя пить ему не хотелось, из другого стала отпивать короткими глотками, пока не выпила все. Ее передернуло. Вздрогнув и простонав что-то по-французски, она подошла к окну, стала смотреть на медленно просыпавшийся воскресный город. Наконец заговорила сухим, отчужденным голосом:
— Вчера — помнишь, я торопилась после уроков на встречу якобы с подружкой, приехавшей из Клермона. На самом деле меня опять вызвали агенты ФБР. Ты слушаешь?
Иван кивнул, судорожно проглотив слюну.
— «Через две недели ваш возлюбленный возвращается в Москву. И вы больше никогда его не увидите, — заявили они мне. — Вы не слушали нас раньше, послушайте на этот раз, если вы хотите спасти свою любовь. Уговорите его остаться здесь с вами. Достойную работу и безопасность и ему, и вам мы гарантируем».
— А моей семье они это гарантируют? — вырвалось у Ивана против его воли.
Заломив руки, Сильвия надсадно зарыдала и рухнула на постель лицом вниз.
«Два с лишним года, — думал Иван, продолжая держать в руках стакан с виски и глядя на вздрагивавшие плечи и голову Сильвии. — Целая жизнь. Два с лишним года — словно мгновение. Жизнь — мгновение! Чем, чем я могу ее утешить? Что обещать? Она отдала всю себя, всю без остатка. Думаю, надеюсь, она была счастлива. Во всяком случае, она об этом не раз говорила. А я? Я был счастлив? Был, наверное. Но подсознательно, где-то там, далеко-далеко в извилинах пряталась никогда напрочь не исчезавшая мысль — все хорошо, все замечательно потому, что в тридевятом царстве, тридесятом государстве меня любят и ждут жена и сын. А Сильвия? Нет, она не просто скрашивала мое вынужденное одиночество. Она не была для меня девочкой на час, на день, месяц, год — временной период не существен. Если она уйдет из моей жизни — часть меня умрет. Какой же выход? Есть ли он? И если есть — кто, кто может его подсказать?… На Сильвию пытались давить — и не раз. И она не поддалась. Мне американцы тоже делали намеки, что я рискую, флиртуя с иностранкой. Но так и не пустили в ход угрозу доноса, надеялись до последнего на Сильвию. Невозвращенец, да еще такой, как я — воспитатель, учитель, наставник, — видимо, игра, с точки зрения ФБР, явно стоила свеч… Сильвия, любимая, мне так хорошо, так светло с тобой. Физическая близость, конечно, великолепная вещь. Но она ничто, абсолютное ничто без близости духовной…
Однажды Сильвия удивила Ивана вопросом:
— Что ты думаешь о Ницше?
— О Фридрихе Ницше? — Он посмотрел на нее, пытаясь понять, что скрывается за столь неожиданным ходом ее мысли. — Автор расистской теории об арийском сверхчеловеке-боге. Идеал — белокурая бестия. Обожатель мрачно-воинственного Вагнера.
— Я прослушала в Сорбонне курс современной философии, — с гримаской недовольства произнесла Сильвия. — Все, что ты сейчас сказал — результат хитрой редактуры работ философа, извращения его идей, ловкой подтасовки фактов его жизни в нацистской пропаганде колченогого Геббельса. Да еще сестра Фридриха Ницше Элизабет, расистка, каких свет не видывал, постаралась в том же духе.
Иван вовсе не был настроен на серьезный разговор. Не знал он и о курсе философии, прослушанном Сильвией в одном из парижских университетов, носящих и поныне имя духовника Людовика IX, потому и ответил набором ходульных клише. Еще в Москве он составил список авторов, с которыми хотел познакомиться не по рецензиям, писанным по рецептам Старой площади, а по оригиналам (или их качественным переводам). В разделе философов в этом списке Ницше был третьим — после Николая Бердяева (христианская эсхатология) и Владимира Соловьева (мировая душа). Сквозь книги великого немца «Рождение трагедии из духа музыки», «Так говорил Заратустра» и «Воля к власти» Иван продирался с величайшим трудом. Жажда познать смысл неизменно наталкивалась на недостаточное знание языка. Однако его было довольно для понимания, пусть не во всех деталях, грандиозности гения Ницше.
— Хорошо. — Иван поудобнее расположился на диване двухместного купе, Сильвия сидела напротив него и смотрела в окно. Комфортабельный поезд уносил их на запад по просторам Вайоминга к Йеллоустонскому национальному парку. — Хорошо, согласен — и про Геббельса, и про Элизабет верно ты все заметила. На самом деле я думаю, что Ницше — один из крупнейших, да, наверное, крупнейший философ двадцатого века. Двадцатого — ведь его последние работы были опубликованы, по-моему, в девятьсот первом году. И хотя заключительные двенадцать лет жизни его разум был помрачен, он сумел оставить человечеству бесценное интеллектуальное наследство.
— Ты имеешь в виду «Философию жизни»?
— Разумеется. Конфликт между двумя основополагающими человеческими тенденциями, отраженными в противоборстве древнегреческих богов — бога солнца Аполлона и бога вина Диониса.
— Ясность и порядок, с одной стороны, и хмельной хаос — с другой! — Смеясь, Сильвия хлопнула ладошками по столику, и бутылки с минеральной водой звонко стукнулись друг о дружку. — Кто из нас с тобой «дионисиец», а кто — «аполлонянин»?
— По-моему, — тоже смеясь, ответил Иван, — и в тебе, и во мне присутствуют оба эти божественные начала.
— Какой ты хитренький! А у кого чего больше?
— А вот сейчас мы это и выясним! — Иван налил в стаканы белое калифорнийское, пересел к Сильвии, обнял ее.
— Ты знаешь, сколько я ни смотрел работ современных философов — Людвига Клагеса, Вильгельма Дильтея, Георга Зиммеля, Лео Фробениуса, Освальда Шпенглера, да, даже Шпенглера (его «Закат Европы» я читал еще дома, эта работа была переведена на русский и издана в двадцать третьем году), — все они в большей или меньшей мере испытали влияние Ницше.
— Что я у него совершенно не приемлю. — Сильвия нахмурилась, в мгновение стала старше, строже, — так это его нападки на религию. Особенно оскорбительным для меня… — она замялась, но тут же продолжила, — как для любого искренне верующего человека, представляется его «Антихрист».
Впервые Сильвия заговорила о вере, и в знак благодарности за такое доверие в самом сокровенном Иван молча пожал ее ладонь.
— Лично меня интересует в Ницше все, что имеет хоть какое-то отношение к педагогике, воспитанию.
— О, многое, очень многое! — Сильвия вновь заулыбалась. — Ницше хвастал, что он один из немногих философов, кто одновременно является и психологом.
— Это ты точно отметила. Интересно, что по Ницше «воля к власти» — это не только стремление подавить оппонента физически. Это и желание победить свои собственные, бушующие в нас страсти. Он считал, что самоконтроль, которым обладают аскеты-отшельники, является более высокой формой силы, чем физическое подавление слабого.
— Кстати, так называемый ницшеанский супермен есть не кто иной, как объятый страстями индивидуум, который заставляет себя контролировать эти страсти и направляет их в русло созидания. Мы с тобой, Ванечка, определенно супермены, ведь мы направляем наши страсти на воспитание детей. Это же здорово!
— Еще мне нравится вот что: «Человек должен настолько любить свою собственную жизнь, чтобы быть готовым прожить ее вновь и вновь со всеми ее радостями и страданиями». Я понимаю это не как слепой фатализм, а как напутствие прожить жизнь с минимальным процентом ошибок.
— Ты знаешь, у Ницше есть кое-что и о тебе, и обо мне. — Сильвия лукаво улыбнулась, достала из саквояжа книгу в твердом малиновой переплете. Раскрыла ее на одной из закладок. — Вот обо мне: «Человека наказывают, как правило, его собственные добродетели».
— А обо мне?
— Вот и о тебе: «Какое несправедливое ущемление прав человека — умным людям не прощают и малейших безрассудств».
— Что это за книга?
— «По ту сторону добра и зла».
— Так там, насколько мне помнится, есть и о нас обоих вместе.
Он взял книгу, долго ее листал и, когда со вздохом уже готов был вернуть Сильвии, просияв, воскликнул:
— Вот! «Внебрачное сожительство, завершающееся женитьбой, может быть тем самым лишь коррумпировано».
— Гениально — «коррумпированное сожительство»!
Поездка в Йеллоустон совершалась во время летних каникул. Отпуск Ивану не дали (не давали его многим сотрудникам посольства, путешествие на пароходе домой и назад было слишком дорого), и они с Сильвией решили воочию увидеть одно из удивительных природных чудес Америки.
— Ура! — то и дело кричала Сильвия, изучая брошюрки туристических агентств. — Мы обнимемся с гризли, поиграем в салочки с лосями и прокатимся верхом на бизонах! Послушай, Ванечка: в Йеллоустонском парке самое большое во всем мире скопление гейзеров и горячих источников, их тысячи!
— А пруды танцующей грязи! А тучи пернатых! Там можно с рук кормить лысых орлов! — в тон ей отвечал Иван. — Белые пеликаны расхаживают прямо в толпах туристов, и лебеди-трубачи исполняют по заказу самые популярные блюзы Нового Орлеана! — И уже серьезно добавлял: — Наш коттедж расположен недалеко от Большого фонтанного гейзера, который выбрасывает кипящую водяную струю на высоту до шестидесяти метров! Рядом и Большой каньон, и водопады, и вечнозеленые леса. На заре будем наблюдать, как свирепый кугуар мирно шествует с пугливым оленем и упрямым толсторогом на водопой; днем — ловить форель и хариуса; вечером при свете костра — слушать из уст индейского вождя старинные легенды.
Чарующая экзотика захватила Ивана и Сильвию после того, как в Шайене они сошли с поезда и автобус умчал их в горы. Казалось, ровное, монотонное плато будет тянуться бесконечно. И вдруг справа, почти на самом горизонте возникли снежные шапки далеких вершин. Они то слепили алмазным блеском снегов, то открывали голубые прожилки льда, то вспыхивали желто-фиолетовыми пятнами голых скал. Пассажиры автобуса, почти сплошь туристы, не скупились на восторженные возгласы: «Бесподобно!», «Потрясающе!». Организованной группы туристов не оказалось, и потому роль добровольного гида взял на себя уже бывавший в этих местах пожилой бодрячок в костюме заправского скалолаза с альпенштоком и рулоном страховочной веревки.
— Скоро появится пик Орла, — сообщал он, модулируя голос почти профессионально. — Это высшая точка в горной гряде Абсарока, одиннадцать тысяч триста пятьдесят три фута. Весь парк занимает северо-западный угол штата Вайоминг и частично простирается в Монтану и Айдахо. Территория его — девятьсот тысяч гектаров. Ландшафт сформировался шестьдесят тысяч лет назад в результате вулканической деятельности. Парк создан решением федерального правительства в семьдесят втором году. К вашим услугам дороги… тропы… стоянки… кемпинги…
Когда добрались до места, уже смеркалось.
— Я совсем опьянела! Здесь такой воздух — дышишь, словно живительную влагу пьешь. — Сильвия широко развела руки и запрокинула голову, глядя на редкие звезды. Иван молча любовался ею. Они сидели в легких креслах на терраске своего коттеджа, которая нависла над кромкой озера, покоясь на бетонных столбах. В слабых отсветах невидимой еще луны таинственно шептались волны. У Ивана защемило сердце — не за горами то время, когда он сможет увидеть ее, такую желанную, такую близкую, лишь во сне,
— Ты, Ванечка, сейчас подумал о чем-то печальном. — Она протянула руку, коснулась пальцами его щеки. Он вздрогнул — уже который раз она вот так запросто, без какого-то напряжения вдруг читала его мысли, угадывала настроение. — А я так люблю, когда ты веселый.
Последнюю фразу она произнесла как-то жалобно.
— Постоянно весел бывает либо безумный, либо дурак, — пошутил Иван, но шутка вышла фальшивая.
— Не хочешь говорить — не надо, — без упрека, напротив, успокаивающе произнесла она. — Я тебя и так чувствую. И знаю — одна я могу помочь тебе.
— В чем?
— Этого я пока не знаю. Знаю лишь, что помогу. И у тебя все будет хорошо.
— У нас, у нас! — воскликнул Иван горячо. Слишком горячо. Сильвия мягко коснулась пальцами его губ, встала.
— Пойдем в ресторан, милый. Наш автобусный гид говорил, что там готовят бесподобную форель на вертеле.
Форель действительно была хороша, подбор вин поражал изысканностью: и настроение Ивана и Сильвии внешне улучшилось. Тому способствовал негритянский оркестрик с замечательной трубой и виртуозами братьями-чечеточниками. Но потом, во сне Сильвия стонала, несколько раз произнесла одну и ту же фразу по-французски, которую проснувшийся Иван не понял. Впрочем, что могло быть хорошего во фразе, произнесенной резко, упрекающе. Равновесие духа они обрели только утром от конных прогулок. Иван привык к лошадям, полюбил их, когда мальчишкой в деревне пропадал летом в «ночном». А где так лихо научилась справляться и ладить с вороными и гнедыми Сильвия?
— Когда мне было десять лет, — девушка задумчиво глядела вдаль, словно перед ее мысленным взором развертывались те события, о которых она рассказывала, — меня украли цыгане. Полгода кочевала я с табором, научилась всему, что умеют они — гадать, петь, танцевать. Тогда и в лошадей влюбилась. Когда меня разыскали и вернули домой, единственные, о ком я тосковала, были они — добрые, верные четвероногие. А ведь в таборе за мной ухаживали три цыгана: пожилой (каким мне он тогда казался) тридцатилетний Лайко и два мальчика семнадцати и пятнадцати лет.
Потом папа подарил мне на мой одиннадцатый день рождения жеребенка — породистого арабского скакуна. Дала я ему имя Tourbillon. Он и был как вихрь — горячий, порывистый, молниеносный! И признавал одну меня.
— И-яяя, и-яяя! — дурашливо заржал Иван, ухватил Сильвию под мышки, легко усадил на закорки и поскакал по комнате. — Но, но, лошадка!
Сильвия легонько ударяла пятками по его бокам, действуя указательными пальчиками, как поводьями.
После завтрака каждый раз по новым тропам они отправлялись верхом то к Большому Йеллоустонскому озеру, то к одному из скоплений гейзеров — Нижнему, Среднему или Верхнему бассейну, то просто вдоль Большого каньона.
— И впрямь желтые! — воскликнула Сильвия, указывая на каменные стены каньона. — Отсюда, наверное, и название всего заповедника. И речка — какая она бурная и шумная!
Как завороженные, они долго смотрели с «Площадки художника» на Нижний водопад.
— Manifique! Formidable! — шептала Сильвия. — Устроила же себе природа стометровый душ!
— Красотища неправдоподобная! — вторил Иван. — Я хоть и никудышный фотограф, но не запечатлеть это — преступление против здравого смысла.
И он старательно щелкал и щелкал своим «ФЭДом», неизменно выбирая не тот ракурс и смазывая резкость. Однако, фотографируя Сильвию, не сделал ни единой ошибки, чему впоследствии при проявке и печати карточек не уставал удивляться.
Перед отъездом домой они решили устроить барбекю недалеко от «Площадки вдохновения». Устройством костра и рамы с вертелом занимался Иван, Сильвия мариновала мясо, готовила овощи. Долго выбирали место, собирали хворост. Поворачивая вертел над прогоревшим древесным углем, Сильвия поливала румянившиеся куски баранины, говядины, свинины белым вином. Насмешливо парировала критические стрелы Ивана: «Что бы ты понимал в высокой кулинарии! У нас мясо при жарке поливают водой только тогда, когда в округе на сто лье нет вина. Особого вина, для готовки». Накинув на плечи пледы (было прохладно), слушали в упавшей на горы темноте монотонную песню Верхнего водопада.
— Мясо — язык проглотишь! — нахваливал Иван.
Довольная Сильвия улыбалась. По его настоянию пили водку, он прихватил из Нью-Йорка бутылку «Московской», которую купил в посольской лавке. Внезапно откуда-то со стороны водопада подошли лось с лосихой. Стали шагах в пяти от немало удивленных такой смелостью людей и огромными блестящими глазами смотрели на едва красневшие угли.
— Прелесть какая! — Сильвия встала, протянула лосихе кусок булки. Та понюхала его, издала негромкий, глухой звук, но есть не стала.
— Ты дай ему, у них же патриархат! — засмеялся Иван.
— Ну да! — возмутилась Сильвия. Поколебалась с минуту и все же последовала совету Ивана. Сохатый с мягким царственным кивком принял угощение.
— Теперь и она возьмет.
— Надо же! — изумилась Сильвия. — Ты прав. Не всегда, не всегда! — запротестовала она.
Лоси с явным удовольствием полакомились еще и шоколадными вафлями. В знак благодарности лосиха дала себя потрепать по шее. Привязанные к ближним деревьям лошади, щедро накормленные перед барбекю, тем не менее с неодобрением косили глазами на беспардонное попрошайничество лесных пришельцев.
По возвращении в поселок у Сильвии испортилось настроение: в последние два месяца это происходило с ней довольно часто. Приняв душ, она облачилась в шаровары и свитер, уселась перед горящим камином и стала наблюдать за танцующими языками пламени. Все попытки Ивана как-то растормошить ее, просто разговорить наталкивались на безучастное молчание. Он налил в коньячные рюмки ее любимый «Реми Мартин», но она к нему даже не притронулась. Наконец свернулась калачиком в кресле и задремала. Иван бережно взял ее на руки, перенес на кровать. Сел за письменный столик, достал отчет о педагогической конференции в штате Алабама и о коллоквиуме в университете Беркли по работе с особо одаренными детьми. Но работалось плохо, Сильвия жалобно постанывала во сне, ворочалась, временами учащенно дышала. Он подходил к ней, успокаивая, гладил голову. Под утро, когда уже забрезжил рассвет, она очнулась ото сна, потянулась, улыбнулась совсем детской улыбкой. Протянула к нему руки: «Ванечка, как хорошо, что ты здесь. А то я тебя совсем было потеряла — во сне. Обними меня, любимый. Крепче, еще. Вот так! Как хорошо, что это был всего лишь сон!…»
Четырнадцатое июля, день взятия Бастилии, французская диаспора Нью-Йорка (совсем небольшая по сравнению с ирландской, итальянской или еврейской) отмечала весело и шумно. С утра в различных аудиториях проходили встречи по профессиям — от булочников и поваров до промышленников и профессоров. Симпозиумы или научные конференции проводились по двум обязательным темам: «Жанна д'Арк — величайшая француженка» и «Наполеон Бонапарт — величайший француз». Вечером на берегу Гудзона и в Гринвич-Виллидже был устроен фейерверк. Все французские ресторанчики, как правило небольшие — на двадцать пять-тридцать человек, резервировались заранее, и в этот вечер в них слышалась лишь французская речь. Сильвия заказала в ближайшем от нее «Mon Ami» несколько столиков и пригласила всех преподавателей школы. Улитки, лягушачьи лапки, артишоки, буйволиный язык в винном соусе — все это для россиян было в диковинку. Даже для завуча, даже для директора. Пиршество было в разгаре, когда к центральному столику, за которым разместились Валентина, Иван, Женя и Сильвия, подошел высокий, сухой старик. В петлице пиджака мерцал орден Почетного легиона.
— Генерал Этьен де ла Круа, — представила его Сильвия. — Герой Вердена.
Иван встал, обменялся с генералом рукопожатиями.
— Мы сердечно вам благодарны, господин директор, — заговорил по-английски с обычным французским акцентом генерал, — за то, что вы приютили нашу девочку. — Он обласкал Сильвию отеческим взглядом. — Мы вместе с ее отцом воевали против бошей и в Эльзасе, и на юге. И нашу делегацию в Версаль вместе сопровождали. Это старинный род. Знаю, дворянство у вас нынче не в чести. Но и вам будет небезынтересно узнать, что было написано на их гербе. А написано было вот что: «Честь и правда превыше жизни». Желаю всем вам, друзья, гаргантюанского аппетита!
Сказав это, генерал чокнулся бокалом с Иваном и через плечо вполголоса бросил Сильвии: «Пардон, но вряд ли они знакомы с нашим Рабле». Он уже было двинулся дальше к другим столикам, но Иван жестом его остановил. Постучал ножом по бокалу, сказал, перекрывая застольный гам:
— Кто из вас читал «Гаргантюа и Пантагрюэль», поднимите руки!
Тотчас руки всех сидевших за русскими столиками взметнулись вверх.
Сильвия скороговоркой сообщила генералу о содержании вопроса. Тот, смущенно улыбаясь, прижал правую руку к груди…
— Я иногда нет-нет да и перечитаю те страницы, на которых Рабле живописует методы образования, — заметил Иван. — И зная наперед, что будет далее, все равно не могу сдержать улыбки. Особенно поражает языковая изобретательность автора. А какой он изумительный рассказчик!
— И шутку, порой острую и злую, мастерски вплетает в идею! — заметила Валентина.
— В нашей литературе такого романа, пожалуй, нет, — вздохнул Женя.
— Зато ни в какой другой литературе нет такого романа, как «Война и мир», — обиженно воскликнула Валентина. — Или «Униженные и оскорбленные».
— Это — разные вещи, — не сдавался Женя.
— Есть пьесы, — примиряюще сказал Иван. — Тот же «Недоросль» Фонвизина. Есть «Очерки бурсы» Помяловского. Мировая культура тем и прекрасна, что взаимообогащает народы. И чем лучшие творения ее более национальны, тем выше уровень эмоционального воздействия и весомее вклад в интеллектуальную сокровищницу человечества.
— Пушкин предельно национален, — запальчиво возразил Женя. — И гений! Вряд ли кто решится это оспаривать. Однако, допустим, Байрона знает весь мир, а Пушкина — только Россия. Ну, еще два-три славянских государства.
— Это по сути неверно, — вмешался в разговор Джексон. — То есть здесь смешивается несколько проблем. И одна из важнейших — качественный перевод. Пушкина знают и в Англии, и во Франции, и в Испании, и в Германии. Да, не так, как Байрона. Смею утверждать — он более национален и сложнее для перевода. Уверен, покорение планеты Пушкиным — это вопрос времени.
— Как и рождение гениальных переводчиков, — улыбнулся Иван.
— Кстати, в Америке по-настоящему популярным Александр Сергеевич вряд ли будет даже через сто лет. — Женя оглядел своих коллег хмурым взглядом. — Негритянская родословная не позволит.
— Друзья, — Иван жестом предложил всем налить бокалы (вином праздничного дня в ресторане «Mon Ami» было марочное бордо урожая двадцать пятого года), — по свидетельствам очевидцев, при штурме Бастилии было освобождено всего шесть заключенных.
— Семь, — вставил Женя.
Иван хмыкнул:
— Тем более. А мы выпили пока только за пять. Генерал, Сильвия, их соплеменники, собравшиеся здесь, могут расценить это как неуважение французской революции. Да здравствует Третья Республика!
— Да здравствует Парижская Коммуна, — негромко сказал Женя и одним глотком осушил бокал. Поняв его тост, Сильвия одобрительно подмигнула: «Charmant!»
Некоторое время спустя в один из тех «сказочно-счастливых вечеров», которые неспешно протекали в интересных беседах, перемежавшихся походами в кино и милыми домашними трапезами, Сильвия вдруг вспомнила Франсуа Рабле.
— Скажи откровенно, тебя он интересовал только с точки зрения его педагогических воззрений?
— Понимаешь, читая Бюде, Лютера и Эразма Роттердамского, Мольера, Вольтера и Бальзака, Ожье, Франса и Роллана, я неизменно находил и заметное совпадение педагогических идей, обусловленных сходством мировоззренческих позиций, и существенное влияние романа Рабле на творчество живших после него писателей и философов. Во всяком случае, из великих гуманистов он мне и близок по духу (в конце концов, его роман рассчитан на низы, он плебейский по стилю, написан языком гибким, сочным, грубоватым, опрокидывающим «рафинированный вкус»), и профессионально интересен по содержанию.
— Но в книге очень много латинизмов и эллинизмов!
— Дорогая, я не знаю французского…
— Не скромничай.
— Почти не знаю. Но, судя по переводам (их несколько), язык необыкновенно красочный и яркий, насыщенный забавными вульгаризмами и провинциализмами.
— Особенно много их из его родной Турени. И лично меня, — Сильвия капризно скривила губки, — это раздражает. Равно как и безостановочные введения в повествование отрывков и цитат, особенно из древних авторов.
— У меня они, напротив, вызывают чувство уважения к Рабле — завидную образованность сумел он получить в монастыре францисканцев.
— Которых ненавидел за их обскурантизм!
— Не спорю — он же от них ушел. Теперь по существу. Телемское аббатство…
— Так и знала, что ты заговоришь именно об этом! — торжествующе воскликнула Сильвия. — Так и знала!
— Телемское аббатство, — продолжал Иван прежним тоном — светлая, идиллическая утопия, созданная могучим человеческим умом четыреста лет назад! После мрака средневековья наступает расцвет просвещения, наук, знаний. И Рабле, верящий в лучшее в человеке, рисует плод мудрого обучения и воспитания — общества гармонически развитых людей.
— Постой, постой! — Сильвия взяла с полки увесистый том, стала его листать. — Вот, в книге второй Гаргантюа пишет сыну: «То время, когда я воспитывался, было благоприятно для наук менее нынешнего. То время было еще темнее, еще сильно было злосчастное влияние варваров, готов, кои разрушили всю хорошую письменность. Но по доброте Божьей, на моем веку свет и достоинство были возвращены наукам».
— Спасибо, милая, это именно то место. Все-таки какие чистые, какие всесторонне развитые индивидуумы — эти члены Телемского аббатства! Ни убогих духом, ни носителей тайных или явных пороков, ни злобных завистников и ущербных злопыхателей. Обитель изобилия, молодости, красоты. Науки и искусства — вот кумиры. Не помню точно, но где-то там же описание этих счастливых людей.
— Вот оно, я нашла. «Все они умеют читать, писать, петь, играть на музыкальных инструментах, говорить на пяти-шести языках и на каждом языке писать как стихами, так и обыкновенной речью».
— В такой обители я был бы счастлив жить, таких людей я мечтал бы воспитывать!
— А разве не такую утопию вы хотите построить у себя?
— Да, ты права, — медленно ответил Иван и подумал: «Утопию такую построить можно! Но как воспитать такого человека? Воспитать, обучить. Созидать». — Я давно хочу тебя спросить — наши мальчишки и девчонки здорово отличаются от своих французских сверстников?
— Ты имеешь в виду национальные различия?
— Любые. — Иван понял, что Сильвия тянет время для размышления. — Ты преподаешь в нашей школе уже долгое время, наверняка у тебя возникали противопоставления.
— Противопоставлений никаких не возникало. — Она улыбнулась ехидно. — У тебя ваш пресловутый классовый подход, у меня инстинктивно женский. Дети везде дети. Если бы человечество застывало в своем развитии на двенадцати-, четырнадцатилетнем возрасте, большинства убийц, предателей и прочих негодяев и мерзавцев не появилось бы и преступлений и гнусных деяний никогда и не совершилось.
— Красивая идея! Только при чем тут «мой классовый подход»?
— Очень даже при чем! Хочешь начистоту? Пожалуйста. Только потом не жалуйся своему Трояновскому! Коммунистическое доктринерство, которое вы стремитесь привить детям, пришло на смену религии.
— Нами взяты все десять заповедей.
— Ты хочешь сказать — вы взяли учение, но без Учителя?
— Допустим.
— Ванечка, это же нонсенс! Вы насильно лишаете человека Веры, отнимаете у него надежду на будущее, величайшую из надежд.
— Ты уверена, что каждый, кто верит в Иисуса Христа, искренне убежден, что есть загробный мир? — Иван говорил вяло, без обычного огонька. Сам он никогда не был воинствующим атеистом. Более того, в глубине души он верил и в Святую Троицу, и в непорочное зачатие, и в распятие и в воскрешение.
— Даже малейшая надежда на это — я убеждена! — удержала очень, очень многих и от малого, и от великого греха.
— А разве не греховно все то, что зиждется на страхе?
— Да не на страхе, Ванечка, не на страхе. На Любви!
Подобные споры происходили между ними обычно вечерами, когда они были совсем одни. Но Иван знал великолепный способ положить конец словесному поединку…
***
Предотъездная суматоха — сколько в ней радости и печали, заветных предвкушений и радужных ожиданий! Нескончаемой чередой идут отвальные — приемы, вечера, вечеринки. Святое дело — составить список подарков, надо никого не забыть, вспомнить вкусы и желания; прикинуть расходы, представить реакции родных, знакомых, сослуживцев, соседей, начальства. Приятные эти заботы перемежаются с заботами служебными, подготовкой отчета в Москве, введением в курс дела сменщика, который приехал «делать революцию», улучшать, совершенствовать, смело идти вперед и выше. На своем «Обворожительном» Иван за последнюю неделю перед отъездом трижды слетал в Вашингтон, а в Нью-Йорке мотался и по Манхэттену, и по Бруклину, и по Квинсу. Побывал и в бедных еврейских лавчонках на Яшкин-стрит, где появление его роскошного «бьюика» неизменно вызывало взволнованное почтение и мгновенное повышение цен, и в величественно-торжественном универмаге «Масу» на Бродвее. В Амторге долго и внимательно изучал он таможенные правила и списки личных вещей, разрешенных ко ввозу.
— У вас, конечно, дипломатический паспорт, — сказал Ивану уважительно один из экспертов. — Однако у нашей таможни семь пятниц на неделе и вообще…
Он не договорил, что «вообще», но Иван его понял. Сокрушенно вздохнув, развел руками: «Сынишка так мечтал, что я привезу автомобиль. Но по нынешним порядкам, если я машину отправлю домой, то по родной столице буду в ней разъезжать буквально без штанов».
— Вашу машину можно здесь хорошо продать, — успокоил его амторговец.
— Нет, я ее Сергею, известинцу, оставляю.
Эксперт понимающе кивнул.
Сергей устроил для друга прощальный ужин у себя дома в самый канун отъезда. Он хотел заказать отдельный кабинет в ресторане «Уолдорф Астория», но Иван запротестовал: «Ей-богу, Серега, устал я от всей этой кутерьмы. И потом, хочу в этот последний вечер побыть без веселой толпы жующих и пьющих.
…Их было четверо — Сильвия, Элис, Сергей и Иван. Еда, обычная американская еда — салаты, стейки с картофельным пюре, кукурузой, цветной капустой, яблочный пирог, — была доставлена из ресторана «Хулиган», который располагался на первом этаже дома Сергея и где его знали все: владелец, шеф-повар, официанты. Вишневого цвета посуда, вишневого цвета бокалы, вишневого цвета свечи.
— Красиво! — как-то безразлично произнесла Сильвия при взгляде на стол.
— Серж с Украины, — заметила Элис, появляясь из кухни с бутылками вина, которые там открывал хозяин. — Как и Ваня. У них вишня — самая любимая ягода.
— Во Франции ее тоже любят. — Сильвия сняла шубку из серебристой лисы, подошла к трюмо, стала приводить в порядок прическу.
«Хороша! — Элис исподволь разглядывала француженку. — Каждый раз ее вижу и каждый раз открываю новые грани Иванова алмаза. Профиль Жозефины! Бесподобно… Что же теперь с ней будет? Ведь она его, по-моему, любит. Серж говорит — однолюбка. Ну поедет в Россию как туристка, в лучшем случае на месяц, а дальше? У Ивана жена, сын. — Элис вдруг беспокойно обернулась, нашла взглядом Сергея, тревожно улыбнулась. — На ее месте я бы… умерла».
Иван стоял у окна, прислонившись лбом к стеклу.
— Well, ladies and gentlemen, что в переводе на советский русский будет — товарищи! Давайте дружно скажем «нет!» — унынию и печали. — Сергей сказал это голосом предельно веселым. — Да, мы завтра проводим домой нашего дорогого друга. Но жизнь продолжается. И мы еще не раз и не два обнимем его в Москве, в Париже, в Нью-Йорке. — Говоря это, он разлил по бокалам недавно появившееся в продаже на Восточном побережье калифорнийское шардоне. — Семь футов тебе под килем, Иван, и счастливого попутного ветра! Сегодня он особенно нужен каждому из нас, кто возвращается в Москву.
Звон сдвинутых бокалов был настолько мелодичным, что Элис заметила: «Хрусталь поет песню удачи!»
— А вино отменное! — Сергей первый поставил на стол пустой бокал, поднес к губам салфетку.
Внезапно Сильвия разразилась рыданиями и, уронив недопитый бокал на ковер столовой, бросилась прочь, в спальню. За ней хотел было последовать вконец растерявшийся Иван, но Элис его удержала:
— Лучше я, поверьте.
Когда она вошла в спальню, Сильвия лежала на кровати, уткнувшись лицом в подушку, обхватив голову руками. Элис поразил ее плач — тонкий, жалобный, протяжный. Она присела рядом, стала гладить волосы, руки Сильвии.
— Милая, родная, ну разве можно так убиваться, — говорила она, и бесконечная жалость к этой девушке, в сущности еще ребенку, вдруг охватила ее. Она понимала, что Сильвия сама выбрала в любовники женатого человека, что, наверное, она не думала поначалу, что флирт забавы и скуки ради перерастет в столь глубокое, сильное чувство. Но разве любовь подвластна разуму, разве она поддается планированию — сегодня встреча, завтра поцелуй, послезавтра близость и семья? Потому любовь и трагедия так часто, увы — слишком часто, являются синонимами. У Сильвии и Ивана не только различно семейное положение. Различны государства, их социальные системы, и это уже трагедия вдвойне, как и у меня с Сержем. Он, правда, не женат, вдовец, но все остальное — то же. То же! И Элис сама зарыдала. Заглянувший в дверную щелку Сергей, увидев, что обе женщины, обнявшись, плачут, отпрянул от двери.
— Пусть пока успокоятся, — растерявшись, произнес он. Решительно подошел к бару, взял бутылку «Московской». — Давай-ка хряпнем нашей.
Иван молчал. Выпили, не чокаясь. Минут через десять дамы вышли в столовую. Пудра прикрыла следы слез.
— Женщины поплакали, это же так естественно, — деланно рассмеялась Элис.
Сильвия натянуто улыбнулась.
— Ванечка, мне можно водки? — попросила она.
— И мне тоже, — топнула ногой Элис, но туфелька ее утонула в пушистом ворсе ковра. Они выпили разом, не дожидаясь мужчин. Потянулись друг к другу через стол и поцеловались.
— Еще! — потребовала Элис. — Мы тебе, Ванечка, желаем счастья. Счастье — это любовь. Сильвию ты любишь, значит, даже на самом краю света она будет в твоем сердце. А ты — в ее. Вот за это я хочу выпить эту рюмку до последней капельки! Vive l'amur!
Вдруг словно кто-то невидимый вложил в пасмурные, охваченные холодом отчаяния и растерянности души по маленькому нежному солнышку. И все четверо одновременно почувствовали этот свет и это тепло: улыбки стали не вымученными, а голоса естественно добрыми, создающими атмосферу понимания друг друга с полуслова.
— А я знала, что ты должен уехать за месяц до того сигнала, о котором я тебе рассказала. — Сильвия смотрела на Ивана тихо, ласково. — Я обычно на картах не гадаю. Но как-то вечером, когда я была совсем одна, против своей воли даже бросила на тебя карты. Да, Ванечка, я тут же увидела: дальняя тебе дорога. И скоро.
— Ты по-настоящему умеешь гадать? — заинтересовалась Элис. — Может, ты мне поможешь узнать, что на уме у моего Сержика, а?
Иван смотрел на Сильвию напряженно, даже опасливо.
— Настолько может, что ты не захочешь ее всерьез просить об этом, — сказал он, целуя ей руку.
Около полуночи Иван и Сильвия стали прощаться.
— До завтра, дружище. Буду у тебя за три часа до посадки. — Сергей задержал Ивана в гостиной. — По моей линии уже дал цидулку в центр, что ты объективно помогал мне в работе.
Иван поморщился.
— Ты зря так реагируешь: сам знаешь, что дома творится. Головы летят и виноватых, и правых. И не знаешь, чьих летит больше.
— Я вот сейчас придумала, что мне делать. — Сильвия, прощаясь, озорно сверкнула глазами, наклонилась к уху Элис. — Напишу письмо усатому диктатору, пусть он пошлет Ванечку директором русской школы в Париж.
— А что, идея превосходная! — Элис задорно тряхнула кудрями. — И я под этим письмом свою подпись могу поставить. Поможет!…
День выдался ненастный. С раннего утра моросил мелкий, частый дождь, к полудню превратившийся в ливень. Провожать директора приехали почти все преподаватели школы. Рут Клайнбух и Рэдьярд Клифф. «Видите, Нью-Йорк опечален вашим отъездом, — сказала Рут, передавая Ивану увесистый пакет. — Здесь отчеты о только что закончившейся конференции преподавателей средних школ штата». «Боюсь, он напишет в своей газете, — Рэдьярд мягко ткнул пальцем в живот Сергея, — что очередной антирусской акцией американской администрации явилась организация внеочередного дождя в день отъезда директора советской школы. Между прочим, Иван, мы с Рут и еще человек двадцать из системы просвещения собираемся нагрянуть в Москву с ознакомительным визитом. Как думаешь, дадут нам визы?» — «Развернем красный ковер!» — воскликнул Иван. «И тут красный!» — деланно испугался Рэдьярд.
Сергей проводил друга до самой каюты.
— Со всеми обнимался, а Сильвии только скромно ручку пожал. — Он легонько усмехнулся, вздохнул. — Эх, Ваня, Ваня, да беглого взгляда достаточно, чтобы понять характер ваших отношений.
— Ну и что, прикажешь мне их на публике афишировать?
— Да нет, афишировать конечно же не надо. Но и выглядеть большим монахом, чем настоятель Троицкого монастыря, у тебя не очень получается. Как бы с Сильвией еще одной истерики не приключилось. Ладно, извини, это я так — к слову.
Он достал из заднего кармана брюк плоскую флягу, вынул из прикрепленной к переборке каюты вычурной деревянной подставки два стакана, налил в них виски:
— Что ж, давай посошок на удачную дорогу.
Выпили, присели на диван. «Добрая, однако, каюта, — сказал Сергей, думая при этом явно о чем-то другом. Продолжил, оглянувшись на дверь: — Утром пришло сообщение — еще трех сотрудников посольства, недавно вернувшихся домой, арестовали: советника и двух первых секретарей. И… — Он ударил кулаком в ладонь и необыкновенно забористо выругался матом, чего Иван от него ни разу не слышал за все годы их знакомства. — Я тебе не говорил, но ты все равно скоро узнаешь — моего предшественника здесь, Нодара. Я же знаю все его контакты. И через агентуру проверял — было задание: все чисто, честный, преданный парень. Все равно — взяли, выбили признание. Знаешь, чей он в конечном счете оказался агент? Японский. Японо-мать… Ты-то не дрейфь. У тебя все чисто.
«Чисто, да не очень, — мелькнула у Ивана мысль. — Про Сильвию наверняка консул пронюхал и донес. Не шпионаж, так моральное разложение…»
— Давай прощаться, — он крепко обнял Сергея, — время. Не то пойдешь со мной до самого Ленинграда.
— И с какой великой охотой пошел бы! Эх, Ваня, дома и солома едома. Ну, до побачення! Привет Никите. Об «Обворожительном» не беспокойся, буду лелеять и беречь его, как… как Элис.
Из письма Ивана Сергею
Январь
Вопреки опасениям, таможня не свирепствовала. Пожилой джентльмен (другого слова и не найти) доброжелательно меня принял: мол, диппаспорт — он и в Африке диппаспорт. Проходите, дорогой товарищ. Я было уже и прошел. Да надо же такому случиться — с ежедневным обходом объявляется начальник таможни. Этот, прямо скажем, не совсем джентльмен. Но все-таки — выслушал, что дипломат, заметил при сем: «Это он там, за кордоном, дипломат, в СССР все граждане равны». Все же согласился: «Проходите без досмотра». А тут один молоденький помощничек шепчет ему что-то, и начальник задает мне вопрос: «Пластинки есть?» Есть, говорю. «Какие?» Всякие — Карузо, Джильи, Гобби, целые оперы в исполнении труппы театра «Ла Скала». «А наших исполнителей?» Шаляпин, Вертинский. «Вот, пожалуйста, будем устраивать рекламу господину народному артисту и салонному певцу — холую белогвардейщины. Этих пластинок много?» Ставлю на стойку два чемоданчика специально для пластинок. Помнишь, мы были с тобой в ресторане «Медведь»? Вертинский весь вечер пел. А на следующий день мы купили на Бродвее по комплекту всех его вещей, больше ста пластинок. Так вот — у меня этого комплекта больше нет. Все пластинки перебил при мне лично начальник таможни. «Закрытое постановление ЦК, понимаете? Приравнивается к печатной контрреволюции!» И Шаляпина всего грохнули. Но в вещах и книгах не рылись, и то хорошо.
С работой получилось так. Когда я приехал, Надежда Константиновна хворала. Отчитывался я сначала в Наркомпросе. Крупской не было, и никто мне там никаких предложений не делал. Потом с отчетом меня вызвали на коллегию Наркоминдела. Сразу же после заседания приглашает начальник кадров и говорит: «Пойдете в аппарат?» Говорю — я не карьерный дипломат. «Вы нам подходите. Наркомат наполовину пустой. Завтра приступаете к работе. Пока и.о.». И.о. — чего? «Зав. третьим западным отделом. С руководством согласовано». Приступил. В отделе три человека. Это со мной. А должно быть шестнадцать. Чувствуешь, каково? Проходит три месяца. Сижу как-то вечером, работы — прорва, прихожу ни свет ни заря, ухожу за полночь. Звонок. Слушаю. «Ванечка, где ты? Как ты? Куда тебя занесло?» Надежда Константиновна! Лечу к ней, сидим часа три, рассказываю про свои одиссеи. На следующий день привожу ей свои наметки построения храма просвещения — Академии Педагогических Наук. «Ванечка, да какой же из тебя чиновник Наркоминдела? Ты же прирожденный педагог, учитель, просвещенец!» И вот я только что назначен директором Московского педагогического института. С Надеждой Константиновной встречаюсь каждую неделю. Идея академии захватила ее всецело. Пока держим все в тайне. План грандиозен, но его могут запросто угробить, если преждевременно обнародовать. Пока идея все еще во чреве матери, и противники, завистники, злопыхатели — разные, всякие — могут похоронить не родившееся дитя. Так что, Серега, терпение и труд!
В институте приняли меня с интересом. С одной стороны, и ты это знаешь, моя уважительность (не показная, естественная) к любому труду — и уборщицы, и академика, с другой — создание в коллективе атмосферы нетерпимости ко всякого рода подсиживаниям и оговорам из зависти и стремления сделать свою карьеру. Ты не представляешь, каким ядовитым цветом разросся этот мерзкий чертополох! Мутный поток анонимок и доносов топит прекрасных людей, а их авторы благоденствуют в безнаказанности. Я подобрал несколько вопиющих примеров и предложил секретарю парткома провести общее открытое партсобрание. Повестка дня: «Честь и порядочность коммуниста». Я сам выступил докладчиком и прямо зачитал несколько облыжных заявлений и назвал имена авторов. Если скажу, что поднялась буря, значит, ничего не скажу. Мне тут же один из обозначенных пакостников приклеил ярлык «американский шпион». Собрание продолжалось более пяти часов. А на следующее утро позвонил первый секретарь МК Щербаков (ты знаешь — он сменил Никиту) и сказал: «Молодец! По-партийному поступил, по-сталински. Так держать!» Кстати, после этого собрания многие видные ученые из МГУ и других вузов обратились ко мне с просьбой предоставить им работу в нашем институте. А я исподволь присматриваюсь, прикидываю — насколько он сможет быть полигоном будущей академии. Похоже, очень даже сможет…
Да, звонил я дважды в Киев Никите. Говорил оба раза с его помощниками. Был он то на совещании по коневодству в Наркомате по сельскому хозяйству, то в Черкассах на пленуме обкома. Обещали доложить. Но пока он не перезвонил.
А семейные дела мои неважнецкие, дружище. То есть внешне все как будто бы в ажуре — мы с Машей ходим по гостям, принимаем кое-кого у себя (все по ее работе). Бываем в театрах, вот на прошлой неделе в Большом «Кармен» слушали, заказаны билеты на «Хованщину» и «Лебединое», в «Ударнике» не пропускаем ни одного нового фильма. Алешка вытянулся, почти жених. Мы с ним обязательно раз в неделю здоровье поправляем — ездим в «Сандуны» или «Центральные», паримся, плаваем наперегонки в бассейне. Образцово-показательная семья. Но я же все время думаю о Сильвии. Ночью бываю с Машей, а представляю ее, обнимаю ее, ласкаю ее. И запахи, тонкие, дурманящие, ее запахи меня не отпускают! Ты знаешь, Маша или делает вид (но тогда она очень талантливая актриса, чего я ранее за ней не замечал), или действительно не видит, что со мной творится. Само собой, вездесущие, услужливые доброхоты, скорее всего консул или кто-нибудь с его подачи, сообщили ей о моем «нью-йоркском адюльтере». И знаешь, что она мне сказала в первую ночь? «Мне рассказали о твоем французском приключении. Так вот — я не желаю ничего слушать. Ничего не было. Мое отношение к тебе прежнее. Ты мой муж и отец моего ребенка». По-моему, она уже беременна. Невзначай спросила, хочу ли я дочь. А я хочу быть с Сильвией…
Еще одно: ты, конечно, помнишь Соню. Маша мне об этом не писала, но Соня познакомилась с младшим лейтенантом из НКВД и полтора года назад вышла за него замуж. И как в воду канула — в Москве по адресу, который она дала, ее нет и не было. О ее муже сведений никаких в приемной наркомата не дали. А на Украину, сам понимаешь, письмо как пошло, так и пришло назад нераспечатанное — некому его было получать. Ни Сони, ни ее родных.
Теперь у нас новая домработница Матрена Ивановна. Она из-под Ряжска, приехала в Москву во время голода уже лет семь как. Все это время живет в людях. Вдова, две дочки, погодки, их ей удалось пристроить в детдом в Александрове, сейчас они заканчивают девятый и десятый классы. Характер у М. И. покладистый, с Машей и Алешкой ладит. Она перенесла в Гражданскую войну тиф и теперь глуховата. На этой почве случаются забавные казусы. И если у Сони был мягкий малороссийский говор, то у М. И. сельский рязанский.
Февраль.
Письмо не успело к прошлой диппочте, дописываю сейчас. Вчера скончалась Надежда Константиновна Крупская. Это большая утрата для всей страны. Для меня это огромная личная трагедия: я потерял доброго старшего друга. И не стало наставника и вдохновителя великой идеи — создания Академии педнаук. На душе темно, одиноко, жутко. Жизнь удерживает мысль, что где-то далеко-далеко, на другой планете, есть светлое, чистое, бесконечно дорогое существо, для которого я тоже что-то значу. Надеюсь, что значу…
И к завучу, и к преподавателю русского языка и литературы агенты ФБР сделали несколько подходов. Валентина и в магазины, и в кино, и в Центральный парк ходила одна. Это было вопреки всем инструкциям, но консул и его помощники смотрели сквозь пальцы. Однажды в Мэдисон Сквер Гарден к ней подсел молодой красавчик, в моднейшей тройке, лакированных туфлях, дорогой шляпе. Он заговорил с ней запросто, как если бы они были знакомы много лет.
— Вы на кого ставите? — Он кивнул в сторону шести рингов, на которых одновременно состязались пары борцов. — На Смертельного Удава или на Грозного Вампира?
— На Бенгальского Тигра, — улыбнулась она.
— Потерянные деньги, — убежденно заверил он.
— Если фаворит и победит, это будут небольшие деньги. А тут вдруг, в силу каких-нибудь невероятных обстоятельств, явный слабак выйдет в дамки. И в кармане окажется джэк-пот.
— Ваша логика построена на риске, но мне она по душе. Между прочим, меня зовут Винсент.
— Вэл.
В тот же вечер они славно поужинали в богемном клубе «Пять тузов».
— Надо же — русская! Советская! Комиссар Кремля! — Винсент восхищенно цокал языком, с обожанием пожирал глазами «славянский симпомпончик». — Официант — еще «Смирновской» дабл, мне и даме!
Валентина умиленно чокалась и по-гусарски лихо «махала» рюмку за рюмкой. Если бы Винсент знал, что во всем ГРУ не было и трех мужиков, которые могли бы перепить Екатерину Медичи! На следующее утро она отправила в центр информацию о новом знакомце с его детальным словесным и психологическим портретом. Через три недели она получила из Москвы сообщение: «Винсент Олбейн, Секундант, он же Рип ван Винкль, штатный сотрудник ФБР, специализация — нужные особы прекрасного пола; и указание: контакт продолжать, по-прежнему держать на расстоянии».
Что до Жени, то его прихватили на крючок довольно примитивным, но безотказно работающим способом. Когда он, случайно потеряв своих коллег в толчее большого универмага, вышел с покупками на улицу, чтобы отправиться домой, его остановили двое из службы охраны магазина и предложили предъявить чеки на покупки. Сличив их с содержимым его сумок, охранники «обнаружили» два неоплаченных предмета: изящный, очень дорогой маникюрный набор и золотые запонки, украшенные жемчужинами. Из полицейского участка доведенного до отчаяния жестким допросом Женю вызволил пожилой седовласый господин. Он сказал, что имеет отношение к прокурорскому надзору, и когда случайно узнал, что преподаватель советской школы обвиняется в банальном магазинном воровстве, то решил прийти на помощь. Им руководят симпатии к Стране Советов, и он попытается замять это дело. Но Жене лучше никому не рассказывать о случившемся. Андерс Андерсон (так назвался добросердечный прокурор) сам свяжется с Женей и сообщит ему об исходе инцидента. И дней через десять он связался. Женя и преподавательница математики с двумя старшими классами выехали в музей Метрополитен. Там, ближе к концу экскурсии, встретился Андерсон. Разговор был короткий, любезный: дело улажено, надо бы встретиться и отметить благополучный финал. Из дальнейшего развития знакомства постепенно вырисовывался контур будущих взаимоотношений, в известной мере схожий с предложенным и Валентине: загранкомандировка скоро завершается, и есть желание, надеемся — обоюдное, продолжить добрые связи в России; мы были вам полезны здесь, будем полезны и там. Женя, поколебавшись один день после случая в магазине, рассказал обо всем и директору, и консулу. Раздувать кадило, по зрелом размышлении, не стали. Ограничились очередным совещанием во всех посольских учреждениях, на котором, не называя фамилий, рассказали о возможных провокациях и о том, что попытки таковых уже имели место.
Ни внешняя разведка Берии, ни ГРУ Генштаба Ворошилова не сочли целесообразным затевать игру в двойников с американцами; не хватало сил на стратегических направлениях: Германия и Япония. Именно в силу этого Валентину и решили направить в Италию. О варианте с Женей Берии не стали и докладывать: при решении всех вопросов нарком ставил во главу угла профессионализм исполнителей, а какой же профессионал-контрразведчик из школьного учителя. ФБР тоже не особо горевало в обоих случаях. К тому времени у Гувера уже была небольшая, но надежная и опытная агентура в Советской России: законсервированные в начале двадцатых дореволюционные кадры, вовремя перекрасившиеся оппозиционеры, заново завербованные инженеры и ученые — результат работы его агентов, которые среди сотен американцев побывали в СССР в годы бурливших энтузиазмом первых пятилеток. От агентуры пока не требовалось никаких особых акций. Главное: сбор и передача информации военно-экономического характера, сведений о настроениях всех слоев населения, данных о потенциально возможных выдвиженцах на руководящие посты, елико возможно достоверных слухов и сплетен о положении в сталинской правящей верхушке — формировании кланов и группировок, появлении фаворитов, здоровье и семейных склоках и дрязгах членов ПБ. В советской колонии в Америке пристальное внимание могущественного Эдгара привлекала среди некоторых прочих фигура Сергея, вездесущего корреспондента газеты «Известия». Однажды в юности Гуверу случилось быть на ловле угрей. Надо было брать их руками, но из рук они выскальзывали — их не за что было ухватить. Так и этот Сергей — он никому не предлагал подкуп (ну, скажем, за особо секретные документы), никого не пытался вульгарно вербовать. Но круг его знакомств поражал широтой, и подвижен был этот русский феноменально — сегодня в Портленде, завтра в Фениксе, послезавтра в Сан-Антонио. И везде-то у него знакомые, друзья, приятели. И эта Элис, репортерша из богатеньких с розовыми мозгами, всегда рядом. Ничего, голубушка, я до тебя еще доберусь, до всех пособников заморских комми доберусь, не будь я Эдгар Несгибаемый!
Об интересе к своей персоне всесильного шефа американского сыска Сергей знал от Элис. Посмеивался, хотя — чего с ним никогда раньше не было — дважды при выезде на встречу с нужными людьми холодел при мысли о возможной ловушке. А ведь не было ни хвостов (были бы, обнаружил — с его-то опытом!), ни перлюстрации корреспонденции, ни тайных обысков квартиры во время многочисленных поездок. Или американцы так чисто работали, в чем он сомневался — все-таки не англичане с их многовековым опытом. Один Лоуренс Аравийский чего стоит!
После отъезда Ивана Сергей затосковал, попросился было в отпуск, но ответ Аслана Ходжаева был лаконичен: «Работай!» И он работал. Сколько раз проезжал по дороге из Нью-Йорка в Вашингтон и обратно через Принстон, мимо Института специальных исследований, скромного, двухэтажного каркасного дома 112 по улице Мерсер, где работал и жил приехавший в США в тридцать третьем и получивший американское гражданство в сороковом Альберт Эйнштейн. Сергей знал довольно детально, что представлял из себя этот институт, вести свои исследования в котором пожизненно согласился великий ученый! Четыре отделения: исторических наук, математики, естественных наук и социологии. Штатных около тридцати научных работников и ученых. Кроме того, около ста пятидесяти приглашенных членов, имеющих степень доктора (одна треть из них — из различных стран мира), имели возможность вести свои исследования в институте в течение одного года. Отбор приглашенных членов определялся способностью абитуриента к научно-исследовательской деятельности и тем, что его проект был прямо связан с работами института. Все это Сергей знал. Знал и то, что мог бы как иностранный журналист получить приглашение посетить институт и увидеть ту парадную сторону, которая его менее всего интересовала. Мог, но не хотел, он терпеливо ждал, хотя Москва торопила. И вот однажды, когда они встретились с Элис в частном музее на выставке работ Пабло Пикассо, она между прочим заметила: «Ты, кажется, хотел познакомиться с Альбертом Эйнштейном?» Сергей, не отрывая взгляда от блестяще выполненной копии «Герники», весь превратился в слух. «Так вот, Джаспер, мой приятель-физик, приглашенный член Института специальных исследований, ждет нас в следующий вторник в Принстоне. У него день рождения, и на вечеринке в честь этого события Эйнштейн (скрипка) и Джаспер (рояль) будут исполнять один из опусов Прокофьева».
На вечеринке было всего семь человек: Эйнштейн с падчерицей от второго брака (свою любимую жену Эльзу он недавно похоронил в Принстоне), Элис с Сергеем, многолетняя подруга старого холостяка Джаспера Глория, его брат Ланс и, наконец, сам виновник торжества. Когда «Обворожительный» подкатил к домику, который арендовал Джаспер, там уже были припаркованы две машины. Хозяин встретил Сергея и Элис на крыльце. Улыбчивый, застенчивый, с мощными линзами очков на орлином носу, он обнял Элис, пожал руку Сергею, провел их в гостиную. Стоял теплый, светлый, летний вечер, но окна были зашторены, и в заставленной разностильной мебелью комнате был полумрак. В кресле спиной к кабинетному роялю полулежал человек. Вытянув ноги, скрестив руки на груди, он то ли дремал, то ли пребывал в глубокой задумчивости. При появлении Элис и Сергея он выпрямился, открыл глаза. Джаспер включил редкий в провинциальных домах верхний свет, человек встал и сказал как-то особенно по-домашнему, ласково: «Добрый вечер». Сергей почувствовал, как по всему его телу пробежала горячая волна, когда он встретился взглядом с глазами человека. «Какие добрые, какие понимающие глаза! — подумал он. — Вот так же, точно так же смотрел на меня Григорий Иванович Петровский, когда я мальчишкой-несмышленышем получал его отеческое благословение». Эйнштейн обнял Элис, дважды прикоснулся губами к ее щекам: «Еще бы мне вас не помнить, деточка! Вы же автор одного из самых интеллектуальных и чистых интервью, взятых у меня в этой стране». И, повернувшись к Сергею, крепко пожал ему руку.
— Вы из России? Рад очень. Вы там осуществляете грандиозный социальный эксперимент. Покончить с нищетой — прекрасная мечта! Но главное при этом — обеспечить свободу. Джаспер говорил мне, что вы, как и Элис, газетчик. Надеюсь, вы не будете меня интервьюировать? Хорошо, очень хорошо. Я устал — от работы, от дум. Так славно просто отдохнуть, помузицировать, побеседовать без опаски, что твои слова начнут полоскать на страницах газет.
Застолье было добрым, уютным. Эйнштейн с подкупающей старомодной галантностью ухаживал за Элис и Глорией, которые сидели по правую и левую руку от него.
Джаспер рассказывал забавные истории из жизни известных постоянных и приглашенных членов Института специальных исследований. Эйнштейн, добродушно посмеиваясь, разбавлял эти истории комментариями, которые давали взгляд на события со стороны. Падчерица Эйнштейна, жгучая брюнетка с прелестным профилем, молчавшая весь ужин, вдруг спросила Сергея: «Как сегодня живет простой человек в России? И что стало с теми, кто раньше находился за воспретительной чертой оседлости?» Сергею частенько приходилось выступать перед американской студенческой аудиторией, и подобные вопросы были одними из наиболее часто задававшихся. Он и теперь отвечать стал внушительно, привычно перемежая устоявшиеся политические клише пропагандистски выигрышными цифрами. И вдруг осекся. «Эх, не так надо здесь, в присутствии этого великого человеческого Разума, говорить, не так и не то», — чувствуя внутренний дискомфорт, даже стыд, подумал Сергей.
— Это мы уже слышали, — прикрыв ладонью зевоту, сообщила самым невинным голосом Глория.
— Ты не права, — довольно резко заметил Ланс. — Мне интересно. Не из наших бульварных херстовских листков, а из уст живого русского, оттуда.
— И мне интересно, — поддержала его падчерица. Подумала, глядя с явной симпатией на милягу-русского: «По-ро-дис-тый!» Добавила вдохновляюще: — О-о-очень!
Элис бросила на нее уничтожительный взгляд: «Что — понравился?! На чужой каравай рот не разевай, милашка. Хорошая русская пословица. Jesus Christ, я уже думать начинаю по-русски». Посмотрела пытливо на Сергея — не положил ли он сам глаз на смазливую семитку. Вроде бы нет.
Эйнштейн задумчиво произнес:
— Я рад тому, что услышал сегодня. Невероятно, но это так: громадная Россия сегодня — страна атеистов. — Помолчав, продолжил: — Я ведь сам не принадлежу ни к какой ортодоксальной религии. Но в душе я глубоко религиозный человек. Конечно, личный Бог как высшее существо, как организующее начало во Вселенной — понятие весьма специфическое.
— Значит, все, что творится в ней, происходит случайно, хаотично? — не удержался от вопроса Сергей и сам испугался сказанного.
— Вот великолепный вопрос! — Эйнштейн впервые с явным интересом разглядывал русского. — Отвечаю — ни в коем случае! Вселенная есть воплощение абсолютного закона и порядка. По моему мнению, Бог может быть премудрым, но Он не воинственный.
Все молчали, осмысливая сказанное. Эйнштейн пригладил рукой густые, седые волосы, и когда вновь заговорил, лицо его было обращено к Джасперу: «Я не хожу ни в синагогу, ни в церковь, ни в кирху. Но у меня, как и у любого другого в этой стране, есть выбор. Не понимаю, как можно лишить человека выбора?»
Сергей напрягся. Заговорила Элис:
— Я была в нескольких русских церквах, видела сотни молящихся. Правда, большая часть прихожан — женщины и старики. Но была и молодежь. Кстати, я брала интервью у советского вождя Джозефа Сталина.
Теперь Эйнштейн с интересом смотрел на Элис.
— Читали. Восхищались! — громко, как на митинге, произнес Джаспер.
Благодарно ему кивнув, Элис продолжала:
— Готовясь ко встрече с русским диктатором, — она посмотрела при этих словах на Сергея, но он никак не отреагировал, — я была заинтригована одной, нет — двумя деталями его биографии. Во-первых, выучился в духовной семинарии, то есть готовился стать священником. И второе — в юности он писал стихи на своем родном языке…
— Кто их в юности не писал! — вздохнула Глория.
— Они были помещены даже в антологии, — бросив на нее недовольный взгляд, продолжала Элис. — Так вот, и о том и о другом я спросила у него во время встречи.
— Что же он ответил? — Эйнштейн с любопытством ждал, что скажет американская приятельница этого совсем не глупого русского. Зашоренного — да, но не глупого.
— Что кроме стихов у него были и другие хобби…
— Бьюсь об заклад, он не знал этого слова, — усмехнулся Ланс.
— Конечно, не знал. У них для выражения того же понятия есть словечко — конек. Так вот, он сказал, что у него был не один конек, но победила политика. И он ушел в нее из своей семинарии. При этом заметил, оговорив: «Не для печати», что хотя официально Россия — атеистическая страна, верующих там, по неофициальной, но достоверной статистике, более ста десяти миллионов. И что истинная вера дремлет в сердце каждого русского до стечения чрезвычайных обстоятельств. А затем привел русскую пословицу: «Пока гром не грянет, мужик не перекрестится».
— Я так понимаю его слова, — Эйнштейн встал, прошелся по комнате, — что гром — это война. И Гитлер, и Муссолини усиленно тащат планету к кровавой бездне. Наши коллеги и в Германии, и в Италии работают над созданием сверхмощного оружия.
— А мы? Я хочу сказать — Америка? — Ланс сказал это сердито, словно укоряя кого-то за бездействие.
— Американцы живут иллюзией, что их надежно защищают от возможных военных бед океаны. Но это роковая ошибка! — Эйнштейн взял из рук падчерицы бокал, который она заботливо наполнила для него гранатовым шербетом. — Я собираюсь вскоре обратиться с письмом к президенту Рузвельту, в котором хочу объяснить ему условия, при которых возможно создать атомную бомбу. Средства, и средства немалые, для проведения научных изысканий в области ядерной энергии должна выделять администрация США. Нацисты не должны взять верх в споре — быть миру свободным или обращенным в рабство.
«Музыка Прокофьева в исполнении Эйнштейна — это фантастика!» Элис прильнула к плечу Сергея, когда хозяин и его гость поставили ноты и приготовили рояль и скрипку к долгожданному, разученному ими опусу. Это было произведение под названием «Пять мелодий для скрипки и фортепиано», которое композитор написал в 1920 году, когда ему было двадцать девять лет и он жил в Америке. Обо всем этом слушателям поведал менторским тоном Джаспер. Он также рассказал, что они с Альбертом ранее исполняли некоторые другие «вещицы» маэстро, созданные для тех же двух инструментов. Особенно им нравились «Песенки для скрипки и фортепиано», созданные двенадцатилетним вундеркиндом, и «Пьеса», написанная в том же 1905 году и посвященная отцу. Эйнштейн и Джаспер играли самозабвенно и слаженно. По тому, как они чувствовали друг друга, угадывали, почти осязаемо ощущали, было видно родство душ возвышенных, тонких, ранимых чужой болью и счастливых счастьем других. «Ивана бы сейчас сюда, он так любит и, главное, понимает музыку — от классики до деревенских переборов гармошки, — подумал Сергей. — Он-то уж всенепременно задал бы Эйнштейну набивший тому оскомину вопрос — как простому смертному доступно объяснить теорию относительности». Сергей вспомнил о пребывавшей в состоянии черной меланхолии Сильвии, о том, что они с Элис обещали взять ее с собой в Атлантик-Сити на ближайший уик-энд — там можно и по знаменитому Променаду прогуляться, и в океане выкупаться, и нервишки пощекотать в одном из полулегальных казино. Постепенно музыка захватила его, повела за собой, увлекая в далекое детство. Ослепительно белая в ярких солнечных лучах хата-мазанка по-над самым Днепром. В небольшой заводи ветерок легонько топорщит воду. Сбились в веселую стайку камышинки, перешептываются, кланяются друг другу. Подальше от берега играет крупная рыба. Вдали на мостках бабы и девки с подоткнутыми подолами полощут белье, зубоскалят, дурачатся, пригоршнями швыряют разноцветные бусины-брызги. Сергей притаился в камышах, смотрит сквозь них, ищет взглядом Наталку Гейченко. Вон она, самая белозубая, чернобровая, голенастая. Бесстыжая, она видит, что он подглядывает, еще выше подымает подол, распахивает на груди кофту, принимает отважно-соблазнительную позу. И застывает, кося глаза на красивого парубка. Через минуту спохватывается, деланно пугается, кричит: «Ой, мамо, який сором!»…
— Серж! Сержик, ты где? — Голос, такой далекий и такой близкий, возвращает его в настоящее-будущее. Эх, еще бы минутку, одну единственную — и он успел бы пустить по днепровской волне венок из полевых цветов, который он с таким тщанием готовил для Наталки. Не успел… Да, музыка Прокофьева, скрипка Эйнштейна и рояль Джаспера — что вы наделали с прошедшим огни, воды и медные трубы разведчиком…
— Вернись ко мне! — ревниво требует голос, и Сергей уже осмысленно улыбается Элис…
— Это письмо президенту, о котором говорил великий Альберт, — сказал он ей, когда они уже возвращались в Нью-Йорк, — ты думаешь, можно было бы глянуть на его копию?
— Его еще нет.
— Когда будет. Я понял из слов Эйнштейна, что это вопрос дней.
— Что — это для тебя так важно?
— Это может быть важно для всех и каждого.
Сергей помолчал, сосредоточенно глядя на хайвей сквозь лобовое стекло.
— Я мало-мальски разбираюсь в физике, — он сказал это серьезно, но тут же рассмеялся, — на рабфаковском экзамене при помощи шпаргалок «отлично» получил.
— Глубокие знания! — фыркнула Элис.
— Не надо быть академиком, чтобы понять — речь идет о непостижимо гигантском шаге вперед в создании мощнейшего оружия.
Сергей бросил на нее пытливый взгляд — внимательно ли она его слушает, продолжал:
— Я знаю — немецкие ученые работают в этой области. Лизе Майтнер и Отто Ган, Фритц Страссман и Отто Фриш. В Германии несколько солидных лабораторий трудятся во имя действительного утверждения третьего рейха. Если они создадут такое оружие первые…
— Я постараюсь достать копию письма, — сказала Элис и закурила. — Глория работает в администрации института. Через ее руки проходит вся корреспонденция…
Через неделю копия письма Эйнштейна Рузвельту, датированного вторым августа 1939 года, была у Сергея. А еще через день Аслан Ходжаев положил расшифрованную телеграмму из Вашингтона на стол Сталина. Генсек сначала бегло пробежал текст письма. Неторопливо набил трубку, закурил, взял листок в руки, заходил с ним по кабинету, изредка попыхивая сладким ароматом «Герцеговины Флор». Ходжаев, хорошо зная привычки вождя, понял, что документ заинтересовал его не на шутку. Сталин вызвал Поскребышева, велел ему связаться по телефону с Курчатовым.
— Игорь Васильевич на проводе, товарищ Сталин.
Сталин не спеша сел за рабочий стол, положил перед собой текст письма, взял трубку.
— Товарищ Курчатов, здравствуйте. Скажите, как работает ваш циклотрон? Хорошо работает? Над чем вы сейчас трудитесь? У меня есть время, чтобы вас выслушать. Говорите подробно. Так. Так. Так. Объясните простым языком, что это значит, вы же знаете — я не физик. Так. Так. Вот теперь понятно. Дальше. Спонтанное деление ядер урана? А что это даст? Я имею в виду совсем другое. Конкретно вот что — Альберт Эйнштейн утверждает, что возможно создание атомной бомбы. Что? Вы тоже так думаете? Хорошо. Прошу вас, Игорь Васильевич, подготовить по этому вопросу исчерпывающее сообщение, с которым вы выступите на заседании Политбюро. Сколько вам потребуется времени? Согласен, через неделю.
Он положил трубку, вновь заходил вокруг конференц-стола.
— Я рад, что насчет этого Сергея мы с тобой не ошиблись. Действительно орел и действительно высоко летает. Орден Ленина заслужил. Давай представление.
— Хорошо. Есть еще один орел, которого я очень хотел бы заполучить.
— Кто такой?
— Рамзай. Резидент Лаврентия в Токио.
— Ты хочешь совсем раздеть Лаврентия. Ладно, если этот Рамзай появится в Москве, представь его мне.
— Боюсь, это будет не скоро.
— Торопиться не будем…
***
С Энрико Ферми Сергея познакомил Рэдьярд Клифф, замдекана Учительского колледжа Колумбийского университета. Веселый, компанейский, Клифф легко сходился с людьми. С Сергеем они подружились прямо с первого взгляда, на торжественном открытии советской школы: «Рэдьярд — Сергей, Сергей — Рэдьярд!»
— Ты, конечно, играешь в теннис? — спросил академик журналиста, когда они через пару недель после знакомства встретились за субботним бранчем[5] в популярном среди научных плейбоев ресторанчике на Пятьдесят седьмой стрит.
— Почему «конечно»?
— Иностранные журналисты — и немцы, и англичане, и итальянцы — все играют в теннис. — Академик энергично пожал плечами, хотя лицо его оставалось спокойным.
— Джентльменское украшение профессии, — меланхолично сообщил Сергей. — Я играю, но средне.
— А я плохо, — вздохнул Рэдьярд. — Сегодня опять продул.
— Кому же, если это не секрет?
— Какой там секрет, — махнул рукой Рэдьярд. — Итальянец. Физик Ферми. Поехал в Стокгольм получать Нобелевскую премию за работы по свойствам нейтронов и прямиком оттуда в Нью-Йорк. Работает у нас в Колумбийке.
— А семья?
— Из-за семьи и эмигрировал. Жена еврейка, а законы Муссолини ввел антисемитские.
— А сам Ферми?
— Что — сам? А, нет, Энрико итальянец, католик. Член фашистской королевской академии. Правда, ни политикой, ни философией не интересуется нисколько, одержим своей физикой.
Оба еще раз прошлись вкруговую по шведским барам: мясному, рыбному, овоще-фруктовому. Официант открыл большую бутыль шампанского («Кстати, — хохотнул Рэдьярд, — итальянское!»), разлил по высоким бокалам.
— За твои будущие победы на корте! — предложил Сергей.
— Вот что, — когда они выпили и дружно принялись за еду, сказал Рэдьярд, — я потому и завел разговор о теннисе. Ты не хочешь к нам присоединиться?
— Почему бы и нет, — неспешно сказал Сергей. — Вы когда играете? Ты вроде бы говорил — трижды в неделю?
— Вторник, четверг, суббота.
И в следующий вторник они встретились. Сергею Ферми понравился. Скромно одет, прост в обращении. Однако явно ощущает сознание своей особой значимости. Не заносчивостью, не фанаберией, нет, их нет и в помине. Но незримая, мощно чувствуемая аура есть. Недаром друзья физики во всем мире обращаются к нему не иначе как «папа», ибо в своей науке он так же непогрешим, как глава всех католиков мира папа римский — в вопросах веры. После полуторачасовой игры они сидели за столиком в клубном кафетерии, пили сок.
— Я очень рад, что судьба свела меня с вами, господин Ферми. — Сергей получил за прошедшие три дня ориентировку, в которой были скупые, но довольно важные биографические детали. — Вы ведь почетный член-корреспондент нашей Академии наук!
— Давайте без китайских церемоний — Энрико, Серджио, идет?
— Идет.
— Да, ваша академия первая из зарубежных оценила мои труды. Сейчас таких званий уже более пятнадцати. Кстати, — на лице его засветилась застенчивая улыбка, — как член своей национальной академии я имею право на обращение «ваше превосходительство», смешной павлиний мундир и солидное жалованье. Ну, положим, обращение и мундир — курам на смех. А вот жалованье — его я попросил передать в помощь молодым ученым.
— Вы думаете, Муссолини с этим согласится?
— Не знаю. Должен бы. — Ферми в который раз посмотрел на часы. — Извините, время расписано по минутам. Мы, ученые, не имеем права быть рассеянными, в противном случае ничего не успеем. Вот я при всей организованности времени успеваю делать лишь одну треть потенциально возможного. Одну-единственную треть!
— Вы хорошо владеете английским.
— Читаю любую научную литературу без словарей. Разговорная речь — хуже, мой акцент меня просто бесит! Вот немецким я владею по-настоящему свободно. И Ich sprehe Deutsch, как коренной житель Берлина. Это не я, немцы говорят, — застеснялся он. — Мне довелось учиться в Геттингене у самого Макса Борна. И потом, я еще мальчиком изучил немецкий. Вдохновил меня на это мой добрый наставник в отрочестве инженер Амедей, как и на многое-многое другое.
Сказав это, Ферми распрощался и уехал. Но играть в теннис они стали вместе отныне регулярно. Энрико был не сильным, но на редкость цепким игроком; безумно не любил проигрывать; сжав губы, держался до последнего. Проиграв (а проигрывал он Сергею регулярно), расстраивался, как ребенок, у которого вдруг отняли игрушку. Впрочем, довольно скоро он обретал душевное равновесие и начинал рассказывать о каком-нибудь эпизоде из жизни своего нового «храма знаний». И неизбежно касался своей текущей экспериментальной деятельности.
— Зачем я вам это говорю? — смеялся он. И тут же добавлял, но так, что это не звучало обидно: — Ведь вы же ни уха ни рыла не смыслите в физике. Но я попытаюсь элементарно изложить количественную теорию ионизационных потерь энергии заряженными частицами, учитывающую поляризацию вещества, через которое эти частицы проходят. Тормозная способность веществ зависит от степени их конденсации. Иными словами, речь идет об эффекте плотности…
Ферми обладал редчайшим умением излагать суперсложные явления науки предельно понятно.
«Даже самым смелым умам, — говорил он в другой раз, — трудно вообразить, какие поистине революционные возможности представляет открытие Ганом и Штрессманом деления урана нейтронами».
При всем незнании физики Сергей понимал, что выдающийся интеллект Ферми захвачен одной идеей — овладеть атомной энергией и что эксперименты итальянца прогрессируют. Однажды вместе с Сергеем в клуб приехала Элис. До обычной игры с Ферми было минут сорок, и они вышли на корт, чтобы размяться. Увидев игру Элис, Энрико заметил, что она ему как теннисист, пожалуй, по зубам; Сергею же будет самому интереснее сразиться с его помощником Генри Андерсоном. И через некоторое время Аслан стал получать информацию о работе группы (а позднее лаборатории) Ферми не в коряво-любительском изложении, а в виде квалифицированно оформленных научных отчетов.
Как-то Элис за традиционным соком после игры завела разговор о литературных и музыкальных вкусах и пристрастиях.
— Я хоть и итальянец, музыку не люблю, не понимаю, — откровенно признался Энрико. — Литература? — Откинувшись на спинку кресла, он вытянул ноги, заложил руки, закрыл глаза и стал декламировать — то бархатисто, то раскатисто-гулко, то строго — стихи по-итальянски. Речитатив завораживал. Минут через семь он смолк, но никто не смел прервать молчание. Ждали, что он будет читать еще. А Энрико обвел всех просветленным взглядом и сказал голосом, в котором чувствовалась ностальгия по далеким временам:
— Была поэзия, и были поэты!
— «Неистовый Роланд» Лудовико Ариосто. — Элис сказала это задумчиво, словно говорила сама с собой.
— Fantastiko! — пораженный, Энрико с восторгом смотрел на девушку.
— Разве вы знаете итальянский? — недоуменно спросил Андерсон.
— В университете я слушала курс итальянской литературы и, разумеется, учила язык. Без этого разве можно по-настоящему ощутить прелесть творений мастеров?
— И вы читали эту поэму в оригинале? — Ферми недоверчиво улыбался.
— Не только ее. И ее предшественницу — поэму Маттео Боярдо «Влюбленный Роланд» со всеми ее легендами…
— И милыми фантазиями, и героической патетикой! — подхватил Энрико.
— Бог троицу любит! — Элис наморщила лоб, вспоминая. — Ну, конечно, — Франческо Берни. Он же сатирик, на свой лад переписал «Влюбленного Роланда»!
— Не был бы я женат на моей несравненной Лауре, я бы в вас обязательно влюбился! — Ферми поцеловал руку Элис. Протянул мечтательно: — Пятнадцатый-шестнадцатый век… Тогда люди и думали, и любили, и создавали поэмы иначе, ей-богу, иначе. Стихи были божественны. А нынешние… За все, абсолютно все нынешние вирши я не дам и одну, самую простенькую ЭВМ.
— А вдруг появится на современном материале «Божественная комедия»! — Говоря это, Сергей подмигнул Андерсону.
— Пусть хоть одна ее часть — «Ад», «Чистилище», «Рай», — я первый во весь голос приветствовал бы рождение нового Алигьери. А то… — Ферми пренебрежительно поморщился. — У меня ни времени, ни желания нет читать все эти убогие бестселлеры. Признаюсь, и это касается не только литературы, главным источником моей общей культуры была Детская энциклопедия, добротная, ярко и красочно оформленная.
«Да, в наше время формирование гения широкого профиля, каким был Леонардо да Винчи, пожалуй, невозможно, — подумал Сергей. — И однобокость объяснима неведомым ранее расцветом, прогрессом всех наук». Элис задавалась иным вопросом, слушая откровения Ферми: «Может ли даже такой великий ученый, как Энрико, быть причислен к бессмертной когорте гуманистов — в понимании этого термина в эпоху Возрождения? Для них целью всех деяний был человек, личность, индивидуум, его свобода, расцвет, благоденствие. А во имя чего вершит свои открытия Энрико Ферми? Говоря языком обывателя из Бостона или Палермо, добрый он человек или не очень? В среде этих физиков только и разговоров о создании атомной бомбы. Может ли добрый человек участвовать в создании такого оружия, которое — по словам тех же физиков — будет способно сбросить все человечество в бездну небытия?»
Человек так сотворен, что ему не дано заглянуть в будущее даже на мгновение. Иначе у Элис не возникало бы подобных вопросов. Всего лишь несколько лет спустя трое великих — Эрнест Лоуренс, Энрико Ферми и Роберт Оппенгеймер — призвали администрацию США сбросить атомные бомбы на Японию. Они были не просто ученые-физики, они были членами правительственного Совета по ядерным делам. И знали, что подобная акция настоятельными соображениями военной целесообразности не вызывается.
Пока же Элис, Сергей, Генри и Энрико сидели за клубным столиком, пили сок и наслаждались стихами солнцеподобного Ариосто. По просьбе Элис Ферми прочитал еще один отрывок из «Неистового Роланда». И, уже прощаясь, сказал, обращаясь почему-то к Сергею: «Был и еще один физик, мой соотечественник, обожавший этого поэта». Сергей с интересом смотрел на Ферми: «Амальди? Розетта? Сегре? Бернардини? Коккони?» Теперь уже Энрико не без удивления глядел на русского. «Не специалист, а физиков у меня на родине, в основном одаренную молодежь — знает. Чудны дела твои, Господи. И неисповедимы пути». Ответил с расстановкой: «Нет, не они. Хотя и среди них, возможно, есть почитатели Ариосто. Того, кого я имел в виду, звали Галилео Галилей…»
В середине декабря после очередной теннисной баталии Ферми сказал Сергею:
— Жду рождественских каникул и как желанного отдыха, и как передышки от беспрерывной череды моих поражений на корте.
Элис в который уже раз восхитила его застенчивая, совсем детская улыбка.
— Разве клуб закрывается? — Сергей удивленно вскинул брови.
— Клуб работает, — успокоил его Ферми. — А вот я с семьей, Генри, еще несколько сотрудников — мы все едем на неделю в горы — Green Mountains! Про Вермонт говорят: «Там девять месяцев снега и лишь три — скверный санный путь».
— Точно сказано, — засмеялась Элис. — Правда, я сама там не была, но моя тетка живет в столице штата Монтпилиери. Там Рождество всегда «белое». Даже в марте в долинах лежит снег.
— У нас на Дальнем Востоке Колыма-река есть. — Сергей сказал это потому, что аналогия напрашивалась сама собой, но вдруг смолк — он-то хорошо знал, чем печально знамениты те места.
— И что же? — Генри смотрел на Сергея вопрошающе.
— Да, — поддержала его Элис, — есть Колыма. И…
— Песня поется, — невесело продолжил Сергей. — «Колыма ты, Колыма. Золота планета: десять месяцев зима, остальное — лето».
— Похоже, — заметил, подумав, Ферми. Спросил: — Вы лыжи любите?
— Еще как! — Сергей чуть было не выпалил, что два года подряд был чемпионом академии. — И горные, и равнинные.
— Так присоединяйтесь к нам. Говорят, Новая Англия сказочно красива! — Это сказал Генри, и Ферми одобрительно кивнул.
Всего ехать собралось человек двадцать пять, и «папа» арендовал новенький автобус. Сергей и Элис решили добираться на «Обворожительном» и хотели через Генри передать приглашение Энрико и Лауре расположиться в комфортабельном «бьюике». Андерсон хмыкнул, ответил как человек посвященный: «Вы не знаете «папу». Скромность врожденная, ненавидит выделяться сам и терпеть не может выскочек. И еще — как он бросит коллег! Нет, если не хотите пасть в его глазах, забудьте об этом предложении. Вы — другое дело. Вы же не физики».
Даже на отдыхе Ферми каждый день выкраивал час-полтора для проведения лекций-экспромтов. В самой непринужденной обстановке он заводил разговор об актуальной проблеме, которая стояла перед его группой. И начинались удивительные споры, выливавшиеся в виртуозную лекцию. Дневные лыжи, вечерние прогулки, веселые вечеринки, программу которых — каждый раз непохожую на предыдущую — изобретал неистощимый на забавные выдумки Генри, неудержимо проносились картинками радужного калейдоскопа. Элис и Сергей не пропускали ни одной лекции Энрико. Ни он, ни она не понимали и десятой части того, о чем говорил Ферми. Но очевидная гениальность его импровизаций (пояснительный сеанс Генри — после каждого явления «папы» физикам — давал Элис и Сергею), но уникальная атмосфера таких сугубо профессиональных встреч потрясала.
— Иногда, когда я его слушаю, мне становится по-настоящему страшно, — сказала как-то Элис, и Сергея поразила печаль в ее голосе. — Ведь то, к чему он идет в своей науке, семимильными шагами приближает к нам вселенский Армагеддон.
— Он приближает его на стороне сил Добра, — возразил Сергей, — чтобы они в решающий час не остались безоружными перед силами Зла.
— От сил Зла он бежал.
— Не он один. Однако и там осталось немало могучих умов. Вопрос в том, на чьей стороне их окажется больше и, что тоже немаловажно в науке, кто будет удачливее, выберет кратчайший путь и быстрее получит искомые результаты.
Сергей — Центру
(Из объективки на Энрико Ферми)
«…Упорен. Терпелив. Энергичен. Административных постов не ищет. Деньги — средство для беспрепятственного и беспроблемного ведения научной работы. В науке прост. Говорит: «В физике нет места для путаных мыслей. Сущность любого научного вопроса может быть объяснена без заумий и формул». Является теоретиком и практиком одновременно. Считает, что эксперимент без теории и теория без эксперимента — нонсенс. «Оригинальность и фантазия хороши в науке лишь в сочетании с глубокими знаниями». Презирает научный авантюризм. «Новые законы в науке надо принимать лишь тогда, когда старые уже исчерпали себя». В обыденной жизни исповедует ту же простоту: в одежде, еде, отдыхе. Признание своих трудов принимает охотно, без показной ложной скромности, но повышенным честолюбием не обладает… Интерес представляет отношение к теории относительности Эйнштейна. Эта теория, особенно ее космологическое следствие — теория расширения Вселенной, — симпатии Ферми не вызывает. Причина — его нетерпимость к неясности и фанатичная приверженность к здравому смыслу. Конкретика в науке превыше всего…»
— Ты любишь лошадей? — спросил как-то Генри Сергея.
— Лошадей? Еще как! С детства. Любимая летняя работа и забава у наших мальчишек — «ночное». Скачешь себе весело на неоседланной лошади, потом они, стреноженные, пасутся, а ты сидишь у костра, печешь картошку, байки смешные и страшные слушаешь. А в связи с чем вопрос?
— Да в самом начале июня, через десять дней, в следующий уик-энд знаменитые бега, это недалеко, на Лонг Айленде. Belmont Stakes, часть Тройной Короны. Две другие ее части — Kentucky Derby и Preakness at Pimlico в Мэриленде.
— Звучит заманчиво. Рванем!
И рванули. Выехали на одном «Обворожительном» рано утром, чтобы попасть к началу, и почти сразу попали в поток машин, двигавшихся в одном направлении. Он становился гуще по мере приближения к ипподрому, и Генри посетовал на недостаточно широкий хайвей.
— Ты нервничаешь так, словно сам участвуешь в сражении за Тройную Корону, — подтрунивала над ним Элис.
— Да, участвую! — с неожиданным вызовом откликнулся Андерсон. — Я всегда беру с собой определенную сумму и делаю ставки… — он оглянулся, словно кто-то мог его подслушать в едущей машине, — сугубо по научной методе, которую сам выработал.
— Мы друзья? — потребовала ответа Элис.
— Конечно!
— Тогда делись секретом!
Генри засмеялся и с готовностью начал длинное объяснение — необходимо знать родословную всех лошадей, участвующих в состязаниях; надо иметь знакомства с жокеями, владельцами, ветеринарами, грумами; полезно быть в контакте с завсегдатаями, которые за определенную мзду поделятся самой свежей и, как правило, достоверной информацией; категорически не стоит… Но в это время «Обворожительный» уже въехал на парковку, и все трое направились к кассам. Генри делал ставки, загородив своим телом столик кассира. Элис пыталась заглянуть через его плечо, но Генри в качестве преграды сдвинул в ее сторону шляпу. «Дети шалят! — усмехнулся про себя Сергей. — Поставлю червонец — и баста!» И он назвал наобум лазаря тройную, совершенно немыслимую, по оценке слышавшего его Генри, комбинацию. Они поднялись в абонированную предварительно Сергеем простенькую ложу. Впрочем, главное было — великолепный обзор. Негромко постучавшись, возник бой. Мгновенно принес заказ: пиво, сэндвичи, орешки. До первого удара колокола оставалось минут десять. Вдруг Генри перевесился в открытое окно, крикнул почтительно и радостно, приглашая кого-то. Минуту спустя в ложу вошел человек среднего роста, хрупкий, подвижный.
— Друзья, — Генри подбежал к нему, уважительно пожал руку. — Роберт Оппенгеймер.
Человек откинул со лба непослушные каштановые кудри, изящно поклонился Элис. Протянул Сергею маленькую, почти детскую ладонь:
— Вы из Советского Союза? Очень приятно.
Голубые глаза его искрились добротой, голос был молодой, юношеский, улыбка застенчивая, теплая. Он взял предложенную ему бутылку пива, но тут же поставил ее на столик. Взял куриный гамбургер, надкусил его, стал быстро жевать. Подошел к окну, оглядел трек, толпу, гудевшую в предвкушении зрелища желанного и дивидендов еще более желанных, сел на стул между Элис и Генри, спросил Андерсона что-то о Ферми. В этот миг ударил колокол, Генри и Элис прильнули к биноклям. Оппенгеймер, понаблюдав за лошадьми, повернулся к Сергею, который сидел за спиной Элис, сказал:
— Обожаю этих благородных животных. Люблю за ними наблюдать. Верховая езда приводит меня в экстаз. Хотя это, — он показал на трек, увлек Сергея за рукав в угол ложи, понизил голос, — мне претит. Безответное животное превращают в долларового гладиатора. Я не пропускаю ни одного акта великой битвы за Тройную Корону. Во всяком случае, стремлюсь не пропустить. Ведь я работаю в Беркли, а Калифорния далеко. Так вот, всякий раз на ипподроме вспоминаю пятую книгу бессмертного Джонатана Свифта. Помните?
«Уровень культурки комиссара от журналистики проверяет». Сергей с улыбкой посмотрел на физика: мол, как это можно не помнить?!
— Гуингмы великолепные и йеху мерзейшие.
— Браво! — Оппенгеймер потер руки, сделал несколько шагов вперед-назад. — Прилагательные точны, как идеально просчитанный эксперимент
Элис и Генри, не отрываясь, следили за событиями на треке. Генри подпрыгивал на стуле, закатывал глаза, с горькой усмешкой рвал не выигравшие билеты. Элис топала ногами, свистела, кричала, ругалась. «Этого азарта я в ней раньше не замечал, — снисходительно отмечал Сергей про себя. — Простительно то, что бушуют в ней не жадность или алчность. Встает на дыбы вся натура человека, который не терпит проигрыша в принципе: в спорте, политике, творчестве. Сам я тоже такой. Проигрывает пусть неудачник. Так, Элли? А мы будем выигрывать!»
— Я довольно видал русских, — неожиданно быстро заговорил Оппенгеймер, потирая пальцами виски. — В основном это были эмигранты — и здесь, в Штатах, и в Европе — Лондон, Геттинген, Берлин, Лейден. Нет, конечно, видел и новых, советских — на международных коллоквиумах, семинарах. Вы, лично вы мне симпатичны. Чем? Открытостью. Вы знаете, я — медиум. Могу вас свести… ну, скажем, с вашим последним царем. Нет? Ну, тогда с товарищем Лениным. — Он огладил выцветшие добела, когда-то синие джинсы, достал из яркой ковбойки платок, вытер лоб. — Марксизм мне всегда, а сейчас особенно, представляется панацеей от всех бед сходящего с ума мира. Но хочу спросить: зачем все эти ужасные процессы «врагов народа»? Да, и Лион, я имею в виду Фейхтвангера, и другие их оправдывают. Подсудимые сознаются, народ доволен — идет ликвидация контрреволюционеров. Боже, как же это все походит на Великую французскую революцию! Ваш Сталин — я вижу, знаю, чувствую — мудрый вождь. Почему он не извлечет уроков из истории? Ну почему?
Сергей молчал. Что он мог ответить, когда те же или подобные вопросы терзали и его душу, и души многих думающих его соотечественников.
— Увы, люди устроены весьма примитивно, — наконец заговорил он. — Магнетизм лидера, массовый гипноз, легко переходящий в кровавый психоз — разве все это не характерно для истории любого народа? Ранее Ксеркс, Цезарь, Чингисхан. А сегодня? Гитлер у немцев, Рузвельт у американцев, Франко у испанцев.
— Вы говорите про народ или про толпу?
— Под чарами вождя народ, опьяненный верой в него и обалдевший от преданности ему, превращается в толпу.
— Ура! Я выиграла! Выиграла! — Радостная Элис поцеловала Сергея, закружилась по ложе вокруг улыбавшегося Оппенгеймера. Он отошел к двери и сказал Сергею:
— Приезжайте ко мне в Беркли. Мы бы покатались на лошадках, обсудили мировые проблемы. Ваш угол зрения мне импонирует. Особенно он будет любопытен при анализе его через призму Форта Росс и других российских памятников в Калифорнии.
— Этот угол зрения будет интересен и для читателей моей газеты! — Влюбленный взгляд Элис на русского привел Оппенгеймера в трепет. Любовь — люди, как это здорово!
— Он приедет, мы обязательно приедем! — заверила Элис Оппенгеймера.
Хрущев с группой строевых и штабных офицеров стоял на пригорке, невесть откуда взявшемся на этой плоской, как доска, неоглядной степной шири. Сентябрьское утро было жарким, сухим, безветренным. Метрах в ста от пригорка был пологий левый берег Волги. Перпендикулярно к нему, выстроенный повзводно, замер один из полков гвардейской дивизии генерала Родимцева. В нескольких шагах от застывших шеренг стояли двое. Без пилоток, без петлиц, без ремней, с завязанными на спине руками, они были почти одного роста. Востроносый, со впалыми щеками совсем по-девичьи всхлипывал, причитая: «Братцы! За что? Только и делов, что жить хочу! Бра-а-а-тцы…» Чернявый, с красными, влажными губами и крупным, острым кадыком на худой, длинной шее, с ненавистью глядел то на офицеров на пригорке, то на отделение автоматчиков, стоявших со своими ППШ наготове.
— Бойцы! — раздался зычный голос моложавого, с седым чубом майора. — Мне, как командиру полка, особенно больно сознавать, что в нашей среде оказались два выродка, два подлеца и труса, два дезертира. Посмотрите туда. — И он указал рукой на юго-запад. — Вы видите это зловещее черное облако, слышите выстрелы, канонаду. Там фашисты рвутся к Волге. Они задались целью захватить Сталинград любой ценой, прорваться на левый берег, выйти на оперативные просторы и ринуться на Москву. И вот эти двое стали предателями, решили помочь фашистам, помочь своим бегством, трусостью, жаждой любой ценой спасти свою поганую шкуру. Сегодня наш полк переправится на правый берег и вновь вступит в бой за нашу священную землю. А эти двое… — он махнул рукой командиру отделения автоматчиков, — не заслуживают ничего, кроме нашего презрения и жалкой смерти!
Раздались слова команды, щелкнули затворы, негромко простучали короткие очереди. Полк еще стоял, еще не прозвучали команды: «Вольно! Разойдись!» — и автоматчики только приготовились зашагать угрюмо прочь (ибо даже если расстрел справедлив, очень мало найдется охотников быть палачами), как в небе появились черные стрижи и, резко ныряя к земле из белесых небес, засвистели радостно и пронзительно.
— Надо же — стрижи! — удивленно протянул адъютант Хрущева Виталий.
— Война войной, а жизнь жизнью. — Никита задумчиво следил за взмывавшими ввысь и падавшими почти к самой земле птицами.
— Я не о том, Никита Сергеевич. Середина сентября, а они еще здесь.
— А где же им быть?
— В Африке, — знающе ответил адъютант. — Еще в августе пора была мигрировать.
— Человеческое сумасшествие не только птицам, всему живому, самой планете жизнь ломает! — Начальник медсанбата в сердцах сплюнул и направился к двум свежевырытым могилам, которые похоронная команда лениво забрасывала землей.
Много раз приходилось Хрущеву присутствовать на показательных расстрелах дезертиров. Особенно запомнился ему случай в самом начале мая сорок второго. Он был членом Военного совета войск Юго-Западного направления, которыми командовал маршал Тимошенко. Готовилось наступление, и Хрущев отправился с инспекционной поездкой в расположение армейской оперативной группы генерала Бобкина и Шестой армии между Лозовой и Змеевом. На фронте стояло позиционное затишье. Прибыло скупо выделенное Верховным пополнение, и наиболее жестоко потрепанные в боях части доукомплектовывались. Случай был редким — дезертировал целый взвод во главе с командиром, младшим лейтенантом. Армейские контрразведчики отловили офицера и пятнадцать его солдат, сопротивлявшихся пристрелили. Приговор трибунала был предельно скор и строг — расстрел. По настоянию Хрущева казнь вершилась перед строем, который состоял из представителей многих частей войск Тимошенко и Малиновского, командовавшего Южным фронтом. Охваченный чувством исполненного долга, Никита устроил для старших офицеров обед и в своем тосте призвал отцов-командиров «блюсти беспощадную революционную дисциплину и порядок во вверенных вам войсках». После пятой или шестой доброй чарки армянского коньяка командарм-6 и член его Военного совета довольно жестко высказались против осуществленного в тот день расстрела, назвав его «недостойным армии спектаклем на устрашение». После перепалки, в результате которой все остались при своем, Никита с КП опергруппы позвонил Сталину и, зная позицию Верховного о сдающихся в плен, доложил о случившемся (без упоминания о застольном споре). Ответ был совсем не тем, которого ожидал член Военного совета. Верховный ответил без обычного раздумья. «И Генштаб и я — мы сомневаемся в целесообразности наступления, на котором Тимошенко и вы настаиваете. У нас нет резервов, которые вы просите. Нет и не будет. Что касается показательных расстрелов, то они хороши при избытке войск. А когда каждый солдат на учете, только дурак может расстреливать дезертиров, да еще пачками».
— Не к наградам же их представлять, товарищ Сталин! — воскликнул Никита, приходя в ужас от своих же слов.
— Лучшая награда для пойманного дезертира — расстрел, — спокойно возразил Сталин. — Но в нынешней ситуации направить его в штрафной батальон — вот единственно разумное решение вопроса… — Сталин сделал паузу, Никита слышал, как он говорил что-то, видимо прикрыв ладонью трубку, затем продолжил: — Тимошенко и вы настаиваете на наступлении. С вас и будет особый спрос.
Никита вздрогнул от этих последних слов. Они были произнесены усталым, ровным голосом, но Хрущев лучше многих знал, какая угроза в нем таилась. Он хотел выкрикнуть, что на поддержку наступательной операции его провоцирует командующий, что он, Хрущев, против, вернее, у него те же сомнения, что и у Ставки и Генштаба. Но Сталин уже положил трубку. А вторично вызывать Верховного он не посмел. Без особой надобности такой вызов мог быть чреват самыми непредвиденными последствиями. И потом… Потом он знал, что действительно он с не меньшим, если не с большим, чем Тимошенко, рвением настаивал на наступлении. Кому не хочется победных лавров, особенно когда кажется, что они сами идут в руки. Желание поквитаться с вероломным врагом, желание отомстить за кровь и слезы соотечественников, горе и ужас, принесенные бомбами и штыками ненавистных чужеземцев, — естественные, священные желания. И разве грех при этом прославиться. Хотя, конечно, верно обо всем этом говорится в народе: или грудь в крестах, или голова в кустах. Только вот о кустах заранее как-то не думается. Но именно это и случилось в результате харьковского сражения в мае сорок второго. При примерном равенстве сил советское наступление натолкнулось на немецкое. Фельдмаршал фон Бок стратегически переиграл маршала Тимошенко, и в итоге операции «Фридерикус-1» несколько армий оказались в Барвенковском котле. Потери были не просто ощутимы, они были огромны. В честь армейской группы «Клейст» и Шестой армии по всей Германии победно звонили колокола. Опьянением от победы объясняется решение фюрера двинуть на Сталинград одну Шестую армию Паулюса. А в Ставке нескончаемо долго шли траурная грызня и похоронный поиск крайнего. Сталин был взбешен поистине трагическим исходом операции, которая начиналась успешно и многообещающе. Он был детально осведомлен и о слабой связи в войсках, и об устаревшей технике, и о разобщенности в действиях Юго-Западной группировки и Южного фронта. Все это и предопределило позорное завершение «эпохального наступления». Было и еще одно обстоятельство, о котором он один смел и судить, и говорить и о котором как-то сказал начальнику Генштаба генералу Василевскому: «Засранцы! Пошли по шерсть, а вернулись стрижеными! Да наших генералов, которые полководческим талантам обладают, можно пересчитать по пальцам. Жуков, Рокоссовский… — Он замолчал, вопросительно глядя на Василевского. Начальник Генштаба предусмотрительно выжидал. — И ведь Тимошенко и Хрущев трижды вносили предложение о наступлении на Харьков». — «И мы трижды отклоняли их предложения». Василевский просто констатировал факт, отнюдь не желая еще сильнее завести Верховного.
— Берия говорит, что у Тимошенко не лежала душа к этому наступлению. В бой рвался только Хрущев.
«Без драки попасть в большие забияки», — горько усмехнулся про себя Василевский.
— Столько людей загубили, столько людей! — Сталин сел в кресло, обхватил голову руками, стал раскачиваться из стороны в сторону. В мгновения слабости его могли видеть лишь два человека — Поскребышев и Василевский.
«Каждый мнит себя стратегом, видя бой издалека, — подумал начальник Генштаба. — Какой-то шпак Хрущев может решать судьбы фронтов, судьбы сотен тысяч бойцов и командиров только потому, что он член Политбюро». Сталин, как уже не первый раз с внутренним трепетом отмечал Василевский, словно читая мысли собеседника, в раздумье заметил:
— Член Политбюро. Да за один этот провал с Харьковом его следовало бы самого показательно расстрелять. Рас-стре-лять… — Он надсадно и коротко вздохнул и долго смотрел в окно на синь медленно надвигавшихся летних сумерек. Продолжал с нескрываемым сожалением: — Не могу. Во всем Политбюро из рабочих он да Андреев.
— А Ворошилов? — не смог удержаться от вопроса Василевский.
— Клим? — Сталин встал, недобро ухмыльнулся. — Клим — вчерашний день. И Тимошенко тоже. Пьеса Корнейчука «Фронт» — образ Горлова он прямо с них списал. Своевременно, хотя к искусству пьеса отдаленное имеет отношение. Всех этих Буденных отныне определять инспекторами, наблюдающими — на любую должность, кроме командных. А Хруща мы поручим его старому знакомцу Мехлису. Это будет узда надежная. Давайте теперь думать о завтрашнем. Итак, Сталинград — Еременко, Жуков, Рокоссовский.
Верховный и начальник Генштаба склонились над оперативными картами фронтов. Доклад Василевского был, как всегда, и предельно сжатым, и информационно исчерпывающим. Его уже давно не удивляло то, что Сталин по памяти безошибочно называл имена и звания не только командиров дивизий и бригад, но и полков и даже отдельных батальонов, места их дислокации, наполнение техникой и боевым составом. Верховный мог вдруг сказать, что танковые заводы в Челябинске, Свердловске и Магнитогорске в течение последней недели выпустили сто четыре танка и он распорядился отправить сорок машин Степному фронту, а остальные держать в резерве Ставки. Или что две свежие дивизии, сформированные в Раменском и Сызрани, следует передать Толбухину и Коневу. Или что пятьдесят пять бомбардировщиков, полученных вчера по ленд-лизу из Америки (Анкоридж-Анадырь-Хабаровск-Иркутск-Куйбышев), будут осваивать Астахов и Вершинин. «Память у него просто нечеловеческая, — сказал как-то дома за одним из редчайших в то время ужинов в кругу семьи Василевский. — Но не это главное. Он в течение суток принимает сотни, тысячи мелких, средних, больших решений. И каждое из них, особенно из этих последних, может оказаться роковым — для него, страны, каждого из нас. Я не знаю, что это, откуда это. Наитие свыше?» Такие или подобные размышления обуревали многих, кто по воле судьбы общался с Верховным в самых разных ситуациях, при несхожих, часто противоположных, обстоятельствах. Труженики от сохи и горнила, властители дум и вселенские мечтатели, полководцы и политики наций пытались решить загадку Вождя — одни через любовь, которая ослепляет; другие через ненависть, которая ослепляет еще больше. Ответ знали холодно-расчетливый Поскребышев и рассудительно-трезвый Василевский: Сталин был рабом и властелином Великой Идеи, рабом и властелином Великой России.
Никиту при встречах с вождем всякий раз охватывал благоговейно-мистический ужас. Каждое слово Сталина звучало для Хрущева пророчеством, каждый жест и взгляд были наполнены особого, сокровенного, высшего значения и смысла. И теперь, когда он понял, что гнев Верховного промчался мимо, не задев его, Хрущева, одного из главных виновников харьковской трагедии, враз изменившей в пользу немцев соотношение сил на всем огромном советско-германском фронте, он чуть ли не с умилением вспоминал слова Сталина, которые угодливая генштабовская молва в тот же день донесла до его ушей: «А члена Военного совета, этого Анику-воина, который окунул нас всех в Барвенковский чан с говном, впредь к руководству оперативному, тем более стратегическому, не подпускать на пушечный выстрел».
Втайне Никита был этому рад. Он ведь не военный. Его главная область — душа, боевой дух, милое сердцу и подвластное разумению «политико-моральное состояние». Его главная задача — так настроить войска, чтобы каждый боец рвался в яростную атаку со штыком наперевес и при этом победно кричал: «Ур-р-ра! За Родину! За Сталина!» Его главная цель — познать человека, которому доверены судьбы людей. Хотя и неблагодарное это дело. Он помнил, как безумно испугался, узнав о предательстве Власова: ведь командармом он его назначал. Звонил в Москву, Маленкову, хотел заручиться его поддержкой. Тот отмахнулся: «Принимай решение сам. Доверяешь — назначай». Доверяешь… Доверяй, да проверяй. А когда тут проверишь? Немец давит, фронт трещит по всем швам. Армия без командующего обречена. Вот и назначили, генерал опытный, толковый. А что у него там, в тайных извилинах, сам СМЕРШ не разберет. Правда, это лыко ему в строку не ставили. Власова знали и в Ставке, и в Генштабе. Когда он переметнулся к немцам, Верховный больше всех винил себя: сам недосмотрел, сам и казнись. Зато ох и сладка была месть потом! И Власову, и многим другим…
На каком бы фронте Хрущев ни служил, он славился своим хлебосольством. Напитки и продукты были всегда первоклассными. Сановных гостей потчевал и звездными коньяками, и засургученными водками-винами, и отменным первачом; кормил не набившей оскомину американской тушенкой — молочной поросятинкой да нежной гусятинкой, овощами-фруктами да пирогами-пирожными. Потому от командных визитеров не было у Никиты отбоя. Но вот однажды прилетел из Куйбышева, где формировалась его воздушная армия, авиационный генерал. От угощения отказался и попросил аудиенции. Оставшись с глазу на глаз с членом Военного совета, торопливо заговорил:
— Прибыл я гонцом с дурной вестью. Ваш сын Леонид…
— Что? Что с Ленькой? Погиб? — побагровев, Никита схватился рукой за сердце, рванул ворот гимнастерки.
— Нет-нет! — поспешил заверить его генерал. — Жив.
— Ну?
— Прилетел он с фронта на несколько дней повидаться с родными. По разрешению командования. Все законно.
Генерал замолчал, забарабанил пальцами по столу.
— Ну же?
Тот вздохнул, напрягся, как бы собираясь с силами, провел рукой по густым седеющим волосам:
— Да, так вот. Оно, конечно, молодо-зелено: веселая компания, ресторан, девушки. Выпили, ясное дело. А удаль свою как показать перед красавицами, тем более что из-за одной из них злой спор вышел. Ну и заключили пари. Один из моих офицеров, майор Михайлюк, к Герою был представлен, и ваш Леонид: майор поставит бутылку на голову, а Леонид с пятнадцати метров собьет ее первой пистолетной пулей. Отмерили расстояние, заняли каждый свою позицию. Михайлюк папироску зажженную в губах зажал, на, мол, стреляй хоть из пушки. Мне потом уж говорили, что Леонид был отличным стрелком.
— Что дальше-то? — взмолился Никита.
— Дальше-то? Выстрелил он. И прямо в лоб попал майору. Чуть выше переносицы. Наповал, конечно. Переполох. Патруль военной комендатуры тут как тут. Наутро, значит, забрали мои ребята Леонида — мол, на нашу гауптвахту. И первым же попутным самолетом отправили в его часть на фронт.
Никита долго сидел молча, отвернувшись в сторону, закрыв лицо руками. Наконец встал, подошел к генералу, обнял его:
— Спасибо. Спасибо! Век не забуду. Век не…
— Не преступление прикрывал, — поморщился генерал, с неприязнью отстранившись от Хрущева. — По пьяной лавочке потеряли одного классного летчика. Михайлюка не вернешь. Будет трибунал — потеряем еще одного. Знаю, Леонид только-только орден Красного Знамени получил, второй… Да, еще: минуя нас, военная прокуратура возбудила дело. В той веселой компании было человек пятнадцать. Свидетелей хоть отбавляй — и добровольных, и по долгу службы.
Генерал так и ушел, не опрокинув рюмку «Юбилейного» и не попробовав гуся с яблоками: сослался на неотложные дела. Хрущев его не удерживал. «С одной стороны, — размышлял он, — если спор был честный, джентльменский, и этот майор знал, на какой риск он идет… Мда… С другой — убит старший офицер. Убит младшим по званию. Оба были под градусом. Не исключаю вопрос прокурора: «Как вы можете доказать, что стреляли именно в бутылку, а не в лоб? У вас же была свара из-за девушки? Была. Так что…» Эх, Ленька, у других дети как дети, а ты… Вечно вляпаешься в кучу говна. Будто у меня всего и делов, чтобы тебя отмывать». Однако внутреннее ворчание это было напускным. Как всякий отец, обожающий своего первенца-сына, Никита уже обдумывал ходы, которые следовало срочно предпринять, прикидывал, с кем предстояло переговорить и кого задобрить, приблизить, обласкать — как член Политбюро, он обладал немалыми возможностями. Правда, было одно «но»: недруги (а их у него было много, особенно среди родственников тех, кто пострадал от репрессий в годы его правления и в Москве, и в Киеве), узнай о Ленькином ресторанном «подвиге», пренепременно и с превеликой радостью спроводят челобитную Верховному. При одной мысли об этом Никита вспотел, в левом виске закололо. Тогда пиши пропало. Вождь и Леньке довоенный Киев припомнит, и мне недавний Харьков».
Однако, казалось, и на сей раз пронесло. Время шло, но никаких симптомов бури не обнаруживалось. Хрущев трудился на Сталинградском фронте. С командующим Еременко он ладил, как ладил всегда со всеми, кто обладал реальной властью. Иногда, правда, он ощущал затылком недоброе дыхание Мехлиса. Летучий сталинский соглядатай был символом беды (только под Керчью его настырная бездарность угробила в одночасье триста тысяч красных воинов!) и на Никиту действовал как удав на кролика. Но тот как внезапно появлялся, так неожиданно и исчезал, оставляя тех, кого инспектировал или с кем хотя бы минутно общался, в состоянии прострации, даже шока.
— Мехлис знает дело четко! — хохотал Берия, узнав, что кто-то из инспектировавшихся после отъезда «беспощадного Льва» застрелился. — Иногда и я завидую результативности его действий. Белой, белой завистью…
Неделю спустя после начала контрнаступления Юго-Западного, Донского и Сталинградского фронтов, когда завершилось окружение трехсоттысячного войска Паулюса, Хрущев решил устроить для руководящего состава штаба Еременко, как он сам про себя обозначил это мероприятие, «пир победителей». Приглашенных было человек пятнадцать, все явились минута в минуту. Ждали командующего, курили, балагурили. Усталые, вымотанные вконец, но безмерно счастливые. Хозяин веселил гостей украинскими «усмилками» (книжечку, изданную в Киеве перед самой войной, он носил в своей полевой сумке), ему помогал начальник разведотдела — фронтовые анекдоты окопных хохмачей являли собой образчики самого черного юмора. Неожиданно появился адъютант командующего.
— Вызывают меня? — Никита напрягся.
— Так точно, товарищ генерал-лейтенант!
«Ленька! — было первой же мыслью. — Что теперь?!» Внутри все похолодело, ноги стали деревянными.
— По какому поводу? — стараясь говорить безразличным тоном, спросил, следуя за адъютантом.
— Не могу знать! — бодро-весело отчеканил щеголеватый полковник. «Этот не скажет, — с неприязнью подумал Хрущев, искоса глядя на непроницаемое лицо адъютанта. — Предыдущий, Боренька, тот враз предупредил бы. Гарный парубок был. Погиб. А этот… Одно слово — «смершевец».
В кабинете командующего стоял полумрак. Лишь в углу на письменном столе горела лампа под зеленым абажуром. Склонившись над столом, Еременко что-то писал. Увидев вошедшего, встал, прошелся по комнате.
— Вот что, Никита Сергеевич. — Он смотрел в глаза Хрущева строгим, словно оценивающим взглядом. — Мы солдаты, и мы на войне. Твой сын, Леонид…
Никита вздрогнул, и Еременко подхватил его под локоть, подумав: «Нервишки, однако, у нашего члена Военного совета».
— Твой сын Леонид, выполняя боевое задание, был сбит зенитным огнем над самой передовой. Но до наших не дотянул, упал на территории, занятой немцами.
— Жив? — еле слышно выдохнул Никита.
— Больше ничего не известно.
— Когда?
— Три дня назад. Не сообщали, думали — объявится.
Никита подошел к окну, чуть сдвинул толстые шторы, прижался лбом к стеклу. Крупными хлопьями падал снег, первый в этом году. «А Леньку рановато хоронить. Симонов про бабу свое «Жди меня» нарифмовал. А мы, отцы, что, не в счет? Очень даже в счет!» Повернулся к Еременко и сказал почти вдохновенно:
— Рано панихиду по моему Леньке служить. Боевой он парень, не раз судьбу обманывал. Авось, обманет и вдругорядь. Прошу к столу, товарищ командующий. Отметим великий подвиг наших бойцов и командиров.
«А он не такой уж и слабак, — с удивлением думал Еременко, за столом поддерживая тост Никиты во славу Верховного. — Вот только слишком уж «без лести предан». За солдата, окопного бедолагу, первый тост произносить надобно. За русского чудо-богатыря». Он произнес этот тост, причем так, что многие за тем столом поняли, какую очередность предпочел бы командующий. Но кто-то понял это как скрытый вызов, и очень скоро Сталинградский фронт был расформирован. Добивал Паулюса Донской фронт, которым командовал славный Рокоссовский, а не менее славный Еременко победных лавров был лишен. Верховным. За которого всегда следовало громогласно провозглашать самый первый тост…
В марте сорок третьего перед новым назначением — члена Военного совета фронта утверждал ЦК — Никита прилетел в Москву. Его, члена Политбюро, личного присутствия вовсе не требовалось, но уж очень хотелось передохнуть, развеяться, ступить на кремлевский паркет, предстать пред очи Самого. Являясь по-прежнему первым секретарем ЦК КПУ, он первым делом поехал в Главный штаб партизанского движения, порадовался успехам Ковпака, других вожаков народных мстителей. Пришлось выслушать и сдержанную критику в адрес некоторых подпольных обкомов — пассивных, а то и вовсе бездействовавших, и убийственное сообщение о сотрудничестве отрядов Бандеры с немцами: «Лютуют его бандюки похлеще власовских головорезов».
«Расквитаться и с бандеровцами, и с власовцами на полную катушку удастся лишь после войны. И мы это сделаем, — твердо заявил Хрущев Совету штаба. — Что до «спящих» обкомов, тут я обещаю — мы их и разбудим, и вздрючим, и заставим брать пример с наших белорусских братьев». И будил, и вздрючивал, и заставлял, хотя в глубине души понимал: не в лености и нерадивости секретарей обкомов дело. Дело в умной земельной политике гауляйтера Украины. Сказать об этом вслух не смел никто даже на самых закрытых заседаниях ПБ. Зато летели головы секретарей и множились непомерно обвинительные резолюции и громоподобные директивы. Да разве ими заменишь вековечную тягу крестьянина к земле!
***
Восьмого марта Иван — правда, с большим трудом — затащил Никиту в Наркомпрос на торжественный вечер, посвященный Международному женскому дню. После короткой встречи с наркомом Потемкиным («Толковый мужик и, как я слышал, с Хозяином ладит!») все трое сидели в президиуме, и женщины улыбчиво шушукались, глядя на генерала-фронтовика. Когда Хрущеву предоставили слово, он привычно, по-хозяйски обхватил руками кафедру и заговорил так, словно это был не экспромт, а доклад, к которому подготовка шла не одну неделю. И ему было что рассказать. Героини-снайперы, героини-летчицы, героини-окопные санитарки — он знал очень многих, представлял к наградам, вручал партбилеты. Им было труднее, чем мужчинам, на фронте во многих отношениях (даже чисто физиологически!), но они дрались с врагом, ни в чем мужикам не уступая. Даже бывали выносливее, терпеливее, неприхотливее.
«Конечно, на войне как на войне (Никита вычитал эту поговорку в одной из статей Эренбурга и всовывал ее в свои выступления к месту и не к месту), но ведь и любовь случается. И еще — само присутствие женщины положительно сдерживает мужиков, благородит их».
Раздался очередной шквал аплодисментов, в это время к Никите из-за кулис подошел высокий худой офицер, прошептал что-то на ухо.
— Где?
— В кабинете наркома, — ответил офицер.
— Извините, — развел руками Хрущев. — Срочно требует Ставка.
И вышел из зала под аплодисменты. В кабинете Потемкина офицер протянул трубку «кремлевки»:
— На проводе товарищ Берия.
— Здравствуй, Лаврентий.
— Гамарджоба, Никита. Что тебя вдруг занесло в это богоугодное заведение, Наркомпрос?
— Пригласили выступить на женском вечере.
— Брось эту херню! Приезжай ко мне, генацвале. Дело есть. Мой адъютант и машина в твоем распоряжении.
— А в чем… — начал было Никита, но в трубке раздались короткие гудки.
«Что это может быть? — тревожно думал он, пока автомобиль мчал его по затемненной Москве с Чистых прудов к Дзержинке. — Харьков? Вряд ли. Это быльем поросло. Что-нибудь с разведгруппой Медведева? С подпольем в Донбассе? Дела Власова? При чем тут я? Командармом его утвердила Москва. Да, предложение было мое, но я советовался. С кем? С Георгием. Маленков может отпереться. Совет был по телефону. А телефонный разговор к делу не подошьешь. Слишком большая дружба с Еременко? А как иначе прикажете добиться того, чтобы никто не ставил палки в колеса при налаживании планомерной политработы в войсках? Есть, и их сколько хочешь, Наполеончики, которым комиссары костью поперек глотки стали. Не нравится им партийное влияние в армии. Нет, брат, шалишь, коммунисты — становой хребет наших войск. Комиссаров может ликвидировать только одно — контрреволюция».
В приемной Никиту встретили две девушки-офицеры — старший лейтенант Александра и младший лейтенант Евгения.
— Сегодня дежурит по приемной женская смена, — спокойно сказал адъютант в ответ на удивленный взгляд члена ПБ.
— Мужики воюют, — так же спокойно заметила Александра, посмотрев при этом довольно иронично на адъютанта. Тот, ничего не ответив, исчез за дверью кабинета и тут же выскользнул оттуда.
— Проходите, пожалуйста, товарищ генерал-лейтенант.
Персидские ковры, хрустальные люстры, мебель красного дерева, картины. Берия сидел за чайным столиком у зашторенного тяжелым зеленым бархатом окна. Пенсне на столике, китель расстегнут, белоснежная рубаха распахнута, под ней грудь, покрытая густым волосом. Напротив стояли навытяжку рыжеволосый гигант и тщедушный лопоухий недомерок с редким седым бобриком, оба в генеральской форме. «Что за люди? — подумал Никита. — Новенькие. Фронтовиков я бы знал». Берия быстро говорил по-грузински — негромко, сердито. Те, к кому была обращена его речь, ели глазами начальство, почти после каждого слова дружно кивая головами. Увидев вошедшего в кабинет Хрущева, Берия легко поднялся на ноги, сказал что-то громче прежнего и небрежно махнул рукой. Генералов как ветром сдуло.
— Здравствуй, дорогой, здравствуй. — Хозяин привычно обнял гостя, увлек мягко за собой в уютный кабинет, где уже был накрыт стол.
— Садись, дорогой, люди верно говорят: в ногах правды нет. Правды нет… Правды нет… — Берия взял с массивной этажерки какие-то бумаги, скользнул по ним взглядом, сел напротив Никиты, бумаги положил на тарелку. Криво усмехнулся:
— Ты видел этих двоих? Генералы. Ге-не-ра-лы. Мудаки засраные. И ведь оба из моего села. Ничего нельзя поручить, все обязательно изговняют. Никому нельзя доверять. Даже себе. А? — Он весело сверкнул стеклами пенсне и разлил коньяк по высоким хрустальным рюмкам.
— За Верховного!
«Его цитирует — про доверие не раз слышал я от Хозяина те же слова, за Него тостом и всякое застолье начинает, — уважительно подумал Никита, осушив лихо рюмку. — Меня-то зачем позвал?» Однако Берия завел разговор о последних кадровых перестановках в армии, о взаимоотношениях с союзниками («Иден приехал — и Хелл с ним, Иден уехал — и Хелл с ним!», «Черчилли-Черчилли — и никаких Рузвельтатов!»), о гонке по созданию сверхоружия. Горячее принесли Александра и Евгения — бесподобно ароматный шашлык на ребрышках. Берия усадил Александру себе на колени, налил рюмку коньяку и после того, как девушка выпила его весь мелкими глоточками, крепко поцеловал ее в губы. Подмигнул Никите: «Обними, поцелуй младшего лейтенанта!» Никита осторожно последовал его совету: губы показались ему безвольно-безразличными. Вдруг, повинуясь какому-то знаку, девушки быстро убрали грязную посуду, принесли кофе, сладости, фрукты и ретировались.
— Ты строго их не суди, — с неприсущей ему мягкостью произнес Берия. — Это тебе не бляди с плешки у «Метрополя». И Саша, и Женя по нескольку раз забрасывались в немецкий тыл с разведгруппами. Обе знают немецкий язык, обе закончили школу радистов. Не сегодня-завтра снова отправятся на задание. Кстати, к тебе на Украину.
Он замолчал, закурил. «И курит как Хозяин, «Герцеговину Флор», — отметил про себя Никита. Берия взял с тарелки бумаги, вытер губы салфеткой, сказал:
— Ну вот, накормил, напоил, теперь можно и о главном поговорить.
Он протянул бумаги Хрущеву.
«Наконец-то!» — вздохнул с облегчением Никита, но первый же лист заставил его напрячь все силы, чтобы не потерять сознание: это был перечень того, что содержалось в тощей подборке:
«1. Немецкая листовка с текстом обращения старшего лейтенанта Леонида Хрущева к бойцам и командирам Красной Армии и ее перевод. 2. Протокол армейского отдела СМЕРШ 37-й Армии — допрос батальонного комиссара Коркина Любомира Захаровича, бежавшего из того лагеря, в котором содержался Леонид Хрущев. 3. Рапорт заместителя начальника Главного управления СМЕРШ, руководившего операцией по извлечению из немецкого лагеря для военнопленных Леонида Хрущева и доставке его в Москву. 4. Протокол допроса Леонида Хрущева».
Прочесть это зловещее оглавление стоило Никите невероятных усилий: буквы, слова, строчки дергались, прыгали, сливались. Кое-как дочитав, он посмотрел на Берию. Но стекла пенсне коварно отсвечивали, глаз видно не было — сверкающая бездна. Никита, словно погружаясь в прорубь, перевернул первую страницу. «Я, Леонид Хрущев, сын члена Политбюро…» Сколько немецких листовок перевидал член Военных советов различных фронтов Никита Хрущев, удивляясь подчас изощренной хитрости и знанию человеческой психологии, а подчас прямолинейной твердолобости геббельсовских войсковых пропагандистов. На наиболее удачных образцах учились сотрудники седьмых отделов по разложению войск противника, созданных во всех формированиях и частях Красной Армии. Никита встал, подошел к настольной лампе, дрожащими руками поднес текст к глазам: даже факсимиле подписи напечатано. Подпись разборчивая, почти детская. «Черт, я же не знаю подписи своего собственного сына. Да и на кой ляд мне было ее знать: я деньги перед войной не по ведомости ему выдавал… Поди, с этих бесконтрольных червонцев и начались Ленькины беды». Листовка была ладно скроена и мастерски сшита: похвальное слово героизму и мужеству советского солдата — запевная теза; развернутая антитеза — за что он воюет: на земле он крепостной, на фабриках и заводах дешевый, бессловесный раб, всеми плодами его крови и пота пользуется утопающая в поистине царской роскоши сталинская юдо-большевистская камарилья; вывод: сражаться за увековечение собственного ярма может или слепой, или умственно неполноценный, поворачивай штык против истинного супостата, сдавайся в плен, вступай в РОА. Приводилось несколько красочных примеров из похождений Сталина и его кремлевских бонз — Кагановича, Ворошилова, Калинина, свидетелем которых якобы был Леонид. Сообщалось, что многие думающие патриоты, включая Якова Сталина, вступают в ряды борцов против тирании коммунизма. Последняя перед подписью фраза была обращена прямо к нему, Хрущеву-старшему: «Отец! Я знаю твою затаенную ненависть к усатому палачу. Переходи к нам. Вся православная, сражающаяся против красного Антихриста Россия примет тебя как своего вождя».
— Это вранье! — побагровев, прохрипел Никита. Прокашлялся, звонко крикнул: — Вранье! Все вранье!
Приоткрыв дверь, в кабинет заглянул адъютант, увидев взмах руки хозяина, исчез.
— Ленька не мог такое… насочинять, — стараясь придать голосу твердость, проговорил Никита. Поднял глаза на Берию. Вновь увидел сверкающую бездну, наткнулся на угрожающее безмолвие.
— Фальшивка! Злобная фашистская подделка! Мой Леонид не способен на такое! Он же пропал без вести! Погиб! Ты же знаешь, Лаврентий, приемы гитлеровцев! Они на все способны…
Говоря все это, он лихорадочно читал допрос батальонного комиссара Коркина (он помнил его, они встречались в сорок первом за неделю до сдачи Киева — такой грузный молчун в летах), по его словам, Леонид сам перелетел к немцам, боясь наказания за убийство майора; в лагере сразу стал якшаться с гестаповцами и власовцами, выступил перед военнопленными с обращением: спасение Родины в поражении клики большевистских бандитов. В рапорте заместителя начальника СМЕРШа его интересовало одно — фамилия генерала. Он несколько раз по слогам, с остервенением повторил ее про себя, словно хотел запомнить на всю жизнь. И запомнил. Венец всех этих страшных вестей — допрос Леонида. С самых первых ответов Никита понял — документ подлинный. В нем содержались такие детали, которые никому из посторонних — во всяком случае живых — известны быть не могли: начиная от блатных кличек урок из банды, в которую до войны в Киеве попал Леонид, и кончая описанием семейных ссор (повод, тон, длительность, способ примирения). Закончив чтение, Никита рухнул на стул рядом с Берией, опустив голову на грудь, выронив на пол бумаги. Тот нагнулся, поднял их, бросил на стол. Приобнял гостя за плечо, сказал, заглядывая в глаза:
— Леонид поклялся, что о твоем отношении к Верховному приписали немцы, и Он знает об этом и верит. Тебе верит.
Берия встал, прошел за большой рабочий стол, застегнул китель.
— Завтра в двадцать два ноль-ноль Политбюро. Вопрос о Леониде в повестке. Ты понимаешь, я не мог не разослать эти бумаги всем членам ПБ.
Никита молча кивнул, подумав: «Сволочь мингрельская! Мог бы не рассылать, а сам доложить, коротко, без всех этих проклятых подробностей. Верно про него Литвинов как-то в сердцах сказал: «шакал». Шакал он и есть шакал. Меня последнего в известность поставил. Небось боялся, что и вправду сбегу».
— Тебе не надо сейчас никуда ехать. Я тебя просто не отпущу, — произнес Берия. — Твои же еще в Куйбышеве?
«Пес, будто он не знает!»
— Давай еще выпьем и закусим. — На звонок Александра и Евгения тотчас внесли какие-то бутылки, блюда с салатами, рыбой, птицей. Берия наполнил до краев четыре хрустальных стакана коричневой жидкостью. Показал цветистую этикетку — золото по черному, серебряный обод. Хохотнул:
— Виски. Пьется стоя и до дна. Убирает к е… матери любую тоску и печаль. Для тебя, Никита, сейчас самый лучший напиток.
Молча выпили, не чокаясь. Никита отвернулся, смахнул выступившие вдруг слезы. «Как на Ленькиных поминках», — хлюпнул он носом. Достал платок, высморкался, вытер глаза. «Ну, чего нюни распустил? Завтра упрошу Верховного — пусть рядовым, в штрафроту, на самый опасный участок! Ленька — он у меня сорвиголова, не то что немцев — саму Костлявую вокруг пальца обведет. Он…»
— Никита Сергеевич, — услышал он деланно безразличный голос Берии. — А как там в Америке ваш дружок юности Сергей? Что пишет? На кого работает? Шучу, шучу. Конечно, на наши родные «Известия» — в перерывах между любовными утехами с красоткой Элис. Джигит! — И было непонятно, что это — похвала или угроза. И тут же приглашающе-укоризненно: — Дама тебе «брудершафт» предлагает.
Женя протягивала ему вновь наполненный под завязку той же «виской» стакан. «Ах, Женя, Женечка! Ты же в дочки мне годишься! Но постойте, братцы, я тоже любою выпить, но не такими лошадиными дозами…» Перед ним вдруг оказались два Берии и две Александры. Обе пары были голые, обе прыгали на диван, с дивана на пол и опять на диван. А повисшая на шее Женя жарко шептала в ухо: «Возьми меня на фронт, Никитушка, отсюда. Я буду твоим адъютантом, твоей ППЖ, твоим всем!…»
И было то памятное, жестокое, страшное для Никиты заседание Политбюро. Сначала шли обычные, текущие вопросы: кадровые назначения, разбор фронтовых событий, оценка работы военных заводов и планы ее интенсификации. Настроение у всех было благодушно-сосредоточенное: дела шли совсем неплохо и в тылу и на фронте. Только что завершилась Сталинградская битва пленением немецкого фельдмаршала и разгромом трехсоттысячной войсковой группировки. Заводы наращивали поставку всех видов вооружений, и былое преимущество вермахта в качестве и количестве самолетов и танков — без ленд-лиза, хотя, справедливости ради, следует отметить, что он был совсем не лишним, — ушло в прошлое безвозвратно. Докладами Антонова и Вознесенского Сталин был явно удовлетворен.
— Теперь у нас разное, — сказал он, встал с председательского стула, но вопреки обыкновению не пошел вдоль конференц-стола, а закурил и остался стоять в его торце. — Слово имеет товарищ Щербаков.
Первый секретарь МК и начальник Главного политического управления Красной Армии приступил к читке документов, подборку которых Никита получил накануне от Берии. «Гад, — взорвался мысленно Хрущев, — боров проклятый, баба в портках! Ведь это было разослано всем членам ПБ. Нет, ему доставляет удовольствие сыпать соль на кровавую рану? Все насупились, нахмурились, ожесточились. Еще бы, вон как подзуживает жирная гнида — поет, будто стихи Пушкина декламирует. Ну, постой, я тебе этого ни в жисть не позабуду. Ни в жисть!» Читал Щербаков долго, но Сталин, а глядя на него — и все другие внимательно слушали, уперев мрачный, осуждающий взгляд кто в пол, кто в стол, кто в стену.
— Сегодня военный трибунал приговорил старшего лейтенанта Леонида Никитовича Хрущева к высшей мере — расстрелу. — Эту заключительную фразу Щербаков произнес, глядя на Хрущева. И добавил четко, повернувшись к Сталину: — Я поддерживаю этот справедливый приговор.
«Змий подколодный!»
Следующим говорил генерал СМЕРШа, командовавший операцией по доставке Леонида в Москву. Он был предельно лаконичен:
— Добавить к рапорту нечего. Если есть вопросы…
— Конечно, есть, — огладив бородку, прищурился Калинин. — В рапорте не сказано, сопротивлялся он или нет?
«Козел похотливый!»
— Пытался. Но в нашей группе был старшина Махиня: довоенный чемпион Украины по боксу. Один хук левой — и от немецкого лагеря до партизанского аэродрома наш подопечный был в надлежащей отключке.
— В рапорте также не говорится, б-была ли у него охрана? — Молотов поднял взгляд на генерала.
— Была, Вячеслав Михайлович. Два эсэсовца.
«Холуй бесхребетный. Так хочет выслужиться, что от усердия аж заикается!»
— Я полагаю, Щербаков прав. — Молотов снял пенсне, стал массировать пальцами переносицу.
«О носе своем, сволочь, заботится, а Леньку моего под пулю спроваживает. Эх!»
— Расстрел! — почти выкрикнул Ворошилов, обведя строгим взглядом всех сидевших за столом.
— Расстрел! — Берия, бросив виноватый взгляд на Хрущева, произнес это слово негромко, со вздохом, словно хотел сказать: «Я бы и рад заступиться, дорогой, но сам видишь общее настроение…»
И тут, не дожидаясь дальнейших подтверждений приговора, Никита медленно, тяжело осел со стула на пол. Он прополз несколько шагов на коленях к торцу стола, простер руки к Верховному и прорыдал:
— Товарищ Сталин, отец родной! Не дай погибнуть, спаси Леньку! Не по-гу-би, не ведал он, что творит!
Жалостливо-умоляющие слезы текли по его щекам, падали на китель, но он их словно не замечал.
— Не ве-дал, не ведал, клянусь моей партийной совестью. По-ми-луй!
«Эк его разобрало, первый гонитель церкви заговорил языком Библии», — подумал Сталин, недовольно выговорив:
— Помогите ему!
Сидевшие ближе других Калинин и Андреев, кряхтя, подхватили Никиту под руки, водворили на место. Зловещую тишину, повисшую над столом, нарушали лишь нечастые, надсадные всхлипы Хрущева да еле слышное тиканье напольных часов. Сталин, куря, пошел своим обычным кругом — вдоль стены, письменного стола, окон. «Ну скажи, скажи, Иосиф Великий, что ты столь же добр и милосерд, сколь умен и мудр, — уговаривал вождя мысленно Никита. — Помилуй Леньку — и вернее и преданнее соратника, чем я, у тебя никогда не будет. Клянусь, не будет». Наконец, когда пауза стала почти невыносимой, Сталин прервал ее:
— Перед войной мы однажды уже простили Леонида. Потом он застрелил майора в мужском споре… Что ж, бывает. Можно было бы ограничиться штрафбатом, смыть преступление собственной кровью достойно. Любое преступление, кроме предательства. Предательство влечет одну кару — смерть. Прошла лишь неделя после завершения Сталинградской операции. И вчера товарищ Берия передал мне предложение Берлина, полученное через нейтралов: обменять фельдмаршала Паулюса на Якова Джугашвили.
Затаив дыхание, все обратили взоры на Сталина. А он остановился за спиной Хрущева и закончил:
— Разумеется, я отказал. Такой обмен неравен и потому неприемлем.
Он вновь занял председательствующее место, поднял трубку зазвонившего было телефона, единственного на всем огромном столе, и зло бросил ее на рычаг. Взмахнув рукой, негромко сказал:
— Товарищ Хрущев говорил о партийной совести. Именно она не разрешает мне простить Леонида. И если бы на его месте был Яков, мое решение было бы таким же…
Когда во втором часу ночи, после заседания, Никита позвонил в дверь Ивану, тот поразился его виду: лицо черное, веки опухшие, походка деревянная. Пройдя в комнату, он упал в кресло и долго сидел так молча с закрытыми глазами. Молчал и хозяин, понимая, что произошло нечто ужасное.
— Все, нету больше Леньки, — раскрыв глаза, заговорил Никита. И голос его — тихий, ровный, безжизненный — заставил Ивана вздрогнуть.
— Жить не хочу, Ваня, — продолжен Хрущев, — такого парня к расстрелу… Ну, оступился, но он же совсем еще мальчик! Расстрел — ты понимаешь, все как один проголосовали за расстрел. Я к ним с мольбой, а они для моего Леньки… пули. Пули…
Никита порывисто встал, прошел к буфету, достал бутылку водки, налил в граненый стакан и с размаху, одним глотком опрокинул в себя. Повернулся к Ивану и зловеще улыбнулся:
— Попомни мое слово: они все поплатятся за это, все будут реветь кровавыми слезами! И эта блядская баба — Щербаков, и гнусавый дедок Калинин, и вшивый сучонок — из СМЕРШа, и педераст Лаврентий, и… — Он словно поперхнулся, прикрыл рот рукой и, шатаясь, направился в ванную.
«Трагедия отца… — думал Иван, уложив на диван в гостиной вконец захмелевшего гостя. — Гоголевский Тарас Бульба пережил ее по-своему, Никита переживает по-своему. Разве я могу, разве смею его осуждать? И разве смеет кто-нибудь? Ибо — не судите и судимы не будете…»
Из дневника Алеши
Март 1942
Я знаю, почему мама ушла на фронт, оставив меня и Костика с Мамуней Матрешей. Бить проклятых фашистов, вот почему. Я тоже как закончу седьмой класс, сбегу в армию сыном полка. А лучше — разведчиком у партизан. Папа в июле прошлого года пошел в ополчение, а его через три месяца отозвали. Но ведь кто-то из каждой семьи должен защищать Родину с оружием в руках. Потому мама закончила курсы медсестер и теперь воюет, спасает наших раненых.
Сегодня болела историчка, и у нас были подряд два урока химии. Наталья Алексеевна самая красивая из всех преподавателей. Химию терпеть не могу, но из-за нее зубрю все формулы, как наша ябеда-отличница Людка Багрова. Вовка Пузин говорит, что я дурак, влюбился в училку. А сам от нее глаз отвести не может. Конечно, в Куйбышеве Валька из 96-й не хуже была. Но нас звала мелюзгой, хотя я выше ее ростом. А мы ее видели с английским офицером, как они в ресторан входили. В Куйбышеве веселее было, там я с мамой в оперетту ходил, а один раз даже были в оперном театре. «Евгений Онегин» — мировая постановка. И жилье там получше. Для эвакуированных работников маминого наркомата шестиэтажный каменный дом дали, в нем раньше какое-то училище было. Конечно, в каждой комнате вместе несколько семей. Зато тепло, батареи, печь топить не надо. А месяц назад нас отправили эшелоном в немецкое Поволжье. Их всех куда-то вывезли, вроде в Среднюю Азию. Нам в здешней школе секретарь райкома комсомола рассказал, что осенью наши бросили сюда десант, все в немецкой форме и с их оружием. Через час приехали офицеры СМЕРШа, а местные немцы весь десант спрятали. Вот их и вывезли. И правильно сделали. Они же воткнут нам нож в спину.
Село называется Шталь. Каждой семье дали дом. В наших деревнях дома похуже. Здесь печка сделана по-другому, и есть котел, в котором можно мыться и белье стирать. Мамуня довольна. Готовит картофельные блинчики, а раз в месяц выдают мясо. Костик просит конфеты, и Матреша печет иногда, как она говорит, «хитрые» коржики. Он радуется, а мне все равно. Я не ребенок и не девчонка. Моя забота, чтобы печь было чем топить. Электричества нет, ток нужен военным заводам. Мамуня приспособилась лучину жечь, у нее в деревне до колхоза вечером только лучиной и освещались.
В школе 23 февраля вечер был, посвященный Красной Армии. Жарко натопили, зажгли несколько керосиновых ламп. Доклад делал директор школы. Между собой мы его Штопором зовем. Его ранило в самом начале войны. Он в танке горел, все лицо искалечено. Жена его бросила, и он пьет запоем. Месяц-два ничего, а потом на неделю отключается. Сказал как-то: «Лучше бы я сгорел в том танке». А жена его хороша стерва. Сейчас он трезвый. Повесил большую карту Москвы и Московской области. Все освобожденные города отметил красными флажками. И рассказал о наступлении наших. Поганые фрицы почти до самой Москвы дошли. А все равно 7 Ноября был парад на Красной площади. И его Сталин принимал. Дни идут, так и война кончится, а мы все за партами сидеть будем. Зубрежкой занимаемся, вместо того чтобы воевать с фашистами. Старшеклассники, и я тоже, к директору ходили с требованием отправить нас на фронт. Наша была третья делегация. Серьезный вышел разговор. Директор сказал, что говорил об этом и с военкомом, и с секретарем райкома партии, и своему другу комкору Устинову на фронт писал. Все как один твердят: пусть им — это нам — исполнится шестнадцать лет. Димка Шмырев из 7 «Е» убежал в феврале, а его через десять дней с милиционером вернули. И еще персоналку райком комсомола соорудил. Видите ли — вместо отличной учебы он лишние заботы милиции чинит. Штопор его выручил, сказал на собрании: «Глупо за патриотизм наказывать». Дядька он мировой, только ехидный больно. Забежит неожиданно в нашу уборную на переменке, поймает кого-нибудь, кто махру смолит, отведет к себе в кабинет и давай нотацию читать.
После доклада самодеятельность, потом танцы. Девчонки с девчонками, пацаны друг с дружкой тоже. Тут Жорик Слива вдруг объявляет — белый танец. Я и не знал, что это такое. Подходит ко мне Клавка Локтева. Пошли, говорит, протопаем. И тут протягивает мне руку Наталья Алексеевна: «Приглашаю вас, Алеша, на вальс». Когда-то давно, когда папа в Америке был, я с мамой пробовал вальс танцевать. Но это когда было! Клавка сразу смылась, и пошел я с Натальей Алексеевной в круг. А в круге, кроме нас, никого. И все смотрят, шушукаются. Думал — пропаду. Ничего: получилось. После танца даже Штопор мне подмигнул и сказал: «Так бы ты, Лешка, алгебру учил, как танцы-шманцы наяриваешь». Алгебра его предмет, и я и вправду еле-еле на четверку тяну. Химия, алгебра — все это не мое. Другое дело — история, география, русский.
В конце был чай. Каждому досталось по конфетине и два мандарина. Это был подарок от летной части, расположенной в районе. Мы к ним ездили с концертом самодеятельности за день до этого, а они должны были приехать к нам. Но приехать не смогли, их отправили на фронт. Зато прислали гостинцы. Конфету и один мандарин я Костику оставил, а второй съел. Когда стали расходиться по домам, я вышел за Натальей Алексеевной. Она видела, что я за ней иду, сказала тихо: «Алеша, проводите меня». Я обомлел от радости, молча пошел с ней. До ее дома шагать полкилометра. Вышли на дорогу, она взяла меня под руку. Первый раз в жизни я шел под ручку не с мамой, а с другой женщиной. Красивой! Ну и что, подумаешь, она старше меня всего лишь на пять лет. Я же чувствую — я ей нравлюсь. Звезды как в сказке — протяни руку и достанешь. Это говорю я словами героя какого-то романа. Наталья Алексеевна останавливается, я вижу ее огромные серые глаза, губы. Мы целуемся, я задыхаюсь от радости в этом первом в моей жизни настоящем поцелуе. Всю дорогу домой бегу вприпрыжку, пританцовывая. Пою во все горло утесовскую «Любовь нечаянно нагрянет». Вот теперь я сам чувствую, что могу рукой дотянуться до любой звезды.
Март
Ура! Пришло письмо от папы. Я так просил его забрать нас отсюда в Москву. И он назначен — так это называется — руководителем правительственной комиссии по проверке работы всех органов и учреждений Наркомпроса в Саратовской области. Обещал приехать в Шталь за нами. В какой точно день это будет, я не знал. Сижу в школе на устном по литературе. Мне достался билет «Любовь к Родине в произведениях М. Ю. Лермонтова». Это мой любимый поэт.
Что тут хитрить, пожалуй к бою;
Уж мы пойдем ломить стеною,
Уж постоим мы головою
За Родину свою!…
И молвил он, сверкнув очами:
«Ребята! Не Москва ль за нами?
Умремте ж под Москвой,
Как наши братья умирали!
Читаю, вдруг отворяется дверь, в класс входит Штопор — и папа с Костиком! Я повис на шее у папы, слезы сами текут. Раньше никогда не знал, что они от радости тоже бывают. Экзаменаторша из районо спрашивает: «Ты закончил отвечать?» Штопор говорит: «Закончил, закончил». Но сел с папой и Костиком за свободную парту. Я стал отвечать дальше, а все мысли в голове спутались. Кое-как добрался до точки:
Но я люблю — за что, не знаю сам —
Ее степей холодное молчанье,
Ее лесов безбрежных колыханье,
Разливы рек ее, подобные морям…
На вечер папа пригласил заврайоно, Штопора и председателя колхоза, Сидорчука, он из Полтавской области, папин земляк. Мамуня с ног сбилась, весь день хлопотала у печки, готовила блюда из мясных и рыбных консервов, которые папа привез. А еще конфеты, печенье. Штопор приволок квашеную капусту и даже соленый арбуз. Папа говорит Матреше: «Что в печи, на стол мечи!» Она только улыбается. Штопор взял бутылку водки, понюхал сургуч — настоящий. Ударил в донышко, пробка в потолок шибанула. Мне и Мамуне папа налил по рюмке кагора. За столом мужчины о войне говорили. Штопор про то, как в танке горел, как до того воевал. Здорово, оказывается, воевал. Жалел, что его комиссовали, он с одним легким остался. Вот почему он так трудно дышит. Председатель колхоза вернулся с фронта без руки. Сказал: «Хорошо без левой». Мрачная шутка. Заврайоно в Гражданскую войну переболел тифом с осложнением, ослеп на один глаз. Три раза подавал заявление. Не берут! А папа рассказал, как воевали ополченцы. Вооружение плохое, опыта боевого нет. В первых же боях полегло девяносто процентов. Два раза их пополняли. Потом уже прислали кадровых командиров, из ополчения сделали армейские дивизии.
Москва живет. Самым страшным был октябрь. Теперь легче. Иногда бывают налеты, прорываются немецкие самолеты, бомбят, бросают зажигалки. Папа пошутил, сказал: «Может, поживете здесь еще?» Костик заревел, я чуть тоже к нему не присоединился. «А как же экзамены?» — «У меня остался последний — химия, завтра сдам». Тогда папа успокоил — возьмет нас с собой. Нам придется пожить недельку в Саратове. Туда эвакуировали Ленинградский университет, и ему нужно с ректором Вознесенским решить важные вопросы.
Если честно, очень было стыдно, когда Наталья Алексеевна поставила мне пятерку. Тройка была мне красная цена. После экзамена она сказала, чтобы я зашел к ней домой перед отъездом. В селе уже все знали, что за нами приехал папа. Кто радовался — домой в Москву едете. Кто завидовал — везет же людям. Наталья Алексеевна жила вдвоем с мамой, бухгалтером в колхозе. Наталья Алексеевна была дома одна.
— И хорошо, и жаль, что ты уезжаешь, Алеша, — сказала она печально. — Хорошо, что возвращаешься в родной город. Мой Бердянск под немцем. Когда еще его наши освободят…
Она тяжело вздохнула и подняла на меня свои красивые глаза.
— Ты так похож на моего жениха.
Словно ударила меня этими словами.
— Жениха? — спросил я. — Вы никогда о нем не говорили.
Она помолчала, потом сказала каким-то надломанным голосом:
— Его убили под Москвой в декабре.
Теперь молчал я. Она отвернулась, села на кушетку, спрятала лицо в ладони. Мне стало ее очень жалко. Я осторожно положил руки на ее худенькие плечи, они едва заметно вздрагивали. У меня защемило сердце — теперь я знаю, что это такое.
— Наташа! — зашептал я. — Наташенька.
Она бросилась ко мне в объятия, и ее и мои слезы смешались. Ее запах — медвяный, тревожащий — дурманил меня. Я забыл, что в любой момент может прийти ее мама, что папа, Костик и Матреша ждут меня, чтобы ехать в Саратов. Я забыл обо всем на свете. Были только ее мягкие губы, ласковые руки, жаркое дыхание, сладкие, прерывистые стоны. Ослепительная вспышка — и темнота. Я куда-то падаю, падаю, и нет этому падению конца. И я хочу, чтобы оно продолжалось вечно!
Июнь
Вот это да! В Москве нас ждал тот еще сюрприз. Дома нас встретила девушка. Вся в розовом. Пушистый свитер, брючки в обтяжку, даже гребень в пепельных волосах розовый. Лет двадцати трех. Как сказал бы Жорик Слива — смачный бабец. Расцеловала папу, он застеснялся. «Познакомьтесь. Это Лена. Она смотрела за домом, помогала мне, когда я был один». Ладно, помогла — и хватит. Нет, живет у нас день, неделю, две. Спит в папиной спальне. Матреше деньги на продукты выдает. Мамуня сердится: «Какая ты мне хозяйка! Моя хозяйка Маша. Вернется с фронта — вылетишь ты отсюда вверх тормашками». Меня тоже ругает, боюсь, мол, отцу сказать, чтобы гнал он эту постылую мачеху паршивой метлой вон из дома. А я не боюсь, я слишком люблю папу. И маму. Она наведет порядок.
Когда от мамы приходит письмо, у нас праздник. Я читаю вслух, Матреша и Костик слушают. Я уж про себя молчу — пятилетний Костик кричит, что пойдет на фронт, бить фашистов. И достает свою деревянную саблю. Садится на своего коня на четырех колесиках: «Но, Сивка-Бурка, вещая каурка! Гитлер капут!» Мамуня берет письмо, идет в комнату Ленки, размахивая им, говорит: «Думаешь, ее убьют? На-кося, выкуси! Ее Бог для детей хранит». Ленка ревет, жалуется отцу. Он ее как-то успокоит, а Мамуне ни гугу. Последнее мамино письмо нас поразило. Мама написала, что была ранена, лежала в госпитале в Саратове. Перед отправкой в часть ей дали недельный отпуск, и она приехала в Шталь через день после того, как мы отправились оттуда в Саратов. Ну прямо как в кино! Кому рассказать — не поверят.
Мамочка, родная! Нам так тебя не хватает. Мы так хотим, чтобы ты быстрее вернулась домой!… Мамуня по секрету сказала мне, что Ленка беременна. Ругала ее: «Потаскушка деревенская! Пугало огородное! Вцепилась, как клещ, в профессора-дилехтора, чтоб ей ни дна ни покрышки!» Ленка и вправду приехала из Владимира, поступила в папин институт. Многие студенты и преподаватели эвакуировались в Стерлитамак, это где-то в Башкирии. А Ленка познакомилась с папой. Как говорит Мамуня, влезла к ему в душу и в постелю, бесстыжая. Тьфу! У меня с Ленкой молчаливый нейтралитет. Я ее ненавижу люто. Но с папой о ней не говорю. Вижу, он сам переживает, что все так вышло. И не знает, что теперь делать. Только однажды сказал: «Напиши маме, что я ее люблю, пусть простит, если может». Мама ничего не ответила, хотя в каждом письме про папу спрашивает.
Получил письмо от Наташи. Такое теплое, ласковое и очень грустное. Спрашивает: «Что ж, с глаз долой и с сердца вон?» Насчет сердца не знаю. А помнить я ее буду всю свою жизнь. Звонила Тамара. Потом Анька. Ни с той ни с другой я не стал назначать свиданий. Сел писать стихи. То ли вдохновение перегорело, то ли воспоминания его затопили. Ничего стоящего не получилось. И я послал Наташе созвучное моим настроениям стихотворение моего любимого Лермонтова.
Расстались мы, но твой портрет
Я на груди моей храню:
Как бледный призрак лучших лет,
Он душу радует мою.
И, новым преданный страстям,
Я разлюбить его не мог:
Так храм оставленный — все храм,
Кумир поверженный — все бог!
Теперь ночами я вдруг просыпался, лежал долго с открытыми глазами, глядел в темноту, вспоминал прикосновения ее губ, ее пальцев. Словно наяву слышал ее призывный шепот: «Лешенька!» Чтобы вызвать сон, жмурил глаза, считал до сотни. Засыпал неожиданно, но во сне ее никогда не видел. Снов своих никогда не помню. Знаю, что было что-то яркое, цветное, веселое. Но обидно, что именно — не помню. Витька и Юрка видят всякие приключения, всегда с девчонками, вино. Наверное, загибают. Но всегда складно. О снах много у Фрейда, читаю его книгу «Интерпретация снов». Старая, издание 1905 года, папа принес, ему какой-то академик подарил. И еще «Тотем и Табу». Интересно, но слишком умно. Наша историчка Анна Павловна говорила, что у Фрейда есть книга по теории сексуальности. Папа ее читал и объявил, что для такого материала я еще слишком «юн». Все не так обидно, как «мал». Вперемежку с опальным Фрейдом упиваюсь Сенкевичем — «Камо грядеши», «Огнем и мечом». Еще по настоянию папы штудирую Сен-Симона. И тайком — рукописного «Луку» Баркова.
Июль
Папа дружит со Львом Борисовичем Чижаком. Познакомились они давно. В конце двадцатых-начале тридцатых Чижак был помощником Постышева. Потом его послали замом главы Амторга в Нью-Йорк. И вернулся он в Москву в один месяц с папой. Вчера рассказал, как его тогда на Дзержинку вызывали. Маленький, от горшка два вершка, щуплый, с огромным, как у Сен-Симона, носом, умными глазами за мощными линзами, голосом как иерихонская труба (это выражение Матреши) — это дядя Лева. Да, в Гражданскую войну подхватил туберкулез, но вроде залечил. В НКВД его вызвала «тройка». Председатель говорит: «Расскажите, товарищ Чижак, о деятельности врага народа Постышева». Чижак отвечает: «Врага народа Постышева не знаю. Работал много лет с честным, преданным ленинцем Павлом Петровичем Постышевым». — «Больше ничего не хотите добавить?» — «Хочу. Горжусь, что довелось работать с таким человеком». — «Подождите в коридоре, после принятия решения по вашему вопросу мы вас вызовем». Вышел в коридор, сел на лавку. Ждет час, два, три. Расстрел? Тюрьма? Ссылка? Никто в дверь не входит, не выходит. Постучал, открыл — никого. Ушли через заднюю дверь. Что делать? Кто отметит пропуск? Уже десять часов вечера, одиннадцатый. Дошел до проходной, думал — тут и сцапают. Нет, дежурный взял пропуск, глянул, откозырял: «Проходите». Вышел. Шумная вечерняя Москва. Дома жена чуть с ума не сошла от страха за него. Потом оказалось — «тройка» вычеркнула его из жизни. Волчий билет. Куда ни приходит с просьбой о работе, везде отказ. «Тогда, Алешка, я и пришел к твоему папе. Он меня взял — деканом вечернего факультета иностранных языков». Отец засмеялся, я знаю, как он смеется, когда стесняется или ему неловко: «Лев Борисович, ну было это и быльем поросло». — «Нет, — Чижак на меня смотрит, — сын должен знать о таких вещах. За то, что твой папа меня на работу взял, ему пытались дело пришить. Как? Очень просто — один скрытый враг народа покрывает другого! Но не вышло: и Крупская, и Литвинов, и Трояновский встали на защиту твоего отца».
Вот это да! Я же ничего этого не знал. Ошарашенный, с восторгом гляжу на папу.
Четвертое июля — День независимости Америки. Директор сняла нас с работ в подшефном колхозе. К нам едут союзнички, наша школа считается лучшей в районе. Шесть старших классов собрались в актовом зале. Появляются америкашки — один в гражданском, советник посольства, с ним три офицера.
Подарки нам привезли, письма от американских школьников: дружба по переписке. Директор и советник выступили. Холеный такой американец, все о коалиции рассуждал, о демократии. Подарки — брелки, ручки и зажигалки, все с их флагом. От нас с ответным словом Коля Игнатьев выступил. Вся школа знает — у него на фронте батя и пять братьев воюют. Он текст своего выступления утром с передовицы «Правды» списал. Озвучил как Левитан по радио. А потом вот что дословно сказал: «Кровь в обмен на тушенку — это не дело, господа. Когда второй фронт будет?» Американцы переглядываются, что-то бормочут меж собою. А в передних рядах выкрикнули: «Второй фронт!» И весь зал подхватил: «Второй фронт! Второй фронт!» Директор подняла руку, что-то кричит. А мы ногами топаем, скандируем: «Даешь второй фронт!» Так и ушли американцы, невесело улыбаясь. А мы получили головомойку за наше «гостеприимство» и на следующий день укатили в колхоз.
Сентябрь
Только я прибежал из школы, пришел Кузьмич, стоит у порога, мнется. Обычно, протопив печи, он заходит, чтобы проверить, как нагрелись наши голландки. Но до отопительного сезона еще далеко. «Лелька (он зовет меня, как мои домашние), чтой-то меня просифонило. Налил бы чего стакан». «Чего» — это водки. В буфете графин пустой, но я знаю — папа держит запасную бутылку в ванной. Она должна быть в стенном шкафу за тремя высокими томами «Мужчина и женщина». Кузьмич плотно берет стакан всей своей мозолистой пятерней, но пьет очень деликатно, медленно, с передыхом, как горячий чай. Только что не дует. Приоткрыла дверь на кухню Ленка, увидала Кузьмича, фыркнула. Матреша приготовила быстренько бутерброд — кусок черного хлеба с жареным луком и картошкой. Кузьмич осторожно взял его, сказал: «Отнесу дочке Нинке, скоро из школы прибежит». Матреша, наскоро завернув картофельные блинчики в газету, положила сверток в его карман. Она боится, что Ленка наябедничает отцу — мол, продукты по карточкам, а Матрена их транжирит. Я считаю — Кузьмичу помогать надо. Его жена Ксюшка в октябре прошлого года поехала в деревню к родне, за продуктами, попала под немца и сгинула. Старый мужик остался один с семилетней девочкой. Папа сам дает Кузьмичу деньги. Смеется, говорит: «Выдадим Матрешу за Кузьмича». Та на шутку не обижается.
Сколько срывалось у меня попыток уехать на фронт. Написал маме — я слышал, что берут и младше меня ребят сыном полка. Как было бы здорово воевать вместе с мамой. Она ответила: говорила с комбатом и с комиссаром. Оба в один голос твердят: «Пусть учится, когда исполнится шестнадцать лет — возьмем». Шестнадцать! Еще два года. Война уж точно кончится. Папу несколько раз упрашивал. Был у него в гостях друг еще по комсомолу, заместитель начальника штаба партизан всей Белоруссии Одинцов. Мировой мужик, полковник, два ордена Ленина, орден Красного Знамени. Разговор у нас дома, за столом. «Возьми его своим адъютантом», — папа говорит. «И возьму, — Одинцов говорит. — Но не адъютантом, адъютант у меня — капитан, а ординарцем хоть сейчас!» Я был на седьмом небе! Прощай, школа, уроки, записочки. Здравствуй, разведка, закладка мин под эшелоны с фрицами, атака с гранатами и автоматом. Ура! Только папа на следующий день развел руками — Одинцова срочно отправили в тыл врага.
Был в гостях начальник курсов разведчиков генерал Кочетков. Папа временно передал под его курсы одно из зданий института. «Воевать хочешь?» — это генерал за столом у нас дома спрашивает. «Хочу, товарищ генерал». — «Приходи завтра ко мне на курсы, поговорим». Пришел. Искать не надо, я раньше в этом здании у папы бывал. Захожу в кабинет. У него уже майор сидит. «Я вот об этом парне». Это он майору. Майор спрашивает: «Язык немецкий учишь?» — «Немецкий». Он начал шпарить, как настоящий Ганс. Я на его вопросы попытался промямлить что-то. «Да, — генерал сказал это почти радостно, — не густо». «Ха! — гоготнул майор. — Как говорят немцы — швах». А у меня уже слезы наготове. Что они, сами не знают, как у нас язык в школе учат. «В нашем деле язык — основа. — Генерал вздохнул. — С такими знаниями, чтобы достичь нужного нам уровня, уйдет три года, не меньше». Я шел домой и ревел как белуга.
Был в гостях давний приятель папы командир танкового корпуса дядя Любомир. Его дочка училась у папы в педучилище. Весельчак, хохмач. Матреше подарил шмат сала, Ленке — позолоченные вязальные спицы (их, говорит, мои разведчики «ревизовали»), мне — немецкий офицерский кортик, папе — здоровую армейскую флягу трофейного шнапса. Ну, думаю, этот наверняка возьмет. «На фронт хочешь? — Он посмотрел на папу. — Добрый хлопчик. Поможешь нам фрицев бить. Я зараз на Урал слетаю за танками, а ты через три недельки подтягивайся». — «Куда?» — «Как «куда»?» «Ко мне. В Калинин. Тридцать первая армия». — «А форма?» — «Форма пустяки. У меня в бригаде такой портной, что сам командарм у него обшивается. Такую форму сварганим — все девки твои». — «Кто ж меня туда пустит?» — «Сейчас». Достал планшет, вынул из него блокнот со штампом бригады. «Вот тебе пропуск. Годится?» — «Еще бы!» Мне хотелось прыгать от радости. Только дядя Любомир уехал, я бросился к Юрке. Не терпелось рассказать, что пройдет всего три недели, и я буду на фронте. Прибегаю, достаю бланк: «На, смотри!» Юрка удивился: «Чего смотри? Пустая бумажка». И правда — штамп есть, а больше ничего, пусто. Бегу домой — не ту бумагу дядя Любомир мне по ошибке дал. Папа смеется: «Не ты первый на эту удочку Любомира попадаешься. Симпатические чернила. Давненько он ими балуется». Такая обида и злость меня взяли на этого армейского фокусника. До слез почти. Сдержался все же. Я ему так поверил. Папа «успокоил»: «Перед уходом Любомир сказал, что ты ему понравился. Будет шестнадцать — возьмет тебя к себе». Опять двадцать пять.
Ноябрь
Колька Игнатьев смеется: что такое не везет и как с ним бороться. Да, что не везет, то не везет. Решили мы с ним сами рвануть на фронт. Втихую собирали продукты в школе: пирожки, булочки, все, что дают на завтрак. Дома картофельные оладьи, куски хлеба. Колькин отец на фронте, мой поехал в освобожденные районы Подмосковья, сказал: «Налаживать систему образования». Самое время. Ленка меня искать не будет, ей мое исчезновение лишь на руку. Мамуня будет плакать, переживать, но в милицию не пойдет, она просто не будет знать, как это сделать. А если и пойдет, то не сразу, через несколько дней. Нас к тому времени сто раз след простынет. Положили мы в портфели вместо учебников и тетрадей собранные харчи и после первого урока ударились в бега. До Павелецкого от школы рукой подать. А на вокзале и начались первые ухабы. Документы проверяют и милиция, и военные патрули. Мы решили добраться до Каширы поездом, а там прибиться к какой-нибудь части. Но поезда ходят нерегулярно. Мало того, пока мы болтались по перрону, у нас пять раз проверяли документы. Злее всех проводники. Требуют билет, пропуск и документ личности. А у нас ничего этого нет. Только комсомольский и ученический билет, но проку от них никакого. Без пропуска и паспорта не дают билет на поезд. Какой-то добрый дядя посоветовал: «Идите пешкодралом до Москвы-третьей, оттуда легче уехать». Дошли, ждем. Час, два, три — ни одного пассажирского. Залезли вечером в порожний товарняк, поели и улеглись на соломе спать. Проснулись уже засветло от грохота, криков. Снаружи кто-то откатил дверь. Военные. Из разговора слышим — Кашира. Заскочило несколько человек, стали втаскивать ящики. Командир кричит: «Соколики! Осторожно! Со снарядами шутки плохи. Неловко двинуть — и взлетим все к той самой маме!» Нас заметил один, кричит: «Товарищ капитан, здесь посторонние! Похоже, лазутчики!» Привели нас под конвоем к военному коменданту: пожилой майор, глаза красные, щеки впалые, будто мукой посыпаны. «Кто такие? Откуда? Документы?» Мы объясняем — хотим на фронт. Смотрит на нас с подозрением. По документам нам четырнадцать. А на вид Кольке все двадцать, да и я ростом вымахал с коломенскую версту (так Кузьмич однажды Матреше обо мне сказал). «На фронт, значит, собрались?» Коменданту то и дело бумаги какие-то на подпись подсовывают, докладывают о прибытии и отбытии эшелонов, билеты на Москву вымаливают, но нас он из виду не выпускает. Стоим. За спиной конвоир с винтовкой. «За последние дни в район две группы диверсантов немцами были заброшены. Выловили, да видно не всех». — «Передать их в СМЕРШ, и все дела!» — весело советует молодой лейтенантик, видать, помощник майора. «Больно ты швыдкий!» — Комендант закуривает, кашляет. «Кто может все это подтвердить?» Майор кивает на наши комсомольские и ученические. Мы даем московские телефоны родителей. «В Москву?! — ойкает лейтенантик. — Тут в горвоенкомат Каширы не дозвонишься. Чего возиться с этими? Явно контрики. Отвести в овраг — и в расход». «Молчать! — Майор выдохнул одно это слово. Потом нам: — Разберемся. — И конвоиру: — На гарнизонную гауптвахту». Но там нас не приняли, все камеры забиты дезертирами и самострелами. Переправили в КПЗ: ворюги, мешочники, барыги. Кто в карты дуется, кто байки травит, кто вшей бьет. С меня двое хотели стянуть пальто, Колька своим пудовым кулаком так одного звезданул, водой отливали. Один дед, его в камере уважали, пустил нас на свои нары, дал по куску хлеба и по картофелине (портфели наши отобрали конвоиры). А ночью стал к нам приставать. «Я, — говорит, — на зоне к мальчикам привык, слаще любой раскрасавицы». Ушли мы в единственный свободный угол, так возле параши на полу до утра и просидели. Один урка нам ночью рассказал шепотком, что этот старичок пришлёпал в Каширу, чтобы немца хлебом-солью встретить. Он из бывших, купец первой гильдии. Да кто-то из жителей его опознал: замели, выясняют. В лагеря он две ходки до войны имел. Днем все-таки приехал подполковник из СМЕРШа, нас с Колькой допрашивал. На незнании Москвы хотел поймать нас, замоскворецких! Все равно не поверил. Еще троих диверсантов арестовали. Сознались — было пятеро. Где еще двое? Приметы не сходятся, но приметы можно изменить. Ночью опять сидим у параши, греем друг друга. Спать не можем. Жалко себя. Вдруг часовой в дырку в двери кричит: «Которые побегли немца воевать — на выход!» Ночью?! Испугался я теперь не на шутку. Ночью на прогулку не водят. Часовой в коридоре смеется: «Не бздите, пацаны! Отпускают вас на волю». Приводят в кабинет. Свет, тепло. Начальник тюрьмы и комендант станции улыбаются. «Мы тоже хотим на фронт, а нам приказывают здесь сидеть». — Это майор. «Всяк сверчок знает свой шесток. — Это начальник тюрьмы. — Вот, за вами приехали». Поворачиваюсь — папа! Что такое счастье? Любой школьник знает эту тему для сочинения. В тот момент для нас с Колькой это и было самым настоящим счастьем. Три часа мы тряслись в папиной «эмке» до Москвы, рассказывали о нашем «великом Походе». Сидели сзади, завернувшись в овчину. Тепло, уютно. Папа слушал молча. Водитель Миша, раненный в грудь навылет и списанный вчистую, то и дело вскрикивал: «Ну, дает! Эх, молодца!» Перед самой Москвой, за последним КПП, папа повернулся, сказал: «Хорошо то, что хорошо кончается. Майор сообщил — был момент, когда ваши жизни висели на волоске. Какой-то лейтенант настрочил донос, что не в меру сердобольный майор пожалел не то диверсантов, не то дезертиров. Проезжал через город Мехлис. (Мы с Колькой о нем в первый раз услышали.) Приказал — всех подозрительных к стенке, без суда и следствия. Гауптвахту враз очистили, а там более полусотни людей было. Слава Богу, до тюрьмы не успели добраться». Миша удивился: «Чего, этот Мехлис так разошелся?» Папа ответил: «Диверсанты один из мостов через Оку взорвали».
Дома Ленка злорадно ухмылялась: «Вояка сраный!» Матреша причитала: «Мамки нет, вот от мачехи и сбежал!» Норовит меня кормить посытнее. Костик увидел меня, закричал: «Ты мне с фронта гостинца привез?» В школе о нашем побеге тоже узнали. Учителя вроде относятся к этому с одобрением. Девчонки из соседней женской школы тоже пронюхали. При встрече млеют, шлют записки, назначают свидания. Сделали с Колькой еще одну попытку — через Главный штаб партизанского движения. Говорил с нами вежливый военный. «Стрелять умеете?» — «Умеем». — «Мину заложить под рельсы сможете?» — «Сможем. На уроках по военному делу проходили». — «С парашютом прыгали?» — «Прыгали». (Врали, конечно. Только в Парке Горького с вышки.) — «Так. Ну а с топографией Витебской области, к примеру, знакомы?» Ясно, мы замолчали. «Или, скажем, Черниговской?» Радовался — нашел слабину. Так и написал на нашем заявлении: «Отказать из-за незнания местности». Не по малолетству, о юных партизанах все газеты пишут. Папа к моим попыткам уйти на фронт относится серьезно, хотя я думаю, он не хочет, чтобы это случилось.
Телефон у нас на кухне. То Ленка у плиты, то Матреша, то обе вместе. Не дают поговорить толком с друзьями или девчонками. Вчера, 12 ноября был день рождения Томы. Она к себе домой пригласила. Собрались я, Юрка, Витька, Клара, Валентина. Каждый принес что мог. Пироги с картошкой, кусок сала, банку тушенки. Я попросил у папы бутылку кагора, у Матреши селедку. Посидели за столом, потанцевали, парочками уединились по углам. Целуемся. Лафа. Вдруг является Томкина мама. Она ушла в ночную, плохо себя почувствовала, ее домой на машине директора фабрики отправили. Мы, конечно, сразу разошлись. Уже в девять я был дома. На кухне никого. Ленка ускакала к своей портнихе, Костик и Матреша спят, папа в кабинете сидит за бумагами. Звоню Томке. Она такая… Такая… Вообще красивее девчонки я не встречал. Только в кино: Смирнова, Целиковская, Окуневская. Томка тоже хочет быть актрисой. С ней я могу по телефону говорить часами. Иногда вдруг оба замолчим, слушаем, как бьется сердце. Дыхание перехватывает, в глазах радужные круги. «Ты здесь?» — «Я здесь. А ты?» — «И я здесь?» Потрясно!
Положил трубку. И вдруг звонок. На часах — четверть двенадцатого. Кто бы это мог быть в такое время? «Алло! Я слушаю». — «Добрый вечер, молодой человек. Позови, пожалуйста, папу». — «А кто его спрашивает?» — «Скажи — спрашивает Вячеслав Михайлович». — «Сейчас». Иду в кабинет. «Пап, тебя там какой-то Вячеслав Михайлович». Папа так и подскочил в кресле: «Это же Молотов!» И бегом в кухню. Я за ним. Сам Молотов! Вот это да!
— Слушаю, Вячеслав Михайлович, да, сын. Алексей. Четырнадцать. В восьмом. Спасибо. Да. Какое название? Академия педагогических наук. Нет, это, по-моему, хуже: Академия народного образования неточно отражает существо проблемы. Ну и что же? Есть общая, есть медицинских наук, сельскохозяйственная. Нет, в мире аналога нет. Структура? Да, с наркомом Потемкиным согласована. Нет, бюджет представлен приблизительный, два варианта — по максимуму и по минимуму. Готов, Вячеслав Михайлович, доложить и на заседании Совнаркома, и в Политбюро. Спасибо.
Папа вытер потный лоб, посмотрел на меня восторженными глазами. «Передает весь проект Сталину. Никак не думал! В такое время!» Ушел в ванную. Выпьет рюмку на радости. Завтра скажу ребятам, что нам звонил сам Молотов — не поверят. Ну и пусть. Расскажу Кольке. Он поверит. У него отец профессор, в МГУ кафедрой заведует, они с папой знакомы. Вышел из ванной веселый, говорит: «С кем это ты по телефону болтал? Премьер-министр целый час дозвониться не мог. Нет, чтобы учеба, у него все девы на уме. И в кого ты только такой донжуан?» Я подумал — есть в кого, папочка. Тут прибежал Костик, ревет: «Па, мне злой волк приснился, я боюсь. Хочу с тобой спать. Без Ленки!» — «Хорошо, давай в кабинете на диване ляжем, как мужчины». Взял Костика на руки, пошел к себе. С порога повторил с улыбкой: «Дон Жуан Замоскворецкий!»
Январь 1943
Новый год встречали с елкой: Федя приволок откуда-то из-под Краснозаводска. Ленка стала наряжать ее американскими игрушками, которые папа когда-то прислал мне из Нью-Йорка. Я сказал, что елка наша и на ней должны быть игрушки наши. Она ни в какую. Так и вышло — одна половина елки американская, другая русская. Костик помогал и Ленке, и мне. Я его подсадил, он звезду на верхушку надел, захлопал в ладоши — светится лучше кремлевских. Матреша оторвалась от плиты, поглядела, вздохнула — хороша-то хороша, да лучше бы в лесу жила, а так через неделю на помойку пойдет. Пришел проверить голландки Кузьмич, привел с собой Нинку — полюбуйся, дочка. Для него уже был приготовлен подарок — бутылка «Московской», Нинке под елкой большой кулек с мандаринами, пастилой, плиткой шоколада. Костик тут же потребовал свой подарок. Я сказал, что его ему принесет Дед Мороз. Дед Мороз-папа приехал, когда было уже без десяти двенадцать. Быстро надел Ленкин красный берет, надвинув его на самые глаза, Кузьмичев кожух, прикрепил на подбородке пушистую мочалку. Разбудили Костика. Он с опаской смотрел на чудного старика, был готов вот-вот зареветь. Тогда Дед Мороз сказал: «Ты Костик — заячий хвостик? Я подарки тебе привез». — «Ты папа, папа! Ура! Я сразу тебя узнал». Костик получил игрушечный автомат и пистолет. Стал сразу тарахтеть и хлопать пистонами: «На тебе, фашист! На!» Матреше достался отрез драпа на пальто, ее-то все штопаное-перештопаное. Ленке — какие-то старинные серьги и перстень. Мне — первые в жизни наручные часы, швейцарские. Выпил я свою рюмку кагора, сказал, что хочу спать. Ушел в кабинет. Свет не зажигал. Открыл светомаскировку одного окна, сел на подоконник и заплакал. Тут елка, подарки. А мама где-то в землянке или в окопе, может, под обстрелом. Давно от нее писем нет. Какая-то Ленка подарки получает, в тепле нежится, а она моложе мамы, могла бы тоже воевать с фашистами. Мамочка, любимая наша защитница, приезжай быстрее. Я так по тебе соскучился! За окном пурга. Мороз, темень. Там, далеко, мама, война, смерть. Но я знаю — мама жива и она вернется: Матреша гадала на картах, она здорово гадает. Для трефовой дамы из казенного дома будет сначала удар, потом радостное известие, ей предстоят дальняя дорога, небольшие неприятности и хлопоты, а после радость и любовь.
На Старый Новый год папа разрешил мне пойти к Кольке Игнатьеву. Собралось нас десять человек, он, я и три Игоря — маленький, средний и большой. Все со своими девчонками. И Колькины родители тоже были. Его отец еще до революции в университете преподавал русскую словесность. Он затейник, весь вечер учил нас старинным студенческим играм, проводил конкурсы на знание литературы, географии, истории. Мы унизительно мало знаем. А когда нас учат, мы совершенствуем подсказки и шпаргалки, а не знания. И злимся, когда нас за это справедливо наказывают. В полвторого родители Кольки ушли спать. Большой Игорь достал бутылку водки, и я впервые ее попробовал. У Кольки в заначке оказалась вторая. Куролесили до шести утра. Томка и я улеглись спать на диване в дальней темной комнатке. Водка добавляет смелости и нахальства. Дверь в каморку закрыта. Мы в одежде под толстым ватным одеялом. «Давай разденемся?» — это я шепотом. «Зачем?» — это она таким же шепотом. «Душно и жарко». — «Ну давай». — Мы остались в одних трусиках. Я стал гладить ее грудь: соски твердые. Поцелуи жарче и жарче. «Не надо». Томка произнесла это жалобно. Не отталкивала мои руки, не отодвигалась. Сменила шепот на голос. Чувствую — близко слезы. «Томик, почему не надо?» — «Не знаю. Я… Ты… У меня никогда ничего не было. — А целует крепче. И стонет — не как от боли, как-то иначе. — Потом, потом, Лешик. Сейчас не надо». Водка-водкой, но я вспомнил Фрейда, его слова об инстинкте и разуме. Я потом Кольке рассказал, он от смеха чуть не лопнул. «Нашел подходящий момент размышлять о Фрейде! И Томка, как пить дать, не простит тебе твоего психоанализа».
И ведь он оказался прав. Чуть ли не на следующий день загуляла Томка с фронтовым лейтенантом. Он после ранения на побывку к родителям приехал. Завертели ее пьянки-гулянки. Бросила школу, определилась в госпиталь санитаркой. Пошла по рукам, забеременела. Неужели, если бы я тогда ее не пожалел и мы бы стали по-серьезному встречаться, ее судьба сложилась иначе? Или нет? Чего гадать? Одно верно — папа дал мне читать Песталоцци, или это сказано где-то у великого Леонардо да Винчи: жизнь не письмо, ее нельзя написать в черновике, а потом переписать набело. Живется — пишется единожды. И навсегда.
5 марта
Ура! Всыпали наши немцам по первое число под Сталинградом. Что, получили, гансики проклятые! Еще не то будет. Суворов до Берлина дошел, и мы дойдем. За все расплатимся. Жаль, у нас колокола не звонят. Все равно, Москва ликует. Наконец-то и на нашей улице праздник. А у меня вдвойне: получил письмо от мамы. Подумать только — она воевала в самом Сталинграде! Цензура это зачеркнула, но если смотреть на свет, разобрать можно. Там была дважды легко ранена. В тыл ехать отказалась. Подлечили в медсанбате — и снова на передовую. Как я люблю тебя, мамочка! Как горжусь тобой! В школе уроки отменили, правда, назадавали на дом вагон и маленькую тележку. Зато на митинге фронтовики выступали, даже один Герой был. И он то же, что и директор, талдычил — отличная учеба есть лучший вклад в победу. Хотел бы я посмотреть, как он сам на нашем месте усидел за партой! «Вы — будущее страны». А я хочу быть ее настоящим.
Поздний вечер, папа еще не приехал, Матреша и Костик спят. Ленка второй час в ванной лежит. Небось, как обычно, своего Стендаля читает. А я корплю над уроками в кухне. Тепло, вкусно пахнет жареной картошкой. Это моя любимая еда. Пью чай вприкуску с постным сахаром и витаю в облаках: вдруг позвонит Аня. Она обещала. Только это ничего не значит. Она может продинамить и со звонком, и со свиданием. Фигуристая, красивая. Особенно глаза, зеленые-зеленые, большущие. И ресницы как у куклы, длинные, пушистые. Голос будто из самого горла исходит. И всегда слегка простуженный. Были на катке в Парке Горького, три Игоря и я, там с ней и познакомились и все влюбились. Большой говорит: «Тоже мне Анну Керн нашли!» Но сразу видно — врет. Она отшила его прямо там, на катке. Маленький прицеливается, приглядывается, но она выше него на целую голову. Средний Игорь и я — явные соперники. Анька живет одна, помогает ей тетка. Отец погиб на фронте чуть не в первый день войны. Мама умерла совсем недавно от разрыва сердца. Крутит нам «динамо», то с ним встретится, то меня домой пригласит. Она на два года старше нас, и это чувствуется. Целуется взасос, а дальше ни-ни. Как на трофейной открытке, которую дядя Любомир подарил — к лодке на длинном поводке привязана собака, у нее перед мордой на удочке толстая сосиска, собака тянется к сосиске, вовсю гребет лапами и тянет за собой лодку с парочкой влюбленных. Где же ты, стерва зеленоглазая? Уже полпервого ночи: ясно, теперь не позвонит. Я собираю учебники, вхожу в гостиную. Вдруг звонок телефонный, резкий, и тут же звонок в дверь. Ночью любой звонок как сирена воздушной тревоги, а тут целых два. Открываю дверь — папа. Хватаю трубку — «наконец-то!». Нет, какой-то мужик папу. Говорю недовольно:
— Кто его спрашивает?
— Передайте, Сталин спрашивает.
Я онемел. Зову папу рукой, а он медленно раздевается — перчатки, шапка, пальто, спрашивает устало:
— Кто там еще на ночь глядя? — Берет трубку: — Да, — и буквально падает на стул, который я успеваю подставить.
— Да, я, товарищ Сталин. Да, я, товарищ Молотов мне звонил. Конечно, понимаю. Отозвали из ополчения в ноябре сорок первого! Да, предусмотрены научные разработки по подготовке учителей всех ступеней школьного обучения. И высшего образования, и дошкольного обучения. Фребелевские курсы? Конечно, знаком, читал сводные отчеты об их работе в России с семьдесят второго года, то есть с момента основания. Все ценное и в сфере подготовки воспитательниц детей дошкольного возраста тоже. Не только в России, но и в США и Англии, меньше — Франции, Германии. Да, товарищ Сталин, в Нью-Йорке я проработал три с половиной года. Да, была. Француженка. Сергея? Если бы все были такими же преданными патриотами. Кого конкретно имею в виду? Никого. Просто наслышался за последние годы о всяких Власовых и ему подобных иудах. Кто должен быть президентом Академии педагогических наук? Потемкин Владимир Петрович. Ну и что, что нарком просвещения. Зная Владимира Петровича, я полагаю, он вполне способен совместить эти два поста. Я счастлив, товарищ Сталин. До свидания.
Папа положил трубку и долго смотрел на нее не мигая. Сказал: «Подписывает постановление о создании академии. Свершилось! Не знал, что мой отзыв из ополчения был согласован с ним. Он уже тогда ознакомился с планом создания академии. — Потом вздохнул: — Даже про Сильвию знает. Впрочем, что я удивляюсь? Консул не один донос соорудил. Деньги и звания за это получает». И пошел в ванную. А я сидел, затаив дыхание. Я, дурак, переживал, стеснялся, что мой папа не воюет. А его, оказывается, сам Сталин с фронта отозвал. Как сказал бы дядя Любомир — это тебе, брат, не фунт изюму. И не хухры-мухры, как скажет Кузьмич. Я ждал Анькин звонок, а дождался самого Сталина! Теперь уж точно, если в школе ребятам расскажу, ни за что не поверят. А я все равно расскажу. Шороху будет на всю школу. И нашу, и женскую.
Май
Экзамен по военному делу сдавали в Нескучном саду.
Полковник наш рожден был хватом.
Слуга царю, отец солдатам.
Наш пожилой седой военрук, милый, добрый Тарасыч. Весь израненный, контуженный, он после всех госпиталей скакал вместе с нами, молодыми, и по ухабам, и по горкам, и через рвы и ямы. Разделил нас на синих и красных, и мы с деревянными винтовками и в разведку по-пластунски отправлялись, и в рукопашном схватывались, и, конечно, гранаты метали. В гранатах равных Коле Игнатьеву не было. Его Тарасыч на городские соревнования отправить собирается. Венец экзамена — стрельба в тире Парка Горького. Тут победителем вышел Игорь-маленький. Пятьдесят из пятидесяти. Я, говорит, в детстве из рогаток по воронам бить наблатыкался. После экзамена пошли в пивной павильон. Скинулись, Игорь-большой слетал тут же в парке к знакомому барыге, приволок четвертинку для Тарасыча. А мы махнули по кружке «Жигулевского», заглянули в бильярдный зал. Сгонял я с Игорем-средним партейку в американку. Отвел душу — восемь-один. Куда ему со мной тягаться. Слабак.
Домой явился в седьмом часу. Раскрываю дверь — и в кухне за столом папа, Костик и мама! Ма-ма!!! В гимнастерке, с орденами Боевого Красного Знамени, Красной Звезды, гвардейским значком. Одна нашивка тяжелого и три — легких ранений. Мамочка! Целую ее, обнимаю. И плачу от счастья. Матреша смотрит на нас, подперев руками голову. Тоже плачет: «Дождались мамки, дождались, родимые!» Костик тянет меня за рукав вязанки, заглядывает в глаза, радостно сообщает: «Мама всех фашистов победила. Она герой. Больше никуда не поедет, с нами теперь будет. А Ленки больше нет! — И прыгает, размахивает своим автоматом. — Ее мама выгнала». Папа улыбается виновато. «Вот и Леля пришел, — говорит он, заглушая слова Костика. Наливает в рюмки водку, рука дрожит. — Теперь вся семья в сборе. Давайте выпьем за возвращение мамы». «Ура!» — кричит Костик. Я его поддерживаю. «Ты что, уже пьешь водку?» Мама неодобрительно смотрит на меня. «Ну, мам, за твое возвращение, только одну рюмочку. Мне скоро пятнадцать». Мама машет рукой: «Ладно, одну за возвращение». Я смотрю на ее правую руку: она почти по локоть забинтована и на перевязи. «Ранение в кисть разрывной пулей, — отвечает она на мой взгляд. — Я долго лежала в госпитале в Саратове. Надиктовала вам два письма, да, видно, не дошли». Скоро они ушли с папой в большую спальню. Сначала было не слышно, как они разговаривали. Дверь чуть приоткрыта, но слов не разобрать. Тон был спокойным, но постепенно становился резче. Потом дверь захлопнули. Двери у нас старинные, могучие, звуконепроницаемые. На вешалке в нише у окна я увидел солдатскую шинель. В обеих полах были рваные дыры. «Маша сказала — это осколки, — сообщила Матреша. — Говорит, кругом людей наповал, а ей только шинелку пробьет. Ее Бог для вас сберег». Она оглянулась на дверь спальной и поманила меня в ванную.
Рассказ Матреши
— Че тут было! Че было! Маша прям в двери встренулась с Ленкой. Ага. Стоять и смотрять друг на дружку. Маша сняла со спины эту, ну, военную торбу, говорить:
— Значится, вот ты какая есть из себя!
Ленка говорить:
— Да, такая я и есть. Что, завидки беруть?
— Ах ты, гнида тыловая. — Маша говорить. — Мы там всю кровь свою отдаем, вшей кормим, а ты тута в крепдешинах да меховых польтах прохлаждаисси. И ищо нашинских мужьев блядками завлякаишь!
— А хоть бы и так! — Ленка ногу свою вперед выпятила, сама из себе как буряк малиновый стала.
— Тода я те щас по-свойски, по-фронтовому пояснению покажу.
И ты знаишь, я чуть в оморок не сподобилася. Достаеть Маша из торбы револьверт.
— Я, — говорить, — тебя, курва бессовестна, смерти предам.
Ага. Прям так и сказываеть. Ленка таперича заместь буряка молоком подернулась.
— Я, говорить, беременна. Двоих, значится, жисти решишь.
Цельных пять минут был молчок. И вот Маша командоваит:
— Даю те, крыса поганая, ноги отселева унесть четверть часа. Апосля того стрыляю. Все, стрелка побегла.
Ленка завсегда така надута, делат все важно. А здеся куды оно все подевалося? Глядь, она уж из двери шмыг на лестницу. Два чемодана еле тащить. А ить пришла в одном платьишке, и то штопано-перештопано. Маша ищо ее одежку найшла, с лестницы ей вдогон как швырнеть. И как крикнеть:
— Как тебя из эвтой фатеры, так и фашистов с нашинской земли-то турнем так, что кишки вон.
А соседи, выскочимши на лестницу, назло Ленке радоваются. Приговаривають:
— Поделом шлюшке-страмнице. Другим неповадно будеть. На чужой каравай рот не разявай!
Когда мы с Матрешей вернулись на кухню, Костик все еще сидел за столом. Поднял голову, сказал сонно, обращаясь ко мне:
— Как ты думаешь, Лелик, Ленка где-нибудь сейчас плачет?
— Не знаю. Может быть.
— Вот ее мне не жаль. Ни капельки!
У Сергея появились друзья в Белом доме. Собственно, это были соклассники Элис по школе в Чикаго. Однако Сергей неукоснительно следовал советам Аслана Ходжаева: воздерживаться от активных контактов с работниками администрации, особенно близкими к ФДР. У него были веские на то причины. Агенты-нелегалы, клерк в госдепартаменте и высокопоставленный чиновник в департаменте юстиции, сообщали, что Сергеем и Элис с недавнего времени всерьез заинтересовалось Федеральное бюро расследований. Его глава Эдгар Гувер не скрывал своей неприязни к лучшему другу отца Элис и ее крестному Фрэнку Ноксу, убежденному республиканцу, за то, что тот активно поддерживал внешнюю политику «нашего розового Франклина». Особенно Гувера бесило улучшение дипломатических отношений с большевистской Россией. «Признание беса есть откровенный шаг к отрицанию Бога». Когда в сороковом году Фрэнк Нокс, республиканец, отважившись на неслыханный прецедент, стал министром военно-морского флота в администрации президента-демократа, «железный Эдгар» в кругу близких друзей сказал: «Этот король вшивых репортеров у меня еще попляшет. И дочь его дружка-банкира, агитатор Кремля, московская подстилка!» Но одно дело — грозные словеса, другое — действия. Гувер и ненавидел, и боялся Рузвельта. А Нокс был с президентом на дружеской ноге. И отец Элис тоже — это он вкупе с приятелями-ньюйоркцами и бостонцами (как они с гордостью о себе говорили — «Мы — ого-го! Сила — двенадцать миллиардов!») разработали для ФДР хитроумную механику ликвидации страшного банковского кризиса.
Теперь же, в марте сорок первого, когда полыхавшая в Европе война придвинулась вплотную к границам Советского Союза, Сталин хотел иметь постоянно перед глазами политическую картину всего Старого и Нового Света со всеми ее нюансами и оттенками, цветами и тенями. И к главной задаче Сергея — информировать Центр о разработке сверхоружия — добавилось поручение, как его в шифровке сформулировал Ходжаев, «стратегического характера: какова будет позиция правящих кругов США в случае агрессии Германии против СССР?». Сергея перевели из «Известий» в ТАСС, и он стал шефом бюро в Вашингтоне. Этим особенно довольна была Элис. Именно здесь, в Вашингтоне, была политическая кухня страны и процветали ее школьные дружки-подружки. Первый же выход в высший столичный свет был на редкость удачным. Эрни Бейлиз, помощник одного из заправил «мозгового треста» Гарри Гопкинса, и Сара Уитни, секретарь вице-президента Генри Уоллеса, познакомили Сергея и Элис со своими боссами на приеме в Белом доме. Прием этот, широкий, веселый, представительный (полторы тысячи гостей) — как, впрочем, большинство приемов Рузвельтов, — был проведен по случаю утверждения «Программы ленд-лиза». В газетах только что промелькнуло сообщение, что главой назначен Гарри Гопкинс, а президентским куратором — Генри Уоллес. О целях программы ФДР поведал нации в одном из своих еженедельных радиовыступлений «Беседа у камелька».
Когда Эрни подвел Сергея и Элис к Уоллесу, тот качал на качелях одного из внуков президента. За его движениями с настороженной улыбкой наблюдала Элеонора. Сергей, много всякого слышавший о первой леди, подумал, несколько раз взглянув на нее: «Да, пожалуй, не Венера Милосская. Но сплетни злопыхателей о ее отменной некрасивости явно преувеличены. А то, что она наделена поистине мужским умом, никто отрицать не отваживается, ибо тотчас получит достойную отповедь». Уоллес дважды поцеловал Элис, пожал руку Сергею: «ТАСС? Вы давно знакомы? Уж не под вашим ли влиянием наша девочка агитирует за колхозы и Советы? Я шучу — ее интервью с дядюшкой Джо помогло многим в этой стране лучше понять, что же в самом деле происходит в вашей загадочной России».
Элеонора саркастично улыбнулась. «Даже мои несмышленыши, — она посмотрела на игравших в «салочки» внуков, — даже они поняли бы ангажированность, допускаю — неосознанную, ангажированность того интервью. Ну, это я так, ради красного словца. Я имею в виду вдумчивого наблюдателя мировых событий. Рядовой же обыватель, как это ни прискорбно, увидел в свирепом палаче и жестоком диктаторе доброго, рачительного, мудрого отца нации».
Элеонора, гордая, независимая, проницательная племянница «несгибаемого Теодора», два срока железной рукой правившего империей янки в начале века, не любила Элис. С юности была знакома с ее отцом, саму ее знала с пеленок. Однажды, когда Элис рассказывала Сергею о семейных отношениях Рузвельтов, она походя обронила слова, его поразившие: «Элеонора — колдунья, у которой ее злые чары может действенно нейтрализовать только один человек — ФДР». — «Насколько я смог уразуметь, ты и Элеонора едва терпите друг друга. Почему?» — «Есть хорошая русская пословица, — неожиданно резко ответила она. — Будешь много знать — скоро состаришься». — «Если принять эту пословицу за аксиому, я давно уже древний старик», — вздохнув, подумал Сергей. Но допытываться не стал, зная Элис — дальнейшие расспросы будут бесплодны, более того — могут заставить ее замкнуться и ожесточиться. Позднее он смутно слышал от людей разное — то ли ФДР однажды переусердствовал в своих симпатиях к юной красавице Элис, то ли она гневно, почти публично отвергла домогательства кого-то из сыновей президента — Джеймса или ФДР-младшего. Что ж, это было на нее похоже.
— Извините, — Элеонора с деланной улыбкой обратилась к Сергею, — все, что я здесь сейчас сказала, выражает мою абсолютно личную точку зрения. И не предназначено для печати никоим образом. Не так ли?
— Да, разумеется, — поспешно ответил Сергей.
Первая леди с минуту изучала его скептическим взглядом, после чего неспешно удалилась в сопровождении английского посла и двух звезд Голливуда.
— Бьюсь об заклад, вы мало знаете о роли нашего Тэдди в укреплении американо-русских отношений. — Генри Уоллес остановил пробегавшего мимо официанта с подносом наполненных всевозможными напитками бокалов, предложил Элис и Сергею: — Шампанское и джин, напитки дня.
— Почему именно шампанское и джин? — удивилась Элис.
— Ленд-лиз призван помогать Великобритании и Франции.
— Логично, — согласился Сергей, взяв для себя напиток островитян и передавая золотистый брют Элис. — А насчет Теодора Рузвельта… Ну, почему же! Его роль в заключении Портсмутского договора девятьсот пятого года хорошо известна. Хотя… участники переговоров и добросовестные историки отмечают его прояпонскую позицию.
— Но он же поддержал Витте в вопросе о контрибуциях, и в итоге японцы отказались от требований о ее выплате.
— А Ляодун и Порт-Артур? А ЮМЖД и Южный Сахалин? Нет, что ни говорите, этот договор бередит душу каждого русского до сих пор. И в адрес Тэдди в России лестных слов вы не услышите.
— А вот мировая общественность рассудила иначе. В девятьсот шестом году Теодор Рузвельт как великий миротворец получил именно за Портсмутский договор Нобелевскую премию мира. Кстати, он первый американец, удостоенный этой премии!
«Хорош миротворец! — подумал Сергей, решив не обострять с первых же шагов отношения с влиятельным американцем. — Ведь именно он пригрозил Германии и Франции, что, если они поддержат Россию, США выступят на стороне Японии».
— Хотите загадку? — Элис задорно тряхнула волосами, взяла еще бокал шампанского. — Кто сказал: «Правильный путь в международных отношениях — разговаривать мягко, имея, однако, наготове большую дубинку»?
Уоллес бросил взгляд на русского и по улыбке Сергея понял, что тот знает эти слова Тэдди.
— Уплываем в далекую историю. — Уоллес сказал что-то Саре Уитни, выслушал ее тихий ответ и продолжил: — Давайте лучше о дне сегодняшнем. Я, между прочим, разрабатывая с Гарри Гопкинсом планы ленд-лиза, подумываю и о России.
Сергей готов был на резкое «Хотите, чтобы мы воевали с Германией?». Но сдержался, сказал преувеличенно беспечно:
— Если вы имеете в виду третий рейх, то у нас гарантия — договор о ненападении.
— Вы верите гарантиям нацистов? — Уоллес посмотрел на Сергея с удивлением, смешанным с сожалением. — Помнится, Гитлер не так давно откровенно провозгласил — любой международный договор есть всего лишь клочок бумаги. В лучшем случае — не туалетной. Сталин тешит себя надеждой на нейтралитет гуннов. А между тем наш посол в Берлине сообщает, что план восточного блиц-крига не только разработан в деталях, но и утвержден фюрером. Сомнения вашего правительства в истинности намерений Гитлера могут быть чреваты не только национальной, но мировой трагедией.
Безмолвно присоединившийся Фрэнк Нокс внимательно слушал Уоллеса, с аппетитом обгладывая ножку индюшки.
— Ладно, я гражданский человек, последние семь лет занимался лишь навозом и прочими фермерскими проблемами… — Уоллес долго выбирал что-нибудь на подносе с закусками и, махнув рукой, — мол, опять двадцать пять! — взял тарелку с полдюжиной устриц. — А что скажет наш военно-морской министр?
Нокс отставил индюшку, приобнял Элис, спросил вполголоса:
— Это и есть твой русский? Наконец-то я имею честь лицезреть твой выбор. Что ж, одобряю. — Повернулся к Уоллесу, подмигнул: — Генри все шутит. Я еще более штатский, чем он. А то, что он до вице-президентства командовал нашим сельским хозяйством, а я вот теперь — крейсерами и эсминцами, на то воля Божья и его наместника на Земле ФДР. Прошу простить за столь долгую, но и не менее необходимую интродукцию. А по существу вот что: над границами России нависли сто пятьдесят отлично вооруженных, вышколенных, победоносно промаршировавших по полям Европы нацистских дивизий. Не немецких — нацистских! Безоговорочно усвоивших то, что их бог им объявил: «Я освобождаю вас от химеры, которая зовется совестью». Помните? А вы, русские, занимаете позу страуса — голову поглубже в песок, авось пронесет.
— Того, что произошло в Европе, могло бы и не быть. — Сергей старался говорить спокойно. — Мы выступали против Мюнхена.
— ФДР тоже, — вступила в разговор Элис. — И еще как! Но разве свой ум другому вложишь? Все эти Деладье и Чемберлены…
— Увы, с помощью нашего посла Кеннеди в Лондоне и Буллита в Париже, — с горьким укором добавил Уоллес.
— Еще в октябре тридцать седьмого года ФДР призвал установить карантин против эпидемии мирового беззакония, — продолжила Элис. — Но его никто не захотел услышать: ни Англия, ни Франция, ни…
— Ни Россия. — В голосе Нокса прозвучал явный упрек. — Во-первых, заключение договора с агрессором. Во-вторых, нападение на маленькую Финляндию. Большего подарка врагам ФДР — изоляционистам — трудно было бы и придумать.
«Хотел бы я посмотреть, как вы повели себя, если на ваших границах устраивали бы вооруженные провокации какая-нибудь Коста-Рика или Доминиканская Республика?» Сергей стиснул зубы, чтобы не превысить пределы дипломатически возможного. Он слишком хорошо помнил выступление ФДР, в котором тот в самых резких выражениях осудил агрессию Кремля. «Я объявляю моральное эмбарго на продажу России самолетов и военного снаряжения». Какой гвалт, поддерживая своего президента, подняла тогда американская пресса! Слов нет, Рузвельт — великий оратор. Великий дирижер общественного мнения. Великий политик.
— Скажу и чисто по-мужски, — закончил Нокс, подмигнув Сергею. — Драка равных — это я еще понимаю. Но здесь связался черт с младенцем! — Он протянул Сергею руку: — Зови меня Фрэнком. Идет? Однако все хорошо, что хорошо кончается. Мы не рассорились вконец — и это главное.
— Как говорят русские, — с улыбкой добавила Элис, — «кто старое помянет, тому глаз вон».
Она перевела пословицу дословно, Уоллес и Нокс долго смеялись.
— Пойдем, представлю тебя президенту. — Нокс взял под руку Сергея и Элис, и они стали пробираться сквозь толпу гостей. Миновали входной зал и, покинув помещения, обычно открытые для туристов, спустились в дипломатическую приемную. Там Рузвельт, сидевший в кресле-каталке, был окружен сенаторами и конгрессменами. Охранник, стоявший у дверей снаружи, при виде Сергея и Элис нахмурился, но Нокс бросил короткое: «Со мной!» Президент что-то быстро говорил, энергично жестикулируя правой рукой. Увидев вошедших, смолк на полуслове, улыбнулся Элис, скользнул удивленным взглядом по Сергею, с немым вопросом посмотрел на Нокса. «Не забыл февраль тридцать третьего, когда на него в Майами Джузеппе Зангара покушался, — мелькнуло в сознании Сергея. — Поневоле не забудешь. Врагов у ФДР вагон и маленькая тележка — республиканцы, клан, берчисты. Тяжко быть главою нации — того и гляди, кто-нибудь или пулю, или бомбу предложит».
— Извините, господин президент. — Нокс легонько подтолкнул Сергея вперед. — Памятуя наш недавний разговор о русских, я решил представить вам одного их толкового парня.
— У них много толковых парней: Трояновский, Уманский, Литвинов. — ФДР пожал руку Сергею, с интересом его разглядывая. — Мы только что говорили о том, что вы задали славную трепку джэпам и в Монголии, и в районе Владивостока.
— На Халхин-Голе и озере Хасан, — уточнил Сергей.
— Гитлер, Муссолини и Тодзио поделили сферы агрессии. Великая Япония мечтает не только о покорении Китая, Индии, Индонезии. — Рузвельт взглянул на висевшую на стене карту мира.
— Элис только что вернулась из поездки по Филиппинам. — Нокс посмотрел на девушку, приглашая ее принять участие в беседе.
— Теперь это твоя забота, Фрэнк, — вставил Гопкинс. — Флот — основа защиты наших заморских территорий.
— Моя, моя, — недовольно согласился Нокс. — Строить, большой флот строить надо.
— И срочно, — добавил твердо Рузвельт.
— Господин президент. — Элис достала из сумочки сложенные вчетверо листы бумаги. — Я могу передать вам копию отчетной статьи о поездке, которая завтра появится в моей газете.
— Ну зачем так официально? — Рузвельт недовольно посмотрел на стоявших рядом с ним чиновников. Развернул листы:
— «Гавайи? Филиппины? Кто первый?» Спасибо, Элис. После приема первым делом изучу твой труд. Действительно — кто? — Он обратился к Сергею: — Журналисты народ осведомленный. Скажите, что думают в Кремле о возможности большого конфликта между Германией и Россией?
Сергей посмотрел на Элис, на Нокса, на карту. Отыскал взглядом Берлин и Москву. В комнате стояло молчание. Все ждали ответа.
— Что думают в Кремле — я не знаю. Знаю, что думают простые люди, — наконец сказал он. — Воевать с немцами придется, в этом не сомневаются даже неизлечимые оптимисты. Когда? Боюсь, эта большая драка может начаться в любой момент. Беда в том, что мы не совсем к ней готовы. Потому я был рад сегодня услышать от господина Уоллеса — надеюсь, его мнение разделяет и господин Гопкинс, — что ленд-лиз в случае нужды будет распространен и на мою страну.
Рузвельт и Гопкинс переглянулись и оба согласно кивнули.
— Драться мы умеем. И с немцами, и со многими другими. Имеем большой исторический опыт.
— Медведь! — Элис поднялась на цыпочки, пощупала бицепсы Сергея. Все заулыбались, Рузвельт с явной симпатией смотрел на девушку и «медведя».
— Если эта страшная гроза разразится, весь мир удивится способности России сражаться. — Эти слова Джозефа Дэвиса Элис встретила радостными хлопками.
— Кто-кто, а наш бывший посол в Москве знает, что говорит. — Рузвельт произнес эти слова одобрительно. Затем обратился к Сергею: — Простые люди допускают вероятность войны на два фронта? Германия на западе, Япония на востоке?
«Дернул меня черт идти на этот прием, — с тоской подумал Сергей. — Ничего себе вопросики подкидывает! И ведь не кто-нибудь — президент Соединенных Штатов Америки…»
— На этот вопрос я отвечу так — будь я в Кремле, я сделал бы все возможное и невозможное, чтобы такого никогда не случилось. Ни за что.
Президент посмотрел долгим взглядом на Сергея. И подумал: «Многим на Западе, да чего греха таить — и в моем ближайшем окружении — очень хотелось бы именно такого развития событий. Россия, воюющая на два фронта. Но этот русский прав. Jesus Christ, he is right!…»
После перевода Сергея в Вашингтон Элис сняла номер в отеле «Капитол Хилл», аккредитовалась в Белом доме и конгрессе. Затем занялась поисками жилья для Сергея. Пока он жил несколько дней в маленькой служебной квартирке в здании посольства, они исколесили весь город и пригороды. В центре не нашли ничего подходящего — то просторно, но мрачновато; то светло, но не уютно; то просторно, светло и уютно, но очень шумно. Александрия, Сильвер Спринг, Фолз Черч, даже Роквилл — везде находилось что-нибудь, что делало жилье неприемлемым: планировка, расстояние от посольства, соседство с шумными общественными местами. Наконец выбор был сделан: очаровательный двухэтажный домик в Бетезде — гостиная с камином, две комнатки для слуг, три спальни, гостевая, две террасы. Деревья и садовые кусты огораживали вместительный участок со всех сторон, по нему веером разбегались дорожки. Одна из дорожек вела к ажурной беседке, почти сплошь заросшей плющом. Приятно удивили две вещи: умеренная арендная плата и мебель. Владелец дома, молодой биржевой спекулянт, живший в Нью-Йорке и получивший родительскую недвижимость в наследство, заново обставил оба этажа, да так элегантно, модно, рационально, что не хотелось менять ни единой вещи, даже картины, в основном олеографии и гравюры, изображавшие сцены покорения Дикого Запада. И в ближайший уик-энд решили устроить новоселье. Элис пригласила Эрни Бейлиза и Сару Уитни. Эрни прикатил на спортивном «бьюике» с агрессивно декольтированной девицей.
— Знакомьтесь, моя кузена — крошка Хани, — представил он ее несколько сконфуженно.
Когда кузина скинула норковую пелерину, Элис недовольно прищурилась. «Из какого борделя подхватил наш тихоня Эрни эту стриптизершу? — фыркнула она про себя. — Кузина! Как же, знаем мы таких кузин». Сару привез молодцеватый майор, крепкий, как двухдневный белый гриб, с лихо закрученными кверху усами и обширной плешью. «Как сказал бы Иван — не одну супружескую подушку протер наш пострел!» — добродушно улыбнулся Сергей. И тут заметил значок военной разведки: ого!
Со своей стороны он пригласил посла Уманского: с ним у Сергея давно сложились добрые, приятельские отношения, еще когда Уманский был советником. Тому способствовали несколько обстоятельств: они были почти одногодки; Константин Александрович много лет проработал в ТАСС; по складу характера они были в чем-то близки. Уманский был наслышан о широких, а главное, влиятельных связях Сергея. Теперь он сам убедился в этом. «Впечатляет, впечатляет! — довольно подумал он про себя. — Все из офиса президента — и Бейлиз, и Уитни, и Хью Макинтайер — так, кажется, представился этот веселый майор, из военных помощников ФДР. Достойно, Сергей. Очень даже достойно». Сергей, ощутив эту оценку его связей послом, был оживлен. Правда, если бы он знал, что крошка Хани встретилась с Эрни, чтобы ехать на новоселье русского газетчика, полчаса спустя после дотошного инструктажа у заместителя «железного Эдгара», он воспринял бы ее совсем иначе. Но вряд ли Сергей держал бы какое-то зло на Эрни — тот сделал то, что должен был сделать по инструкции: сообщил о первичном контакте с русским журналистом своему куратору из ФБР, передав пери этом подробное описание по минутам: что, кто, почему, где, когда. Сергей ничего этого не знал. И эта крошка Хани такая милашка, такая аппетитная хохотушка. И весельчак-майор так уморительно пародирует походку, жесты и говор военного министра Генри Стимсона. Майор даже разыграл в лицах «доктрину Стимсона», что потребовало от него мгновенного перевоплощения в японца.
Стимсон. Мы не позволим вам нарушения никаких международных договоров.
Японец. Моя не плизнает никакой договола. Есть одна договола — мой сила.
Стимсон. Мы объявляем вам экономический бойкот.
Японец. Моя твоя не боится. Хоцитса бай-котта? Позалоста, бели, полуцай.
Уманский смеялся до коликов в животе. Отдышавшись, спросил:
— Если грянет война с империей Восходящего Солнца, что вы будете делать с вашими гражданами японского происхождения? Их ведь у вас не сто, и даже не двести тысяч.
Благодушное выражение лица Хью мгновенно сменилось суровым, даже жестким.
— Интернируем, всех до единого, — не задумываясь, ответил Хью.
— То есть?…
— То есть поместим в резервации, колонии за колючей проволокой, лагеря. — Он ухмыльнулся, взял стакан с виски, повертел его в руках. — Не играть же с ними в гольф, в самом деле! Мы их нрав, слава богу, знаем.
«А у нас ведь немцев в их республике на Волге около трех миллионов живет, — такая мысль одновременно мелькнула в сознании и Сергея, и Уманского. Обменявшись взглядами, оба вздохнули. — Американцы думают, готовятся к такому повороту событий. А мы?»
Два приглашенных из ресторана официанта ловко управлялись с баром и закусками. Элис повела Эрни на второй этаж показать спальни. В первой же плотно прикрыла дверь, подошла вплотную и, сузив глаза, прерывающимся от гнева голосом произнесла:
— Я для того тебя с Сергеем знакомила и пригласила на новоселье, чтобы ты приволок сюда эту шлюху?
— Не такая уж она и шлюха, — растерянно ответил Эрни: в голосе его явно промелькнули нотки обиды за свою подругу.
— Ты отлично знаешь, что я имею в виду. Я же видела ее в офисах ФБР, когда была там на брифинге.
— Когда? — совершенно смешавшись, промямлил Эрни.
— Временная привязка что, меняет дело? — с издевкой спросила Элис. — В прошлую пятницу, вот когда!
— Ну что, мне увезти ее отсюда? Как скажешь, так я и сделаю.
— Совершил подлость, не спеши добавить к ней глупость. Веди себя естественно: в школе ты это умел. Завтра поговорим.
Когда они вернулись в гостиную, крошка Хани, стреляя глазками, ворковала о чем-то с Сергеем. Он держал ее и свой стаканы, а она то хмурилась, то деланно хохотала. Уманский и Макинтайер увлеченно обсуждали роли маршала Петена и Пьера Лаваля в капитуляции Франции. Сара тихо наигрывала на пианоле попурри из фильмов Чаплина. Ангорский кот Дасти, доставшийся Сергею от предыдущих арендаторов, меланхолично лакал майонез из банки, стоявшей на одном из боковых столиков. Согнав кота, Элис велела официанту предложить гостям главное блюдо вечера — пышный техасский стейк.
— Two inch high fillet steak! Tender and fluffy! Ariadne's clew to perfect bliss! The pride of the New world!
Элис шла вместе с официантом и сопровождала каждый выбранный гостем кусок мяса такими или подобными им фразами.
— Еда с техасских пастбищ, а вино с гор Грузии! — вторил ей Сергей, обходя гостей с бутылками цинандали и саперави.
Первым стал прощаться Уманский.
— Все было выше похвал, Сережа. И люди очень интересные, знающие, — говорил он, садясь в машину. — Ни за что не уехал бы, но была договоренность с дуайеном, у него какое-то срочное дело ко мне.
— Спасибо, что заехал, Костя. Завтра буду в посольстве, расскажу подробно о реорганизации в Пентагоне, особенно в ведомстве Нокса.
Потом заторопился и Эрни. Пока он, уже надев плащ, толковал о чем-то с Элис, крошка Хани сунула в руку Сергея записку.
— Это мой номер. — Она игриво толкнула его своей грудью. — Найди минутку-другую, развлечемся на славу. Я такие штучки знаю! — Она завела глаза под верхние веки.
Элис быстро подошла к Сергею.
— Эрни, пора ей тоже уматывать. — Она одарила девицу улыбкой, от которой любая другая провалилась бы сквозь пол. Но крошка Хани была не из робкого десятка. «Да, точно не из робкого, — думал Сергей, наблюдая за этой дуэлью взглядов. — Обязательно спрошу Элис, почему она так невзлюбила эту искательницу постельных приключений. Конечно, завязать с ней легкую интрижку очень даже можно бы. Но для дела разумнее приударить за Сарой Уитни. Они с Элис старые подружки, и поэтому Сара не станет болтать лишнего. А мне она может рассказать многое. Вот Хью Макинтайер — с ним во сто крат сложнее. Но и его проверить не мешает. На идейной основе его, разумеется, не возьмешь, но есть другая — почем нынче майоры в офисе президента США?»
Официанты убрали посуду, на столе появились фрукты, яблочный пирог, сыры. При зажженных свечах Сара, поставив бокал с «хеннесси» на верхнюю крышку пианолы, вдруг запела под собственный аккомпанемент песенку из «Байки про лису» Игоря Стравинского, Хью блаженно прикрыл веки. Элис прошептала: «Поедем куда-нибудь на люди, проветримся, потанцуем». — «Куда конкретно?» — «Да хотя бы в «Харвей'з». — «Принимается». Сергей любил этот ресторан, но не за помпезность и подчеркнутую в каждой мелочи королевскую роскошь. И уж вовсе не за нахрапистую кичливость, с которой владельцы рекламировали свое заведение как «Ресторан Президентов с 1858 года». Как раз вопреки всему этому, менеджеры и вся обслуга — швейцары, гардеробщики, официанты, шеф-повар и его многочисленные помощники, — действуя слаженной командой, умудрялись создавать атмосферу ненавязчивой благожелательности, домашнего уюта, безыскусной комфортности.
— Вы прелесть! — Сара поцеловала Сергея в щеку. — Я так давно не была в «Харвей'з». Только там готовят кальмара по моему вкусу. Я есть конечно же не хочу, но пока мы туда доберемся, пока посидим в баре…
— Сара согласна, так что я вас, Хью, и не спрашиваю. — Сергей посмотрел на майора.
— Куда конь с копытом, туда и рак с клешней, — хохотнул тот. Эта пословица была произнесена на таком чистом русском, что Сергей оторопел.
— Вы знаете русский?
— И читаю, и пишу.
— Специально изучали?
— Моя мама — урожденная княжна Меншикова — в одна тысяча девятьсот первом году вышла замуж за военного атташе Америки в Санкт-Петербурге. Я родился уже здесь, но в нашем доме английский и русский были на равных правах. Так что, отвечая на ваш вопрос — специально ли я изучал русский язык? — говорю — нет, обоими языками я владею одинаково с детства.
— И давно вы в офисе президента?
— Полгода.
Элис, невольная свидетельница разговора, была удивлена. «Крошка Хани — карта в обычном пасьянсе ФБР, — размышляла она. — К Эрни какие могут быть претензии? Он, насколько мне известно, начал работать на Гувера еще в колледже. Попытаться подсунуть русскому провокаторшу — для Эрни часть его работы. Но Сара?! Ей зачем надо было тащить сюда майора-разведчика? Или это все скоординировано? Хороши же у меня друзья юности… Но чего я, собственно, возмущаюсь? Это для меня Сергей — дорогой, любимый, единственный. Для них — Эрни, Сары, Хью, Хани, любого среднего американца — он, в лучшем случае, подозрительный чужак, в худшем — враг, угрожающий основам общества».
Метрдотель Джордж Флаэрти, высокий, стройный, с редкими серебряными нитями в густой черной шевелюре, расцеловав дам и пожав руки мужчинам (Сергею: «Рад познакомиться, много лестного слышал о вас!»), усадил всех в своеобразной гостиной в просторные кожаные кресла и, стоя, торжественно-интимно исполнил оду лучшим блюдам и винам дня. Сюда же были доставлены аперитивы и испытанные «возбудители аппетита»: орешки всех известных в мире видов, пропитанные сыром сухарики, россыпь мелко нарезанных ломтиками маринованных помидоров, огурчиков, цветной капусты, редиса, сельдерея — все на одном блюде с оранжевым кисло-острым соусом в широком судке в центре, крошечные канапе с рыбой, ветчиной, оливками и маслинами. В соседнем зале зазвучали негромкие, ритмичные, приятно-будоражащие слух аккорды — саксофон, контрабас, ударник, рояль. Хью увлек Сару в круг танцующих. Искоса наблюдая за ними и отпивая мелкими глотками терпкое шерри, Элис поделилась с Сергеем мыслями о тандеме крошка Хани — Хью Макинтайер. Внешне он воспринял ее слова спокойно, даже с легкой ироничной улыбкой — жалко, что ли, пусть наблюдают. Мысли же были тревожные: «Как только сунулся в Белый дом, сразу переполошились. Хотя странно, если бы было иначе. Но теперь надо вырабатывать новую тактику поведения, объекты работы и источники информации определять безошибочно. В этом гигантском муравейнике, Нью-Йорке, легко затеряться, уйти от слежки. В Вашингтоне же все как на ладони. Значит, надо переносить встречи в многолюдные помещения, парки, злачные места, кинотеатры. Боюсь, придется и Элис что-то намекнуть. Она, конечно, и сама о многом догадывается. Впрочем, торопиться не следует. Пока лишь намеки. Опасные — но намеки. Надо понять, что им известно. Откуда-то этот ветерок подул-повеял. Все, Сергей, анализируй, думай. Прикинь, посоветуйся с Асланом. «Думай, Ананий, думай!» — в каком это фильме герой говорит эти слова? «Антон Иванович сердится»? «Сердца четырех»? Не важно. Важно шурупить. Трезво. Спокойно. Взвешенно».
Подошли улыбающиеся Хью и Сара. Тут же Флаэрти пригласил всех за столик. Они шли мимо жующих, пьющих, хохочущих. Сара поглядывала на Сергея, смотрела как-то несмело, просяще. «Сара, Сара, — думал он, — лучше источника не найти. Но… Насколько это безопасно? Какие у нее отношения с этим майором? Не работает ли она сама на какую-нибудь секретную службу?»
После основного блюда — суфле из языков куропатки — Сара отставила недопитый бокал коллекционного бургундского, наклонилась к Элис, едва слышно выдохнула: «Он твой все время, а я хочу быть с ним хотя бы в танце!» — и, взяв Сергея за руку, направилась к танцующим. Элис усмехнулась: «Танцуй, не жалко!» Ее тут же пригласил, вскочив со своего кресла, Хью, но она скорчила такую мину, что тот, конфузливо ухмыляясь — мол, не очень-то и хотелось! — вновь занял свое место. Элис наполнила бургундским свой бокал и, делая долгие, жадные глотки, наблюдала за Сергеем и Сарой. По просьбе кого-то из посетителей исполнялся редкий в американской джазовой практике вальс, и Сергей совсем закружил Сару.
«Боже, какое блаженство! — думала она, замирая, свечи, стоявшие на столиках в изящных стеклянных сосудах, сливались в сплошную золотую цепь, над которой нескончаемой вереницей мелькали мужские и женские лица. — Какие у него сильные и нежные руки. Так хорошо, так несказанно хорошо мне было только в детстве, когда мама купала меня в ванночке и я беспечно плескалась ее руках. Точно так теперь, здесь. Я же танцевала сотни раз, с самыми разными мужчинами, но только сейчас, с ним я ощущаю счастье. Вот оно какое!»
Другие пары — их было немного — прекратили вальсировать, отошли в стороны, наблюдая за вдохновенными па Сергея и Сары. Глядя на них, Хью восторженно покачивал в такт музыке головой, Элис же по-прежнему хмуро улыбалась. Кончился танец, раздались аплодисменты, Флаэрти кивнул старшему официанту, и тот через мгновение водрузил на столик поразившую всех четверых трехлитровую бутыль шампанского.
— О-ля-ля! — воскликнул Макинтайер. — Обязательно запишусь в школу танцев.
В Бетезду возвратились около трех часов утра. И Сергей сразу же обнаружил, что, пока они отсутствовали, в доме побывали непрошеные гости. Перед уходом он незаметно прикрепил ко внутренней части входных дверей и к нижнему ящичку письменного стола волос: старый как мир прием сработал безотказно. В Нью-Йорке подобных вещей не было. То ли работали более опытные агенты, то ли здешние решили сразу нагнать на него страху — авось начнет ошибаться. Пути контрразведки непредсказуемы. Сергей не знал о разговоре, который произошел накануне в кабинете «железного Эдгара»:
Гувер. Я прочитал докладную Эрни Бейлиза. Вместо того чтобы перекрыть все пути этому русскому из бюро ТАСС, он способствовал его проникновению в Белый дом. Допустили, черт бы вас всех побрал, коммунистическую заразу в нашу святая святых!
Заместитель Гувера. Мы недооценили возможности Элис. Если бы не она…
Гувер. А что наш агент?
Заместитель. Крошка Хани уже встречалась с ним тет-а-тет.
Гувер. Ну и что — в итоге запись их постельного сопения?
Заместитель. До постели дело пока не дошло. Но он, кажется, клюнул.
Гувер. Ладно. Если клюнул — хорошо. Но… пусть она не торопится. Она агент опытный, надежный. Сама знает: поспешишь — людей насмешишь. Что дал осмотр дома?
Заместитель. Ничего.
Гувер. Ничего?! Плохо смотрели! Хоть сам бери и выезжай на «полевые работы». Однако ловко работает этот малый. Что мы у него были, он наверняка обнаружил: теперь он на какое-то время ляжет на дно. Но и мы не должны его больше пугать до поры до времени. Наружку на месяц снимите и за ним, и за его девкой.
Заместитель. По нашим данным, она не знает, что он шпион.
Гувер. Может, и не знает. Но наверняка догадывается. Небось не целка. Через месяц наблюдение удвойте, но — никаких резких движений. Этого, по крайней мере, мы знаем, если уберут — неизвестно кого еще пришлет Москва.
Надеясь на опыт и везучесть своей сотрудницы, которая «заложила» не одного иностранного агента, Гувер ошибся. Сергей сделал ставку не на крошку Хани, а на Сару Уитни. После того как он вторично, тайно от Элис — она ездила в Чикаго на день рождения отца, — встретился с крошкой Хани в загородном ресторанчике «Корона Сербии», Уманский попросил его задержаться по окончании утренней оперативки.
— Ни у Трояновского, ни тем более у меня не было и нет возражений против твоей дружбы с Элис. — Посол помолчал, что-то обдумывая. — Но, Сережа, эта, — он посмотрел на бумажку, лежавшую перед ним на столе, — эта Хани…
Уманский вновь замолчал, ожидая реакции Сергея. Тот тоже молчал, настороженно улыбаясь. Сказал, стараясь быть предельно убедительным:
— Честное слово, Константин Александрович, эта женщина интересует меня в чисто профессиональном плане!
— А я и не говорю, что ты коллекционер и жаждешь причислить ее к списку своих мужских побед. Как я полагаю, и без нее внушительному. — Уманский прищурился, в глазах его запрыгали бесенята. — Хотя не сомневаюсь, там есть над чем поработать.
Сергей хотел что-то сказать, но посол поднял руку:
— Не знаю, какой интерес она может представить для Телеграфного Агентства Советского Союза, но вот что ты представляешь для нее профессиональный интерес — это точно. Хани — штатный и, насколько я знаю, очень удачливый сотрудник Федерального бюро расследований. Кстати, среди своих зовется Салемская Блядь.
Улыбка на лице Сергея растаяла. Он легонько кашлянул, пригладил волосы рукой. Новость была неожиданной, первая же мысль — знала ли об этом Элис? Он тут же устыдился этой мысли. В сознании промелькнули сцены приема в Белом доме, лица людей, которые общались там с крошкой Хани. Эрни Бейлиз, Сара Уитни, Хью Макинтайер. Да, Эрни, пожалуй, точно Эрни. Теперь он вспомнил, что видел издали, как крошка Хани разговаривала там с Эрни. Она раздраженно выговаривала что-то помощнику Гарри Гопкинса! Вот что значит невнимание к мелочам. Будь он осмотрительнее, совсем не так вел бы себя во время встреч с крошкой Хани наедине. Она сообщила, что работает в аналитической секции Пентагона, что ее бабка по линии отца родом из Минска и что она мечтает побывать в Белоруссии. И обязательно в Москве и Петербурге. «В Ленинграде», — поправил он. Она беспечно махнула ручкой, состроив беспомощную гримаску: «Ах, это политика, не география. Я в политике ни бум-бум!» Актриса. На вечеринке по поводу новоселья она держалась так, будто Эрни — ее давний, изрядно надоевший ухажер. Милый, забавный, но, увы! — уже нежеланный. Подтрунивала, посмеивалась! Да, актриса. Во время второго свидания он уже начал было прощупывать ее поглубже — почему случилась великая депрессия? Как она относится к социальным ножницам, разрыву между доходами богатых и бедных? Соответствует ли христианской морали дискриминация по цвету кожи? Из ее ответов картина складывалась та, которую ему очень хотелось видеть, и он уже подумывал о вербовке! Вот вербанул бы волчицу в овечьей шкуре на свою голову! Но и рвать с ней отношения никак нельзя — контрразведка откровенное неприятие своей подставы не прощает: нет ничего хуже оскорбления профессионального самолюбия: противника следует уважать. Кроме того, Центр может захотеть провести игру глухого со слепым: твоя деза хороша, а моя лучше. Центр высоко сидит, ему виднее, пусть Аслан и решает. А мы пока поиграем в ухаживания. Как это у Вертинского в одной из его песен поется? «…Затеять флирт невинный».
— Спасибо, Константин Александрович! А то я было хотел о ее семье очерк для журнала «Сельская молодежь» подготовить: у меня заказ от редакции получен. Бабушка этой Хани родилась в Минске, эмигрировала в штат Юта до революции, вышла замуж за американского фермера. Теперь, в свете новых фактов, наверное, не стоит писать очерк.
Уманский испытующе смотрел на Сергея — правду говорит или придуривается? Он, конечно, знал, что у того имеется свой шифр. Но Сергей вел переписку через посольскую референтуру, а не через референтуру внешней разведки НКВД или военного атташата. В Москве во время беседы с Литвиновым посол поинтересовался: «От какого ведомства направлен «под крышей» ТАСС его нынешний шеф бюро в Вашингтоне?» Литвинов засмеялся, уклончиво ответил цитатой из Шекспира: «Есть многое на свете, друг Горацио!» «От ЦК партии, больше не от кого!» — решил для себя Уманский. И держал себя с Сергеем запросто, по-товарищески: тассовцы всегда найдут язык друг с другом.
По зрелом размышлении Сергей решил сделать ставку на Сару. Во-первых, она не была связана ни с какими спецслужбами: Элис как-то рассказала, что Сару неудачно пытались заполучить и ФБР, и военные. Хорошенькая, обаятельная, умная. Из старинного англосаксонского рода. Блестяще образованная — Гарвард, четыре иностранных языка свободно, консерватория (отделение фортепьяно). Во-вторых — и об этом тоже поведала Элис, — Сара была близка к «левым». Увлечение коммунистическими идеалами получило в США особо широкое распространение в годы великой депрессии: компартия насчитывала более ста тысяч членов. По натуре своей человек весьма осторожный, Сара партийным билетом не обзавелась, но симпатизирующей «комми» (а таковых в тридцатые-сороковые годы было очень много, особенно среди интеллигенции и студенчества) была несомненно, хотя благодаря ее скрытности знали об этом лишь самые близкие, доверенные друзья.
Через два дня после нападения Германии на Советский Союз Элис пригласила Сару на деловой ланч в траттории «Паста и антипаста». Предстояла реорганизация военно-морского флота, и Элис готовила для своей газеты серию статей на эту тему: она уже взяла обширное интервью у Фрэнка Нокса по кардинальным вопросам, а по деталям перестановок в высшем командовании он попросил подготовить все возможные — с точки зрения цензурных соображений — данные мисс Сару Уитни, подружку его крестницы, которая была полностью в курсе всех движений в государственной иерархии.
— Ну что, — начала Элис, когда молодые женщины уселись за столик и официантка принесла им по бокалу кьянти, — выпьем за то, чтобы гитлеровские орды обломали себе зубы о штыки русских!
— Вот уж подлое коварство! — поддержала подругу Сара. — Представляю, какое настроение сейчас у Сергея.
— Какое настроение? Самое боевое. Рвется домой, говорит, послал заявление с требованием отозвать его в Москву. О Родине говорит, как о любимой маме, о фашизме — как о нашем общем ненавистном враге.
— Так оно и есть. — Сара достала из сумки пакет и протянула его Элис. — Здесь все, что просил подобрать для тебя Фрэнк. Показ готовых материалов предварительно ему обязателен.
— Спасибо, Сара. Передай мою благодарность крестному.
— Передам обязательно. Хорошо иметь крестного-министра. Скажи, Сергей в городе?
— Да. А что?
— Так, ничего. Просто он хотел взять интервью для русской военной газеты…
— «Красная Звезда», — подсказала Элис.
— Да, для этой самой «Звезды» ему хотелось бы получить интервью у адмирала Уильяма Леги. Адмирал согласен встретиться с ним завтра в четырнадцать ноль-ноль.
— Ты звонила?
— Не отвечает.
— Думаю, сейчас он в посольстве. Ленард! — обратилась Элис к бармену. — Дай нам телефон.
— Не надо! — торопливо возразила Сара. — Я позвоню из офиса.
Элис пожала плечами:
— Как хочешь.
Ни из бара, ни из офиса, ни тем более из дома Сара иностранцу — русскому, журналисту, — как бы он ей ни нравился, звонить не будет. Она знает — все русские на прослушке ФБР. Адмирала Леги она придумала спонтанно, зная яростную ревность Элис. Хотя это и не было стопроцентным враньем: Сергей действительно просил о возможности встретиться с адмиралом. И она действительно спросила Леги, возможно ли это. Он ответил согласием в принципе. Вот насчет «завтра в четырнадцать ноль-ноль» — это она действительно придумала. Но она знает распорядок работы адмирала на завтра и уверена, что сумеет это интервью организовать. Ей так безумно хочется видеть Сергея. Она произносит шепотом его имя — и весь мир преображается. Но не его словно высеченную из гранита прекрасную голову, могучий торс и плечи воссоздает ее воображение. Она видит его руки, которые ласкают ее, упоительно раскачивают, купают в неожиданно вспыхнувшем золоте солнечных лучей, в голубизне беспредельного неба, над округлостью трепещущей изумрудом трав и листьев планеты. И ей так удивительно хорошо в его руках — могучих, желанных, целительных, мгновенно избавляющих от житейских дрязг, мелких людских пакостей, душевных напастей и хворей. Вот что наделал один-единственный танец, штраусовский вальс в «Харвей'з». Один-единственный!
Девушки распрощались на углу Конститьюшн-авеню и Четырнадцатой стрит. Элис надо было заглянуть по каким-то делам в департамент юстиции, Сара же медленно двинулась вдоль департамента торговли в направлении Белого дома. Сергей. Сергей… Да, ей безумно хочется его видеть. Просто так. И — у нее к нему есть, как ей кажется, важное дело…
Она позвонила ему домой из уличного автомата. Долго никто не снимал трубку. Она уж решила было, что он и впрямь в посольстве, а туда ей звонить совсем не хотелось: что ж, видно, не судьба. И тут раздался характерный щелчок, и голос, от которого все поплыло у нее перед глазами, произнес: «Слушаю». Господи, сколько же радости может доставить одно такое обычное слово!
Они встретились в мотеле в Роквилле.
— Что-нибудь случилось? — спросил Сергей, входя в комнату, которую за десять минут до того сняла Сара, разумеется на вымышленное имя.
— Война, — сказала она, напряженно глядя в его глаза. — Война против вас.
— Да, война. — Он произнес это каким-то деревянным голосом, вертя в руках букет пунцовых роз, словно не зная, что с ним делать. Наконец решительно протянул букет девушке:
— Это вам.
Сара улыбнулась, поставила розы в пустую вазу на круглом столике.
— Прелесть! Спасибо, обожаю розы.
«Она что, пригласила меня на свидание, чтобы сообщить о начале войны?» — недоуменно подумал Сергей, разглядывая нехитрое убранство номера — дешевенький ковер, стереотипная двуспальная кровать, два хлипких креслица, стандартный радиоприемник. Сара явно нервничала: села на кровать. Тут же пересела в кресло, другое предложила Сергею. Он чувствовал, что она хочет ему что-то сообщить, но никак не соберется с духом.
— А почему бы нам не выпить? — вдруг предложил он, решив, что глоток коньяка даст возможность расслабиться. Не дожидаясь ответа, достал из заднего кармана брюк плоскую металлическую флягу, протянул ее Саре. Она послушно взяла флягу, зажмурилась, сделала два глотка. Откинулась на спинку кресла и долго сидела молча, с закрытыми глазами.
— Я много думала о том, чем я могу вам помочь. — Сара взяла со стола вместительную сумочку из крокодильей кожи, достала из нее белый продолговатый конверт с логотипом офиса вице-президента. — Это копия протокола вчерашнего заседания у президента, в котором приняли участие вице-президент, госсекретарь, военный министр и мистер Нокс. Я полагаю, вам очень важно знать, какую позицию займет моя страна теперь, после двадцать второго июня.
Сергей осторожно взял протянутый ему конверт, стал медленно читать крупный машинописный текст, разбежавшийся на девять страниц. «Умышленная утечка? — думал он. — Пожалуй. Правда, было бы более вероятно, если бы она шла, скажем, через Эрни или даже Хью. На стенограмме стоит гриф «Совершенно секретно». Откуда у Сары копия?»
— Как вам удалось это получить? — Голос его был ровный, почти безразличный.
— Стенографировал помощник президента. Я перепечатывала, сделала одну лишнюю закладку. — Она помолчала, беспомощно улыбнулась: — Если кто-нибудь узнает… Не знаю, что со мной будет.
Сара уронила сжатые руки на колени, широко раскрытые глаза ее наполнились слезами. «Как она прекрасна! — думал Сергей, обнимая ее. — И как беззащитна. Но ведь я не просил ее ни о чем. Значит, помогать мне она решила от души… Я люблю Элис. Очень люблю. Вот от нее я бы такой самоотверженной жертвы не принял: у нее душа нараспашку и она беспечна до безалаберности. Ищейки Гувера унюхали бы неладное в тот же день. А Сара — прирожденный конспиратор: исподволь я выяснил это и у Элис, и у Эрни, да и сам в этом убедился. А Элис не будет ревновать к Саре: Элис — моя Женщина. А Сара — с сегодняшнего дня агент. Симпатичная? Да. Обаятельная? Беспредельно! Но — агент. Ценный. Очень ценный. Один из многих».
Сергей оставил Сару, попросив ее заказать из соседнего китайского ресторана ужин — вино он привезет сам. Долго ли будет ездить? Нет: максимум три часа. Он помчался в посольство. И вскоре текст стенограммы совещания высшего руководства США по жизненно важному для Кремля вопросу был доложен Асланом Ходжаевым Сталину. Не смыкавший третьи сутки глаз Генсек, не принимавший никого, кроме членов Политбюро и военных, зная, что Аслан — особенно сейчас! — ни с чем второстепенным не придет, начал мрачно читать сделанный наспех и потому довольно корявый перевод. Однако по мере чтения настроение его улучшалось.
— После послания Черчилля это первое обнадеживающее сообщение. Таких людей, как этот Сергей, надо беречь.
— Прислал три просьбы отозвать его из Вашингтона и направить в действующую армию.
— Он стоит трех армий. — Сталин махнул рукой — мол, вопрос ясен, пусть продолжает работать. И вернулся к столу, за которым его ждали маршалы Тимошенко, Ворошилов, Кулик и двое чином помладше — Жуков и Конев…
Когда следующим утром Сергей появился дома, он нашел в почтовом ящике записку: «Тебя нет, и на душе пусто. 2 часа 15 минут утра. Элис». О сказанном Сарой об адмирале Леги Элис вспомнила, когда, заехав к Сергею, не застала его дома. Заглянула к Саре — она жила недалеко от ее гостиницы: ее тоже не оказалось. Умом Элис Господь Бог не обделил. И всю ночь она курила, плакала, пила виски с содовой в своем номере. Она сама их познакомила, это она хорошо помнила. И знала — сделала бы это снова. Она догадывалась — и очень давно — о действительной и тайной стороне работы Сергея, главной для него. Способствовала ей исподволь, как могла. Понимала — такой завидный источник информации, как Сара, — редкостная удача. Была уверена, знала, что он любит ее, Элис, и только ее одну. «Тогда почему, почему я так несчастна? Наверно, я — тупая собственница. Прости меня за это, Господи. И сделай так, чтобы он всегда любил только одну меня!»
В одиннадцать утра они встретились в кафе «Наполеон» на Шестнадцатой улице, как встречались всегда, если она не ночевала у него. Кофе был душистый, круассаны румяными.
— Как спалось? — искоса разглядывая его припухшие веки, спросила она небрежно.
— Какой там сон?! Всю ночь просидел в посольстве, — отважно соврал он. — Готовил статью «Америка — наш союзник».
— Актуально, — серьезно заметила Элис, делая вид, что поверила. — А какие планы на сегодня?
— Важное интервью с адмиралом Леги.
— Знаю. Мне вчера Сара говорила.
Их взгляды встретились. «Знает? Нет, не может знать. Но подозревает». Он отхлебнул кофе, усмехнулся:
— Сара такая обязательная.
— И только? — Элис насмешливо скривила губки.
Сергей пожал плечами — что за вопрос? Перегнулся через столик, поцеловал ее в губы. Поцелуй вызвал у Элис приступ желания. «Если что и было у него с Сарой, если что и будет — плевать. Это ведь не любовь. Это служба. Любовь — это я. Серж, любимый! Только не расплескай себя во имя долга. Ты сильный, ты по большому счету верный, ты мой всегда!» А в его душе происходила смута, которая доселе ему никогда не была ведома. Унизительно-болезненное чувство, что ты делаешь нечто непростительно скверное, противное своему естеству и в то же время знаешь, что будешь делать это и впредь — ибо это нужно во имя того высшего, ради чего ты вообще существуешь; не оправдание содеянного, нет, всего лишь спасительное объяснение самому себе тупиковой безвыходности, которая вынуждает тебя идти на тяжкую сделку с совестью; жалость к тому, кто принимает твой поступок за чистую монету, и вина перед тем, кому ты этим поступком наносишь невыносимые душевные страдания, — все эти мысли, ощущения, переживания в какой-то единый момент схлестнулись в нем. И он, могучий богатырь, не знавший ни хвори, ни слабости, вдруг взялся за сердце, привстал со стула и вновь беспомощно на него опустился.
— Что, что с тобой, Сержик, любимый? — перепугалась Элис.
Он открыл глаза, вытер ладонью обильную испарину со лба, виновато улыбнулся:
— Ничего, родная! Кофе, очень крепкий был кофе.
Подскочил знакомый официант: «Мсье Серж, вам плохо? Что-нибудь нужно? Аспирин? Или… врача?» Сергей успокоил его взглядом, не дожидаясь счета, положил нужную купюру на столик и под руку с Элис вышел в летнюю вашингтонскую жару.
Из шифротелеграмм Сергея Центру
«15 августа 1942 года. 13 августа Рузвельт подписал приказ о создании Manhattan Engineer District of the Corps of Engineers — «Манхэттенский проект». Его цель — концентрация работ, по созданию атомной бомбы. Главой проекта назначен генерал-майор Лесли Р. Гроувз. Надежный источник сообщает, что научные лаборатории и необходимые промышленные мощности планируется расположить в Оук-Ридже, штат Теннеси, и Лос-Аламосе, штат Нью-Мексико. Научный руководитель — Роберт Оппенгеймер».
«5 декабря 1942 года. 2 декабря в лаборатории Университета Чикаго Энрико Ферми впервые удалось получить искусственно созданную цепную реакцию. Таким образом, теперь имеется реальная возможность создать установки: а) по производству плутония из урана; б) отделению урана-235 от урана-238. Источник сообщает, что в дальнейшем делящееся вещество будет направляться в Лос-Аламос, где создается специальное оборудование для бетонирования атомного взрыва».
«7 января 1943 года. По данным доверенного источника, в середине января в Касабланке состоится встреча Рузвельта и Черчилля. В ней примут участие делегации генеральных штабов. Об открытии второго фронта в Западной Европе по настоянию англичан речи не будет. Цель встречи — разработка планов ведения войны, на территории Италии. Американская делегация повезет предложение о том, что война против Германии, Италии и Японии может закончиться лишь безоговорочной капитуляцией держав оси.
Там же Черчилль и Рузвельт хотят помирить Жиро с де Голлем, а заодно решить вопрос о французских колониях в Африке».
«19 ноября 1943 года. За несколько дней до встречи президента Рузвельта, премьера Черчилля и тов. Сталина в Тегеране Рузвельт и Черчилль предполагают встретиться в Каире с Чан Кайши. По данным из трех источников, союзники преследуют различные цели. Американцы — абсолютное укрепление своих позиций в Азии и на Дальнем Востоке в результате разгрома и капитуляции Японии; англичане — обработка Рузвельта накануне встречи в Тегеране с тем, чтобы: а) убедить его в необходимости создания Соединенных Штатов Европы в качестве «барьера» против СССР (текст секретного Меморандума Черчилля прилагается); б) обосновать необходимость ослабить Советский Союз в ходе войны и с этой целью всемерно затягивать открытие второго фронта в Западной Европе; в) ни в коем случае не пустить наши армии на Балканы и в Центральную Европу».
«3 декабря 1943 года. Завтра, 4 декабря откроется англо-американо-турецкая конференция в Каире. Надежный источник сообщает, что на президента Турции Инёню будет оказано давление в плане выполнения англо-франко-турецкого договора 1939 г., т. е. вступления Турции в войну против Германии. Источник сомневается в достижении этой цели, хотя по решениям Аданской конференции Турция усиленно снабжается англо-американским оружием».
В жизни разведчика бывают моменты, и даже периоды, похожие на психологический климакс: все постыло, обрыдло, мерзко, никчемно и бесцельно. Приходу такого состояния способствуют многолетний, ежеминутный стресс, общая физическая усталость, хроническое недосыпание. Непосредственным толчком может быть не обязательно значительное, а скорее даже малоприметное событие, вызывающее вдруг неведомые дотоле обиду, зависть, злобу на весь мир. Именно в такие моменты случаются измены, самоубийства, перевербовки. Вывести из этого состояния может лишь мощная встряска, самая лучшая — это свидание с Родиной.
Сергей испытал незнакомый ему приступ черной меланхолии внезапно. Улетела на несколько дней в Чикаго Элис. Причиной она назвала малозначительные, по его мнению, семейные дела — давнюю болезнь тетки. Необходимость ночной встречи с Сарой в мотеле «Александрия», во время которой он получил весьма стоящие документы и планы Объединенной группы начальников штабов, привела к тому, что по возвращении он двое суток пил напропалую. Несколько раз к Сергею наведывался его помощник по бюро — исполнительный, сдержанный Родион, докладывал о полученных из Москвы по телексу материалах, об отправленных тассовках, в основном — обзорах прессы. Наконец на третий день, простояв час под душем — попеременно ледяным и горячим, — Сергей поехал в посольство и отправил телеграмму Ходжаеву «Срочно необходима встреча». Аслан, с которым у Сергея была на этот счет особая договоренность, незамедлительно ответил: «Вылетай по линии ленд-лиза самолетом. Указание нашему представителю будет направлено». Вернувшись домой, Сергей лишний раз убедился, что послал сигнал тревоги не зря. В доме опять побывали незваные гости, причем на сей раз они оставили следы своего визита: сломанные замки ящичков письменного стола, рассыпанные по полу бумаги и книги, перевернутая постель.
И тут без звонка приехала Элис, красивая и одухотворенная.
— Это я! — крикнула весело с порога и увидела сидевшего в кресле в гостиной Сергея — стакан с виски в руке, кривая улыбка на усталом лице.
— Та-а-ак! — воскликнула она, разглядывая следы погрома. — Кто же тут повеселился?
— Мне это тоже интересно, — вставая, произнес Сергей. — Точно знаю — не воры. Ничего не пропало, даже золотой «Лонжин». — Он кивнул на часы, лежавшие на секретере.
Элис подошла, поцеловала Сергея, взяла телефонную трубку:
— Сейчас вызовем полицию и ребят из столичных газет. Такой шум подымем — «железному Эдгару» свет станет не мил, когда тысячи репортерских перьев в его жирный зад вопьются.
— Не надо. — Сергей положил руку на рычаг. — Сейчас мне меньше всего нужен даже самый малый шум. Я собираюсь в командировку в Москву.
— В командировку? В Москву?!
— Да. Наконец-то!
Элис неловко присела на краешек дивана и растерянно протянула:
— А я? Как же я?
Ее веселость сразу пропала. Сергей налил ей виски в стакан, она машинально сделала глоток, закашлялась, сморщилась, глаза ее покраснели.
— Как же я? — повторила Элис, тоскливо глядя в окно. — Конечно! — радостно воскликнула она, глаза ее вновь заискрились. Сергей поразился этой внезапной метаморфозе. — Ведь главный редактор собирался послать в Россию спецкора. Поглядывал на меня с намеком, когда говорил, что нужен репортер, знающий русский язык и русских. Я, только я этот репортер.
Элис вновь взяла телефонную трубку.
— Фил, это я, Элис. Нет, ничего не случилось. Просто с тобой говорит спецкор, готовый отправиться в Москву.
— Через Аляску, Чукотку, Сибирь — перегон самолетов по ленд-лизу, — подсказал ей Сергей. И улыбнулся широко, светло — впервые за последние дни…
Громыко, принявший посольство в Вашингтоне, долго и нудно инструктировал шефа бюро ТАСС, который в обход его, чрезвычайного и полномочного, неожиданно был вызван в Москву по целому ряду поручений: сделать сообщение в отделе НКИД, встретиться с руководством Главного управления тыла Красной Армии, доложить в Общем отделе ЦК партии, провести переговоры в Комитете по делам кино и в Молодежном антифашистском комитете.
Отношения шефа бюро ТАСС в Вашингтоне и нового посла не заладились с самого начала. Громыко считал журналистов богемными разгильдяями и выпивохами, реальная действенная управа на которых — самая жесткая узда. Единственная задача, которая одна и оправдывает их существование, — четкое обслуживание дипломатии, без всяких там фантазий слова, ненужных никому гипербол и метафор и прочих синтаксических выкрутасов. Кроме того, у этого тассовца были непомерно высокие — не по чину — связи в американской администрации, да и держал он себя вызывающе независимо, хотя ни по одному из известных послу спецведомств не проходил. Кто стоит за этим улыбчивым гренадером, статьи которого — глубокие, аналитические, насыщенные недоступными для других данными и подкрепленные впервые приводимыми цитатами — публиковались и в «Правде», и в «Известиях», и в «Красной Звезде»? Ответ мог быть только один — ЦК. Но кто именно в ЦК?
Сергею тоже не нравился молодой выдвиженец НКИД. Не нравился своей постоянной холодной мрачностью, нетерпимой категоричностью, стремлением навязать свою — неизменно единственно верную! — точку зрения. На фоне Громыко Уманский вспоминался в сиянии золотисто-радужного нимба…
Из Сиэтла до Анкориджа Сергей и Элис летели на личном самолете Нокса.
— Миновали канадский Доусон, летим над нашей Аляской, — объявил второй пилот.
— У вас дома не жалеют, что ее продали? — лукаво улыбаясь, спросила Элис.
— Ты хочешь сказать — передали в аренду? — невозмутимо, вопросом на вопрос ответил Сергей.
— Как это — в аренду? Какую еще аренду?
— На девяносто девять лет. В восемьсот шестьдесят седьмом году. Императором Александром Вторым, старшим сыном Николая Первого.
— Зачем мне засорять память всеми этими деталями? — сердито бросила Элис.
— А вот зачем, — назидательно заметил он. — Отними от девяноста девяти шестьдесят семь.
— Ну и что?
— А то, что вам осталось тридцать два года быть хозяевами на этой земле.
— А потом?
— Потом придется вернуть ее законному владельцу — первооткрывателю.
— Я бы тебе поверила, если бы не держала вот этими руками оригиналы купчей со всеми подписями, печатями и прочими атрибутами международного соглашения! — Торжествующая Элис, показав язык, легонько надавила большим пальцем на его нос.
— Не нахожу хоть мало-мальски приемлемое объяснение этой бездарной сделки, — прекратив розыгрыш, Сергей вздохнул и задумался. Однако вскоре продолжил: — Обидно, ведь Александр Второй был далеко не худшим нашим императором. Отмену крепостного права история ему в плюс поставила. И реформ много толковых провел — военную, судебную, земскую. А вот Аляску…
— Его, кажется, убили террористы?
— Да. Но не за Аляску. Хотя ушла она за сущую безделицу — семь миллионов долларов. В те времена бывало — на бал в императорском дворце тратилось больше.
— Уточняю, — Элис подняла вверх пальчик, — не семь миллионов, а семь миллионов двести тысяч — по пять центов за гектар. Но тогдашнему госсекретарю Уильяму Сюарду, тем не менее, пришлось вести нешуточную борьбу, чтобы эта сумма была выделена.
— Знаю. Недруги даже окрестили Аляску «Рефрижератор Сюарда». А ведь этот рефрижератор уже сотни раз окупил себя и еще тысячи раз окупит.
— Что с воза упало, то пропало. А ты не горюй, — Элис нежно, по-хозяйски поправила прядь волос Сергея, упавшую ему на лоб, — по территории Россия все равно самая большая страна на планете. Дай Бог всю эту землю обработать и содержать в порядке.
«Дай Бог!» — мысленно согласился он с ней.
В Анкоридже у приставного трапа их встретил полковник ВВС. Дул сильный ветер, и полковник одной рукой придерживал фуражку, а другой защищал лицо от жалящего снега.
— Ваш В-25 рядом, — он махнул рукой куда-то в темень. — Греет моторы. Нет времени вам даже передохнуть и перекусить. Но вас покормят ребята в полете или в Анадыре, тут лететь всего ничего. Жаль, что следующая партия полетит лишь через три дня. Впрочем, — полковник посмотрел на Элис приглашающе, — мы будем рады оказать вам гостеприимство «Последнего Франтира» и…
— Спасибо, мы прлетим сейчас, — поспешно заметил Сергей, обменявшись взглядом с Элис.
— Тогда прошу в мой «виллис». — Полковник подал руку Элис.
И через несколько минут «советско-американская делегация прессы» (так Сергей и Элис значились во всех документах по маршруту Вашингтон — Москва) уже расположилась в чреве бомбардировщика. Командир корабля, смуглый широкоплечий майор, присоединился к ним за кофе.
— «Арсенал демократии». — Элис одобрительно похлопала по подлокотнику, повторяя слова Рузвельта о программе ленд-лиза. Эта краткая характеристика была на слуху, все согласно закивали. Сергей вспомнил и другое популярное объяснение необходимости ленд-лиза, данное президентом: «Мы помогаем соседу погасить пожар в его доме, пока он не перекинулся на наш дом».
— Экипаж в Анадыре сменят русские? — спросила Элис.
— Меняются экипажи истребителей и прочих легких машин. Мы летим до самого аэродрома назначения — Куйбышев, Саратов, Полтава, Киев, Москва.
— В Анадыре ночуем? — В голосе Элис слышались усталость и надежда на передышку. Майор этого не уловил.
— Синоптики дают «добро», так что остановка в Анадыре на полчаса — и дуем дальше, на Владивосток, — бодро сообщил он. — А там, в Озерах, можно будет и передохнуть.
Передохнуть в Озерах не удалось. Как и в Анкоридже, у трапа их встречал полковник. Разумеется, в советской военной форме, только окантовка погон, полосы на брюках и околыш на фуражке были темно-голубыми.
— Милости прошу к нашему шалашу! — улыбаясь одними глазами, маленькими, зоркими, льдисто-зелеными, он кивнул в сторону деревянного строения, едва угадывавшегося в снежной круговерти. — Ленд-лиз в действии. — Он легонько постучал по ветровому стеклу новенького американского автобуса, пропустил гостей в салон, сам устроился на сиденье рядом с шофером. Скомандовал коротко: «Жми!»
— Не авиационные, — шепотом сообщила Сергею Элис, указав взглядом на знаки отличия на погонах полковника. — А вот кантики…
— Кантики тоже. У летчиков небесно-голубые. Это… Ты ведь читала Лермонтова. Помнишь:
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ.
И вы, мундиры голубые,
И ты, им преданный народ.
— Всего лишь оттенок цвета, а разница существенная. — Элис вздрогнула, бросила на полковника изучающе-холодный взгляд.
В большой, жарко натопленной комнате комендатуры аэродрома уже был накрыт стол. Две женщины и трое мужчин — все в летной форме с погонами старших офицеров — о чем-то оживленно беседовали. Когда полковник и Сергей с Элис вошли, все взоры устремились на них.
— Имею честь представить: шеф бюро ТАСС в Вашингтоне и, — полковник подобострастно осклабился, — обозреватель чикагской газеты… Я правильно говорю?
— Правильно, но неполно, — проговорил Сергей, снимая пальто и ушанку, полученную в подарок в Анадыре. Подождал, пока двое молодых офицеров помогли Элис освободиться от норковой шубы и затейливо расшитой анкориджской кухлянки. — Мисс Элис действительно представляет чикагскую газету. Но ее материалы синдицированно публикуются в трехстах газетах Америки и Канады.
— А твои статьи печатают все газеты Советского Союза. — Элис взяла Сергея под руку и рассмеялась. — «За то, что хвалит он кукушку».
— Вы говорите по-русски совсем без акцента, — радостно восхитился подполковник со звездой Героя.
— И нашу литературу знаете! — вторил ему майор с черной перевязью через правый глаз. Из боковой внутренней двери неожиданно появился генерал.
— Смирно, товарищи офицеры! — гаркнул зеленоглазый полковник.
— Вольно, вольно, Леонтий Парфенович, — с легким укором произнес генерал. — Любите вы все эти… строевые атрибуты.
Он подошел к Элис, галантно поцеловал руку. Поздоровался с Сергеем.
— Беляков Александр Васильевич. Вот командую тут приемкой самолетов по ленд-лизу.
В его голосе прозвучала горькая обида — мол, тоже мне боевое задание! Но он тут же заставил себя повеселеть:
— Гости дорогие! Прошу рассаживаться. — Он указал Элис на место справа, Сергею слева от себя. — В канун нашего национального праздника — двадцать седьмой годовщины Великой Октябрьской Социалистической Революции — мы рады принимать у себя представителей нашей, советской, и союзнической, американской, прессы. Нашего аса пера мы знаем по великолепным статьям о Соединенных Штатах Америки. Я сам там бывал не раз с Валерой Чкаловым и Жорой Байдуковым, знаю, как на редкость точно улавливает наш гость дыхание Америки, биение ее пульса, правдиво рисует портреты американцев, передает их устремления и думы.
Раздались аплодисменты. Сергей покраснел («Господи, ведь я же подзабыл, когда последний раз что-то вгоняло бы меня в краску!»).
— Мисс Элис, — генерал смотрел на нее тепло, отечески ласкал взглядом, — мы помним вас по интервью с товарищем Сталиным. Но не только. Читали серию ваших очерков «Алиса (то есть Элис, ведь так?) в Стране чудес», некоторые другие вещи. Мост понимания между нашими странами строится в немалой степени и вашим трудом.
Все — и женщины и мужчины — поднялись со своих мест.
— Нашим гостям — гип-гип-ура! — негромко провозгласил генерал.
— Гип-гип-ура! Гип-гип-ура! Гип-гип-ура! — грянуло в зале. Затянутые морозными узорами стекла радостно дзинькали. После нескольких тостов — за Сталина, Рузвельта, победу — Элис сказала:
— Александр Васильевич, хочу пригласить вас на танец.
— На танец? — Беляков обвел взглядом зал. — Леонтий Парфенович, у нас музыка какая-нибудь есть?
— Так точно, товарищ генерал.
Полковник исчез, через пять минут появился с патефоном и пластинками.
— Что будем танцевать? — Генерал обратился не к Элис, а к полковнику. — К сожалению, выбор невелик — танго, фокстроты, вальсы. Стоп — вот есть и полька, и чарльстон.
— Не такой уж плохой репертуар. Ставьте чарльстон. Подойдет?
Элис согласно наклонила голову. В самый разгар танца, когда к генералу с заокеанской партнершей присоединились еще две пары, дежурный офицер объявил:
— В-25 готовы к вылету!
— Подождут, пока мы закончим танец! — азартно выкрикнул генерал.
«Молодец! — пронеслось в сознании Элис. — Не зашоренный службист. Герой!…»
В Москву прилетели пятого ноября. Элис был заказан номер в гостинице «Советская».
— Там и ресторан неплохой, и цыгане нынче поют, — доверительно сообщил дежурный дипломат по посольству, куда Элис приехала прямо с аэродрома. — Посол закрепил за вами машину с водителем. И еще — завтра с вами хотел встретиться политический советник.
— Когда?
— В любое удобное время в первой половине дня.
Элис хорошо знала Джеймса Монтелли. Он был один из лучших экспертов по России в США вообще и во внешней разведке в частности. «Этот никогда зря встречу не назначит, — с неприязнью подумала она. — Зовет, лишь когда задумает что-то серьезное». В гостинице Элис долго лежала в горячей ванне. Потом сушила волосы феном, не спеша наносила макияж. «Зачем я это делаю? — отрешенно думала она, внимательно рассматривая в зеркале едва заметные морщинки, обозначившиеся под нижними веками. — Серж объявится невесть когда. Для выхода в ресторан? Соблазнять подгулявших военных? Созерцать наглые рожи? Или, что еще мерзее, окологостиничных кокоток?» Элис рассмеялась, состроила плачущую, хмельную гримасу. В это мгновение раздался телефонный звонок, и она с минуту смотрела на аппарат — Серж или посольство? Звонок прекратился. Вновь возобновился. Нет, все же тон его не холодный, не сухой.
— Слушаю, — пискляво произнесла она, подняв трубку.
— Да ты хоть как измени свой голос, я тебя все равно узнаю! — засмеялся Сергей.
— Ты откуда? Когда приедешь? — Голос Элис наполнился требовательной нежностью.
— Я из редакции. — Сергей посмотрел на купола Василия Блаженного, которые были видны из окон кремлевского кабинета. — Сегодня приехать не смогу. Увидимся завтра вечером. Скажем, в семь у тебя. Идет?
— Идет, — поспешно согласилась она. Элис не понравился голос — напряженный, встревоженный. — Что-то случилось?
— Все в порядке. До встречи.
«Все в порядке». Нет, не все в порядке. Это он кого-то другого может обмануть. Она сердцем, кожей, шестым чувством ощущает любой нюанс его настроения…
Сергей уже третий час сидел в приемной кремлевского кабинета Берии. Проводив Элис до гостиницы, он поехал на свою квартиру на Маяковке. Наскоро принял душ, побрился, выпил стакан чая и отправился в ТАСС. Генеральный директор Пальгунов обнял его на пороге своего кабинета.
— Какой дорогой, какой редкий гость! Из далекого Вашингтона, сквозь снежные бури Аляски и Сибири в нашу предпраздничную столицу! — Взяв Сергея под руку, он провел его к столику в дальнем левом углу, усадил в кресло. — Я сейчас!
«После показных рукопожатий пошел свои драгоценные длани обмыть! — усмехнулся Сергей, знавший об этой привычке директора от журналистики. — Игра в демократию требует жертв».
Вернулся Пальгунов в деловом настрое, с любопытством стал разглядывать заведующего бюро в столице американской.
— Не успели вы объявиться в Москве-матушке, а вами уже руководство страны интересуется!
«Кого это он имеет в виду?» — подумал Сергей. Однако любопытства не проявил — если надо, сам скажет. Но Пальгунов не сказал. Завел обычную беседу о публикации материалов Сергея, об условиях работы бюро, о хозяйственных вопросах, требовавших решения.
— Единственная претензия, — сокрушенно посетовал Пальгунов, когда разговор уже близился к концу, — даже не претензия, это неверное слово — пожелание: несколько уменьшить количество командировок. Ваше бюро съедает треть всех наших валютных средств.
— Назовите хоть одну мою поездку, которая оказалась бы пустой с точки зрения пропагандистской отдачи. — Сергей говорил это уверенно, он знал — таких поездок не было. Пальгунов состроил плаксивую мину:
— Голубчик, разве в этом дело? Не спорю — все ваши поездки и важны, и нужны…
— Это точно! — раздался голос с порога. В кабинет вошли два полковника в форме НКВД. Утвердительная фраза принадлежала тому, который шел первьм. Он был чуть выше и полнее, держался свободно, уверенно. Сергей сразу узнал его — вместе кончали школу разведки.
— Прошу любить и жаловать — помощник Лаврентия Павловича. — Пальгунов быстро поднялся, весь засветился деланной радостью.
— Автандил! — Сергей и первый полковник обнялись. Второй полковник застыл поодаль.
— Так вы знакомы! — Пальгунов умильно сложил руки на животе.
— Знакомы — не то слово! — бодро воскликнул полковник. — Братья, молочные братья! Не одну красавицу на двоих делили. А, Сергей?
Сергей улыбался, что можно было понять и так и эдак.
— А я за тобой. — Лицо Автандила приняло официальное выражение. — Тебя хочет видеть нарком. Степанов, — он кивнул на второго полковника, — сегодня один из дежурных по приемной. Он тебя мигом в Кремль доставит. А я здесь задержусь ненадолго…
На исходе часа томительного ожидания раздался начальственный звонок, и молчаливый Степанов, раскрыв резную дубовую дверь, жестом пригласил Сергея в кабинет.
— Здравствуй, проходи, садись. — Берия сказал все это, продолжая читать какую-то бумагу. Бросил быстрый взгляд на Сергея, проговорил одобрительно: — Мужаем. Сколько лет не виделись? Десять? Да, точно десять. Тогда был юноша, теперь зрелый муж. — Он вновь углубился в бумаги.
«Ну и память! — восхитился Сергей. — Действительно, десять лет назад группа слушателей разведшколы была на практике в Закавказье, в трех столицах, в том числе и в Тбилиси. Там нас принимал нарком внутренних дел Грузии батоно Лаврентий. Но ведь нас было двенадцать человек. И виделись мы с ним лишь единожды, нами занимались его замы. Да!» Внезапно Берия резким движением руки отодвинул от себя бумаги, сладко потянулся, снял пенсне, крепко потер пальцами закрытые веки, улыбнулся:
— Небось устал? Летел пять суток? Да еще в приемной сидел, а? Не пеняй, это не от невнимательности или от начальственной спеси; фанаберией называется, я правильно это слово употребил? Знаешь, в русском я не очень силен. Нет, вовсе не потому. Дел по горло. Я сам уже несколько суток кряду сплю по три-четыре часа. Ничего, не жалуюсь. Знаю — Он, — Берия выразительно поднял указательный палец, — спит еще меньше. По правде говоря, даже не понимаю — когда. Никто не понимает. Ну, ладно — Богу Богово, кесарю кесарево, а нам смертным — что Бог послал. Пойдем.
Он вышел из-за стола, провел Сергея в комнату отдыха. Там на обеденном столе было несколько грязных приборов, тарелок, рюмок, остатки еды, недопитые бутылки водки, коньяка. Берия быстро переставил все на боковой столик, достал из серванта чистые бокалы, тарелки, приборы.
— Земляков принимал, старейшин, — пояснил он, и Сергей удивился уважительному тону могущественного собеседника. — Сейчас попробуешь настоящего кавказского домашнего вина.
Уселись. Берия пытливо посмотрел на гостя, спросил:
— Что Аслан Ходжаев на фронт уехал — знаешь?
— Знаю, — не сразу ответил Сергей. Его удивило, что с конца марта все шифровки из центра подписывал не Аслан Ходжаев, а его заместитель Федор Лапшин. Поначалу нарушение показалось странным. Он долго гадал, что могло случиться с Асланом, но поскольку никакого объяснения не последовало, решил: видимо, просто изменили по известным одному начальству обстоятельствам обычный порядок. На аэродроме его встретил молодой парень в штатском, доложил по заведенному издавна порядку: «Дежурный по высшим профсоюзным курсам Молодцов».
— Ты имеешь какое-то отношение к профсоюзам? — удивилась тогда Элис.
— Имею, — ответил он. — К профсоюзу работников прессы.
Естественно, в автомобиле, при незнакомом шофере и в присутствии Элис, он ни о чем неизвестного ему Молодцова расспрашивать не стал. Да, он не знал, что Ходжаев уехал на фронт. Но что-то заставило его ответить «знаю».
— Вчера пришло сообщение: «Генерал-лейтенант Аслан Ходжаев пал смертью храбрых». Поднял в атаку солдат — и… пуля прямо в сердце.
Рука Сергея, державшая рюмку, дрогнула, коньяк расплескался по столу. Берия подал полотенце, сказал проникновенно:
— Помянем его душу! — и выпил медленно, зажмурившись.
— Где… где это случилось? — Сергей долил свою рюмку, выпил одним махом.
— В Венгрии. Пусть мадьярская земля будет пухом.
«Нет, негоже это, — подумал Сергей. — По чеченскому обычаю он должен быть похоронен в земле предков».
— Хороший был воин, отважный, — говорил Берия, принимаясь за шашлык, который принес дежурный офицер. — Ты тоже приступай. — Хохотнул: — Голод не тетка. Да ты особенно не убивайся — война. — Он быстро съел один шампур, принялся за второй. — Кроме того, Ходжаев большую ошибку допустил. Поставил свои шкурные интересы выше государственных: на фронт уехал в знак протеста против временного вывоза чеченцев в Среднюю Азию.
Сергей напряженно вслушивался в слова наркома. О депортации знал мало: от кого-то из приезжавших в Вашингтон в командировку.
— Временного! — подчеркнул Берия. — И за дело! Они в знак покорности к Гитлеру делегацию старейшин отправили. Подарки преподнесли — жеребчика белого и оружие золотое. Товарищ Сталин очень сильно разгневался. Еще бы: предательство, можно сказать, в общенациональном масштабе. Да ты ешь, ешь. Теперь давай выпьем за нашу победу. И вот что я тебе в этой связи хочу сказать. Ты хорошо поработал на Ходжаева. Я слышал, Курчатов очень тебя ему хвалил. Теперь пришло время на меня поработать. Самое время.
— Я, Лаврентий Павлович, никогда не работал ни на Ходжаева, ни на Лапшина. Я всегда работал на Советский Союз.
— О, молодец! — Берия вновь разлил коньяк по рюмкам. — Помнишь Людовика Четырнадцатого? А в данном случае, здесь, сегодня — государство это я! Великий Сталин — Бог. Я — пророк его. Ха-ха-ха! Ну что, согласен?
— Что вы имеете в виду? — Сергей пытался выиграть время.
— Все, все, генацвале! Я обязан охранять вашу службу. А чтобы охранять, надо все знать. О нашем с тобой контакте будем знать ты да я. Больше никто.
«Говорит, Сталин разгневался на предательство, а сам же мне предательство и предлагает, — думал Сергей, делая вид, что занят шашлыком. — Меня сам Сталин по представлению Аслана утверждал. Ему я присягал. А Берию, выходит, он не во все посвящает».
— А как же моя подписка о неразглашении? — Сергей произнес это столь естественно простодушно, с такой растерянностью посмотрел на многоопытного царедворца, что тот хлопнул его по плечу, плеснул еще коньяка в рюмки и весело заверил:
— Во-первых, подписка — это что? Бу-маж-ка! Во-вторых, это будет частью, очень важной частью твоей замечательной службы. В-третьих…
— Лаврентий Павлович! Я бы со всей душой. — Сергей встал, вытянулся во фрунт. — Но все-таки надо посоветоваться с начальством.
— Ты… ты что мне тут целку из себя строишь?! — Берия тоже вскочил на ноги, побледнел — от злости. — Посоветоваться! С кем — с Лапшиным? Да я и тебя, и твоего Лапшина в лагерную пыль сотру! Только попробуй заикнись о нашем разговоре! Только попробуй…
Мелодично затренькал белый телефонный аппарат, одиноко стоявший на высокой этажерке. Продолжая с ненавистью смотреть на собеседника, Берия схватил трубку, почтительно произнес:
— Слушаю, Иосиф Виссарионович. У меня? Никого. Иду.
И, уже выходя через боковую дверь, добавил:
— Заруби на носу — нашего разговора не было.
Расправил под ремнем гимнастерку, напоказ пощупал — на месте ли кобура с пистолетом.
«Попал, как кур во щи! — думал Сергей, добираясь по Неглинке через Трубную к Самотеке. — Из огня да в полымя — от гуверовских ищеек в лапы Берии».
Лапшин принял его в бывшем кабинете Ходжаева.
— Я уж не знал, что и думать! — Улыбаясь, Федор обнял Сергея. — Пропал: дома нет, из ТАСС куда-то сгинул. В «Советской» тоже не объявлялся. — Он лукаво прищурился. — А у меня для тебя новость. На, читай, только что фельдъегерь доставил.
Сергей взял протянутый ему листок. Бланк Председателя Президиума Верховного Совета. Гриф «Совершенно секретно». Присвоить звание «Герой Советского Союза». Его фамилия, имя, отчество. Он вновь и вновь пробегал глазами краткий текст. Руки задрожали, буквы расплылись. Сергей медленно сел на пододвинутый стул.
— Такой короткий, — только и сказал он, кивнув на текст.
— Короткий-то короткий, да длиной в целую жизнь. Поздравляю. Жаль, эх, жаль, Аслан не дожил до этого. Как бы он за тебя порадовался, ведь это же он еще в марте тебя представил к Герою. Несколько раз уже с фронта интересовался, состоялся ли Указ.
В комнату заглянула Наталья Сергеевна, бессменный секретарь. «Вот почему она так сияла, когда увидела меня в приемной», — понял теперь Сергей. Лапшин кивнул, объявил: — Пойдем, ребята извелись, ждут тебя в столовой.
— В жизненном котле, — сказал он позже, — перемешаны взлеты и падения, смех и слезы, радость и горе. Вчера погиб любимый всеми нами генерал-лейтенант Аслан Ходжаев. И вчера же подписан Указ о присвоении звания Героя Советского Союза одному из членов нашей небольшой семьи.
Все выпили за помин души. И выпили за новорожденного Героя. «Дорогой, Федя, ты на сто процентов», — думал Сергей, принимая поздравления и одновременно вспоминая только что прошедшую встречу в Кремле.
К Ивану он приехал в половине восьмого. Расцеловался с Машей и Матрешей. Зажмурился, принюхавшись: «Пир горой!» И, еще не успев снять пальто, заслышал знакомый, звонко-раскатистый голос Хрущева.
— Вот он, явился не запылился! — воскликнул Никита, завидев Сергея. И, оттолкнувшись от голландки, о которую они грели с Иваном спины, пошел к нему через всю гостиную, широко раскинув руки.
— Давай-ка почеломкаемся, брат наш, затерявшийся в заморских палестинах!
Улыбающийся Иван ждал, пока разожмутся их долгие объятия, держа в руках полулитровый кубок, наполненный водкой.
— Ну, наконец-то все в сборе, — сказала Маша, внося большое дымящееся блюдо. — Ваня, — ставя блюдо на стол, с укоризной продолжала она, — ты хочешь, чтобы гость сразу очутился на полу?
— Ничего с ним с этого количества не будет, — возразил Никита. — Ты просто забыла, Машуня, какой Сергей великий питок. Такая доза для него — что слону дробина.
Маша покачала головой и объявила:
— Еда у нас самая что ни на есть пролетарская — картошечка, капуста, огурцы, яблоки моченые.
— Чем богаты, тем и рады, — вставил, словно извиняясь, Иван.
— А с барского стола — курица. Никита ее где-то в тайных закромах отловил, — засмеялась Маша.
— Вестимо где — в «кремлевке», на Грановского, — улыбнулся Сергей.
— Смотри-ка, помнит! — удивился Никита.
— Такое не забывается. — Сергей сделал выдох, отхлебнул половину, понюхал остаток с закрытыми глазами и еще двумя глотками допил кубок. Матреша поднесла тарелку моченых антоновок. Он с поклоном выбрал самое ядреное, весело захрумкал.
— Нет, никакая заграница не в состоянии отлучить нашенского мужика от его славянской сути.
— Суть в выпивке, Никита? — Маша ехидно усмехнулась.
— Э нет! Суть в неистребимой способности противостоять самой свирепой выпивке.
— Как там Кузьмич? — спросил Никита Матрешу, которая внесла тарелку с тушеной капустой.
— А че Кузьмич? — лукавство высветилось в каждой морщинке на ее лице. — Че ему сдеется? Мужик он справный. Дочку растить.
— Водку-то пьет?
— А коли поднесуть, то и пьеть. Се дни Маша четвертинку ему подарила. Ить праздник.
— Чего Лешки не видно? — спросил Сергей Ивана.
— Лешка теперь Алексей, — с гордостью ответила за мужа Маша. — Экстерном сдал за десятый класс и поступил в Военный институт иностранных языков Красной Армии. Месяц назад присягу принял. Слушатель!
— Да ну! — воскликнул Сергей. — ВИИЯ КА — достойное учебное заведение. Я знаю начальника — генерал Биязи. Опытный разведчик. И воспитатель классный. Какой же язык Алексей учит?
— Английский.
— Правильный выбор, — похвалил Никита. — В будущее смотрит. Нам специалисты с этим языком позарез нужны будут. Да… А мой Ленька… — Он отошел к дальнему окну, закрыл лицо ладонями.
В комнате повисла тяжелая тишина. Сергей посмотрел на Ивана, удивленно подняв брови, спросил одними глазами — что случилось с Леонидом? Иван тоже ответил глазами — потом расскажу. Сергей понимающе кивнул, спросил нарочито громко:
— Расскажи, как дела с Академией педнаук?
— Академия начинает обретать реальные контуры. Владимир Петрович Потемкин хотя и совмещает два весьма трудоемких поста — наркома просвещения и президента академии, успевает уделять достаточно времени рожденному в тяжелейшее военное время и не имеющему аналогов в мировой педагогической практике научному центру. Понятно, не хватает средств, людей, все приходится начинать с нуля. Но первопроходцам в любую эпоху и в любом деле ждать скорых оваций — мягко говоря, наивность. Но и радость открытий и свершений посещает именно их. — Иван наполнил рюмки, и Сергей уже намеревался предложить тост. Однако вернувшийся к столу Никита сказал:
— Без претензий на оригинальность предлагаю в качестве тоста девиз — «Через тернии к звездам»!
— Именно так говорили древние римляне, — поддержал его Иван. — «Per aspera ad astra».
— А Потемкин предложил тебе что-нибудь в академии? Идея ведь твоя. И не только голая идея, но и ее детальная разработка.
— Да разве в этом дело? Родина знает своих героев, — отмахнулся Иван.
— Все-таки, — возразил начальственно Никита. — Хочешь, я с ним поговорю? Разгоню потемки! Вы же, цуцики, не ведаете, как такие дела решаются в верхах.
— Этого вовсе не требуется, — поспешно возразил Иван. — Он ко мне очень по-доброму относится. Предложил должность вице-президента по организационно-хозяйственным делам, — я ведь не успел докторскую защитить, чтобы заниматься наукой. Разумеется, я отказался. Вот завершу монографию, тогда он обещал вернуться к вопросу о научной работе в академии.
— А нам и так хорошо, — подавая кофе, заметила Маша. — Институт солидный, влиятельный, престижный. И быть первым парнем на деревне тоже что-то значит.
Иван кивнул, пристально глядя на жену. Она виновато улыбнулась:
— Да, Вань, ты прав. Я вас оставлю, пойду полежу. Тем более у вас свои мужские разговоры, — и тихо ушла в спальню.
— Маша что — плохо себя чувствует? — участливо спросил Сергей. Иван замялся, стеснительно пробормотал:
— Да… она… ну, в общем, в положении.
— А что, отлично, — одобрил Сергей, — два парня есть, теперь девицу в самый раз завести для полноты комплекта.
— Дети! — Никита тихо произнес это слово и осекся. Сдавленным голосом добавил, оглянувшись по сторонам: — Леньку никогда не прощу!
«Вот так смотрел матерый волк, которого мужики загнали дрекольем в угол овчарни», — мелькнуло в сознании Сергея детское воспоминание.
Никита тряхнул головой, быстро налил стопку, выпил и обратился с вопросом к Сергею:
— Ну як же там американылина розквiтае?
— Та стражде нещасна як квiтка зимой.
— Чому так?
— Пайок — двадцять кiло масла у мiсяц на людину.
— Жахливо! Жадiбно!
— Мы, — после паузы заговорил Никита, сделав особое ударение на этом местоимении, — крайне недовольны тем, что они затянули открытие второго фронта. Особая «заслуга» в том Черчилля. Да и после высадки в Нормандии воюют они не дуже могутно. Не дюже. Хотя… — Он поколебался, говорить дальше или нет, но, махнув рукой, завершил фразу: — Уверен: без Америки и Англии, один на один, мы не справились бы с Гитлером. Нет, не справились! И это не только моя точка зрения.
Иван и Сергей с недоумением переглянулись. «Ничего себе настроеньице у нашего члена Политбюро, — отметил про себя Иван. — Кому-кому, а уж ему-то не пристало даже на миг поддаваться пораженчеству».
— Сейчас союзнички трясутся, как бы мы без них всю Европу не схавали до Дарданелл, Гибралтара и прочих Критов. И в самом деле неплохо было бы, а? Такому засранцу, как Черчилль, а заодно и всему британскому кодлу свинью подложить! Вот с Рузвельтом ссориться не резон. Похож на нас, хоть и империалист отпетый.
— Если брать национальный характер, американцы во многом похожи на нас. — Сергей посмотрел на Ивана.
— Я говорил об этом Никите не раз, — поддержал тот.
— А их система… — Сергей налил себе боржоми. — В тридцать восьмом они начали вползать в новый, как они любят говорить, спад. От экономического краха их спасла война. Теперь благоденствуют, безработицы практически нет, военные заказы и для своих войск, и для поставок по ленд-лизу обеспечивают такие барыши, что в мирное время им и не снились.
— Хорошо. — Никита встал и заходил по комнате. — Завтра кончится война. И тогда что?
— Я уверен: их экономисты, талантливые ребята, что-нибудь придумают. Они не зря свой хлеб с маслицем едят. И, в отличие от многих, умеют извлекать пользу из исторических уроков и не наступать дважды на одни и те же грабли.
— Ты что, всерьез полагаешь, что можно опровергнуть Маркса: обманув законы экономического уклада, убежать от кризиса?
— Насчет опровергнуть — не знаю, а обмануть и убежать — почему бы и нет? Возьмем войну — способ проверенный. А экспорт капитала? Или не военный, а мирный ленд-лиз — не только товаров, но и услуг? Услуг транспортных, строительных, экспертных?
«Не зря Сергей в этой Америке столько лет сидит, — подумал Никита. — Ему бы не разведчиком, а экономистом в Академии наук сектором проблем капитализма командовать. Не одной извилиной богат, и язык подвешен на славу. А то он, как голодная ищейка, по чужим шкафам да сейфам день и ночь рыщет. Тоже мне профессия!»
В дверь гостиной просунула голову Матреша:
— Никита Сергеич, тама тебя спрашиваеть один.
Никита вышел: «Кого еще принесло по мою душу?»
Вернувшись, стал прощаться.
— Труба зовет? — улыбнулся Сергей.
— Не труба, оркестр! — Никита надвинул генеральскую папаху на самые брови. — Политбюро и Государственный Комитет Обороны, совместное заседание. Это на всю ночь. Завтра торжественное заседание Моссовета. Послезавтра, сами знаете, Седьмое ноября со всеми соответствующими событиями. В Киев душа и сердце рвутся: хочу Крещатик еще краше, чем был до войны, сделать. Так что теперь не знаю, когда и свидимся.
Прощальные объятия были скорыми — Никита торопился всерьез. На робкое предложение хозяина: «Посошок?» — скривился, по словам Ивана, как середа на пятницу.
— Да, совсем другой стал Никита! — присвистнул Сергей, когда они остались вдвоем.
— А по-моему, нам всего лишь открылось его же другое, вернее — второе лицо.
— Сколько же их у него?
— Этого, брат, никто не знает.
— Положим, я актер в силу профессии. — Сергей хитро прищурился.
— А он — тем более! Если политик не обладает даром актера, он никудышный политик. Это изречение еще древнеримского мудреца.
— Талантливый актер — само по себе разве это плохо или порочно? Дело не в этом. Человека развращает власть. — Сергей помолчал и уточнил: — Власть, не ограниченная законом.
Он разлил по рюмкам коньяк.
— Давай выпьем за то, чтобы мы с тобой не менялись, несмотря ни на что.
— Тем более что обладание верховной властью нам не грозит — да и не больно-то и хотелось!
— Матерьял, матерьял порчестойкий!
Коньяк был ароматный, очень крепкий, в необычной, темной, пузатой бутылке без этикетки. Его привез «прямо из подвалов Арарата» старый друг Ивана, директор Ереванского пединститута, приехавший в Москву на Всесоюзное совещание руководителей педвузов.
— Голова ясная, как у младенца, а ноги не двигаются! — засмеялся Сергей. — Ей-богу, такое со мной первый раз в жизни, даже интересно. Наливай еще.
После второй рюмки он вдруг объявил:
— На фронт хочу. С Асланом бы я всегда договорился.
— Ну и договорись, — не понял Иван. — Тем более что для старших офицеров, служащих в тыловых частях (а твоя служба проходит в глубочайшем тылу, не так ли?), есть такая форма боевого крещения: фронтовая стажировка.
— Знаю, — мрачно пробурчал Сергей. — Договорился бы. Да Аслан только что сам погиб на фронте.
— Кто? Ходжаев?!
— В марте он ушел на фронт в знак протеста против отправки его народа в ссылку в Среднюю Азию и Сибирь.
Иван, потрясенный услышанным, закурил, что бывало с ним крайне редко.
— Насчет высылки чеченцев и еще, кажется, кабардинцев до Москвы смутные слухи доходили. Высылка целых народов, пусть и малых, — я даже не знаю, как это назвать! Объяснение, которое слышал — «военная целесообразность», — поражает своей противозаконной жестокой расплывчатостью.
— Представь, именно — целесообразностью, — возразил Сергей.
— В чем?
— Американцы после начала войны с Японией интернировали, иными словами, отправили во внутреннюю ссылку всех своих граждан японского происхождения.
— Чудовищно. И там и тут. Это не такое событие, которое можно объяснить двумя фразами. Увы, мы слишком мало знаем.
— Горе — в отличие от счастья — немногословно.
— Пожалуй. Много ли мы знаем вообще о Чечне? Стихи Лермонтова, «Хаджи Мурат» Толстого. Далеко и отвлеченно. Но Аслан… Уехал на фронт в знак протеста? Первый раз слышу. И погиб! Это большая потеря.
— Очень, — закурил и Сергей.
Иван подошел к книжному шкафу, достал томик с многочисленными закладками.
— Вот у Платона характеристика предательства и предателей. Он классифицирует их следующим образом: I. Сребролюбцы; II. Честолюбцы; III. Философы. Три группы по мотивам. Все предельно ясно. Но объявить целую нацию предателями?
Иван замолчал. Ходил по гостиной, заложив руки за спину, разглядывал за стеклянными дверцами шкафов корешки читаных-перечитаных книг любимых авторов древности, Ренессанса, золотого века, серебряного. Внезапно спросил, взяв с полки и раскрыв «Преступление и наказание» Достоевского:
— Как Элис?
— Работает, трудится, — ответил Сергей, несколько удивленный такой резкой сменой темы. — Сейчас в Москве. Имеет задание написать несколько корреспонденций из действующей армии с территории третьего рейха.
— Не перестаю ею восхищаться. — Иван произнес эти слова тихо и проникновенно. — В жизненной лотерее ты выиграл редкий приз.
Он достал из-за ряда книг на одной из верхних полок заветную бутылочку довоенного бенедиктина, долго возился с пробкой. Принес из кухни две тонкие высокие ликерные рюмки; осторожно разлил по ним золотисто-коричневую жидкость; закрыв глаза, подобно опытному дегустатору, поводил рюмкой перед носом из стороны в сторону:
— За любимых и любящих!
И все это время мысленно уговаривал Сергея: «Ну чего ты тянешь? Расскажи о Сильвии! Ты же знаешь, как я страдаю от неведения! Еще как знаешь!!!» Видимо, сам того не сознавая, он произнес вслух «Сильвия», потому что Сергей, посмаковав «божественный нектар», сказал покаянно:
— О Сильвии, к великому моему сожалению, мало что известно. Несколько месяцев после твоего отъезда она еще работала в нашей школе, поддерживала регулярно связь и со мной, и с Элис. И вдруг как в воду канула: ни звонка, ни письма. Я интересовался и во французском землячестве в Нью-Йорке (помнишь генерала — кавалера ордена Почетного легиона?), и в их посольстве в Вашингтоне. Ничего им не известно.
— Но человек не пропадает бесследно, как иголка в стоге сена!
— Война. Я понимаю, это слабое утешение, но…
Иван выглядел настолько удрученно, что Сергей мысленно выругал себя: «Чурбан! Зачем нужно было вообще заводить разговор на эту тему? Хотя ведь и не говорить о Сильвии вообще тоже было невозможно».
— Я, правда, слышал краем уха, что она подалась в Сопротивление. Ты же знаешь, Сильвия рьяно симпатизировала де Голлю и его «Сражающейся Франции».
— Это так, — улыбнулся Иван. — При одном упоминании о Петене или Лавале ее начинало тошнить. Кумир — бессмертная Жанна.
Внезапно дверь распахнулась, и в гостиную стремительно вошел высокий юноша в новенькой офицерской форме, но с курсантскими погонами.
— Дядя Сережа, с приездом! — гаркнул он. И, вытянувшись по стойке «смирно», доложил: — Слушатель первого курса ВИИЯ КА Алексей по вашему приказанию явился!
— Алешка! Ты! Ну, встретил бы где-нибудь — ни за что не узнал бы! Гренадер! Дай-ка я тебя обниму!
— Садись. — Иван едва сдерживал отцовскую гордость. — Водки выпьешь?
— Батюшки светы! — всплеснул руками Сергей. — Вчера, ну только вчера был от горшка два вершка. И на тебе — уже без пяти минут офицер, водку хлещет!
— Водку! — Иван пренебрежительно фыркнул. — За ним девки табуном гоняют. Того и гляди, дедом стану. Ладно, коли законными будут внуки. А то, не ровен час…
«Есть в кого!» — снисходительно усмехнулся Сергей.
— Ну, пап…
— Что — пап? Иди руки вымой.
Когда через минуту Алеша вернулся, он услышал фразу, сказанную Сергеем: «…и не заметим, как превратимся в стариков».
— В прошлом месяце присягу принял. — Иван подлил себе и Сергею бенедиктина.
— За будущее отечественное офицерство и за нашего Алешку!
— Дядя Сережа, — Алеша налегал на еду и торопился сообщить свои новости, — у нас прямо с первого курса языковую практику ведут настоящие живые американцы. В моем отделении преподает Коф-Лайф. Ее семья эмигрировала в Союз перед войной. Военный перевод ведет Купер, а грамматику — Гутман. Так что в языковой среде находишься ежедневно шесть-восемь часов плюс домашние задания. Выходит, живешь английским полсуток, как пить дать. И даже сны видишь по-английски.
— Я рад, у вас дело поставлено серьезно. — Сергей явно любовался сыном друга. — Имею в виду языковую подготовку. А как обстоит дело с общим развитием — история, и не только военная; литература; искусства; страноведение; словом, весь гуманитарный комплекс?
— Генерал Биязи — вдумчивый, широко и по-европейски образованный человек, — заговорил Иван. — Слушатели в его институте — довольно разношерстный народ. И по возрасту, и по общей и языковой подготовленности, и по жизненному опыту, и по способностям и темпам усвоения программ. Лихой вояка, прошедший огонь, воду и медные трубы, и рядом выпускник средней школы. Поразительно, как Биязи ухитряется находить золотую середину и запрягать в одну повозку коня и трепетную лань.
— Рвался я на фронт, — вздохнул Алеша. — Ничего не получилось. И война к концу идет. Дядя Сережа, как по-вашему, она последняя на планете?
— Хотел бы очень в это верить, да боюсь, что это всего лишь красивая мечта. Пока есть сильные и слабые, метрополии и колонии, богатые и бедные, вооруженные конфликты неизбежны. Думаю, что войн на твой век, Алешка, хватит.
— А быть разведчиком интересно? — Алеша весь подался вперед.
— Кто здесь сказал «разведчик»? — Сергей произнес это с такой ледяной строгостью, что Алеша вздрогнул и залился краской: знать, а уж тем более говорить о профессии Сергея воспрещалось.
— Судя по запискам Даниеля Дефо и трудам Сомерсета Моэма — очень! — Сергей улыбнулся.
— А что — и Дефо, и Моэм работали на разведку? — поразился Алеша.
— И они, и многие другие. Лоуренс Аравийский, один из достойных представителей этого древнейшего клана («Знаю, читал!» — воскликнул радостно Алеша)… вот, молодец… да, так Лоуренс Аравийский в своей автобиографической книге «Семь столпов мудрости» привел слова Заратустры как жизненный ориентир:
Добрая мысль,
Доброе слово,
Доброе дело.
— Сам-то некоронованный король Аравии творил разные дела, — скептически усмехнулся Иван. — И с басмачами якшался, и с фашистами Мосли дружбу водил.
— Это все так. Однако разведчик он был гениальный. И образован был отменно. Изучал в Оксфорде археологию и Ближний Восток, увлекался древними цивилизациями.
— Он жив? — Алеша даже привстал со стула.
— Нет, погиб в мотоциклетной катастрофе в тридцать пятом году.
— Такой легендарный человек. И ведь наш современник!
— Да, живые легенды ходят между нами, — усмехнулся Иван.
Алеша по-своему понял слова отца:
— Матреша сказала, что у нас был дядя Никита?
— Был. Ушел совсем недавно.
— Жаль. А вы знаете, ребята в институте не верят, что у нас в гостях запросто бывает член Политбюро.
— Правильно делают. В этом качестве он был у нас всего два раза. И не запросто — весь квартал оцепляют. И вообще я хотел бы, чтобы ты хвастался своими успехами в учебе или тем, что сумел понять философское учение или сделать перевод из Китса или Лонгфелло, а не нашими гостями.
Алеша промолчал, надулся и через несколько минут, сказавшись усталым, ушел спать.
«Да, видать, кошки скребут на душе Ивана, — подумал Сергей. — Маша не может простить ему Ленку, у той уже девочка от него растет. Он надеялся услышать что-нибудь о Сильвии — и тут осечка. С его коханым детищем, академией, тоже все не так получилось, как он надеялся. Куда ни кинь — всюду клин».
— Зря ты на него напустился, — сказал он Ивану. — Парень гордится своим домом. Есть чем! А насчет академии — твой кепський настрiй…
— Мой настрiй объясняется дикой усталостью. — Иван решительно налил в рюмки водки. — Конечно, вся страна уже четвертый год находится на пределе напряжения всех сил.
«Если бы четвертый!» — подумал Сергей, молча взяв свою рюмку.
— Но, видимо, у каждого свой лимит жизненных сил. Я чувствую, что мой лимит подходит к концу. По поводу академии: я счастлив, что то, что задумывалось Надеждой Константиновной и твоим покорным слугой, осуществилось. В разгар войны, при тотальном дефиците денег, людей, зачастую элементарного понимания приоритетов, необходимых не только для сиюминутного выживания нации, но для ее будущего процветания. Нет, в этом смысле я совершенно счастливый человек.
— Тогда давай выпьем за совершенно счастливых людей. За государство этих людей, которое побеждает в самой кровопролитной войне в истории планеты.
О присвоении ему звания Героя Сергей так и не рассказал. Чего ради спешить? Пусть пройдет вручение, тогда он и организует небольшой приемчик в «Арагви» или «Гранд-отеле» для самых близких друзей. С музычкой, все чин по чину. Как говорит о любом коллективном бражничании его помощник по бюро ТАСС в Вашингтоне Родион: «Все на высшем идеологическом уровне, исключительно полюбовно, без взаимных оскорблений».
Домой Сергей приехал далеко за полночь. Перед самой командировкой в США он получил на Кировской двухкомнатную квартиру. Обставить ее как следует не успел — предотьездная суматоха не позволила. Купил лишь самое необходимое, благоустройство оставил на потом. Он долго возился с замком, искал выключатель. С трудом он нашел наволочки, простыни, подушку, одеяло, все было старое, сокольническое. «Вот на этой простынке мы провели первую ночь с Элис». Он улыбнулся, расстилая еще крепкое льняное полотно. Зазвонил телефон. В необжитой квартире он звучал сиротливо, потерянно. Сергей медленно пошел в прихожую, думая, кто бы это мог быть.
— Чижик-пыжик, где ты был? На Фонтанке водку пил! — услышал он звонкий голос Элис.
— Выпил рюмку, выпил две — закружилось в голове, — смеясь, закончил Сергей четверостишие.
— Я скучала, гуляка! А ты?
— А мне скучать не давали: сначала ТАСС, потом Иван с Никитой.
— Ох этот твой Никита! Небось опять уговаривал морального разложенца бросить заокеанскую блядь?
— Нет, на сей раз о тебе разговора не было.
— Все равно, терпеть его не могу — за прошлое. А как Иван? Сильвию вспоминал?
— Вспоминал.
— Ну, ладно, потом расскажешь. Хочешь, чтобы я сейчас приехала?
— Тебя патрули задержат.
— А вот и нет. В отделе печати Наркомата иностранных дел мне выдали все необходимые документы. Теперь никакой патруль не страшен. Ты не ответил — хочешь? Или ты не один?
— Хочу, хочу! — поспешно произнес он.
Эта ночь была, наверное, одной из лучших в их жизни. Элис примчалась не на чем-нибудь, а на «виллисе» военной комендатуры. Она остановила его прямо у гостиницы и попросила подвезти «американскую союзницу-журналистку» к родственникам русского журналиста, работающего в таком далеком и таком дружественном Вашингтоне. «Сереженька, я приврала совсем чуточку, но ведь это же для того, чтобы быстрее тебя увидеть». Старший патруля — подполковник с усиками а-ля Кларк Гейбл — галантно подал даме руку (тщательно проверив перед этим ее «credentials» — верительные грамоты) и завел в пути разговор о кино. Элис поразило, что совсем недавно он видел — закрытый показ шел с устным переводом — захваченные где-то у немцев голливудские ленты «Это случилось однажды ночью» и «Унесенные ветром».
— Эти усики оттуда! — Подполковник лихо провел пальцами по верхней губе. — Ретт Батлер к вашим услугам, мадам!
— С какой радостью он принял подарок, бутылку «Белой лошади», — раздеваясь, рассказывала Элис.
— А патрульные — им ты что-нибудь подарила?
— По пачке «Лаки страйк». Такие славные мальчишки. Розовощекие, наверняка пушок на лице еще с бритвой не знаком.
Она подошла к окну, посмотрела на улицы и крыши домов, покрытые свежевыпавшим снегом, и тихо сказала:
— Ты знаешь, сегодня я вдруг поняла, что люблю Москву больше, чем какой-нибудь другой город на земле. Даже больше, чем Чикаго.
Она отвернулась от окна, посмотрела на Сергея и добавила:
— И вообще, я безумно хочу проникнуться Россией, всем русским. Как Екатерина Великая.
«Достойный подражания пример, — подумал Сергей. — Немка радела за интересы Российской империи паче многих исконно русских вельмож».
— Она — ради огромной, богатой империи, — продолжила Элис, — я — ради тебя.
Она подняла над головой свой разноцветный шотландский шарф и стала кружиться вокруг овального обеденного стола, припевая: «Ради тебя! Ради тебя!» Сергей с улыбкой наблюдал за ней — как же судьба ему подфартила, подарив такую девку! Как подфартила! А Элис обхватила его шарфом за шею и увлекла в свой импровизированный танец. Наконец остановилась и, отпуская его, спросила:
— У тебя свечи есть? — И тут же сама ответила: — Конечно, нет. Откуда им у тебя быть?
И стала доставать из своего портпледа бутылки и закуски. Поставила на стол и зажгла две большие свечи («У коридорной выменяла на банку кофе»), сполоснула посуду, тщательно протерла клеенку.
— Мы начинаем отмечать твой, а значит, и мой праздник. Пьем коктейль из «Советского шампанского» и армянского коньяка. За тебя, мой милый, за твою страну. И за то, чтобы и в твоем сердце, и в сердце твоей родины было местечко для любящей вас Элис. Ура!…
Близость доставляла обоим предельное наслаждение. Элис каждый раз приводило в предэкстазное состояние его умение так тонко, так нежно, так ласково провести прелюдию и подвести ее к высшей точке блаженства. Умирая и возвращаясь из небытия, она всякий раз испытывала восторженное ощущение полного просветления. «Я вся, вся до последней клеточки обновляюсь. Я чувствую очищение и духа моего, и тела. Из сознания изгоняются греховные мысли, я вновь становлюсь ребенком, чистым листом, на котором заново можно писать жизнь. И я хочу жить чисто, творить добро, и мне кажется, что у меня хватит сил сделать — под десницей Всевышнего — всех людей счастливыми. Господи, если могут быть счастливы двое, то почему не могут быть счастливы все? Даже те, кто никак этого не заслуживает. Прости, прости их, Господи!» Лежа рядом с Сергеем, ощущая рукой частое биение его сердца, она смотрела и не могла насмотреться на его строгий античный профиль. Прикоснувшись легким секундным поцелуем к его влажным полураскрытым губам, произнесла отстраненно-созерцательно:
— Если действительно были в детстве человечества, в Древней Греции, герои, подобные Гераклу, то они были такие, как ты, — прекрасные и телом, и душой, и помыслами, и делами. Ты самый совершенный, самый обворожительный, самый желанный мужчина на свете.
«Во все времена люди поклонялись силе, мужеству, благородству, — думал Сергей, начиная вновь трепетно и нежно ласкать обмиравшую от желания, едва заметно дрожавшую от истомы Элис. — Люди искали в сказках героев, наделенных лучшими человеческими качествами, создавали кумиров, достойных поклонения и подражания. Сегодня меня, обычного смертного, может быть чуть сильнее, чуть умнее, чуть удачливее других, отметили Героем. Мне радостно? Безмерно, я и не собираюсь разыгрывать из себя скромнягу. Но радость эта омрачена тоже безмерно — я не могу, не имею права рассказать об этом самой любимой, самой преданной, самой лучшей женщине моей жизни».
— Серж, Сержик, любимый, где ты, приди, вернись ко мне, возьми меня. Всю! Совсе-е-ем…
***
Алеша в ту ночь никак не мог заснуть. Мечты уносили его далеко. В ночной мгле свистел морской ветер, скрипели мачты. Он, лихой английский лазутчик, на бриге летел по свирепым волнам через Ла-Манш во Францию, чтобы проникнуть тайно в расположение войск под предводительством Людовика Святого и разведать его планы ведения кампании в Анжу. Или он на белом скакуне несся по знойной пустыне во главе летучего отряда арабских мятежников, выведывая расположение вражеских турецких войск. Наконец, сейчас в Берлине он хитроумно обходил все заслоны СС, СД, гестапо и метким выстрелом в сердце убивал это исчадие ада — Шикльгрубера, Гитлера, фюрера третьего рейха, и тем завершал мировую войну.
Разведка! Разве может быть занятие более увлекательное, более нужное и более действенно-результативное? Любая — локальная, тактическая и особенно стратегическая. Когда враг пребывает в состоянии неведения, что его самые главные, жизненно важные тайны выведаны секретными службами противника и уже изучаются и обращаются против него самого. Как жаль, что о наших разведчиках почти ничего не пишут. И фильмов нет. Об иностранцах, работающих против нас, — сколько угодно. Но это же не разведчики, а шпионы. Большая разница.
Захотелось пить. Алеша вышел в коридор и увидел, что из родительской спальни через неплотно прикрытую дверь сочится слабой струйкой свет. Издалека доносились голоса отца и дяди Сергея. Выходит, мама не спит? Алеша толкнул дверь, которая бесшумно растворилась. Мама была на коленях. Перед ней на низеньком столике стояла икона, которую освещала настольная лампа. Почувствовав, что кто-то входит в комнату, Маша обернулась. Ночная рубашка была с глубоким вырезом, и Алеша увидел свисавший на цепочке крестик.
— Мама, ты крест носишь? И молишься?! — Потрясенный, Алеша задохнулся от негодования. — Ты, коммунистка, рядом с партбилетом носишь крест?! (Потом, спустя много лет, он будет казнить себя за этот юношеский комсомольский максимализм. Но это будет потом, когда из его жизни уйдут и Иван, и Маша. Многое дал бы он за то, чтобы вернуть этот момент. Увы, слишком часто мы умны задним умом и мудры поздней мудростью. Зачастую — слишком поздней.)
— Да, ношу, Алеша.
— И бьешь поклоны старцу на деревяшке?
— Да, молюсь Спасителю и Пресвятой Богородице.
— И тебе не стыдно? Тебе, члену партии, прошедшей фронт…
— Именно на фронте, сынок, я и обрела веру. В Сталинграде на Мамаевом кургане Пресвятая Дева Мария своей рукой заслонила меня от пуль и осколков.
— И ты видела ее руку?
— Видела, Алеша. Как вижу сейчас тебя.
— Мамочка, но это же чепуха несусветная!
— Если бы это было так, мы бы сейчас с тобой не разговаривали.
Алеша продолжал твердить свое, а Маша смотрела на печальный лик Иисуса Христа и мысленно молилась: «Благодарю тебя, Господи, что сохранил мне жизнь. Знаю — не ради меня, ради детей моих. Алешеньку прости, он не ведает, что говорит. Несмышленыш еще. За Ивана молю, плохо, тяжко ему, помоги ему, Господи. Я знаю, он верует, истинно так. Только боится показать это, как многие кругом. Отрицание Бога — великий грех государства нашего. И то, что вновь восстановлен Патриарший престол и открыты тысячи церквей — это все во благо и спасение нашей многострадальной России. И прости, Господи, вольных и невольных гонителей Веры. Воистину не ведают, что творят». Даже мысленно, из боязни навлечь кару, она не назвала имени Никиты, хотя имела в виду именно его. Его слова, сказанные минувшим вечером во всеуслышание: «Одно благое дело немцы все же делают — церкви рушат…»
Хрущев в это время сидел в кремлевском кабинете Сталина между Берией и Маленковым. Обсуждался вопрос о восстановлении разрушенной немцами страны. Докладывал Вознесенский. Докладывал, как всегда, грамотно, толково, разумно обосновывал некоторый политэкономический риск. Сталину нравился молодой, энергичный, талантливый ленинградец со складом ума аналитически мыслящего ученого и цепкой хваткой знающего и опытного хозяйственника.
— Ну что же, товарищи, — раздумчиво заметил Сталин, когда закончил говорить докладчик, — Николай Алексеевич изложил общую картину.
Он подошел к большой карте европейской части Союза, на которую были нанесены условными знаками восстанавливаемые заводы, фабрики, шахты, плотины, железнодорожные депо. Рядом висела еще одна карта, где были обозначены отстраиваемые заново жилые массивы городов, поселки, наиболее крупные деревни. «Так бы он думал о вооружении армии перед войной, — зло подумал Хрущев. — Может, не пришлось бы тогда нынче ломать голову над тем, как вернуть к жизни все порушенное». Он знал в глубине души, что не прав: делалось все и даже более того. Но не мог ничего с собой поделать. Никита с опаской посмотрел на Берию — не читает ли тот его мысли. Нет, Берия внимательно смотрел на Вождя. Почувствовал взгляд Хрущева, глянул на него вполглаза, подмигнул, отвернулся.
— На фронте все время думаем о надежной технике и боевых резервах, — продолжал Сталин. — В ходе восстановительных работ — о надежной технике и трудовых резервах. Два варианта одного гамлетовского вопроса — быть или не быть.
Говоря это, словно разговаривая сам с собой, он пошел вокруг конференц-стола. И вдруг остановился за спиной Хрущева. Тот встал, повернулся лицом к Вождю.
— Товарищ Хрущев, покажите нам по карте конкретные работы, которые уже сегодня ведутся на Украине.
Никита взял указку, прокашлялся. Некоторое время молча рассматривал обе карты, которые раньше не видел.
— Мы специально не просили вас подготовиться, — Сталин пытливо разглядывал Хрущева, — мне непонятна ваша заминка, ведь это то, чем вы занимаетесь ежедневно.
— Да, товарищ Сталин. Но у меня нет с собой цифровых выкладок. — Никита обернулся к Маленкову, как бы ища у него помощи. Маленков взглядом ответил: «Не тушуйся, говори!» Увидев, что Сталин смотрит в его сторону, тотчас опустил голову. «Приведу приблизительные данные. Кто их проверит!» И Никита, овладев собой, заговорил привычным, уверенным голосом. Металлургия, машиностроение, местная промышленность — состояние дел в этих отраслях он обрисовал весьма обще. Понимая, однако, поверхностный характер своего сообщения, он обильно сдобрил его именами передовиков (в Киеве недавно проводил их совещание) и наиболее выигрышными «трудовыми подвигами». Главный упор он решил сделать на уголь. Донбасс всегда был козырной картой Украины. Беспроигрышной оказалась она для Никиты и на сей раз.
— Главным стратегическим направлением, — уверенно обводя указкой многочисленные кружочки на картах, вещал он, — мы избрали строительство мелких шахт. При этом упор сделан на разработку верхних пластов. Шахтеры называют такие шахты «хвостами». Уголь в них выходит практически на поверхность. Правда, есть одна неприятная особенность таких мелких, неглубоких шахт. В них используется — в силу их небольшого размера — минимум крепежного материала, и они довольно часто обрушиваются. Мы называем такие шахты мышеловками. Зато и отдача быстрая. Намечено побыстрее пройти несколько сотен таких шахт и за счет мелкой механизации, неглубоких разработок и наклонных стволов срочно получить нужное количество угля.
— В данном случае овчинка стоила выделки, товарищ Сталин, — подал с места голос Вознесенский. — Мы очень вовремя этот уголь получили и продолжаем получать.
Сталин набил трубку табаком, тщательно ее раскурил:
— Знаю. Молодец Микита. И главную улицу матери всея Руси — Крещатик — начал отстраивать заново. Выходит, Хрущев строитель… — Сталин произнес эти слова как явную похвалу. И все за столом заулыбались — и Берия, и Микоян, и даже Молотов. «Никита от радости покраснел, как буряк», — благодушно подумал Булганин.
Улыбнулся и Сталин, завершая начатую фразу:
— …много лучше Хрущева-воина.
«Он и через сто лет Харьков не забудет! — мысленно вздохнул Никита, продолжая улыбаться. — Вечно будет ставить мне это лыко в строку».
— Уголь — это хорошо. Уголь — это хлеб промышленности. Но человеку нужен ржаной, пшеничный хлеб. И еще многое другое. — Сталин подошел к своему месту в торце стола, взял со стола бумаги, быстро их пролистал. Задержался взглядом на последней странице. — Вот, тают стратегические запасы продовольствия. Такое спокойно созерцать мы не имеем права. Украина была и вновь должна стать житницей страны. Известно пристрастие Хрущева к решению вопросов индустрии. Сегодня исключительное значение приобретает решение вопроса аграрного. Наш народ, народ-победитель должен питаться вкусно и сытно. Я правильно говорю, товарищ Хрущев?
— Очень правильно, товарищ Сталин.
— В ваших словах я чувствую неуверенность. Если есть сомнения, высказывайте.
— Это не сомнения, а просьбы. Нужны техника, семенные фонды, специалисты. Бабы и мальчишки в плуги впрягаются. В хранилищах шаром покати, ни зернышка. Кузнецы, трактористы, комбайнеры, агрономы — все в армии. Конечно, победа решит кадровые вопросы…
— Не только, — сказал с места Вознесенский. — Из госрезервов выделим семена. Более того, уже готовы основы плана перевода экономики на мирные рельсы.
— Перекуем мечи на орала, — одобрительно отозвался Сталин.
— Этот ленинградец очень уж прыткий, — прошептал Берия Хрущеву, когда тот сел в свое кресло. — И к Иосифу в любимчики втирается. Приезжай ко мне завтра. Нет, — Берия посмотрел на часы, — уже сегодня, после торжественного заседания на дачу. Георгий, — он кивнул на Маленкова, — тоже будет. Он этого Вознесенского только в прицел видит. Поговорить надо.
Никита кивнул: «Если Сам не позовет». Подумал: «Берия, Маленков — компания подходящая, нужная. Кто это сказал: «В политике отношения людей определяются не сердцем, а умом. Господствуют не чувства, а трезвая целесообразность»? Убей — не помню. Да и не важно, главное — сказано правильно. С волками жить…» Остановился на полумысли, посмотрел опасливо на Берию. Тот хитро улыбался.
Иван долго приходил в себя после смерти Потемкина! Они были знакомы почти десять лет. Особенно часто стали общаться после того, как в сороковом году Владимир Петрович был назначен наркомом просвещения. «Глубинный подход — вот что мне в вас нравится, — говорил он Ивану, с вниманием и симпатией прислушиваясь к молодому директору набиравшего силу столичного пединститута, в очередной раз затевая разговор о судьбах отечественной педагогики. — Я ведь закончил МГУ еще в прошлом веке. И преподавать тогда же начал: Москва, Екатеринослав, опять Москва… С Малороссии мне от Третьего отделения бежать пришлось. Жандармам не нравилось, что я в революции пятого года был не с ними, а с рабочими. Еще студентом за марксистские взгляды и подпольную работу в Бутырку угодил. Я вам это к тому говорю, что народу перевидал всякого уйму. И уже тогда, с юности, презирал верхоглядов, попрыгунчиков, знающих историю лишь по анекдотам, а литературу — по переложениям. Вред любому делу исходит от воинствующих дилетантов. Вы знаете, я не случайно сказал «глубинный», вы пытаетесь добраться до сути любого вопроса и изучаете его не только на столичном материале, но и на данных, получаемых из глубинки. А для нашей науки это архиважно.
— Да, извечный бич нашей педагогики — ножницы в уровнях знаний в городе и деревне.
— Степень обеспеченности учителя пособиями — и денежными (зарплата), и наглядными, — развел руками нарком. — И в городе, даже в столице, и того и другого всегда мизер. А уж про деревню и говорить нечего. В вашем анализе американского опыта политехнизации школы особо позитивным является то, что вы учитываете поистине огромный разрыв их, заокеанских, и наших, российских, возможностей. И ориентируете — вполне резонно! — наших энтузиастов на собственные подручные средства и возможности. Главное: ваша с Надеждой Константиновной генеральная концепция, а затем и лично вами созданный детальный план построения Академии Педагогических Наук останутся памятником в развитии русской просветительской мысли. Это не высокопарное изречение, сказанное ради красного словца, а естественная и заслуженная дань подвигу, свершенному на просвещенческой ниве.
Иван знал, что Владимир Петрович Потемкин немало способствовал успешному прохождению проекта о создании академии сквозь сложный лабиринт партийных и правительственных этапов с их бессчетными рогатками, препятствиями и ловушками; что, пожалуй, не было более подходящей (и проходной по всем статьям: весомость в государственной иерархической системе, опыт работы и авторитет в различных структурах просвещения, вселенский характер культурного кругозора) личности на пост президента академии, против которой не возникло бы возражений ни у верховной власти, ни у научной элиты, ни у практиков школьного дела. Кроме всего этого, существует на свете доминанта, не фиксируемая письменно ни в каких официальных анкетах или характеристиках, но неизменно и действенно влияющая на решение важнейших вопросов и развитие человеческих отношений, — взаимная симпатия. Ивану Владимир Петрович напоминал рано ушедшего из жизни отца: широтой души, добрым тонким юмором, неистребимой человечностью, проявлявшейся и в самые светлые, и в самые горестные минуты такого многогранного, такого непредсказуемого бытия.
В день смерти наркома Иван написал письмо на имя Сталина. В нем он предложил присвоить имя Потемкина Московскому городскому педагогическому институту, в котором Иван директорствовал. Письмо он сам отвез Поскребышеву, с которым предварительно созвонился.
— Конечно, непорядок, — поморщился всесильный глава самого могучего секретариата на Земле, прочитав нарочито краткий текст, составленный со знанием всех бюрократических канонов. — Нет ни ведомственных виз, ни обязательных согласительных резолюций. С другой стороны… — он посмотрел в окно, словно там и собирался найти нечто, находящееся с другой стороны, — Он требует докладывать Ему ежедневно двадцать-тридцать писем, выбранных наугад из пришедших самотеком, и безо всякой предварительной обработки.
И на письме Ивана появилось размашистое: «Согласен. И. Сталин».
Два года спустя после победы Иван получил приглашение на прием во французское посольство по случаю Дня Бастилии. В самом этом факте ничего необычного не было. В свой национальный день многие посольства приглашали большое количество гостей, главным образом государственно-партийную номенклатуру и интеллигенцию. Начавшаяся с фултонской речи неистового британца «холодная война» сделала подобные массовые общения едва ли не единственным способом определить реальные показания барометра общественного мнения великой евразийской империи. Частенько Иван отдавал свои приглашения замам — ему было жаль терять два-три часа, потраченные на разговоры, в которых он должен был быть каждый миг начеку, чтобы не сказать чего-нибудь двусмысленного или — еще хуже — недозволенного, идеологически крамольного. Но сейчас стояла середина июля, время было каникулярное, все заместители ушли в отпуск. На прием Иван отправился один: Маша с Матрешей были на даче, Алеша в Кубинке в летних институтских лагерях. Изумительной красоты старинный особняк на Якиманке всегда поражал своим внешним и внутренним причудливым изыском. Июльская жара вынудила посла распорядиться натянуть над двориком тент, и приглашенная публика могла свободно дефилировать из помещения на свежий воздух и обратно. Чрезвычайный и полномочный представитель обновленной Французской республики и скрытый голлист (сам строптивый герой и лидер Сопротивления демонстративно ушел в отставку) подчеркнуто радушно встретил Ивана.
— Ваш институт, — заявил он, вставляя во французскую речь русские слова, — недавно обрел право и честь называться именем месье Потемкина. В моей стране известны два человека, носившие эту фамилию, — Григорий, фаворит великой императрицы, почитательницы Дидро и Вольтера, и Владимир, который в тридцатые годы был вашим послом в Париже. Лично мне ближе и симпатичнее Владимир — и профессионально, и как высокообразованный и высоконравственный человек. Ведь я был с ним хорошо знаком. Помнится, однажды в Лувре мы затеяли с ним дружеский спор на тему, чей вклад в создание этого архитектурного шедевра более оригинален и значителен — Пьера Леско или Клода Перро?
— Совсем недавно вышла его новая книга по истории Франции, — с удовольствием сообщил Иван, получая из рук посла бокал с шампанским.
— Мы ведь вчера… — Посол обратился к одному из своих помощников.
— Позавчера, — с готовностью ответил тот, благоговейно внимая беседе.
— Да-да, позавчера получили экземпляр этой книги. Ну и, конечно, с удовольствием и, миль пардон, естественными возражениями и несогласиями изучаем «Историю дипломатии», редактором которой был высокочтимый мсье Потемкин.
К послу подошел новый министр просвещения Калашников, и Иван, поблагодарив хозяина приема за теплые слова о Владимире Петровиче, медленно двинулся к полосатому тенту. Знакомых было много, и он, то и дело раскланиваясь и пожимая руки, прошел к бару в углу дворика. Там стоял и весело беседовал с коротышкой во французской генеральской форме Сергей, который предупредил Ивана, что тоже заглянет к «лягушатникам» — обсудить проблему, как хотя бы до конца столетия удержать воинственных бошей в разоруженческой узде.
— Знакомьтесь, — обнимая Ивана свободной от бокала с шампанским рукой, зычно объявил он. — Наш российский Жан-Жак Руссо. Противник абсолютизма и частной собственности. О его просвещенческих концепциях я уже как-то имел удовольствие вам сообщить.
— Правда, своего трактата «Эмиль, или О воспитании» я еще не сочинил, — в тон другу отвечал Иван. — Но собственную «Исповедь» на суд просвещенной публики скоро буду готов представить.
— Его «Исповедь» — это Академия педагогических наук. Его детище! — Сергей произнес это с гордостью. Генерал с интересом разглядывал мэтра российского просвещения.
— А вы знаете, мне про вас вчера рассказывала Луиза, наш культурный атташе…
— Кстати, миль пардон, — мягко перебил коротышку Сергей. — Генерал — военный атташе Франции в Москве. У них, начиная с Наполеона, все военные гении… э-э-э… субтильной конструкции. Кроме де Голля, конечно.
— Исключение только… — разговор шел по-английски, и генерал запнулся, подыскивая нужное слово, — подтверждает правило. Итак, Луиза весьма вас хвалила. Она была на вашей лекции о мировых тенденциях педагогической мысли. Говорила, вы великий оратор, аудитория вас обожает.
Сергей вопросительно смотрел на друга.
— Это цикл лекций по линии недавно созданного общества «Знание», — пояснил Иван.
— Мог бы пригласить.
— Приглашу. Вот Элис вернется из поездки по республикам Средней Азии — и приглашу вас обоих.
Генерал элегантно взял ухоженными пальцами бокал шампанского у бармена, передал его Ивану. И как бы невзначай оттеснил его тучным животиком в сторону.
— Видите ли, мсье Ив — я могу вас так называть? Мерси. А вы зовите меня Иоахим. Так вот, надо полагать, я с вами заочно давно знаком. Скажите, вам имя «Сильвия» что-нибудь говорит?
— Я знал одну девушку с таким именем, — после непродолжительной паузы протянул Иван, озадаченный неожиданным вопросом. — Имя довольно распространенное.
— Да, распространенное. Но эта девушка преподавала французский язык в советской школе в Нью-Йорке.
— Вы ее знаете? Что с ней? Где она?
Иван выпалил все это единым духом и застыл в напряженном ожидании.
«Столько лет прошло, и вот первая весточка? Или не весточка, а что-то другое? Почему какой-то генерал завел об этом речь? Что за этим стоит? Спецслужбы?» Мысли роились, выталкивали одна другую.
— Знаю ли я ее? — Генерал вздохнул, и Сергей вдруг ощутил огромную, мужскую тоску, стоявшую за этим вздохом. — Мы с Сильвией из одной деревни. Я еще в школе за ней ухаживал — за волосы на уроках исподтишка дергал, ранец таскал, в амбаре или в сенях дома пытался тискать. Она всегда была гордая, строптивая, независимая. Свободная!
Он оглянулся вокруг, но взгляд его был затуманенным, и Иван понял, что француз вовсе не обеспокоен тем, подслушивает ли кто его, мыслями он был в далеком прошлом.
— Когда она уехала в Париж, я потерял ее из виду — и надолго, — продолжал он, и голос его зазвучал уже более сухо и обыденно. — Встретились мы вновь в сорок втором в Страсбурге. Я был в Сопротивлении с того самого дня, когда с воззванием к нации из Лондона обратился наш Шарль. Ждал курьера из Женевы. Курьером оказалась…
— Сильвия! — воскликнул Иван, схватив генерала за руку. Стоявшие вокруг обернулись, но генерал не обратил на них никакого внимания.
— Да, она, — продолжал он. — Потом мы сражались вместе с ней до победы и вместе вошли с нашими войсками в Париж. Как она была умна и изобретательна! Как бесстрашно ходила по лезвию ножа! Дважды ее хватали немцы. В первый раз ей удалось бежать самой. Во второй она оказалась в лапах гестапо. Отбивали целым отрядом маки за несколько часов до расстрела. Тогда-то она мне и рассказала о вас, Ив.
— А что сейчас? — Иван задал этот вопрос тихо, глядя в землю.
— Сейчас? — Генерал взял с бара два двойных виски, слил один стакан, приготовил то же для Ивана. — Сейчас она живет в Клермон-Ферране. — Он бросил искоса взгляд на собеседника и добавил: — Замуж так и не вышла, хотя женихов было предостаточно.
Они выпили без тостов, однако обоим было понятно — пьют за Сильвию.
— Кстати, — генерал достал из внутреннего кармана френча плотный конверт, — вот как она выглядит сегодня.
С фотографии на Ивана глядела Сильвия, его Сильвия — молодая, с той же чарующей улыбкой. Справа от нее стоял мальчик, худенький, большеглазый.
— Это ее сын, — пояснил генерал.
— Сколько ему лет?
— Дайте-ка вспомнить. — Он наморщил лоб. — Месяц назад мы виделись в Дижоне на ежегодной встрече ветеранов Сопротивления. Тогда она мне карточку эту и подарила, тогда же я и спросил ее… вспомнил — девять, да ему девять лет. И зовут его Ив.
— Ведь это же… — произнес негромко Иван и смолк.
Из динамиков хлынула веселая мелодия. Генерал коснулся руками ушей, улыбнулся: «Не слышу. Если хотите написать письмецо Сильвии, у меня есть ее адрес. Позвоните!» Молодая дама увлекла его за собой, и Иван остался один среди пьющих, говорящих, смеющихся людей. «Господи, у меня где-то за тысячи километров отсюда ребенок, мальчик, сын. От женщины, которая мне бесконечно дорога, близка, понятна. И я могу никогда не увидеть моего сына, никогда не обнять больше эту женщину. Почему так нелепо и несправедливо устроен этот мир?» Рассеянно глядя на размытые пятна лиц, он медленно брел по направлению к выходу. Кто-то легко тронул его за локоть. Иван оглянулся. Молодой человек — усы, большие выразительные глаза, нарядная прическа — протянул ему сложенный вчетверо лист бумаги. «Таким, наверное, был юный Мопассан», — подумал он, разворачивая лист. На нем был размашистым почерком написан адрес Сильвии. Сверху была прихвачена изящной скрепкой визитная карточка генерала.
В тот же вечер он сел за письмо. Но оно никак не получалось — выходило то слезливым, то слащавым, то выспренним. Наконец он решил описать кратко все основные события за минувшие годы, уделив каждому страницу. Получилось довольно сухо, но, зная Сильвию, он был уверен — это будет ей наиболее интересно. Психологические нюансы, эволюция чувств под воздействием растущей временной пропасти, красочно и детально выписанные воспоминания прожитых за океаном лет (милые уик-энды, чарующая поездка в Йеллоустоунский парк, наслаждение от музыки, спорта, театра) — все это он подарит ей в последующих письмах, непременно подарит. Сейчас же важно сообщить: он жив, все эти годы были насыщены непрерывной работой ума, все эти годы он бережно нес в сердце ее образ — чистый, светлый, любимый. Остальное потом, даже вопросы о сыне, может быть, она сама откроет ему эту тайну.
На следующий день по дороге в институт — главный административный корпус находился в Гранатном переулке напротив Дома архитекторов — Иван велел шоферу заехать на Кировскую к Главпочтамту. Он сам решил отправить письмо и подошел к окошку международных отправлений, за которым скучала пышная блондинка в игривой шелковой кофточке, с трудом прикрывавшей ее формы. «Франция? — оживилась она. — Вот куда я мечтала бы съездить на годик-другой». «Только тебя там и ждали! — съехидничала девица за соседним окном, принимавшая бандероли по Союзу, юркая, худенькая брюнетка с крысиным личиком. — Там шлюха — профессия национальная. Верно я говорю?» — и она, улыбнувшись, подмигнула Ивану. «А вы думаете, их у нас меньше?» — мысленно спросил он, молча взял квитанцию и с разом испортившимся настроением направился к выходу.
…Прошло более полугода. Ответа от Сильвии не было. Иван терялся в догадках: то ли его письмо затерялось, то ли ее; может, она решила не вступать в переписку — заболела, вышла-таки замуж, куда-то уехала. Он осунулся, посуровел, замкнулся. И, как это чаще всего бывает, нежданно-негаданно пришла беда, и не одна. Воистину: «Пришла беда — отворяй ворота».
На очередном, плановом заседании парткома института его секретарь Мария Трофимовна Бивень, после того как была исчерпана повестка дня, своим знаменитым на весь район зычным голосом объявила:
— Членов парткома прошу задержаться. Есть поручение райкома.
Комсомольские и профсоюзные активисты, редактор и корреспонденты институтской многотиражки, заместители директора и деканы быстро покинули кабинет.
— Pitiful is the fate of outcasts! — вздохнув и воздев руку над головой, нараспев произнес Чижак, выходя последним. Бивень проводила его убийственным взглядом:
— Тарабарщины только нам не хватает!
— Шекспир! — смеясь, пояснил Иван.
— Пушкиным, Пушкиным следует увлекаться! — парировала Бивень. Оправила борта бежевого костюма, ладно облегавшего ее могучую фигуру, громко прочистила нос и, глядя в упор на Ивана, заговорила:
— Партия разворачивает борьбу за чистоту советской науки, за приоритет в ведущих, фундаментальных областях и направлениях. Историческая справедливость требует, чтобы величайшие вклады Ломоносова и Лобачевского, Павлова и Менделеева, Сеченова и Пирогова, Вернадского и Циолковского в мировую научную сокровищницу были оценены по праву. А то ведь у нас на каждом университетском и институтском углу только и слышишь — Эйнштейн да Ньютон, Резерфорд да Максвелл, словом, сплошные Гуттенберги да Цуккерманы. И при этом мы-то с вами что, кто, откуда? Иваны, не помнящие родства? Безродные космополиты? — Мария Трофимовна смахнула мощной дланью пот с крупного носа, отвислых щек, изрезанного глубокими морщинами лба, порылась в большой кожаной сумке, выбрасывая из нее на стол ключи, газеты, блокноты. Наконец вытащила то, что искала, — книгу в твердом переплете, показала обложку Ивану:
— Это ведь ваша «работа»?
Слово «работа» она произнесла с нескрываемым осуждением.
Иван крайне удивился, увидев в руках Бивень свою книгу. Еще сегодня он звонил директору «Учпедгиза», и тот клятвенно уверял его, что сигнала они до сих пор не получили. Это была та самая долгожданная монография «Американская система образования — свершения, проблемы, планы», которую он вынашивал в раздумьях, как мать ребенка под своим сердцем, писал долгими ночами, переделывал целые главы, консультировался с самыми прогрессивными умами отечественной педагогики. Три дня назад на совещании в министерстве Калашников показал ему, как он сказал, первый и пока единственный экземпляр.
— Мне не терпелось ознакомиться с вашей работой, — сказал министр. — Вот учпедгизовцы мне и потрафили. Знакомлюсь, знаете ли, с превеликим любопытством. Да-с!
Он улыбнулся. И улыбка его показалась Ивану злорадной. Министр дал взволнованному автору подержать свое детище в руках, но тут же и отобрал.
— Хочу вечерком дочитать. А вы получите в издательстве авторские экземпляры.
И вот его книга в руках у Бивень, а у него ее до сих пор нет.
— Монография! Пятьсот с лишним страниц текста, — продолжила Мария Трофимовна. — И все во славу просвещения самой реакционной, самой враждебной нам страны — Соединенных Штатов Америки. Оказывается, капитал имеет лучшие в мире школы, лучших преподавателей и тамошние университеты готовят лучших на земле специалистов.
Лица членов парткома выразили недоумение. Заместитель секретаря, заведующий кафедрой философии Муромцев, с которым Иван советовался по новейшим направлениям американской нравственно-воспитательной мысли, с явным сомнением в голосе спросил Ивана:
— Это что — правда? Я ведь знакомился со многими главами. Там ничего даже отдаленно похожего на то, о чем говорит Бивень, не было.
— Мария Трофимовна книгу не читала, — сдерживая желание закричать во весь голос, ответил Иван. — Так что ее мнение некомпетентно.
— Нет, очень даже компетентно! — запальчиво возразила секретарь. — Хотя я действительно ваше сочинение не читала.
— Как же вы тогда… — возмутился Муромцев.
— А вот так же! — не дала ему продолжить Бивень. — Я была сегодня в министерстве, и сам министр передал мне вкратце квинтэссенцию этой «монографии». Особенно его возмутили тезисы о великих преимуществах американской политехнизации школы.
Бивень продолжала говорить, а Иван вдруг вспомнил свой давний спор с Калашниковым. Яблоком раздора, помнится, была цель, ради которой и должно осуществляться политехническое обучение: подготовка всесторонне развитого члена общества со многими полезными навыками или узкого специалиста, владеющего к окончанию обучения конкретной специальностью, которая и определит его жизненный путь. Иван стоял на первой позиции, которая определялась приоритетом личности. Калашников же утверждал «коллективистскую педагогику», примат коллектива над индивидуальностью — профиль обучения индивида определялся интересами сообщества и им подчинялся.
— Буржуазный индивидуализм есть проявление социального паразитизма. И не толкуйте мне, пожалуйста, о взглядах Крупской на этот вопрос. Старуха после смерти Ильича постепенно выжила из ума.
— А Потемкин? — изумленный подобным высказыванием, спросил Иван.
— Потемкин? — пренебрежительно усмехнулся Калашников. — Его мировоззренческие концепции в области педагогики вообще не выдерживают никакой критики. Не Песталоцци…
— Министр сказал, что рад был перехватить сигнал этой книги, — злорадно сообщила Бивень. — «Наш долг — предотвратить идеологическую диверсию». Сейчас решается вопрос о том, чтобы пустить тираж под нож. Центральный Комитет, сам товарищ Сталин учат нас вести неустанную борьбу против протаскивания чуждых нам идей и теорий.
Бивень закурила, всем своим видом давая понять, что разговор отнюдь не закончен.
«Злопамятный мужик этот Калашников, — думал Иван ошарашенный последними словами секретаря. — Тираж под нож? Десять лет труда коту под хвост?! Ну это мы еще посмотрим, еще повоюем. Правда, время малоподходящее — постановления ЦК по революционной бдительности в литературе, музыке, науке, кампания по утверждению исторической аксиомы: «Россия — родина слонов», аресты в Ленинграде — что это, как не грозные индикаторы нового, мощнейшего закручивания гаек? Верно говорил Сергей: «Миллионы побывали с войсками в Европе, и — как и после войны 1812 года — в России вновь брожение умов. А мы знаем лишь один, но верный способ нейтрализации брожения — ликвидацию этих самых умов».
Бивень между тем демонстративно пересекла кабинет, распахнула сейф, достала красную сафьяновую папку и вернулась на место.
— Наш директор, увы, хромает не только политически. — Мария Трофимовна притворно закатила глаза, потом обвела пытливым взглядом членов парткома.
«Что еще задумала эта мерзкая баба?» Иван машинально взял из протянутой ему кем-то пачки папиросу, но прикуривать отказался.
— У него, оказывается, еще и моральная хромота. — Бивень раскрыла папку и подняла конверт, демонстрируя его всем присутствующим. — Это письмо остановила наша советская цензура. Ваше письмо, адресованное некой иностранке.
Иван узнал свой почерк на конверте.
— Да, это мое письмо, — выдавил он из себя. — Позвольте, но откуда оно у вас? И какое вы имеете право…
— Не позволю! — Бивень поднялась во весь свой гренадерский рост. — Вы спрашиваете — откуда оно у меня? Отвечаю — за моральную чистоту партии болеют многие органы и учреждения. А чем интересоваться чужими правами, вы лучше ответьте членам парткома — какое вы имеете право разрушать семью? Ваша жена воевала на фронте, а вы в это время привели в свой дом любовницу и прижили с ней ребенка! И это не все. Будучи в командировке в Америке, вы вступили в адюльтер с француженкой, и от нее у вас тоже есть сын!
Члены парткома зашумели, глядя на Ивана. Он сидел словно в воду опущенный, внезапно постарев на десяток лет, и молчал.
— Товарищи! — Муромцев тоже встал со стула и поднял руку, требуя тишины. — Я решительно против подобного рода разносов.
— Что вы предлагаете? — Бивень, прищурившись, смотрела на философа.
— Назначить комиссию, пусть разберутся.
— Хорошо, — почти радостно согласилась Бивень. — Только ей кроме всего, о чем я уже сказала, придется разобраться и с директорской дачей. Есть данные, что строится она на институтские средства и за счет наших фондовых стройматериалов!…
Две встречи определили смелость, с которой Бивень выступила против директора с открытым забралом. Зная наверняка о более чем прохладных отношениях между министром и директором, она напросилась на прием к Калашникову. И принесла весьма существенный компромат: а) моральное разложение и б) дача. Никак не проявляя своей радости, а он давно и люто ненавидел «этого везунчика, этого любимчика Крупской и Потемкина», министр исподволь подбросил столь же недалекой, сколь и завистливой Марии Трофимовне свой взгляд на монографию. (Как потом посетует в разговоре с Сергеем Иван: «Надо же было так угораздить Бивень оказаться в нужное время и в нужном месте».)
Закончил министр беседу так:
— Это, без сомнения, внутреннее дело вашей организации. Но если вы решите создать комиссию по рассмотрению полученных сигналов — а их, как я вижу, собралось предостаточно, — министерство будет вынуждено отстранить вашего директора от должности. Временно.
Последнее слово Калашников произнес без нажима, но Мария Трофимовна поняла его смысл безошибочно: «Действуй!» И когда она взялась за дверную ручку, министр добавил озабоченно:
— Одновременно будем думать о преемнике… или преемнице.
«А чем я не преемница? — думала Бивень, торжественно спускаясь по главной лестнице в раздевалку министерства. — Я такой же кандидат наук. Поддержать мою кандидатуру есть кому и в ЦК, и в МК, и в райкоме. В двоемужестве не замечена, более того — никогда замужем не была. Дач не строю. И вообще — директор Московского городского педагогического института имени В. П. Потемкина Мария Трофимовна Бивень — это звучит!»
Но главная встреча произошла месяцем раньше. Как-то вечером, когда Бивень, по обыкновению, засиделась в парткоме после заседания секретарей факультетских бюро, к ней зашел начальник Первого отдела Антон Лукич Парфененко. Фронтовик, инвалид войны, он тоже был бобылем и в институте дневал и ночевал.
— Чего тебе, Лукич? — оторвав взгляд от протокола, спросила Мария Трофимовна.
— Разговор есть, — посмотрев на технического секретаря Настену, пробурчал он.
— А я ушла, — поняв его взгляд, заявила девушка и выпорхнула из кабинета.
— Устала я, — бросив протокол на стол и потянувшись, произнесла Мария Трофимовна. Подавила зевоту: — Чего-нибудь срочное?
— Не то чтобы очень, — отвечал начальник секретной части. — Звонил Алексей Петрович. Просил тебя позвонить ему, когда будет свободная минутка. Он твою занятость уважает.
— Кто такой Алексей Петрович?
Лукич наклонился к Марии Трофимовне и вполголоса сообщил:
— Генерал Семин. В секретариате Берии Лаврентия Палыча служит.
— Генерал с Лубянки? — поморщилась Мария Трофимовна. — Неужто опять наших студентов на фарцовке застукали?
— Не похоже: больно ласково говорил. Обычно с Лубянки хамят, а этот очень даже обходителен.
Бивень глянула на часы:
— Теперь уж поздно. Завтра позвоню. Давай телефон.
Назавтра с самого утра закрутила-завертела Марию Трофимовну институтская рутина — переходы-переезды из здания в здание, с факультета на факультет: контрольное посещение лекций, проверка студенческой столовой, присутствие на закрытом заседании одной из многочисленных кафедр с обсуждением скандальной связи почтенного профессора со студентками. Лукич отловил Бивень где-то во второй половине дня в преподавательском буфете в здании в Гагаринском переулке.
— Генерал опять звонил, — сообщил он, терпеливо дождавшись, пока Мария Трофимовна откушает чай с бутербродами. — Очень просил с ним связаться. Сказал, в отпуск собирается, а до этого непременно переговорить надо.
— Пошли в деканат, — скомандовала Мария Трофимовна. — Как, говоришь, его звать-то? Алексей Петрович Семин? Сейчас. — Она начальственно придвинула к себе телефон, набрала номер. — Говорит Бивень, мне бы товарища…
— Мария Трофимовна, — перебил ее густой баритон. — Когда мы могли бы с вами увидеться?
— Завтра вас устроит?
— Чудесно! Часика в три?
— Годится.
— Тогда запишите адресок. — Он назвал один из переулков между улицами Горького и Чехова, ближе к Садовому кольцу.
С виду дом был неказистым трехэтажным строением конца прошлого столетия. Полутемная, выщербленная лестница, обшитая грубым коричневым дерматином дверь, засиженное мухами и затянутое паутиной окно на лестничной площадке. На звонок дверь тотчас же распахнулась, и в глаза Марии Трофимовне ударил яркий свет. Квартира являла резкий контраст и с внешним видом дома, и с лестничным интерьером. Ковры, зеркала, модная полированная мебель.
— Шикарно, — снимая пальто и причесываясь, молвила она. — И не подумаешь, что здесь может быть так… изысканно.
— Служебное помещение, для встреч с особо важными персонами, — многозначительно заметил Алексей Петрович, приглашая гостью в гостиную.
Семин оказался щуплым и низеньким. «Мужчинка: от горшка два вершка, — отметила про себя Мария Трофимовна. — И ведь как даже такого соплю генеральские лампасы красят. Не Суворов, но явно на государевой службе не последний ярыжка».
— Присаживайтесь, Мария Трофимовна. Не желаете ли чаю? Чудесно! — С этими словами Алексей Петрович достал из буфета большую коробку шоколадных конфет, вазу с вафлями, сахарницу, тарелку с тонко нарезанным лимоном.
— Коньяка не предлагаю…
— Отчего же? — спокойно возразила Мария Трофимовна. — От рюмки не откажусь.
— Превосходно! — Генерал, не поворачивая головы, протянул руку к буфету и водрузил на стол бутылку «Юбилейного».
— Вас, понятно, интересует предмет нашей встречи, — начал он, разливая густой душистый чай из огромного фарфорового чайника, расписанного аляповато крупными цветками шиповника.
Неопределенно улыбаясь, Бивень кивнула.
— Никаких конкретных причин или поводов нет. Просто давно хотел познакомиться с опытным наставником восемнадцати тысяч юных граждан нашей державы и идейным вдохновителем двухтысячного отряда академиков, докторов и кандидатов, ваяющих из вчерашних школяров завтрашних умельцев-теоретиков и умельцев-практиков для многочисленных учебно-воспитательных заведений и учреждений открытого и закрытого типа.
«Ну казуист! — внутренне восхитилась польщенная Мария Трофимовна. — Этот за словом в карман не полезет. Зачем же он, однако, вытащил меня сюда? Терпение, Маша, терпение. Не с пустобрехом, с генералом МГБ имеешь дело».
— Потемкинский педагогический — это сегодня марка, — продолжал Семин. — Котируется вровень с университетом. И в чем причина? Вернее — в ком? От разных… — он хотел сказать «людишек», но во время поправился, — деятелей я слышал, что якобы все дело в вашем директоре.
Генерал посмотрел на Марию Трофимовну выжидательно. Ей же явно не понравилась вопросительно-допустительная интонация в последнем предложении.
— Директоре?! — Она посуровела, сжала и без того узкие губы. — Великолепный коллектив — вот в чем причина!
— Во-о-от! Именно! — Алексей Петрович подлил еще коньяку в рюмки. — Помните у Маяковского: «Единица — ноль»? Лучший поэт советской эпохи был более чем прав.
— Ну почему же — ноль? — запротестовала Бивень. — Личность в определенных, благоприятно сложившихся условиях может горы свернуть. А наш директор, — она скривила губы, — так, середнячок. Честный, работящий, преданный середнячок.
«Бог ты мой, эта туша страдает манией величия! В объективке на нее, которую я сегодня читал, это точно подмечено». Семин слушал ее предельно сосредоточенно.
— Институт хорош. Но если бы вы только знали, как у нас велико поле для работы, сколько крупных и мелких упущений, скрытых от постороннего глаза недоделок и недостатков!
— И в учебном процессе, и в привитии основ коммунистической морали, ведь так?
— Так, — неуверенно согласилась Мария Трофимовна, не понимая, куда этот симпатичный генерал клонит.
А Алексей Петрович встал из-за стола, прошелся по комнате и, понюхав зачем-то пустую рюмку, заговорил медленно, словно начиная долгий рассказ:
— В середине тридцатых годов я работал в Америке консулом. А директором советской школы в Нью-Йорке был ваш нынешний директор.
Мария Трофимов вся обратилась в слух.
— Сумел наладить наилучшие отношения с послом, хотя посольство находилось за сотни миль от Нью-Йорка, в Вашингтоне.
— Он и здесь в фаворитах — и у Крупской, и у Потемкина преуспевал. — Бивень произнесла это прокурорским тоном и, выпив рюмку коньяку, быстро отправила в рот кусок лимона. Хотела закончить однословным резюме: «Приспособленец», но воздержалась — кто его знает, как еще обернется разговор с этим шибздиком.
— Это нам тоже хорошо известно, — продолжал Семин. — Не знаю, на какой почве зиждились его отношения с руководством здесь. Там же все было очень просто — сын Трояновского учился в нью-йоркской советской школе. Поэтому нашему директору многое сходило с рук. Даже… — генерал сделал паузу, потянулся к бутылке, вновь наполнил рюмки. — Даже откровенный адюльтер. И знаете с кем? С иностранкой, француженкой, которая работала в нашей же школе.
— Сожительство с подчиненной? — В глазах у Бивень вспыхнул зловещий огонек. — Да еще с иностранкой?!
Она достала из пачки «Друг» сигарету, Алексей Петрович ловко щелкнул зажигалкой. Мария Трофимовна обескураженно вздохнула:
— Но ведь это было так давно…
— Давно, — согласно кивнул Семин. — Однако, во-первых, в вопросах морали срока давности не существует. Червоточина со временем только растет. А во-вторых, неприглядная история эта, как выяснилось на днях, имеет сегодня продолжение.
И с этими словами генерал передал Бивень письмо.
— Откуда это? — спросила она, начиная читать заполненные знакомым директорским почерком страницы.
— Результат бдительности почтовых цензоров. — Алексей Петрович не хлопнул ладонью по поверхности стола, а мягко положил на него тонкие пальцы и прижал их с такой силой, что они побелели. — Наша служба не имеет права на осечку. Ни в чем!
Мария Трофимовна, прочитав письмо, задумалась. Материалец для возбуждения персонального дела есть. Хлипкий, конечно, материалец, давно это было. Какой-то изюминки не хватает, чтобы это сусло забродило-заиграло. Письмо? Хорошо, но все-таки слабовато. Генерал, внимательно наблюдавший за гостьей, за вполне зримым ходом ее эмоционально-мыслительных усилий — на лбу выступили капли пота, — добавил прибереженную напоследок и вместе с тем неотразимую деталь:
— Следует иметь в виду, что итогом этой порочной связи явился незаконнорожденный ребенок, мальчик. Сейчас ему десять лет.
«Вот она, недостающая изюминка — несчастный бастард как позорное следствие преступного сожительства. Моралист-теоретик оказался практиком международного адюльтера. А этот шибздик достойно носит генеральские лампасы. Не знаю, какие у него счеты с Иваном, да мне на это наплевать. Я же ради чистоты наших рядов обязана прервать безоблачную карьеру хлопчика из полтавских Прилук. Зарвался наш Ванек! Пора его на место ставить».
Гостеприимный хозяин проводил Марию Трофимовну до самой входной двери. Поцеловал руку, заглянул в глаза, сказал извиняющимся голосом:
— Забыл, совсем забыл! Но, думаю, вы и без меня это знаете. У нашего шалуна-директора ведь была еще одна жена, точнее, не жена, а сожительница. Лена Тимохина, кажется так. — Он достал из бокового кармана френча записную книжку, пролистал несколько страничек, ткнул в одну из них пальцем: — Вот, точно. Помню, несмотря на склероз, ха-ха! Студентка вашего вуза, между прочим.
— Бывшая, — досадливо проговорила Бивень. — Слухами земля полнится. Об этой Тимохиной много болтовня было. Я даже отряжала надежного члена парткома выяснить все обстоятельства. Директора не ставили в известность — заявлений никаких не поступало. А слухи… Мало ли о чем народ треплется. Так вот — Тимохина эта как в воду канула. Так что увы…
— Если это важно для наведения морально-нравственной чистоты в вашей парторганизации, мы могли бы посодействовать в установлении объективной истины…
— Алексей Петрович, миленький, конечно, важно!
Генерал на аппарате в прихожей набрал номер, приказал: «Григорий Данилович! Сегодня… (Прикрыв трубку, спросил Бивень: «Вы отсюда в институт?») Так вот, сегодня свяжитесь с секретарем парткома Потемкинского пединститута и помогите организовать встречу с Еленой Тимохиной. Помните, вы занимались этим делом. Об исполнении доложите». Он улыбнулся — видите, это так просто, раз плюнуть, если нужно для общего дела. Улыбнулась и Мария Трофимовна — браво, генерал. И спасибо.
Вполне довольные друг другом, они расстались…
Встреча с Леной Тимохиной, которую на следующий же день устроил расторопный Григорий Данилович, произошла на Суворовском бульваре, у Никитских ворот. Был теплый безветренный осенний день. По опрятным дорожкам шествовали редкие прохожие. Две молодые мамы медленно катили новенькие детские коляски, увлеченно беседуя о чем-то. Парень настойчиво пытался разговорить расстроенную подругу — она то и дело вытирала платочком глаза, уклонялась от робких попыток ее обнять. Группа школьников — три девочки и три мальчика — промчалась, обгоняя друг друга и размахивая портфелями и сумками. Мария Трофимовна сидела на скамейке, закрыв глаза и подставив лучам скупого уже солнца лицо. Тимохина отказалась от встречи в институте, и, хотя Бивень понимала мотивы отказа, ей это не понравилось. Ей всегда не нравилось все, что хоть в малейшей мере складывалось не по ее плану. «Разговор в парткоме и беседа где-то на улице, — размышляла она, — разница ясна. Эта Тимохина беспартийная, из комсомола выбыла по возрасту. По телефону со мной говорила излишне спокойно. Ее использовали и бросили как ненужную вещь, а она даже заявления в парторганизацию не подала. Куда, спрашивается, девалась ее женская гордость?» Вдалеке показалась стройная дама в модном бежевом коверкотовом плаще и шляпке с вуалеткой. Легкой танцующей походкой она подошла к скамейке, на которой сидела Бивень, и, едва заметно окая, спросила:
— Простите, вы Мария Трофимовна?
— Садитесь, Лена, — открывая глаза и застегивая верхнюю пуговицу кофты из темного штапеля, распорядилась Бивень. — Нате вот, подстелите газетку, чтобы одежду не запачкать.
И стала ее бесцеремонно разглядывать. Чувствуя это, Лена особенно долго расстилала газету, наконец примостилась на краешек, боясь поднять на начальственную толстуху глаза. Марии Трофимовне Лена не понравилась — тощая, глаза большие и слишком распахнутые, носик кукольный, губы вишневые, припухлые — словно она их сама себе искусала, щеки — ишь ты! — с игривой ямочкой и такие яркие. Чай, не девица, могла бы их хотя бы пудрой пригасить, что ли.
— Ну что, Лена, обидели тебя: совратили, позабавились и выкинули на помойку жизни? Ведь так?
Лена молчала, и Мария Трофимовна продолжала:
— Ты не стесняйся, я ведь с тобой как мать говорю. Война обнажила человечью суть. Из людей, из мужиков особенно, вся дрянь наружу поперла. Раньше было спрятано, под замочек положено, укрощено кое-как; а тут трусость, жадность, похоть — все выскочило.
Бивень замолчала, подождав, пока трое военных пройдут мимо, закурила сигарету и, развернув могучий торс в сторону Лены, продолжила:
— Твоему ребенку сколько?
— Танечке четыре года.
Лена произнесла это холодно, отрывисто, словно интонацией желая спросить: «Зачем это все вам?»
— Вот видишь — уже четыре года, — не обращая внимания на ее интонацию, продолжала Мария Трофимовна. — А ты о ней не заботишься вовсе.
— Почему вы так говорите? — От обиды голос Лены задрожал.
— Ты же не девочка, чтобы задавать подобные вопросы. На алименты не подала? Не подала! Благородством мир удивить хочешь? Так благородство мир разучился ценить еще до вселенского потопа, милочка.
«Господи, какая скверная женщина! — подумала Лена, поеживаясь, словно от ветра. — И зачем я, дура, только согласилась на эту встречу? Она меня будто раздевает всю…»
— Благородство здесь ни при чем, — наконец сказала она. — Я не ради денег сходилась с Иваном. — Голос ее звучал ровно. — Потому и на алименты не подала. Тем более что ребенка я сама воспитать в состоянии.
— Выходит, мужикам их блядство прощать следует? — разозлилась Мария Трофимовна.
— Поймите, любовь у нас была, — умоляюще протянула Лена.
— Любовь! — презрительно оттопырила губы Бивень. И тут же взорвалась: — Надобно было скотские чувства в себе глушить! У мужика двое детей. И жена на фронте. Хотя… какой он мужик? Мужики жизни клали за Отечество, а он…
— Неправда! — Слезы брызнули из глаз Лены. — Я познакомилась с ним в госпитале. Он раненый лежал. Из ополчения их едва десятая часть выжила. Вновь на фронт собирался, да отозвали его… А насчет жены и детей я только потом узнала. Сама себя казнила. Ее возвращение как избавление приняла.
Бивень смотрела на нее с осуждением. «Слаба, дуреха, ох слаба, — мысленно возмущалась она. — Ей ублюдка сотворили, она и растаяла. Безотцовщина. Война порождает ее и на фронте, и в тылу. На фронте — пуля-дура, в тылу — баба-дура».
— Могу я вас спросить, — Лена замялась, — чем вызвана наша встреча?
— «Во многих знаниях много печали», — цитатой из Библии ответила Мария Трофимовна, которая много лет руководила спецсеминаром при парткоме по антирелигиозной пропаганде.
«Не иначе пакость какую-нибудь для Ивана затевает, — думала Лена. — Завтра надо будет ему рассказать».
Они встречались, как обычно, в последнюю субботу месяца — он передавал ей деньги, обсуждал текущие заботы и нужды, гулял с дочкой.
А Бивень, не в состоянии отделаться от брезгливого осадка после встречи с Тимохиной, решила, что в обсуждение персонального дела директора будут включены и француженка, и эта влюбчивая «тюха». Факт сожительства налицо? Налицо. А всякие там сердечные антимонии нужны как собаке пятая нога. Нужна бескомпромиссная битва за идеалы и их носителя — созидателя коммунистического завтра…
И грянуло закрытое партийное собрание Потемкинского института! Бивень постаралась выстроить его по классическим канонам военного искусства. С предварительной разведкой — выяснением союзников директора; боем авангардов — обсуждением вопроса на парткоме, где схватились две фракции — Бивень и Муромцева; обеспечением резервов — договоренностью с министром, что он направит в качестве представителя Минпроса на собрание своего помощника и старинного друга Марии Трофимовны Матвея Щеголькова, а с первым секретарем Свердловского райкома, что от него прибудет инструктор орготдела Феодосий Слепнев, открытый недруг Ивана (кандидатуру этого туповатого, чванливого партийного чиновника на должность первого заместителя директора института Иван не так давно громогласно отклонил); определением стратегии — кого за кем следует выпустить на трибуну; наполнением верными людьми арьергарда — счетной комиссии. Иван был знаком лишь с одним моментом — он присутствовал на заседании парткома, ведь он же был его членом, и потом — обсуждался его вопрос. Размышляя об итогах этого заседания, он пришел к выводу, что собрание должно завершиться единственно разумным, с его точки зрения, итогом — полным оправданием. Бивень в своем обычно агрессивном, нахрапистом стиле прошлась по всем трем пунктам: научной несостоятельности, усугубленной космополитизмом и низкопоклонством перед Западом; морально-бытовым разложением, помноженным на сексуальные контакты с иностранками; наконец, возведением двухэтажной виллы с использованием похищенных у института стройматериалов. Предложения: за научное банкротство и буржуазные перерожденческие деяния, разложение и стяжательство исключить из рядов ВКП(б). Председатель комиссии Антон Лукич Парфененко постарался говорить языком документов — вот монография; вот письмо француженке и краткая запись беседы секретаря парткома с Еленой Тимохиной; вот докладная завскладом об отпуске досок, кирпича, стекол.
Муромцев, известный всей научной Москве эрудицией, начал свое слово так:
— Великий английский сатирик Джонатан Свифт создал свой бессмертный гротеск — роман «Путешествие Гулливера» — более двухсот двадцати лет назад. В нем поднято огромное количество морально-этических проблем, извечно стоящих перед государством, обществом, личностью. Одна из них — конфликт Гулливера и лилипутов. За что лилипуты боятся и ненавидят Гулливера? Не только за то, что он велик ростом и силой. Главное — он велик добротой, совестью, честью. И мудростью, помноженной на справедливость. Только вчера я в который уже раз за свою долгую жизнь закончил перечитывать эту необыкновенно поучительную книгу. Почему поучительную? Я подумал о персональном деле, которое мы сегодня обсуждаем. Я вижу это дело, как попытку лилипутов от науки…
— Андрей Николаевич, выбирайте выражения! — Бивень повела могучими плечами.
— Он не о физических данных, Мария Трофимовна, — заметил кто-то смешливо. — Он об интеллекте.
— Об ем родимом, — подтвердил Муромцев. — Повторяю: как попытку лилипутов от науки расправиться с Гулливером. Великолепный, да что там стесняться, ходить вокруг да около, великий организатор, вселенски мыслящий практик школы и новатор в области педагогической мысли — это наш директор. Может быть, профессора и академики побоятся репрессий и так, как я, не выскажутся, но уверен, так думают девяносто пять процентов работающих в этом вузе. Я же говорю то, что думаю, не только потому, что уже без пяти минут на пенсии. Нет, не потому. Я не могу молчать и спокойно наблюдать, как унижают то, что достойно возвышения.
— Попрошу по существу, товарищ Муромцев, — пунцовая Бивень постучала карандашом по графину с водой. — По су-ще-ству!
— А это все и есть по существу, товарищ Бивень. — Муромцев твердой рукой налил в стакан воды, сделал несколько глотков. — Теперь по пунктам. О монографии. Я сам ее не читал, ведь она еще не вышла в свет.
— И не выйдет! — отрезала Бивень.
Муромцев посмотрел на нее увещевающе — «Дайте же в конце концов говорить» — и продолжил:
— Но вот отзыв научного руководителя автора монографии, действительного члена Академии педагогических наук профессора Каирова Ивана Андреевича. — Он раскрыл лежавшую перед ним на столе папку. — Читаю: «Поскольку в данной работе всестороннему анализу и критическому разбору подвергается полуторавековой опыт политехнического обучения в школах России, Европы и Америки и намечаются пусть спорные, но вполне реальные пути его дальнейшего развития и совершенствования, монография, на мой взгляд, явится новым словом не только в советской, но и в мировой педагогике».
— Каиров! — возмутилась Бивень. — Каиров не есть истина в конечной инстанции. Сколько академиков, столько и мнений.
— Теперь насчет француженки и этой Тимохиной, — не обращая внимания на секретаря, сказал Муромцев. — Тут я вообще ничего не понимаю. Есть заявление от жены? От этих женщин? Нет, ничего подобного нет. Есть непонятным образом полученное письмо директора — поверим на слово Марии Трофимовне, что там его подпись — какой-то Сильвии куда-то во Францию. Ну, товарищи, вы послали бы меня по этому адресу с партийным поручением разобраться на месте и доложить. Тогда и было бы реальное дело. А то ведь мистерия какая-то получается.
Члены парткома заулыбались, осторожно, с оглядкой на секретаря. А та, сурово насупив брови; смыла единой репликой все улыбки:
— Не ёрничайте, Муромцев. Здесь вам не «Эрмитаж» и вы не Райкин.
— И наконец, насчет дачи. — Муромцев обернулся к Ивану, развел руками: — Здесь я не в курсе дела.
— Могу пояснить. — Иван встал, посмотрел в сторону Бивень.
— Поясните, — властно бросила она, затягиваясь очередной сигаретой. Ей явно осточертел Муромцев, и она надеялась, что подзащитный не будет так оголтело переть на рожон.
— Я хотел бы сказать лишь одно — по даче я передал все расписки и квитанции об оплате Антону Лукичу. Меня удивляет, что в своем сообщении он ни словечком об этом не обмолвился.
Лукич встал, потупился. Все затихли в ожидании его ответа. Но он молчал.
— Что означает ваше молчание? — поинтересовался Муромцев.
— Я их искал накануне парткома, — покаянно-испуганно заговорил наконец Лукич.
— Ну и?
— Делись они куда-то.
— Как это делись?
— Да потерялись — и все.
Все враз заговорили — раздраженно, недоуменно, с явным подозрением.
— Вот что я вам скажу: хватит толочь воду в ступе, товарищи члены парткома! — Мария Трофимовна водрузила два увесистых кулака на стол. — Давайте решать, с чем будем выходить на общее собрание. Есть предложение — исключить. Кто «за» — прошу поднять руки. Кто «против»? Итак, семь «за», семь «против» при одном воздержавшемся. Что будем делать?
— Так и доложим коммунистам, — требовательно заявил Муромцев.
— Да? — Мария Трофимовна с ненавистью посмотрела на заведующего кафедрой философии. При равенстве голосов ее мнение было решающим, и можно было бы объявить на собрании о принятом парткомом решении об исключении. Но ведь этот Муромцев сейчас потребует голосования с одновременной информацией о разделении голосов. Нет, лучше сохранить силы для решающего боя. — Ну… ладно, — согласилась она. — Итак, завтра собрание в шесть. Прошу не опаздывать. И обеспечить явку своих организаций…
Иван позвонил Сергею через несколько дней в третьем часу пополудни.
— Ну как, что? — едва узнав голос друга, спросил Сергей.
— Это долгий разговор, — ответил Иван. — Я только что из ЦК от Шкирятова. Надо бы увидеться.
— Знаешь что? — Сергей прикинул, где бы они могли спокойно поговорить без посторонних глаз и, главное, ушей. — Давай через полчаса в «Метрополе», там в это время всегда немного народа.
Знакомый метрдотель усадил их за маленький столик у фонтана, сказал полувопросительно: «Как всегда?» — и незаметно ретировался. «От Ваниной спины чуть не пар валит, — грустно подумал Сергей. — Видать, досталось бедняге в последние дни. И нос заострился, и глаза, всегда такие ясные, лучистые, будто померкли». Иван долго катал хлебные шарики. Наконец улыбнулся какой-то чужой улыбкой, произнес: «Такие вот дела, дружище» — и снова замолчал. Официант принес водку, закуски. Выпили, вяло пожевали салата, рыбы, маслин. «Пусть сам заговорит, соберется с духом. Он же сильный, не сломали же его. — Сергей закурил, рассматривая ленивые струйки воды. — Держись, Ваня!» И, словно услышав этот молчаливый призыв, Иван вновь наполнил рюмку и проговорил, чеканя слова:
— Нас бьют, а мы крепчаем, Серега. Давай выпьем за твой бессмертный девиз: «Да здравствуем мы, и да пошли они все на…»
Он не произнес последнего слова, они чокнулись, привычно глядя в глаза друг друга, выпили, обнялись, расцеловались. Сергей махнул официанту рукой — с горячим погодить! Иван медленно оглядел почти пустой зал, вздохнул. И заговорил:
— Они все спланировали заранее, Калашников и компания. Даже успели к собранию многотиражку выпустить.
Он достал из кармана сложенную вчетверо газету. Сергей развернул ее, с разворота в него выстрелили огромными буквами слова заголовка на обе полосы: «Космополит, прелюбодей, стяжатель».
— Да! — протянул он. — Семьдесят второй кегль засадили, сволочи!
— Собрание было бурным, — продолжал Иван. — Надо признаться, недооценил я Бивень. Она дирижировала умело и хладнокровно. И оркестровка выступающих была так произведена, что на каждого, кто хоть в малой степени говорил объективно, приходилось три, а то и четыре хорошо подготовленных лживых крикуна. Насколько я мог судить о настроении зала, чаша весов склонялась то в одну, то в другую сторону. — Он помолчал, мысленно вновь пропуская через себя перипетии того вечера. — И, ты знаешь, главное коварство было припасено на финал. Голосуют. Большинство — за выговор с занесением. По подсказке Бивень из зала предложение — провести переголосование. Причина? Слишком многие в момент подсчета выходили курить. Ведь голосование велось простым поднятием руки. Ну а вторичный подсчет дает иной итог — исключить. В общем, все потрудились «на славу»: и помощник министра, и инструктор райкома.
— Неужели Бивень предоставила им слово? — возмутился Сергей. — Это же открытое давление на коммунистов! И нарушение устава.
— Ты же знаешь, как это делается. Собрание послушно проголосовало за то, чтобы дать им слово. Что-что, а партийный катехизис Бивень вызубрила назубок… Поверишь ли, вернулся я после собрания в свой кабинет, защелкнул на двери замок, достал свой «ТТ» — с войны хранил его в сейфе. Снял с предохранителя, приставил к виску. Хо-лод-ный… И тут звонок. Маша. «Ванечка, — говорит, — мы тут все извелись, тебя поджидаючи. Матреша в церковь сбегала. Я молилась. Алешка сам не свой. Чижак нам позвонил, все рассказал. Говорит, и из-за него тебе досталось, взял, мол, на работу еще одного космополита безродного. Плюнь на все, Ванечка. Мы тебя любим, ждем». И рыдает в трубку. Ты же знаешь Машу: чтобы она заплакала… Положил я пистолет в сейф и отправился домой.
— Давай знаешь что? Прервемся, поедим. А то наши отбивные иссохнут на огне. Скажу вот что — удивил меня во всем этом деле Калашников. Я не помню, рассказывал я тебе или нет. Однажды на приеме у англичан меня с ним познакомили. Впечатление произвел порядочного мужика, понимающего, болеющего за школу, юморного.
— Этот юморной накануне собрания — понимаешь, накануне! — подписал приказ по министерству о моем временном отстранении от должности. Заранее предрешил исход. Поставил всех перед свершившимся фактом.
— Но ведь временно!
— У нас нет ничего более постоянного, чем временное. — Иван не удержался, закурил. — И своего прилипалу Щеголькова назначил и. о. директора. Райком, правда, исключение не утвердил, оставил выговор.
— Не горюй, я знаю Лихачева, директора «ЗИС». У него, по-моему, четырнадцать строгачей.
— Я тоже знаю, его дочь у нас в институте учится. — Иван немного оживился. — Но у него же по производственной линии. С меня все обвинения снял райком. Все, кроме дачи. Лукич, это наш начальник спецотдела, или сам, или, не знаю уж по чьему наущению, потерял все мои платежки. И копии исчезли. Вот сегодня и напросился я к заместителю председателя Комиссии партийного контроля, раньше несколько раз по делам встречались. Битый час штудировал он при мне материалы дела, терзал вопросами. Мастер допроса отменный: за столько-то лет поднаторел в распознавании правды ото лжи. Да и психолог, видать, прирожденный. «Правильно с тебя наветы и домыслы сняли, — говорит. — Женщин любишь? А кто их не любит! В твоем деле это не криминал. И космополит ты никакой. Вот с дачей что будем делать?» — И хитро так на меня щурится. «Сдать ее хочу государству», — отвечаю. «Правильно, тогда и в этом вопросе комар носу не подточит. Садись, пиши заявление». Так я и сделал. Верно Маша говорила: «Не вовремя ты затеял дачу строить. На полях войны еще кровь людская не высохла, не все мертвые похоронены. Дай боли человеческой поутихнуть, тогда и о даче думай». А наш мужик — он ведь задним умом крепок.
— А что Маша говорила, когда три раза к тебе «Скорую» вызывали? — осторожно поинтересовался Сергей и подумал, что никогда не видел таких синюшных наплывов под глазами Ивана.
— Сердце, — коротко ответствовал тот. — Я даже подумываю, не отменить ли мне завтра свою лекцию в Политехническом.
— Если у тебя есть хоть немного сил, делать этого не стоит, — запротестовал Сергей. — И сам себя морально поддержишь, и главное — врагам возвестишь — не удалось им тебя добить. И не удастся!
— Пожалуй, ты прав, — помедлив, согласился Иван.
— Святой тост — стоять плечом к плечу! Кстати, ты Никите не звонил? — По выражению лица Ивана Сергей понял, что зря задал этот вопрос. — Извини, спросил по инерции. За нас!
— Да мне, пожалуй, хватит, — нетвердо возразил Иван. Но друг смотрел на него так просительно, с такой укоризной, что он махнул рукой и с размаху чокнулся — где наше не пропадало!…
***
В тот вечер, как всегда на выступлениях Ивана, лекционный зал Политехнического музея был переполнен. Преподаватели вузов и школ, студенты, военные встретили его появление на сцене тепло, как доброго, желанного наставника и друга. Две девушки и молодой подполковник преподнесли букеты цветов — розы, астры, его любимые георгины. Пожав руку военному и расцеловав девушек, он обвел взглядом заполненные ряды, помахал рукой сидевшим в центре десятого ряда мужчине и юноше.
— Ты не находишь, что отец сегодня бледнее обычного, — обратился Сергей к Алексею — это их поприветствовал Иван. «Краше в гроб кладут», — неприятно поразила его мысль.
Алеша несколько его успокоил:
— «Неотложку» опять вызывали: сначала сердце, но потом вроде лучше стало. Всю ночь бессонницей мучился. Таблеток наглотался — не помогло. Мы с мамой попеременно с ним сидели, отговаривали от лекции. А он — ни в какую. Мама теперь с сестрой осталась. Хотела тоже приехать, да устала очень. Ничего, отец — мужик крепкий, оклемается.
Лекция «О роли семьи и школы в воспитании» была, как обычно у Ивана, насыщена множеством примеров из советской и зарубежной практики, литературы, публикаций прессы. Он обладал редким даром улавливать настроение аудитории и безошибочно определял, когда надо выделить квинтэссенцию ведущей философской идеи, а когда вставить уместную шутку или подходящий исторический анекдот. Вот и теперь он забавно повествовал о причудливых методах воспитания, которые применял в семье король Англии из Ганноверской династии Георг III, пока регент принц Уэльский не обнаружил, что король просто рехнулся.
Уже почти в конце лекции Иван внезапно как-то странно осел набок и повалился на пол, опрокинув вместе со скатертью графин с водой. В зале поднялся шум. Сергей с Алешей бросились на сцену, отнесли Ивана в служебную комнату. Администратор вызвала «скорую». Но еще до ее приезда оказавшийся в публике доктор констатировал смерть от разрыва сердца.
…Прощались с Иваном в том же актовом зале, где происходило недавнее собрание. В почетном карауле стояли седовласые академики и пионеры из подшефной школы. Маша в черном платье и платке сидела с Алешей и Костиком на скамье подле гроба. А мимо шли и шли знакомые и незнакомые люди. Весь гроб был уставлен венками, а их все несли и несли. И печальные траурные мелодии медленно плыли из зала в коридоры и аудитории института. Маша знала, что не надо бы плакать на людях, но ничего не могла с собой поделать, и платок скоро стал насквозь мокрым. Устав сидеть, она встала, подошла к Ивану, поправила цветы, лацканы пиджака и вдруг увидела стоявшую у дальней двери Лену. Маша долго смотрела на одинокую худенькую фигурку, затем сказала что-то Алеше. Тот вскоре подвел к матери бывшую мачеху. Лена боязливо остановилась от Маши в двух шагах. Алеша вышел в коридор покурить, когда он вернулся в зал, то увидел, как две женщины, скорбно обнявшись, сидят у гроба.
Появился Сергей в сопровождении двух женщин и мальчика-подростка. Элис Маша хорошо знала. Вторая женщина была необыкновенно красива. Она и мальчик подошли к гробу и долго-долго смотрели на покойного. Потом поцеловали руку и лоб Ивана и, направившись к выходу, посмотрели на Элис.
— Кто это? — тихо спросила ее Маша.
— Я расскажу тебе о них потом, — ответила Элис. — Это друзья. Можно, они приедут на кладбище и на поминки?
«Разве об этом спрашивают?» — хотела сказать Маша, но вместо этого только кивнула.
На поминках было человек сорок. Матреша и еще две пожилые женщины накрыли столы. Люди толпились в кухне, кабинете, курили на лестнице, а Маша все не давала сигнала рассаживаться за столами. «Никиту ждет», — понял Сергей и подошел к ней.
— Машуня, давай команду занимать места. В случае кто подойдет — потеснимся.
— Хорошо, Сережа. Пусть садятся, — деревянным голосом ответила она.
Сергей знал, что Никита не приедет. Еще вчера Алеша сообщил ему, что все его попытки связаться с Хрущевым по телефону разбились о непреодолимую стену секретарских надолбов. Тогда Сергей позвонил сам по прямому городскому номеру. Оказалось, номер отключен. Из кабинета Лапшина, который был в командировке, по «кремлевке» он поздно вечером поймал Никиту.
— Здоровеньки булы, — приветствовал его Сергей.
— Кто это? — раздраженно спросил Хрущев.
— Это я, Сергей.
— Кто? У меня нет времени загадки разгадывать.
— Когда-то ты узнавал друзей сразу.
— А… это ты. — Голос слегка смягчился. — У тебя что-то важное, срочное? Занят — продохнуть секунды свободной нет.
— Ты про Ивана знаешь?
— Знаю. Некролог читал, — после паузы ответил Никита.
— Завтра похороны. Ты будешь?
— Завтра, завтра… Где, во сколько?
— В двенадцать гражданская панихида в институте. Потом похороны на Даниловском.
— Постой, гляну на календарь. Как раз завтра в это время… — Хрущев смотрел на завтрашний лист, на котором с полудня до шестнадцати не значилось никаких записей. — Слушай-ка, а что у него там за драчка была с секретарем парткома? С очень, знаешь ли, толковым и уважаемым секретарем?
— Тебе, наверно, лучше знать. Хотя я не понимаю — при чем здесь это? Из жизни ушел наш друг, с которым не один пуд соли вместе съели.
«Дружба дружбой, а служба службой», — мысленно усмехнулся Хрущев. В трубку сказал:
— Вот, ну конечно, чуть не проглядел. Ровно в двенадцать ноль-ноль мое выступление на коллегии Минсельхоза. А я еще даже не приступал к подготовке. Так что, извини. Да, будь ласка, передай Маше от меня, что в таких случаях полагается. Всього найкращого!
Сергей еще долго сидел и слушал короткие гудки. Наконец положил трубку на рычаг, прошел в свой кабинет и сел за стол. Достал из среднего ящика пожелтевшее фото — пальмы, море, галька: на гальке сидят трое парней — Никита, Иван, Сергей. Горько вздохнул:
— Было у меня два друга. И оба умерли. Один — телом. Другой — душой. Что хуже?
Элис вышла из здания правления Союза писателей на Поварской и медленно двинулась по Садовому кольцу в направлении к площади Маяковского. Был ранний холодный ноябрьский вечер, но она была тепло одета, и ей давно хотелось пройтись этим широким проспектом, впитать в себя аромат минувших эпох, запечатлеть в памяти неповторимый шарм старинных улочек и переулков, усадеб и особняков. Впечатление от интервью с Константином Симоновым, которое она только что провела, было сумбурным. Она видела постановки его пьес — «Парень из нашего города», «Русские люди», «Русский вопрос» (последнюю считала однодневной агиткой, с чем не соглашался Сергей); читала военные очерки и прозу; знала наизусть некоторые стихи из сборника «С тобой и без тебя», а поэтическую книжку «Друзья и враги» рассматривала как слабо исполненный социальный заказ; повесть «Дни и ночи» и стихотворение «Жди меня» перевела и опубликовала в Америке. Симонов представлялся ей почему-то удалым молодцем Алешей Поповичем с полотна Виктора Васнецова «Богатыри», а на деле оказался барином, сошедшим с картины Бориса Кустодиева «Шаляпин». Яркий, широкий, талантливый литературный вельможа, обласканный властью и власти же верно служащий. Со снисходительной прохладцей, как нечто привычное и, пожалуй, немного надоевшее, принял ее переводы. С естественностью урожденного комильфо усадил заморскую гостью в самое роскошное кресло, радушно предложил чаю или кофе, попросил дозволения курить и вальяжно задымил аглицкой вересковой трубочкой-бриером.
— Какое событие сегодня, на ваш взгляд, наиболее значительно в советской литературе? — с этого вопроса Элис начала интервью.
— Я бы назвал два события. — Симонов кончиком мундштука поправил усы. — Поэты, прозаики и драматурги готовятся вдохновенно воспеть предстоящее семидесятилетие генералиссимуса Сталина. Это праздничное, эпохальное событие. Второе… Вы, я уверен, читали редакционную статью в «Правде» «Об одной антипатриотической группе театральных критиков»? Это наши будни, расчистка творческих авгиевых конюшен, освобождение от гнилой безыдейщины, низкопоклонства перед Западом, антипатриотизма.
— Час тому назад я встречалась с послом государства Израиль Голдой Меир. Она заметила, что в упомянутой вами статье названы в качестве злодеев конкретные люди. Один из них русский, один армянин, все остальные — евреи. Антисемитская направленность, по ее утверждению, несомненна. Голда Меир расценивает публикацию статьи как антиеврейский набат. Присутствовавшая там госпожа Жемчужина…
— Жена товарища Молотова? — с удивлением спросил Симонов.
— Да, именно. И она с Голдой Меир полностью согласна.
Симонов смотрел испытующе-выжидательно, и Элис добавила:
— Знаете, я не еврейка, но антисемитизм мне омерзителен.
— Я тоже не еврей и не антисемит. Именно поэтому то, что происходит сейчас в стране и что «Нью-Йорк таймс» характеризует как антиеврейский крестовый поход, я считаю борьбой с воинствующим сионизмом.
«Если эта американка не дура, а она совсем не дура, — думал он, — то поймет, что я не поддерживаю всю эту вакханалию под флагом войны с иностранщиной и космополитизмом. Сказать сейчас больше, да еще американской журналистке, я не могу. Ясно, что они там фиксируют каждый факт, анализируют раскладку сил, определяют тенденции. Убийство Михоэлса, арест членов объединения еврейских писателей Нусинова, Квитко и других, закрытие еврейских печатных органов, преследование изучения идиша, роспуск Еврейского антифашистского комитета — и слепому видно, что это не разрозненные деяния, а политическая линия».
— И эта борьба, — Симонов наклонился в сторону Элис, словно собираясь сообщить ей нечто доверительное, — заметно активизировалась после четырнадцатого мая сорок восьмого года, то есть после того дня, когда было провозглашено создание государства Израиль. Ибо активизировался международный сионизм.
«Все-таки он принимает меня за сионистку, а ведь это совсем не так!» — отметила про себя Элис.
— Я понимаю, вы в Советском Союзе недовольны, что с первых дней существования Израиль занял проамериканскую позицию.
«Недовольны» — не то слово, — усмехнулся про себя Симонов. — Сталин был взбешен!»
— Ведь вы так активно способствовали его рождению. Но разве могло быть иначе? Изначально ориентация во всем, буквально во всем была на Запад.
— И мгновенно началась вражда с арабами, притом что раньше никогда они не воевали друг с другом.
— Никогда! — подтвердила Элис. — И корень один — семитский, идущий от Авраама. Патриархи — отцы-основатели евреев Авраам, его сын Исаак и его сын Яков. Основатель арабов — Исмаил, старший сын Авраама.
— Читали Библию, — улыбнулся Симонов. — Да, религии схожие: обе идут от веры Авраама. Однако порочна главная идея, которую Израиль возвел в ранг государственной политики.
— Какая же это идея?
— «Израиль для евреев». Вам это ничего не напоминает?
Элис поняла, ухватила его мысль: «Германия для немцев». Назойливый лозунг геббельсовской пропаганды. Однако промолчала, взяла со стола изящную малахитовую сигаретницу, закурила. «Умная девочка, — одобрительно подумал Симонов, поднося зажигалку. — Тут же поняла напрашивавшуюся параллель. Умная и красивая. С такой было бы не грех и роман закрутить». Словно прочитав его мысли, Элис переменила позу, тщательно одернув юбку.
— И еще по этому же поводу. — Симонов сделал вид, что не заметил ее беспокойства. — Иудейское царство, существовавшее в Южной Палестине около тысячи лет до нашей эры, и новый Израиль — по всем статьям и характеристикам разные политико-экономические образования. Израиль со всех сторон окружен арабами. Боюсь, он никогда не согласится на создание рядом с собой палестинского государства — вопреки резолюции ООН. Она предусматривала два государства, но получилось одно — и более миллиона беженцев-арабов, согнанных со своих земель.
Элис сидела молча, и Симонов решил несколько сменить тему. Правда, подумал он при этом, что не худо было бы напомнить этой американочке, что в пятьсот каком-то году до рождества Христова вавилонский владыка Навуходоносор II камня на камне не оставил от Иудейского царства и увел его жителей в рабство. Но, будучи в душе джентльменом и по отечественным, и по западным меркам, говорить этого Симонов не стал. Да и радости особой подобная историческая справка ему бы не доставила — так давно все это было.
Внезапно дверь распахнулась, и в кабинет широкой хозяйской поступью вошел Фадеев. За ним мягко вплыл Твардовский. Фадеев пятерней пригладил седую прядь, пытаясь убрать ее со лба. Глянул на Элис вопросительно — мол, кто такая, зачем?
— Корреспондентка из Чикаго, интересуется нашими делами, — с мягкой улыбкой неспешно ответил Симонов.
Фадеев, едва кивнув Элис, заговорил громко, раздраженно, словно в комнате, кроме них с Симоновым, никого не было:
— Только что звонил Сам. Спрашивал мое мнение об эренбурговской «Буре». Сказал, что по справке, которую ему подготовил Шепилов, многие в Союзе писателей якобы считают, что роман «Буря» с литературной точки зрения есть не что иное, как буря в стакане воды. И что Сталинскую премию ему давать не стоит.
— Кто эти многие? — резко спросил Симонов.
— Софронов, Грибачев, Панферов. Я сказал, что мы — ты и я — расцениваем «Бурю» положительно, как новый шаг в творчестве Эренбурга и что он, несомненно, достоин самой высокой премии.
Симонов согласно кивнул и стал вновь набивать трубку табаком. Твардовский сел на стул, стоявший рядом с креслом Элис, положил на его широченный подлокотник руки и, устремив на нее печально-ласковый взгляд, сказал:
— Ты по-русски говоришь? Очень, очень славно! Так вот, красавица. Если бы я встретил тебя на улице города или в поле за деревней, я бы принял тебя за свою. У тебя же все славянское — и глаза, и нос, и губы. И даже то, как ты голову держишь и как смотришь.
Он осторожно взял ее руку и поцеловал.
— Я не знаю, может, для тебя это и не комплимент вовсе…
Элис, слушая литературного генералиссимуса, в то же время с восторгом внимала словам поэта. Ведь он по-своему, но повторял сказанные однажды в перерывах между приступами ласк слова Сергея.
— И о романе Казакевича «Весна на Одере» завел разговор. Определил его как талантливый и очень правильный.
— Согласен. — Симонов посмотрел на Элис, как бы говоря: «Слушайте внимательно, это имеет отношение к нашей с вами беседе». — Очень жаль, что он не вывел там образ Жукова. И ведь не автор испугался, испугался редактор — как это можно опального маршала увековечивать!
— Представь себе — то же сказал и Сталин. Вот его слова: «Когда перестраховщик командует станками, это грозит недовыполнением плана. Когда перестраховщик командует литературой, это чревато появлением ущербных книг. Роман Казакевича талантливый, но будь в нем Жуков, он был бы сочнее, убедительнее, правдивее». Упрек по существу.
Фадеев остановил свой взгляд на Элис — не слишком ли много он при ней наговорил. Видимо, решил, что нет, не елишком. И продолжил:
— Он поручил мне подготовить сообщение на Политбюро о националистических тенденциях в литературах республик. Так что мы с Сашей поехали в Переделкино.
— Сейчас, погоди, — Твардовский еще раз склонился к руке Элис, и на нее вновь повеяло духом «Шипра» и «Арарата»:
Я красивых таких не видел,
Только, знаешь, в душе затаю
Не в плохой, а в хорошей обиде —
Повторяешь ты юность мою.
Фадеев, махнув рукой, заторопил:
— Пошли, пошли. Еще если бы свои, а то чужие стихи читаешь!
— У Есенина была сестра, и у меня. Как две капли похожа на эту американочку, — идя к двери, говорил Твардовский.
На пороге он остановился, неловко послал Элис воздушный поцелуй и бочком вышел в приемную.
— Два писателя-еврея удостаиваются высшей государственной награды, а вы говорите об официально насаждаемом антисемитизме? — возмущенное удивление звучало в голосе Симонова столь искренно, что Элис почувствовала себя неловко. — Когда критикуют Зощенко или Ахматову, Мурадели или Сосюру — это, выходит, в порядке вещей. Но как только затрагивают Гурвича и Альтмана, Борщаговского или Варшавского — начинаются крики и вопли о государственном антисемитизме. Это ли не линия двойного стандарта? Один — только для своих. Другой — для всех чужих.
— Над чем вы сейчас работаете? — спросила Элис, поняв, что заместитель главнокомандующего советской литературной братией будет твердо стоять на своей позиции — общепринятая критика еврейских писателей есть, антисемитизма нет.
Симонов был рад, что она сошла с такого кусачего конька:
— Вы знаете, мы, люди искусства, предельно суеверны. Загадывать наперед — дурной тон. В том смысле, что вдруг сглазишь. Могу сказать лишь в общих чертах: подумываю о большом полотне, охватывающем много лет. В центре — минувшая война. Понимаю — приступать к этой работе сейчас было бы опрометчиво. От столь грандиозного события в жизни человечества надо отодвинуться во времени минимум на пятнадцать-двадцать лет. Другое дело — сбор материала, запись впечатлений участников, изучение взгляда на события союзников и противников.
«Метит прямо в Львы Толстые, — ехидно подумала Элис. — Тот «Войну и мир» стал писать полвека спустя после войны с Наполеоном».
— Не для печати, хорошо? — Симонов, стоя у окна, полуобернулся и вновь стал глядеть во двор. — Этот дом был построен, вероятно, в конце восемнадцатого столетия. Именно здесь была усадьба Ростовых, описанная Толстым в его бессмертном романе.
Увидев недоуменный взгляд гостьи, поспешил добавить:
— Не для печати другое. Вы ведь когда-то, еще до войны, брали интервью у товарища Сталина? Видите, я кое-что о вас знаю. Так вот, он однажды в разговоре со мной заметил: моментальная фиксация происходящего прозаиком превращает его в лучшем случае в очеркиста. Глубина в изображении событий и характеров возможна лишь в исторической ретроспекции. Я не цитирую, лишь пытаюсь передать смысл.
Он обернулся еще раз, посмотрел на Элис с извиняющейся улыбкой, сказал увещевательно:
— Поверьте, я не тешу себя надеждой создать что-нибудь под стать толстовскому шедевру. Даже в России такие гиганты, как Толстой, рождаются раз в триста лет. Даже в России…
Элис прошла один небольшой квартал по кольцу и свернула в боковую улочку. По левой стороне ее высился прямо от угла каменный забор в два человеческих роста, упиравшийся в добротный одноэтажный особняк. «Судя по внешнему виду, тоже построен, наверное, век-полтора назад. А стены прямо крепостные. Что прятали и прячут за ними обитатели этих каменных гнездышек? Какие любовные страсти там разыгрывались, какие трагедии, подобные описанным Лесковым, происходили в них?»
Пошел снег, порывистый ветер закружил некрупные снежинки. В неярком свете редких уличных фонарей они отплясывали свой причудливый танец. «Прямо шабаш ведьм из вагнеровского «Кольца нибелунгов». Элис засмеялась, плотнее укутала горло широким шерстяным разноцветным шарфом, который обычно — особый шик! — небрежно набрасывался на пальто или плащ. У Дома архитектора она остановилась, посмотрела через дорогу на школьное здание, стоявшее метрах в тридцати от обочины. Оно зияло темными глазницами окон, лишь в одном на четвертом этаже тускло горел свет.
«Когда-то здесь был институт Вани, — вздохнула она и перекрестилась. — Он умер, институт расформировали. Врагов его наказала судьба — кого разбил паралич, кто спился. Да, иногда отмщение небес бывает долгим, а иногда — почти мгновенным. Злодеи в это не верят, иначе черных дел было бы на порядок меньше. Сережа верно сказал однажды: «Не рой другому яму, сам в нее попадешь». Но жаль, что так рано, много раньше своего времени ушел большой талант и большой человек. Зависть плодит ненависть, ненависть плодит смерть».
Пройдя еще совсем немного, Элис остановилась у церкви Вознесения Господня у Никитских ворот. Печально взирала церковь на суетливый бег машин, на мелькание вечно торопящихся куда-то пешеходов.
«Как должно было быть празднично, весело, торжественно вокруг этого храма в день венчания Пушкина; как искрился всеми цветами радуги водопад радости; как величественно, благостно, божественно шла служба венчания».
Элис вздрогнула — от церкви веяло темным холодом, она сурово насупилась, отгородилась от города, отвернувшегося от Бога, многолетним безмолвным молитвенным плачем.
Взяв такси, через пятнадцать минут Элис подъехала к зданию французского посольства. Там в качестве гостьи военного атташе жила с сыном Сильвия. Она встретила Элис в глухом черном платье, без серег, колец, броши. Черные чулки, черные туфли.
«Три месяца прошло со дня смерти Ивана, она все носит траур. — сердце Элис сжалось от сострадания. И тут же эгоистичная мысль против ее воли мелькнула успокоительно: — Господи, как хорошо, что ты хранишь своей милостью моего Сергея. Как я благодарна тебе за это, Господи!»
Сильвии с сыном была выделена маленькая гостевая квартирка с двумя спаленками, крошечной гостиной, кухонькой.
— Я никак не могу собраться с духом, уехать домой! — проговорила Сильвия, когда они расположились в гостиной за круглым столиком. Губы ее задрожали, она схватила платок, прижала его к лицу и сквозь слезы прерывисто простонала: — Ва-неч-ка не отпускает!…
Элис обняла ее, гладила волосы, молчала. Однолюбка. Ее не утешишь привычным «все у тебя еще впереди». Выхода два: либо выплачет всю себя, изведет тоской-печалью; либо утонет в бутылке. Стоп, но ведь у нее есть сын, вот ее палочка-выручалочка! Дождавшись, когда Сильвия немного успокоится, Элис спросила: «А где Ив?» Лицо Сильвии преобразилось, на нем появилась слабая улыбка: «Он на занятиях по музыке, играет на фортепиано. У него вечерние классы, скоро придет».
Ив пришел минут через сорок, и Элис потрясло, насколько он был похож на отца.
— Вылитый Ваня! — воскликнула она не только потому, что хотела доставить радость матери. Просто не могла удержаться, чтобы не выразить сегодняшнее впечатление. Она видела мальчика на похоронах, они встречались и после, цо только сегодня его сходство с Иваном буквально поразило ее. Сильвия расцвела, ее огромные глаза засияли. Она бросилась на шею Элис, целовала ее, оставляя на щеках свои слезы. Элис попыталась заговорить с Ивом, но он сделал вид, что не понимает ее.
— Дома у нас поветрие, — объяснила Сильвия. — Да здравствует все французское! Долой все иностранное! В том числе и английский!
— О-ля-ля! — Элис даже присвистнула. — Совсем как у русских!
— Ну не совсем, — возразила Сильвия. — Откровенный антисемитизм у нас не проходит.
— Знаю, знаю! — согласилась Элис. «У вас это от де Голля: Франция величайшая и неповторимая!» — заметила она про себя, но вслух ничего не сказала, помня об отношении Сильвии к легендарному генералу. Заговорила с Ивом по-французски. К своей радости, узнала, что Ив подружился с Алешей. Правда, виделись они пока всего два раза, но дело ведь вовсе не в продолжительности и частоте общения.
— Можно жить вместе сто лет и быть безразличными друг к другу! — убежденно воскликнул мальчик. — А можно встретиться ненадолго и ощутить родственную душу. Верно, мам?
— Верно, мой мальчик. Ты даже сам не знаешь, как верно! — пряча слезы, Сильвия отвернулась, делая вид, что собирает грязную посуду.
— Нас возил дядя Сережа выбирать автомобили.
— Выбирать автомобили? — Элис повторила эти слова, глядя на Сильвию — может, она чего-нибудь не поняла. — Какие в разоренной войной России автомобили? Может быть, игрушечные? Сережа мне ничего об этом не рассказывал.
— Все верно, — подтвердила слова сына Сильвия. — В Москву привезены трофейные автомобили из Германии. Десятки тысяч. Их продают на специальных площадках по особым разрешениям. Вот Сергей как-то и повез мальчиков на такую площадку.
— Потрясно было! Мы с Алешей перепробовали сто машин! У него, как и у дяди Сережи, было разрешение. Он сказал — от папы осталось. Мы с ним выбрали гоночный «хорьх». Не с ветерком — с ураганом промчались. Вот бы мне такого брата!
Элис посмотрела вопросительно на Сильвию. Та мигнула — потом все объясню. И после недолгих препирательств: «Мам, еще рано. Что я, маленький? Все мои школьные друзья до одиннадцати не ложатся!» — отправила сына спать.
— Столько времени, как я здесь, в Москве, а все никак не можем не спеша поговорить, — заметила она, усаживаясь на оттоманке, изящно поджав под себя ноги.
«Бог мой, какая она хрупкая, тонкая, нежная, — подумала Элис. — Какой же надо обладать внутренней силой, мужеством, чтобы выдержать все тяготы Сопротивления, допросы в гестапо. Ведь она чудом осталась жива, ее полумертвую отбил у немцев отряд отчаянных партизан».
Вслух сказала:
— Твой приятель, военный атташе — просто душка. По-отечески вас с Ивом приютил. Жаль только, что старый холостяк.
— Он написал мне, что встретил Ивана, и предложил приехать. А что касается «по-отечески», «старый холостяк»… — Она задумчиво посмотрела на рюмку с ликером, легонько провела по ее ободку пальцем. Улыбнулась уголками губ: — Морис во время войны спас мне жизнь и по сей день любит меня. Увы, безответно. Предлагает Ива усыновить, а меня… Нет, не «удочерить». — Она усмехнулась. — Не настолько он стар. Меня милый, смешной Морис клянется на руках носить.
— Он богат? — спросила Элис.
— Богат? — задумчиво повторила Сильвия. И, возвращаясь мыслями из своего далека, равнодушно ответила: — Да, очень, насколько мне известно. Огромные владения в Алжире, Новой Каледонии, Реюньоне, заводы под Парижем, в Лотарингии и многое другое. Ну и что с того? Элис, дорогая, мы с тобой не раз на эту тему рассуждали. И думаем мы с тобой очень похоже: на свете можно все купить, абсолютно все, кроме здоровья и любви. Не ласк — недаром к ним частенько добавляется эпитет «продажные», а любви.
— Ив не знает, что Алеша его сводный брат. Значит, он не знает и кто его отец? — переменила тему Элис.
— Он еще ребенок. В день его совершеннолетия, когда он сможет судить о жизни более зрело, я сама посвящу его в наши семейные тайны.
— Разумно, — согласилась Элис. И, помолчав, с внезапной тоской в голосе воскликнула: — Если бы ты только знала, как я хочу от Сережи ребенка! Если бы ты только знала!
— И в чем же дело? — тихо спросила Сильвия.
— У вас во Франции в этом плане проще. — Элис выговаривала давно наболевшее, думаное-передуманое. — Внебрачный ребенок, внебрачная связь. Мы же, американцы, — нация ханжей. Бастарды — на каждом шагу; адюльтер, и со стороны мужа, и жены, — пожалуйста; свопинг (когда пары обмениваются супругами на ночь) — моднейшая забава. Но только чтобы об этом никто не знал: ни родственники, ни соседи, ни начальство, ни — упаси Господи! — газеты, радио или набирающее силу телевидение.
— Помнится, у вас с Сержем были намерения или даже планы пожениться.
— Они и есть. — Элис внезапно зевнула, но не от желания спать, а от нервного возбуждения.
«А у нас с Ваней и планов не было, но я не жалею. — Эта мысль для Сильвии была привычной. — Я благодарна небесам, что пусть и ненадолго, но они подарили мне его, и я бесконечно счастлива, что смогла продолжить его бытие в нашем сыне».
— Планы! — с сарказмом продолжила Элис. — Железный занавес, он не только мощная преграда для идеологии: книг, пьес, кино, прессы, музыки. Этот занавес прежде всего разъединяет людей. В России брак с иностранцами — почти государственная измена.
— Официальное гонение на все иностранное… — осуждающе протянула Сильвия.
— Туше! — приветствовала замечание подруги Элис. — Ты попала в самое яблочко. На все иностранное, заимствованное из-за границы, кроме марксизма, наложено табу. На все! На брак — особенно. Сергей решил подавать официальное прошение на самый верх.
— Я помню, еще в Америке ты предлагала мне помочь соединиться с Ваней. Ты имела в виду свое знакомство со Сталиным? Только он, наверное, давно забыл то довоенное интервью?
— Двадцать четвертого июня девятьсот сорок пятого мы с Сережей были в Кремле на приеме в честь Победы. Сидим, пьем, смеемся, празднуем великий праздник с группой военных, приятелей Сережи. Тут Сталин пошел вдоль зала, с остановками у разных столов, локальными тостами, беседами. Подходит к нашему столу. Адмиралы, генералы. Он только с одним Сергеем за руку поздоровался. «Ваши материалы, — сказал он, — активно работали на победу». Хотел было дальше идти, но увидел меня, взял свежий бокал вина и сказал, обращаясь к свите: «Эта американская красавица (это он так определил, Сильвия) имеет дар смотреть в будущее. Как и великий американский президент Рузвельт. Почтим его память, он много сделал для нашей общей победы над фашизмом». Нет, он ничего не забыл. Но Сережа говорит, что сам решит этот вопрос. Я ему верю и жду.
— Сергей — цельная натура, — задумчиво проговорила Сильвия. — Конечно, при всех равных составляющих вопрос «быть или не быть браку» должен решать мужчина. Когда я получила письмо от Мориса и размышляла, ехать ли мне в Россию, то — Бог свидетель — и не думала, что мы с Ваней сможем быть вместе. Нет, я хотела увидеть свою любовь, отца моего сына, побывать там, где он родился, соприкоснуться с его народом, наконец, вдохнуть воздух великой страны. Францию и Россию так много связывает, что ни один Наполеон не в силах это разрушить. Какой же злой рок привел меня сюда именно за день до похорон Ивана? Пресвятая Мадонна, ужели грехи мои столь велики, что я не смогла, не успела еще один-единственный раз прижаться к нему и ощутить биение его сердца, взглянуть в его глаза, уловить его дыхание?
Сильвия вновь разрыдалась, закрыв лицо руками, вздрагивая всем телом. И как когда-то в Нью-Йорке, накануне отъезда Ивана, Элис обняла ее и заплакала вместе с ней.
— Я… я не пыта-лась по-позна-комиться с его же-ной… Машей, — сквозь рыдания всхлипывала Сильвия. — Только ви-дела на похоронах.
Элис знала об этом и ценила деликатность Сильвии. Знала она и о том, что Сергей тайно ото всех познакомил Алешу с Ивом. Алеше он сказал правду. Он был уверен, что Иван этого бы хотел. Тайно, потому что не желал осложнений в карьере Алеши, совершенно неизбежных в случае огласки сведений о его неожиданных родственниках за границей. Иву Сергей представил Алешу как своего племянника. Встретил мальчиков на своем трофейном «оппель-адмирале» у метро «Парк культуры» и в течение получаса уходил от «хвоста», виртуозно лавируя между машинами, чем приводил в восторг обоих пассажиров. Они принимали захватывающую дух гонку за демонстрацию обретенных лихим дядей Сережей в Америке навыков лихой езды. И Алеша, хорошо усвоивший правило: «если хочешь развязать язык, говори, не стесняясь ошибок», на своем слабеньком французском (это был его второй язык) прочитал Иву импровизированную лекцию о великом мастере русской прозы и о том, какой же русский не любит быстрой езды.
Маша о знакомстве мальчиков не знала. Алеша все понял и принял совет Сергея — нервы Маши и без того были на пределе.
Обнимая подругу, Элис думала о том, какой безжалостной может быть судьба. И как прекрасно и величественно на фоне жизненной трагедии выглядят чувства и этой француженки Сильвии, и этой русской Маши. Та и другая, без принуждения, по велению сердца, по зову инстинкта, выработанному миллионами поколений, — «Защити дитя свое!» — прошли через ужасы войны. И как факел, светящий при всех невзгодах, горестях, потерях, пронесли свою любовь к отцу своих детей — такую разную, такую трудную, такую горестно-счастливую. Элис закрыла глаза и внезапно ощутила, что ее окутала волна тепла и света: она увидела бескрайний летний цветущий луг, усеянный цветами. Здесь были и весенние, и летние, и осенние, и даже круглогодичные виды. Скрытные незабудки и застенчивые ландыши, страстные георгины и гордые розы, нежные орхидеи и незаметные лютики, заносчивые астры и строгие гладиолусы, шумливый ирис и ласковые анютины глазки, царственный лотос и смиренный подснежник — ковер был предельно пестрым и удивительно гармоничным. Миллионы запахов — пьянящих, сладостных, резко дурманящих, обволакивающих негой, сулящих неземную истому — переплетались, смешивались в воздухе. «Господи! — изумилась Элис. — Это же женская суть человечества. Прекрасная в своей извечной жертвенной готовности продолжения жизни и при всем нескончаемом личностном многообразии единая, как вселенская Великая Мать…»
— Полдвенадцатого?! — Элис легко поднялась, взяла сумочку. — Бегу, бегу. Засиделась. Как забавно говорят в России: «Дорогие гости! А не надоели ли вам хозяева?»
— Как-как? — Сильвия вытерла еще не просохшие слезы, засмеялась. — И правда, забавно. Сейчас я позвоню дежурному дипломату, он тебя отправит на посольской машине.
— Нет-нет! — запротестовала Элис. — Я отлично доберусь сама.
Она собиралась заехать к Сергею, и неизбежный «хвост» за машиной французского посольства был ей ни к чему. Конечно, на Лубянке прекрасно знают об их отношениях с Сергеем. Однако зачем лишний раз размахивать перед мордой быка красной тряпкой?
Метрах в тридцати от въезда в посольский двор Элис увидела одинокую «Победу» с глядевшим в ночную темь зеленым глазком.
— Свободны? — радуясь удаче, спросила она шофера.
Молодой парень молча ее разглядывал.
— Куда едем? — наконец спросил он.
— На Кировскую.
— Не доедем. Бензина в обрез до заправки дотянуть.
Элис посмотрела на пустынную Якиманку.
— Ладно, плачу, — сказала она, открывая дверцу и садясь на заднее сиденье. — Поехали за бензином, потом меня отвезете.
Шофер словно только и ждал этого. Машина рванула с места и помчалась к Крымскому мосту.
— Вы счетчик забыли включить, — подсказала, улыбаясь рассеянности шофера, Элис.
— Точно! — Он лихо щелкнул никелированным рычажком. Пояснил: — Это я на радостях, что холостого пробега не будет.
Миновали Зубовскую, Смоленскую.
— Где же ваша заправка? — поинтересовалась Элис. — У Белорусского?
— Нет, — возразил он. — Почти приехали. Щас.
Элис достала пачку «Кэмела», взяла сигарету, нашарила в сумочке зажигалку, но так и не закурила. Промелькнуло знакомое здание Союза писателей, машина с визгом свернула направо и уперлась в ворота в стене углового особняка.
— Здесь заправка?!
Ворота распахнулись, машина въехала в просторный двор. Шофер исчез. Дверцу распахнул высокий плечистый военный.
— В чем дело? — стараясь сохранять спокойствие, спросила Элис.
— Мисс Элис, доброй ночи! — Военный нагнулся, поднес зажженную спичку. — Вас ждут.
Машинально она прикурила. При свете, падавшем от лампочки над подъездом и из окон, разглядела: полковник, кант тот самый, темно-синий.
— В чем дело? — повторила она, придав своему тону жесткость. — Я гражданка Соединенных Штатов Америки и…
— Мы все знаем, — сделав упор на слове «все», сказал полковник, мягко, с открытой улыбкой.
— Меня зовут Автандил. Вам ничего и никто не угрожает. Наоборот, ждет интересный, доброжелательный разговор. Прошу вас следовать за мной.
Он прошел ко входу в особняк. Бросив сигарету, Элис последовала за ним. Входных дверей было три, за последней находилась небольшая, ярко освещенная комната. Пол покрыт линолеумом, голые стены, портрет Сталина — довоенный, во френче, без орденов. За конторкой сидел молодой офицер, резко вскочивший при появлении полковника и Элис. «Тот же кант, — отметила она про себя. — Меня что — арестовывают?» В ее сознании начинала закипать злость, которая в какой-то мере подавляла страх. Полковник галантно распахнул двустворчатую дверь, пропуская ее вперед, и, когда она прошла, остался в дежурной. Вторую комнату можно было назвать залом. Приглушенный свет струился из нескольких двупалых бра, свисавшая с потолка в центре овальная люстра мягко светилась изнутри тремя лампочками. В одном из углов приютился концертный «бекштейн». По дорогому персидскому ковру, покрывавшему весь пол, рассыпались два светленьких диванчика и полдюжины кресел — все французской работы девятнадцатого века. Контрастом гарнитуру выступал громоздкий секретер из черного дерева. Стены были затянуты фисташковым шелком, на нем тремя яркими пятнами выделялись полотна Сезанна, Моне и Гогена.
«Кто же может обитать в таком особняке в стране рабочих и крестьян?» — подумала Элис, осматриваясь и напряженно ожидая, что будет дальше. В доме стояла гнетущая тишина. Прошло несколько минут, ей стало казаться, что все происходящее — какой-то нелепый сон. Хотя, может, вовсе и не сон. Будучи натурой авантюрной, Элис всегда с тайным азартным интересом шла навстречу неизведанному. Ее воображению частенько рисовались захватывающие сюжеты. От посольских всезнающих экспертов она слышала, что вполне возможны новые офицерские заговоры. Группа антисталински настроенных высших командиров во главе с Тухачевским — довоенный неоспоримый факт, как бы его ни отрицали сторонники кремлевского тирана. Теперь, после того как советские победоносные армии побывали в Европе, не исключен «декабристский» рецидив. Благо, есть и обиженные, маршал Жуков к примеру. Что, если ее привезли именно в заговорщицкий центр? В случае их победы можно было бы выдать потрясающий «репортаж века»!
А может быть, ей решили показать один из полуподпольных салонов, созданных при молчаливом согласии властей? О таких хитроумных местах сборищ недовольных режимом (поэтов, писателей, художников, актеров, ученых), своеобразных клапанах «выпуска пара», которые конечно же находились под пристальным наблюдением, ей рассказывал Сергей.
«Однако дежурный при входе, и этот полковник, и их зловещие темно-синие канты… Если послушать интуицию, попала я в скверную историю. Впрочем, покойный Ванечка говорил, что интуиция только тогда верна, когда основывается на научных фактах. Хочу, чтобы это был сон. Ну, конечно, что же это еще, как не сон. — Элис закрыла глаза и сделала несколько глубоких вдохов — постепенно на нее снизошло душевное умиротворение. — Как хорошо! — подумала она. — Сейчас я проснусь — и все это исчезнет, как бредовое наваждение».
И в то мгновение, когда сознание тешило себя якобы происходящей наяву, но при том совершенно очевидно иллюзорной фантасмагорией, раздались громкие мужские голоса. Невесть откуда выскочивший офицер проворно распахнул дальние, как она теперь поняла — центральные, двери, и в зал вошли двое. Первым был зрелый мужчина выше среднего роста, упитанный, с крупной головой на бычьей шее. Внушительный нос уверенно держал пенсне, сквозь толстые стекла весело глядели зоркие глаза. «Начальник тайной полиции собственной персоной», — констатировала про себя Элис, тотчас узнав неоднократно виденное на всевозможных фото лицо. Сердце ее екнуло, но она тут же зло приказала себе: «Дура, не сметь! Он именно этого и ждет — проявления твоего страха, твоей слабости. Ты же сильная, улыбайся!» Она улыбнулась — будто именно его, всесильного Лаврентия Павловича Берию, и ожидала здесь увидеть, будто встреча с ним была естественной и приятной. Вторым был уже знакомый ей полковник, назвавшийся Автандилом. «Только он почему-то и ростом стал ниже, и даже в плечах поуже», — с удивлением обнаружила Элис, продолжая улыбаться.
— Мисс Элис, — угодливо изогнувшись, объявил полковник. И, уловив едва заметный жест шефа, исчез неслышно за дверью дежурки.
— Как же, как же! — голос Берии звучал радушно, гостеприимно. — Давно мечтал познакомиться, с тех самых пор, как еще до войны в Тбилиси прочитал ваше интервью с Иосифом Виссарионовичем.
Он пошел через зал к Элис. Походка его была легкой и пружинистой, маршальские погоны играли золотыми искрами. Подойдя, протянул руку и долго держал ее пальцы в своих, усадил в кресло у низенького столика, сам сел напротив.
— Сейчас я угощу вас лучшим вином Кавказа! — Он трижды хлопнул в ладоши. Появился словно из-под земли человек в нарядной белой черкеске и красных чувяках. Берия, не глядя на него, что-то коротко сказал. На столике появились бурдюк, два серебряных кубка с замысловатым чернением, копченая баранина, козий сыр, козинаки.
— Родственники из моего родного села гостили, — пояснил он, ловко наливая вино из бурдюка в кубки. — Дары гор.
Понюхал вино, попробовал, поцокал: «Конец света!»
— Вы извините, что приходится встречаться таким необычным образом. Я не хотел, чтобы кто-нибудь знал о нашем разговоре.
Элис молчала вопрошающе.
— Даже ваш… — он прервал фразу, вновь посмаковал вино («Твиши — напиток древних царей!»), — Сергей.
«О-ля-ля! Что же может быть такого секретного в нашем разговоре? Такого, о чем не должен знать даже Сергей?»
— Я предлагаю тост, — Берия встал, одернул китель, высоко поднял бокал, — за то, что удивительно сочетается в вас, Алиса. Давайте я вас буду так называть. Это сочетание — ум и красота.
Элис сдержанно засмеялась, ее взгляд стал чуть-чуть теплее. «Ох, как мы, женщины, падки на похвалу! Что ж, и другие говорят, что у меня ума, может, и не палата, но он и не птичий. Красота — да, совсем не дурнушка. Однако чего от меня хочет товарищ Берия, хотела бы я знать. Ведь не комплименты расточать завлек он меня сюда своими полицейскими уловками. Наш Гувер, гитлеровский Гиммлер, этот Берия — у всех приемчики одни и те же, все одним миром мазаны».
— Такое счастливое сочетание редко встречается, — продолжал Берия. — Самый яркий пример — царица Тамара из нашей истории.
— Сколь великая в государственных делах, столь же жестокая и безжалостная. — Элис пригубила — вино и впрямь было отменным.
— Э, Алиса, ты же журналист-международник, — переходя на «ты», быстро заговорил Берия. Стал явственнее проступать его акцент, и Элис приходилось теперь напрягаться, чтобы понимать смысл его слов.
— Вершить с успехом государственные дела совсем без жестокости нельзя! — с пафосом произнес он. Снял пенсне, привычно протер стекла и продолжил: — Все ханства, царства, империи, построенные на сюсюкании, мягкотелости и заигрывании с чернью, где они? Канули в Лету, рассыпались в прах, испарились.
— А Япония Хирохито? А Италия Муссолини? А Германия Гитлера?
— Вот, умница! — обрадовался Берия. — Одной жестокости — очень верно! — мало. Еще нужен, обязательно нужен, ум. А этим шпендрикам, — он презрительно поморщился и щелкнул пальцами, — только мелкими жуликами на рынке быть, а не империями верховодить.
Он взял кусок мяса, положил на него сыр, отправил все это в рот и стал быстро жевать. Запил вином, вытер губы тыльной стороной ладони.
— Вот ты умная, очень. — Он заговорил жестко, без улыбки. — Я читал все твои статьи. Объективно, разумно, толково. Россию любишь?
Такого вопроса Элис не ожидала.
«Что за этим последует?» — подумала она.
— Допустим, отношусь с большой симпатией.
— «Допустим»! — передразнил он. — Что значит «допустим»? Я хочу слышать прямой ответ — да или нет?
— Да!
— За это выпьем. Теперь слушай внимательно. Ты знаешь, что твой Сергей — генерал? Что он — Герой Советского Союза? Молчишь? Значит, не знаешь. А ведь и то и другое он получил не за писульки в газетках. Нет! И ты, именно ты способствовала его тайной работе в твоей стране, знакомила с нужными людьми, вводила в такие сферы, к которым иначе ему бы никогда не подойти даже близко.
«Да, я догадывалась, чем занимается Сережа. И помогала не только потому, что он мой любимый человек. Я и тогда, и сейчас считаю, что великий русский эксперимент — с поправками, коррективами, учетом национальных особенностей — прокладывает путь в будущее человечества. Так в чем же меня упрекает один из вождей этого эксперимента? В том, что я по мере своих сил способствую его успеху? Дома я опасалась «железного Эдгара». И это понятно. А здесь…»
— То, что ты помогаешь ему, — это хорошо, за это спасибо. — Берия вновь улыбнулся. И вкрадчиво произнес: — Но я хочу, чтобы ты и мне помогла. Это будет способствовать и более успешной работе Сергея.
— Что вы конкретно хотите?
— Дело, понимаешь ли, в том, что твой герой иногда недостаточно осторожен, беспечен, я бы даже сказал. Я из уважения к нему говорю. Ты мне веришь?
Элис молчала, и Берия, сделав несколько глотков из бокала, продолжал:
— Чтобы его по-настоящему охранять, надо быть в курсе всех его передвижений, знакомств, разговоров, встреч. Сам не зная того, он зачастую так рискует, ах как сильно рискует!
— Вы что, предлагаете мне шпионить за Сергеем? Вы?! Он же в вашем ведомстве служит, как вы сказали!
— Милая! — Берия откинулся на спинку кресла. — Мне пришлось создать целое управление, задача которого наблюдать как раз за своими. Но Сергей служит в другом ведомстве, можно сказать — параллельном. Не важно, в каком именно. Вот ты сказала «шпионить». Зачем такие слова говоришь? Нехорошие слова. Помогать, обеспечивать успешную, а главное — безопасную работу любимого человека. Конечно, все это будет аккуратно, незаметно для него, об этом я позабочусь лично. Связные, явки, передача информации — ну, ты сама знаешь. Читала, наверное: у вас много книг на эту тему выпускают, я постоянно получаю аннотации с кратким переводом.
«Как муха на липкой бумаге. — Элис изо всех сил сдерживала дрожь. Внезапно появился позыв на рвоту, она с трудом его подавила. — Надо было послушать Сильвию и поехать на посольской машине. Конечно, слишком уж большое везение — ночью, почти у подъезда, в ноябрьской Москве — свободное такси. Прямо как в сказке. Теперь вот надо голову ломать, как отсюда ноги подобру-поздорову унести. А этот боров времени на меня не жалеет. Видно, чем-то здорово ему Сережка хвост прищемил. И ведь не боится, что я возьму да и ославлю его на весь свет».
— Повторяю, ты женщина умная. — Берия вдруг сменил деловой тон на приторно-ласковый. — Если надумаешь дурочку валять, мы сразу в десяти-пятнадцати странах в крупнейших газетах поместим статьи с фото (умельцы монтажа у нас первостатейные) о том, что ты — вот тут мы скажем «шпионишь!» на нас чуть не с пеленок. А герою твоему в таком разе головы не сносить. Итак, что решаешь, красавица Алиса?
— Я могу подумать до завтра?
— Подумать никогда не вредно. Только мой тебе отеческий совет — держи крепко язык за зубами. Особенно со своим героем.
Элис поднялась из кресла.
— Спасибо за вино, за дары гор.
Берия тоже встал:
— На здоровье, красавица. Автандил отвезет тебя, куда скажешь. — Он осклабился, проворковал гортанно: — Впрочем… Надо ли ехать на ночь глядя? Оставайся. Уложим тебя в отдельной спаленке на шелковых простынках.
Элис усмехнулась и, оставив зазывное предложение радушного хозяина без ответа, пошла к двери.
«Заокеанская стерва! — думал Берия, наблюдая из окна за тем, как Автандил усаживал Элис в автомобиль. — На предложение остаться даже не ответила. Да не больно-то и хотелось. У нас своих — и умных, и красивых — вагон и маленькая тележка. И в кровать падают по первому же зову без всяких там выкрутасов… Я ей не через кого-нибудь — сам! — сотрудничество предлагаю, а она, видите ли, подумать желает. Да я тебя, сволочь американская, в бараний рог скручу, а после в пыль сотру. Только посмей пикнуть, только попробуй рот раскрыть и полсловечка о нашем разговоре выболтать. Пожалеешь, что на свет родилась. Утоплю в помойной яме вместе с твоим гребаным героем». Берия прошел в кабинет, соседствовавший с залом, снял телефонную трубку, набрал номер начальника одного из управлений Министерства госбезопасности. «Да, чего надо?» — раздался после множества длинных гудков недовольный, сонный голос. «Спишь, Дато? — зло крикнул Берия по-мингрельски. — А я за вас всех, говнюков, должен отдуваться, ишачить, как последний раб?» — «Извини, Лаврентий, дорогой! — Голос сразу стал подобострастно-уважительным. — Только что лег. Пять минут успел вздремнуть». — «Пять минут, пять минут, — проворчал Берия, успокаиваясь. — Вот что. Ты проверь, чтобы непрерывно шла запись и в квартире нашего Героя Сергея, и в номере его девки, американской журналистки, в «Советской». Не только телефон, а все разговоры, все».
— Все делается, Лаврентий. Я сегодня сам проверял.
— Еще раз проверь. Головой отвечаешь. И дважды — утром и вечером — лично мне докладывай. Все. Продолжай дремать.
Берия звонком вызвал дежурного офицера.
— Пошли машину, пусть привезет эту… Ну, певичку из Оперетты. Нет, не Сашку — надоела. Во-во, Лидку. Мужу пусть скажет — правительственный прием для иностранцев. Ноги в руки, выполняй…
Когда автомобиль выехал за ворота особняка, Элис сказала Автандилу: «В гостиницу «Советскую». К Сергею на этой машине и с этим полковником нельзя, береженого Бог бережет. Они, конечно, все про нее и про него знают, но дразнить гусей напоказ неразумно. Стоп, выходит, про него они не все знают, но очень хотят узнать. «Мой Сережка — Герой! Мой Сережка — генерал! Мой Сережка — самый лучший на свете! Да, я помогала, помогаю и буду помогать ему, как могу. Но, получается, он — виртуоз, если под самым носом у ищеек «железного Эдгара» смог так работать, что был оценен высшими баллами. А этот лысый боров посмел пригласить меня, возлюбленную «короля викингов», лечь на его постылую постель! Ну, погоди, ублюдок, я все расскажу Сергею, он найдет пути посчитаться с тобой и за стремление подобраться к нему, и за унизительный спектакль, в котором он только что вынудил меня участвовать».
— Элис, миленькая! — встретила ее встревоженная дежурная по этажу, сердобольная Глафира Бенедиктовна. — Сергей все телефоны оборвал. Вы должны были заехать к нему в десять, а сейчас уже половина третьего! Позвоните ему сразу, успокойте.
Элис позвонила прямо с аппарата дежурной. Сергей мгновенно снял трубку.
— Серж, это я.
— Ну ты даешь! — воскликнул он раздраженно. — Неужели нельзя было объявиться раньше? Я все больницы обзвонил, все морги. Милицию на ноги поднял. Что случилось? Где ты была?
— Успокойся, ничего не случилось. («Пока», — подумала она, криво усмехнувшись.) Я была в Союзе писателей. Виделась с Симоновым, еще с Фадеевым и Твардовским.
— Так. Любопытно, но об этом потом. Оттуда ты вышла во сколько?
— Сережка, ты допрашиваешь меня с пристрастием из ревности? Если да, то здорово. Хотя раньше ты был более уверен в себе. («И в тебе!» — хотел прервать ее Сергей, но удержался.) Оттуда поехала к Сильвии, у нее просидела до пол-одиннадцатого. Так, подожди, я закурю.
Молчание длилось настолько долго, что Сергей не выдержал:
— За это время можно было выкурить целую сигарету. Что было дальше?
Голос его стал мягким, но оставался по-прежнему напряженным. «Он словно чувствует: случилось что-то необычное и неприятное», — удивилась Элис. Выдохнув дым, сказала устало:
— Все остальное я расскажу тебе с глазу на глаз. Приезжай сейчас.
Он застал ее лежащей в постели, поверх одеяла, в одежде: глаза закрыты, на лбу мокрое полотенце.
— С тобой все в порядке? — Сергей перепугался.
Элис открыла глаза, хотела что-то сказать, но издала лишь легкий стон. Протянула к нему руки, приподнялась и тут же откинулась вновь на постель.
— Какое счастье, что ты в порядке, — произнесла она успокоенно.
— Я? А что со мной могло быть?
Элис взяла его руку, стала целовать пальцы, ладонь, затем села, опершись спиной на подложенную к головной стойке подушку.
— Просто жизнь иногда преподносит такие сюрпризы, которые невероятнее, чем самая фантастичная выдумка. Итак, слушай, мой генерал, мой Герой Советского Союза.
При этих словах Сергей поднял брови и устремил на Элис такой пронизывающий взгляд, какого она никогда у него не замечала. «Видимо, это очень большой секрет, — подумала она. — И если главный сыскарь (она вычитала это словечко у Гиляровского, и оно ей очень понравилось) отважился о том сказать мне, значит, он абсолютно уверен, что я буду молчать — живая, если не хочу превратиться в мертвую». Закурив сигарету, Элис стала рассказывать. Однако при первых же ее словах Сергей приложил палец к губам, обвел рукой вокруг («Стены имеют уши») и в течение нескольких минут извлек из телефонной трубки, из-под матовых плафонов и радио и электророзеток четыре «жучка».
— Порядок, теперь можно! — удовлетворенно заметил он, вновь усаживаясь на постели. (Сергей торопился и не нашел пятого, ловко вмонтированного в головную стойку кровати. Эх…)
Наблюдавшая за ним Элис молча поцеловала его в губы: вот какой умелец мой Сережка! Постепенно отпустила головная боль, прекратились спазмы горла, и она, придя в себя, стала представлять все в лицах, описывая красочно мизансцены, передавая тон, акцент и темперамент участников действия, комментируя возможные побудительные мотивы и мысли каждого. Сергей тоже закурил, пересел с кровати в кресло и через всю комнату молча наблюдал, слушал и думал. После печальной гибели Аслана Ходжаева, побратима Сталина (в самом начале века они в разное время спасли жизнь друг другу), Берия не мытьем, так катаньем стремился прибрать к рукам небольшую, но необычайно эффективную службу разведки и контрразведки Сталина. Федор Лапшин уже после того, как Сергей стал его заместителем, говорил ему о настырных поползновениях кремлевского фаворита.
— И ведь он дважды весьма чувствительно получал по носу от Самого, — сетовал Лапшин. — Ан нет, все ему неймется!
О своей встрече с Берией Сергей в тот же день доложил Федору. Тот подумал и решил: «Ты пока никак не будешь реагировать на его предложение. Посмотрим на развитие событий». Развития вроде бы не последовало. И вот теперь этот подъезд к Элис!
Когда она закончила свое повествование, Сергей обнял ее, стал нежно целовать лицо, шею, плечи.
— Что же ты молчишь? — наконец спросила Элис.
— Я думал. И пришел к мысли, что — ты знаешь, не так страшен черт, как его малюют. Этот, как ты его точно окрестила, грязный жирный боров получит свое.
— Каким образом? Маршал, член Политбюро, заместитель Председателя Совета Министров, «полудержавный властелин». Огромна и могущественна Россия, но изо всех двухсот миллионов лишь один человек на него управа.
— Ты совершенно права. Сегодня уже суббота. — Сергей бросил взгляд на черное пятно окна и улыбнулся. — Забыл, что нынче светает поздно: осень. Послезавтра понедельник. Мы с Федором идем на прием к Сталину. Уверен, что Лапшин согласится со мной — доложим Самому о бериевском шантаже. И еще — попрошу у Генсека благословения на нашу женитьбу.
Элис спрятала слезы радости, прижав голову к его груди.
— А сегодня на два дня отправимся с тобой к моим друзьям в Калинин. У них там свадьба. Ты многое в России видела, а на свадьбе ни на одной не была. Славное действо!
— Вот поспим — им айда! — Элис повеселела, скинула со лба полотенце и, обняв Сергея за шею, опрокинулась вместе с ним на кровать…
Тем же утром в своем кремлевском кабинете Берия принимал ученых-физиков, работавших над созданием атомной бомбы. Сталин настойчиво торопил. И куратор этой работы Берия с остервенелостью и несомненным недюжинным организаторским талантом выкладывался сам и с изуверским умением заставлял выкладываться других. Именно в это время он узнал (не подробности, но суть), какую роль в помощи Курчатову и его сподвижникам сыграл Сергей: и сам, когда работал в США, и после — агентура. Вот и сегодня, уже носле совещания, в приватной беседе Игорь Васильевич отметил весьма позитивный итог последней поездки Сергея в США и Канаду.
— А вот сейчас мы узнаем, о чем наш чересчур удачливый хохол судачил со своей не менее удачливой американкой, — задумчиво произнес Берия, оставшись один. — Могу поспорить, они встретились. Гм… и для обмена впечатлениями тоже. Жора Маленков утверждает, что у меня звериная интуиция. Поглядим.
Он вызвал Дато, которому звонил после ухода Элис. Тот появился через пять минут.
— Ждал, пока закончится совещание, — объяснил он свой приход позже установленного для его ежедневного доклада времени. И положил на стол папку.
— Есть что-нибудь интересное? — не дожидаясь ответа, Берия раскрыл папку, стал читать. — Да ты садись, в ногах правды нет.
По мере чтения лицо его искажали гримасы недоумения, раздражения, злобы, ненависти.
— Я злоупотребляю властью! Это я, который день и ночь охраняет, укрепляет, очищает от перерожденцев и выродков все ветви этой самой власти?! Грязный, лживый, спесивый боров? Хм… Я могу ей назвать имена ста, двухсот женщин, которые думают совсем иначе. Со-о-овсем! Кстати, спесивый — что точно означает это слово? — Он протянул руку, взял из стопки книг, лежавших на приставном столике, увесистый том толкового русского словаря. — Спесивый, спесивый… вот: «Высокомерный, надменный, чванливый… Спесь — чрезмерное самомнение, стремление подчеркнуть свою важность и превосходство перед другими». Кле-ве-та! Дато, друг, ты меня знаешь с детства. Скажи, разве я такой?
В немом ужасе вытаращив глаза, Дато энергично замотал головой из стороны в сторону.
— А не слишком ли хорошо эта заморская блядь изучила наш родной, великий и могучий язык? Как ты думаешь, Дато? Не зажилась ли эта сучка в Москве? Не слишком лй большую волю взяла? Кто ей дал право судить-рядить обо всем и всех? А герой-то наш явно под заокеанский каблук попал. Мало того, что путается с этой дрянью который уже год, он жениться на ней удумал — да еще с высочайшего благословения! И на меня с доносом собирается идти! Вот что значит, Дато, что эти люди не только не родились — куда им! — не жили, не дышали горами! Каждый горец с молоком матери впитывает живительные соки гор — честь, правду, благодарность. А эти… да они понятия не имеют обо всем этом. Я им же хотел добра, а они… Свиньи неблагодарные! Но на каждый неправедный закон жителей долины есть два праведных закона жителей гор. Слушай сюда внимательно, Дато…
Элис и Сергей встали в субботу около двенадцати.
— Сереженька, а мы на свадьбу не опоздаем? — спросила Элис, взглянув на часы и сладко потягиваясь.
— Сколько сейчас? — спросил он и зевнул так, что за ушами звонко хрястнули какие-то косточки. — Без пяти двенадцать? Не-а. Туда езды на моем «адмирале» от силы три часа. А сбор гостей в семь. Так что если часа в четыре, ну ладно — в три выехать, будет в самый раз.
Успокоившись, Элис пошла умываться, но через пару минут высунула голову из приоткрытой двери.
— Сержик, — притворно-плаксивым голосом прохныкала она, — хочу пошалить с тобой в ванночке!
— Сейчас иду, не наливай слишком много, а то польется через край, — откликнулся он, улыбнувшись. — Только сделаю звонок в редакцию.
Тут же подумал: «Конспирируюсь по инерции».
После ванных «шалостей» Элис еще минут сорок приводила себя в порядок перед зеркалом, напевая при этом: «Макияж, макияж! Ты себя покраше мажь!» Когда спустились на первый этаж, она долго выбирала подарки в сувенирных киосках. Наконец взяла два оренбургских и два кашемировых платка, пять шкатулок мастеров Палеха и Мстеры.
— Куда столько? — удивился Сергей.
— Я хоть на русской свадьбе и не бывала, но порядки знаю, — назидательно ответила Элис. И украдкой, так, чтобы видел только он, показала ему язык. — Подарки вручают не только жениху и невесте. Есть еще свекор и свекровь, тесть и теща.
— Да дружки-подружки, — в тон ответил он и тоже высунул язык.
В ресторане метрдотель Порфирий Никитич проводил их к столику Элис.
— Порфирий, меню не надо. — Она посмотрела на Сергея. Он кивнул, и она продолжила: — Мы едем на свадьбу…
— Понял! Чего-нибудь легонького…
— И побыстрее, Порфирьич. — Сергей посмотрел на часы. — Через полчасика нам уже надо двигаться.
— Не извольте беспокоиться, все будет в полном ажуре!
Вскоре на столе появились зернистая икра с маслицем, печеночный паштет, селедочка с горячей картошкой, овощной салат.
— Карп в сметанке через семь с половиной минут, — доложил официант и вопросительно посмотрел на Сергея, выразительно щелкнув пальцами.
Тот раскрыл было рот, но Элис приложила к его губам ладонь:
— Никакой выпивки, Николя. Он за рулем, поездка дальняя, и вообще мы едем на свадьбу.
— Слушаюсь, мисс Элис.
От гостиницы они «отчалили» (это словечко Элис очень нравилось) в три тридцать.
— С Богом! — напутствовал швейцар дядя Миша, тряхнув седой бородой до пояса, и «адмирал» плавно и величественно выплыл на Ленинградский проспект. Легко обгоняя «победы» и «фольксвагены», «москвичи» и «кадеты», «капитаны» и «хорьхи», Сергей привычно вел послушные опытной руке двести с лишним лошадиных сил.
— Как скучно видеть унылое однообразие автомобильных марок, — вздохнула Элис. — Вот если бы все наше разнообразие да выпустить на русские просторы, а?
— И не только русские, — не сразу ответил Сергей. Его мысли были далеко. Он вспомнил, как был на первой для него американской свадьбе. Элис находилась в редакционной командировке где-то в Южной Америке, и он отправился в Западную Вирджинию один. Ныряя вверх и вниз по горным змеевидным дорогам на верном «Обворожительном» (это было уже после отъезда Ивана), он посмеивался, вспоминая, как сами жители этого штата патриотически называют его «Рай — почти». Правда, сами же оговариваются: «Горы у нас такие крутые, что коровы не скатываются по ним вниз только потому, что держат друг друга за хвост. А долины между ними такие узкие, что даже худые овцы по ним едва протискиваются, обдирая в кровь бока». По федеральному шоссе 48 («Когда же у нас будут такие дороги?») он миновал Моргантаун, Вестон, Чарльстон и вскоре прибыл в Хантингтон. На свадьбу пригласил владелец местной газеты, чей сын женился на дочери мэра. Сергей не помнил, когда он последний раз был в церкви, наверное в детстве. Однако через все — Гражданскую войну, комсомольские и партийные должности, службу в органах — пронес в душе ровно теплящийся огонек веры. Первая часть свадьбы в Хантингтоне, естественно, проходила в церкви, насколько он помнил — пресвитерианской. Старший брат жениха привез Сергея туда из гостиницы на своей машине. Всю дорогу они обменивались анекдотами о свадьбах и тещах и вошли в храм в веселом настроении. И там с первой же секунды его неожиданно охватило забытое чувство спокойствия, благоговения перед таинственным величием высшей чистоты, высшей правды, высшей любви, он обрадовался, что с годами это чувство не умерло в нем, что он не растерял его по жизненным ухабам, под давлением обстоятельств и духовных мытарей. Сейчас, зорко следя за дорогой, Сергей долго мучился, пытаясь понять, почему вдруг он вспомнил о той в общем-то приятной, но мало чем примечательной поездке в Западную Вирджинию, пока не мелькнула слева за окном недалеко от дороги сельская церквушка. Ну конечно же воспоминания эти навеяла церковь у Сокола, в которой, по преданию, женился князь Петр Иванович Багратион.
«Славное воспоминание», — подумал он. И повторил:
— Славное воспоминание!
— Ты о чем? — спросила Элис. И он стал рассказывать ей о той поездке и, главное, о возрождении чувства веры. Элис слушала внимательно.
— Я всегда так боялась задать тебе вопрос о вере, — призналась она, когда рассказ завершился, прижавшись головой к его плечу.
— Да, вера — это очень, очень личное. Если она истинная, настоящая — это самое большое достояние, какое только может быть у человека.
Элис потянулась к его щеке губами. «Как я люблю тебя, Сереженька!» Она тоже обратила внимание на ту церковь. Свежепокрашенная, с позолоченным крестом, яркая и нарядная, она была одним из двадцати тысяч храмов, восстановленных и открытых указом Верховного Совета. Эта праздничная игрушечность вернула Элис в детство. Она вспомнила, как плакала, когда ее крестили. Вода в купели была холодная, попала в уши, она пару раз хлебнула ее, когда священник окунул ее в третий раз. Крещение было поздним, ей было уже три с половиной года (мать была католичкой, отец — ярым приверженцем англиканской церкви, они никак не могли договориться, по какому обряду крестить дочь). Это крепко засело в ее памяти. Сейчас, представив себе всю эту сцену, она от души рассмеялась.
— Ты чего? — спросил, улыбаясь, Сергей. И тут увидел километрах в полутора стоявший у левой обочины бензовоз. «Адмирал» мчался под уклон, шоссе было пустынно.
«Здоровый бензовоз, трофейный», — подумал Сергей и увидел, что тот тронулся с места. Расстояние между двумя машинами стремительно таяло. «Куда-то торопится дядя». Сергей вдруг осознал, что многотонная громадина выскочила на его полосу. Он среагировал, предельно вывернув руль, но скорость была слишком велика, и избежать катастрофы было уже невозможно. Вместо лобового столкновения бензовоз ударил «адмирала» в бок: в мгновение ока красавец лимузин превратился в сплюснутую груду металла. Толкая ее перед собой, бензовоз медленно пополз под откос, грузно перевернулся раз, другой, третий — и через несколько секунд взорвался. Его водитель чудом сумел выскочить из кабины, попал под взрывную волну, и его отбросило метров на пятьдесят на другую сторону шоссе…
В понедельник, как было назначено, Федор Лапшин явился с докладом к Сталину. Оба уже знали о трагическом инциденте. Когда Лапшин по сигналу Поскребышева вошел в кабинет, его хозяин, стоя у письменного стола, читал какую-то бумагу. Движением руки он подозвал Федора к себе и раздраженно сказал:
— Вот, второй раз перечитываю донесение Круглова. Злая судьба словно по наводке беса нанесла двойной удар. Генерал, Герой, без единой царапины выходил из, казалось бы, безвыходных засад и ловушек. А здесь пустынное шоссе, всего лишь одна встречная машина. И — такая страшная гибель… Да еще эта симпатичная американка…
— Элис, товарищ Сталин, — подсказал Лапшин.
— Помню. Всегда с интересом читал ее статьи. У нее было свое, оригинальное видение мира, событий. Очень, очень жаль!
— Сергей хотел как раз сегодня попросить вашего разрешения на брак с Элис.
— Выходит, смерть их обручила… Да, странная история. Единственный свидетель — жена священника местной церкви, случайно вышла из дома на крыльцо, хотела воды набрать из колодца. Издалека увидела столкновение. Как назло, водитель бензовоза погиб от взрыва.
— Не от взрыва, товарищ Сталин.
— Как не от взрыва?! По-вашему, министр внутренних дел врет?
— Не врет, недоговаривает. От взрыва водитель получил легкие ранения и ожоги. Умер он от пули в затылок. Мой человек был вместе с офицерами ОРУДа на месте аварии раньше, чем команда Круглова. Однако кто-то побывал там раньше всех.
Сталин молча заходил вокруг конференц-стола, держа в руках незажженную трубку.
«Сейчас еще я окажусь и виноватым, — настороженно наблюдая за генералиссимусом, подумал Лапшин. — Как сказал бы Сергей: «За мое жито мене ж и побито». Сталин неожиданно остановился прямо напротив Лапшина, в полушаге от него.
— Ваше предположение. Кому мог мешать Сергей? Или Элис?
— У Сергея в свое время была очень трудная встреча с Лаврентием Павловичем. Берия хотел превратить его в своего агента в нашей службе. — Говоря это, Лапшин предельно внимательно наблюдал за выражением лица Генсека. Но оно оставалось непроницаемым. — В прошлую пятницу, по моим данным, Элис привезли в резиденцию Лаврентия Павловича, захватив прямо на улице.
— Любовные развлечения? — усмехнулся Сталин.
— Никак нет. Серьезный разговор. Запись беседы получу завтра, когда у моего человека в резиденции закончится трехдневное дежурство.
— Отцу Элис… у нее, насколько я помню, только отец, мать давно умерла, так?… сообщили?
— Он уже вылетел на самолете. Хочет хоронить дочь дома. Хотя там ведь сплошное месиво.
Сталин медленно закурил и сел за письменный стол.
— Посмотрите, чтобы похороны Сергея были достойные. И берегите ваших людей.
Когда Лапшин ушел, Сталин поднялся и вновь заходил по кабинету.
— Значит, Лаврентий, этот недоносок, политический котверан[6] затевает со мной закулисные игры? Со мной? Я его отмыл от меньшевистского говна, вытащил в Москву, доверил такую работу, а он лезет туда, куда я ему лезть запретил! Ну что же, он у меня доиграется! Для начала надо будет вывести из-под его кураторства МГБ и МВД. Я тебе покажу, мингрельский выродок, как соревноваться со мной во власти…
Похороны Сергея состоялись в пятницу на кладбище бывшего Донского монастыря. В среду отец Элис, оформив с помощью посла США в Москве все необходимые бюрократические формальности, увез в далекий Чикаго закрытый гроб. Теперь такой же закрытый гроб стоял на старинном погосте. При гробе постоянно находились две женщины, одетые во все черное. Это были Маша и Сильвия, которую Федор Лапшин представил как подругу Элис. Приехало человек пятьдесят, все мужчины. Они держались тремя четко разделенными группами. Одну составляли журналисты «Известий» и ТАСС, другую — сотрудники внешней разведки госбезопасности и третью — офицеры ГРУ. Поначалу Сильвия не обратила на это внимания, но в середине траурной церемонии странное разделение вызвало ее удивление, и через Алешу она спросила, в чем дело. Маша, которая знала сугубо клановую принадлежность людей, пришедших проводить в последний путь коллегу, который работал с ними в разное время, сказала, что они представляют разные редакции Сергея — начиная с газеты «Гудок». При этом она подумала: «Хорошо, что Федя Лапшин не привел своих, тогда было бы четыре людских островка». Но Маша ошибалась: четвертая группа пришла, но чтобы не светиться — по команде Лапшина, — выступала в роли служителей ритуальных услуг. Печальным церемониймейстером был заместитель главного редактора «Известий», отлично знавший Сергея. Ему активно помогал руководитель группы политических обозревателей ТАСС. Надгробные речи были короткими, паузы между ними тягостными. Почти все понимали, что и в опубликованных некрологах, и в дежурных выступлениях не договаривается то главное, ради чего жил этот замечательный человек, чьё имя было окутано легендарной тайной, а сам он закрыт от любопытных взглядов, даже отправляясь в свой последний путь. И не у одного из собравшихся в тот день на Донском кладбище мелькала мысль: «Не удивлюсь, если под этой цинковой крышкой лежит вовсе не Сергей, а сам он уже выполняет новое секретное задание».
Поминки были назначены в «Балчуге», туда уже уехал первый автобус. Ждали второго. Неожиданно Лапшин увидел большой черный лимузин, который подъехал с опозданием. Из него выскочил Автандил, за ним три офицера с темно-синим кантом вытащили большой венок и быстро поднесли его к свежей могиле. На широкой красной ленте золотыми буквами было выведено: «Отважному борцу за социализм. Л. П. Берия».
Алеша, стоявший рядом с Федором, тихо сказал:
— Здорово! От члена Политбюро. А дядя Никита где же?
Лапшин хотел было что-то сказать, но только махнул в сердцах рукой. «Не было бы здесь Маши и Сильвии да не будь это кладбище, я бы поведал тебе, мальчик, открытым текстом и о Никите, и о Лаврентии…»
Подошел второй автобус — и вовремя: повалил крупными хлопьями снег. И вскоре и сама могила, и букеты, и венки были покрыты пушистым белым ковром.
Никита приехал в Москву в декабре и сбился с ног, завершая подготовку города к семидесятилетию вождя. Еще бы, всем датам дата, можно сказать — эпохально-вселенская. А он, Хрущев, не только первый секретарь МК и МГК, он еще и секретарь ЦК. Этот грандиозный юбилей явится проверкой его зрелости. И исход этой проверки будет либо победным, либо трагическим. Третьего не дано. Столица, да еще такая, как Москва, — лицо государства, и за все, что происходит в ней, в ответе он, Хрущев. Взять хотя бы идеологию. После смерти Жданова этот скандально-хлопотный воз всего Союза тянут коренник Маленков и пристяжные Суслов и Поспелов. Однако случись какой-нибудь прокол в Москве — и тут же держи ответ Никита. Одна наглядная агитация — все эти лозунги, плакаты, портреты — может свести с ума. Их тысячи по городу, в каждом втором — дефект, шероховатость, недоработка. А репертуар кино, театров, концертов! А программы радио и развивающегося телевидения! А печать — газеты, журналы, многотиражки! А книги, альбомы, альманахи! Кремлевский юбиляр делает вид, что ему докучает, досаждает, претит вся эта верноподданническая, льстивая, угодническая шумиха. Но Никита знает, что все будет прочтено, увидено и оценено: агитпроп чуть не под лупой изучает макеты всех изданий, выискивает крамолу даже в подписях к фотографиям, репродукциям картин и рисункам. Когда редактор «Октября» Панферов подготовил к печати свою статью, которую на Старой площади зарубили, то претензии предъявили к нему, Хрущеву: «Явно упрощенчески-вульгаризаторское изображение этапов жизни Сталина чуть было не протащили на страницы ведущего столичного журнала!» А в юбилейном номере журнала «Знамя» едва не проскочило рядом с именем генералиссимуса упоминание об опальном маршале Георгии Жукове. И опять ему, Никите, звонок: «Коммунисты столичного журнала явно страдают политической близорукостью!» Намеки, претензии, замечания…
Хрущев, впрочем, понимал: мелкие, несущественные недочеты и ошибки вскоре забудутся; не забудется главное — то, что останется как вещественное отражение исторического юбилея. И Никита сконцентрировал максимум внимания на двух делах — подготовке своей статьи и достойном размещении тысяч и тысяч подарков, которые уже стали — задолго до двадцать первого декабря — поступать со всех концов страны и мира в Кремль. Организация выставки подарков для всенародного обозрения была идеей Никиты. Сталин ее одобрил, заметив, что подарки эти являются достоянием нации. Статью же помощники стали готовить за полгода до юбилея, еще в Киеве. Когда Никите представили первый вариант — с оговорками, что это, мол, самый приблизительный, черновой, предварительный набросок, с ним едва не приключился удар. Все, решительно все было не так: в небольшой первой части, посвященной детству и юношеским годам вождя, нанятые для ее создания знаменитый поэт и известный прозаик окрасили панегирик вдохновенным лиризмом и буйными красками Востока; в описание периода ссылок были вставлены беседы со старожилами Туруханска и Нарыма, для чего туда были направлены репортеры «Правды» и «Известий»; во вступлении и в завершающей части Сталин представлялся учеником и соратником Ленина с акцентом на слово «ученик».
— Вы что — угробить меня сговорились? — кричал Хрущев, выходя из комнаты отдыха в кабинет, где собралась бригада по подготовке его юбилейной статьи. — Не выйдет! Не доставлю я вам такой радости! Или, может, хотите, чтобы я сам наложил на себя руки? Не дождетесь!!!
Он налил из бутылки полный стакан боржоми, выпил его залпом и, не мигая, уставился на руководителя бригады. Крупный, представительный, с раскатистым артистическим басом и ленивыми манерами пресыщенного жизнью вельможи, тот втянул крупную голову в плечи и в стремлении стать меньше и незаметнее почти лег грудью на стол.
— Вы — профессор философии? Да вы профессор кислых щей, вот вы кто! К чему вы на целые три страницы развели эти турусы о детстве? Coco то. Coco се. Разве это важно? Эти розовые сопли? Он! — Никита поднял вверх указательный палец. — Он терпеть этого не может. Сделали из него какого-то… — он посмотрел на бумажку, лежавшую на столе, — Тома… Сра… Сора… Сойра… Тьфу, что ты тут накорябал? — Никита зло покосился на секретаря.
— Том Сойер, Никита Сергеевич.
— Ладно, хрен с ним, с этим Сойрой! Все это вон из доклада… то есть статьи, поганой метлой. Дальше. В ссыльные места журналистов погнали. Вы что — белены объелись? Хоть спросили бы раньше. Обо всех этих местах Он вспоминать не любит. Ну, может быть, так, мимоходом — да, были эти факты. А тут и очевидцы, и старожилы. Чуть ли не друзья… по несчастью. Вы же знаете — в Курейке Он какое-то время жил со Свердловым. Не сошлись характерами: воспоминания не из лучших. А тут я — как соль на рану. Нет, черт-те что… Теперь насчет ученика и соратника. Тут подход может быть только один: Сталин — это Ленин сегодня. Понимаете — Ленин се-го-дня! Значит, акцент не на «ученик». Акцент на «соратник». И еще — всякую отсебятину, опасную самодеятельность мы должны решительно подвергнуть… — он вновь заглянул в бумажку на столе, — остро… остракизьму. Ну, выгнать, значит, к ядрене бабушке.
Хрущев, очень довольный таким пояснением, сел, взялся за папку с бумагами, давая понять, что разговор закончен. Все поднялись и молча двинулись к двери.
— Доработать статью, Никита Сергеевич, к какому числу? — заискивающе спросил профессор.
— Тут дорабатывать нечего. Надо заново все делать, — назидательно ответил Никита. — Жду вас через три недели. И — за качество будете отвечать своими партбилетами.
«Время поджимает, — думал он. — Лаврентий на днях хвастал, что у него текст статьи уже готов. Хочет предварительно показать ее Самому. И у Маленкова вроде бы тоже готов первый вариант. Ему легче: на него весь агитпроп работает. Все члены Политбюро статьи строчат, прямо соцсоревнование на высшем уровне. Вот только проигрыш уж больно велик…
Разнос Никита устроил после того, как дал прочитать злополучный текст Корнейчуку, пригласив его с женой Вандой Василевской на выходной на дачу. Приятельские отношения с влиятельным драматургом и видной писательницей льстили самолюбию. За ужином разговор конечно же коснулся предстоящего юбилея.
— Какую солидную акцию предложили бы вы, Александр Евдокимович? — спросил Хрущев, заедая «горiлку з перьцем» салом з м'ясом.
— Есть, есть одна задумка, Никита Сергеевич, — за мужа ответила Василевская.
— Какая же, Ванда Львовна?
— Выпустить альбом «Поэты Украины о Сталине». Издать его роскошно, с иллюстрациями, на мелованной бумаге, крупным форматом!
— Дуже гарнiй задум! — Никита одобрительно кивнул головой.
— Тiльки треба трошки вдумуватися, як це дiло найкраще зiграти, — раздумчиво молвил Корнейчук. И после недолгой паузы воскликнул: — О! Телефонувати Максиму!
Не мешкая, Никита снял трубку аппарата правительственной связи, и через несколько секунд девушка соединила его с Рыльским.
— Слухаю! — раздался в трубке знакомый Хрущеву голос.
— Здоровеньки булы, Максим Фадеевич!
— Невже ж це розмовляе Никита Сергеевич? Велика радiсть!
Хрущев вкратце изложил идею. Рыльский сказал, что у него сейчас Владимир Сосюра, он с ним посоветуется. Через минуту заговорил несколько смущенным голосом. Дело в том, что таких стихов, к великому сожалению — «Журба! Велика журба!» — всей Украины, на книжку не наберется. Но он хочет подарить одну гениальную подсказку — «генiальну пiдсказку». Он читал переводы на русский двух-трех стихотворений вождя. Вот бы собрать их все (говорят, опубликовано в разные годы около ста) и издать сборник. «О це буде дарунок к ювiлею!» — «Дякую! Дякую!»
Никита тут же созвонился с Берией и Маленковым, и работа над сборником монарших виршей завертелась. Правда, когда Сталину показали макет и набор всех его ста восьми стихов («Надо же — раскопали, перевели, и не так уж бесталанно!»), он сказал: «Печатать не надо. Миру достаточно знать Сталина-политика».
…Когда Корнейчук и Василевская поздно ночью возвращались в Киев на хрущевском правительственном «ЗИСе», Александр Евдокимович долго мрачно глядел в окно на темный Голосиевский лес. Потом повернулся к Ванде, с раздражением, смешанным с недоумением, спросил:
— Как ты думаешь, какого ляда он уже пятый раз пытает мое мнение о булгаковской пьесе «Дни Турбиных»? Я уж ему и так разъяснял, и эдак. По художественному уровню — не «Ревизор», и не «Чайка», и не «Гроза». Сентиментальный перепев крушения белогвардейских грез и мечтаний. А он знай талдычит одно: «Тогда почему на эту пьесу всегда билеты проданы?» Я не ведаю ответа на этот вопрос.
— Ведаешь! — Василевская подняла стеклянную перегородку, отделявшую шофера от салона. — Следующий раз будет с тем же вопросом приставать, прямо скажи — народ ностальгирует по дореволюционным порядкам.
— Хорошо, так и скажу! — Корнейчук рассердился на явную абсурдность совета, который она дала вполне серьезно.
А Ванда, видя, что он сердито смолк и продолжать не собирается, заговорила:
— Меня обескураживает другое. Обожествление Вождя начинают и с чрезмерным усердием осуществляют верховные партийные бонзы! Ведь Он их сам не раз осаживал. Так было и с учебниками истории, и с присланной Ему на прочтение повестью о Coco, и с пьесами, о которых ты знаешь, и с известным памятником Вучетича для берлинского Трептов-парка, и со многим другим. Но нет, их усердие неистребимо.
— А может, Он только делает вид? — Корнейчук на всякий случай проверил, надежно ли прикрыта перегородка. — Ведь такое усердие всех этих… — он все же не решился дать стоявшим у трона достойный эпитет, — руководящих товарищей только раззадоривает их на дальнейшие, еще большие «подвиги» на ниве лести и холуйства. Не знаю… Когда я имею нечастые возможности с Ним общаться, Он очень естествен, прост, мудр — без подсказок советников и секретарей.
— А ты заметил, с какой злостью проехался Хрущев по Кагановичу? Когда-то были друзья — водой не разлить.
— Старая хлеб-соль забывается легко. Лазарь Никиту в начале тридцатых опекал, как сына.
— Они же почти одногодки!
— Это не важно. Каганович стоял гораздо выше на партийной лесенке. Кошка между ними пробежала, когда Сталин прислал своего верного Лазаря на «подмогу» Никите вот уже сейчас, в сорок шестом. Да еще какая черная кошка! Ты помнишь, Никита отвел меня сегодня в сторонку, как он сказал, «пошептаться»? Пошептал любопытные вещи. Оказывается, Хозяин переводит его в Москву, потому что доверяет; сказал ему: «Против меня плетут сети заговора и в Ленинграде, и в Москве». Вознесенский, Кузнецов, Попов. Раскрыли, как Никита выразился, «целое кубло».
— Боже мой, неужели снова грядут аресты и чистки? — Ванда с такой тягостной болью произнесла эти слова, что Корнейчук обнял ее за плечи и привлек к себе:
— Ну что ты так убиваешься, родная? Это ведь пока всего лишь слова. Будем надеяться, что гроза так и не разразится. Начнутся торжества, глядишь, юбиляр и помягчеет. Тем более Никита ни в какие заговоры не верит. Считает, что старая гвардия боится за свои места, ревнует молодежь.
— Саша, вливание свежей крови только укрепило бы руководство партии и страны. Неужели они не понимают это?
— Это понимает Он. А они видят в молодежи только конкурентов — угрозу их власти. За каждым чрезмерно приблизившимся пристально следят и при первой же возможности на стол Самого ложатся доносы, начинается тайная игра на его подозрительности.
— Вот тебе, драматургу, благодатнейший материал. Ты ведь и начинал с трагедии — «Гибель эскадры».
— Я, радость моя, не раз и не два думал об этом. И наброски делал…
— Которые даже я не видела!
— Не видела, — вздохнул Корнейчук. — Ибо такая театральная трагедия могла бы обернуться для нас с тобой трагедией жизненной. Шекспировской былью на шевченковской батькiвщiне…
***
Сталин сам утвердил регламент празднования семидесятилетия. Был банкет в Большом Кремлевском дворце, был банкет на Дальней даче. Однако самым важным и престижным был банкет на Ближней даче, на который были допущены члены Политбюро и Секретариата ЦК. Гостям было велено явиться в двадцать один ноль-ноль. Часы пробили девять раз, и в гостиной появился хозяин в форме генералиссимуса, со звездами Героя Советского Союза и Героя Социалистического Труда и орденом Победы, веселый, оживленный. Жестом пригласил всех в столовую и первым пошел к торцу длинного стола.
— А где Молотов и Ворошилов? — шепотом спросил Никита шедшего рядом Берию.
— Не приглашены! — хохотнул тот в кулак. — Сами виноваты, космополиты! Кто им велел жениться на еврейках? Будто русских баб мало.
Хозяин усадил Берию справа, Хрущева слева от себя. Посмотрел на Маленкова, проговорил полушутя:
— Георгия в наказание за то, что во время войны (правда, вместе с Шахуриным) выпускал бракованные самолеты, отправим на Чукотку… — все гости замерли, обратили сочувственные взоры на готового упасть в обморок коллегу, внезапно отправленного в далекую ссылку, — на Чукотку нашего стола, — улыбнулся хозяин.
Все деланно посмеялись над этой мрачной шуткой.
— Предлагаю тамадой назначить Булганина. Он как бывший министр вооруженных сил, а ныне их куратор привез нам сегодня певцов и танцоров ансамбля Александрова. Командуйте и тостами, товарищ маршал. Только прошу — никаких славословий в мой адрес. Я от них не только устал, они мне уже противны. Надеюсь, как и вам. — Сталин прошелся взглядом по всем лицам, словно желал удостовериться, все ли его поняли. — Объявляю конкурс на самый веселый тост.
— Слово для тоста имеет Лаврентий Павлович, — объявил Булганин, увидев красноречивый жест своего соседа. «Андреев или Шаталин, может, и поверят словам Иосифа, — подумал Берия. — А все остальные знают, что это коварная проверка на вшивость. Славословие ему противно!»
И он завернул такой залихватски льстивый, такой бесподобно верноподданнический, такой неподражаемо артистичный дифирамб, что Никита от зависти даже скрипнул зубами. «Чертов мингрел! — вздохнул он. — Такое отчубучил, что месяц будешь думать — лучше не придумаешь. Да еще окончил по-грузински. Чем же его перебить? Пожалуй, только…»
— Дорогой Иосиф Виссарионович! Разрешите, я вместо тоста для вас станцую? — И в ожидании ответа вождя замер: впервые, от избытка чувств, он осмелился обратиться к нему по имени-отчеству. Однако Сталин, благодушно настроенный, стерпел недопустимую в иных обстоятельствах фамильярность.
— Твои танцы, Микита, я уже видел. Ты бы спел…
В это время в дверях появились Ворошилов и Молотов с большими букетами пунцовых роз. Но войти не решались.
— А-а. — Сталин увидел их первый, и тотчас все головы повернулись к ним. — Сейчас я загадаю загадку, а Молотов ее отгадает. Он у нас знаток русского фольклора. Какая пословица пришла мне сейчас на память?
Молотов молчал, близоруко щурясь.
— Ну, тогда ты, Клим, скажи.
— Да мы вот приехали поздравить тебя, Иосиф, — промямлил тот, натянуто улыбаясь.
Сталин повернулся к Хрущеву, негромко сообщил:
— Для этих двоих годится: «Незваный гость хуже татарина». Но ради сегодняшнего случая простим их.
И, обращаясь к переминающимся с ноги на ногу старым соратникам, громко добавил:
— Лучше позже, чем никогда. Проходите, садитесь. Кстати, Микита нам петь собрался. Давайте дуэтом с Климом. А мы подтянем. Да пригласите александровских певцов. Всем по доброй чарке, опоздавшим штрафной…
По знаку, поданному Сталиным, Ворошилов и Хрущев («Солисты моего кремлевского хора!») вышли в центр. К ним присоединился знаменитый армейский тенор Бунчиков. Им не нужны были бумажки со словами любимых вождем песен: небось не на партийных съездах и собраниях, когда каждому вручался текст «Интернационала». Зная пристрастие вождя к застольному пению, репертуар вызубривали назубок. Он и сам раньше, когда был помоложе, певал дуэтом с Климом. И теперь, впервые за долгие годы, соратники вновь видели Сталина поющим. Он встал, держа бокал с вином в одной руке и заложив другую за борт френча. И необычно потеплели его светло-золотистые тигриные глаза, и за душу брал давным-давно так чисто не звучавший его высокий, редкостно приятный голос! Это пел не семидесятилетний старик, пел юноша — влюбленный и страдающий, лихой и бесшабашный, страшный в своем гневе и прекрасный в дерзостном порыве. И во взглядах пирующих можно было прочитать и искреннее восхищение, и затаенную зависть, и плохо скрываемую неприязнь: «Надо же, поет! Пой, ласточка, пой. На сколько тебя еще хватит?»
Из-за острова на стрежень.
На простор речной волны
Да выплывают расписные,
Да Стеньки Разина челны…
Реве та стогне Днiпр широкий,
Сердитий Вiтер завива,
Додолу верби гне високi,
Горами хвилю пiдiйма…
Я могилу милой искал.
Но ее найти нелегко.
Долго я томился и страдал.
Где же ты, моя Сулико?…
После одной из песен, когда отзвучали аплодисменты и восторженные возгласы, Ворошилов крикнул музыкантам: «Русскую!» И пустился в пляс, выделывая такие антраша, что даже профессиональные танцоры александровского ансамбля одобрительно зацокали языками. А маршал от радости, что Хозяин его принял, хотя и не приглашал, то жонглировал яблоками и грушами, то держал на лбу наполненный вином до краев бокал, то заставил нескольких солистов стать в ряд в согнутом положении и затеял играть в чехарду, строя при этом гримасы и выделывая ногами в воздухе потешные кренделя.
«Скоморох! — снисходительно улыбаясь, Сталин наблюдал за Ворошиловым. — Кто-то может сказать, что это я заставил его паясничать. Че-пу-ха! Вон Молотов — его ничем не заставишь… Блюдет себя при любых обстоятельствах, даже под угрозой плахи. Микоян — тот всегда возьмет хитростью, как лис. Маленков прикинется добродушным увальнем. Косыгин — тот, пожалуй, один — предан не мне, а идее. И честен. Коли не врет. Лаврентий — этот как раз врет, когда в этом и особой нужды нет: глаз да глаз нужен. Хрущ… Беспримерную верность и преданность изображает. Играет? Если играет, то гениально. Ничуть не слабее Южина или Качалова. Выходит, хамелеон? Нет, вернее — сфинкс. Да за этим столом кого ни возьми — каждый сфинкс. Хоть вместо декораций в Большом в «Аиде» выставляй…»
***
Отгремел великий юбилей, доплеснувший до высоких Кремлевских стен теплые и чистые волны простодушной, бесхитростной, фанатичной любви миллионов людей к своему вождю. Наступили будни, в ходе которых из пепла восстанут города и веси, продолжится создание могучей державы, станет неодолимым ее оборонный арсенал, в космическую высь воспарит один из ее сыновей. В эти будни с головой окунулся и Никита. Однако все последующее он видел, словно в тумане. И события проносились сквозь этот туман со скоростью летящего галопом коня: день да ночь — сутки прочь.
Как-то утром, встав с постели, Никита почувствовал, что не отдохнул.
— Старость не радость, — пожаловался Нине.
— Какой же ты старик? — засмеялась она. — Всего пятьдесят пять годов!
— Нет, что ни говори, а Иван прав: «Стукнуло пятьдесят — и покатил милок с ярмарки». — Он осекся, махнул рукой и пошел в ванную. Нина отвернулась, украдкой смахнула слезу. Сколько лет, Господи, сколько уже лет Никита встречался только с «нужными» людьми. Вот и сегодня он должен вечером быть на даче Берии. Туда же приедет и Маленков. Сталин задумал депортацию всех евреев в Биробиджан, и они хотят выработать единую линию. Какая единая линия? Чего там вырабатывать? Будет так, как Он велит. Ничего не добьются, только шею себе могут сломать. Оловянные солдатики…»
Но к Берии Хрущев не поехал. Тот позвонил и дал отбой: его срочно вызвал Хозяин, потребовал подробные объяснения по делу врачей. Берия пожаловался Никите: «Знаешь, похоже на то, что эта Тимошук оказалась провокатором. Опять прокол экспертов. Недосмотрели, мудаки сраные!»
***
Смерть Сталина… Вторично спустя какие-то двенадцать лет после двадцать второго июня 1941 года произошло событие, которое коснулось так или иначе каждого жителя огромной страны. Рыдали маршалы и солдаты, старики и дети, мечтатели и циники. В головах простых людей и людей, облеченных малой или большой властью, билась одна мысль: «Что теперь с нами будет? Король умер! Да здравствует — кто?» На Руси начиналась новая, на сей раз воистину Великая Смута…
В самый канун нового, 1953 года Берия, Маленков и Хрущев, выходя из кабинета Сталина после одного из частых совещаний, оказались рядом. Во время долгого шествия по кремлевскому коридору, улучив момент, когда вблизи никого не было, Берия негромко сказал:
— Удалось! Власику каюк. Он думал — генерал, многолетний начальник охраны Самого — так ты пуп земли? Накося — выкуси! И бессменного его холуя Поскребышева я тоже убрал. Теперь дело за Майроновским. Он командует моей лабораторией-Х, обещал такой подарочек приготовить — ни одна экспертиза не обнаружит.
Двадцать первого февраля министр госбезопасности Игнатьев доложил Маленкову: «Вчера Хозяин ругал Лаврентия Павловича. Говорил Сабурову и Первухину, что не любит его и не доверяет ему. Возмущался тем, что Берия везде ставит своих людей. Сказал, что скоро его уберет». Маленков тут же позвонил Берии: «Ты упоминал о лаборатории, Лаврентий. Как бы не опоздать с твоим «подарком». Никита сейчас сидит у меня. Он тоже так думает…»
Прошла неделя. После очередного совещания в Кремле, часов в одиннадцать Сталин предложил поехать на Ближнюю дачу поужинать. За столом сели по неписаному порядку: Берия по правую руку от Хозяина, Хрущев — по левую, Маленков и Булганин — напротив.
— Завтра первое марта, начало весны. — Сталин улыбнулся, поднял бокал с золотистым твиши. — Микита, отгадай, за что я хочу произнести этот тост?
— За весну, товарищ Сталин.
— Молодец! Только почему же так сухо? За обновление жизни, за бодрость духа и физическую бодрость, за любовь, наконец. Вы что, готовы смириться с тем, что любовь узурпировал один Берия? Итак, за любовь!
«Глядя на такого Сталина, у меня душа радуется, — думал Булганин, которому реже, чем Хрущеву или Берии, доводилось бывать в самом тесном кругу избранных. — Бодрый, энергичный, в шутливом расположении духа. Браво!»
— Маленков смущается от разговоров о любви, — продолжал Сталин, подливая себе и гостям вина. — А чего смущаться? Дело житейское. Давай расскажи нам, твоим товарищам по партии, когда ты последний раз имел дело с красивой молодкой?
Толстый, рыхлый Маленков сконфузился, не смея поднять глаз.
— Не хочет говорить. Не хочет — не надо! А вот Берия скажет. Он все о каждом из нас знает. Давай, Лаврентий, выкладывай.
«Про себя небось не расскажет, а есть чего!» — мысленно фыркнул Берия.
Он поднялся на ноги с бокалом в руке, проговорил возвышенно:
— Любовь — дело святое. Кто среди нас по части любви чемпион, так это Калинин. Последние годы жизни он все больше по комсомолкам ударял. Я даже боялся — до пионерок доберется. А Георгий, — он посмотрел с усмешкой на Маленкова, — в любовных делах не титан. Вот Николай Булганин как принялся за один московский театр, так уже третью заслуженную народной сделал.
— Известный дамский угодник. — Сталин кивнул одобрительно.
— А знаете, чем он их берет? — Берия наклонился над столом, словно готовясь поведать о великой тайне. — Бородой защекочивает!
— Хорошо, что напомнил, — отсмеявшись, сказал Сталин. — Хорошую песенку про бороду Утесов исполняет.
Он подозвал дежурного офицера, велел поставить пластинку «Борода». Тот перерыл все, но никак не мог ее найти.
— Наверное, у меня в кабинете. — С этими словами Сталин встал из-за стола и вышел из столовой. Берия посмотрел на Хрущева, Маленкова и, повернувшись спиной к Булганину, взял бокал Сталина. Наклонился над ним, одной рукой сделал словно бы пас, другой взял бутылку и наполнил бокал почти до краев.
— Чего ты там колдуешь? — меланхолично усмехнулся Булганин.
Берия бросил на него злой взгляд, медленно повернулся, сказал медовым голосом:
— Думаешь, Ему налить вина — все равно что какому-нибудь алкашу в пивной плеснуть сто грамм водяры? С великим уважением и любовью надо это делать. Только тогда оно пойдет впрок.
— Что впрок и что не впрок? — Сталин, вернувшись с пластинкой и услышав последние слова, подозрительно переводил взгляд с одного гостя на другого.
— Мы о том, Иосиф, — поспешил ответить Берия, — что любовниц впрок не запасешь. Твоя та, что есть сегодня. Какая будет завтра — узнаешь завтра.
Глаза Сталина были по-прежнему подозрительными, однако он поднял бокал и сказал:
— Не знаю насчет любовниц, тут ты, Лаврентий, у нас главный дока. А вот насчет верных учеников… Как ни готовь их впрок, а Иуда обязательно среди них окажется.
Сталин один, без всякого тоста выпил бокал до дна. И подумал: «Даже у самого Иисуса Христа оказался последователь, который посмел предать живого Бога. Чего же ждать мне, смертному, от недалеких, жадных, завистливых клевретов?» Сам поставил пластинку. Песенка и впрямь была веселая, озорная, но благодушное настроение не возвращалось. Он посмотрел на часы — было шесть часов утра первого марта. Сухо простившись с гостями, Сталин отправился в спальню. Ужасно хотелось курить, но он подавил в себе это желание. Медленно разделся и, едва коснувшись щекой подушки, заснул. И увидел редко теперь у него случавшийся сон.
Раннее летнее утро. Солнце уже заметно пригревает, но роса еще не высохла на траве и листьях деревьев. Вот ветер дохнул медвяной сладостью. Над дворами вьются дымки — в печках готовят завтрак. Он босиком прокладывает в мокрой траве дорожку в сад, к яблоням. Вот и самая большая красавица. «Чеми гоги»[7] — так ласково зовет ее мама — улыбается ему крупными румяными плодами, которые забрались на верхние ветки. Они манят, зовут: «Полезай сюда! Сорви нас, пока мы не превратились в перезрелых падунцов». Он ловко взбирается по стволу, вот-вот дотянется до яблок. Но они уходят все выше, и ему никак их не достать. А-а-а, наконец-то он срывает самое большое, самое красивое, самое спелое яблоко, — оно такое тяжелое, прямо как арбуз. Он берет его двумя руками, иначе не удержать — и вдруг срывается с ветки и летит вниз. «Господи! — проносится в сознании. — Точно так же я в детстве упал с яблони и сломал руку». Его падение продолжается, и вокруг не видно ни зги. Лишь сверкают золотые искры, и наконец он понимает, что это звезды, миры, вселенные проносятся мимо. Но тогда, выходит, это космос. А в космосе, нет кислорода. И тотчас он начинает задыхаться, все тело корчит от невыносимой боли. Ему видятся какие-то морды — свиные, козлиные, ишачьи. Сквозь внезапную вспышку света проглядывает Берия. Он разевает рот, но не издает ни звука. Как рыба. И Маленков рядом тоже молчит как рыба. «Вы что, сволочи, не видите, какие муки корежат мое тело? Не слышите, как я взываю о помощи? Разевают рты, нелепо разводят руками. Бездари! Тупицы! Захребетники! Больно, Боже мой, как больно… Ага, еще один показался. Кто? Хрущ. Может, он услышит? Может, он поможет, спасет… Зачем он взял подушку? Бросил ее мне на лицо. Тяжко, не могу дышать, не могу шевельнуться. Смерть — избавление от мучений? Смерть — избавление от одиночества? Смерть — избавление от власти? Жажду одного — чтобы Россия навсегда…»
Сталин умирал долго и трудно. Вахту у постели вождя несли попарно самые близкие члены ПБ. Никита делил эту печальную обязанность с Булганиным и мучался постоянно мыслью — как бы друзья-товарищи не обошли его должностью, не оставили в дураках… С ними ухо надо держать востро. Ненадежный народ: каждый норовит одеяло на себя натянуть.
Глядя на умирающего Хозяина, Хрущев обмирал от страха еще по одной причине. Он не любил русскую баню с ее огнедышащей парилкой. Не получал удовольствия, не понимал смысла в истязании себя пучком веток. Но незадолго до болезни Сталин пригласил Никиту в свою новую баньку на Ближней даче, срубленную из сибирского кедра, — ведь именно там, в Сибири, в ссылке пристрастился вождь к русской парной.
Академик Виноградов отговаривал его от такого сердечного напряга, но Берия авторитетно заявил: «Поменьше слушай, Иосиф, этих научных вредителей… нашему здоровью!» За день до рокового удара они и парились… Обычно веником — береза с дубом, а иногда и с можжевельником — искусно обрабатывал Самого его садовник Пантелеймон Аверкиевич, пожилой, кряжистый, тоже рябой сибиряк из-под Иркутска. А тут сподобился Хрущев. Потому его сердце теперь и заходилось при одной мысли, что эта последняя парилка и стала для вождя роковой. Ведь Берия и Маленков знали о ней — при них Сталин позвал с собой Никиту. «Вы оба — неумехи. Пусть Микита проявит свою стать, потрудится».
— Мудро и справедливо, — с трудом скрывая ревность, согласился Берия. — Никите польза будет — пузо растрясет.
— И ряха малость осунется! — затряс в смехе жирными щеками Маленков…
После длительного и нервного заседания ПБ, на котором были наконец-то поделены портфели: Маленков — Председатель Совета Министров, Хрущев — первый секретарь ЦК, Берия — глава всех структур государственной безопасности, — Никита внезапно ощутил состояние, доселе ему неведомое: абсолютно полную опустошенность. Заехав из Кремля на Старую площадь и просидев бездумно час в своем теперь уже бывшем кабинете, он спустился вниз, сел в машину и приказал ехать в Кунцево, на Ближнюю дачу Сталина. «Зачем? — с недоумением глянул на него в зеркальце шофер. — Там еще постель Хозяина не остыла. Поплакать — шел бы к Мавзолею, порадоваться — домой к Нине». Машина медленно тронулась с места, и тотчас четыре автомобиля «девятки» — два спереди, два сзади включили сигналы. Раньше это Никиту обрадовало бы (его всегда радовали зримые атрибуты власти), сейчас же, хотя это было впервые, он остался равнодушен, едва заметил. В Кунцеве охрана с готовностью распахнула ворота, видимо о его визите было сообщено с дороги. Он вошел в большой зал, огляделся. Все было, как всегда, — огромный стол, стулья, картины. Только зеркала были затянуты черным крепом. И еще — не было страха, привычного, унизительного, почти лишающего разума. При входе сердце разок екнуло — и все. Он сел на стул, Его стул, в торце стола, на котором он когда-то «так лихо сбацал своего гопака». Никита вспомнил теперь эти слова Берии. Вспомнил он и другие слова, сказанные Лаврентием перед самыми похоронами: «Слышь-ка, Никита, у меня донесения из многих лагерей — заключенные ревмя ревут, что их палач помер! И-ди-оты! Ра-бы! Бы-дло! Они рыдают, а мы смеемся. Сво-бо-да!» И он захохотал и прошелся по кабинету Никиты, где происходил этот разговор, залихватской лезгинкой.
Медленно поднявшись, Хрущев вошел в кабинет Хозяина. С опаской оглянувшись, осторожного сел в Его кресло. Вот он, трон страны, мира, Вселенной. Вот как на нем сидится! Он закрыл глаза, и вдруг перед его мысленным взором возникли лица его коллег по ПБ — Берии, Маленкова, Ворошилова, Микояна, Молотова… Они неодобрительно качали головами, зло что-то выкрикивали, грозили кулаками. Хрущев быстро раскрыл глаза и, вцепившись руками в крышку стола, стал тревожно всматриваться в углы комнаты. Никого. Но он всей кожей, всем нутром чувствовал словно бы витающие в воздухе сгустки жадной зависти, испепеляющей ненависти. Нет, этот трон пока еще не его, за него надо драться — драться не на жизнь, на смерть. И он готов, он будет драться с друзьями, недругами, самим чертом-дьяволом за такой желанный и теперь уже такой близкий Великий трон.
Зазвонил телефон — раз, другой, третий. «Не мертвецу звонят, — отметил Хрущев злорадно. — На всей земле нет ни единого человека, который бы не знал, что Хозяин с этим миром распрощался. Значит, мне звонят: зашевелились, задергались соратнички!»
Хрущев взял трубку. К его великому удивлению, это был прямой городской телефон. «У него и такой был! Зачем? С кем он говорил? Кто ему звонил?» Резко бросил в трубку: «Да!» И узнал голос: «Никита, это я, Маша. Этот номер мне дал твой помощник. Извини, если не вовремя». — «Говори, я слушаю». — «Наша семья поздравляет тебя с высоким назначением, — делая вид, что она не заметила нелюбезности его тона, продолжала Маша. — Завтра день рождения Алеши. Ты его знаешь с пеленок, собственно, это он попросил меня позвонить и пригласить тебя к нам на любимые Иваном, Сергеем и тобой вареники». Возникла пауза.
— За поздравления спасибо. Приехать не смогу. Орги[8] в самом разгаре. Вконец замучили. Так что… — Он медленно опустил трубку на рычаг. Иван, Сергей, Маша, Алеша… Это не прошлое, это давно забытое позапрошлое. На земле — четыре с половиной миллиарда двуногих. И у каждого своя жизнь, своя судьба, своя Голгофа. Его, Никиты, жизнь — это Партия, Власть, Держава. Увы, на посещения никак не связанных с этим мероприятий у него нет ни часа, ни минуты, ни секунды. Ни секунды…
Вещий сон
Серо-синие мартовские сумерки осторожно вползли в кабинет сквозь окна. В последние дни Никита спал по три-четыре часа. И теперь, впервые за всю свою жизнь, он сидел совершенно бездумно, опустошенный похоронными и постпохоронными заботами. Всегда такой активный, живой, деятельный, он с четверть часа недвижно наблюдал за мерно качавшимся маятником настенного «Павла Буре», пока его вконец не сморил сон. Невероятные картинки, которые сам Никита, проснувшись, назовет «бредовыми кошмарами», мелькают кадрами фильмов-премьер.
25 июня 1953 года
В зале заседаний Совета Министров в Кремле идет заседание президиума ЦК. Маленков предоставляет слово Хрущеву. Тот обвиняет Берию в службе в мусаватистской контрразведке в Баку; в антирусской направленности национальной политики в республиках; в предложении об отказе от строительства социализма в ГДР; в отказе запретить произвол, чинимый органами МГБ и МВД. Все, кроме Микояна, поддерживают Никиту. Маршал Жуков, генерал Москаленко и другие военные арестовывают Берию. Через полгода его расстреляют, а труп сожгут. Несколько дней спустя беседуют Хрущев и Маленков.
Хрущев. Теперь можно вздохнуть полегче. Этот мингрел собирался лишить нас не только власти, но и жизни.
Маленков. Думаешь, мы правильно поступили? Может, разумнее и гуманнее было предложение Микояна сохранить ему жизнь и дать работу поменьше?
Хрущев. Разумнее! Гуманнее! Ты не хуже меня знаешь, что мы все у него были вот где (сжимает два кулака, потрясает ими в воздухе). Уж он-то и тебя, и меня шлепнул бы с великим удовольствием. И не моргнул бы глазом. А главное — делить власть, и с кем? С мингрельским бандитом? Ты меня плохо знаешь!…
Февраль 1955 года
Маленков. Тебе что — мешает мой авторитет в партии и стране?
Хрущев. Твой «авторитет» в тех компроматах на тебя, которые я обнаружил в сейфе Берии полтора года назад.
Маленков. Шантажируешь?
Хрущев. По-товарищески предупреждаю.
Маленков. Чего же ты хочешь?
Хрущев. Наш любимый вождь Иосиф Виссарионович, помнится, говорил: «Россия по историческому складу и характеру народа — страна самодержавная. Ею должен править один человек».
Маленков. Но кто-то же должен сидеть на Совмине? Или ты собираешься сесть на оба стула?
Хрущев. Пока посидит Булганин. А ты будешь у него в замах. Не возражаешь?
Маленков. А что — у меня есть выбор?
Хрущев. Давай без обид. Вдвоем с тобой мне тесно. Я задумал широкие реформы и не хочу терять время на бесчисленные согласования, подгонки, притирки. А у тебя с колхозниками получается, тебя они хвалят. Вот и займись деревней.
Февраль 1956 года
На XX съезде Никита запальчиво, гневно, грозно обрушивает на головы потрясенных делегатов свой доклад о культе личности Сталина. По ходу доклада выкрик из зала: «А вы, Хрущев, где были?» «Встаньте, кто задал этот вопрос!» — возвращает крик в зал Никита. Делает это дважды. Зал молчит. «Вот там и были!» — с удовлетворением констатирует Никита.
Начинается брожение во всех компартиях мира. Взорвана бомба под фундаментом Социалистического Содружества.
Тольятти. Ты топишь Бриллиантовый Крест Надежды человечества в бочке с дерьмом.
Хрущев. Когда-то нужно было сказать правду.
Тольятти. Я сам слышал от Сталина рассказ о твоем сыне Леониде. Правда, основанная на мести, оборачивается страшной ложью. Перечеркивается самое святое.
Хрущев. Например?
Тольятти. Да хотя бы то, что — как ты заявил — «Он якобы ни разу не выезжал на фронты». Вообще, выходит, и победа в войне, и превращение лапотно-ситцевой России в великую индустриальную державу — все это вопреки Сталину?
Хрущев. Конечно, вопреки. Партия и народ — вот главное.
Тольятти. Трагедия и триумф бездумно преданы злобной анафеме. И ненависть открытых врагов смешалась с ненавистью тайных недругов.
Июнь 1957 года
Маленков и Молотов ставят на Президиуме ЦК вопрос о смещении Хрущева. «За» голосует большинство — и примкнувший к ним Шепилов. «Против» — Микоян, Суслов, Кириленко. Никите предлагают стать министром сельского хозяйства. Он отказывается подчиниться: «Меня избирал Пленум, а не Президиум». Созывается Пленум — стараниями Серова, Фурцевой и Жукова. Маршал перебрасывает участников Пленума в Москву на армейских самолетах. Хрущевские клакеры заглушают его противников. Никита — «на коне», «антипартийная группа» (хитроумное клише, изобретенное Аджубеем) изгоняется из рядов КПСС.
Каганович (по телефону). Что же теперь с нами будет, Никита?
Хрущев. Надо бы вас всех, засранцев, к стенке. Но я добрый, ты же знаешь это лучше других.
Каганович. Знаю, конечно знаю! (Про себя: «Знаю, как ты тысячами расстрельные списки подмахивал и в Москве, и в Киеве».) Значит, котомку с вещичками не собирать?
Хрущев. Хрен с вами, живите. Да больше не балуйте. Не то…
Поздно вечером, получив поздравления со свершением героического подвига — объявления окончательного приговора усатому тирану — от ближайших соратников: Суслова, Поспелова, Брежнева, Козлова, Жукова, Фурцевой, Мухитдинова, Кириленко, — Никита вышел из Большого Кремлевского дворца на воздух. Охрана услужливо распахнула дверцу ожидавшего лимузина, но он прошел мимо и направился к соборам. Он шел молча, быстро, один, повинуясь внутреннему зову, и недоумевавшие телохранители едва поспевали. У главного входа в Архангельский собор он остановился, коротко приказал открыть двери и оставить его одного.
Хрущев стоял в усыпальнице русских царей посреди мрачно проступавших надгробий. Промозглую темноту нарушал слабый свет далеких фонарей, едва проникавший в храм через узкие верхние окна. «Зачем я здесь? — удивленно думал он, боясь шелохнуться, произвести невольный шорох. Нарушение мрачной, торжественной тишины, казалось, будет неизбежно наказуемым кощунством.
— Знаю! Каждый правитель Руси должен предстать здесь пред тенями ушедших. Власик рассказывал, что и Сам бывал здесь… Какая, впрочем, ерунда, все эти поповские байки о загробном мире. Есть прах, и тлен, и небытие… Но если бы была у меня возможность задать им хоть один вопрос, я непременно спросил бы: «Что сделали они и не сделал я, чтобы остаться навсегда в памяти народной? Только что не родился царевичем? Велика доблесть! Зато я идола низверг…»
— Идола, которому всю его жизнь поклонялся?!
Никита вздрогнул, обернулся на грозный голос. Пред ним стоял Иоанн Грозный.
— Почто ты здесь, плешивый оборотень? — откинув капюшон монашьей рясы, сдвинул он брови. — Почто наш сон тревожишь?
— Оборотень? — переспросил Никита.
— Кто ж еще! — брезгливо усмехнулся царь. — Всю жизнь Ему жопу лизал, а намедни принародно дегтем измарал. Страшней нет, когда кто милым дружком прикинется, в душу влезет да сердце секирой вдруг и полоснет. Сам познаешь сие. У меня был такой, небось слыхал про Курбского? И у жинки моей под подолом шарил, и прямую измену свершил государеву. Однако отвагу и подлость имел при жизни моей сии козни вершить. А ты — аки тать в ночи могильной, тать трусливый и шкодливый — всю жизнь твою…
Внезапно Грозный исчез, лишь серебряный посох его остался, холодно мерцая на полу. Изо всех углов теперь на Никиту надвигались попарно шедшие черные монахи. Перекрикивая друг друга, галдели угрюмо, монотонно. Поначалу он не разбирал слов, но когда они приблизились к нему вплотную, он стал улавливать:
— Убивец трупов!
— Царь-ирод!
— Не ребеночка даже, мертвеца беззащитного умертвил вдругорядь!
— На возродившего церковь руку, окаянный, поднять посмел!
— У-у-убью-ю-ю! — закричал вдруг Никита, и от этого крика у него самого застыла кровь в жилах. Он подхватил с пола царский посох и угрожающе потряс им над головой. — И вас, и вашу веру, и вашего Бога! Сам Россию построю, мою, мужицкую, великую — без вас, спиногрызов, захребетников!
— Где тебе! — воскликнул высокий, худой, в епископской рясе, с панагией на груди. — Ты слаб умишком, грамотешкой, талантом, данным Богом!
— Бога нет! Я докажу! Я… я сам богом буду! — неожиданно вырвалось у него.
И эхом отдалось под куполом злобно, густо, страшно: «Сам… богом… буду-у-у!»
Он испугался этого громогласного святотатства и упал на колени. И все существо его охватили холод и ужас.
Так лежал он на каменном полу… Наконец обеспокоенная охрана вошла в храм. Перепуганные люди подняли его и повели под руки к машине: «Срочно врачей!»
— Не надо врачей, — тихо сказал Хрущев. — Везите домой.
Уже в теплом автомобиле, зябко кутаясь — ему было безумно холодно, — он вспомнил последние слова высокого монаха: «Возможность править Он дает по очереди Добрым, Светлым — и Злым, Темным. Случается так, что, получив власть, кто-то стремится удержать ее неправомерно долго. Тогда и случается всеобщая беда — не важно, кто у кормила: Добрый или Злой».
Октябрь 1957 года
Пленум ЦК, как сказал Никита, «разделал под орех» министра обороны Жукова. Накануне «красного Наполеона» посылают с визитом в Югославию и Албанию, а по возвращении прямо с аэродрома везут на правеж.
Хрущев. Ты, Иван, встретишь его и сразу в Кремль на Пленум.
Серов. Я один?
Хрущев: — А что? Ты министр госбезопасности, тебе и карты в руки.
Серов. Как-то неудобно. Маршал, национальный герой…
Хрущев. Ну да, мы ему еще красный ковер расстелем! Он в стране хочет военную диктатуру установить. Генералов — на ключевые посты, а нас, штафирок, в расход пустит. А что герой — дутый он герой! И полководец липовый — во всех наших бедах в начале войны он виноват! И план Сталинградской битвы не он да его дружок Василевский, а мы вдвоем с Еременкой разработали. Бонапартистской бациллой, манией величия болен этот Жуков, вот что! Шельма он и опасный авантюрист! Так что давай — одна нога здесь, другая там. И смотри — не дай ему заехать домой или в министерство ни на минуту. Войска подымет, в крови захлебнемся. Головой отвечаешь!
Серов. Есть, товарищ главнокомандующий!…
Теперь сцены сменяли одна другую с калейдоскопической быстротой.
Никита полубегом обозревает выставку авангардистов в Манеже:
— Мазня! Дерьмо! Дрянь! А это еще что за жопа?
И кто-то из свиты:
— Это зеркало, Никита Сергеевич!
У скульптуры, схватив за грудки Эрнста Неизвестного:
— Ты, сукин сын, где медь берешь для своих поделок?
— Ворую!
— Шелепин, выпиши ему авиабилет в Америку в один конец — и точка!
Никита в зале заседаний ООН вместе со всеми негодует по поводу очередного американского диктата — ботинком по столу, знай наших, мы вам покажем кузькину мать, мы вас всех закопаем в землю!
Никита подписывает порочный указ о создании совнархозов и еще сотню подобных указов, царски дарит Крым Украине, торжественно обещает ввести коммунизм через двадцать лет и требует сажать кукурузу и на юге, и на севере, и на западе с востоком; он ругает матом православных пастырей и велит душить церкви налогами; по его приказу корабли с ракетами идут к Кубе, и планета замирает в ужасе — от ядерной смерти ее отделяют какие-то часы…
Господи! Что же я делаю? И может ли быть такое? Или ты лишил меня разума, и я действительно не ведаю, что творю? — Никита упал на колени, раздирая лицо ногтями в кровь. — Что делать? Что делать, Господи?
И услышал голос высокого худого монаха — злой, осуждающий:
— Твое обращение к Нему и нелепо, и смехотворно. Ты никогда в Него не верил, не веришь и сейчас. Говоришь так по общечеловечьей привычке. В тебе бушует страх. Боишься! Раньше бояться было надобно, раньше…
Скрипнула дверь. Никита поднял голову и увидел, что в кабинет входит Сталин. «Этого не может быть, он же умер! Я же сам велел вытащить его из Мавзолея и закопать в землю!»
— Не-ет, я живой! Это ты мертвец, — надвигаясь на него и словно читая его мысли, проговорил генералиссимус.
…Обмирая от ужаса, Никита проснулся, вскочил и бросился вон.
— Что с вами, Никита Сергеевич? — тревожно спросил начальник охраны.
— Мертвяк окаянный привиделся, — не попадая зубом на зуб, выдавил из себя Никита.
— Кто? — всполошился генерал, хватаясь за кобуру. Глаза Хрущева блуждали, дыхание было прерывистым. Посмотрев в направлении кабинета, он добавил:
— Берия. Я же пришел мысленно посоветоваться с Вождем. А Лаврентий…
Он махнул рукой и сел в поданный «ЗИС». Генерал, недоуменно нахмурив брови, долго смотрел вслед отъехавшему автомобилю.
«Нет, ошибаешься, — все еще с испугом оглядываясь на уплывавший в вечернюю синь зловещий особняк, прошептал Никита, — я в нашем свинячьем околотке самый живой. Я! И у меня хватит силушки бросить в российское — да и в мировое! — болото не один камень. Не один. Си-и-и-ла е-с-сть…»
15 марта 1999 г.- 3 июня 2001 г.
Москва — Нью-Йорк — Гамбург — Клишино — Москва