У рассудка — трезвые заботы. У мечты — неведомые страны.
Называли люди дон-кихотом первого на свете Магеллана. Первого на свете капитана, первого на свете морехода, уплывающего в океаны, называли люди донкихотом.
У рассудка — точные расчеты. У мечты — туманные идеи.
Называли люди дон-кихотом первого на свете Галилея. Первого на свете Птолемея, первого на свете звездочета — проклиная или сожалея, называли люди донкихотом.
Но Земля, как прежде, рвется в небо, и мечта скитается по свету. В прошлое уходят быль и небыль, но живут бессмертные сюжеты: обезьяне было неохота расставаться с добрым, старым веком, и она считала донкихотом первого на свете человека.
Разве мало прекрасных Елен?
Пепелище… Безмолвие… Тлен… Все живое уведено в плен… А за что? Почему?
Неясно.
Не поднимется Троя с колен… Пепелище…. Безмолвие… Тлен…
Разве мало прекрасных Елен?
Все чужие Елены — прекрасны.
Одиссей не странствовал по свету — он все годы просидел в окопах. Шла война. Гремели залпы где-то. Ожидала мужа Пенелопа.
Одиссей не встретил Навсикаю. Не гостил у влюбчивой Калипсо. Линию огня пересекая, он ходил с ребятами на приступ.
И не в море, не во время бури полегли отважные ребята. Полифем, единоглазо щурясь, покосил их всех из автомата…
И опять — атака за атакой, вместо шумных пиршеств Алкиноя.
Не вернулся Одиссей в Итаку. Он остался там, на поле боя.
И теперь забыты «Илиады», «Одиссеи» все сданы в музеи: ни к чему поэмы и баллады — на войне убило Одиссея.
…И на много, на много дней стала слава пустой и ненужной. Табуны троянских коней разбрелись по своим конюшням. Кони мирно щипали траву и лениво плелись к водопою. И все реже им наяву рисовались картины боя. И все реже слышался вой, сотрясавший древние стены…
Тишина. Безмятежье. Покой. Чистый воздух. Свежее сено. Бесконечный разгон степей. Стойла чистые. Прочная кровля.
В мире — мир.
Троянских коней прибавляется поголовье.
Не беда, что Янус был двулик, в общем-то он жизнь достойно прожил. Пусть он был одним лицом ничтожен, но зато другим лицом — велик. Пусть в одном лице он был пройдоха, но в другом был честен и правдив. Пусть с людьми он был несправедлив, но с богами вел себя неплохо. Пусть подчас был резок на язык, но подчас довольно осторожен.
Не беда, что Янус был двулик. В среднем он считается хорошим.
— Ерунда-с! — отметил Мидас, игру Аполлона прослушав.
За это ему, согласно уму, достались ослиные уши.
Отличные уши, роскошные уши, сокровище для» меломана! Теперь-то Мидас уж спуску не даст ни Аполлону, ни Пану.
Старается Пан, заливается Пан, леса и долины радуя. Но…
— Ерунда-с! — роняет Мидас, лениво ушами прядая.
Гремит Аполлон, забирая в полон все сущие в мире души. Но…
— Ерунда-с! — роняет Мидас, развесив ослиные уши.
Орфей спустился в ад, а там — дела все те же: ни песен, ни баллад — один зубовный скрежет. Кипящая смола да пышущая сера, да копоть — вот и вся, по сути, атмосфера.
И здесь, в дыму печей, в жару котлов чугунных, стоит певец Орфей, перебирает струны. О райских берегах, о неземных красотах…
Кипит смола в котлах — в аду кипит работа.
Орфей спустился в ад, но ад остался адом: шипенье, грохот, смрад — каких тут песен надо? Когда живой огонь воздействует на чувства — какой уж тут глагол? Какое тут искусство?
— В споре рождается истина!
— Что ты, Сократ, не надо! Спорить с богами бессмысленно, выпей-ка лучше яду!
— Пей, говорят по-гречески! Просят, как человека!
Так осудило жречество самого мудрого грека.
Праведность — дело верное. Правда — карается строго. Но не боялись смертные выступить против бога. Против его бессмысленных, бесчеловечных догматов.
В спорах рождались истины. И умирали сократы.
А Герострат не верил в чудеса, он их считал опасною причудой. Великий храм сгорел за полчаса, и от него осталась пепла груда.
Храм Артемиды. Небывалый храм по совершенству линий соразмерных. Его воздвигли смертные богам — и этим чудом превзошли бессмертных.
Но Герострат не верил в чудеса, он знал всему действительную цену. Он верил в то, что мог бы сделать сам. А что он мог? Поджечь вот эти стены.
Не славолюбец и не фантазер, а самый трезвый человек на свете — вот он стоит. И смотрит на костер, который в мире никому не светит.
Простак, Убийца и Король, играя без подсказки, со временем входили в роль и привыкали к маске.
И даже кончив свой спектакль и сняв колпак бумажный, держался простаком Простак, Убийца — крови жаждал, Скупой — копил, транжирил — Мот, Обжора — плотно ужинал, Любовник — все никак не мог вернуться к роли мужа…
И не поймешь в конце концов — где правда, а где сказка. Где настоящее лицо, а где — всего лишь маска.
Мне хочется во времена Шекспира, где все решали шпага и рапира, где гордый Лир, властительный король, играл не выдающуюся роль; где Гамлет, хоть и долго колебался, но своего, однако, добивался; где храбрый Ричард среди бела дня мог предложить полцарства за коня; где клеветник и злопыхатель Яго марал людей, но не марал бумагу; где даже череп мертвого шута на мир глазницы пялил неспроста.
Мне хочется во времена Шекспира. Я ровно в полночь выйду из квартиры, миную двор, пересеку проспект и — пошагаю… Так, из века в век, приду я к незнакомому порогу. Ссудит мне Шейлок денег на дорогу, а храбрый Ричард своего коня. Офелия, влюбленная в меня, протянет мне отточенную шпагу… И я поверю искренности Яго, я за него вступлюсь, презрев испуг. И друг Гораций, самый верный друг, меня сразит в жестоком поединке, чтобы потом справлять по мне поминки.
И будет это долгое — Потом, в котором я успею позабыть, что выпало мне — быть или не быть? Героем — или попросту шутом?
— Панург, друг мой, — сказал брат Жан, — пожалуйста, не бойся воды! Твое существование прекратит иная стихия.
Всем известно — кому из прочитанных книг, а кому — просто так, понаслышке, сторонкой, — как бродяга Панург, весельчак и шутник, утопил всех баранов купца Индюшонка. После торгов недолгих с надменным купцом он купил вожака, не скупясь на расходы. И свалил его за борт. И дело с концом. И все стадо послушно попрыгало в воду.
Ну и зрелище было! И часто потом обсуждал этот случай Панург за стаканом. И смеялся философ, тряся животом, вспоминая, как падали в воду бараны.
Но одно утаил он, одно умолчал, об одном он не вспомнил в застольных беседах: как в едином порыве тогда сгоряча чуть не прыгнул он сам за баранами следом. Он, придумавший этот веселенький трюк, испытал на себе эти адские муки, когда ноги несут и, цепляясь за крюк, не способны сдержать их разумные руки. Когда знаешь и помнишь, что ты не баран, а что ты человек, и к тому же — философ… Но разумные руки немеют от ран, от жестоких сомнений и горьких вопросов…
А теперь он смеется, бродяга хмельной, а теперь он хохочет до слез, до упаду… Но, однако, спешит обойти стороной, если встретит случайно на улице стадо.
Вначале было слово.
Человек простой и неученый, всей душой хозяина любя, Пятница поверил в Робинзона. Робинзон уверовал в себя.
Он уверовал в свое начало и в свои особые права.
И — впервые Слово прозвучало. Робинзон произносил слова.
Первое — пока еще несмело, но смелей и тверже всякий раз. Потому что, став превыше дела, слово превращается в приказ. И оно становится законом, преступать который — смертный грех.
Ибо должен верить в Робинзона Пятница, туземный человек.
Над землей повисло небо — просто воздух. И зажглись на небе звезды — миф и небыль, след вселенского пожара, свет летучий… Но закрыли звезды тучи — сгустки пара. Слышишь чей-то стон и шепот? Это ветер.
Что осталось нам на свете? Только опыт.
Нам осталась непокорность заблужденью. Нам остался вечный поиск — дух сомненья.
И еще осталась вера в миф и небыль. В то, что наша атмосфера — это небо. Что космические искры — это звезды…
Нам остались наши мысли — свет и воздух.
— Доктор Фауст, хватит философий, и давайте говорить всерьез!
Мефистофель повернулся в профиль, чтобы резче обозначить хвост.
Все темнее становилась темень, за окном неслышно притаясь. За окном невидимое время уносило жизнь — за часом час. И в старинном кресле — неподвижен — близоруко щурился на свет доктор Фауст, маг и чернокнижник, утомленный старый человек.
— Доктор Фауст, будьте оптимистом, у меня для вас в запасе жизнь. Двести лет… пожалуй, даже триста — за здоровый этот оптимизм!
Что он хочет, этот бес нечистый, этот полудемон, полушут?
— Не ищите, Фауст, вечных истин. Истины к добру не приведут…
Мало ли иллюзий есть прекрасных? Доктор Фауст, ну же, откажись!
Гаснут звезды. В доме свечи гаснут. В старом кресле угасает жизнь.
Сколько нужно порывов темных, чтобы разум один заменить? Сколько нужно иметь невиновных, чтобы было кого обвинить? Сколько немощи — для здоровья? Сколько горечи — чтобы всласть? Сколько нужно иметь хладнокровья, чтоб одну заменило страсть?
И победы — совсем не победы, и блестящие латы твои ни к чему тебе, рыцарь бедный, Дон-Жуан, дон-кихот любви…
Сколько крика нужно для шепота? Сколько радости — для печали? Сколько нужно позднего опыта, чтобы жизнь была — как в начале? Сколько, сколько всего, что хочется, когда хочется так немного?.. Сколько нужно иметь одиночества, чтобы не было одиноко?
Бражники, задиры, смельчаки — словом, настоящие мужчины… Молодеют в зале старики, женщины вздыхают беспричинно.
Горбятся почтенные отцы: их мечты — увы! — не так богаты. Им бы хоть бы раз свести концы не клинков, а собственной зарплаты.
Но зовет их дивная страна, распрямляет согнутые спины — потому что женщина, жена, хочет рядом чувствовать мужчину.
Бой окончен. Выпито вино. Мир чудесный скрылся за экраном.
Женщины выходят из кино. Каждая уходит с д'Артаньяном.
Сколько стоит душа? Ни гроша. На нее не придумана мода. И живет на земле, не греша, золотая душа — Квазимодо.
Он живет, неприметен и сер, в этом мире комфорта и лоска, в этом веке, где каждый нерв обнажен, как Венера Милосская.
Недоросток, уродец, горбун, Красоты молчаливый свидетель, тащит он на своем горбу непосильную ей добродетель.
— Где Фигаро?
— Он только что был здесь.
— Где Фигаро?
— Он там еще как будто.
— Где Фигаро?
— Он есть.
— Где Фигаро?
— Он здесь. Он будет здесь с минуты на минуту. Ах, этот Фигаро! Ему недаром честь. Поможет каждому и каждому услужит…
Жаль, что он там, когда он нужен здесь, и здесь тогда, когда он здесь не нужен.
… блаженствуют на свете.
Молчалину невмоготу молчать, лакействовать, чужих собачек гладить. Невмоготу с начальниками ладить, на подчиненных кулаком стучать. В нем тайно совершается процесс, невидимый, но давний и упорный. Сейчас он встанет, выразит протест, оспорит все, что почитал бесспорным. Куда там Чацкому, герою громких фраз, которые достаточно звучали! Но ждите, слушайте, настанет час, придет пора — заговорит Молчалин!
Нет, не придет… Он знает их тщету — всех этих фраз, геройства и бравады. Молчалину молчать невмоготу, но он смолчит — минуя все преграды. И будет завтра так же, как вчера, держать свое бунтарство под запретом.
Когда со сцены уходить пора — молчалиным не подают карету.
Для чего на землю солнце светит, и сады шумят, и плещут реки?
— Для добра, — нам пояснят Монтекки.
— Для добра, — нам скажут Капулетти.
Но ведь солнце в черных тучах меркнет, а сады ломает град и ветер!
— Это зло, — кивают Капулетти.
— Это зло, — сочувствуют Монтекки.
И еще вдобавок — войны эти. Все враждуют в мире человеки!
— Это зло, — печалятся Монтекки.
— Это зло, — вздыхают Капулетти.
Что же делать? Мы и так калеки. Мы воюем не одно столетье.
— Для добра, — храбрятся Капулетти.
— Для добра, — воинствуют Монтекки.
Но ведь станет пусто на планете. Воевать ведь скоро станет некем!
— Не беда! — ответствуют Монтекки.
— Не беда! — смеются Капулетти.
Ну а если… И леса, и реки — все сгорит… И кто тогда в ответе?
— Капулетти, — говорят Монтекки.
— Нет, Монтекки, — молвят Капулетти.
Люди ищут философские камни, а они лежат повсеместно. Каждый камень по-своему Гамлет: без толчка не сдвинется с места.
Есть у камня свои сомненья и свои вековые вопросы. Чтобы камень принял решенье, нужно камень поднять и бросить.
Философские, мудрые камни, каждый знает привычное место… Каждый камень — по-своему Гамлет…
Но трагедии им — неизвестны.
Датский принц давно уже не тот, не рискует с тенью разговаривать. Доктор Фауст в опере поет, у него на все готова ария. И на самый каверзный вопрос он готов ответить без суфлера.
Стал кумиром публики Панглос.
Хлестаков назначен ревизором.
Среди прочих радостных вестей новость у Монтекки с Капулетти: скоро будет свадьба их детей, и о том объявлено в газете.
И, как денди лондонский одет, Плюшкин прожигает все — до цента.
Собакевич поступил в балет.
Пришибеев стал интеллигентом.
Казанова пестует детей — у него отличная семейка.
Полюбивший службу бравый Швейк стал недавно капитаном Швейком.
И Мюнхгаузен, устав от небылиц, что ни слово — так и режет правду…
Сколько в мире действующих лиц действуют не так, как хочет автор!