- Я не знаю, что делать с ним, - докладывал лейтенант Гавриленко.
- А что такое? - спросил я.
- Приказы не выполняет.
Я вызвал к себе Степанова и спросил:
- Вы почему приказы командира взвода не выполняете?!
- А потому, товарищ капитан, - ответил тот, - что он еще мало каши ел, чтобы людьми командовать и со мной так обращаться. У него еще на губах молоко. Я вдвое его старше. А он мне кричит: "Степанов, иди заступай в наряд!"
- Так почему же вы не выполнили его распоряжение?! - снова спросил я.
- А потому, товарищ капитан, что в службе должен быть порядок, график, что ли, по крайней мере. А наш лейтенант Гавриленко посылает того, кто ему на глаза попадет. Организатор, называется.
Я промолчал: конечно, должен быть график. А Степанов продолжал и опять столь же логично:
- А потом, товарищ капитан, почему он мне "ты" говорит. Что я ему, мальчик или быдло какое?! Вот вы, например, обращаетесь ко мне по уставу. Я ему говорю: "Ты что на меня орешь?" Так ведь обижается. "Как ты, - говорит, - ко мне обращаешься?! Ты что, - говорит, - уставов не знаешь?!" Выходит, ему хамить можно, а мне нельзя?
Пришлось с лейтенантом Гавриленко поговорить. Убедить его, однако, не удалось.
- Вы посмотрите, товарищ капитан, - сказал он мне напоследок, - вы только посмотрите, какой у него взгляд: ехидный и злой, и вечно он чем-то недоволен. И то ему не так, и это не эдак. Вот вы его оправдываете, а он, уверен, только на передок придем, к немцам убежит. Могу поспорить.
- Ну вы уж загнули, - не согласился я с лейтенантом, - он, конечно, тяжелый человек, ко чтобы уж к немцам уйти...
Мы в это время формировались в резерве фронта, пополнялись личным составом, притирались друг к другу, а последнее время по-настоящему боевой подготовкой занялись.
Как только начались занятия на местности, так лейтенант Гавриленко пришел ко мне в первый же день с категорической просьбой:
- Заберите от меня Степанова, товарищ капитан!
- Чем он опять не угодил? - спросил я.
- Авторитет мой подрывает.
- Чем же?
- Откровенно скажу. Солдаты знают, что я в боях не участвовал. Потому ко мне присматриваются. Вам хорошо! Вы уже были... А я еще нет.
- Ну и что?
- Я взводу приказываю атаковать, а Степанов говорит: "Лучше по кустарнику незаметно подойти поближе, сосредоточиться и оттуда ударить!" Сказал бы мне одному, а то всем. Значит, обсуждает мое приказание и не идет в атаку. Солдаты на него смотрят и тоже лежат.
- Так, может быть, и правда, лучше, сблизиться с противником незаметно, а потом уже атаковать?
Но лейтенант Гавриленко был уверен в своей правоте и возразил мне:
- Товарищ капитан, до чего мы так с вами докатимся? Вы прикажете наступать, а я буду доказывать, что лучше отойти. Понравится вам? Кроме того, кому виднее, начальнику или подчиненному?
- Хорошо, я со Степановым поговорю, - пообещал я. - А вы все-таки переломите себя. На пользу пойдет. Прислушивайтесь к нему, советуйтесь. Не только с ним, ко и с другими, кто постарше вас, да и в боях уже был.
- Ну-у-у, - протянул лейтенант Гавриленко, - выходит, собрания будем проводить, как в колхозе? Когда пахать, когда сеять, голосовать будем?! Нет! В армии командир приказывает, а солдат должен выполнить. А?
И в глазах его я увидел торжество победителя. Ему казалось, что он лучше меня знает уставы и порядок, а я, его ротный командир, позабыл все это. Повыветрилось на переднем крае!
Хоть мне и не понравился разговор, я вызвал к себе Степанова.
Он вошел в избу, наклонив голову, чтобы не удариться о дверной косяк, поглядел на меня исподлобья и, мне показалось, виновато. Потом спросил:
- Вызывали, товарищ капитан?
- Приходится, - ответил я и предложил сесть. Думал, вы умный человек. Командир взвода у вас хороший, грамотный, училище отлично закончил. Но молодой, неопытный, необстрелянный. А вы старше, в боях были.
- Разве я кому-то говорил, что лейтенант плохой?
- Ну вот. Так помогите ему. Не подрывайте его авторитета, подскажите что надо. Но делайте это деликатнее.
- Понятно, - сказал Степанов, и в этом слове было не только согласие со мной. В том, как он произнес его, я уловил иронию, обиду и несогласие.
- Понятно-то понятно, товарищ капитан, - вдруг начал Степанов говорить раздраженно. - А вот такой вопрос. Разве можно доверить лейтенанту Гавриленко взвод? Тридцать человек. Я пока не доверил бы. Вот Тупиков - это командир, хоть и офицерского звания не имеет. Я не люблю старшего сержанта, но ведь на него можно положиться. Он не подведет. А этот, Гавриленко, в первом же бою хорошо если только сам погибнет, а то и весь взвод угробит.
- Ничего, - сказал я уверенно. - Два-три боя проведет и научится. Не хуже Туликова будет.
- Понятно, - сказал Степанов.
- Что вам понятно? - спросил я его.
- Понятно, почему мы столько народу положили.
- Почему? - спросил я его, это начинало меня раздражать. - Ну-ка, расскажите.
- Да вот если такие над нами поставлены, разве мы будем воевать хорошо?! Ему вначале отделением бы покомандовать.
Признаюсь, это меня обидело: я ведь тоже был значительно моложе Степанова. Но он спохватился сразу:
- Я вас не имею в виду. Хотя и тех, кто постарше вас будут, повыше, я тоже почистил бы.
- Ну кого, например?
- Да вот того майора, например, который меня в штрафную роту отправил.
- За что?
- Да ни за что...
- Не может быть, чтобы ни за что.
- Так что было-то. Началось с того, что свидетелем трусости оказался. Бегу я по траншее. Немецкую контратаку отбивали. А он, гад, в лисьей норе, забился в самый угол. Думал, убит. Тронул его, живой. Дрожит.
Я его спрашиваю: "Что, майор, испугался?!" А он аж синий со страху, ничего не сказал. Вытащил его оттуда, автомат в руки сунул. "Приходи, говорю, - сюда чаще, привыкнешь!" Потом, когда бои кончились, мы приспособили захваченный немецкий "телефункен" передачи слушать. А он узнал и пропаганду мне приписал. Никак я не мог оправдаться. Вот подлец какой, а ведь майор! Две шпалы носил...
Разговор со Степановым так и не получился. Еще беседовали с ним не однажды. И всегда его позиция была сильной. В его словах я чувствовал не только убежденность, но и правду. Потому свое мнение навязать ему не удавалось: я видел, что он расшатывает что-то устоявшееся и привычное в нас, но нельзя было не согласиться также, что это "что-то" и мешает нам. Вскоре Степанов вступил в конфликт с Тупиковым. На тактических дивизионных учениях мы совершали длительный и трудный марш. Командир отделения сунул в руки Степанова вещмешок и сказал:
- На-ка, понеси...
Сержант недавно прибыл в роту и крутого нрава Степанова не знал, поэтому распорядился так легко и привычно. Степанов швырнул вещмешок в сторону. Сержант прикрикнул, не ожидая, что сопротивление солдата будет стойким:
- Отставить, Степанов! А ну-ка возьми! Я приказываю!
Степанов со злостью ответил:
- Пошел ты со своим мешком!
И отбросил его ногой еще дальше. Тогда сержант подошел не спеша к нему и схватил за грудь. Степанов откинул его от себя так, что сержант не удержался на ногах, упал на спину и ударился головой о землю.
Старший сержант Тупиков, старшина роты, на глазах которого разыгралась эта схватка, сказал:
- Ну погоди, Степанов, я тебя проучу!
- Проучи-проучи... Много вас таких учителей было у меня!
Сержант, сконфузившись, поднял вещмешок, накинул на плечи лямки и отошел в сторону. Но Тупиков долго смотрел в упор на Степанова и не думал проходить мимо такого безобразия. Он был кадровым сержантом. До войны прослужил: два года, службу знал твердо и командирскими качествами обладал в полной мере.
Случай проучить Степанова подвернулся вскоре. Рота после учений вышла на тактические занятия. Была поставлена задача: на высоте, около деревни, вырыть две траншеи полного профиля на роту, связать их ходами сообщения и замаскировать выброшенную землю.
Каждому солдату был выделен участок работы и дневная норма. Все стали окапываться. Степанов вы полнил задачу раньше всех, сел да так и сидел неподвижно, пока к нему не подошел старшина,
- А ты почему сидишь?
- Я свою норму выполнил.
- А другим, товарищам по оружию, помочь не желаешь?
- Вот это я уж делать не обязан... Они лясы точат, а я за них работай? Помогай дармоедам? Вкалывай во всю силу?
- И в бою так же будешь?
- Как так?
- А вот так - лишь бы меня не трогали, а остальные меня не интересуют
- В бою мы еще посмотрим, кто как будет... Как бы мне тебя учить не пришлось. Больно вы здесь храбрые!
- Была бы моя воля, Степанов, я бы тебя давно в штрафную загнал.
Степанов насмешливо посмотрел на Туликова и сказал грубо:
- Не пугай. Там тоже люди, не хуже тебя.
- Не хуже, говоришь?
- Такие же, как везде. Есть хорошие, есть и плохие.
- Посмотрим, как ты запляшешь, когда опять туда пойдешь.
- Ну и пойду. Не бойся, на колени не встану.
Старшина Тупиков выпрямился во весь свой огромный рост и, заканчивая разговор, отчеканил:
- Я не люблю, когда подчиненные не выполняют приказания начальников. Запомни это.
Я подошел к ним совсем близко и, внимательно разглядывая каждого, подумал: "Нашла коса на камень". Тупиков спросил меня:
- Разрешите, я поговорю с ним, товарищ капитан, с глазу на глаз?
Я не возражал. Тупиков и Степанов пошли рядом. Со скрипом открыли пустой, брошенный хозяевами амбар и вместе вошли. Дверь, закрываясь, тоже скрипнула.
- И что это за человек такой? - спросил меня солдат, смахивая рукавом гимнастерки пот с раскрасневшегося лица. - Ни друга у него, ни приятеля... Вот, товарищ капитан, дома у меня, кажись, кроме бабы, ни одного друга не было. Да и с ней какой разговор? Не с кем было слова перемолвить. Все работа, да работа, да трудности, да нехватки. А здесь...
- А что здесь? Друзей больше, чем дома? - спросил я.
- Так ведь не сравнишь! Здесь что ни солдат, то друг да приятель. Вот ведь, думаю, кончится война, по домам разъедемся, и каждый в своей халупе закроется, поди. Вот опять тоскливо-то будет... Да если бы не воевать, а вот так бы работать, не ушел бы я из роты никогда, до чего весело. А у этого черного - ни друга, ни приятеля.
- Обидели его здорово ни за что, - объяснил я, - забыть не может.
- Э, товарищ капитан, кого из нас не обижали? Солдат посмотрел на меня, торопливо подтянул ремень, поправил пилотку и спросил:
- Разрешите идти.
И ушел, веселый, даже валявшуюся лопатку на ходу подобрал с земли и воткнул так, чтобы заметили и не потеряли.
О чем старшина Тупиков и бывший штрафник Степанов говорили в амбаре и что они там делали, можно было только догадываться. Вышли они один за другим. Сначала - Степанов, за ним - Тупиков. Оба шатались, как пьяные на ветру. Подойдя к изгороди, навалившись, долго стояли рядом, отдыхали и приходили в себя.
Потом разошлись по сторонам. Степанов хромал и, согнувшись, держался за живот. Тупиков держал у носа грязную тряпку и смотрел одним глазом: другой заплыл.
Вечером я вызвал к себе Туликова и спросил;
- Что произошло?
- Да так, товарищ капитан, - весело ответил он. - Поговорили. Выяснили отношения. Думаю, пойдет на пользу. Неплохой человек оказался.
Я не стал интересоваться подробностями, а вызвал Степанова. С трудом перешагнув порог, с ходу, не доложив о прибытии, как товарищ товарищу, Степанов сказал:
- Ну сила, товарищ капитан... Не дай бог под его кулак попадать! Врагу не пожелаешь. Я думал, что он только языком молоть умеет.
- Значит, хорошо поговорили, убедительно?
- А что, заслужил - получи. Я так понимаю.
- Ну раз поняли друг друга, значит, и нам не стоит говорить?" заключил я. Но Степанов спросил:
- Можно я, товарищ капитан, с вами посижу? Я подвинулся на скамье, посадил его рядом.
- Вот, товарищ капитан, - начал он разговор. - О чем я хотел поговорить с вами. Мы до войны, сколько я помню, привыкли все выполнять, что на верху на самом скажут. Что ни велят, все выполним. Я председателем колхоза был. Скажут - посеем, скажут - уберем, и все в сроки, которые нам укажут, хотя это иногда и во вред шло. А потом сколько нужно, столько государству сдадим. Себе ничего не оставим, а в город свезем. Мы так привыкли. Когда война началась, так же и воевать стали. Все давай и давай. Нечего нас баловать, все выдержим, все вынесем. Нет чтобы подумать, да похитрее, да поумнее, чтобы немца обмануть, а все вперед и вперед, все в лоб да в лоб. Разве так-то мы победим когда-нибудь? Ведь сколько же нашего брата погибает, когда все давай да давай!
- Надо. Что делать? - спросил я его.
- А кому надо-то? - спросил Степанов. - Это ведь только немцу на пользу. Может, я не понимаю эту нашу военную стратегию? Но, кажется, мы совсем не то делаем. Он нас клиньями, а мы через всю Россию траншею роем, как веревку протягиваем. А когда же мы клиньями будем бить, окруженья организовывать?..
Эту беседу со Степановым я вспомнил через год, когда и у нас на фронте маневренная война пошла. А в тот раз я сказал ему:
- Умный вы человек. Но поймите: и мы научимся. Жизнь заставит. Все в свои нормы войдет.
- Спасибо,- сказал он. - Мне как-то легче стало! Выговорился. Потому, видно...
Последние дни мы чувствовали, что скоро нас бросят в бой. В роты доставили боевые гранаты. Комбат приказал всех солдат пропустить через метание гранат по цели. Услышав об этом, Гавриленко предложил мне:
- Может, мы Степанову дадим другое задание? Еще подорвет кого-нибудь!
Я не согласился.
- Подорвать он может и на переднем крае, - сказал я.
Мы с Тупиковым стояли на огневом рубеже, подстраховывали. Большинство солдат работали хорошо. После взрыва гранаты Тупиков искал чеку, которую метавший гранату бросал на землю, и укладывал ее, чтобы потом доказать начальнику боепитанья, что граната подорвана.
Были и курьезы. Один солдат бросил гранату, не выдернув чеки. Граната, естественно, не взорвалась. Тупиков ходил с ним, чтобы найти ее и упражнение повторить. Другой, будто скованный, выдернув чеку, долго держал гранату в руке, боясь бросить ее, и только после неоднократной команды "Бросай!", будто опомнившись, метнул ее так, что она упала на бруствер и, чудом скатившись на противоположную сторону, взорвалась в десятке метров от нас. К счастью, никого не задело.
Настал черед Степанова. Он спокойно подошел, взял гранату, выдернул чеку и положил ее в левый карман шинели, но гранату не бросил, а зачем-то полез снова в карман.
- Бросай! - скомандовал я.
- Обождите, товарищ капитан, - тихо сказал он, зачем-то вынул из кармана чеку, которую только что туда положил.
- Бросай! - крикнул Тупиков.
- Ты что орешь?! - обернулся к нему Степанов.
Он переложил гранату в левую руку, а правой положил чеку в правый карман. Потом снова взял гранату в правую руку, посмотрел на цель, широко размахнулся и с силой бросил.
Я подал команду:
- Ложись!
Мы с Тупиковым укрылись в траншее. А Степанов дождался, когда произойдет взрыв, и только после этого пригнулся.
- Готово! - сказал он. Цель была поражена.
- А зачем вы перекладывали гранату? - спросил я.
Он ответил хмуро:
- Положил я чеку в карман, а он, оказывается, худой.
- Ну и что?
- Так ведь Тупиков съест, если чеку потеряешь.
Мы смеялись, а Степанов только усмехнулся. "Ну и ну!" - подумал я. Солдаты обсуждали поведение Степанова.
- Ты посмотри, что за человек. Хоть бы слово кому сказал. Если ответит, так будто в долг деньги дает. И все поперек старается. Будто из железа сделан, - удивлялся один.
- Говорят, у него всю семью дома расстреляли каратели, - объяснил другой. - А наши его - в штрафную роту. За что, не знаю, врать не буду. Но что он к начальству озверел, так это, однако, факт.
- Слышал я, - сказал молодой солдатик, - в дивизии рассказывали. Там-то, верно, знают. Убил он кого-то, кто-то обидел, он и убил. Когда из штрафной роты пришел в дивизию после госпиталя, так просился в разведку. Не взяли. Начальство боялось, что к немцам уйдет. Так он в полковую разведку все-таки упросился.
Но скоро оттуда откомандировали. Не мог ни одного немца живого притащить. Пока несет - задушит. "Не могу, - говорит, - на них на живых смотреть". Какая ненависть у человека... Я сам видел. Принес одного, связанного, на горбу пер. Принес и бросил, будто бревно какое. Смотрим, а пленный-то уже весь синий, и глаза вылезли. И вот что непонятно. Немцев хвалит: и траншеи у них глубже и чище, и огонь организовать умеют. А я его спрашиваю: "Вот так, грудью на амбразуру, они умеют, как мы, к примеру?!" Смеется ехидно. И что говорит? Да говорит: "Глупое дело не хитрое". Вот и пойми его...
На следующий день рота была поднята по тревоге и марш-броском выдвинулась на передний край, чтобы участвовать в отражении атак противника. Начались бои. Степанов, по-прежнему мрачный и нелюдимый, отличался выдержкой и стойкостью, хотя вперед никогда не вырывался.
Он не был среди тех, кто первым взбирается на высоту, кто ведет за собой других, но и среди тех, кто не выдерживал натиска немцев и первым начинал отступление, его тоже никто не видел. Его ни разу не ранило казалось, пули и осколки обходят его, как заколдованного. За это время некоторые уже по два-три раза побывали в госпитале, а его ничего не задевало. Солдаты иногда даже говорили о нем:
- Хороших людей убивает, а его будто пули обходят.
Но были и такие, кто говорил о нем по-доброму.
Однажды слышал, как маленький, тощий и, видимо, очень нервный солдатик говорил о Степанове:
- Меня ранило тут позавчера. Испугался, конечно, здорово. Подумал: "Конец". А кругом нет никого, помощи некому оказать. Лежу и кричу: "Санитары, санитары!"
А он, черный-то, подползает ко мне и спрашивает: "Ты чего орешь?" "Ранен, - говорю, - санитаров прошу". Он вытаскивает пакет индивидуальный, разрывает его зубами и давай мне руку бинтовать. Забинтовал он хорошо, надо сказать, как санитар, не хуже, а потом посмотрел на меня своими желтыми глазами и говорит: "Вставай, - говорит, - симулянт, не притворяйся!" - и к самому носу моему кулак поднес.
И в самом деле, поднялся я, живой, и пополз за ним. А он обернулся и шипит на меня: "Винтовку-то почему бросил? Дерьмо ты", - говорит. Сползал я за винтовкой. Ну и что? Сейчас думаю: "Если мы все такие были бы, как он, разве плохо было бы? А?"
Точку в жизни Степанова поставил дикий случай. Иначе не назовешь.
Однажды наш батальон прорвал передний край противника, а немцев в глубине не оказалось. Видимо, они не могли уже по-прежнему плотно удерживать оборону по всему фронту. Мы прошли километров двадцать и не встретили сопротивления, не видели ни одного человека.
Стрельба слышалась все время где-то далеко: то спереди, то слева, то справа. Было так тихо и спокойно, а местность просматривалась на такую глубину, что комбат свернул батальон в походную колонну, и пошли мы форсированным маршем, выставив впереди и по сторонам разведывательные дозоры. Шли по четыре в ряд. В колонне было человек триста, не менее. Конечно, устали. Солдаты валились с ног. И комбат разрешил большой привал.
Дозоры остановились, колонна втянулась в лощину, и люди запрудили ее, как вода в половодье овраги заполняет.
Комбат приказал снять вещевые мешки, составить оружие в козлы. Моя рота оказалась в центре всей этой массы людей и была сжата со всех сторон. Солдаты начали искать друг друга, но комбат крикнул: "Прекратить шум!", и все затихли.
В это-то время случилось то, чего никто не ожидал. Когда винтовки были составлены в козлы Степанов, снимая с себя вещмешок и запутавшись в снаряжении, с остервенением дернул рукой за лямку, нечаянно вырвал из ручной гранаты Ф-1 кольцо предохранительной чеки. Граната, висевшая у него на поясном ремне, упала под ноги, а спусковой рычаг запала отскочил в сторону.
Степанов понял, что через 3-4 секунды граната взорвется. Предотвратить взрыв было невозможно. Солдаты, копошившиеся рядом, видели, как покатилась граната, упали и ждали. Сотни осколков разлетятся со страшной силой далеко вокруг. Будут убитые и раненые. И только чудо может спасти тех, кто близко.
Надо сказать, что Ф-1 из всех ручных гранат - самая мощная. Немецкие гранаты с деревянной ручкой, падавшие в наши траншеи, мы нередко успевали выбрасывать - только не бойся, и они рвались где-то далеко, никому из нас не причиняя вреда. От нашей РГД можно было заслониться вещмешком. От "Лимонки", как звали Ф-1, спасения не было. Поэтому ее бросали всегда из укрытия. За считанные секунды Степанов мог бы ударом ноги отшвырнуть гранату от себя, к своим товарищам, и она не задела бы его, упади он сразу после этого на землю.
Я тоже приник к земле и думал: "Вот сейчас он отбросит гранату, и все. Кого-то приговорит к смерти"... Но Степанов только выругался, и тут же земля содрогнулась от сильного глухого взрыва.
После того как земля успокоилась, а взрыв затих, я глянул вокруг, в первый момент не сообразив ничего, тряхнул оглохшей головой и понял: Степанов лег на гранату и принял на себя ее взрыв.
Солдаты вырыли яму, захоронили все, что осталось от Степанова, и обложили могилу дерном. И надо же было, чтобы в это время громыхнула гроза и хлынул короткий ливень. Будто само небо пожалело несчастного человека.
Через каких-то полчаса батальон вытянулся из проклятой лощины. Я шел и прислушивался к разговорам. Один солдат рассказывал, что он на привале только присел и сразу уснул, а проснулся, когда взрыв уже произошел.
- И как это так случилось, не пойму, - говорил он - Лежу я и слышу, что кто-то идет. Идет и идет ко мне, это мне во сне-то кажется. А это Степанов ружье на меня наставил. "Вперед!" - говорит. И вот выстрелит. А я жду, когда он выстрелит, и думаю: "За что?" И тут я от грохота-то и проснулся.
Солдаты шли и обсуждали событие, и еще долго смерть Степанова где-то витала рядом с батальоном, часто еще люди вспоминали о ней и удивлялись, почему в ту минуту, когда смерть подошла к нему, он не отшвырнул ее к другим, а принял сам, без колебаний, безропотно и спокойно, как и должно быть.
И потом, далеко отойдя от места, где это случилось, мы жалели, что никак не отметили эту могилу - ни звездочкой, ни крестом, не оставили надписи, и никто уже никогда не сумеет разгадать тайну этой смерти.
Люди на фронте по-разному погибали.
СМЕРТЬ ДРУГА
Днем мне позвонил командир батальона. Телефонист, сидевший в углу землянки с трубкой, привязанной к голове, снял трубку, подал ее и произнес:
- "Третий", товарищ капитан.
- Слушай, "Пятый", - сказал комбат, - к тебе приедет Шаяхметов. Передай ему хозяйство. Карандаши, огурцы, семечки... Все по порядку. И иди в хозяйство Захарова. Отдохни недельку. Можешь забрать с собой ординарца. Петренко разрешил. Там найди Лазарева Колю. Он вернулся из госпиталя. Передай ему привет. Валяй.
Голос умолк. Конечно, я обрадовался неожиданной перспективе. Я сдам роту, возьму с собой ординарца и уйду в резерв офицеров полка, чтобы подучиться и - это главное - отдохнуть.
Оказывается, Коля Лазарев, мой старый и верный друг, возвратился из госпиталя. Надо сказать, я тосковал по нему. Шутка ли, больше года рядом командовали ротами.
Не успел ординарец уложить пожитки, как явился старший лейтенант Шаяхметов, маленький, широкоплечий, молодой.
- Вы получили приказание, товарищ капитан? - спросил он официально.
Я подтвердил и вызвал писаря. Тот долго и бестолково излагал, сколько в строю, сколько в расходе солдат и сержантов. Но мы так ничего и не поняли.
Я предложил подсчитать по пальцам - так мало было народу. Я называл фамилии, писарь записывал.
- В первом взводе: Аббакумов, Егоров, Долин, Кузьмин. Постой, Кузьмин в госпитале. Лапин, Мушкетов, Нолинский. Нет, Нолинский ранен вчера.
Вскоре списки были готовы. Пришли командиры взводов. Они с завистью смотрели на меня и уныло отвечали на вопросы. Я понимал их: они тоже устали. Только Шаяхметов бодро расспрашивал их о разных пустяках, которые вызывали у него интерес, а нам уже давно надоели.
Мы с Шаяхметовым зашли к солдатам - они помещались в трех землянках. Я представил нового командира. Узнав, что я уезжаю отдыхать, солдаты встретили это сообщение весело. Я думал, что они будут завидовать и обижаться. Казалось, мне будет неловко. Я уходил отдыхать, а они оставались на переднем крае. Может быть, завтра кого-то из них недосчитаются. Но они наперебой предлагали мне:
- Товарищ капитан, ни о чем не заботьтесь. У нас будет все в порядке.
- Говорят, там танцы бывают?
- Может, девочку какую?!
- Конечно, товарищ капитан. Говорят, их в медсанбате да в роте связи на выбор.
- Не теряйтесь, товарищ капитан.
До леса, где размещался офицерский резерв дивизии, было семь километров. Мы ехали и смотрели по сторонам. Вот выглядывает из болота затопленный танк, виднеется только занесенная снегом, будто шапкой закрытая, башня, не вся, а как большая опрокинутая вверх дном тарелка. Яма из-под крупного реактивного снаряда, заполненная водой. Что-то возвышается правильной четырехугольной формы, видно, затонувшая полуторка. Это из тех, что шли с нами зимой к высоте. Кругом - чистое болото, деревьев мало. Одни черные костыли: все, что осталось от рощиц.
Еще не начинало темнеть, когда мы с ординарцем подошли к рубленым деревянным домикам, разбросанным там и сям в редком редколесье. Из труб столбами валил дым.
- Смотрите, товарищ капитан, никакой маскировки, - удивился ординарец. - Живут же люди! Как в мирное время...
Домик, в котором жил капитан Лазарев, мы нашли с трудом: он был до половины засыпан снегом. Войдя в сени, тщательно отряхнули валенки от снега - топали, точно лошади. Когда я открыл дверь и вошел, Лазарев - я это сразу узнал - сильно схватил меня сзади за голову, зажал больно уши и наложил пальцы на глаза так, что посыпались искры. Руки были теплые, широкие, сильные и знакомые.
Я с трудом развел руки, стиснувшие мою голову, и обернулся. Коля Лазарев стоял с широченной улыбкой.
Мы сжали друг друга в объятия до боли, до треска в костях.
Хозяин раздел меня, усадил. Я облокотился на стол, тот зашатался и заскрипел. Подумалось: вот-вот пойдет в сторону и развалится. Лазарев положил на крышку широкую ладонь, отчего стол опять заходил как живой, и хвастливо сказал:
- Сам соорудил. Вот, своими собственными.
Поглядел на свое изделие, погладил и сказал:
- Когда хочешь, то все можно сделать. Только захотеть!
Я изобразил удивление, одобрение и сказал откровенно:
- Мне такого не сделать бы.
- Я тоже дома ничего не умел: не знал, как гвоздь забить. А вот сработал же. Одним топором. Самому интересно посмотреть...
Разговаривая со мной, Лазарев ловко открыл консервную банку ножом, который изготовил ему, видимо, какой-то умелец из солдат. Из-под подушки достал немецкую фляжку и, чтобы удостовериться, тяжело булькнул ею.
- Знаешь, - говорил он, продолжая собирать на стол, - вот за этим проклятым зельем ходил в поселок. Помнишь, Замковой заместителем у Постовалова был, в двенадцатом полку? Забыл, что ли? Ну, вспомни. Большим начальником стал. Его только что вывели с передка со всем хозяйством. Адъютант не пускает. Говорю ему, скажи, что Лазарев. Не забыл, оказывается, принял.
Приезжает, говорю, Перелазов, встретить бы надо по-человечески. Ничего не сделаешь: обычай такой. Он и тебя вспомнил. Вызвал какого-то из АХЧ. "Налейте, - распорядился, - товарищу Лазареву". Ну ладно, думаю, люди мы не гордые, можем постоять. Пусть будет "товарищ Лазарев", только бы водки дал. А когда уходил от него, то он встал, даже обнял меня и говорит: "Эх, хорошее было время, героическое, и люди были хорошие". А видно, что зазнался и возгордился. Чувствуется, к большой власти привык.
Тут Лазарев в рот палец взял и начал кровь отсасывать.
- Ты что? - испугался я.
- Да понимаешь, нож как-то соскочил с бортика, да по пальцу. Как бритва, нож-то.
И тут Лазарев крикнул ординарцу:
- Слушай, Заяц, ты опять ножи точил? Ординарец выскочил из какого-то закутка, увидел меня, обрадовался:
- Здравия желаю, товарищ капитан!
- Опять, говорю, ножи точил? - закричал на него Лазарев.
- А что, товарищ капитан, - ответил он весело, - какой же это нож, если тупой?!
- Ну ладно, иди, да сообрази нам чего-нибудь закусить.
- Так что вы, товарищ капитан, меня не разбудили, я бы вам давно все сделал.
Оказывается, это тот самый Заяц, который у нашего комбата, у Ивана Васильевича Логунова, ординарцем был. А когда комбата ранили и в госпиталь положили, он к Лазареву перешел.
- Ну как, Заяц, живешь? - спросил я.
- Очень хорошо, - ответил ординарец. - Вы же капитана-то Лазарева знаете, какой он человек, С ним можно хоть на край света!
Мы с Лазаревым выпили, опять вспомнили Замкового. Конечно, добром вспоминали, хвалили, поскольку его водку пили. Вспомнили и что-то такое, о чем подполковник наверняка забыть хотел.
- А ведь знаешь, - говорил Лазарев, - тогда, под Сутоками, не окажись меня рядом, не было бы Замкового. Я выскочил на просеку и вижу: солдаты, как бараны, бегут, винтовки побросали, а Замковой дует впереди и кричит: "Окруженье! Окруженье!" Мы с Малышевым - помнишь, командир взвода связи был у Тагушева? - положили их в снег и сами залегли.
Смотрим, три немца вышли из-за поворота и давай из автоматов с брюха строчить. Ну, мы их всех и уложили. Кончилась перестрелка. Замковой мне сказал: "Ну спасибо, выручил". Видно, стыдно ему было. Представляешь, когда я сегодня к Замковому вошел, он, показалось мне, как-то неловко себя почувствовал. Испугался, что ли? Неприятно, видимо, до сих пор. Я же свидетель. Как он в суде называется?
- Свидетель обвинения, - подсказал я.
- Ну вот видишь, обвинения. Конечно, разве приятно ему видеть меня сейчас? Не знаю, пьет ли сейчас. Раньше-то, помнишь, упивался. От страха, что ли? Сейчас много пить побоится - начальство рядом. Узнают, продвижения не дадут.
Мы просидели с Лазаревым до полуночи. Я больше слушал, он говорил много, но не о себе.
- Вот мы вспомнили Замкового, вояка-то никуда, а продвинулся. А мне в голову другой эпизод лезет, помнишь, из Коровитчина нас немцы выбивали? Ты бегаешь по траншее и кричишь: "Ребята, нам только сейчас отбить, а там подкрепление подойдет!" Я думаю: "Подкрепление? Где оно?" Смотрю, а у тебя правая рука в фуражке. "Что, - спрашиваю, - руку-то в фуражке держишь?" "Да так, - говоришь мне, - царапнуло! Не до того сейчас!"
А потом, когда ночью ушли, начали тебе руку перевязывать в медпункте, а там, смотрю, от большого пальца ничего не осталось, а указательный будто кто вдоль разрезал. Другой на твоем месте, возьми того же Замкового, месяц в госпитале проволынил бы.
- Ну скажешь тоже, - возразил я ему.
Он забрал мою правую руку в свою ладонь и рассматривал исковерканные пальцы - большой и указательный, а мне стыдно стало оттого, что другой человек рассматривает мое уродство.
Видно было, что Лазарев истосковался по своим. Потому и говорил, говорил о людях, о том, как мы вели себя в боях, кто трусил, а кто нет, кто рвался вперед, а кто отсиживался в укрытиях.
Потом вдруг ни с того ни с сего переметнулся на другой предмет разговора, совсем в другую сторону увел.
- Знаешь, мне один в госпитале объяснял: "Это, - говорит, - хорошо, что тебя ранило. Когда долго не ранит, то сразу убивает, наповал". Выходит, я свою очередь отбыл?
- Значит, - обрадовался я, - сейчас можно спокойно жить?
- А еще этот товарищ говорил: "Хорошо, что бабой не обзавелся, да ребят не наделал". И знаешь, как рассуждал: "Вот, - говорит, - у меня их трое, дак ведь, однако, все время перед глазами стоят, забыть не могу. Вот я их, говорит, - на свет произвести-то произвел, а вдруг меня убьют, куда они без меня-то?"
Я почувствовал хмель, какую-то необъяснимую тоску и любовь к Лазареву, давнему другу, но высказать это ему прямо в глаза не сумел.
- А где мы тебя тогда потеряли? - вдруг вспомнил я. - Все будто шли рядом. Посмотрю, ты на виду, и мне будто весело.
- В овраге. Мне бы, дураку, - объяснил Лазарев, - обойти его, а я туда, думаю, скорее на высоту взлезу. А когда увидел, что кругом котелки да противогазы валяются в этом овражке, так и понял, что влип. Тут он меня сбоку из пулемета и саданул.
Лазарев заметил, что я устал, придвинулся ко мне, потрепал волосы и толкнул на подушку:
- Спи, завтра рано вставать. Мы здесь от подъема до отбоя занимаемся командирской учебой. Говорят, уже идет пополнение. Скоро получим людей и в бой. Истосковался я по людям и по делу. Ну что делаем? Сам посуди: мне это уже сто раз надоело. Кому-то, кто еще не пахал, тому надо. А нам-то зачем?!
Он еще что-то говорил, но я незаметно уснул, уяснив твердо, что завтра мне заниматься необязательно.
Проснулся, услышав, как кто-то бил в рельс, подвешенный у домика. В несколько голосов дежурные кричали громко и весело:
- Подъем!
Я собрался подниматься, но подошел Лазарев и сказал:
- Спи. Провизия на окне. Скажи, чтобы ординарец печку истопил замерзнешь днем. Будь здоров. В обед прибегу.
Я снова уснул.
Проснулся оттого, что в комнате стало тепло. Ординарец сидел у печки, смотрел в огонь и словно колдовал на угольях. Заметив, что я проснулся, обернулся.
- Товарищ капитан, сон страшный приснился. Будто старшего лейтенанта Ишмурзина убило.
- Чепуха все это!
- Да, конечно, чепуха. К перемене погоды, видно. Но все-таки неприятно.
Ординарец приготовил завтрак, не спеша поели. Я оделся и вышел - нужно было представиться начальнику резерва.
Когда я шел по тропинке, пробитой в снегу в сторону штаба, мимо пробежал офицер. Я еще толком не рассмотрел его, а крикнул:
- Тагушев!
Тот даже на мгновение не остановился и, будто не узнав меня, ничего не ответил. Стало обидно.
- Постой! - крикнул я. - Ты что, своих не узнаешь?
- Погоди! - отмахнулся он: дескать, не до тебя.
- Да постой минутку! Столько не виделись!
Но Тагушев, тот самый, с которым мы в траншеях не один пуд соли съели, убежал.
И тут я заметил, что к сараю, к которому вела просека, бежали озабоченные люди. Я тоже кинулся туда, больше из любопытства, от нечего делать.
Я был убежден, что здесь, в глубоком тылу, в восьми километрах от переднего края, ничего плохого не может произойти. Оно должно быть лишь там, откуда я только что прибыл, то есть на передке, где ежедневно, ежечасно, ежеминутно кто-то погибает, где кругом палят и места целого найти невозможно.
Дверь в сарай была открыта. Еще с улицы увидел: внутри у входа и вдоль стен стояли офицеры с обнаженными головами, как в церкви. Я невольно снял шапку. Подошел к толпе. Все молчали, поэтому спрашивать было неудобно. Осторожно, чтобы никого не толкнуть, я тихо пробрался вперед и заметил, что в правом переднем углу стояли старшие офицеры и врачи. На табуретках, составленных двумя рядами, кто-то лежал. Многие плакали. Это показалось мне странным и непривычным. Ветхая крыша, казалось, провисла над пустой серединой сарая, сырой и холодный воздух знобил.
- Кто это? - тихо спросил я соседа.
- Лазарев, из шестнадцатого, - ответил он шепотом.
Преодолев стеснительность и неудобство, я уже сделал несколько шагов к Лазареву, когда увидел, что у изголовья стоит комдив. Я взглядом робко попросил разрешения подойти, и комдив кивнул мне.
Он лежал, вытянувшись во весь рост, бледный и спокойный, будто живой. Отсюда мне было слышно, как комдив отдает распоряжения штабному офицеру:
- Значит, так, родителям - извещение. Погиб смертью храбрых. Командарму - доклад. Погиб на учениях с боевой стрельбой. Отрабатывали продвижение за огневым валом. Понял?
Тот, даже в этой скорбной, заполненной молчанием обстановке, щелкнул каблуками и вышел, гулко отпечатывая шаги.
Когда Лазарева похоронили, Тагушев привел меня в свой домик. В нем было тоже тепло и уютно, как у Лазарева. Зайнулин, старый, еще с Северо-Западного фронта, ординарец, приготовил обед, расстарался водки. Мы сели, выпили за упокой души и поели тушенку.
- Скажи, что же все-таки произошло? - спросил я.
- А, - махнул рукой Тагушев, - изучали ручной пулемет. Кто его не знает?!
- Не скажи, - возразил я.
- Ну ладно, может, и надо было, - согласился Тагушев. - Но кого руководителем назначили? Это же надо придумать! Серебрякова, начальника штаба двенадцатого полка. Знаешь эту сволочь? Маленький такой, в очках, дерьмо. Он и пулемета-то в глаза не видел, штабная крыса!
- Знаю, - подтвердил я.
- Помнишь, мы переходили зимой на другой участок. По сорок километров за ночь. С ног валимся. А он, смотрим, шкура, на рысаке гонит. Солдат в полушубке - на козлах. Кричит: "Р-р-гись! Р-р-гись!" Серебряков с девкой в санках катит. Веселый такой. И не стыдно!
Так вот, Серебряков, который винтовки в руках не держал, мне, Лазареву, Рябоконю, старым пулеметчикам, показывал, как его заряжать надо. Мы, конечно, глядели по сторонам, разговаривали. А он, скотина, поставил пулемет на стол, отвел рукоятку назад, вставил снаряженный магазин и нажал на спусковой крючок. И выпустил очередь прямо в живот Лазареву - он напротив стоял. Так до того испугался, подлец, что еле пулемет выхватили из рук. Одурел от страха! Лазарев, конечно, за живот и упал.
Я представил себе эту картину и в ужас пришел.
- Сначала мы даже не поняли, что произошло, - сказал Тагущев, - ну знаешь, ошеломило... Вот уж, кажется, навидались смертей на всю жизнь, а эта будто всех по голове ударила.
- Ну и что, будут его судить? - спросил я. - Его бы в штрафной батальон, чтобы он тоже войны попробовал.
- Не знаю, - ответил Тагушев, - вряд ли. Говорят, солдата, который магазин снаряжал, забрали в военный трибунал.
- А этот обмылок?
- На гауптвахте сидит. Не знал, видишь ли, что в магазине боевые патроны. Думал, учебные, без пуль. Ребенка изображает из себя. Уверен: ничего не будет. Слышал, что у него кто-то вверху. Если такое ничтожество по службе продвигается, то так и знай, что кто-то у него вверху сидит.
Я остервенел, накинул полушубок и бросился к выходу.
- Ты куда? - хотел остановить меня Тагушев, но еще не родился человек, который помешал бы мне сделать, когда я что-нибудь очень хочу.
- Пойду застрелю Серебрякова!
- Да ты что?!
- Вот этой самой рукой.
Серебрякова я действительно нашел на гауптвахте.
- Слушай, - сказал я начальнику караула, - позови его.
Когда Серебряков вышел, я шагнул к нему и, забыв о пистолете, который лежал в боковом кармане полушубка, схватил за горло и ударил кулаком прямо по мерзким очкам. Я вложил в удар всю силу, горе и отчаяние, всю злобу. Увидел, как исказилось от страха лицо майора, как из носу пошла кровь, хрустнули очки и потерял сознание: солдат, охранявший арестованных, уложил меня прикладом автомата по голове.
Утром начальник караула разбудил меня:
- Вставай, капитан, позавтракай.
Солдат с подвязанной левой рукой, худой и бледный, видимо, только что выписанный из госпиталя, поставил передо мной завтрак и приложил правую руку к козырьку.
- Если потребуется, товарищ капитан, принесу добавки.
Он явно симпатизировал мне, ибо смотрел с большим уважением и благожелательством.
- Даст бог, пронесет, товарищ капитан!
- Что пронесет? - спросил я.
- Может, говорю, ничего вам не будет за этого паразита.
Когда я ел, ко мне опять пришел начальник караула и с одобрением, пожалуй, даже с восторгом, сказал:
- А здорово ты этого гада штабного приложил. Из носу кровь не могли унять. А на черепе трещина: на какую-то железяку упал.
Утром с гауптвахты меня вызвал начальник резерва, вручил предписание и, ни слова не сказав, не упрекнув ни в чем, приказал возвращаться на передний край и принять роту, Шаяхметова направить в резерв вместо меня.
Озябшая лошадка, стараясь согреться, бежала без понуканий. Ординарец дремал, приютившись в уголке саней. Несмотря на мороз, мне было жарко. Потом почувствовал, что знобит, и понял: заболеваю. Елки, покрытые снегом, хлестали по лошаденке и осыпали пылью и ее, и сани, и меня с ординарцем.
На переднем крае гремело. Навстречу попались трое раненых. Они с явным сочувствием, даже жалостью, посмотрели на нас и что-то сказали друг другу.
Ожидая конца дороги, лошадка еще более оживилась и весело везла нас к переднему краю, снова в бои. Усилившийся вокруг ветер нес запах конского пота, который я любил с детства. По небу шли, будто строем, белые кучевые облака.
- Никак к метели? - спросил меня ординарец. Я не ответил.
- А может, к ведру? - опять допытывался он.
- К ведру, - сказал я, - успокойся, к ведру.
Мне почему-то подумалось, что хуже того, что вчера произошло, уже не будет, что самое страшное позади.
Темнело. Было отчетливо видно лишь, как немецкие ракеты одна за другой освещали гряды низких молчаливых высот, на которых сидели наши и куда мы направлялись с ординарцем. Кое-где в болоте нет-нет да сходились, точно лучи прожекторов, трассы пулеметных очередей.
В САНИТАРНОМ ПОЕЗДЕ
Не знаю, что делали со мной до тех пор, пока я не пришел в себя. Пуля, которая прошила грудную клетку насквозь, и ударная волна от разорвавшегося снаряда, по-видимому, моментально погасили мое сознание: будто выключили свет. Я не почувствовал ничего и как бы перестал жить.
Меня, конечно, подобрали. Какой-то добрый человек понял, что я живой, вытащил с поля боя. Хирурги что-то делали с моим телом (я всю жизнь преклоняюсь перед этими людьми), а душа моя спала беспробудно, потому у меня ничего не болело, мне ничего не хотелось и страха за жизнь не было никакого.
Потом везли, иначе я не оказался бы в санитарном поезде - в пассажирском составе, чудом уцелевшем от мирного времени и приспособленном для эвакуации раненых. Но, об этом я узнал уже позже.
Придя в себя, я услышал собственный стон и сразу же ощутил невыносимую боль, которая, вдруг вошла в меня вместе с сознанием, разодрала и обожгла грудь и живот и толкнулась в глаза. Я понял, что меня везут, и даже услышал слова, которые доходили до меня откуда-то издалека.
- Чего это он вытянулся? - спросил кто-то, и я понял, что обо мне. - Не помер ли? Ну-ко, погляди.
С трудом и страхом я открыл глаза, боль отодвинулась в сторону, я увидел над собой багажную полку, свисавший с нее край окровавленного матраца и смотревшие в упор глаза обросшего забинтованного солдата. В бинтах были голова, грудь, руки. Точнее, уже не руки, а култышки, совсем-совсем малое, что осталось от них. На застиранных бинтах проступали ржавые пятна - следы крови, возможно, не его, а оставшиеся после других раненых.
Солдат смотрел на меня с удивлением, интересом и даже, можно сказать, весело. Я - больше по движению губ - догадался, чем расслышал его слова:
- Что, товарищ капитан, ожил?
Я попытался ответить, но вместо слов вырвался стон. Сначала мне показалось даже, что кто-то стонет рядом, потом я испугался, сообразив, что простонал я.
- С того света, товарищ капитан? С приездом, говорю!
Я ответил тем же радостным стоном. Женский пронзительный голос откуда-то снизу сурово прикрикнул на солдата:
- А ты чего это разгулялся? Ну-ко, ложись!
Солдат покорно повернулся к говорившей:
- Так ведь я, сестрица, о чем? Верст пятьсот, поди, проехали, а он все без сознания. На радостях я. Видишь, человек жить пошел.
Солдат повернулся к стенке, послушно улегся и вскоре уснул.
Попытавшись скосить глаза вправо и увидеть, что делается в вагоне, я почувствовал острую боль, которая огнем обожгла меня насквозь, и понял, что если не шевелиться, то можно еще терпеть. Оставалось только неподвижно лежать и прислушиваться.
В вагоне то там, то сям раздавались стоны и крики, вздохи и тяжелые прерывистые хрипы с кашлем. Совсем близко от меня говорили. Разговор то и дело прерывался. Кто-то крикнул:
- Сестра, помоги тому, на нижней полке, видишь, он уже глаза закатил.
- А сами не можете посмотреть? Не знаете, что я одна?
- Так ведь мы рады бы, да двигаться не можем: один слепой, другой безногий. Какой с нас спрос и какая от нас помощь!
- Сейчас подойду!
Дверь в вагон открылась, внутрь дохнуло холодом. Потом вошедший захлопнул дверь и властным, приказным тоном распорядился:
- Вынесите его. Не видите, что все?!
По проходу загремели носилками. Снизу, совсем рядом, кто-то, сказал, видимо, про меня:
- Во, живучий парень!
- Капитан-то? Да-а-а. Значит, не судьба ему была оставаться там.
- В вагон внесли труп трупом. Лицо желтое, как из воска.
Сестра, резкий голос которой я уже запомнил, делилась радостью со всеми:
- Оживает, слава богу...
- Какое оживает? - возразил ей кто-то. - Всю дорогу стонет.
- Раз стонет, значит, живой, - отпарировала ему сестра. - А ведь на меня тот, мордастый, не напрасно кричал. "Куда, - говорит, - мертвого п-решь? У нас, - говорит, - живых девать некуда". А он, поглядите-ка, живой.
- А ты, сестра, молодчина. Знаешь, что она тому мордастому ответила? "Ты, - говорит, - тыловая крыса, да так твою так, по-русски. Он столько крови пролил, - говорит, - вас, мордоворотов, защищаючи?!"
Я подумал, конечно, что обо мне говорят, и сразу приятно и горько защемило сердце, и что-то ударило в голову, и вагон вместе со мной плавно повело в сторону, я уменьшился в размере, перестал ощущать руки, ноги, грудь, как будто у меня их уже не было, и я - это был уже только мозг, в котором собралось, как в точку, все мое существо.
И точка эта погасла, будто оборвалась нить. Я полетел в пропасть, забыв о вагоне, забитом ранеными и уволенными подчистую, о сестре, о себе, о своей боли. Только недолго еще слышал, как где-то далеко-далеко старый вагон скрипит и стучит на стыках, и чувствовал, что какая-то сила куда-то несет и несет меня.
Не знаю, сколько времени прошло, но снова послышался голос сестры. Он показался мне таким знакомым, столь добрым, что появилась уверенность: мне не дадут пропасть. Чаша на весах жизни, обрадовался я, качнулась в мою сторону.
- Я ему говорю, - отчетливо услышал я голос медицинской сестры, - давай перевернем. Что он, покойник, что ли, говорю, чтобы его вперед ногами везли? А он говорит: "Ему уже все равно, как его повезут, видишь, он уже не жилец". Вот ведь люди какие бывают. И ходят по земле. А еще и у власти. А я все-таки заставила. Еле развернули в вагоне. Зато полный порядок. Головой вперед положили.
"Так вот оно, - подумал я, - понятно, откуда это мое неудобство. У меня с детства выработалась привычка садиться в санях, в телеге или в машине так, чтобы можно было смотреть вперед, видеть дорогу".
В поезде, сидя лицом в сторону движения, я считал, что еду по собственной воле, имея перед собой свою цель, даже если я ничего не видел впереди. Даже если видел только стену вагона, которая качалась и поскрипывала передо мной.
А сейчас я еду спиной, значит, меня куда-то везут, везут помимо моей воли, и я в этом движении не участвую. А стук, грохот, скрип воспринимается как нечто возвышающееся надо мной и влекущее меня неведомо куда.
Неприятно и страшно было оттого, что меня везли головой вперед, я могу увидеть только то, что уже прошло, промелькнуло, что мы уже проехали. Поэтому я еще больше чувствовал свою беспомощность и кружилась голова. Казалось, поезд летел неизвестно куда, может быть, в пропасть, пропарывая своей мощью, грохотом и свистом холодную и темную ночь. Он, подумалось мне, почему-то обязательно, неизбежно должен на что-то наткнуться в своем неудержимом и неуправляемом движении.
Мои размышления и страхи прервал голос солдата с багажной полки, которая под ним вдруг начала ходить сотрясаясь:
- Сестрица, накапай спиртику. Не могу успокоиться.
- Нельзя тебе, - ответила сестра. - Я же сказала, что скоро выходить. Ну что ты домой заявишься пьяный.
- Сестрица, милая, да мне это что слону дробина!
- Не-е-ет, ты сейчас слабый, сразу развезет. Да и нету у меня, дорогой.
- Сестрица, любовь моя, дай. Не то я всю твою аптеку разбомблю. Жалеть будешь.
- А вот попробуй. Не посмотрю, что у тебя култышки...
- Сестрица, умоляю тебя. ...Будь человеком хоть раз в жизни...
Снизу послышались голоса в поддержку. Потом разговор перешел на другое.
- Кто это войну выдумал, того бы на осиновый кол.
- Не беспокойся, так и будет.
- А я вот не верю, чтобы человек, братцы, хлебнул войну и ему опять захотелось. Видно, последний раз воюем.
- Это если кто в штабах просидел.
- А ты думаешь, там сладко?!
По вагону кого-то пронесли на носилках. То и дело задевали за стенки купе.
- Вишь, как его распахало, - произнес кто-то.
- Эт-то еще нич-чего, - сказал кто-то заикаясь.- А вот ко-когда кон-контузят!..
И пошла-полилась - не остановишь - заикающаяся речь.
- Н-ну вот pa-ранят. Боль-льно, может, не с-с-спо-рю, но сошьют и ж-ж-жив. Сам з-знаю. С-самого заш-шивали. Ну вы-ыздоровел. Ешь, пьешь, с-совсем ч-че-ловеком стал. Го-о-о-воришь, со-о-ображаешь, ду-ду-мать можешь. Pa-радость испытываешь, А ко-онтузит - нет х-хуже, будто т-тебя как ч-человека не су-сушествует. Трясет, в г-г-голове а-ад, ни днем, ни ночью пок-коя, х-хуже всего.
- А ты бы пить попробовал. Говорят, помогает.
- К-какое, пробовал. Сра-азу будто по-легчает, а после еще х-хуже. Да я, да я бы обе ноги отдал, лишь бы внут-три все успокоилось, не дрожало бы, не дрожало бы ничего. А я еще, ду-у-урак, когда меня уд-да-рило, под-думал: "Слава богу, что кон-нтузило!"
Молчал недолго.
- В-вдвоем яч-чейку от-трывали д-для пулемета. Первая мина шарахнула, м-мне ничего, а у товарища моего в-вся телогрейка в к-клрчья. Его на носилки и унес-ли. Т-так мне его жал-алко стало! А сейчас в-все в-в-время думаю: лучше бы меня так, так-то. Ус-уснуть не могу. Толь-лько, кажется, засыпать, а тут буд-дто к-к-кто из-под тебя к-к-кровать уберет, про-провали-ваешься и летишь, оп-опрокидываешься. Так только к-крикнешь, со ст-страху, а уже не до сн-сна.
Вот уже как меня о-об зем-землю ударило. И все д-ро, и все д-дрожу, как капитан вон на боковой пол-лке. И все ст-страх какой-то, в-весь боюсь чего-то. А ведь какая голова-то была. Память какая. Весь годовой от-отчет наизуть з-з-знал. Бух-хгал-лтером был.
Но контуженому бухгалтеру кто-то с упреком и завистью говорит:
- Тебе-то что. Тебе-то еще ничего. Терпеть и ждать можно. Еще годок-два, придешь домой и поправишься. А вот мне-то.
- Да, тебе, конечно, - соглашается бухгалтер. - Не п-приведи гос-сподь. Тебе, од-днако, х-хуже.
- Мне на всю жизнь, Сначала хоть одним немного видел, а потом и этот потух.
Когда слепой заговорил, так никто его не перебивал., Известно, что у нас, у русских, чем несчастнее человек, тем он больше может рассчитывать на внимание и помощь других, ибо несчастья дают людям хоть бы на время известные права и даже привилегии.
А слепой продолжал вспоминать о горе, которое его постигло:
- Сначала все ждал, что увижу. И правду сказать, после того как шарахнуло, ничего не увидел, только слезы из глаз льются. Не хочу, а реву. Вот тебе и на. Выбило один. Схватился, а в глазу мокро - вытек глаз-то... А потом убрал руки и понял, что и другой не видит. Вот штука какая... Потом мне в госпитале с другим глазом, который целым остался, что ни делали, а зрение не вернули. Сейчас вот могу только тьму от света отличить, что-то белое в глазах мерещится. А и радости-то только что. Все равно никого не вижу.
- А как же ты дом-то с-свой найдешь? Вс-вс-встре-тит к-кто-нибудь?
- Нет. Да как-нибудь дойду, доволокусь. Добрые люди помогут. У нас ведь еще их не всех поубивало. Не боись.
- Ну да и ч-что, хорошо, з-значит.
- Хорошо-то хорошо, - ответил слепой, - я в колхозе конюхом работал, а сейчас, куда я теперь к лошадям-то? Был бы грамотный, так читать бы научился. И все чего-нибудь бы делал, работал.
- Дак ведь, говорят, у них, у с-с-слепых-то с-своя азбука есть.
- Откуда мне знать? Вот еду и думаю: что делать, ума не приложу, куда сунуться? И горько мне. Вот я жив и здоров, а жизнь моя будто вся в темную ночь ушла, будто ее и не было. Кончилась на этом. Разве не обидно?
- Говорят, а-ар-ртели есть такие. Чего-то они там, делают, с-с-слепые-то,
- Так ведь, поди, конечно, есть что-то... Но, сам посуди, у меня дома-то баба да и дети малые. А я в какую-то артель должен уехать. Разве не обидно? От семьи-то от своей?!
По составу прогремела волна торможения, вагоны тяжело заскрипели, и все умолкло. Я скосил глаза влево - мне это легко удалось и не вызвало особой боли - и увидел вывеску с названием станции. Прочитать, что написано, я был не в силах. Но желание узнать, где мы сейчас находимся и куда нас везут, было настолько велико, что я напрягся, повернул голову к окну и увидел широкую приземистую станцию кирпичного цвета. Потом увидел, что по бокам надстроены купола, напоминающие луковичные головки. Название станции так и не сумел прочитать. Боль пронзила лопатку, охватила грудь, опять стоном вышла из меня, и я понял, что теряю сознание. Сквозь какую-то пелену, застилавшую мир, успел услышать, что солдат на багажной полке поет. Видно, сестра, все-таки накапала ему спирта:
- У-хо-дили комсо-мо-о-ольцы на граждан-скую войну...
Когда снова ударило и заскрипели, заскрежетали вагоны, я проснулся и увидел другое станционное помещение. И здесь вокзал кирпичного цвета. Второй этаж его мрачно глядел узкими, как бойницы, окнами. "От кого тут собирались обороняться?" - подумал я.
Внизу между тем продолжали разговаривать. Голоса слепого конюха и контуженого бухгалтера я уже знал. Теперь говорили другие. Кто-то, видно, немолодой, дышал, а в горле у него что-то постоянно свистело и клокотало. Говорил он, резко выделяя букву "о":
- Ты вот, товарищ старший лейтенант, однако, заметил? Заметил? спрашиваю я тебя. - До сих пор шло мелколесье, как у нас на Северо-Западном. Ты ведь тоже на Северо-Западном был?
- На Северо-Западном, - ответил молодой и звучный голос.
- А сейчас ты заметил или нет? Я-то заметил: до войны лесничим работал. Теперь, видишь, сосна пошла.
- Хорошая, должно быть, работа? - поинтересовался старший лейтенант. Тихая и спокойная. Если бы не ноги, пошел бы к тебе. Да вот куда я без ног.
- А что, товарищ, старший лейтенант, я тебя взял бы к себе! Ты, видно, человек-то надежный. Я вот токо приду в себя и опять лесничим устроюсь. Мне токо бы в лес попасть. Там я скоро отдышусь. Уж больно я лес люблю, сосну, пихту, лиственные, травку, - любое дерево и зверье разное люблю. А сейчас, как войны хлебнул, и к человеку потянуло. Наговориться не могу. Раньше-то жить в одиночку любил.
Лесничий опять начал дышать тяжело, свистеть, а потом пришел в себя и продолжил разговор:
- Ты погляди, товарищ старший лейтенант, за рекой-то лес начинается!
Лесничий умолк, потом опять заговорил:
- Ты уж меня извини, что так запросто говорю с тобой. Я - боец, а ты командир. Но ты уж больно молодой. Ну зачем таких на войну берут? У меня сын, поди, старше тебя. Да и какой ты сейчас командир, без ног-то? Кубики одни... Война-то нас совсем уравняла с тобой. Не обижайся.
- Согласен, - сказал старший лейтенант, - валяй дальше. Не обижаюсь.
- Ну и хорошо. Так вот я говорю, ты полюбуйся: лес-то какой. А? Деревья-то до самого неба верхушками достают. Лес-то как в сказке, густой, ровный и никем не тронутый.
- Ну ты, лесной человек, совсем оживаешь, вижу, - молодо и задиристо заметил старший лейтенант. - Красоту увидел. Позавидовать можно. А у меня вся красота, понимаешь, ушла из глаз, когда на полметра укоротили.
- Так ведь как можно не увидеть-то, товарищ старший лейтенант. Это ведь там, в аду этом, красоту-то разве увидишь? Вся земля траншеями да воронками изрыта, весь лес осколками да пулями испрострелен или сгорел. А в мирном-то лесу какая красота! А выйдешь, бывало, на полянку или на просеку, а там вдруг козочка выпрыгнет, откуда ни возьмись, да и, пока видно будет ее, скачет. Заглядеться до смерти можно. Не то ее страх, не то ветер, не то радость какая над землей несет. Летит, едва травы копытами касается.
Мне так хотелось посмотреть на них, сидящих внизу и способных вот так неторопливо говорить, и видеть все, и двигаться, и жить, и есть.
Я хотел было спросить, куда нас везут. Но вместо слов опять издал что-то жалобное, неразборчивое и умолк. Внизу, видимо, заметили мою попытку поговорить, но подумали, что это хрип.
- А капитан-то опять плох. Смотри, как дышит, - заметил кто-то.
- Да, жалко. Молодой еще, - поддержал его другой. - Довезут либо нет.
- Да-да-даст бог, довезут.
- Всех жалко, - начал разговор лесничий - я его уже узнавал по тяжелому присвисту. - Ну вот этого, с култышками, сверху, жалко. И тебя, товарищ старший лейтенант, не обижайся... Ну что, красивый и, видно, статный был, а без ног-то теперь уже в полцены, вправду сказать. И хорошую, может, найдешь, даст бог. Но какая ни будет, - а все привыкнуть должна да смириться смолоду, что мужик-то калека. Рази легко?
- Ну, нашему с-ста-старшему лейтенанту, хоть он и без ног, еще ничего. Он г-грамот-грамотный, - начал контуженый бухгалтер, - он и без ног про-прожи-вет. А вот с-с-слепой конюх - это уже беда. Или вот он, с кул-лтыш-шками, куда? Или я, к при-при-меру, в колхозе?
А ведь кол-лхоз-то у нас еще до войны миль-миллио-нером был. Куда ему теперь такой бух-хгал-лтер бес-сто-лковый без вся-всякого понятия, как я? Иног-гда бывает, сов-всем забываю сл-слова. Ну вот, еду, смот-трю в ок-кно, а как то место, г-г-где желез-зную дорогу мож-жно переехать, называется, забыл. Думал, думал. Переход - нет, перевоз - нет, только уже где-то с-с-с-стук-кнуло. Вс-вспомнил, ч-ч-что переезд.
С-слова будто чужие стали. Вот думал тут, какие с-с-слова в кон-н-торск-кой к-к-книге напечатаны, вс-вспом-вспомнить не могу. Вот беда-то. Понимать-перес-перестал! Вс-все надо сыз-сызнов-ва учить, и память от-т-шиб-бло!
- Так ведь зато ты видишь! - сказал с завистью и будто с упреком слепой конюх. - Не гневи бога. А вот с капитаном-то еще неизвестно, что может получиться,
И все замолкли вдруг.
Если бы они знали, что я жадно ловлю каждое их слово, они пощадили бы меня. И это было последнее из всего, что я слышал в эту самую первую ночь моей новой жизни.
Я уснул, будто упал в мягкое и теплое ложе, с легким головокружением и сладким замиранием сердца.
Когда проснулся, был яркий солнечный день. От столбов, от вагона, который катился, постукивая на стыках рельсов, по снегу бежали тени темно-голубого цвета.
Сверху до меня доносилась все та же песня, как будто не было ночи и мы не пролетели в этом спешащем поезде сотни километров:
- Ты мне что-нибудь, родна-а-ая, на про-щанье пожелай...
Внизу слышались неторопливые мужицкие голоса:
- А этот всю дорогу поет.
- А, пусть поет. Скоро домой приедет.
- А кому он такой? Другой голос был задумчив:
- Великое дело - песня. Хороший человек, видно, петь придумал. Запоешь, и все горе долой, из сердца и из головы, как помои из ведра.
Кто-то, видимо, на окно показал:
- Ты погляди, сколько птиц-то!
- Дак ведь стоим давно. Вот они и поналетели. Может, подкормим чем-нибудь.
- Ох, и люблю птиц, - говорил лесничий, - видишь, как цветки порхают, меньше всех. Это щеглы
- Где?
- Да вон под деревом веселятся! Ох, хороши. Грудка белая, по бокам пятнышки коричневые, брюшко белое, головка впереди малиновая. А хвост, а хвост...
- Вижу. Вертлявые такие.
- Ну да. А это, на рябине, снегири. Видишь, грудка красная.
- Вижу.
- А это, на сухом дереве, синицы. Грудка и брюшко желтые, спинка зеленая.
- Вижу, порхают.
- Ты посмотри, прелесть-то какая. Одна другой красивее.
И у каждой птицы свой характер. Как у людей. Щегол - беззаботный. Самка гнездо строит и насиживает, а самец сидит на дереве и песни поет. Ничего не делает! Будто не его забота. Он свое сделал. Ну правда, поет хорошо. Потянется, весь такой гордый, становится и красиво, весело начинает: "Пюи-пюи-стиглик-пикельник". А если с товарищем поссорится, так, начинает ругаться: "Рэ-рэ-рэ-рэ-рэ".
- Смотри, как интересно! - произносит кто-то с восторгом. Я тоже завидую лесничему. А он продолжает:
- А снегирь, тот добрый, человека к себе подпускает близко. Когда самка на гнезде сидит, он ее кормит, сочувствует, значит. А поет негромко и грустно: "Рюм-рюм-рюм", поет, как я говорю сейчас, присвистывает.
- Доверчивый, говоришь? - спрашивает лесничего кто-то. - Это плохо. Сейчас доверчивым-то нельзя быть. И с самочкой, значит, дружнее живет?
- А как же? - отвечает лесничий, - когда самец поет, так и самочка ему подпевает, старательно так, тоже посвистывает: "Рю-рюм-рюм-рюм".
Сидя, я слышу, закуривают:
- А вот синица - та бойкая, веселая. Нет ни одной птицы любопытнее. Минуты не посидит. До всего есть дело. Все интересно, все бы знать, да осмотреть, да нос сунуть. А глаза у нее... Вот плутовка... Белые такие и блестят. Гнездо строят и насиживают вместе. Самец не стесняется. Птица хитрая, смелая. Если нужно, то и подраться может. В стаях у синиц ссоры и потасовки бывают. Летает синица, правда, плохо. Так, порхает. А поет очень громко. Знаешь, вначале свистит: "Ци-ци-вю ци-ци-вю". А потом как заведет: "Пиньк-пиньк-тррр, пиньк-пиньк-тррр". К человеку не подойдет - боится подвоха.
- А вот, скажи, почему у них характер-то разный?
- Живут по-разному. У щеглов и снегирей птенцов-то сколько бывает?
- Не знаю.
- Вот. Ничего-то ты не знаешь.
- А ты скажи.
- Ну, четыре-пять.
- Так что?
- А у синиц-то в два-три раза больше. Разве одна самочка-то управится?
- А ч-ч-что? - спросил контуженый бухгалтер. - Может, возьмешь меня к себе в лес-снс-сничество?
- Возьму, не пожалеешь.
Их беседу кто-то прервал:
- Чего это мы стоим-то?
- А ты к-куда торопишь-шься?
- Дак ведь мы что? Мы-то уже в тираж вышли. В поезде-то есть такие, которых лечить надо, - беспокоится безногий старший лейтенант. - Вот капитан, например, если так поедем, так он вряд ли дотянет до госпиталя.
Я снова забылся, а когда проснулся, понял, что мы поехали, и услышал голос лесничего:
- Вот ты обрати внимание: до сих пор одна сосна шла, а теперь уже ель идет. Сюда ехали, как по блюдцу катились, а сейчас, глянь, одни бугры да перелески.
Я с трудом повернул голову влево и увидел деревушку на бугре. Несколько сбившихся в кучу домиков и деревья, возвышающиеся над ними. Деревня была так близко, что я увидел, как женщины в телогрейках остановились, сгрудились, повернулись к проходящему железнодорожному составу и начали нам махать руками, подпрыгивать и что-то кричать веселое, задорное и призывное. Видно, из наших вагонов им ответили, потому что бабы стали кричать еще энергичнее и махать руками веселее.
Но вот деревушка ушла вдаль, пошли поля и перелески. Я, должно быть, снова задремал и вздрогнул от возгласа:
- Слышь-ко, название-то какое!
Кто-то прочитал вывеску, но за шумом и тряской ничего не разобрал. Станцию проскочили быстро - не успел повернуть голову влево. Когда наконец удалось это сделать, перед моим взором всплыл будто кадр из старого фильма машущие крыльями ветряные мельницы - серые, словно из камня, видно, поросшие мхом.
И тут я увидел, как с бугра, наперерез поезду, нехотя бежит лошадь, подгоняемая санями. Мужик в тулупе, привалившись спиной к передку, не смотрит, куда едет, столь привычна эта дорога.
Но лошадь резко останавливается, мужик оборачивается к нам всем корпусом и, стоя на коленях, машет приветственно рукой, в которой зажаты вожжи. Я вижу его старческое лицо, редкую бородку и смелый озорной взгляд. Лошадь стоит покорно, опустив голову и ожидая, когда пройдет наш поезд: как бы уступая ему дорогу.
И добрый старик, и лошадь, изработавшаяся и отощавшая, способная бегать только с горы, были из другого мира, который мы оставили не столь давно и будто забыли напрочь за прошедшие почти полтора года. Все эти картины вошли в глаза, отразились в душе, вышли через сердце, через чувства новые, никогда ранее не испытанные и непривычно острые. И вспомнились чьи-то слова, и зазвучали во мне, как стихи, как песня, как гимн: "Восстани и ходи, Россия. Отряси свои сомнения и страхи, и радости и надежды исполнена, красуйся, ликуй, возвышайся..."
Но тут же голос лесничего прервал мои размышления:
- Вишь, лошадь-то какая! Умная, вожжей не надо, сама знает, что делать.
- Ой, умнее лошади нет, - отозвался слепой конюх (теперь я уже и его голос выделял из других). - Мы на Северо-Западном у немцев одного мерина взяли. Заблудился, ходит по болоту и потихоньку, осторожно так ржет. А темно, ничего не видно. Я к нему. Подошел, хлебом поманил и повел за собой. Немцы стрелять начали, а мы бегом от них - будто сговорились. Бежит тихо, только пофыркивает, да селезенка торкает.
Ничего, привел. Фрицем назвали. Но скоро одумались: за что мы такую лошадину умную обижаем. Федором стали звать. А потом, когда подранило меня, ездовым был поставлен. Вот Федора-то и отдали мне. Возил на нем продовольствие, боеприпасы на самый передок. Машиной-то не больно проберешься! Поверишь ли, попадем под обстрел, так он на меня смотрит, прижаться поближе норовит. Со мной, думает, все спокойнее...
- Ты смотри, капитан-то на бок повернулся. Сестру бы позвать, поди нельзя ему ворочаться-то?
- Ничего, сейчас уже недалеко, - успокоил кого-то старший лейтенант. Ему бы еще день протянуть, и тогда жив будет. Меня вот так же в марте везли. Ничего. Я вот так же за месяц отремонтировался. К новому, наступлению как раз успел.
- Там тебе и отхватили?
- Да, вместо своих железные дали, - ответил он и постучал костылями.
- А как попался-то?
Старший лейтенант говорил весело, будто похваляясь, что такая беда с ним приключилась:
- Судьба! Видно, на роду было написано без ног домой прийти. Мы прошлой зимой с комиссаром батальона в траншее спали. Я командиром роты был. Днем оттепель, валенки намокли. А как ночь настала, морозом прихватило. Утром проснулись, а на ноги не можем встать: валенки к ногам примерзли. Нас с горы снесли на носилках. В медпункте у обоих валенки сначала разрезали, а потом сняли.
Гляжу, у меня ноги красные, как из бани, а у комиссара - синие да зеленые, будто мертвые. Мне ничего, спиртом оттерли, выпить дали. Поднялся, новые валенки надел и на своих двоих ушел. А у комиссара гангрена пошла. Говорят, в госпитале обе ноги отхватили. А я как ни в чем не бывало! Еще потом хвастался... Да рано радовался: чему быть, того не миновать. Не суждено мне было всю жизнь на своих ногах ходить.
Осенью, почти через год, в атаку пошли. Гляжу - залегли славяне. Конечно, дело командира такое: вдоль цепи пополз, поднимать начал. И будто бы все хорошо. Цепь поднялась, пошла, и немцы побежали. А тут мины начали рваться. Я кричу: "Вперед!" Не станут же немцы по своим бить. Все побежали. Тут она и настигла. Подкосило, упал на колени. Лег, ползу и чую, что ноги не действуют, будто нет совсем, а внизу все горит, как в кипяток прыгнул. Оглянулся: кровища хлещет, только это и помню.
Как подобрали, не знаю. Говорили потом, что только вынесли меня, а немцы в контратаку пошли и выбили наших. Не вынесли бы вовремя, так не жить бы мне.
- Так что? Совсем сразу оборвало, что ли?
- Да нет, перебило обе. Это уже в полевом госпитале меня так обкарнали. Надели намордник, дали дышать чего-то, проснулся, а под одеялом, где ноги бывают, уже ничего нет. Там нашего брата не спрашивают! Что надо, то и делают без тебя. Иначе смерть. А кто ей рад, смерти-то?
Ночью, когда все спали, я услышал разговор солдата с багажной полки и медицинской сестры.
- Ну, ты подумай, сестрица, кому я такой нужен? - спрашивал он. Пуговицу на штанах застегнуть не могу!
- Да ты не стесняйся, ты гордись. Разве это все ты даром отдал? За Родину же! - убеждала его сестра. - Ты еще жить будешь, и счастье будет. Ты не бойся. Врачи что ни то придумают. Не может быть, чтобы не придумали. Ведь таких-то, как ты, тыщи! Не могут же их забыть вот так. Не-е-ет! Не должно быть!
- Пока придумают, и жизнь пройдет.
- Не пройдет, не беспокойся. Приедешь домой, женишься, дети пойдут.
- Да как жениться-то? Кто за меня пойдет?
- А что? Ты парень хороший. Вот я бы и то с удовольствием.
- Смеешься, сестра. Нехорошо смеяться.
- А что? И пошла бы. Сейчас, сам понимаешь, нельзя. Вот кончится война...
Сестра вздохнула и заговорила совсем тихо:
- Сегодня вышла из вагона. Смотрю: санитарный из Сталинграда. Раненые говорят, что немцы к Волге вышли.
- Не может быть? - возмутился солдат, - А как же приказ Сталина: ни шагу назад?! Да что они там, совсем уже?!
Сестра зашикала на него:
- Тихо: разбудишь всех. Не надо об этом говорить. Видишь, почти все домой едут: по всей России разнесут.
"Так вот оно что! - подумал я с ужасом. - Уже полтора года идет война, неужели напрасно все?"
Меня снова начало знобить, и я лишь усилием воли еще держался на поверхности уплывающего сознания.
- Как твоя станция называется? - спросила сестра.
Солдат ответил. Я даже не слышал о существовании такой.
- Если надумаешь, приезжай. Спроси Колю Мохова. Там меня все знают.
- Ладно. Только ты не женись. Не торопись пока. Не каждая такое вынесет. А я за тобой ходила бы как за ребенком.
- Так ведь одной жалости-то мало. Я ведь какой-никакой, а все-таки человек!
- Да ты что?! - вскрикнула сестра.
- А вот то! Была у меня одна на примете. Так ведь не уважала. Несерьезным человеком считала. Знаешь, подраться любил, подсмеяться над кем-нибудь. Пришел я к ней попрощаться, так она мне, эта любовь без взаимности, говорит: "Тебе, - говорит, - хулигану экому, война-то впору как раз. Она, - говорит, - война-то, тебе как раз по размеру подходит. Может, дескать, там посмирнее будешь..."
- Да это она любя говорила, - успокаивает солдата сестра.
- Не-е-ет, подумай, сестрица, когда обе руки были, так и то не уважала.
- А вот такого возьмет и полюбит, - воскликнула сестра. - Вот как я!
Их любовь сопровождала меня еще долго. Сестра целовала его и тихо смеялась, а он беззвучно всхлипывал.
- Да ты обоими, не бойся!
- Как я тебя обойму, когда рук-то нет?!
Какое-то мрачное здание вокзала было последнее, что я видел в эту ночь.
Засыпая, я ощутил сотрясение полки - безрукий солдат взбирался к себе, напевая под нос:
- А если смер-ти, то мгнове-енной, а если раны, неболь-шой.
Утром, посмотрев на багажную полку, я увидел только свисавший с нее угол окровавленного матраца. Солдат, оказывается, уже сошел с поезда на своей станции,
Стало грустно. Как всегда, болела голова, и тело казалось чужим.
На маленькой станции - не то Чижи, не то Стрижи - из вагона уходил старший лейтенант, подчистую списанный с военной службы. Он непривычно гремел костылями, был возбужден, к каждому подходил и что-нибудь говорил:
- Ну, прощайте, братцы!
- Прощайте, кто тут с Северо-Западного!
- Не поминайте лихом!
- Прощай, Северо-Западный!
Потом подошел ко мне, подтянулся на сильных руках, чтобы увидеть мое лицо, сказал:
- Ну, прощайте, товарищ капитан. Даст бог, довезут.
Контуженый бухгалтер заверил его снизу:
- Довезем, товарищ старший лейтенант. Не бес... не бес-спокойтесь. Д-д-довезем!
Старший лейтенант ушел. Поезд остановился. Голос лесничего раздался где-то около уха:
- Ничего, товарищ капитан, уже совсем недалеко. Дотянем. Вы только надежду не теряйте.
Он вздохнул тяжело, с клокотаньем и свистом:
- Еще все будет, товарищ капитан! И хорошего еще много будет, и красивого. Я вот тоже думал, что все кончилось. Понимаете, дышать нечем, воздуху не хватает. А сегодня во сне видел жасмин. Целое дерево. И дух от него такой, что сердце от радости разорваться готово, будто дышу легко и сказку какую-то мне мама рассказывает. Представьте себе, проснулся так, словно я заново родился, и вся жизнь еще впереди.
Я почувствовал, как из левого глаза набежала и поползла по переносице крупная соленая слеза. Не было сил смахнуть ее. Но вспыхнула радость: дыхание стало глубоким. Я испытывал не только небывалое облегчение, но и забытое блаженство исстрадавшегося человека.
ЗА ПАРТБИЛЕТОМ
Нам эти высоты нужно было взять позарез. С них просматривали и прицельно обстреливали не наши боевые порядки, но и железную дорогу, которая в тылу только что была восстановлена и пущена.
Еще до рассвета, накопившись у подножия для атаки, мы с тревогой разглядывали гору, которая закрывала собой полгоризонта, круто упираясь в небо, и уже не менее часа слышали в воздухе и на земле шум, грохот и звон артиллерии, обрабатывающей передний край обороны противника и готовящей огнем нашу атаку.
Когда настал срок, мы по сигналу комбата поползли вверх по глубокому снегу с уверенностью в победе и с тайной надеждой выжить. Яркие цветные трассы пуль прижимали к земле, мины рвали и разбрасывали вокруг осколки, землю и человеческие тела. Страх выворачивал душу даже самых мужественных и отпетых, но молодая вера в бессмертие крепко сидела в нас.
Поднятый ветром и огнем сухой снег пополам с землей бил в лицо и порошил в глаза. На гладких скатах горы ноги не находили опоры и скользили. Сползая вниз, мы цеплялись за трупы тех, кто, выполняя приказ, пытался взять высоту до нас (таких попыток было немало). Окоченевшие и примерзшие к земле, они укрывали нас от огня. Даже убитые помогали нам чем могли. Обессилев, мы падали в свежие воронки, чтобы отдышаться. Потом снова лезли в снег, раздвигали его телом и тянулись вперед. Мы не видели верхушки горы, ползли будто в небо, и конца этому страшному продвижению, казалось, не будет. Раненые истекали кровью на морозе, убитые коченели, живые проклинали все и лезли к любому концу. К жизни или смерти. Лишь бы скорее он наступил.
Когда, на счастье, повалил спасительный снег, мы словно уперлись в тускло-серое небо и вдруг поняли, что перевалили через гребень. Тогда все, кто мог еще двигаться, поднялись и с криками "ура!", матерщиной и другими возгласами восторга, победы и ненависти пробежали еще метров триста и поняли, что высота за нами. Мы остановились, чтобы окопаться, потому что впереди, за снегом и огнем, уже ничего не было видно. А с обеих сторон, и от нас и от немцев, беспрерывно, не передыхая, били артиллерия и минометы, захлебывались пулеметы, трещали автоматы и гулко ухали орудия прямой наводки. Мы долбили мерзлую землю, чтобы укрыться в ней и хоть немного согреться в мокрых полушубках и валенках, заполненных растаявшим снегом.
Потом начались контратаки. Немцы понимали, чего они потеряли, мы же знали цену приобретенного.
Каждую ночь к нам в роты подбрасывали пополнение, и мы набирались сил и новой уверенности. В конце концов немцы потеряли надежду и отказались от мысли столкнуть нас с высоты и истребить в болоте.
Когда бои утихли, на партийном собрании батальона меня приняли в члены ВКПб). В кандидаты я вступил в сорок втором, во время боев в Рамушевском коридоре.
Вот о том, как я получил партийный билет, мне и хочется рассказать.
В марте сорок третьего года вечером ко мне пришел капитан Зобнин, замполит батальона, и сообщил:
- Ну что, ротный, тебя можно поздравить. Завтра пойдешь в тыл, получать партийный билет. Комбату можешь не докладывать - знает. Позавтракаешь и отправляйся.
Не буду скрывать, я ждал этого дня и потому обрадовался чрезвычайно.
- Оставайтесь, Степан Данилович, - предложил я, заметив, что комиссар собирается уходить, - поужинаем вместе.
Но он не остался.
- Некогда, - сказал и поспешно ушел.
Я зашел к своим заместителям и объявил, что завтра за меня на весь день остается капитан Иванов.
Поужинав, мы с ординарцем долго бродили по траншеям и ходам сообщения роты, проверяли службу наряда, заходили в землянки к солдатам. Чтобы самим не уснуть, время от времени стреляли из автоматов в сторону противника. Немцы отвечали огнем из нескольких пулеметов и принимались усиленно освещать ракетами ничейную землю.
Уснули мы в три часа ночи.
Утром Анатолий разбудил меня завтракать. Плотно поев в предвидении дороги (в то время кормили уже хорошо), я спросил Анатолия:
- Спать хочешь?
- Еле хожу, - откровенно ответил он.
- Ложись и выспись, - разрешил я.
- Хорошо, товарищ капитан, - с готовностью и благодарностью ответил он, не подозревая, что я куда-то ухожу, - я немного придавлю.
- Придави, придави, - сказал я. Он не заставил повторять разрешение сразу же лег.
Первое, что я увидел, выйдя из землянки, было солнце - оно низко взошло и багрово высветило землю, едва пробившись сквозь серое туманное небо. Подойдя к склону горы, я глянул вдаль, туда, куда мне предстояло идти. Белая равнина спокойно и широко расстилалась впереди. Где-то у самого горизонта бесшумно, по-мирному катил эшелон теплушек, дым из трубы паровоза стлался над крышами вагонов и обрывался на середине состава. Вдоль фронта тянул бомбардировщик в сопровождении двух еле видимых истребителей. Тяжелый самолет шел прямо, истребители то и дело меняли курс и высоту, и казалось, балуются, играют с экипажем, который призваны охранять. По накатанной пустой дороге к нам бешено неслась полуторка. Мне стало смешно: люди в машине торопились, будто у нас безопаснее, чем в тылу.
День начинался хорошо. Я был молод, здоров, тепло одет и легок на ногу. Веселое состояние духа подсказало мне ошибочное решение, которое чуть не стоило мне жизни. Не захотелось спускаться с горы по грязному ходу сообщения, заваленному пустыми консервными банками, проводом, разбитым оружием и другим хламом. Проще показалось выскочить и поверху пробежать опасную зону. Я бездумно выскочил на пригорок. Вот тут-то меня, видимо, и поджидал терпеливый снайпер. Шагах в десяти от траншеи у моего уха, буквально обжигая, просвистела пуля. Сообразив, что в меня целятся, я бросился на землю. Падая, увидел, как брызнул фонтанчик земли, выбитый пулей. Пуля ткнулась туда, куда я через долю секунды упал головой. Я упал и замер в неудобной позе. Одна нога была где-то под животом. Около плеча снова ударило в землю, стало ясно, что если сейчас шевельнусь, то следующая пуля будет моей. Я прижался к земле, затаил дыхание, в надежде, что немец поверит, будто я убит, и потеряет ко мне интерес. Я лежал, ждал пули, ругался про себя: "Черт меня понес" - и верил, что немец все-таки может принять меня за убитого, и в это время до жуткого сладкий трупный запах ударил в нос. Я скосил глаза - рядом со мной лежал убитый немец. Я выдержал несколько минут, которым, казалось, не будет конца, подтянул под себя другую ногу и прыгнул. Короткая и решительная перебежка бросила меня в воронку, и там я столкнулся с другим убитым немцем. Он лежал в каске, в шинели, аккуратно застегнутой на все пуговицы, с противогазовой коробкой, в перчатках и босиком. Сапоги кто-то снял. Это меня не удивило. В прошлом году я сам ходил в немецких сапогах. Убитый лежал на спине, бурым лицом в небо, с открытым в ужасе ртом. Я долго сидел в воронке, душила обида от унижения, которое я пережил, злоба на немецкого снайпера (не скрою, страха он на меня нагнал) и радость оттого, что выдержки у меня оказалось больше.
Наконец я выскочил из воронки. Оставалось недалеко до бугра, за которым я буду уже в безопасности. Но в момент прыжка нога зацепилась за колючую проволоку, я растянулся и пополз за бугор, волоча ее за собой. Оказавшись в безопасности, я размотал проволоку, почистился, привел в порядок шапку и весело и беззаботно стал прыжками спускаться с горы, как прыгают дети по лестнице через две-три ступеньки. Опасность осталась позади.
Часовой у штаба батальона собирался окликнуть, уже рот открыл, но, узнав меня, бойко отдал честь по-ефрейторски на караул. Солдат был из моей роты. Я подошел, поздоровался за руку, угостил его папироской. Солдат сказал весело:
- Чуть было не выстрелил. Сразу-то не понял. Вижу, что-то летит.
Я сообщил ему, что иду получать партийный билет.
- Значит, нашего полку прибыло! - радостно проговорил он.
Солдату было лет сорок, мне он казался старым.
- Ну дай бог, товарищ капитан, - крикнул он, когда я отошел.
Высота осталась за спиной, а впереди медленно поднимался навстречу яркий красный солнечный шар.
Когда я отошел от штаба, может, километр или больше, мне захотелось посмотреть издалека, со стороны, как выглядят высоты, на которых мы сидим в обороне.
Я встал, обернулся и долго всматривался в гряду высот. Оказалось, что моя высота, та самая, с отметкой сорок три и три, чернее других. Это меня удивило. На самой верхушке ее, где осталась моя рота, уже не было снега. Земля была сплошь изрыта воронками, покрыта сажей и всем, что выбрасывают на поверхность снаряды, когда они рвутся, не щадя ничего. Черная, кое-где рыжая, местами каменистая, источенная траншеями и ходами сообщения, она казалась мертвой и заброшенной. Высоты, на которых закрепились роты капитана Царюка и старшего лейтенанта Бельтюкова, все-таки были, похоже, живее, менее разворочены и цветом лучше. Это обрадовало меня. Выходит, именно моя высота - на направлении главного удара противника, о чем я не догадывался. Именно ее немцы считают ключевой позицией в нашей обороне и потому сюда обрушивают главную силу, злобу и ярость. Продолжив свой путь в тылы дивизии, я понял, что свалял дурака: надо было у комбата лошадь попросить. По разбитой неровной дороге было тяжело идти: то скользил, то попадал в укрытую снегом яму. Солнце освещало следы январского побоища на болотистой равнине.
Снег кое-где растаял, осел, и из-под него показалось то, что не заметили в свое время похоронные и трофейные команды. Вот выглянул кузов затонувшей полуторки. Видимо, свернула с дороги и завязла в яме с водой. Вот валяются колеса от артиллерийского передка, оторванные взрывом, а рядом то, что осталось от лошади, грязная груда шерсти и костей. Из-под снега вытаяла пола шинели, все остальное еще в снегу. Солнце светило и грело. Я разогрелся, вспотел, валенки намокли и отяжелели.
Так прошел я еще с километр и вдруг впереди, шагах в трехстах от меня, проскрипел и прогрохотал шестиствольный миномет. Разрывы поднялись точно над дорогой, оставив на ней следы ровно шести кругов, черного, темного и грязного цвета из земли, снега и разного сора. Я удивился, что и здесь не так тихо и надежно, как это показалось, когда я смотрел на дорогу с высоты и завидовал ее покою. Но никакого страха не испытал, только, если говорить откровенно, пожалел почему я не разбудил Анатолия? Вдвоем было бы веселее.
Я ускорил шаг, стараясь как можно быстрее прожать обстреливаемый участок. Мне подумалось, что и я проскочу его, то уже дальше ничего страшного
будет. Но только я вышел на дорогу, перепаханную шестиствольным минометом, как вой целой стаи мин рассек небо надо мной и впереди, совсем близко, загрохотали взрывы, и осколки начали жужжать и бить где-то около, хлюпая и тупо ударяясь в землю, отчего она то там, то сям стала отдавать паром. Я упал и всей силой вдавился в землю, по спине пробежал озноб предчувствие страха. Конечно, спина в таком положении была уязвимее всего. Именно с ее стороны, подумалось, осколки прорвут полушубок, разрубят и раскромсают тело. Переждав какое-то время я поднялся и увидел, что взрывы разметали дорогу, оголили ее, выбросили из-под укатанного снега ящики с патронами, каски, сумки от противогазов. Я почувствовал слабость в ногах и вялость во всем теле и понял, в чем дело: нехорошо, что я здесь один. "Хоть бы кто-нибудь рядом", - подумал я с тоской.
И тут, оглядевшись вокруг, я обрадовался: к дороге испуганно бежал высокий немолодой солдат. Он широко размахивал руками, прыгал с бугра на бугор, скользил, падал и снова, быстро поднявшись, бежал, чтобы скорее выйти из этого пристрелянного места. Увидев бегущего, я почувствовал себя командиром, отряхнул полушубок, поправил шапку и громко крикнул, чтобы солдат услышал:
- Стой! Кто такой?!
Солдат послушно остановился и с радостью побежал ко мне. Когда он приблизился, на лице его я различил виноватую улыбку, замешательство и тревогу.
- Кто такой, спрашиваю? - твердо повторил я вопрос.
- Рядовой Голубев.
- Откуда?
- Из армейского зенитно-артиллерийского полка.
- Бегом! - скомандовал я.
Мы быстро проскочили обстрелянный участок и перешли на шаг, оказавшись на нетронутой дороге.
- Как ты здесь очутился? - спросил я.
- Друг у меня тут в штабе дивизии, к нему ходил. Начальство на день отпустило. Вот я где пешком, где на попутных. Повидался, однако...
Отдышавшись, солдат попросил:
- Покурить не найдется?
Я дал папироску. Он вытащил "катюшу", прикурил и начал глубоко затягиваться.
- Ну здорово напугался?! - усмехнувшись, спросил я.
- А вам не страшно, товарищ капитан?
- Нет.
- Неужели не страшно?
- Ну ты же видишь!
- А вы с самих высот?
- Да.
- Там-то страшно небось?
- А ты сходи, попробуй.
- Дак ведь каждый на своем месте...
- Выходит, твой друг - здесь, а ты - там? У каждого - свое место?
- Так ведь он писарем в штабе!
- Тоже, значит, окопался?
Мы пошли не спеша. Долго молчали. Но солдату, видимо, хотелось поговорить. Это с каждым бывает когда беда минует.
- Так я прихожу к нему, - начал он о своем друге, - а он списки на убитых составляет. "Вот, - говорит, - вчера прибыли. Не успели, поди, по разу выстрелить, а уже утром на них похоронки пошлем, из списков вычеркнем, со всех видов довольствия снимем".
Я молчал: для меня это дело привычное, артиллерист продолжал, заметно успокоившись:
- В артиллерии, конечно, потерь меньше. В дивизионе есть люди, которые с первого дня воюют. Но и у нас тоже каждому - своя судьба. К примеру, пришел к нам один сержант после ранения, головастый такой. Его дураки какие-то из госпиталя в пехоту направили. Так он еле ушел оттуда. Не отпускают в артиллерию - и все! Еле упросил.
Пришел к нам радостный, будто домой насовсем вернулся. А на следующий день самолеты налетели, прямое попадание в окоп. Он один там был. По кускам разнесло. Добро бы налет был большой. А то так себе, может, десяток и бросили-то всего... Одна попала - и та в него. А останься в пехоте, может, и не убило бы... Видно, доля такая!
- Сам виноват, - объяснил я, - нечего было с места на место мотаться. Куда поставили, там и стой.
Обстрелянный участок остался у нас уже далеко позади, поэтому мы шли, ничего плохого не ожидая. Седая щетина солдата раздражала меня, я спросил по-командирски:
- А что ж ты оброс, артиллерист?
- Дак вот, видите, два дня не брился всего, - пытался оправдаться он.
- Не оправдание, - сказал я. - У меня на высоте солдаты бреются ежедневно.
- Так те помоложе, наверное, - продолжал оправдываться солдат.
- А те, кто помоложе, так тому и брить еще нечего. И вдруг прямо перед нами поднялся взрыв. Я отпрыгнул в сторону за сугроб. Солдат упал. Когда утихло, он попытался подняться, но не смог, схватился за живот и крикнул:
- Товарищ капитан!
- Что с тобой?
- Горячо, - прошептал он, - кажись, попало что-то.
И в голосе его я почувствовал одновременно удивление, страх и начинающиеся страдания, как это обычно бывает в таких случаях.
- А ну-ка...
Я отвел его руки в стороны и увидел рваную рану на животе. Шинель вокруг пропиталась кровью; солдат пытался сесть, но потом снова лег на бок, с напряжением закрыл глаза (на это только хватило сил), подтянул под себя ноги, скорчился от боли и начал с хрипом дышать.
- 3-зябну-у... - с трудом протянул он, что-то еще хотел сказать, но не успел.
Впереди снова неожиданно грохнули разрывы. Самый ближний, совсем рядом, оглушил меня, и я скатился с дороги в яму. Меня обожгло ледяной водой, и я хотел уже выскочить наверх, когда новый взрыв присыпал меня землей и выбросил на чистый снег.
Я отполз в сторону, вскочил и побежал. Потом упал и, услышав новое поскрипывание подлетающих снарядов, влез в сугроб. Взрывы подняли землю, но это уже было не так страшно: рвалось где-то сзади и значительно правее.
Больше стрельбы не было. Выждав недолго, я поднялся и, подойдя к дороге, увидел, что там, где лежал артиллерист, теперь уже была воронка, а вокруг нее разбросано все, что от него осталось.
Сколько раз до сих пор я видел смерть и всегда легко отделывался от минутного испуга. А тут страх будто схватил меня за горло. Кровь прилила в голову, сердце бешено заколотилось, руки начали трястись, озноб охватил тело. Но я заставил себя собраться и бросился от этого места, норовя скорее убраться, пока жив, пока новые снаряды не ударят и не разорвут в клочья.
Я долго и тяжело бежал. Ноги стали будто чужие, а внутри все горело. Обессилев, остановился, потрогал сердце и с ужасом заметил, что оно вдруг захолодело, словно на него кто-то положил камень. Страшнее всего было то, что я опять один. "Убьют, - подумал я с тоской, - и никто не узнает". Домой пришлют похоронку, в ней будет написано: "Пропал без вести". Обидно то, что в этом все увидят что-то жалкое, нечестное и достойное осуждения. Сжавшись от холода, закрыв глаза рукавицами, я дрожал и скулил, как собака, попавшая под колесо. Пошел снег. Он попал за воротник, подлетел к лицу, пощекотал нос. Я пришел в себя.
- Ну что нюни распустил? - спросил я себя, и показалось, что кто-то другой произнес эти строгие слова.
Я двинулся и чем дальше шел, тем свободнее начинал дышать, отогреваясь с каждым шагом. Собственное поведение показалось мне странным и постыдным.
Вскоре снег перестал. Сначала я услышал поскрипывание саней и фырканье лошади, а потом различил, что в санях два пожилых солдата.
Поравнявшись со мной, они остановились.
- А скажи-ко, дорогой товарищ, - спросили меня из саней, - в шестнадцатый правильно едем?
- Верно, - ответил я.
- А покурить не найдется?
Я порылся в карманах ватных брюк, нашел пачку и протянул.
- Как там? - спросил один.
- Все в порядке, - ответил я.
- А мы вот доппайки везем.
- Значит, будем есть, - повеселел я. - Только вы держите на эту горку, - показал я солдатам свою высоту, - тогда не собьетесь.
- Ну, с богом, - сказали мне.
- Бывайте, - ответил я и предупредил: - Тут один участок простреливается, так вы его побыстрее.
- А что это ты в воде-то весь?
- Провалился в яму...
- Ишь ты... Может, подвезти? А то простудишься?
- Да нет, мне недалеко.
- Ну смотри. А то бы подвезли.
Я выпрямился и, стараясь поскорее согреться, бодро пошел скорым шагом. Солдаты еще какое-то время не трогали с места, а смотрели на меня. Один что-то сказал, другой спросил:
- Что ты говоришь-то?
Тот ответил громче, чтобы его глуховатый спутник мог услышать:
- Герой, говорю! Вишь, один идет и ничего не боится!
- Больно бравый... - заключил тот, кто плохо слышал. - Небось средний командир...
Страшно хотелось послушать, что еще они будут говорить обо мне.
Подходя к лесу, увидел подразделение, занимающееся боевой подготовкой. Солдаты в полушубках и валенках во главе с молоденьким лейтенантом отрабатывали строевой шаг. Командир вскрикивал пронзительно и звонко, любуясь собой:
- Р-раз! Р-раз! Потом:
- Р-рота-а, стой! Вольно! И снова:
- Сир-рно! Ша-а-агом марш! Р-раз! Р-раз!
Кто похитрее и поопытнее из солдат, тот выбрал себе для тепла длинный, с завернутыми рукавами полушубок, кто поглупее, тот короткий, чтобы выглядеть получше. Лейтенанта, тоже в коротком, выше колен, полушубке и перчатках, я про себя похвалил за молодцеватость, но тут же и пожалел: видно, в боях он еще не был.
Поднявшись на насыпь, я увидел среди деревьев маленькие рубленые домики. Мимо прошел офицерский строй. Кто-то выкрикнул:
- Здорово, Перелазов!
Я старался увидеть в уходящем строю знакомых, но подполковник, который вел строй, прикрикнул:
- Р-разговорчики!
Домик политотдела я нашел быстро.
Войдя и встретив подполковника Ульянова, который выдавал мне в августе прошлого года кандидатскую карточку, я словно очнулся и посмотрел на себя как бы со стороны. Грязный, мокрый, в затасканном полушубке, я остановился у дверей и увидел, как на чистый пол каплет с одежды грязная вода. Подполковник Ульянов встал. Я доложил ему, что явился для получения партийного билета. Потом добавил:
- Извините, я тут у вас наследил.
- Вы прямо с высот? - спросил Ульянов.
- Так точно, - ответил я.
В комнате стояло несколько офицеров. Все посмотрели на меня с удивлением и по-особому уважительно. На их лицах можно было прочитать: "Надо же откуда!"
Подполковник подошел, поздоровался за руку и спросил:
- Как добрались?
- Нормально.
- Пешком?
Я кивнул.
- А что, комбат лошади не мог дать?
- Я не просил. Одна на весь батальон осталась. Убьют еще.
Ульянов усмехнулся:
- Так что, лошадь дороже человека?
Потом предложил:
- Раздевайтесь!
Я еле стянул полушубок. Подполковник кивнул вопросительно на полушубок, я объяснил:
- Под обстрел попал. Пришлось в яму с водой залезть.
Ульянов распорядился:
- Кто там у нас свободный? Высушите, пожалуйста, полушубок.
Из другой комнаты выскочил солдат и осторожно, чтобы не испачкать обмундирование, на вытянутых руках унес полушубок с собой.
Тогда Ульянов снова распорядился:
- Пригласите фотографа.
Мне казалось странно и непривычно, что подполковник всем говорит "вы" и распоряжения отдает вежливо, деликатно, будто просит об одолжении. Вошел фотограф, высокий носатый солдат, и, взглянув на меня, возмутился:
- Да как же его фотографировать, Петр Васильевич?
- Как есть, - спокойно ответил подполковник.
- Так что же это за карточка будет? - спросил фотограф недовольно,
- Фотография боевого командира, вот что будет,- снова так же спокойно ответил Ульянов.
Признаться, я в душе был на стороне фотографа. Поглядевшись в зеркало, которое висело у входа, я затосковал. Все лицо облеплено корками спекшейся крови пополам с землей. Над левой бровью толстая лепешка закрывает полглаза. Ниже и левее носа - широкий шрам, затянутый иссиня-бурой молодой, только что народившейся и потому особенно страшной и неприятной кожей. Нижняя губа рассечена и закрыта темно-коричневой грязной коростой. Полмесяца назад я был ранен - три осколка на излете ударили по лицу, рассекли бровь и губу и выбили зуб.
"Такую фотографию, - подумал я, - приклеят к партийному билету и скрепят печатью на всю жизнь". Было отчего загрустить.
Но фотограф дорожил своим местом. Он усадил меня на стул, сзади на стену прибил простынь, навел аппарат, несколько раз подошел. Сначала поправил положение головы и пригладил буйные волосы, отвыкшие от расчески и торчавшие в разные стороны. Потом потрогал "Отечественную войну" и "За отвагу", висевшие на муаровых ленточках на правой и левой стороне груди. Отошел, прицелился и несколько раз щелкнул затвором.
Подполковник Ульянов предложил отдохнуть. В темной комнате стояла кровать дежурного. Я как только разделся и лег, так сразу заснул. Меня разбудили часов в пять.
- Вставай, - кто-то легонько встряхнул меня, - сейчас вызовут.
У кровати стояли сухие валенки и висело высушенное обмундирование.
За столом сидели подполковник Ульянов и два офицера, которых я не знал.
Петр Васильевич вручил мне партбилет, поздравил меня и сказал:
- Вы сегодня стали членом ВКП(б). Поздравляю вас и радуюсь. С такими коммунистами мы непобедимы. Советский народ, может гордиться такими воинами. А дивизия наша гордится вами, кто сейчас на высотах.
Я стоял, слушал комиссара и рассматривал партбилет.
- А фотографии своей не стыдитесь. Когда наши люди видят такое украшение на лице воина, они, конечно, понимают, что это следы войны, которая выбрала вас и отметила на всю жизнь. Это славные отметки.
Подполковник посадил меня напротив, а майор, совсем-совсем молодой, спросил:
- Ну как, товарищ капитан, не отдадим врагу высоты?
Я усмехнулся и спросил:
- Что это мы будем отдавать? Для этого разве брали?!
Мне показалось, что майор смутился и покраснел. Ему стало совестно, что ли: он, такой чистый, аккуратный, на вид не мятый и не обстрелянный, спрашивает меня, который только что пришел оттуда, устою ли я, хватит ли у меня мужества и стойкости.
Но подполковник Ульянов сказал:
- Вы не обижайтесь, товарищ Перелазов. У нас нет никаких сомнений, но есть озабоченность, и вы должны понимать. Уж больно важная высота. Сдать ее - значит все начинать сначала.
- Будьте спокойны, не подведем, - сказал я.
Подполковник Ульянов распорядился покормить меня в офицерской столовой и отвезти на высоту.
Под вечер ездовой подкатил к политотделу на санках и доложил подполковнику Ульянову. Я надел теплый и сухой полушубок, задорно сдвинул набекрень шапку, подпоясался ремнем с портупеей, на которой держался пистолет в кобуре, подтянулся так, что перехватило дыхание, и спросил разрешения убыть. Подполковник Ульянов обнял меня. Я вышел, браво откозыряв. Даже самому себе я показался, знаете, таким здоровым и сильным, обветренным и обстрелянным ротным, облеченным неограниченной властью и легко несущим ответственность за жизни сотни людей, - как прежде, готовым к смерти и бессмертной славе.
Я уселся в передок и, убедившись, что ездовой знает дорогу на высоту, уткнулся в воротник полушубка, сразу задремал и не заметил, когда уснул. Во сне я увидел себя совсем маленьким. Всей семьей - отец, мать, бабушка, три брата, сестра и я - мы едем в голодный год в гости к маминой сестре, тетке Анне, на Кленовое, в двадцати верстах от нашей деревни. Предстоит праздник и угощение. Я млею от будущей радости, а отец то и дело покрикивает на лошадь, которой тяжело везти такую ораву по занесенной снегом дороге:
- Ну-ну, давай, давай, гырдым! Ишь ты, спотыкайся! Я те дам вот!
И вдруг радостный, громкий и знакомый крик:
- Товарищ капитан!
Я вздрогнул спросонок, открыл глаза и увидел Анатолия, который бежал за санями и кричал ездовому:
- Да остановись ты, гад, пока я тебя не застрелил! Лошадь встала. Еще не совсем проснувшись, я спросил:
- Ну что?
- Да как же что, товарищ капитан?! Это вы?
- А кто еще!
- Ну, слава богу. Думал, не дождусь, товарищ капитан.
Он с трудом переводил дыхание. Я выскочил из
саней.
- Вы почему ушли, товарищ капитан, и мне ничего не сказали?
- Так ты же спал, - ответил я.
- Думал, с ума сойду. Хотел бежать вдогонку, но заместитель не разрешил. Да и боялся, что разминемся. А сейчас уже не выдержал. Ну, решил, будь что будет.
Мина неожиданно плюхнулась где-то сбоку. Я даже головы не нагнул. Анатолий будто не заметил и продолжал говорить. Мы были уверены, что "не наша". Вдвоем было нестрашно. Ездовой испуганно сунулся в передок. Лошадь начала фыркать и вздрагивать. Я сказал ездовому:
- Валяй, друг, домой, пока цел.
- А как же вы? - с удивлением и радостью спросил ездовой.
- Тут недалеко, - объяснил я.
- Так ведь версты две, видно, будет, - прикинул солдат,
- Это не твоя забота. Убирайся подобру-поздорову, пока под обстрел не попал.
- Ну дай вам бог, товарищ капитан. Хороший вы человек.
- Счастливо. Не теряй времени. Комиссару скажи, что довез до высоты.
Ездовой тронул вожжой лошадь, та легко развернулась с санями и бойко, с желанием поспешила домой.
Мы с Анатолием бежали быстро и весело. Когда до траншей было подать рукой, начался обстрел. Заметив, что взрывы приближаются, мы кинулись от них в траншею.
- Ложись! - крикнул Анатолий, остановившись. Я ложиться не стал, а прижался к стенке траншеи. То же сделал ординарец. Вдоль траншеи грохнули взрывы один за другим. Я уже не метался с места на место, как это было в болоте, не старался по звуку угадать, куда ударит следующий, а как встал и прижался к стенке, так и стоял, не суетился. Привычно отдаваясь на волю случая, я думал: "С чего это я испугался в болоте, почему там животный страх вдавливал меня в сырую землю и метал из стороны в сторону? Откуда здесь, на земле, полной опасности и угрозы погибнуть, ко мне вернулось чувство собственного достоинства и твердость духа?" Я понял, что снова почувствовал себя командиром, которого поддерживает дух и величие всей роты.
Мы с Анатолием продолжали путь. Конечно, при свисте пролетевшего мимо снаряда неприятно вздрагивалось, но душа не замирала, а продолжала спокойно свое дело. Я думал уже о роте, а не о себе.
Когда мы с Анатолием увидели свою землянку, я вспомнил лошадь, которая, почуяв, что ее поворачивают к дому, сразу повеселела и начала бойко перебирать ногами, побежала с охотой. Видимо, мы с Анатолием думали одинаково, потому что он вдруг ни с того ни с чего сказал мне:
- А вы, товарищ капитан, правильно сделали, что старика домой отпустили. В ответ я ничего не сказал. Я спросил ординарца:
- Ну что, у нас там все живы и здоровы?
- Связного из полка убило. С какой-то бумажкой в штаб прибегал. Можно было по телефону сообщить. Гоняют людей.
- Ну и умный ты у меня, все знаешь, - сказал я, и Анатолий понял, что я его разговора не одобряю.
Около моей землянки стоял часовой. Увидев нас, он оживился, и, когда я подошел совсем близко, спросил весело:
- Вас можно поздравить, товарищ капитан?
- Спасибо.
Я снял рукавицу и подал ему руку. Он поспешно стащил варежку и пожал мне руку со всей силой.
- Большое дело, товарищ капитан! На всю жизнь!
- Ну как тут? - спросил я.
- Тихо, товарищ капитан, совсем тихо.
И, будто подтверждая его слова, пули начали тыкаться в бруствер и пошли-пошли справа налево, взвизгивая и отскакивая от каменистой породы, и где-то пропадали с жужжанием, хлюпаньем, бормотаньем, не то жалуясь, не то угрожая. Я посмотрел на дно траншеи. Кое-где были неизвестно откуда появившиеся сгустки грязи. Земля оттаивала.
- Завтра, товарищ капитан, придется сапоги надевать, - сказал ординарец.
- Да, хорошо оттаивает, - произнес часовой, - к весне повернуло. Поглядите, день-то сегодня какой хороший.
- Да, ничего день, - откровенно подтвердил я, только уже потом вспомнив, что день для меня оказался тяжелым.
- Вы хоть поели чего-нибудь, товарищ капитан? - спросил Анатолий, когда мы вошли в землянку.
- Конечно.
- По глазам вижу, что нет.
Вверху и в стороне он нас чавкнули ни к чему три мины.
- Ну, дурак, бьет и бьет. Весь день бьет, - недовольно проговорил Анатолий. - И хоть бы толком бросал, а то сам не знает, куда кидает. Даже дорогу несколько раз принимался обстреливать.
Когда я начал есть, Анатолий весело спросил:
- Ну, получили, товарищ капитан? Я отставил еду и полез в карман.
- Кушайте, кушайте, - остановил меня Анатолий. - Я подожду. Я ведь почему интересуюсь, товарищ капитан? Никогда партбилета не видел. Посмотреть, какой он,
Я вынул из левого кармана гимнастерки партийный билет и протянул его Анатолию. Тот внимательно перелистал его, посчитал по годам:
- На девять лет хватит, товарищ капитан, до пятьдесят второго года. Нам уже с вами по тридцать будет. Вгляделся в фотографию и заключил:
- Все хорошо, только карточка плохая. На себя не похожи.
- А что так? - спросил я.
- Да в жизни вы куда лучше. А тут опухли, как с похмелья, и лицо все в коростах, - объяснил Анатолий.
"Господи, - думал я, - добрый и милый мой Анатолий, до чего ты рад, что я жив и вернулся". И еще подумал: "За что же он был осужден перед войной? Неужели только за то, что унес что-то с поля поесть, когда на трудодни ничего не давали?!"
Я испытывал наслаждение, опять очутившись дома. Страхи, которые я пережил в этот день, казались мне смешными, не имеющими под собой реальной основы. Ясное дело, опасность преувеличивалась воображением человека одинокого и не занятого ничем.
Сами того не зная, мы были с Анатолием друзьями, и если бы там, на фронте, кто-нибудь нам сказал об этом, то мы оба немало удивились бы.
Немного отдохнув после дороги, мы с Анатолием до самого рассвета ходили по прострелянной, обгорелой и истерзанной взрывами земле и проверяли караулы, помогали солдатам пережить еще одну длинную, бесконечно тянувшуюся ночь. Под высокой луной, которая ярко и холодно освещала мир, вспышки ракет, взлетающих по всей линии фронта, казались излишними. Пулеметная стрельба, раздававшаяся всю ночь из немецкой траншеи, казалась несерьезным, зряшным делом. Мы ходили с Анатолием не торопясь. Я был рад тому, что снова в роте, Анатолий - тому, что опять со мной. Мы были дома, в своей стихии.
Через семнадцать лет, в шестидесятом году, я встретил доцента, кандидата экономических наук Петра Васильевича Ульянова. Я его сразу узнал. То же гладкое, чистое, худощавое лицо, те же аккуратно причесанные редкие белокурые волосы, те же умные, доброжелательные и деликатные глаза. Казалось, он ничуть не изменился. Он меня не узнал. Я напомнил ему:
- Петр Васильевич, вы вручали мне на фронте кандидатскую карточку и партийный билет.
Он всматривался в меня долго и внимательно.
- Конечно, сколько нас таких было, разве упомнишь всех, - сказал я.
- Погодите, погодите, - остановил он меня. Я улыбнулся, и тут его озарило:
- Неужели Перелазов?!
- Так точно.
- Ну вас, товарищ Перелазов, не узнать.
Если бы не улыбка.
- Пополнел и постарел? - подсказал я.
- Нет, возмужал. А ведь был худой, жиденький такой, лицо все разбито, в мокром полушубке. И так мне вас жалко было, сердце кровью обливалось, когда вы поехали на высоту.
- Неужели жалко? - оторопело спросил я.
- Конечно, жалко. Такой молоденький. Только жить бы и жить. Я тогда подумал о вас: "Вот вручил я ему партбилет, и он снова в этот ад уходит, а вероятность уцелеть ничтожно мала".
- Вот это да! - воскликнул я. - А я-то думал, что вы в восторге от моего мужества, я на крыльях от вас летел, вы такие слова сказали мне.
Но Петр Васильевич только внимательно посмотрел на меня, улыбнулся, как тогда, в сорок третьем, и сказал:
- Просто не верится!
А те памятные высоты я снова увидел только через тридцать три года. В Семьдесят шестом году я приехал к своему фронтовому командиру дивизии генералу Вержбицкому. Ему исполнилось семьдесят лет. Что это был за удивительный человек, я еще когда-нибудь расскажу. Он повез нас на высоты. В автобусе было двенадцать фронтовиков, участников боев в этих местах в сорок третьем году. Подъехав к подножию высоты 43,3, мы дружно и весело выбрались из автобуса. И в эту весну семьдесят шестого года склоны высоты были занесены глубоким снегом. По мере того как мы ползли вверх, забираясь все выше и выше, мои товарищи, не выдержав нагрузки, один за другим останавливались и возвращались к автобусу. На гору влезли двое: я и Малышев, бывший начальник связи батальона. Не буду описывать, каких усилий это нам стоило. На высоте дул обжигающий ветер, он свистел в лиственницах, высаженных по нашему переднему краю. Мы рассматривали на стеле фотографии погибших товарищей и надписи под ними. Было холодно, дышалось тяжело. Я боялся простудиться и сказал Малышеву:
- Хорошо бы приехать сюда летом.
Он дрожал как в лихорадке и не мог ничего ответить.
Когда мы подошли к краю горы, где начинался склон, и я посмотрел вниз и увидел наш маленький, затерянный в снежных заносах автобус, в котором укрылись от холода и ветра мои товарищи, у меня закружилась голова. Гора была настолько крута, что предстоящий спуск напугал нас обоих, но мы преодолели страх, ибо просить о помощи было бы смешно и обидно.
С грехом пополам мы спустились с горы, и, когда открыли дверцу автобуса, товарищи встретили нас песней:
"Их оставалось только двое из восемнадцати ребят".
ОБИДА
Наконец наступило время, когда начали награждать. После тяжелых, но успешных боев дивизию вывели с переднего края на десяток километров в тыл, в леса и болота, чтобы пополнить и сколотить.
В роте у меня осталось одиннадцать человек. Замполит был похоронен на высоте 43,3, а заместитель по строевой скончался от ран в медсанбате. Старшине оторвало руку по локоть, и он был эвакуирован в тыл. Два командира взвода погибли в первой же атаке, а третий с ранением в голову находился в медицинском пункте полка, так как ложиться в госпиталь категорически отказался.
Я с нетерпением ждал, когда прибудет пополнение и снова седьмая рота будет большой и боеспособной. Говорили, что в штабе дивизии, который разместился в рабочем поселке, сегодня кино, и я уже размечтался о том, что вечером увижу что-то интересное, увлекательное, не похожее на нашу тяжелую и безжалостную суету.
Но в обед прибежал писарь полка и передал приказание к утру представить к наградам всех солдат, сержантов и офицеров, отличившихся в последних боях. Посещение кинотеатра, таким образом, отменялось...
Мои солдаты временно размещались в двух шалашах. Мне они срубили невысокий, теплый и ладный домик с печкой и нарами.
Я вызвал к себе сержанта Якушева, комсорга роты. Он был высок ростом, костляв, на узком и тонком лице, слева под глазом, у него была родинка размером с горошину. Если бы не перебитый нос, его можно было бы назвать красавцем.
- Так вот, Якушев, - сказал я, как только он переступил порог, приказано наградить всех участников боев. Видишь, дело-то какое! Я помню: "За отвагу" получил в сорок втором, так на формировке в Вологде в президиумах сидел. Как дело-то пошло хорошо...
Договорились сначала составить список, продумать, кого чем награждать, а потом набросать тексты.
- Быстро сварганим, - заверил Якушев.
- Значит, так, - начал я, - к Красному Знамени: замполита Егорова и зампостроя Иванова, посмертно. Мартюшина за то, что первым бросился в атаку и был тяжело ранен у проволоки. Парпиева за то, что подполз и подорвал дзот, чем обеспечил продвижение роты вперед. Тоже тяжело ранен. Пиши в произвольной форме, но отмечай: звание, фамилию, характеристику подвига.
Якушев писал быстро и вдохновенно. Я прочитал первые четыре представления, остался доволен и содержанием и стилем.
- Знаешь что, Якушев, - сказал я, - когда кончится война, иди учиться на писателя. Есть ведь, видимо, такие институты... Так у тебя хорошо получается, что слезы из глаз выжимаешь. Талант. Завидую тебе. Молодец.
С орденом Красной Звезды дело обстояло хуже. Решили представить двенадцать человек. Всех командиров взводов и отделений. Представления почему-то стали похожи одно на другое. Часто повторялись одни и те же формулировки и одни и те же цифры.
- Устаешь, Якушев? - спросил я.
- Да нет, подвигов особых не вижу, приходится выдумывать, вдохновение пропало. Я сказал ему:
- Зачем выдумывать? Ты вспомни, был у нас лейтенант Петухов, командир взвода противотанковых ружей.
- Какой Петухов?
- Ну, которого Браухичем звали.
- А-а-а, Браухича помню. Как не помнить! Его вся дивизия знала!
Замечу, что эту кличку Петухову дали еще в начале сорок второго. В атаку пошли немецкие танки, он начал стрелять из противотанкового ружья. Три выстрела сделал, а танк идет, все на своем пути сокрушает. Вот Петухов и не выдержал. Бросил ружье и бежать. Потом, в тылах, задержали и со взвода его сняли, а это было после того, как Гитлер уволил в отставку своего генерал-фельдмаршала Браухича после разгрома немецко-фашистских войск под Москвой. Так Петухова и прозвали Браухичем.
- Так ты знаешь, как Петухов погиб?
- Не знаю.
- Вот потому тебе и неинтересно. Он по приборам наблюдения танков бил из ружья. Помню, валил снег, Ударил по танку, а тот идет, снова ударил, танк остановился, башню с пушкой повернул, сделал два выстрела, потом качнулся и двинул на позицию, где стоял Петухов.. Представь себе, даже ружье из рук не выпустил! Так его танк гусеницей и вдавил в землю. Вот выдержка у человека была... Ты посмертно его на Красную Звезду представь.
Якушев согласно кивнул.
- А помнишь, Мохов все патроны протирал, пулемет готовил, весь магазинами обвешался. И когда в атаку пошли, так головы немцам не давал поднять. Ну, здоров был. Стрелял из ручного пулемета, на ходу, как из автомата. На весу держал. Уже к немецкой траншее подошли, а тут его трассирующей очередью срубило. Везде, помнишь, тогда снег растаял, только один клинышек остался целым? Так он на него и упал.
- Это я помню. Представляю.
- А лейтенант Ульченко прибежал с левого фланга? На сапогах - по пуду грязи, телогрейка вся мокрая, веселый такой. Говорит мне: "Я там стык обнаружил, туда бы и ударить". Я с ним взвод Мохова послал. Взвод вышел в тыл немцам. Шуму наделали и страху нагнали. А когда высоту взяли, так Ульченко в воронке нашли. Кровью истек. А Назаров на мину нарвался, и ему ногу оборвало. Ты его знаешь?