Коробейников Максим Подробности войны

Максим Коробейников

Подробности войны

ДОСТОВЕРНОСТЬ, ИЛИ НОВОЕ ИМЯ В ЛИТЕРАТУРЕ О ВОЙНЕ

С произведениями Максима Коробейникова читатели уже знакомы по публикациям в периодических изданиях: напечатано более двух десятков его рассказов, на них были отклики в печати. И вот первая книга, очень точно, по-моему, названная: "Подробности войны". О ней и ее создателе мне и хочется сказать несколько слов.

...Максим Петрович Коробейников прошел большой и славный путь профессионального военного - от лейтенанта до генерала. Он провоевал всю Великую Отечественную войну, командуя взводом, ротой, батальоном, испытав вместе с солдатами тяжелейшую службу в матушке-пехоте, где, как было вычислено позже, век пехотного ротного командира исчислялся двумя неделями.

А потому все написанное им пережито, прочувствовано, испробовано на собственной, говоря по-солдатски, шкуре. И это придает особую убедительность его творчеству, внушает абсолютное читательское доверие к его произведениям. Уж на что я, тоже прошедший войну, дотошен в смысле точности примет фронтового быта, и то не нашел ничего, к чему можно было бы придраться.

Да, все было именно так, как описывает М. Коробейников. И страшный, безудачливый Северо-Западный фронт с его болотами, гатевыми дорогами, нехватками еды и боеприпасов, на котором мне тоже довелось недолго находиться... И отчаянные пехотные атаки силами одного полка, батальона, а то иногда и всего одной роты в боях "местного значения"... И тяжкий солдатский быт...

Все это описано точно, зримо, а главное, безоглядно, правдиво, честно без боязни- упреков в "окопной правде", которую не очень-то жаловали критики в еще недавнее время.

Но в этих описаниях нет излишней драматизации. У автора профессиональный взгляд на войну, он понимает неизбежность потерь, хотя порой они чересчур велики и от нашего неумения воевать в те годы, и от превосходства противника в технике.

Это больно, горько. Но несокрушима у солдат и командиров вера в то, что научатся они воевать, что будет у нас скоро достаток вооружения и техники. Ведь и сейчас вот, хоть и не так часто, как хотелось бы, но бьют они немцев, и придет время, когда станут бить уже как следует.

Мы знаем - такое время пришло.

Думается, что М. Коробейников нашел весьма удачную форму для выражения того, что копилось в душе долгие, долгие годы. Он не пытается писать беллетристику, ничего не придумывает. И такое строгое, я бы сказал, целомудренное отношение к фактам можно только приветствовать. Я вижу в этом вполне понятное стремление автора отделить себя и свои произведения от той расхожей военной "прозы", заполнившей полки магазинов, в которой так мало настоящей правды войны.

Не так давно Виктор Астафьев в своей большой статье в "Правде" говорил, что еще мало описан быт войны, а ведь он занимал не меньшую, а большую часть жизни человека на передовой.

Помню также, попалась мне брошюрка, где по дням описывались боевые действия одной стрелковой дивизии. Так из нее видно, что бои занимали всего несколько месяцев из четырех лет, а остальное были передвижения, отдых, формировка...

Я это к тому, что книга М. Коробейникова как раз и дополняет наши знания о фронтовом быте пехоты, о том, как жил-был солдат на переднем крае, где сплачивалось окопное братство и формировался особый люд - обыкновенные окопники. Так сказал Юрий Белаш. И это житье-бытье описывается подробно и без прикрас. Но и без сгущения красок: на войне ведь как на войне, тут ничего не поделаешь...

Вообще и автор, и его герои принимают случившееся как данность, как необходимость, а свои судьбы - как общие, не отделяя их от судьбы народа. А потому, как бы тяжело и страшно ни было, как бы ни гнула и ни ломала людей война, они не стонут, не жалуются, не клянут никого, кроме "гада Гитлера", а делают честно и безропотно свое ратное дело, принимая на свои плечи все, что ни наваливает на них война. Принимают просто и мужественно, без позы и рисовки.

Не имея возможности разобрать в отдельности все фронтовые истории, собранные в этой книге, скажу только, что в некоторых из них место отдано какому-то случаю, происшествию, вроде бы самому обыкновенному, как, например, случай с завязшей в болоте лошадью. Некоторые рассказывают о чьей-то конкретной судьбе, где, кстати сказать, довольно четко обрисованы характеры. Есть и просто отдельные портретные зарисовки товарищей по оружию, где видим мы живых, непридуманных солдат.

Но когда прочитываешь весь сборник, возникает зримая - общая - картина войны, из отдельных мозаичных кусочков складывается лик войны со всеми ее подробностями, что создает впечатление отнюдь не меньшее, чем от большого романа. А то, что судьбы обрываются, характеры подчас проявляются не полностью, преподносясь читателю лишь через один-два поступка, - в этом и есть правда войны: люди приходят и уходят, нередко - навсегда, успев проявить себя далеко не во всем, лишь в чем-то. Именно так и происходило на переднем крае, в окопах пехоты.

Отказ автора от беллетризации сказался, по-моему, и на языке всей книги - он начисто лишен красивостей, литературщины, он чист, прост, не претендует на особую художественность и тем самым, на мой взгляд, эту художественность приобретает.

Я убежден, что собранные под одной обложкой произведения М. Коробейникова вызовут несомненный интерес и будут замечены критикой, которая, наверно, профессиональнее, чем я, разберет и отметит своеобразие писательской манеры автора, сказавшего свое и в чем-то новое слово о минувшей войне. Такой сборник просто необходим молодежи, которой - сужу по многим читательским конференциям, письмам - уже приелась, набила оскомину приблизительная военная беллетристика и которая ищет в военной прозе подлинной правды о Великой Отечественной.

В этой книге он ее, эту правду, безусловно, найдет, увидит воочию невероятно трудную и кровавую работу войны, ее вроде бы неприметные будни, каждый день которых являлся настоящим подвигом.

Последнее время мы с печалью констатировали потери в нашей военной прозе - уже много ушло прекрасных ее представителей. Но неожиданно увидели, что появляется и пополнение: уже упоминавшийся Юрий Белаш - с его "Оглохшей пехотой" и "Окопной землей", Константин Колесов - с "Самоходкой номер 120". И вот Максим Коробейников - с "Подробностями войны"... И как ни странно, можно сказать, что нашего полку прибыло. Это - через сорок лет после окончания войны!

Вот как, оказывается, глубоко сидит она в нас, как горяча еще память о ней, как вырывается, высвобождается она из наших душ, овеществляясь в поэзии, в прозе...

Вячеслав Кондратьев

ОТ АВТОРА

Когда началась война, герои этого повествования не знали друг друга. Больше того, они даже не могли предполагать, что судьба вскоре сведет их на фронтовых дорогах.

Ефим Перелазов, от лица которого ведется повествование, после второго курса института поступил в пехотное училище и был досрочно выпущен из него в звании лейтенанта.

Алексей Антонов, единственный, кого он встретил на фронте из довоенной жизни, учился на третьем курсе института, писал стихи студентке, которую любил, и, не получая взаимности, служил мишенью для насмешек со стороны студенческой братии.

Капитан-артиллерист, кадровый командир Красной Армии (Перелазов встретил его, выходя из окружения), в это время собирался из Бреста к родителям в отпуск. В дороге его война и застала.

Старший политрук Зобнин (с ним герою придется долго воевать вместе) работал в Сибири в райкоме партии и мечтал об учебе в партийной школе.

Василенко (ротный повар) еще работал тогда шеф-поваром в киевском ресторане.

Будущий командир роты младший лейтенант Куликов водил машину директора завода в Ростове-на-Дону и собирался жениться на официантке из заводской столовой.

Анатолий Михеев (два года он будет ординарцем Перелазова на фронте) отбывал наказание в исправительно-трудовой колонки за ограбление ларька в городе Горьком с ватагой ровесников-подростков.

Майор Петренко (он примет полк после гибели подполковника Ковалева) заканчивал военную академию в Москве и уже видел себя полководцем.

Беляков, что погибнет под Карбуселью (там, где горел в танке поэт Сергей Орлов), учился в десятом классе в Семипалатинске и собирался летом уйти с экспедицией в Каракумы.

Красноармеец Порхневич (он потрясет всех своим отчаянным

броском в атаку после гибели агитатора майора Кулакова) жил в Минске и был на седьмом небе - у него только что родился второй сын.

Иван Васильевич Логунов (комбат) работал в МТС под Калинином и за два месяца до войны женился.

Зина (снайпер из роты связи) трудилась на почте в Кирове, изучала военное дело, имела все оборонные значки, которые только были в то время.

Война, казалось, все спутала и все перемешала. Но разве кому-то еще не известно, что пути людские пересекаются не случайно?! И вот все мы оказались вместе, в пехоте.

Я тоже всерьез прошел эту проверку огнем и кровью. Многомиллионная царица полей, которая несла самые большие потери в войне и переживала наибольшие трудности и лишения, стала на всю войну нашей семьей.

Мы были впереди всех. Мы видели врага лицом к лицу, глаза в глаза и сходились с ним грудь в грудь. Мы были тем острием клинка, которым наносят удар, той пулей, которую пускают в сердце врага.

Нашими глазами Родина с ненавистью смотрела на немецких оккупантов.

Отцы и матери, братья и сестры, жены, невесты и дети думали о нас, всем сердцем ждали победы и гордились тем, что мы - на фронте.

Мы все знали. Сколько положено хлеба и сахара в дневном пайке, хотя зачастую и не получали его. Сколько положено рубашек на год, хотя нередко забывали, когда нам меняли их. Мы твердо знали и никогда не сомневались в том, что враг будет разбит и победа будет за нами. Не знали только одного сколько каждому из нас оставалось жить.

Но вот все, о чем говорится в книге, обратилось в давно прошедшее время, и очевидцы один за другим уходят туда, откуда никто еще не возвращался. Неудержимое время, этот великий утешитель, стирает подробности войны, и в памяти человечества что-то мало-помалу предается забвению, кое-что переоценивается, а иное умышленно или невольно искажается.

И тот, кто не был там с нами, может подумать, что в войне действовали герои, имя которых история сохранила и которым народ воздал должное, и миллионы безвестных воинов, вклад которых в победу неравнозначен.

Я далек от того, чтобы хоть как-то унизить или развенчать героев войны. Это было бы несправедливо, да и невозможно сделать. Народ и правительство оценили их. Я хочу лишь возвеличить миллионы тех неизвестных, памятники которым на братских могилах сейчас модно ставить повсюду. Показать, что между героями и многомиллионной массой тружеников войны не было пропасти.

Я хочу поклониться пехоте, тем солдатам и командирам, которые тысячами погибали в траншеях и в открытом поле или чудом уцелели. Тем, которые живы поныне или уже ушли от нас, которые не были в свое время ничем особенным отмечены, но выполнили свой долг безропотно и до конца, проявив, как принято говорить, коллективный героизм.

Я хотел бы показать, что это была не безликая масса, действующая по приказу: у каждого из них было собственное имя, неповторимый облик, свой особый внутренний мир - с мыслями, чувствами, надеждами и волей, своя необыкновенная биография.

Каждый из них любил, ненавидел, думал, радовался, страдал. И не было в мире другого точно такого же человека. О каждом из них можно было бы написать книгу: и вклад в победу, и жертвы, и муки каждого были столь же значительны, как вклад в победу, и жертвы и муки тех избранных судьбой, чьи имена сохранила история.

Многие миллионы бойцов не дошли до Берлина, но это не вина, а беда их. И все равно, я уверен: в победу каждый внес свою долю. И солдат, штурмовавший рейхстаг, и боец, принявший на себя первый удар гитлеровской военной машины.

Когда я смотрю документальные фильмы военного времени, я вглядываюсь в кадры и надеюсь увидеть тех, кто был со мной на войне. Я с восторгом гляжу на солдат-победителей, возвращающихся из освобожденной Европы, и до сих пор мне невольно кажется, что это мои солдаты, мои товарищи по оружию, которые не щадили ни крови, ни самой жизни для достижения победы над врагом. И мне все больше кажется, что я узнаю их, моих фронтовых друзей..,

Идет неумолимое время, и вот этот настоящий герой войны, маленький человек из многомиллионной пехоты, особенно дорогой мне, песчинка в пустыне войны, затерявшийся в воюющей массе людей, теперь в моей душе - как лучшее украшение ее прошлого, настоящего и будущего.

Я не хочу вызывать жалости к моему "обыкновенному" герою. В то время мы видели много горя, но никогда не чувствовали себя несчастными. Героизм был привычным явлением, потому мы не замечали и не ценили его. Казалось, так и должно быть. Зато сейчас, вспоминая о своих друзьях, о простых, незаметных людях, об истинных тружениках войны, я испытываю гордость оттого, что был среди них в то тяжелое для Родины время.

СТУДЕНТЫ

Надо же было такому случиться, чтобы в первые дни пребывания на фронте встретил Антонова...

Утром я прибыл в сводный батальон и принял пулеметный взвод, а вечером мы выдвинулись в район, который должны были удержать. Комбат взошел на пригорок, посмотрел на запад, откуда ожидались немцы, и мысленно прикинул, где какую роту расположить. Он был деятельным, наш комбат, и воевал уже второй месяц.

- Позовите ко мне Антонова! - крикнул он. Связные не знали Антонова, поэтому он с раздражением пояснил:

- Ну этого, студента из седьмой роты...

Студента из седьмой роты, оказывается, знали.

Антонов вскоре подбежал. Конечно же, это был он, наш Алексей Антонов, я его сразу признал. Маленький, нескладный, кривоногий и широкоплечий, он энергично сбросил с ремня винтовку, стукнул прикладом о носок ботинка и стал в ожидании. Я обрадовался, но не подал вида. Хотелось подшутить.

- Вот, студент, дела какие, - заговорил комбат, - лейтенант Гаврилов заболел. Придется тебе ротой командовать - средних командиров не хватает. Так вот, слушай задачу: твой участок - отмеряй по сто метров справа и слева от шоссе и окапывайся. Имей в виду: дорогу надо оседлать насмерть. Возможно, пойдут танки. А у нас, как видишь, нет таких средств, чтобы их остановить. Ты их пропускай, а пехоту бей нещадно. Понял?

- Понял.

- За правый фланг не беспокойся. Немцы туда не полезут. Там болото и лес, куда к черту! А слева от тебя - вот он, Перелазов, - комбат указал на меня, - с ним связь держи крепкую.

Антонов повернулся ко мне и дернулся.

- Ефим! - выкрикнул он. - Я тебя не узнал! Мы заключили друг друга в объятия.

- Земляки, что ли? - спросил комбат.

- В одном институте учились, - ответил я.

- Во, молодцы! - изумленно воскликнул комбат и сразу решительно и твердо распорядился: - Ну по местам, ребята. Окопаетесь, тогда будет время поговорить. Да и вообще, война не сегодня кончится. Успеете...

Антонов поспешно отошел от комбата, и вскоре над перелеском разносился его звонкий, по-детски чистый, требовательный и капризный голос:

- Седьмая рота, выходи строиться. Быстр-р-ро! Седьмая рота, строиться!

Я ушел к своим.

Всю ночь батальон окапывался. Мерзлый грунт не хотел поддаваться ни лопате, ни лому. Больше никакой механизации в батальоне не было. Самым трудным оказался асфальт на шоссе. Но все-таки к рассвету и через шоссе прошла траншея, и весь личный состав укрылся в земле. Тогда Антонов подбежал ко мне. Он снова бросился обниматься и спросил:

- Ты давно здесь?

- Второй день.

- Смотри, как повезло... Будем вместе. Я тоже недавно, в боях пока не участвовал.

Зная, как важно это для него, я спросил:

- Что Соня? Пишет?

- Одно письмо получил,

- Какие новости?

- Ничего особенного. Пишет, что рада моему письму, что желает мне добра.

Над его безответной любовью к Соне мы безобидно подтрунивали. Она училась с нами, мы считали ее очень модной, красивой и изящной.

На вечерах самодеятельности Антонов читал стихи о девушке, которую он любит. О том, что "глаза ее под дугами бровей, точно под крутыми берегами синие стоянки кораблей". О том, как "видел он, взволнованно дыша, что в непосредственной своей печали она была безумно хороша". Откровенно говоря, я плохо знал поэзию, поэтому не мог никогда понять, его это стихи или чужие. Но когда он выходил на сцену и мы видели большие синие глаза и слышали чуть хрипловатый взволнованный голос, зал замирал в восторге и ожидании. Украдкой при этом мы взглядывали на Соню. Она ж делала вид, что это ее не касается.

И в то утро, стоя в траншее, я хотел убедить Алексея Антонова, что коль скоро Соня ответила на его письмо, значит, она неравнодушна к нему, что когда мы вернемся с войны, то все будет хорошо, все наладится...

- Ты знаешь, - прервал он меня, - я вчера видел ее во сне. Уснул у костра. Вижу, будто мне жарко. Открываю глаза. Море. Песок. Рядом - она. Улыбается. Спрашиваю: "Ты что смеешься?" Она только головой так из стороны в сторону качает, улыбается и ничего не говорит. Смотрит и смеется. Я плачу, удержаться не могу. Проснулся, костер раздуло ветром, горит, к нам подбирается, а у меня все лицо в слезах.

- Так это же хороший сон! - говорю я.

Немцы как будто только и ждали, когда батальон зароется в землю, а мы с Алешей наговоримся. Они вышли из лесу и толпами пошли по шоссе, прямо навстречу окопавшейся седьмой роте. Алексей Антонов убежал к своим.

Вскоре открыла огонь немецкая артиллерия, установленная за перевалом. В расположении батальона ударил первый снаряд и вызвал скорее любопытство, чем страх. Бойцы обернулись в его сторону и увидели, как на землю, обратно, валится то, что было поднято взрывом с дороги, и сейчас вот сыпалось кусками, осколками и пылью.

Снарядом никого не задело. А немцы к тому времени развернулись, и теперь можно было разглядеть серый цвет одежды, зеленые каски, длинные противогазные коробки и автоматы, упертые не то в локоть, не то в живот.

Пули начали свистеть как по команде. Они даже не свистели, а вжикали, пробивали воздух, иные впивались в землю, отскакивали, иногда жужжали. Тогда они были слышны особенно ясно в общем море свистящих и тыкающихся пуль.

Все было пока что как-то странно и даже, казалось, несерьезно. Батальон замер - люди впервые видели немцев и слышали шум боя. Только комбат, мы знали, десятки раз попадал в такие переделки. Он один мог спокойно рассудить, что происходит.

Немцы, развернувшиеся за это время и на шоссе, и влево от него в длинную цепь, видели, конечно, полоску свежей земли, выброшенной ротами из отрытых за ночь траншей. Туда-то и направили весь свой огонь, шагая деловито, не спеша, уверенно, выполняя привычную и даже, казалось со стороны, веселую работу, успех которой, конечно, не вызывает сомнений.

Роты открыли огонь - для большинства бойцов первый боевой огонь в жизни, - увидели первого упавшего врага. Тогда немцы начали обтекать нас слева уже не так уверенно, как действовали прежде, а как-то нервно, поспешно припадая и пригибаясь к земле.

Мы услышали первый крик раненого:

- Помогите! Помогите, товарищи!

После этого пронзительного крика, который не зря называют душераздирающим, пули будто начали свистеть еще более неприятно.

Я заметил, как комбат перемахнул открытый участок и прыгнул в ячейку к Антонову. Оттуда до меня вскоре дошла его команда, переданная по цепи:

- Лейтенант Перелазов, в седьмую роту!

Я перешел по траншее вправо и столкнулся с комбатом. К нему же торопливо бежал и Антонов. Комбат остановился и шутливо спросил:

- Ну как дела, студенты? Страшно? Мы улыбнулись и ответили в один голос:

- Ничего!

- Постойте здесь, сейчас я вам кое-что скажу.

Антонов показался мне озабоченным. Видно, он устал, осунулся, щеки провалились, только глаза по-прежнему горели.

И мне вспомнилось двадцать второе июня сорок первого года.

Накануне войны в училище пришла телеграмма. Болела мать, и я получил кратковременный отпуск по семейным обстоятельствам. Когда стало известно о войне, я побежал в институт и там попал на митинг. В актовом зале собрались студенты и преподаватели, стоя слушали они выступление по радио Молотова. Директор института объявил митинг открытым.

И вдруг на сцену выбежал Алексей Антонов. Он был в широких заношенных брюках, белесых, вздувшихся на коленях, в рубашке с расстегнутым воротом, с закатанными рукавами. Остановился, посмотрел в зал, отбросил рукой светлые волосы, упавшие на лоб, и продекламировал:

Дорогу веселым гасконцам!

Мы южного неба сыны!

Мы все под полуденным солнцем

Для счастья и битв рождены!

Все замерли. Алеша передохнул и громко сказал:

- Прошу записать меня добровольцем на фронт, Хочу защищать Родину.

И под овацию всего зала сбежал со сцены, затерялся среди студентов. Его выход на сцену решил судьбу многих студентов. Добровольцами записалось тогда немало. Я был уже в военной форме: в коверкотовой гимнастерке, диагоналевых брюках и хромовых сапогах - старшина обмундировал меня как среднего командира. Конечно, пришлось выступать и мне. Я говорил, что мы будем бить врага на его территории, ибо своей земли ни одной пяди мы не отдадим никому, что победу мы одержим быстро и малой кровью. Я сказал, что рвусь в училище, чтобы взять оружие и выйти навстречу оголтелому врагу. Мне аплодировали еще больше, чем Алексею Антонову.

И вот мы снова вместе, ждем встречи с врагом, испытывая то упоение, которое бывает, когда ты действительно у самой бездны на краю.

Комбат отбежал от нас вправо, на десяток шагов, снова привалился к брустверу и что-то нам крикнул. Но мы уже не успели расслышать, что он сказал.

Земля, нам показалось, сначала ушла из-под него, потом взрыв тяжелого снаряда бросил вверх все, что было вокруг. Меня ударило и обожгло, отчего я упал и поплыл, как в детском сновидении, в какую-то пустоту, неожиданно разверзшуюся под ногами.

Антонов тормошил меня за плечи и бил по щекам. Когда я открыл глаза и начал подниматься, хватаясь руками за выступы траншеи, Антонов выпрямился, вытер рукавом бледное лицо, вдруг покрывшееся потом, протер глаза и облизал губы. Я встал, почувствовал тошноту и боль в глазах, во рту. было солоно, в голове шумно. Антонов что-то сказал, я ничего не слышал, и показал на уши.

- Комбата убило! - крикнул Антонов, но о том, что он произнес, я догадался лишь по движению губ.

Мы огляделись вокруг, комбата нигде не было. На том месте, где он стоял, осталась глубокая воронка.

На самом дне ее мы увидели, когда подошли ближе, скрученный, как пружина, разорванный у пряжки командирский ремень: все, что осталось от комбата.

В это время я ощутил снова колебание земли под ногами, будто ее кто-то раскачивал из стороны в сторону, как в решете.

Антонов взял меня за рукав и повернул в сторону тыла. Я увидел, как оттуда, по шоссе, на огромной скорости идут наши танки. Их было не меньше десятка.

- Ложись! - что есть мочи закричал Антонов.

Не сбавляя хода, танки перемахнули через траншеи седьмой роты и, остановившись, открыли огонь по немецкой пехоте.

Немцы залегли. Танки устремились вперед и, перестроившись в цепь, зашли влево. Немецкие солдаты начали отползать.

Антонов показал мне, что я должен идти к своим. Я побежал и, остановившись, увидел, как необыкновенная сила подняла Антонова во весь рост над бруствером траншеи. Он будто вырос: может, потому, что все, как и я, смотрели на него снизу, из траншеи. Стремительный и опять по-детски веселый, он крикнул что-то призывное и бросился за танками.

Какое-то время он бежал один, не оборачиваясь, будучи уверенным, что за ним пойдут и другие, что его одного не оставят в такое время, когда победа дается в руки, идет нам навстречу.

Сначала траншея была неподвижна, потом зашевелилась, один за другим бойцы выскакивали и кричали. Я ничего еще не слышал, но знал, что они кричат.

Антонов посмотрел по сторонам, обернулся, увидел бегущих за ним, рассмеялся и снова крикнул пронзительно и звонко. Слов я опять не разобрал. Мои расчеты стояли у пулеметов и ждали команды. Я показал, где им следует занять новые огневые позиции. Бойцы покатили пулеметы, стараясь догнать седьмую роту.

- Не отставай, ребята! - крикнул я и обрадовался, услышав свой голос.

До сих пор немцы отползали, поддерживая друг друга огнем и подчиняясь командам, которые то и дело слышались с их стороны. Сейчас они начали отходить беспорядочно.

- А-га-а-а! - услышал я торжествующий крик Антонова. - Побежа-а-али!

Больше я в бою его не видел.

Роты устремились за танками азартно и зло. Вскинет боец винтовку к плечу, выстрелит раз-другой и опять вперед, с криком и руганью. Так и бежит он, обалдевший от радости, опьяненный успехом и уверенный, что наша взяла, что победа за нами, что товарищи рядом с ним, что им тоже хорошо, как и ему. Будто это последний бой в этой войне!

Так и бежит он, пока не будет сбит и оглушен чем-то горячим и острым, пока не упадет на землю головой вперед, уткнувшись лицом вниз и не почувствовав, как острые мерзлые комья земли вошли в его разгоряченную кожу.

И долго он будет так лежать, не замеченный никем, и уже никогда не сможет ни подняться, ни крикнуть. Лишь мозг его еще какое-то время будет работать, как это бывает во сне, и навевать ему что-то из его прошлой, такой короткой и такой неповторимо счастливой жизни.

А товарищ его, упиваясь победой, пробежит мимо, надеясь на то, что идущие позади окажут помощь тому, кто нуждается в ней, и твердо зная, что главное сейчас - победить врага, любой ценой одолеть проклятого.

Когда кончился бой и немцы были отброшены далеко за высоту, где зацепились, чтобы снова атаковать и снова лезть вперед по нашей земле, я привел остаток роты в порядок и решил навестить Антонова в седьмой роте.

Новый комбат, бывший командир пулеметной роты, сказал мне, что Антонов убит. Я попросил разрешение найти его и похоронить. Комбат разрешил. В штабе батальона мне сказали, что два солдата из музыкального взвода уже выехали в поле, чтобы собрать и похоронить погибших.

На поле, где только что прошел бой, я увидел этих музыкантов. Они укладывали убитого в телегу, где уже лежали четыре окровавленных бойца. Не обращая внимания на меня, музыканты деловито осматривали поле боя и, завидев мертвого, подводили к нему телегу, в которую была впряжена молодая статная кобылица. Один из них, совсем старый, хмуро ворчал на кобылу, недовольный тем, что она все время пытается что-то сорвать с земли:

- Ну, балуй еще!

Подойдя к убитому, старик по-хозяйски брал его за плечи и командовал молодому:

- Ну-ка, подмогни за ноги.

Тот боязливо прикасался. Недовольный старик ворчал:

- Бери как следует. Что, у тебя руки-то отсохли? Бери покрепче!

Тот брал покрепче, и они забрасывали труп на телегу.

Мне показалось, что старик уже привык к такой работе, а молодой так, видно, и не привыкнет к ней никогда.

Старик деловито подходил к убитому и объяснял напарнику:

- Ишь, прямо в сердце попало. Как она его сразу опрокинула, экого детину... Это не из автомата: он не может так сделать. Это из винтовки.

Так они переходили от одного к другому, разглядывали каждого, и старик говорил уверенно:

- Ну, этот уже не жилец. Кладем.

- Да погоди ты, - просил молодой. - Может, еще живой? Может, еще что сделать можно?

- А что годить-то? - торопил старый. - Вишь, не дышит и посинел...

И торопливо брал за плечи убитого.

Мы с молодым музыкантом на Антонова наткнулись одновременно. Я не знал, что делают в таком случае. Только пилотку снял и остановился в молчании. А молодой испуганно и радостно одновременно крикнул своему товарищу:

- Смотри-ка, лицо-то какое! Улыбается, что ли? Обрадовался чему?

Тот неторопливо подошел, долго и внимательно смотрел на Алексея Антонова и рассудил здраво, ибо он был намного старше и меня, и своего товарища:

- А ты знаешь, это счастливый. Видно, думал о чем-то уж больно хорошем. Тут она его и свалила... Вишь, осколком по шее? Легко умер.

Старик посмотрел на меня и спросил:

- Знакомый, что ли?

- Друг, - ответил я.

- Хороший человек был, потому и умер легко. Взял он Антонова за плечи, сказал младшему:

- Ну-ка, подмогни. Берись за ноги.

Они положили его в телегу осторожно и аккуратно, выказывая явное уважение.

Когда я уходил, старик сказал:

- Ты не горюй. С нами еще незнамо что будет, а экой смерти-то позавидовать можно...

ВЫХОД ИЗ ОКРУЖЕНИЯ

Стрелковая дивизия попала под молот немецкого наступления, на какое-то время, которое показалось нам вечностью, задержала его, но, не выдержав многократного превосходства во всем, распалась как соединение.

Сначала она действовала частями, потом расползлась, будто по швам, и, окончательно потеряв равновесие, отчаянно отражала врага мелкими группами и отходила, затравленная, обескровленная.

Убитые бойцы, командиры и политработники, наспех захороненные или оставшиеся лежать, забытые там, где их настигла смерть, обозначали пути отхода наших войск на восток. Раненые шли вместе с войсками и с поля боя не уходили. Командиров, которые не могли двигаться, красноармейцы несли на руках.

Нечего греха таить, кое-кто из наших оставался в лесах и болотах, чтобы переждать и испытать судьбу. Но таких было немного.

Потом в высших штабах несуществующую дивизию расформируют, отберут у нее номер, и она не только фактически, но и юридически перестанет существовать. И о ней забудут, будто ее никогда не было, хотя для конечной победы над врагом она сделала не меньше, чем другие дивизии, вошедшие в историю как победители.

Я в то время был командиром пулеметного взвода, тем самым средним командиром, который в бою живет, как считают военные историки, в среднем четыре дня. Тогда я, конечно, не знал, что вероятность выжить в этих условиях так ничтожно мала. Теперь-то ясно: судьба милостиво обошлась со мной.

Взвод, который я выводил из окружения, таял на глазах. В ежедневных стычках с немцами один за другим гибли мои бойцы.

Однажды мы неожиданно наткнулись на мотоциклистов и в редких кустарниках, где пытались было укрыться, вынуждены были принять бой. Из трех пулеметов "Максим" мы немало уложили врагов.

Когда кончились патроны, отошли. Не бежали, а отошли, отстреливаясь на ходу из винтовок. Из пулеметов вынули замки и забросили подальше. Когда вбежали в лес и отдышались, оказалось, что в кустарниках осталось пятеро наших.

Потом нас обстреляли на мосту. Четверо, идущих впереди, были расстреляны немцами из пулеметов: они упали на настил да так и остались там, а остальные бросились в реку. Немцы и по плывущим долго стреляли. К восточному берегу течением прибило только семерых. Несколько бойцов утонуло.

Нужно было срочно уйти в лес. В редком кустарнике нас могли запросто обнаружить. По дороге, которую надо было перейти, то и дело с грохотом проскакивали немецкие машины. Мой связной перебежками выдвинулся в канаву. Когда мы заскочили в нее и укрылись там, связной приподнялся, пригибаясь, вышел на проезжую часть, выпрямился, крикнул:

- Нет никого!

И в этот же миг, подпрыгнув, упал, а мы услышали очередь выстрелов. Внутри у меня будто провалилось все куда-то. Связной лежал неподвижно, поджав под себя ноги, схватившись руками за живот. К нему подкатили мотоциклисты и, не останавливаясь, открыли вправо и влево ожесточенный огонь. Тысячи пуль крошили, рубили, резали все по сторонам.

Мы прижались к самому дну канавы и ждали, когда их нечистая пронесет. Но им не было конца. Один из нас не выдержал, метнулся из канавы к кустам и сразу был убит наповал. Несколько мотоциклистов проскочили по обочине дороги и с ходу обстреляли канаву, в которой мы лежали. Не знаю, заметили они нас или нет. Может, заметили, но торопились. Когда мотоциклисты наконец-то исчезли, я поднялся, ощупал себя и, увидев лежавших бойцов, спросил:

- Живы?

Никто не ответил. Я обошел всех пятерых. Каждого потрогал, послушал сердце и с ужасом понял, что остался один. Как заколдованного, пули обходили меня. Судьба хранила меня незаслуженно, неизвестно для чего берегла.

Я долго сидел в канаве. Мимо снова проносились с треском и шумом мотоциклы, грохотали тяжелые машины. Я фиксировал их в своем сознании, но ничего не предпринимал, чтобы укрыться, спрятаться, уйти от этого несчастного места. Вечерело, подуло холодом, я почувствовал дрожь во всем теле. Солнце заходило за горизонт. Я вышел из канавы и направился к лесу, спиной к заходящему солнцу, на восток, к своим, которые были где-то далеко-далеко.

По лесу я шел долго, уже изнемогал, но все шел. Надо было устать, чтобы потом уснуть.

Наломав лапника и, разложив его под елкой, как этому был научен в училище, я лег, свернулся, но уснул не сразу. Чтобы согреться, повернулся на спину и сквозь ветки, нависшие надо мной, увидел тяжелое небо и многочисленные звезды, высыпавшие в прогалинах между тучами.

Всю жизнь до сих пор земля казалась мне необъятной и величественной. А тут, лежа один, я почувствовал холод от сознания того, что наша маленькая земля затеряна во Вселенной. Разглядывая созвездия, я физически ощутил бесконечность пространства, которое окружает землю, как шарик.

И меня взял озноб. Мне стало страшно оттого, что я такой никчемный и ничтожный, такой маленький и одинокий, и некому мне помочь, и никто меня уже не спасет.

Утром я проснулся от холода. В полевой сумке были сухари. Погрыз их и пошел. Лес наводил на меня ужас. Все казалось, что кто-то наблюдает за мной. Я вытащил пистолет, поставил его на боевой взвод и шагал, прислушиваясь к звукам, всматриваясь в деревья. При каждом звуке неприятно сжималось сердце и наступала невыносимая головная боль.

Вот, думал я, убьют и домой придет сообщение. Отец с горя выпьет и будет плакать и рассказывать, какой у него был хороший и умный сын и какой из него вышел бы большой человек, А мама упадет без сознания и вряд ли переживет эту новость, ибо у нее больное сердце. Я думал об этом, и мне хотелось жить.

За день я устал и изголодался. Устали и болели ноги, руки, грудь, голова, глаза, уши. Все болело, каждый шаг давался с трудом. Шел напрямую, не разбирая дороги, стонал и ругался, проклиная войну и всю жизнь вообще. Из-за шума в голове все вокруг казалось неотчетливым, размытым и тусклым, как в тумане. Интереса не было ни к чему.

Все чаще на память стали приходить мрачные картины прошлой жизни. Обиды и несчастья, которые мне пришлось перенести когда-то, вытеснили из воспоминаний все светлое и радостное, что было в прошлом, Я шел и говорил сам с собой:

- Зачем мне такая жизнь?

Сознание безнадежности, пожалуй, успокоило меня и привело к последней утешающей мысли. Утром, проснувшись от холода и голода, я сформулировал ее:

- Надо кончать.

Я услышал свой голос и воспринял его как чужие слова и обрадовался тому, что кто-то одобрил мое решение.

Я шел, тяжело наступая на твердую, будто окаменевшую землю, и каждый шаг острой болью обжигал мое тело. Я брел в ожидании облегчения, которое скоро наступит, набираясь решимости покончить со всем, и вдруг, подойдя к опушке леса, почувствовал, что кто-то следит за мной.

Я привычно поднял пистолет для стрельбы, сделал несколько шагов к лесу и начал рассматривать деревья, одно за другим, в готовности стрелять, упасть, спрятаться, отползти в сторону. Еще минуту назад, казалось, все было безразлично, а в голове одна мысль, единственная мысль - покончить с собой и единственное желание - скорее бы.

И вдруг мне захотелось жить во что бы то ни стало. Я снова схватился за жизнь и готов был стрелять, бить, кусать, прятаться и уходить, лишь бы только не умереть, а еще сделать в этой жизни что-то нужное, достойное человека.

И тут я точно почувствовал, именно скорее почувствовал, чем увидел, что кто-то на меня смотрит. Сердце, еще минуту назад такое вялое, которое было не способно ни на что, вдруг встрепенулось, стало бить в груди, и удары его я услышал и, остановившись и прислушавшись на мгновение, резко бросился в сторону, сообразив, что это в кустах справа послышался треск. Значит, кто-то наступил на хворост.

Реакция была неожиданно быстрая. Я нажал на спусковой крючок, прицелившись с ходу. Вернее, движением руки направил пистолет туда, где, мне показалось, должен быть враг. Вспышка от выстрела, как молния, ослепила меня. Руку с пистолетом резко отбросило в сторону от цели. В лесу прогрохотало.

Вот в это самое время, когда я еще не успел вернуть пистолет в нужное направление и снова нажать на спусковой крючок, негромкий, властный и спокойный голос остановил меня:

- Стой, дурак, не стреляй!

Я увидел рослого капитана-артиллериста, появившегося будто из-под земли. Направив автомат на меня, он мрачно спросил:

- Откуда?

Я назвал номер дивизии.

- Знаю, - сказал он.

"Кадровый", - подумал я и впервые обрадовался: шпалы на петлицах форменные, а не тряпочные, какие начали носить командиры, призванные из запаса в первые дни войны, костюм ладно подогнан к фигуре. На груди - медаль двадцатилетия РККА.

- Садись! - приказал капитан.

Я с готовностью сел. Он опустился рядом. Я думал, что он будет расспрашивать меня: кто я такой, почему оказался один, без бойцов - своих подчиненных, что я видел.... Но он молчал. Я был в восторге от встречи с ним и не смог скрыть своего ликования.

- Так что, товарищ капитан, вместе выходить будем? - начал я разговор. - В одиночку подохнуть можно.

Капитан молчал, держал во рту сухую травинку и, казалось, не слышал меня. По крайней мере не проявил никакого интереса к тому, что я говорил.

А мне страшно хотелось рассказать ему о том, что произошло с нами, чтобы хоть перед кем-то оправдаться, кому-то доказать, что мы не разбежались при виде немцев, а дали им жестокий бой и положили их немало. И не наша вина, что их было больше, что они привыкли к войне, а у нас не хватало боеприпасов, не было самолетов, мы не были обстреляны...

- Понимаете, товарищ капитан, - начал я, - такая махина навалилась и с воздуха и на земле, что страшно подумать. Три дня были в аду, а потом попали в такую переделку, в такой переплет...

Но капитан не поддержал разговора. Он рукой остановил меня:

- Постой. Это ты расскажешь тому, кто будет спрашивать, когда мы придем к своим.

Он встал, и мы пошли. Капитан впереди, я - за ним.

Когда вышли из леса, капитан указал на дым, расстилавшийся слева по горизонту, и сказал:

- Вот куда пойдем.

Я понял, что шел наугад. Потому снова обрадовался: капитан знает, куда идти.

Ночевали мы в стоге сена. Никогда я не думал, что сено может так хорошо греть!

Новые попытки завести разговор с капитаном не увенчались успехом.

- Не болтай, - сказал он, - не хочу слушать.

Утром на лесной поляне появились лошади. Капитан позвал их, но они испуганно шарахнулись в сторону. Потом с интересом и страхом уставились на нас. Сколько ни старался капитан подойти к лошадям поближе, ничего не удавалось: те отбегали в сторону, приложив уши и поворачиваясь задом, чтобы лягнуть. Стало ясно, что усилия напрасны, поэтому пришлось отказаться от намерения приручить бедных животных.

- Одичали, - сказал капитан.

- Представьте себе, товарищ капитан, даже лошади начали бояться людей, - ухватился я за единственное слово, произнесенное им, чтобы начать разговор. Но капитан мрачно промолчал, и я почувствовал себя неудобно, как это бывает с человеком, который мелет чушь в обстановке, которая и так предельно ясна.

Так и шли мы, не говоря ни слова, угрюмо посматривая по сторонам. Изредка, особенно ночью, впереди, далеко за лесами, слышались выстрелы. Это были ориентиры, которые указывали, что где-то в той стороне наши. Рядом с капитаном я уже не чувствовал себя затерянным в этом огромном и страшном мире, который еще совсем недавно был чуждым мне.

Деревушки, которые изредка попадались, мы обходили стороной, опасаясь наткнуться на немцев.

Однажды ночевали на опушке леса, километрах в трех от деревни. Зарылись в старую солому. Проснулись от холода. Было светло. Вокруг - на траве, на земле, на бревнах сарая - лежала сизая роса. Мы вылезли из омета, вытряхнули из-под рубашек труху, которая набилась туда за ночь, и обнаружили, что на росе отчетливо видны три следа - какие-то люди подходили к нам, обошли кругом и прошли мимо.

Как ни странно, мы с капитаном даже не заговорили об этом! Я лишь подумал: может, такие же, как мы?

Тогда нас было бы уже пятеро... Но высказать вслух свою мысль не решился.

Следующую ночь мы провели в стоге сена. Спать не хотелось. В лесу пели птицы. Это они отмечали потепление, которое вдруг наступило. Крики, уханье, щебет, цоканье были слышны, когда я засыпал. Может, мне это уже приснилось? Но когда я проснулся, мне показалось на миг, что эти же звуки раздаются в лесу. Я вылез из сена, и будто бы все птицы умолкли. Капитан делал зарядку.

Под вечер послышались звуки артиллерийской канонады - где-то шел бой. Может, подумал я, мне это снова показалось? Но капитан ожил. Больше того, он даже сказал:

- Это семидесятишестимиллиметровые, наши. Он порылся в карманах, и, не найдя ничего, спросил:

- У тебя нет?

Я не курил.

Капитан укоризненно посмотрел на меня и покачал головой. Мне было весело!

Вечером мы подошли к высоткам, на которых, видимо, не очень давно разыгралось сражение. На позициях, которые удерживали наши, валялись разбитые, перевернутые и раздавленные орудия, гильзы из-под снарядов, расщепленные и перебитые бревна. В воронках и разбитых артиллерийских окопах лежали наши так и не захороненные бойцы. На обратных скатах стояли три наших сгоревших танка, от них еще пахло пожаром. Капитан внимательно осмотрел все, что осталось от обороны, и спросил:

- Страшно?

У меня мороз продирал по коже - я до сих пор еще не мог привыкнуть к таким картинам, наводящим ужас. Поэтому смотрел на них, затаив дыхание. У меня было ощущение, что я в чем-то провинился перед этими людьми, разбросанными здесь взрывами и раздавленными гусеницами танков.

- Сейчас, товарищ капитан, ничего не страшно, - бодро ответил я капитану.

- Какой же ты дурак, - сказал он. Потом посмотрел на меня и пояснил: Обидно, если убьют.

На ночлег в эту ночь мы устроились в землянке. Видимо, ее занимали артиллеристы: на столе лежала окровавленная полевая сумка, из нее высовывался хордоугломер и журнал наблюдений, на нарах валялся артиллерийский циркуль. Оказавшись в надежном укрытии, мы почувствовали, как устали и изголодались.

- Ты полежи, - сказал капитан мне, - я сейчас.

Ждать его пришлось недолго. Он вернулся с едой. В темноте мы поели и вскоре уснули.

Утром, когда я проснулся, капитана рядом не было. Я выскочил из землянки. Он сидел в ровике и снаряжал магазин автомата патронами. Увидев меня, -кивнул на автомат, лежавший рядом, и сказал:

- Это тебе.

Я взял автомат. Капитан, встрепенувшись, указал:

- Ты погляди, что делается!

Впереди, по берегу речушки, укрываясь за кустарником, накапливалась немецкая пехота. Значит, наши бойцы где-то за рекой, в роще. "Неужели наши не видят?.. - подумал я, испугавшись. - А может, наши решили подпустить их поближе?" - возникла другая мысль, которая меня могла бы утешить.

- Растяпы! - произнес капитан.

Немцы вышли из кустарника, открыли огонь и густой цепью бросились к роще. Сквозь звуки выстрелов послышались крики, свист, улюлюканье.

Наша артиллерия ударила по высоте. Снаряды рванули рядом. Мы с капитаном легли.

- Растяпы! - крикнул капитан.

"Не хватало погибнуть от своих" - подумал я, и стало тоскливо.

Капитан крикнул "вперед!", выскочил из укрытия и устремился вниз. Я бросился за ним. Пробежав метров триста, мы прыгнули в глубокую воронку. Надежнее укрытия не могло быть. Отсюда видно было, как наша артиллерия беглым огнем долбит высоту, с которой мы только что убежали.

Вскоре, однако, снаряды начали рваться рядом с нами.

Капитан выпрыгнул из воронки и побежал, я выскочил следом. Не знаю, что меня заставило залечь и зажмуриться. В глаза сквозь веки пальнуло красным огнем, что-то отбросило в сторону и оглушило.

Когда утихло, а все, что было выброшено взрывом вверх, упало на землю, я приподнялся и увидел, что капитан лежит на спине, лицо его искажено от боли, зубы стиснуты и глаза закрыты.

Я наклонился над ним:

- Товарищ капитан, товарищ капитан!

Он медленно открыл глаза и застонал. Стоны шли из нутра, ему было тяжело дышать. Резко вздыхал и долго лежал, будто затаив дыхание, потом резко выдыхал и снова долго не дышал. Мне показалось, что он хочет что-то сказать. Губы его задрожали, и я скорее догадался, чем услышал:

- Пить!..

Я нашел старую воронку, наполовину залитую водой. Пригоршнями напился сам и набрал для капитана во фляжку. Вернувшись, я испугался: капитан потерял сознание.

- Товарищ капитан, товарищ капитан! - я не знал, что сказать ему.

Он открыл глаза и спокойно спросил:

- Принес воды?

Значит, капитан ожил. Я отвернул крышку, протянул ему фляжку в руку, он отпил несколько глотков, перестал стонать, и дыхание наладилось.

За рекой, в роще, никто больше не стрелял. "Значит, наши опять отошли", - подумал я.

- Наши отошли? - спросил капитан. Я хотел его успокоить.

- Не должно.

И, словно отвечая на его вопрос, впереди снова началась перестрелка. Особенно выделялись пулеметы: они строчили длинными очередями.

- Надо укрыться! - распорядился капитан.

И чудо свершилось: опираясь на меня, он приподнялся, вылез из воронки и пошел на звуки выстрелов, тяжело припадая на одну ногу и тихо постанывая. Мы прошли метров сто, когда капитан повалился. Я хотел его удержать, но сумел только смягчить падение. Капитан лежал не шевелясь, снова закрыл глаза и затих. Вскоре он поднял голову, уцепившись руками за лежащее на земле бревно, подтянул к нему туловище, поднялся на колени и встал.

Мы снова шли с ним вперед, пока не уперлись в узкую щель, вырытую не то немцами, не то нашими.

- Пересидим здесь! - сказал капитан.

Я помог ему опуститься на дно окопа, и мы задремали.

Наша артиллерия снова била по пустым высотам. "Артподготовка", подумал я. Капитан спал. В роще опять усилилась стрельба. Послышались крики, команды, свистки. Высунувшись из окопа, я увидел немцев, выбегающих из рощи и быстро отходящих к высоте. Они пробегали мимо нас совсем близко, можно было каждого разглядеть...

Конечно, если капитана не ранило бы, мы резанули по ним очередями из автоматов. Можно было бы запросто десятка два уложить! Стрелять одному нельзя - я не мог рисковать жизнью капитана. Вражеские солдаты удалялись от нас.

Из лесу, из кустарников, появились наши бойцы. Они сначала длинной цепью залегли за рекой. Защитная одежда их сливалась с цветом травы и кустарников. Потом дружно поднялись, разнеслось "урр-рра-а!". Мне нечем было дышать, я глотал воздух сухим ртом, хотел тоже крикнуть "ура!", но вместо этого услышал собственный крик, похожий на рыдание:

- Товарищ капитан! Товарищ капитан!

Немцы били по нашим из артиллерии и минометов. Наши бежали вверх, приближаясь к нам, и вместе с ними подбирались к нам взрывы снарядов и мин. Пулеметы врага стреляли трассирующими нулями. Наши ответили огнем. Теперь уже спереди, сзади, с боков плясали, прыгали, мельтешили огни. Кругом рвались мины. Наша артиллерия перенесла огонь на обратные скаты высоты. В этом аду невозможна было ничего понять - кругом все горело, стучало, гремело, визжало и охало. "С ума сойти можно", - подумал я.

Капитан поднялся.

- Господи! - только и проговорил он.

Бризантный снаряд разорвался, будто лопнул, прямо над нами, и капитан сполз вниз, а потом рухнул на дно.

- Все, - сказал он со вздохом.

Его гимнастерка была в пятнах крови. Он приподнялся, удобнее лег на спину, схватил меня за ворот гимнастерки, притянул к себе и с хрипом, задыхаясь, произнес:

- Помнишь, лейтенант? Победа будет за нами...

Я не знал, что делать, и с ужасом смотрел на него, я впервые сошелся со смертью один на один. Капитан покрылся крупными каплями пота и посинел. На лице его замерло жестокое страдание, глаза остановились и глядели вверх. Пальцами правой руки он перебирал рубашку под сердцем, будто стараясь снять с себя груз и тихо сказал:

- Горит.

Капитан вздрогнул и успокоился. Пульса не было. Грудь, лицо, руки его были покрыты холодной влагой. Я попытался было поднять его, но он был настолько тяжел, что даже оторвать его от земли не хватало сил.

Я вылез из окопа, взял на ремень автомат и пошел за нашими. Из землянки, где мы ночевали с капитаном, вышел майор. Увидев меня, он крикнул:

- Ты что, лейтенант, отстал? Где твои люди? Я остановился, пожал плечами.

- Марш вперед! - приказал майор, и я побежал догонять цепь, которая уже перевалила за высоту.

Когда кончился бой, меня привели на допрос в штаб батальона. Старший политрук, высокий, лысый, лет сорока, видимо, из запаса, расспрашивал меня долго и с интересом.

- Ну, с тобой все ясно, - сказал он, завершая разговор, - а этот, что погиб, кто он?

- Он капитан-артиллерист, кадровый.

- Знаю без тебя, что капитан-артиллерист. Но документов при нем не нашли. Ты знаешь, как его звать? Что он о себе рассказывал?

- Ничего.

- Так ничего и не говорил?

- Ничего.

- И фамилию свою не называл?

- Нет.

- Вот человек, - воскликнул старший политрук. - Не человек, а железо.

В это время я со страхом почувствовал, что куда-то падаю и вцепился руками в скамейку, чтобы не потерять сознание. Старший политрук с тревогой и жалостью посмотрел на меня и сказал:

- Ничего, дорогой, все будет хорошо!

ПО ОДНОМУ НА БРАТА

И снова мне пришлось выходить из окружения: на сей раз вдвоем со старшим политруком Егоровым, комиссаром батальона. Тем самым, который допрашивал, когда я вышел к своим. Егорову было приказано помочь роте, оказавшейся в окружении. Он взял меня с собой.

Когда мы вышли ночью в район, где должна была держать круговую оборону рота, там никого не оказалось. Рота пропала. Наутро немецкие войска двинулись в наступление, наши отошли, и мы остались с комиссаром вдвоем в глубоком тылу немцев. Старший политрук был опытный и осторожный человек. Когда я предложил переночевать в стоге сена, он категорически воспротивился.

- Ты что, хочешь, чтобы нас живьем захватили? - объяснил он. - Не знаешь, что значит попасть в плен? Ты - средний командир, я комиссар. Не-е-ет, брат. Давай где-нибудь хорошо и незаметно укроемся.

Он выбрал пихту с густой хвоей, нависающей над землей.

- А ну-ка посмотри, - сказал он мне и, приподняв ветки снизу, подлез к стволу.

- Ну как, видишь меня?

- Ничего не видно.

Комиссар вылез из-под дерева. Вскоре мы наломали лапника, оборудовали постель и устроились на ночлег.

- Вот ты думаешь, сколько народу вот так же, как мы, сейчас прячется? спросил комиссар.

- Много, наверное, - ответил я.

- Да, много, и все бедствуют. С одной бабкой я разговорился, так ты знаешь, что она мне сказала? Тут комиссар немного выждал, а потом произнес:

- Понапущено, говорит, войны кругом земли. Это, говорит, ей сказала мать еще в ту войну.

Вскоре мы уснули.

Утром поднялся туман с реки, было холодно. Хотелось есть.

- Эх, сейчас бы теплого молока с белым хлебом! - мечтал комиссар. Ничего так не люблю, как молоко. Жена млекопитающим называла.

Потом встали, пососали сухарей, и комиссар - на правах начальника распорядился:

- Пойдем к реке, умоемся,- переплывем на свой берег и уйдем в лес. Там можно, по-моему, и днем идти. Говорят, немцы в лес заходить боятся. Вот и проскочим.

Сначала было прохладно, потом, в движении, разогрелись, а когда вышли к реке, стало совсем тепло. Солнце ярко светило, отдавая несчастной земле свой последний жар в этом году. Слишком много нас бродило по лесам, болотам и полям. И все нуждались в его обогреве, чтобы выжить и вернуться домой. Огромное поле неубранной пшеницы золотилось и колыхалось, как море.

- Сколько зерна упадет на землю и погибнет! - говорил комиссар. - Ты посмотри, какая беда!

По крутому берегу мы спустились к реке, разделись, связали белье в узлы. Ногами попробовали ледяную воду. Я вздрогнул. Комиссар сказал:

- Надо, брат! Ничего не поделаешь! Надо! А ты думай, что надо, и легче будет.

Река насквозь пронзила меня острыми иглами, отчего остановилось дыхание и замерло сердце, будто вошел в кипяток. Но делать было нечего: комиссар уже плыл, время от времени покашливая, и я тоже энергично и отчаянно принялся грести руками.

Комиссар между тем кричал мне:

- Не отставай! Там согреемся!

Течение отнесло нас далеко в сторону. Противоположный, восточный желанный берег встретил нас мелкой водой. Обнаружив дно под ногами, мы уже не плыли, а быстро побежали, пока не ступили на сушу.

Мы оделись, легли животами на горячий песок, долго не могли отдышаться. Потом отогрелись, успокоились, и комиссар, привстав так, чтобы лучше видеть вокруг, сказал:

- Ты посмотри, какая карусель получается... Наш-то берег какой!

Низкий, пологий берег, на котором мы лежали, переходил в луга, покрытые густой зеленой некошеной травой, и глазу не за что было зацепиться: ни одного бугорка или ямки, ни одного дерева или куста.

- А погляди, какой их берег, - продолжал комиссар. - Соображаешь? Сдать просто, а взять тяжело. Вот ведь как получается... Как назло! Гляди, обрывы какие. Обратно нашему брату нелегко придется забираться на такой-то берег, да еще под огнем. Война к нам, товарищ лейтенант, с той стороны пришла, так туда и уйдет. А?

Мне был непонятен этот комиссар, этот лысый милый старик (ему было наверняка сорок лет). Наши - неизвестно где. Немцы прут на восток, в глубь России. Никто не может сказать, когда и где Красная Армия остановится. Сейчас лишь бы устоять и дальше не пустить. А комиссар о чем беспокоится, чудак?!

- Так когда это будет? - неуверенно спросил я его так, чтобы не обидеть.

- А вот когда Сталин велит, тогда и отберем всю землю. Значит, еще не время, еще замысел не тот.

Мне от его слов стало сразу как-то радостней, на какое-то время увереннее почувствовал себя.

Так мы лежали долго, разомлели. Комиссар повернулся на спину:

- Посмотри, какие облака с нашей земли плывут. Ты посмотри!

Я тоже перевернулся на спину, чтобы полюбоваться небом, и вдруг вспомнил и начал говорить громко:

- "Это бог назначил нам землю ложем, а над головой возвел небеса".

Комиссар услышал и попросил:

- Ну-ка, ну-ка, повтори... Я повторил.

- Где это ты такого смолоду набрался?

- А это мой связной любил так говорить.

- Он что, мусульманин, что ли?

- Да.

- Вот ведь как можно умному человеку голову задурить! Правда?

- Правда, - согласился я, хотя уж очень дорог мне был Магомет, мой первый связной, который погиб во время выхода из первого окружения.

Комиссар быстро поднялся. Я с неохотой встал.

- Ну что ж, идем, а то того и гляди, на молитву станешь.

Мы тронулись. Комиссар довольно долго молчал, потом проговорил, не оборачиваясь, через плечо:

- Выбрось из головы этот дурман. Совсем выкинь. Ни к чему это нам.

Конечно, комиссар был убежденный безбожник, я же о боге частенько подумывал: как где-нибудь туго придется, так вспомнишь.

Казалось, река давно осталась позади. По сторонам уже шли густые кустарники. Кое-где попадались деревья. Но вот кустарники стали редеть, и когда мы вышли на луга, то увидели, что впереди - все та же река.

Мы остановились, вгляделись в реку и увидели плывущего человека. Он легко держался на воде, громко смеялся и, фыркая, явно испытывал удовольствие. Потом заметили, что позади него еще кто-то плывет. Но этот, другой, грузно оседая в воде, плыл тяжело и время от времени что-то обиженно кричал переднему, тот же не обращал внимания и все больше отрывался, то и дело до пояса выталкивая себя из воды.

- Давайте спросим, куда ведет дорога, - предложил я.

Но комиссар молчал. Он, как и я, завидовал тем, кто плыл. Нас загнала в холодную воду нужда, а те беззаботно купались. Видно было, что передний разминается от избытка сил. Задний хоть и кричит на переднего, но тоже ни от кого не прячется, никого не боится.

- Вот сволочи, - сказал комиссар, пробираясь к реке напрямик через бурьян и какую-то пожухлую траву с жесткими и острыми листьями.

- Вот гады, - с завистью и злобой повторил он, показывая на плывущих, наверняка наши около баб осели.

"Ничего, - подумал я, - вот они выйдут из воды и попляшут, когда комиссар порасспросит их с пристрастием..."

И в это время, обернувшись к комиссару, я увидел: глаза его широко раскрылись, он странно присел, оцепенел и показался меньше, будто ребенок, который прячется от кого-то. В это время с реки донесся резкий и пронзительный крик:

- Цурюк!

В сознании мелькнуло: "Бежать!" Видимо, комиссар заметил мое намерение и осадил меня:

- Не бегай! Убьют!

Немцы повернули в нашу сторону. Один четко выбрасывал руки, по-прежнему сильно выталкивая корпус из воды. Никогда в жизни я не видел, чтобы кто-нибудь плавал так уверенно и красиво. Другой усиленно работал руками и ногами, до нас доносилось его тяжелое дыхание. Он еще больше отстал от своего товарища, но зато властно и капризно кричал как ребенок:

- Цурюк! Цурюк!

Комиссар бросился в сторону. Овладевший мною страх словно свел руки и ноги. Какое-то время я не мог двинуться с места. Кровь прилила к сердцу, а на лицо будто кто лед положил: похолодело все. Я только видел приближающихся немцев и, как во сне, слышал сильные всплески воды.

Но комиссар крикнул:

- Чего стоишь?!

В руках он держал немецкую винтовку. Глаза его были красные, лоб вспотел. Он лихорадочно осматривал и ощупывал оружие. Лицо его побледнело, и руки тряслись.

- Вот, черт, не пойму, где тут что, - говорил он себе. Как ни странно, увидев, что и ему страшно, я обрадовался.

- Возьми оружие! - приказал он.

В траве я нашел винтовку и стиснул ее так, что ни у кого не хватило бы сил вырвать ее из моих рук.

Один немец выскочил из воды. Сейчас можно было уже разглядеть его. Он был высок и крепок. На какое-то время я опять испугался, а комиссар направил винтовку на бегущего немца и угрожающе крикнул:

- Стой!

Но тот не остановился, а пригнулся, оскалив зубы, и отчаянно бросился к комиссару.

Все дальнейшее произошло мгновенно. Когда немец прыгнул, комиссар резко отскочил в сторону и с силой, какой нельзя было ожидать от него, от старика, ударил прикладом по голове.

Немец упал, взревел от боли, но поднялся и пошел на комиссара, а тот нанес ему такой же сильный удар в живот. Немец согнулся пополам, как складной нож, охнул и упал. Тогда комиссар снова ударил его по голове только блеснул приклад карабина.

Как будто пружина подбросила немца вверх. Он дико вскрикнул, поднялся на четвереньки, прошел немного в сторону комиссара и прямо перед ним встал. Но комиссар прикладом в висок уложил его на землю. Немец схватился руками за разбитое лицо, упал на спину и затих.

Комиссар отшатнулся от него, как пьяный, дрожащими руками привел в порядок свою одежду: поправил пилотку, одернул гимнастерку. Потом побелел, задрожал и отбежал в сторону - началась мучительная рвота.

В это время выскочил из воды другой немец - рыжий, небольшого роста и обрюзгший. Подбежав к убитому товарищу, он в ужасе закричал. Он захлебывался от слез и рыданий, трясся всем своим грузным телом и выл.

И тогда я привычно, как этому учили на занятиях по рукопашному бою, вскинул винтовку вперед, принял стойку для штыкового удара ("длинным с выпадом, коли"). Немец резко отпрянул от меня, за что-то зацепился, упал и замолк.

Я направил на него дуло. Он заскулил, как собака, сжался и растопыренными пальцами обеих рук потянулся ко мне, загораживаясь от возможного выстрела.

Комиссар оправился от недуга, подошел к немцу и распорядился:

- Одевайся!

Тот не понял, чего от него требуют, но встал и угодливо спросил:

- Вас?

- Проклятый немец, - буркнул комиссар, - не знает ни слова по-русски! Покажи ему, что делать.

Я бросил немцу одежду, и тот сообразил: натянул брюки на мокрые трусы, надел мундир на голое тело, застегнулся на все пуговицы.

- Давай свяжем его, - сказал комиссар. Я нерешительно подошел к немцу. Он посмотрел на меня сверху вниз и крикнул:

- Никс!

- Что никс?! - спросил комиссар.

Немец понимающе повернулся спиной и услужливо подставил руки, чтобы их можно было связать. Я снял ремень с немца и затянул ему запястья.

Мы пошли к лесу. Я замыкал эту странную и необычную процессию. Забавно было смотреть, как понуро идет, не ожидая ничего хорошего впереди, рыжий немец, здоровый, грузный и печальный. За ним комиссар, длинный, худой, по-хозяйски уверенный и веселый.

Когда вошли в лес, комиссар вспомнил:

- Постой-ка, сбегай в лес, принеси их барахло.

Я нехотя побежал назад. Без труда нашел убитого немца. Осторожно обошел его. По его разбитому лицу уже ползали мухи. Как что-то заразное, я схватил ранцы с провизией, свернул вещи в узел. На землю упали часы, за ними папиросы. Но я не мог заставить себя нагнуться, чтобы взять их, - было неприятно и даже чуть-чуть страшно. К комиссару я вернулся бегом.

Немец сидел, а комиссар возился с винтовкой. Когда я подошел, он показал:

- Видишь, штуковина какая? Предохранитель. Как флажок. Отведи его вот так и стреляй. Понял?

- Понял.

Комиссар осмотрел вещи, которые я принес.

- Что провизию принес, это хорошо. А барахло к чему?

Я пожал плечами.

- Переодеваться в немецкое мы все равно не будем. Партбилет в этот мундир не положишь. Кстати, ты комсомолец?

- Да.

- А ну-ка, покажи билет.

Я вынул, протянул комиссару. Тот внимательно перелистал комсомольский билет и вернул, довольный:

- Молодец! И взносы уплачены. Ты, оказывается, ничего. А что патроны не нашел, это плохо. Странно: как я не подумал о патронах?

- Сбегай, поищи в траве. Не может быть, чтобы немцы без патронов ходили.

Скова пришлось бежать к месту происшествия. Оказалось, что сумка с патронами лежала там же, где было аккуратно уложено белье немцев.

Когда я вернулся, комиссар спросил меня:

- Это что у них на пряжке-то, на ремне, написано? Я прочитал:

- Гот мит унс. Это значит "Бог с нами".

- Ну я так и подумал, - обрадовался комиссар. - Ты гляди, сволочи, что делают! Даже господа бога себе забрали. Думают, что он на их стороне воевать будет. А?

Пока мы не дошли до перекрестка дорог, немец вел себя спокойно.

- Тебе не кажется, - спросил меня комиссар, - что мы идем не туда? Немец подозрительно ведет себя. Ты посмотри, какой послушный.

На перекрестке, когда комиссар указал немцу, что надо сворачивать влево, тот неожиданно прыгнул в сторону и завопил что есть силы.

Мы бросились за ним. Комиссар ударил его прикладом в спину, тот потерял равновесие, упал. Он уже не кричал, а стонал и хныкал. Комиссар занес над ним приклад и прошептал:

- Я тебя, гадину, раздавлю, если будешь орать.

Немец повернулся на спину, поднял руки над головой (ремень, которым я стянул его руки, слетел и валялся рядом) и начал повторять:

- Нихт ферштеен. Нихт ферштеен.

- Ферштеен, ферштеен, - передразнил его комиссар. Он направил на него дуло винтовки и спросил:

- А это ты ферштеен?

Немец стал на колени и умоляюще смотрел на комиссара. На меня он не обращал никакого внимания. Меня он не принимал в расчет.

- С этим ничего, - сказал комиссар, - с ним мы еще справимся. Вот с тем было бы потяжелее. Ты видел, какие глаза у него были? Ночью приснится напугаешься на весь день. У этого-то без злобы. Этот не фашист. Он просто дурак и приписной. Сразу видно, что не кадровый.

Комиссар сказал, чтобы я получше связал немцу руки за спиной, что я с большим старанием и сделал.

Немец тщетно пытался что-то произнести, но долго ничего не получалось. Наконец он нашел нужные слова:

- Ихь бин арбайтер, арбайтер.

- Что это он говорит? - спросил комиссар. - Ну-ка, переведи.

- Он говорит, что он рабочий, - сказал я.

- Ну ты, Гитлер! - крикнул комиссар. - Полно врать! Какой ты рабочий. Разве рабочий пошел бы воевать против рабочих?!

- Гитлер капут! - проговорил немец.

Эти слова скоро станут известны всем. Сейчас же старший политрук Егоров и я, пожалуй, первыми на земле слышали их и еще не вполне понимали их смысл.

- Ты видишь, товарищ лейтенант, сознание пробуждается, - обрадовался комиссар. - Я давно говорил, что немцы многое поймут, когда будут терпеть поражение в этой войне.

Потом, толкнув меня, подмигнул:

- На сознательность, значит, бьет. Видишь? Война идет только третий месяц, а он уже начинает понимать. Приняв строгий вид, комиссар отдал приказ:

- А теперь - пробираться к своим. И пояснил:

- Немцу хорошо. Ему торопиться некуда. А нам надо домой спешить.

Комиссар улыбнулся и ободряюще заговорил:

- Нам предстоит решить две задачи: выйти живыми самим и привести с собой немца. Иначе нам капут! Немец, слушая наш спокойный разговор, повеселел.

- Я, я, Гитлер капут, Гитлер капут! - повторял он. Егоров показал на него:

- Он уже в любом случае отвоевал. Вот приведем к своим как пленного, и отправят его в глубь страны, будет восстанавливать все, что они разрушили.

"Ну, комиссар, - подумал я, - все знает. Надо же!"

Целый день мы шли по лесу. К вечеру увидели пустую землянку. Рассмотрели ее с разных сторон и, ничего не заметив подозрительного, вошли. Стало темнеть, мы поели, дали поесть немцу, и комиссар начал допрос. Я выступил в качестве переводчика.

Во время допроса немец стоял и переминался с ноги на ногу. Комиссар предлагал ему сесть, он садился, но при каждом новом вопросе вставал. И на лице его был то страх, то боязливая усмешка, то угодливая надежда. Свой серый мундир он застегнул на все пуговицы. Воротник мундира стал мокрым от пота, так старался немец угодить нам ответами.

- Спроси, как его звать? Я спросил, он назвался.

- Спроси, откуда он сюда приехал? Я начал вспоминать. "Вохин" или "вохер", - думал я. Наконец спросил:

- Вохин фарен зи!

Немец произнес что-то неразборчивое. Тогда я изменил свой вопрос:

- Вохер фарен зи?

Я вспомнил, что "вохин" - это "куда", а "вохер" - "откуда".

Немец ответил, и я уловил одно слово "хаймат" - родина. Тогда я спросил:

- Во геборен зи?

Немец ответил, что он родился в Кенигсберге.

- Ты спроси, сколько их здесь? Я спросил:

- Вифиль содатен хабен зи?

- Ихь?

- Не ихь, а зие.

Разговора явно не получилось.

- Ну ладно, прекращай переговоры. Ты, я вижу, тоже ничего не понимаешь.

- Так я же французский изучал!

- Вот видишь, не тому тебя учили. На следующий день, утром, мы позавтракали и пошли.

- А ты знаешь, - сказал комиссар, - я того-то черта сегодня во сне видел. Будто бежит он за мной, а я от него. А потом мне кто-то вдруг палку в руку сует.

И я его погнал, как палку-то схватил. А он бежит от меня да стреляет, вот гадина!

В этот день и произошло событие, которое заключало нашу историю.

Во время привала немец умоляюще посмотрел на комиссара, как на главного, и начал просить:

- Нах хаузе. Эрлойбен. Энтлассен. Фрейлассен. Фрейхайт.

- До-мой, - сказал я, - просится.

- Ишь ты, просится домой, - понял комиссар и твердо сказал: - Нике. Наин. Разве мы его звали к себе? Приглашали его к нам в гости?

Комиссар показал на немца:

- Жалко, что он не поймет. Разъяснил бы я ему, дураку. Все они на одного хозяина работают и думают, что на себя. Пришли и чужую землю разоряют, непрошеные, топчут ее. Не своя, не жалко.

Немец пал духом, услышав в словах комиссара не только отказ, но категорическое осуждение. Через минуту он уже стоял на четвереньках, уткнувшись лицом в холодную землю, и рыдал так, что было видно со стороны, как сотрясалось все его грузное, разжиревшее тело.

Потом он будто обрадовался и неожиданно с криком бросился из землянки. Он вопил что есть силы. Мы выскочили за ним. Он был уже на дороге, когда комиссар прицелился и выстрелил.

После выстрела немец не остановился, а, подгоняемый пулей, судорожно сунулся вперед и растянулся, рухнув на землю. Мы оттащили его с дороги в лес и там бросили.

Весь этот день я шел за комиссаром, не поднимая головы. Было нехорошо.

На привале комиссар порылся в карманах и, не найдя ничего, спросил:

- Эх, сейчас бы самый раз закурить!

Вспомнив о немецких сигаретах, я сказал ему, что в вещах убитого немца были две пачки сигарет, но они упали в траву, и я не поднял их, думал, не пригодятся.

Комиссар укоризненно посмотрел, покачал головой и с обидой сказал:

- Ну вот, ты считаешь себя хорошим человеком, а ты самая настоящая свинья.

И я вдруг с замиранием сердца вспомнил капитана, который вывел меня из первого окружения и который так мучительно захотел курить, когда показалось, что все трудности позади. И мне стало страшно за комиссара.

А старший политрук задумался и заговорил как-то непривычно мягко:

- Вот видишь, лейтенант, если разделить пополам, мы уже по одному имеем. Представляешь, если бы каждый боец Красной Армии убил хотя бы одного немца, что было бы? Только по одному на брата! Была бы победа. Сейчас мы с тобой можем умирать спокойно.

Но мы не умерли: ни старший политрук Егоров, ни я. Жестокая судьба войны прошла мимо, и мы еще долго ходили по фронтовым дорогам - и вместе, и порознь.

НИЧЕЙНЫЙ ПОРОСЕНОК

Ослабленная боями, обессиленная дивизия была выведена с главного направления и встала в оборону на широком фронте с задачей удержать участок, на котором противник не проявлял активных действий. Мы заняли траншеи, блиндажи и землянки, сооруженные до нас, и несли караульную службу.

Моя рота была вытянута на полтора километра.

На ничейной земле растаял снег, и кое-где появились редкие кустики зелени да проглядывали местами какие-то желтые цветочки, названия которых никто не знал.

Солдаты отдыхали: кто в траншее, кто в землянке. Часовые несли службу наблюдения и ввиду того, что вот уже несколько дней было тихо, дремали, разморенные покоем, весенним теплом и голодом.

Мы сидели в землянке втроем: комиссар батальона старший политрук Егоров, заместитель командира батальона старший лейтенант Логунов и я.

Усталые и отощавшие до предела, мы вяло о чем-то говорили, мечтая вслух: вот сейчас бы буханку хлеба и банку мясных консервов! Да после этого поспать! Да в баню сходить! Да опять поесть! Наше воображение было не в силах придумать ничего лучшего. Не хватало фантазии...

Сидели долго, потом комиссар собрался уходить, Опираясь на руки, он с трудом приподнялся, навалился на косяк и встал. Замкомбат был моложе, поэтому поднялся легче.

- Ты смотри, ротный, - говорил мне на прощание комиссар, - голод голодом, а будь начеку! Значит, так, оружие проверь, чтобы стреляло. Боеприпасы посмотри. Потом, к бойцам заходи почаще, чтобы настроение не падало. Моральный дух - это главное на войне. Слышал, наверное, а двенадцатом полку пулеметчик ночью уснул? Так его немцы завернули в плащ-палатку и унесли. Он и пикнуть не успел.

Когда они вышли и сработанная ротным умельцем дощатая дверь со скрипом встала на свое место, я услышал какой-то шум, доносившийся снаружи. Кто-то резко, пронзительно кричал. Я выскочил в траншею.

- Кого там режут? - спросил комиссар, остановившись и обернувшись ко мне.

Я высунулся из траншеи, посмотрел на ничейную землю и удивился.

- Ну что рот открыл? - спросил комиссар.

- Смотрите!

Прямо на нас из немецкой траншеи бежал солдат. Он был в шинели, нараспашку, бежал пригнувшись, размахивая длинной палкой, и что-то визгливо и требовательно кричал.

Вглядевшись внимательнее, мы увидели поросенка. Белый, чистенький, розоватый, он, быстро перебирая ногами, будто катился к нашей траншее, низко опустив рыльце, спокойно похрюкивая и не обращая ни на кого внимания.

Немец старался обойти поросенка и заходил сбоку. Но тот прорывался вперед и сейчас уже бежал вдоль фронта, издеваясь над немцем и явно прибавляя ходу. Мне показалось, они довольно долго неслись вдоль траншеи: немец - чуть ближе, поросенок - подальше. На немце была кепка с длинным козырьком, которая чудом держалась на голове, а длинные худые ноги, казалось, вот-вот выскочат из коротких сапог с широкими голенищами.

С той и другой стороны за поросенком и бегущим за ним немецким солдатом с интересом наблюдали десятки глаз. Мы высунулись из траншеи. Комиссар даже подпрыгнул, у него захватило дух, и он с хрипом и досадой прокричал:

- Смотри, ребята, не упусти поросенка. Сам бог дает!

Но немец прибавил прыти и в несколько прыжков обошел поросенка. Тот теперь уже бежал к немцам, а комиссар кричал:

- Не выпускай его, ребята! Стреляй, сукины сыны!

Я бросился к часовому, выхватил у него из рук винтовку, загнал патрон в патронник, приложился, прицелился в немца, нажал на спусковой крючок. Выстрела не последовало. Стараясь оправдаться, я крикнул комиссару:

- Осечка!

Тот ответил коротко:

- Растяпа!

Я перезарядил винтовку, снова прицелился и, когда произошел выстрел, услышал вокруг пальбу и увидел, как земля вокруг бегущего солдата взрывается рикошетами.

Немец прыгал через воронки, уже забыв о поросенке, стараясь унести ноги подобру-поздорову. А поросенок все так же деловито и сосредоточенно, не отвлекаясь по сторонам, катился по полю, наклонив рыльце и обнюхивая перед собой талую, медленно просыхающую землю.

Стрельба прекратилась, когда немец, будто споткнувшись обо что-то, резко пригнулся, сделал несколько неуверенных, неуправляемых шагов и упал. В это время поросенок укатился в траншею, и больше мы его, конечно, не видели.

Убитый лежал на бугре, на виду у всех, широко раскинув руки в стороны и неестественно подтянув под себя одну ногу. Тут-то немцы и начали стрелять. Наши дружно ответили, хотя команду "Прекратить огонь" было отчетливо слышно каждому. Какое-то время весь передний край трещал беспорядочными выстрелами.

В нашу траншею влетело несколько мин и снарядов. К счастью, никого не задело. Стрельба мало-помалу затихла.

Замкомбат кипел от досады:

- Обормоты вы! Оглоеды! Вот вы кто! Ротозеи! Потом, успокоившись, стал укорять:

- Какого поросенка упустили! По немцу стреляют... Что, его, немца, есть будешь?! Солдаты оправдывались:

- Так ведь жалко поросенка-то, товарищ старший лейтенант!

- Ведь он такой маленький... Бежит, не зная куда, будто ребенок!

Комиссар был доволен.

- Ладно, товарищ Логунов! - сказал он замкомбату примиряюще. - Нашего брата не переделаешь. Такая у нас натура.

Мы воспринимали эти слова комиссара как одобрение, как высшую похвалу.

Под вечер я обошел всю роту и у каждого проверил оружие.

- Чтобы осечек у меня не было! - погрозил я солдатам. - Накажу!

Но поросенок больше не появлялся.

ПОВАР, ПИСАРЬ И СВЯЗНОЙ

Где я видел товарищество, дружбу и взаимовыручку, так это на фронте. И главное, когда было особенно тяжело.

Мы сидели в обороне и голодали. Это было, пожалуй, самое тяжелое время. Солдаты слонялись по траншеям и, хотя отлично знали, что ничего съестного найти нельзя, все чего-то искали, вглядывались в грязную и взмокшую землю, еще не совсем сбросившую с себя зиму.

На ней уже не было снега, но еще не появилось зелени. Унылая земля, изрытая окопами и траншеями, изъеденная, как страшной оспой, воронками от снарядов и бомб, простиралась вокруг. И среди этой всей плывущей и чавкающей под ногами грязи - люди, измученные, серые, такого же цвета, как земля, исстрадавшаяся и усталая от войны.

Мы отлеживались в землянке и, пытаясь скрасить разговорами свою жизнь, несли всякую чушь, чтобы заглушить ощущение голода и боли, внутреннего ожесточения и холода.

- Хорошо Василенко, - говорил писарь роты, которого солдаты называли начальником штаба, - никакого меню, никакой раскладки. Спи себе на здоровье! А всем остальным - плохо.

Василенко был ротный повар. Мой связной (потом таких солдат будут называть ординарцами) - большой любитель выпить и поесть и от этого особенно тяжело переживающий голод - старался в лад писарю пошутить над Василенко:

- Сейчас бы шашлычок... Но шампуры у Василенки заржавели, говорят.

Шутка, явно, не клеилась, и тогда Василенко - маленький, коротконогий, некогда похожий на откормленного розового поросенка, а сейчас морщинистый, с отвисшими щеками - подсел ко мне и начал разговор, будто ни к кому, кроме меня, не обращаясь:

- Эх, товарищ старший лейтенант, что они понимают в кухне! Им любое пойло дай - съедят. А я, бывало, в ресторане, да не где-нибудь, а в Киеве, по рыбным блюдам был спец. Возьмешь, например, цельного судака. Очистишь его через спинку, обмоешь, вспрыснешь белым вином, а потом развернешь и кожицей вниз положишь на плафон. А плафон-то маслом смажешь...

Тут Василенко посмотрел вокруг торжествующе и, увидев, что все затихли и слушают его с вниманием и интересом, продолжил:

- Покропишь этого судака сверху маслом и опять вспрыснешь белым вином. Да что им говорить? - указал он на писаря. - Они небось, кроме самогонки да соленых огурцов, не видели ничего. Потом посолишь, посыплешь перцем и пропустишь в духовом шкафу до мягкости: иначе он сырым будет. Потом-то его в духовой шкаф кладешь только для красоты, что ли, чтобы он корочкой румяной покрылся.

Тут Василенко продолжил:

- Затем переложишь судака этого на металлическое блюдо, на котором он будет подаваться, и заполнишь углубление брюшка гарнирами. Положишь шляпки от грибов. Понимаете? Только одни шляпки. Да отобьешь у них запах, чтобы маринадом не пахли. Положишь раковые шейки, да оливки и корнишоны, да вареную кнель из судака... Эх, товарищ старший лейтенант, картинка, не оторвешься!

Вот когда румяная корочка поверх соуса образуется, вынимаешь все и гарнирчик наведешь: крутоны из белого хлеба, да покрасишь раковым маслом... Не видел ведь связной в жизни ничего такого! А туда же лезет... "У Василенко шампуры поржавели..." Голова у него, у вашего денщика, поржавела! Из нее даже заливного хорошего не сделаешь.

Все сидели тихо и видели этого судака с румяной корочкой, и слюнки текли, и к горлу подступало что-то горькое да сладкое, и хотелось есть и плакать. Связной прерывает тишину:

- Ты мне, Василенко, продукт дай, а приготовить-то дурак может. Ты мне курицу дай; так я ее ощиплю, кишки выброшу. Ну там, картошки, макаронов или консервы, к примеру, положу... Конечно, перцу, лаврового листика... И все заложу, и пусть преет!..

- Так у тебя же все в кашу спаяется! - воскликнул с возмущением Василенко.

- Не бойсь, не спаяется. Помните, товарищ старший лейтенант, обратился связной ко мне как к свидетелю, - когда мы в Перегине стояли, какие обеды я вам готовил?

Я подтвердил. Действительно, о таких обедах можно было только мечтать.

- Да что курица, хоть бы хлебушка досыта... Ну хоть бы понюхать... мечтал писарь.

Ночью меня разбудил ротный повар. Он только легонько прикоснулся к плечу, как я спрыгнул с лежанки. Неуверенно, чуть-чуть мерцающий свет провода больно ударил в глаза. (Для освещения землянки натягивали от стенки к стенке телефонный кабель и с одного конца поджигали.)

- Какого дьявола надо? - спросил я спросонья.

- Товарищ старший лейтенант, это я, красноармеец Василенко. Принес вам покушать.

Я сел, Василенко поставил передо мной котелок, вытер подолом гимнастерки ложку. Я набросился на еду. Потом спросил:

- А сами-то ели?

- А мы там покушали, у них.

- У кого?

- Да у одних тут, у соседей...

Я съел весь суп, если можно было так назвать мутное пойло, и, разморившись, почувствовал, как все перед глазами начинает плыть и кружиться... Засыпая, я сквозь сон бормотал ротному повару:

- Спасибо тебе, друг мой дорогой...

А с утра все опять сидели весь день голодными, и я не мог понять, видел я все это во сне или в самом деле повар приносил мне что-то поесть, настолько это было нереально и далеко от моего сознания.

Ночью меня снова разбудили, Связной дергал за плечо и радостно повторял!

- Товарищ старший лейтенант, вставайте, покушайте!

"Господи, - подумал я ,- что бы я делал без этих людей?"

Михеев подал мне котелок с супом и кусок колбасы.

- Вот, кушайте...

А сам встал у дверного косяка, да так и стоял, любуясь, с каким аппетитом я уминал все, что он принес.

Следующий день снова прошел тихо'. Ночью опять принесли обед. Тут уж я начал размышлять.

- Слушай, Анатолий, - спросил я связного, - откуда вы это берете? Тот пожал плечами.

- Ты не крутись, - строго прикрикнул я.

- С немецкой кухни, товарищ старший лейтенант. Мы вечером туда через овраг ходим. Повар у них чудной такой. Наливает в котелок, а сам "шнель-шнель" кричит. Мы отойдем в сторонку, поедим, да и вам захватим.

- Так вы же попадетесь! - воскликнул я.

- Там у них темно, хоть глаз выколи. Все в плащ-палатках. Все кричат одинаково: "Данке, данке, данке шен". Ну и мы тоже.

Днем я вышел в траншею и долго разглядывал ничейную землю, пытаясь угадать, как мои ребята ходят к немцам за баландой. Где вылезают из траншеи, как через проволоку пробираются, откуда в тыл к немцам, к кухне заходят.

Но так ничего и не мог сообразить. Долго высовывался, глядел и думал, как там немцы живут и как мои ребята ночью пробираются туда...

Вечером, только стемнело, в землянку ко мне пришла вся компания неразлучных: повар, писарь и, конечно, связной. Сгрудились у двери. Я предложил:

- Заходите и располагайтесь. Разговор будет. Они уселись и выжидающе молчали, ожидая, что я скажу.

- Ну так что, орлы, значит, с немецким поваром подружились? - спросил я.

- А что? - ответил связной. - Видно, хороший мужик этот повар.

- Чем он хорош?

- Он, по-моему, все понимает. Потому, как мы к нему подойдем, он тихо так говорит нам: "шнель-шнель, шнель-шнель..." Скорее, мол, уходите.

- У них тоже народ разный. Не одни фашисты, наверное, - поддержал Василенко. - И воюют не все одинаково. Один, убей его, не отступит, а есть и такие, что только увидят тебя, так все бросят - и бежать.

- Так ведь и у нас тоже! Другой - лучше бы он дома сидел, под ногами не мешался.

- Может, нам пайку бы за счет его увеличили?

- Правда.

- А может, если бы им кто другой, кроме фюрера, дал приказ, так они на нашей стороне были бы. А?

- Ну тогда мы бы всех победили.

В землянку вошел Тупиков, старшина роты. Все встали, потом, посмотрев на меня, сели. Старшина спросил:

- О чем разговор, товарищ старший лейтенант?

- Да вот говорим, что немцы - вояки хорошие, и если бы нам вместе... начал связной.

Не успел он договорить, как старшина грубо перебил:

- А ну, прекратить разговоры! Товарищ старший лейтенант, и вы это слушаете?

Связной замолчал, а старшина разошелся, и набросился на него:

- Вишь, какие дипломаты сопливые нашлись! В штрафную роту, видно, больно захотелось? Не насиделся еще?!

- А за что я сидел, ты знаешь? - обиженно спросил Михеев.

- Знаю за что.

- По дружбе, товарищ старшина. Вот товарищ старший лейтенант понимает, а тебе этого не понять, как можно по дружбе поплатиться. Сначала с друзьями попивать начал. Выпьем и поговорим по душам. Человек к человеку тянется, если он человек. Великое дело дружба. По дружбе и ларек пошел открывать.

- Так я же о другом, - сказал старшина, - так недолго и - брататься начнете!

- Ну уж ты загнул, старшина, - в один голос возразили друзья. - Что ты, не знаешь нас?!

- Да знать-то знаю. Но вот, говорят, товарищ старший лейтенант, наши на кухню к немцам ходят. Не слышали?

- Нет, не слышал, - стараясь как можно безразличнее, ответил я.

- Так вот, услышите еще.

Старшина сел, усмехнулся и обратился ко мне:

- А что, товарищ старший лейтенант? Может, и в самом деле ходят? Я под Сутоками вот так же вечером к ручью за водой пошел. Только набрал, смотрю, а на той стороне, немец присел, тоже воды набирает, Набрали, встали и друг друга будто не видели.

Думаю, что делать? Коли он меня не тронет, так я его почему должен? Уж кого кто... И знаете, иду я, думаю: "Ну, сволочь, неужели влепит? Ну, гад... У него автомат на шее, только поверни. А у меня карабин - за спиной. Пока его скинешь да прицелишься, так он тебя убьет. Ведь не выстрелил. Вот тебе и фашист проклятый, ушел. Вошел я в свою траншею, смотрел, смотрел, так никого и не увидел.

- Ну вот, старшина, значит, и ты братался с немцами?!

Старшина закурил и умолк, слова не произнес, пока все не разошлись...

До сих пор жалею, почему я не запретил моим ребятам к немцам ходить. Видно, тоже молод был и глуп...

А на следующую ночь вдруг поднялась стрельба. Я выскочил из землянки. Связного не было. Немцы, не жалея, бросали ракеты. Было так светло, что глазам больно. Пулеметные трассы щупали поле, чтобы никого не пропустить и не оставить в живых. Мины рвались с треском и звоном. Ко мне бежал Михеев. Он был в крови и обляпан грязью.

- В чем дело? - крикнул я.

- Беда, товарищ старший лейтенант! Василенку убили!

- Где?

Он не успел ответить, как я увидел, что солдаты волокут по траншее носилки, а на них - ротный писарь. Одна рука чертит по земле, а другая, локтем, то и дело утыкается в стенку траншеи. Санитар, идущий с носилками сзади, ворчит:

- Дармоеды! Лодыри! Даже траншеи вырыть не могут как следует. Носилки не пронесешь! Вырыли, называется.

Носилки опустили на землю. Ротный писарь не мог говорить. В груди у него что-то хлюпало и клокотало.

Я наклонился и посмотрел на него. Писарь выдавил из себя улыбку, будто оправдывался.

- Ничего, начальник штаба! - сказал я. - Поправишься, опять к нам приходи.

Его унесли.

Василенко лежал мертвый на проволочном заграждении, головой к нам. Видимо, смерть застигла его, когда он перелезал через препятствие.

- Видишь, к чему это привело?! - крикнул я. Михеев оправдывался.

- Так ведь, товарищ старший лейтенант, сколько раз ходили.... Все шло хорошо, а тут, смотрим, повар другой. Видно, заподозрил. "Хальт!" закричал, сволочь. Пришлось котелки побросать да деру. Стрелять начали... Вот и все.

Назавтра я собрал всех солдат и запретил ходить на немецкую кухню.

Но голод продолжался, и солдаты опять задумывались над тем, что бы такое предпринять, чтобы выжить...

ПОСЛЕДНИЙ СУХАРЬ

Дивизия в результате успешных боев продвинулась вперед и оторвалась от баз снабжения на полтораста километров. Дивизионный обменный пункт (или ДОП, как его сокращенно называли), тот самый, который кормит дивизию, был пуст, как вывернутый карман. Дорога, которая связывала его с базами снабжения, была пустынна. Над ней днем и ночью висели немецкие самолеты. Ни одна машина уже десять дней не могла прорваться к нам. Немецкие летчики гонялись и нещадно расстреливали всякого, кто появлялся на дороге.

И они добились своего. Дорога замерла и перестала быть артерией жизни, а дивизия, в одиночку, оказалась в конце полуострова, окруженная с трех сторон, как в мешке. Но где-то в больших штабах, о существовании которых мы, бойцы и командиры переднего края, могли только догадываться, в этих штабах стратеги, у которых на столах лежали огромные оперативные карты, с надеждой смотрели на выступ, занимаемый дивизией, как на плацдарм, который еще послужит делу победы.

Был март, и дивизия голодала. Началось с того, что кое у кого в рационе появилась конина. В детстве я ел это душистое острое мясо. И сейчас мечтал, не перепадет ли оно и нам. Однажды я пришел к командиру батальона по вызову. Тот посадил меня за стол и, показав на котелок, спросил:

- Голодный, наверное?

- У вас что-то есть, товарищ капитан?! - воскликнул я, будучи не в силах скрыть радости.

- Вот, - снова указал он на котелок, - подкрепись.

Даже ни намека на то, что в душе будет борьба, принять предложение начальника или отказаться из стеснительности или скромности, я не почувствовал. Все эти привычные для всякого подчиненного переживания отошли в сторону под давлением голода, который был неумолим.

Я похлебал густого, вкусно пахнущего варева и отставил котелок.

- Ну как Игренька? - улыбнулся комбат.

- Игренька? - переспросил я.

- Да, пришлось, - объяснил комбат.

Игренькой звали его лошадь. Хорошая была кобылица. Умная, спокойная, сообразительная. Она не нуждалась в привязи, всегда стояла как вкопанная, где оставляли. Даже если налет артиллерийский или с воздуха случится..,

- Да вот, понимаешь, - объяснил комбат, - ничего нет, комдив велел резать лошадей. Он заметил, что я не все съел.

- Не стесняйся, ешь до дна.

Я не заставил его повторять, выскреб котелок досуха.

- Понимаешь, я распорядился, чтобы связной зарезал Игреньку на мясо. А он говорит: "Не умею". Я ему говорю: "А я умею, что ли?" Нашли одного, из минометной роты. Ты бы видел, как он с ней расправился. Ножом от СВТ разделал ее так, что мы и в жизнь не сумели бы. Оказывается, на мясокомбинате работал.

- А не жалко, товарищ капитан? - спросил я.

- Как не жалко? Конечно, жалко! А больше, наверное, совестно, - ответил он.

Не прошло и недели после сытного обеда у комбата, как во всей дивизии одна лошадь осталась - худой, костлявый, еле живой жеребец комдива. Кормить его было нечем, и он целыми днями, рассказывали (я-то сам не видел), как олень, пасся у штаба дивизии - грыз деревья и доставал из-под сена какую-то сгнившую старую зелень, которая еще не успела ожить.

Но и жеребец комдива продержался недолго. Однажды генерал подъехал на нем к переднему краю (комдив в то время плохо ходил - тоже недоедал). Слез с жеребца, оставил его в лощинке, укрытой от обстрела, и ушел проверять оборону.

Вернулся, а жеребца нет. Только лука от седла осталась металлическая, копыта и грива. Все остальное унесли: не только мясо по кускам разобрали, но и кожу седла! Хороша была кожа, сыромятная... Ее можно было долго варить неплохой бульон получался.

Комдив, конечно, рассвирепел:

- Что за славяне дикие?! Разве для них что-нибудь есть святое?!

Командир пулеметной роты старший лейтенант Рябоконь - прямой был человек и начальников не боялся - вступился за своих "славян":

- Товарищ генерал, жеребца-то вашего ранило. Он все равно подох бы. Что же добру пропадать?

- Вот ты какой бестолковый! - накричал на него комдив. - Ну ладно, растащили, так хоть кусок мяса генералу бы оставили, бессовестные.

Рябоконь согласился с комдивом.

- Вот это, товарищ генерал, поступок безобразный. Узнаю, накажу.

А комдив был настолько огорчен, что, получалось, даже жаловался нам:

- Понимаете, у своего генерала лошадь съели! Да лучше бы я его сам съел! Вы думаете, мне тоже есть не хочется?! Жалко было, дураку... Надо было съесть...

Обратно, до штаба дивизии, генерал еле дошел, настолько был слаб.

Мы голодали уже десять дней, и конца не было видно. Сначала невыносимо хотелось есть. И пошли разговоры кругом, и все о хлебе.

- Мне бы только один хлеб был! Без всего остального прожить можно. Главное, чтобы хлеба вдосталь было, тогда другого не надо, - говорил солдат.

Другой пытался новые сведения сообщить:

- Для нас хлеб - это начало жизни. А вот немцы, они хлеба почти не едят.

- Ты-то откуда знаешь? Что ты ел с ними, что ли? - насмешливо перебивают его.

- А мой дом был прямо на границе с немцами Поволжья. Там знакомые и друзья были. Раз говорю, значит, знаю, - обижается рассказчик.

- Ну, тогда понятно.

- Так вот, они хлеба почти не едят. Не так, как мы. Одни бутерброды. И суп не едят.

- А что же они едят тогда? Как же без супа-то? - опять спрашивают его недоверчиво.

- А вот так! Говорю, бутерброды с маслом, с колбасой.

- Сухомятку, значит. Так ведь брюхо заболит без жидкого-то?

- Привычка, однако. Ничего, живут ведь как-то, не умирают.

Кто-то, до сих пор молчавший, приходит к выводу:

- Так им, немцам-то, видно, без еды-то легче обойтись, чем нам?!

- Конечно, легче, когда масло, колбаса, яйца, курятина есть.

- Братцы, - кричит кто-то молодой, - готов поменять хлеб на курочку! Не глядя!

- Балаболка ты несерьезный, - останавливают его. - Вот когда хлеба стали меньше давать, так и страху будто прибавилось. Всего бояться, стал! А когда брюхо набьешь, так и страху никакого!

- Брюхо набьешь, а если ранит?

- Так-то оно так, но когда сыт, то и умирать веселее.

А голод все усиливался, усиливался, и казалось, конца ему не будет. Потом плохо совсем стало, начались боли. Места себе не можешь найти. Внутри будто кто грызет или колет. Не отпускает ни на минуту. Одно спасение скорчиться, поскрипеть зубами, ругнуться и уснуть.

Ночью виделись постоянно одни и те же сны. Все время что-то ешь. Жуешь, режешь хлеб, открываешь консервы, пробуешь сытное, сладкое, горькое, кислое. Просыпаешься - полный рот слюны.

Но потом и это прошло. И началось забытье. Днем и ночью дремалось одинаково. Ни о чем не думалось. Ничего не хотелось делать.

Несколько раз ночью появлялись наши самолеты - "кукурузники". Они тихо, тайком от немецких истребителей, сбрасывали сухари в корзинах. Но нам от этого было не легче. Корзины падали далеко в тылу, и у нас не было сил их искать. А те, которые случайно попадали к нам, целыми не доходили. Либо парашют тащил по земле корзину, и ее разрывало, а сухари разбрасывало по сторонам. Либо корзины падали в расположение войск, и те, кто поближе, буквально раздирали их. Иногда они даже попадали к немцам.

Проверив часовых, мы сидели в командирской землянке, безразличные и сонные, усталые и грязные, ничего не ждали и ни на что не надеялись. Иногда кто-то из солдат приходил и решительно заявлял, что его пора сменить, что он уже стоять не может.

- Да кем же я тебя заменю? - спрашивал его кто-нибудь из нас. - Ты видишь, все лежат, никто встать не может. А ты пока ходишь.

- Так ведь я такой же стану. Я тоже не железный, - объяснял и злился солдат.

- Уходи, я вместо тебя постою. Солдат шел на попятную.

- Да что вы, товарищ лейтенант? Разве я не понимаю? Вам еще всю ночь ходить. Ночью-то на нашего брата надежа плоха.

- Ну так что же?

- Ничего, товарищ старший лейтенант, постою еще.

- Ну вот и молодец! - говорили ему, и он, в два раза старше лейтенанта, улыбался и, довольный, решительно открывал дверь: - Ничего, я еще постою! Пока силы есть.

Иногда приходила, грешным делом, дурная мысль, и тогда начинался разговор:

- А ты знаешь, Артюх, - говорил я другу своему, лейтенанту.

- А? Что? - начинал он беспокойно приходить в себя.

- Знаешь, какая у меня мысль пришла?

- Ну?

- А вот мы тогда Григорьяна-то жалели.

- Это какой Григорьян?

- Да ты проснись. Не помнишь, что ли? Наш первый ротный был.

- А-а-а, помню. Красивый был парень. Глаза у него были какие-то особые. А?

- Прекрасные глаза были.

- Так что же? Погиб ведь он.

- Вот я и завидую.

И все вместе вспоминали, как славно погиб наш первый командир роты. Крикнул: "В атаку!", но никто не поднялся. Тогда он выскочил на бруствер, снова крикнул: "В атаку!" - и захлебнулся. Видно, еще что-то хотел сказать. Пуля ударила наповал, опрокинула в траншею. Уже мертвый упал... Даже не подумал ни о чем таком: некогда было!

А перед этим долго глядел на траншею немцев, которую через час и десять минут, как в приказе было указано, придется атаковать, мурлыкал про себя какую-то песню еле слышно и притоптывал в такт мелодии носком хромового сапога, сшитого для него специально местным мастером-солдатом из моего взвода.

Артюх понял мою мысль и поддержал меня:

- Я тоже завидую. Убили как человека. А мы что? Мы, как черви, пошевелимся, пошевелимся, а утром не разбудят. От голода, скажут, умер... Красивый мужчина был.

Вот так сидели мы и дремали однажды в землянке, когда вошел старшина Ершов. Он с трудом открыл дверь и не сел, а опустился всем телом на лежанку и придвинулся ко мне. Отдышался, нерешительно подал мне свою влажную руку:

- Здравия желаю, товарищ старший лейтенант!

Я протянул ему свою, он слабо пожал ее - как-то робко, что ли. Первый раз он здоровался со мной за руку - еще никак не мог забыть, что у меня в роте старшиной был.

- Ну что пришел? - спросил я его. Старшина тяжело, с одышкой вздохнул:

- Да вот так... Дай, думаю, зайду! Проведаю своего командира. Живой ли?

- Живой, как видишь, - ответил я и уточнил: - Еле живой.

Посидели, я усомнился:

- Так, ни за чем и пришел? Машина, видно, оказалась попутной?

- А где сейчас машины, товарищ старший лейтенант?!

- Да ты что, так пешком и пер?

- Пешком.

- Ну и здоров.., Опять помолчали.

- Ну там, наверное, вас хоть кормят? - спросил я.

- А везде одинаково!

- Все-таки поближе к начальству!

- Не-е-ет, начальство не спасает. Комдив, например, совсем дошел. На вас похож.

- Не может быть!

Все, кто был со мной в землянке, насторожились. Ну и новости.

- Неужели и генерал голодает?

- А что, он дух святой? Что из ДОПа принесут, то и поест.

Старшина Ершов сейчас служил в ДОПе, поэтому его все знали.

- Ну все ж таки генерал, не нам чета...

- А где возьмешь?

Я хотел еще что-то спросить и что-то еще сказать, но почувствовал ужасную слабость. Так много я уже давно не говорил! Кроме того, боль все тело схватила, больно было язык повернуть, слюну проглотить, даже вздохнуть.

Ершов сидел долго, тоже молчал и даже вздремнул. Я поднял воротник полушубка (одежду мы уже не снимали с себя, потому что зябли), втянул руки в рукава и тоже уснул.

Очнулся оттого, что кто-то тряс меня. С трудом приоткрыл глаза, увидел: это Ершов будит!

- Товарищ старший лейтенант!

- Ну...

- Я пойду.

Я, не думая, ответил:

- Иди, дай поспать. Иди, Ершов. Но это старшину не устраивало. Он вежливо встряхнул меня за воротник, и я проснулся.

- Провожу тебя, - сказал я, устыдившись, что человек восемь километров прошел, чтобы увидеться, а я даже с ним попрощаться не хочу по-человечески.

С трудом поднялся.

- Обопритесь на меня, - предложил старшина. - Ну... Ну... Вот та-а-ак, хорошо-о!

Мы выползли из землянки, и яркий солнечный весенний день совсем ослепил меня. Потом обошлось, стал видеть. Кое-где, я заметил, уже сошел снег, и земля была готова к тому, чтобы зазеленеть. От света и воздуха закружилась голова.

- Ну, Ершов, спасибо тебе! Вовек не забуду!

Ершов улыбнулся.

- Погодите, товарищ старший лейтенант, еще не все. Он сунул руку в карман своего полушубка и тихо сказал, торжествуя и весь сияя от удовольствия:

- Посмотрите, что у меня, товарищ старший лейтенант!

Прежде чем увидеть, что это у него в руке замотано в белой тряпке, я услышал запах. Вздохнул полными ноздрями и ошалел: подуло ржаным хлебом. Не успел старшина полностью разметать тряпку, как я выхватил у него из рук огромный жесткий сухарь, опустился на землю, собрался весь в комок, как бродячая собака, и начал облизывать, потому что кусать было больно.

В это время немцы начали лениво обстреливать нашу оборону. Одна мина взорвалась у траншеи, недалеко от нас, другая хлопнула где-то сзади. Помолчали, снова бросили две мины.

Старшина Ершов угрюмо произнес:

- Наелись, видно, гады. Пообедали, вот и давай баловать.

- Это ничего, - успокоил я его, продолжая сосать сухарь.

- Конечно, ничего, - сказал Ершов, - а отвыкаешь, товарищ старший лейтенант, в тылу-то! Как-то мурашки по телу пошли.

- Ну, спасибо тебе. - Я пожал старшине руку своей отвердевшей ожившей рукой.

Ершов ушел.

Я уже настолько окреп, что попробовал даже откусить от сухаря, но десны словно обожгло, зубы скользнули по твердому, я испытал нечеловеческую боль.

Я оживал и вдруг ни с того ни с сего почувствовал, что горло перехватило, а изнутри невольно вырвалось рыданье, я захлебнулся. Мне показалось, что сухаря не убывает. Я поднялся, ни на что не опираясь, посмотрел на землю, на небо, на снег, которого оставалось немного, и на свою полуобрушившуюся землянку.

"Господи! - подумал я. - Как хорошо! Какое счастье!"

И вспомнил товарищей, которые сидели, молчали и дремали в землянке, тупо и безразлично ожидая конца. Я повернулся, сделал несколько тяжелых шагов, почувствовал неожиданно, как вдруг ухнуло, остановилось и начало с остервенением колотиться сердце, как острая боль обожгла снова живот, точно так же, как это было не раз и прежде, и подкосились ноги.

Придерживаясь руками за стенки траншеи, я сполз на дно, опасаясь упасть и разбиться, приподнялся на корточках и так вполз в землянку.

Никто на мое появление не обратил никакого внимания. Я приподнялся, с трудом втянул свое тело, будто чужое, на лежанку и привалился к Артюху, чтобы не свалиться. Артюх спал, подняв воротник полушубка и опершись затылком о земляную стену. Он на время приоткрыл глаза, равнодушно посмотрел на меня и снова заснул.

Я поднес к его опухшему лицу сухарь, облизанный мною со всех сторон.

- Понюхай, - сказал я.

Артюх оживился. Сначала он начал жевать опухшими губами, потом открыл глаза и крикнул на всю землянку:

- Хле-е-еб! Ребята, хлеб! Откуда ты взял?!

Все проснулись, заулыбались и потянулись ко мне.

У нас не хватило сил разломить сухарь на пять равных частей, и он долго переходил от одного к другому. Один облизывал, сосал его и передавал другому, а в это время на того, у кого сухарь, смотрели четыре пары глаз.

Сейчас мне стыдно вспомнить: свою долю я уже высосал из этого сухаря, но все-таки, когда подходила моя очередь, у меня не хватало решимости отказаться, и я облизывал сухарь тщательно, как и все, еще и еще раз.

После того как сухарь исчез в наших ненасытных утробах, мы сначала обнялись, долго хохотали, а потом все разом уснули.

Назавтра в дивизию прорвалась одна-единственная машина, груженная продовольствием. В ней был шоколад. Каждый получил по плитке. Мы его, конечно, съели в этот же день.

Комбат говорил, что немцы перебросили авиацию на какой-то другой, более ответственный участок фронта, и дорога открылась.

ДОБРО И ЗЛО

Весной мне было приказано съездить в штаб армии и привезти оттуда командирские доппайки.

Я выехал утром на молодом монгольском жеребце.

Прыгнул в седло, поднялся на стременах, и полудикий конь с места вошел в галоп.

Но хватило коня ненадолго, хотя лошади этой породы отличаются не только боевым нравом, но и удивительной выносливостью. Ехать пришлось по жердевому настилу. Жеребец мой то и дело попадал ногами между жердей, поспешно выскакивая из болота, а то и с храпом бился, пытаясь найти твердую опору. Сначала он покрылся потом, потом кое-где на теле его появилась пена. Наконец присмирел, и теперь мне не нужно было придерживать его. Устав, он уже нуждался в понукании.

В штабе армии мне подсказали, что обратную дорогу можно было бы подсократить. Я поверил, проложил по карте более короткий маршрут и тронул отдохнувшего жеребца.

Два мешка с консервами, маслом и папиросами я перекинул на круп лошади и подвязал сзади к седлу веревкой из мочала. Мешки с продуктами, конечно, мешали жеребцу. Он попытался было, время от времени взбрыкивая, скинуть их. Но потом, устав, успокоился и поплелся, понурив голову, не похожий на себя, будто старый мерин.

Сначала, как и с утра, все шло хорошо, и я уже, грешным делом, с вожделением подумывал о скором возвращении в теплую, обжитую и потому уютную землянку, к которой я привык. Уже месяц, как кончились бои, мы отрыли довольно глубокие траншеи, оборудовали укрытия и блаженствовали в обороне в тридцати-сорока метрах от немцев, отгородившись от них проволокой и минами и будучи недосягаемыми для артиллерии крупного калибра.

Все, казалось, было хорошо, если бы не этот проклятый ручей, который перегородил мою дорогу и не был обозначен на карте.

Я остановился, посмотрел вправо, влево и понял, что объехать ручей невозможно. Оставалось одно - преодолевать.

- Итак, форсируем, - сказал я себе и с силой ударил коня каблуками сапог.

Жеребец прянул ушами, взбодрился на время, шустро потоптался на месте, взял разбег, казалось, достаточно хорошо, но вдруг остановился и замер всем телом у самой воды. Я еле удержался в седле. Пришлось отъехать назад, дать ему успокоиться и отдохнуть. Жеребец стоял, понурив голову. Видимо, повторять попытку перепрыгнуть заболоченный ручей не имел никакого желания.

- Ну давай, давай, - подбодрил я его. - Ночевать, что ли, здесь?

Я подъехал к дереву, отломил крупный сук, очистил его от веток, взял крепко, удобно в руку и трижды ударил по отощавшим бокам несчастного жеребца. Тот всхрапнул, подпрыгнул всеми четырьмя ногами и понесся как бешеный. Подлетев к ручью, он встал на дыбы и после минутного колебания прыгнул. Прыжок был слабый, жеребец упал в жидкую грязь.

Я вылетел из седла и оказался на твердом берегу. Ни полета, ни удара о землю я не почувствовал. Мешки с продовольствием упали в воду: веревка ,из мочала не выдержала. Я бросился за ними и, к счастью, успел схватить.

Только потом уже испугался. Потопи я мешки, позора мне не обобраться бы! А то и попал бы под трибунал: с едой было плохо.

Выбравшись на берег, я увидел, что передние ноги лошади скользят по твердой земле, а задние на глазах оседают в грязь. Я не знал, что делать, а жеребец испуганно бился и вместо того, чтобы выйти, все глубже и глубже погружался в болото. Передние ноги сползали с твердого берега, и через несколько минут он так погрузился в жидкую грязь, что видны были только острые лопатки, шея да прядавшая ушами, фыркавшая голова.

Я подобрался поближе к тонувшему жеребцу и за узду пытался вытащить его на берег. Но с каждым новым рывком он, казалось мне, все глубже уходит в то, что было когда-то водой, а сейчас превратилось в засасывающее месиво.

Из грязи виднелись лишь уши, прижатые к голове, и белки глаз, которые от страха вылезли из орбит и слезились. Жеребец смотрел как затравленный зверь, мутные глаза его, налившись кровью, подергивались мглой, как пленкой. Животное понимало, что оно погибает, и, оскалив зубы, тихонько стонало, жалобно ржало, ожидая от меня помощи.

Но я не в силах был что-либо сделать. Я тоже понимал, что жеребец медленно и верно тонет.

В это время ко мне подошел солдат. Я не видел, откуда он появился, но, заметив его, обрадовался: как свидетель защиты он мог, если потребуется, подтвердить, что в таких условиях ничего невозможно было сделать, чтобы спасти коня.

- Что, старшой, тонет? - спросил солдат, одновременно как бы констатируя, что выхода нет.

- Тонет, - ответил я, не оставляя тщетных попыток вытащить жеребца и в то же время стараясь показать, что я делаю все возможное для спасения животного.

Солдат сплюнул и сказал решительно:

- Нет, это что мертвому припарка. Так ничего не получится. Утопишь!

Он отошел к елкам, стоящим невдалеке, вынул из чехла топорик, отрубил толстый сук и очистил его от веток. Плюнул на руки, растер ладонь о ладонь и сказал:

- Дай-ко попробую, однако!

Подошел солдат к лошади, грубо прикрикнул на нее, и та - понимающе в ожидании помощи - словно ожила, прянула ушами, а глаза засветились. Солдат встал сбоку, широко расставил ноги, сказал:

- Ну-ко, дай я тебе подмогу!

И с этими словами что есть силы ударил ее гибким и крепким суком. Удар пришелся как раз по открытому участку шеи. Видимо, солдат вложил в него не только силу, в которой ему отказать было нельзя, но и всю свою ловкость, опыт, злость. Жеребец дико всхрапнул, внутри у него что-то торкнуло, и он вылетел из болота.

От неожиданного рывка я не успел отпустить узду, потерял равновесие и упал, больно ударившись локтем о землю. Жеребец стоял на твердом берегу, дрожал всем телом и нервно фыркал. Я не без опасения подошел к разъяренному животному, нагнулся за поводом, переживая унижение и стыд перед солдатом, перед своей совестью и даже перед измученным животным, которого чуть было не загубил.

Солдат хмуро сказал:

- Нет в тебе, старшой, злости. Добром-то разве все сделаешь? Они ведь, добро и зло, рядом ходят!

Я думал, даже надеялся, что солдат, оказав мне помощь, за которую я ему в душе был благодарен, возьмет и уйдет. Мне было бы легче! А он сел на пенек, закурил и предложил мне, спросив:

- Куришь?

- А как же ты воюешь без этого? Ведь не курить - так с ума можно от разных мыслей сойти. А зимой простудиться в два счета можно.

- Да вот не научился как-то...

- Может, ты и не пьешь?

- Нет.

- Ну, брат, наделали лейтенантов! А как же ты в бой пойдешь?

- А я уже ходил. Не первый год. "За отвагу" имею. - Ты смотри-ко, молодец какой... А насчет выпивки и курева я шучу. Не кури и не пей: хороший человек из тебя выйдет.

Жеребец прядал ушами, косил на меня глаз и пытался ухватить за руку оскаленными желтыми зубами. Я все еще не мог освободиться от чувства вины перед ним. Все еще было стыдно, что я не знал, как помочь ему, и не сумел выручить его из беды.

Потом я соскабливал долго и тщательно болотную слизь с длинной пушистой шерсти коня, наконец вытер его сухой травой. Временами к брезгливости, которую я испытывал при этом, примешивался голод - то самое состояние, в котором дивизия уже пребывала длительное время.

А солдат снова предложил посидеть и, когда я опустился рядом, сказал:

- Вы, интеллигенты, больно уж добрые, как я замечаю! У нас у командира роты лошадь в голову ранило. Так она, бедная, оземь ударилась, лежит, ногами бьет, ржет, и другие лошади ей отвечают. От жалости с ума сойти можно. У лошади слезы из глаз текут. Потом стонать начала, вот все равно как мычит тихонько. А капитан стоит около нее, фуражку снял, плачет. Заливается, так коня жалко.

Подхожу я к нему: "Чего лошадь мучаете?" - говорю. Он смотрит на меня: жалко, мол. Я к ней подошел поближе и в ухо из винтовки выстрелил. Сразу успокоилась. "Ох, - говорит капитан, - какая лошадь была! Как человек!" - "А что сделаешь, - говорю, - товарищ капитан, один выход".

- А вот я бы лошадь не смог застрелить!

- А ты, старшой, не стыдись, что добрый. Злым-то еще будешь! Это легче. А вот доброты-то набраться, ох, это не так легко... Хотя и зла нужно набираться. У нас первый ротный был, так тот сразу погиб. Выскочил из траншеи, кричит: "За Родину!" - и вперед. А из траншеи-то никто за ним и не вышел. Так погиб ни за что.

А другой, так тот, пока все из траншеи не выйдут, пока последних бойцов не вытурит, сам из траншеи не покажется. И что же? Воевал долго, и с ним надежнее было. Заставит кого угодно! Бежишь в атаку, а сам думаешь: "Все бегут. Ротный никому отстать не позволит". Веселее с ним было. Понял?

Попрощались мы с солдатом. Его, оказывается, прислали через ручей мост построить. Старшим назначили. А с ним еще три солдата с топорами и пилами.

Остаток пути мы с жеребцом преодолели благополучно и прибыли в полк друзьями. Мне казалось, что жеребец под конец забыл о том, что с нами случилось.

Когда стало темнеть, по дороге начали рваться мины - очередной налет немецких минометов. Я слез с жеребца, отвел его в большую яму, которую заметил недалеко от дороги. Успел вовремя. Потому что второй налет был очень сильный, и взрывы грохотали как раз вдоль дороги.

Жеребец вздрагивал, но вырваться от меня, как это бывает с лошадьми при обстреле, не пытался. Наоборот, ближе и ближе жался ко мне, переступая ногами, когда становилось особенно страшно.

О происшествии, случившемся со мной в дороге, я никому не рассказывал разве хочется, чтобы над тобой потешались? Но монгольского жеребца и солдата, который спас его, запомнил на всю свою долгую жизнь.

АЗАРТ

Старшина Ершов возвращался в роту из штаба полка. По пути он срезал тонкий пружинистый ивовый прут. Шел легко, что-то напевая себе под нос, постегивая прутом по голенищу сапога. Он был молод и здоров. В штабе полка покормили, и Ершов был доволен и весел - поесть в то время удавалось не каждый день. Он сделал все, что ему приказывал командир, потому с чувством выполненного долга представлял себе картину, как он шагнет в землянку командира роты, встанет по стойке "смирно", браво доложит:

Загрузка...