ГЛАВА II В КОРОЛЕВСКОМ САДУ

Конторщик г. Буля

Ламарк остановился у стола старшего бухгалтера. Если бы тот ничего не сказал молодому человеку, все равно он стоял бы перед ним с таким же виноватым видом, глубоко уверенный, что, конечно, опять напутал в этих длинных столбцах цифр.

Нет, с цифрами он совершенно не в ладах!

Как и все другие служащие бюро парижского банкира г. Буля, Ламарк просиживал с утра до вечера над толстой бухгалтерской книгой, но, кроме беспорядка, ничего не мог внести в нее.

Год тому назад, устав от тщетных поисков заработка Ламарк с радостью занял высокий стул перед конторкой которую ему указали, но быстро понял, что сел не на свое место. С каждым днем он все более и более убеждался, что должен переменить занятие.

Откровенно говоря, эта мысль мешала ему сосредоточить внимание на рядах цифр. Они начинали двоиться в его глазах, потом прыгали с места на место, как живые. Чернильная капля падала с конца пера и расплывалась в большую кляксу. В испуге Ламарк присыпал ее песком; холодный пот проступал на лбу, но страница была испорчена — невозможное событие в бухгалтерской книге.

И сколько таких бед случилось с бедным отставным поручиком за год! Два опытных бухгалтера потом еле-еле восстановили порядок в книгах, которые он вел.

Под вечер Ламарк спешил из конторы, находившейся на правом берегу Сены, к себе, на левый берег. Здесь, в одной из маленьких улочек Латинского квартала, этого настоящего городка ученых и студентов, он снимал за небольшую плату жалкую получердачную комнатку — мансарду.

Тогда в Париже не было грандиозных, прямых, широких и длинных улиц — авеню, обсаженных с обеих сторон прекрасно содержащимися деревьями. Не было и бульваров, которые так любят французы, больших бульваров, протянувшихся, словно гигантские щупальца, с одной стороны к Елисейским полям, а с другой — к площади Республики.

Сколькими старинными зданиями пришлось пожертвовать парижанам, чтобы сделать парижские улицы такими, какие они теперь!

В то время еще сохранялась значительная часть средневековых стен, рвов, бастионов. На месте них полвека спустя парижане создали великолепные бульвары.

Ламарк должен был очень быстро идти, почти бежать, стараясь попасть домой до наступления полной темноты, в которой рискуешь сломать себе ноги. Улицы Парижа тогда не мостились, тротуаров также не устраивали. Там же, где встречалась мостовая, она была с такими рытвинами, что лучше бы ее вовсе не было.

Улицы освещались плохо. Одинокие масляные лампы, прикрепленные к дверям домов, зажигались обычно в те дни, когда не было луны. Поэтому «если луна не принимала на себя обязанности освещать дорогу», то идти по темным, а зимой вдобавок и скользким, улицам было очень трудно.

И все-таки Париж — столица — освещался куда лучше, чем другие французские города. В Тулузе, Безансоне, Орлеане только некоторые улицы получили освещение в шестидесятых годах, а в Марселе — в восьмидесятых годах.

Иногда темноту прорезывал луч факела, с которым шел предусмотрительный пешеход, неся его сам или послав с ним впереди себя мальчика-слугу. Но хождение с факелами запрещалось, ввиду опасности пожаров, и вечером можно было пройти несколько улиц, не встретив светлого пятна.

Подчас в густом мраке раздавались, крики и ругательства: это повозка провалилась в яму и опрокинулась или на кого-то напали грабители.

Путешествие по парижским улицам в вечерние часы имело и еще одну неприятную сторону, о которой Фонвизин писал в 1777 году из Франции: «Везде в городах улицы так узки и так скверно содержатся, что дивиться надобно, как люди с пятью человеческими чувствами в такой нечистоте жить могут».

Действительно, в то время парижские улицы невероятно загрязнялись.

По существу говоря, если не считать тряпичников, главными санитарами служили ветер и дождь: первый развеет, второй — смоет, не сразу, разумеется, а постепенно.

Чтобы попасть в свое жилище, Ламарк отсчитывал более ста искривленных сбитых ступеней по темной лестнице.

Стол с книгами, стул, узкая кровать — вот и все имущество нашего героя.

Одежды и белья, кроме того, что было надето на нем, у него почти не имелось. Впрочем, он носил кружевные манжеты и шелковые чулки, которые, постоянно и крайне нуждаясь, вероятно, сам и стирал в водах Сены по утрам в воскресенье.

Это было в обычае бедняков; на берегу Сены часто видели людей, стиравших единственную рубаху и платок. Они развешивали эти вещи здесь же на солнце и, полунагие, ждали, пока их белье высохнет.

В мемуарах того времени мы читаем следующие любопытные строки: «Чиновники, музыканты, художники, поэты покупают сукно и даже кружева, но белья они не покупают. Таков парижанин. Парикмахер ему нужен ежедневно, но прачка является лишь раз в месяц. Парижанин с доходом менее 10 тысяч ливров обыкновенно не имеет ни постельного белья, ни столового, ни рубах; но зато у него есть часы, зеркала, шелковые чулки, кружева».

Ламарк имел пенсию в четыреста ливров да ничтожное жалованье конторщика, так что же удивительного, если он жил впроголодь на пустом чердаке.

В немногие свободные часы он стоял у открытого окна своей мансарды, любуясь открывающимся видом. Вдали зеленели прямоугольники парков, высились громады церквей, внизу расстилалось море старых закопченных черепичных крыш. Сверху казалось, что по морю бегут волны, проткнутые черными прямыми линиями, — бесчисленными трубами домов.

Вечерами от заходящих лучей солнца в окнах верхних этажей вспыхивал пожар. Жан Батист любил смотреть, как солнце по очереди пылало в стеклах домов.

Когда же закатное пламя гасло и внизу становилось мрачно, Жану больше не хотелось смотреть на дома, на улицу. Он устремлял взор в небо. Оно синело, становясь бездонно глубоким, загорались звезды. Слабым светом мерцал Млечный Путь…

«Что там, в вышине небес? — думал Ламарк. — Какую силу дает атмосфере луна?»

Он следил, как плывет она среди облаков. Неужели пребывание ее на небе бесплодно?

Стихал вечерний шум на улицах… наступала ночь, а Жан не мог отвести взгляда от звезд.

«Что движет небесные светила?»

Но вот набегает тяжелая черная туча, задергивая луну и звезды. Небо чернеет. Непроглядную тьму разрезают зигзаги молнии. Под ударами грома сотрясается жалкая мансарда. Потоки внезапно хлынувшего ливня изливаются на город.

Под раскаты грома над Парижем Ламарку вспоминаются провансальские грозы и ливни.

«Отчего бывают грозы? Что происходит с воздушными течениями над сушей и морем?»

Струи дождя стучат по старой крыше, в одном углу протекающей, и капли мерно ударяются о пол. В трубе воет и стонет ветер, где-то поблизости скрипит железный ставень. Порывом ветра захлопнет оконную раму, а Жан все стоит, прижавшись головой к косяку, поглощенный думой о том, что происходит в атмосфере во время грозы. Наконец, усталый, он ложится на жесткий тюфяк и видит во сне, что провансальским мистралем он заперт в каком-то помещении, хочет и не может выйти из него!

Жан просыпается и не понимает, где он: в крепости, там в Провансе, или в Париже.

Наяву он часто вспоминает о черном борее, сравнивая его с мягкими западными морскими ветрами Парижа. В мыслях он следит за горячим воздухом, быстро поднимающимся вверх над знойными средиземноморскими берегами, место которого занимает холодный воздух с гор. Ламарк мысленно видел этот быстрый вертикальный круговорот воздушных слоев — зарождение беспощадного мистраля. Он понимал теперь причину, по которой ночами мистраль стихал: ночной порой охлаждалось побережье. Наоборот, чем резче разница в температуре обоих атмосферных слоев, тем яростнее становился «владыка».

Утренние лучи солнца озаряют один только угол мансарды, но и этого достаточно, чтобы молодой человек тотчас вскочил и подошел к окну. Нежное кружево перистых облачков вызывает в нем чувство тихого восторга. Он никогда не уходит из комнаты, не бросив взгляда на клочок неба, видимый из его окна.

По собственному выражению Ламарка, он жил тогда более высоко, чем ему хотелось. Но изо дня в день он мог наблюдать за направлением ветров, скоростью движения облаков, рисовать их причудливые форумы. Ради этого стоило жить на высоте ста ступеней над землей даже и в том случае, если бы его средства не были такими скудными.

Через год с конторой г. Буля было все покончено и надлежало искать какое-то новое занятие.

Грезы

День клонился к вечеру, но было еще жарко. На тропинке, пролегавшей через лесную опушку в Романвиле — одной из окрестностей Парижа, показался старый, худощавый, сильно сгорбленный человек. Он шел, энергично размахивая одной рукой и бережно придерживая другой пучок лесных растений.

Выйдя из леса, путник остановился, снял шляпу и расстегнул верхние пуговицы своего довольно поношенного камзола. Он стоял так, устремив взгляд куда-то вдаль. Легкий ветерок шевельнул его длинные седые волосы, поиграл кружевом манжет и замер в траве…

Зеленый луг, пестревший яркими цветками, прорезала серебряная лента ручья, затейливо извиваясь между кустами. Немолчно трещали кузнечики, радугой переливались крылья то и дело взлетавших стрекоз, где-то поблизости в лесу гудел бархатный шмель. В воздухе плыли густые волны аромата шиповника, горячей земли, звуки самых разнообразных голосов природы…

В стороне от тропинки темнел широкий пень. Путник отправился к нему, изредка оглядываясь, видимо в ожидании кого-то. Он тихо опустился на пень и стал рассматривать через лупу цветок, который держал в руке.

На тропинке показался молодой человек. Завидев его, путник проговорил, как бы обращаясь к подходившему:

— Прикованный прелестью картины, я начинаю растения рассматривать, наблюдать, сравнивать, учусь их классифицировать и таким образом становлюсь ботаником, просто в силу того, — проникновенный голос его возвысился почти до громкого, — что чувствую потребность изучать природу…

Молодой человек, поравнявшись со стариком, молча остановился в самой почтительной позе. Он что-то хотел сказать, но, поймав себя на этом желании, тотчас потушил его и безмолвно положил к ногам сидевшего книгу в колоном переплете с застежками и большой букет. Взглядом, преисполненным восхищения, он смотрел на старика.

Тот, словно не ожидая и не нуждаясь в ответе, медленно проговорил:

— …чтобы безостановочно открывать новые причины любить ее.

— O Maître,[1] — с жаром произнес молодой человек.

На вид ему было лет тридцать; скромный костюм, манера держаться по отношению к тому, кого он назвал «мэтром», гербарная папка, лупа позволяли угадать в нем студента.

Лицо его горело сильным воодушевлением, и весь он был само благоговение и внимание к старику.

Опустившись на землю, молодой человек раскрыл гербарную папку и принялся раскладывать между листами бумаги растения. Ловкие, быстрые движения его тонких пальцев, расправлявших лепестки цветка, выдавали большую сноровку и любовь к этому занятию.

Иногда они оба брали в руки книгу и искали в ней нужные сведения. Это был том Линнея.

Изредка обменивались они между собой двумя — тремя словами и снова умолкали, всецело поглощенные растениями.

Наконец старший из них подал знак, что хочет подняться. Молодой человек вскочил на ноги и помог ему встать, потом молча подал палку, и они пошли по тропинке, ведущей к дороге на Париж.

Молодой человек, ловкость движений, стройная фигура и энергичная походка которого выдавали бывшего военного, предупредительно придерживал по пути ветви деревьев и кустарника, оберегая от них своего старшего спутника. Он указывал ему на корни, местами сплетавшиеся на тропинке в замысловатые петли, чтобы тот не споткнулся о них.

— Я не в таком положении, чтобы снова покупать ботанические книги; поэтому я решил списывать те, которые мне одолжают, и составить себе гербарий еще богаче, чем прежний, в который войдут все растения моря и Альп и все деревья обеих Индий, — говорил старик.

Огонь загорелся в его глазах, глубокие морщины на лбу и нахмуренные брови расправились. Он шел, твердо ступая старыми ногами, не ощущая в них болей, которыми уже много лет страдал.

Он выпрямился и ускорил шаг, как будто видел перед собой все эти растения и спешил их собрать. Но возбуждение быстро прошло, он опять сильно сгорбился и казался теперь еще ниже.

С тихой иронией над самим собой, над этим только что испытанным возбуждением и наступившей вялостью, старик сказал:

— Пока же я попытаю счастья с куриной слепотой, огуречником, кервелем и крестовником.

Кривые морщины, шедшие у него от ноздрей к углам рта, стали еще резче. Впалые глаза выражали глубокую меланхолию. Он шел теперь усталой медленной походкой, еле передвигая ноги.

Молодой человек ничего не отвечал. Видно было, что они привыкли к такому общению друг с другом, когда говорил один из них — старший, а младший молчал, всей душой проникаясь сочувствием к его словам.

Они привыкли проводить долгие часы прогулок в совершенном молчании и понимать один другого с полуслова. Такие своеобразные отношения не тяготили их. Старший чувствовал себя наедине с самим собой и в то же время ощущал открытую перед ним восхищенную молодую душу. И в лучах этого восторга, этой преданности он отогревал свое стынущее сердце…

Младшему же чудилось, что он стоял на пороге святилища, тайны которого ему открывал старый мудрый жрец…

Старец говорил о красоте природы и наслаждении, доставляемом человеку тихим журчаньем ручейка, прохладной тенью лесов, зелеными лужайками, пеньем птиц.

Лежа на траве и полузакрыв глаза, он предавался воспоминаниям о проделанных им когда-то путешествиях…

Долина Роны. Как она знакома ему, начиная от Лиона до Прованса. А Англия с ее холмами и долинами… Швейцария… Кистью настоящего художника он рисовал картины Женевского озера с причудливой игрой окраски его вод, от нежнейшего голубого цвета до темно-синего.

Длинными тонкими пальцами, дрожащими от волнения и старости, он перебирал листы гербарной папки и говорил о великом назначении гербария.

— Мне достаточно раскрыть гербарий, и все вновь передо мной. Все впечатления различных местностей я уносил с собой б гербариях…

Иногда он вспоминал о своем спутнике, начинал расспрашивать, с удовольствием слушал его рассказы. Молодой человек рассказывал, как несколько лет тому назад он жил на побережье Средиземного моря, на лазурном берегу, как поднимался в горы, собирал растения.

Но старик быстро терял внимание, взор его становился блуждающим, мысль улетала куда-то, и молодой человек умолкал…

Путники вышли на дорогу, ведущую в Париж. По сторонам тянулись виноградники и луга. Доносилось мычанье коров и блеянье овец. Потянуло вечерней прохладой.

— Прежде я много и глубоко думал, но процесс мышления являлся для меня тяжелым и безотрадным напряжением, думы утомляли меня и нагоняли грусть; я оставил их, чтобы не бередить своих страданий, — сказал мэтр, обернувшись к молодому человеку, шедшему чуть-чуть позади. Брови говорившего сдвинулись, лицо стало мрачным. Некоторое время оба шли молча. Потом старик снова заговорил:

— Мечтания освежают и веселят мою душу; она парит на крыльях фантазии по всей вселенной в невыразимом восторге, с которым ничто не может сравниться, и, в блаженном упоении, тонет в гармонии чудной мировой системы. Частности ускользают от нее, ей дано высшее блаженство: сливаться, чувствовать себя заодно с природой. Снова охотно покоится взор на пленительных впечатлениях окрестности; вокруг цветы, свежие ручьи, прохладная тень лесов, зелень дерев.

Почти стемнело. Они шли по улицам затихавшего под вечер города — старый, сильно сгорбленный человек с усталым лицом и его молодой, полный сил и надежд спутник.

Как и там, в лесу, он бережно поддерживал старика, внимательно обходя выбоины и ямы. В то же время он приглядывался к подъездам домов, портикам часовен, прислушиваясь, словно чего-то опасался. Они задержались в лесу, и молодого человека это явно беспокоило.

В те времена вечерами, а тем более ночью, ходить по неосвещенным парижским улицам было совсем небезопасно. Улицы казались безлюдными, но это только казалось. В темных углах, узких переулках, на лестницах иногда слышался подозрительный шорох, шепот, тогда молодой человек быстро менял направление, уводя доверившегося ему товарища в другую сторону.

То могли быть нищие, бродяги. Они скрывались в разрушенных домах, остатках бастионов и рвов, под портиками церквей.

В молодом ботанике читатель, вероятно, уже узнал Жана Батиста Ламарка, — теперь студента-медика. В те времена врач нередко сам собирал и засушивал лекарственные растения, даже готовил лекарства, а поэтому студенты-медики должны были хорошо изучить ботанику.

Кто же был его спутник, чьим грезам и размышлениям во время прогулок он так благоговейно и жадно внимал?

Гражданин Женевы

Это был философ, писатель и ботаник Жан Жак Руссо.

С Ламарком его свела любовь к растениям. Познакомились они в 1774 году, случайно встретившись в окрестностях Парижа, где тот и другой любили бродить, собирая гербарий.

Руссо, по происхождению француз, родился в швейцарском городе Женеве.

Чувствительный по натуре, увлекающийся, еще ребенком он страстно полюбил природу; восхитительные ландшафты Женевского озера располагали к тому как нельзя лучше.

Очень рано проявилась у него и другая черта — склонность к размышлениям. Забывая о крове и пище, юноша уходил бродить по окрестностям, мечтать в уединении. Он рано столкнулся с несправедливостью, жестокостью и неравенством среди людей. Уже в детстве он узнал, что значит быть бедняком. В самой ранней юности его подвергал жестоким истязаниям гравер, к которому Жан был отдан в учение, и в шестнадцать лет он убежал от хозяина.

Многое пришлось ему пережить, пока он не попал в один дом, хозяйка которого вела торговлю различными лекарственными растениями. Она и ее помощник познакомили Жана со своим делом, став его первыми наставниками в ботанике.

Жан Жак любил красоту природы; его привлекали лужайки, освещенные солнцем, лунный свет, дрожащий на глади озера, свежая зелень лесов и полей, пение птиц и аромат роз. А его заставляли выкапывать корни растений, сушить их и толочь в ступке, собирать травы да еще пробовать приготовленные из них лекарства. Нет, такая ботаника была ему отвратительна!

«В то время я, не имея никаких понятий в ботанике, питал к ней презрение и даже отвращение. Я смотрел на нее как на аптекарское занятие», — вспоминал позднее Руссо.

Все же, преданный своей хозяйке, Жан Жак по обязанности многое узнал о растениях. Больше того, в ее доме он услышал впервые о ботанических садах, о различных флорах, о пользе растений и многом другом из области ботаники, что развивало его молодой ум.

Руссо очень много читал. Философскую книгу сменял труд по физиологии, потом приходил черед какой-либо поэме; с огромным увлечением он играл на шпинете (предшественник роялей). И, наконец, двадцати девяти лет, переселился в Париж, где началась его литературная и общественная деятельность. В первых же литературных работах Руссо напал на современное ему общество, его испорченность, лживость и неравенство.

«Разве общество не отдает все преимущества богатым и сильным мира сего? Разве не они заняли все выгодные места? Не они ли присвоили себе все привилегии, преимущества, и не для них ли делаются всевозможные исключения? Им даром сыпятся все блага мира только за то, что они богаты. Не так живут бедняки! Чем печальнее, безотраднее их положение, чем больше они нуждаются в сострадании, тем больше общество отворачивается от них. Если нужны рекруты, матросы, толпой собирают бедняков. На них сваливают все тяжести, все то, от чего избавлен богатый сосед».

Всю накипевшую горечь, все негодование на сильных мира с блестящим красноречием он изливал в своих произведениях.

«Я тогда возненавидел народных притеснителей, и эта ненависть все растет в моей груди: я понял народные страдания», — говорил Руссо.

Налоги и всевозможные подати возросли в то время во Франции неимоверно. Крестьяне платили различные акцизы, налог на соль, 1/10 часть дохода — десятинный налог, таможенную пошлину, землевладельцам, винный налог, подушную подать и другие. Четверть года им приходилось работать на казну на больших дорогах, чтобы выровнять путь для карет богачей. Стаи барских голубей истребляли крестьянское зерно; барские охотники ломали заборы и топтали огороды. У крестьянина отрывали последнего сына и тащили его в солдаты. Скот почти весь перевелся, отощал и исхудал, как и сами хозяева его. Жалкие орудия были поломаны; поля еле вспаханы и плохо унавожены. Виноградники одичали. В ветхих хижинах без окон не было никакой мебели.

Деревни пустели, необработанные и незасеянные поля становились пустырями.

Ни король, ни дворянство не беспокоились о народе. В роковой близорукости они не видели, что в народе накапливается горючий материал и, доведенный до полного отчаяния, он решится на бунт, на восстание.

Зато дворянство утопало в роскоши, получая привилегии от короля.

Король Людовик XV народные деньги раздавал на пенсии и различные субсидии своим любимцам.

Руссо громко осуждал науку, искусство, литературу, театр, потому что в порочном обществе, по его мнению, они служат злу и испорченности нравов.

Надо создать другое общество, в котором исчезнут крайняя роскошь и нищета, в котором человек не будет волком другому и в котором не станет частной собственности, этого источника всякого горя и неравенства.

В новом обществе дети должны получать другое воспитание, в результате которого они вырастали бы не жадными и злыми себялюбцами, а гармонически развитыми, преданными и любящими членами общества, готовыми к светлому и чистому труду.

Руссо заговорил так смело об общественных основах и правительстве, как никто не говорил до него.

Да и время шло. Французский народ, устав от бед и несчастий, становился все смелее.

Во Франции пробудились народные силы. В литературе, начиная от острых памфлетов, толстых философских книг, кончая четверостишьями, которые распевались рабочим людом, подвергались осмеянию и осуждению король, дворянство, церковь — все, что было до сих пор святым, неприкасаемым.

Громче всех звучал голос Жан Жака Руссо.

Бурный и страстный, изящный по стилю, неумолимый в логике рассуждений, он был неотразим для народа. Слава, блеск, поклонение выпали на долю «гражданина Женевы», как называл себя Руссо.

Аристократы с любопытством прислушивались к идеям Руссо, таким новым и свежим. Даже церковь сначала его не трогала. Но вскоре знатное дворянство и церковь поняли, какая революционная сила, какая смертельная опасность, какой сокрушительный взрыв готовятся произведениями Руссо, и тогда начались преследования…

Сжигают книги Руссо в Париже, Женеве, Гааге. Ему грозит арест, он спасается бегством то в одну, то в другую страну.

Все темное, невежественное, что таится в народе, используется против него. Он проходит до улице, женщины и дети осыпают его камнями потому, что какой-то монах сказал им: «Этот человек — колдун, он испортит ваших детей».

Швейцарские женщины проклинают имя Руссо; они бьют окна в его доме и забрасывают камнями скромное убежище того, чье сердце открыто для простых людей: их восстановили против Руссо в церкви.

У Руссо остаются почитатели; среди них есть влиятельные люди, у них он, замученный и затравленный, находит приют.

Всегда нервный, беспокойный, много переживший, теперь гонимый и проклятый попами, он не выдерживает и заболевает манией преследования.

Под постоянным страхом изгнания, всегда возбужденный Руссо впадает в галлюцинации. Всюду чудятся ему враги, измена.

Он отталкивает от себя всех его любящих, к нему расположенных, прекращает переписку на ботанические темы, которая доставляла ему так недавно высокое наслаждение.

…Беспросветный мрак и отчаяние вдруг прорезает светлый луч, — любовь к растениям вспыхивает в нем с небывалой силой. Растения проливают целительный бальзам в измученную душу, проясняют разум, смущенный и затемненный болезнью, смягчают и успокаивают ожесточение против людей. Зеленые дубравы, нежный барвинок, аромат фиалки, — вот что может оградить его от когтей ненависти и мести.

— Пока я гербаризирую, я не несчастен, — говорит Руссо.

Страсть к растениям, начавшаяся еще с детского влечения к природе, ширится, растет, захватывая все существо Руссо.

Он живет только растениями; изучает, старательно собирает и сушит их. Друзья присылают гербарии. Тесное жилище его загромождается всевозможными картонками, ящиками, пакетами, коллекциями плодов и семян.

Отказывая себе в самом необходимом, Руссо покупает, книги по ботанике, дорогие гравюры с изображением растений, чтобы по ним узнавать в природе оригиналы.

Переезжая с места на место, Руссо не расставался с огромной кладью — гербариями и книгами. Он любил их, как величайшее сокровище, но этот груз при постоянных вынужденных переездах стеснял его все больше и больше: ему не на что было перевозить свой все возрастающий багаж.

Даже друзья над ним иронизировали:

— Сено стало единственной его пищей, ботаника — существенным занятием.

И в 1775 году под влиянием обостренной душевной болезни Руссо продал в Англию свой гербарий и книги.

Но как только он освободился от своего груза, так его охватила великая тоска по утраченному богатству. Скорбь больного и старого Руссо была неутешной, и опять только в милых сердцу растениях эта страстная кипучая натура нашла спасение.

«Шестидесяти пяти лет от роду, потеряв уже остаток слабой памяти, без сил, без руководителя, без книг, без сада, без гербария, чувствую вдруг прилив страсти к ботанике и даже более сильный, чем в первый раз», — пишет он о себе в это время.

Теперь он не может уже совершать дальние экскурсии, но существуют парки, сады в самом Париже, в окрестностях! Руссо вновь в природе за сбором своих любимцев — растений.

За этим занятием мы и застали его в обществе Жана Батиста Ламарка.

Они быстро подружились. Их сближали любовь к растениям и увлечение музыкой.

Руссо одно время даже сам сочинял произведения для клавесина. Ламарк играл на скрипке и флейте, у него был приятный бас, и студент-медик не раз подумывал, а не стать ли ему лучше артистом.

Их часто видели в окрестностях Парижа, то в Романвиле, то в Севре, занятыми ботаническими сборами. Они любили смотреть, как солнце садится за горой, пребывая почти всегда в полном безмолвии.

Руссо не выносил вопросов и разговоров во время прогулок. Молчание было условием для тех, кто хотел сопровождать его в экскурсиях.

Лишь немногим, умевшим молчать, Руссо давал согласие на совместную прогулку.

С этим человеком и свела судьба Ламарка, как раз тогда, когда он стоял на распутье, не зная, какой дорогою идти: ученого или артиста.

Это знакомство не могло пройти бесследно для молодого человека. Руссо своей пламенной и возвышенной страстью к природе затронул самые нежные струны в его душе.

Тесная дружба старого философа с молодым ботаником, их частые совместные прогулки, долгие беседы привязали их друг к другу.

Они вместе разбирали растения, и Руссо рассказывал, как лучше всего их засушить. Не случайно гербарии, составленные Ламарком, так живо напоминают гербарии его учителя.

Не подлежит сомнению, что Руссо оказал влияние на Ламарка и в другом отношении. Он первый посеял в душе его демократические идеи.

При той душевной близости, которая возникла между ними, невозможно и предположить, чтобы в часы долгих бесед Руссо не делился с молодым другом своими мыслями об общественном переустройстве.

Наконец, Ламарк читал произведения учителя, — разве мог он не заговорить с ним о них, не спросить его совета, разъяснения по неясным для него вопросам…

В Королевском Саду

Очень возможно, что мысль стать врачом появилась у Ламарка еще тогда, когда он, жестоко страдающий воспалением лимфатических желез, приехал в Париж и знаменитый хирург Генон спас его от страданий, а может быть, даже и от смерти.

В самом деле, будучи прикован болезнью к постели почти на целый год, Ламарк имел достаточно времени для размышлений о своей будущей жизни. И человеку, получившему спасение из рук врача, вполне естественно всерьез подумать об этой благородной и гуманной профессии и, может быть, с тем, чтобы остановить свой выбор именно на ней. Или все-таки музыка — его призвание?

Превратна судьба Ламарка! Ему готовили сутану, — он отклонил ее ради шпаги. Шпагу без сожаления оставил во имя чего-то туманного, может быть, славы артиста, может быть, милосердия врача, склонившегося к изголовью больного…

Ламарк еще в Провансе увлекался сбором растений. Готовиться к профессии врача, значило прежде всего заниматься полюбившейся ему ботаникой. А в те времена почти единственным источником для приготовления всевозможных медицинских снадобий были растения. Врачи, аптекари должны были хорошо знать ботанику. Изучению ее в учебных заведениях того времени уделялось особенное внимание.

И вот в качестве студента-медика отставной офицер попадает в Королевский Сад — центр преподавания ботаники и фармакологии (науки о лекарствах).

Вся дальнейшая жизнь Ламарка, все, чем он дышал, что любил и искал, чему служил и во что веровал, оказалось связанным с этим учреждением.

…Тысяча шестьсот восемнадцатый год… Французский феодализм приходит к концу. Власть короля крепнет, становится неограниченной. На престоле Людовика XIII, но, фактически, правит французским королевством первый министр, умный и жестокий кардинал Ришелье. Ему и суждено было оказаться причастным к судьбе Сада.

Медик королевы-матери, Жан Риолан, побывав в открытых тогда ботанических садах Германии и Италии, обратился к Людовику XIII с просьбой положить начало такому саду при парижском университете. Но в это время королева-мать была в немилости у короля, и просьба ее врача не нашла поддержки.

К счастью, несколько лет спустя другие придворные врачи подхватили эту мысль и принялись развивать ее перед самим всесильным кардиналом Ришелье. Это были врачи Жан Геруа, — Шарль Бувар и Ги Броссе. И Ришелье дал согласие представить королю проект организации Сада.

В 1626 году, по разрешению короля, на его имя в предместье Святого Виктора на левом берегу Сены, недалеко от реки, купили имение с восемнадцатью десятинами земли.

Дом был большой и состоял из нескольких корпусов. Множество хозяйственных построек, всевозможных подвалов, кладовых, вплоть до давилен винограда, представляли большие удобства для нового учреждения. А фруктовые сады, небольшие рощицы, виноградники, кипарисы придавали весьма привлекательный вид этому имению. Но, чтобы оно стало Ботаническим садом, все надо было переделать, перепланировать, очистить территорию от ненужных построек и приступить к коллекционированию растений.

Вся первоначальная и самая тяжелая работа выпала на плечи Ги Броссе, потому что один из его товарищей — престарелый Бувар — фактически не мог ему помогать, а другой, Геруа, умер.

Специальный королевский указ от мая 1635 года гласил об основании Королевского Сада, который и был торжественно открыт в 1640 году.

Цель его организации сначала имелась в виду довольно узкая — стать живым наглядным пособием для учащейся молодежи.

И больше века над дверью главного входа читали: «Королевский Сад медицинских растений», хотя давно уже в нем собирались самые различные растения.

Каждый раз, входя сюда, Ламарк благоговейно созерцал эту надпись. Ожидание чего-то неизведанно прекрасного охватывало его еще по дороге!

Жил он далеко, в одной окрестной деревушке, где снимал вместе со старшим братом небольшое помещение за недорогую плату.

Жан приходил в Сад, как все студенты-медики и аптекарские ученики, чтобы изучить лекарственные растения, но Сад завладел всеми его мыслями, воображением, наполнил всю жизнь чудным содержанием.

Целыми днями он бродил по дорожкам и аллеям, не расставаясь с книгами, взятыми здесь же в библиотеке. Читал, изучал растения, слушал лекции, смотрел опыты…

Ламарк шел замысловато петляющими дорожками старинного лабиринта искусственного холма, занимавшего около двух гектаров. Здесь в половине XVI века был разбит первый во Франции сад горных растений.

В горной флоре Ламарк совсем не новичок, как, впрочем, и в экзотических редких растениях юга. Провансальские прогулки лейтенанта теперь хорошо помогали студенту-медику в овладении ботаникой.

Частый посетитель Сада, Ламарк хорошо знал его расположение, растения этого живого гербария, с жадной любознательностью всматриваясь вовсе, что его окружало. И о многом в Саду он мог бы теперь сам рассказать. Вот эти деревья посажены за полвека до его рождения… Фисташковое дерево, на котором ботаник Вайян в 1715 году изучал пол растений. А вот эти сосны выросли из семян, привезенных с Корсики в 1744 году. Ливанский кедр…

Иногда Ламарк встречал в Саду того, кто дал этому кедру новую родину. Вот и сегодня он идет тяжелой медленной походкой: ему больше семидесяти лет. Ламарк склоняется перёд ним в почтительном поклоне. Это знаменитый ботаник Бернар Жюсье. Он проходит мимо ливанского кедра, на минуту задерживаясь около него.

В. Жюсье

И Ламарк думает, что Жюсье, вероятно, вспомнил, как почти сорок лет тому назад он вез из Англии в своей шляпе два нежных кедровых сеянца. Один из них прижился здесь, в лабиринте, под небом Франции.

Бернар Жюсье… Это имя вызывает у молодого студента чувство глубочайшего уважения, смешанного с восторгом, как и имя директора Сада — Бюффона.

Говорят, что скоро Жюсье оставит чтение курса ботаники, как прекратил уже ведение ботанических экскурсий. Он много путешествовал со своим братом Антуаном, работавшим до него здесь же, в Королевском Саду. На свои средства они привозили множество растений для Сада.

Слушая лекции Бернара Жюсье, ученики мысленно поднимались на горы Испании, Португалии, собирали растения в равнинах Англии. Но где Жюсье был поистине непревзойденным мастером, так это во время ботанических экскурсий со студентами. Его ученики безуспешно пытались найти растение, которое бы не знал их учитель. Иногда в шутку они брали редкий цветок, отрывали у него тычинку или лепесток и спрашивали Жюсье:

— Что это за растение?

Тот во всех случаях угадывал плутовство и называл растение, всегда точно указывая, что в нем повреждено. Студенты пытались комбинировать части разных растений в одно растение, и притом незаметно и искусно для глаз каждого, но только не для глаз Бернара Жюсье. Он тотчас раскрывал обман.

Однажды во время лекции Жюсье с большим жаром говорил о влиянии различных климатических условий на распространение растений, об изменчивости строения и формы их в разном климате.

— Ботаник, — утверждал Жюсье, — взглянув на растение, может назвать его родину.

Сказав это, Жюсье взял экземпляр тропического растения, только что ему присланного и еще никогда и никем не виданный в Европе, и предложил слушателям определить его.

Все молчали. После долгой паузы Жюсье уже собрался сам проделать анализ признаков растения, чтобы по ним наглядно для всех определить его происхождение.

Вдруг чей-то звучный голос сказал по-латыни:

— Facies americana,[2]— и продолжал по-французски: — Physionomie americaine.[3]

Жюсье с недоумением взглянул на незнакомца и тотчас, простирая к нему руки, воскликнул сначала по латыни:

— Tu es Linneus,[4] — а потом повторил на французском языке: — Vous êtes Linne![5]

Все слушатели с почтением расступились, ученые обменялись рукопожатием.

Жюсье оказал Линнею самый радушный прием, повел его по Саду, а потом пригласил участвовать в ботанической экскурсии со студентами в окрестностях Парижа.

Молодежь задумала проделать и с Линнеем одну из своих шуток, предложив ему назвать растение, которое ими было заранее повреждено.

Линней, возвращая поврежденное растение, ответил им на латинском языке: «Или бог, или господин Жюсье».

Хотел ли Линней этим особенно почтить Жюсье или он действительно не смог сказать, что за растение ему дали, — неизвестно.

Бернар Жюсье отличался редкой беззаботностью по отношению к приоритету своих научных исследований. И нередко случалось, что славу, принадлежавшую ему по праву, похищали другие.

Когда же ему сообщали об этом, он только пожимал плечами:

— Что за важность, лишь бы факт стал известен!

В Королевском Саду был воздвигнут алтарь не одной только ботанике. Химия, минералогия, физика имели здесь своих преданных жрецов.

Всего за четыре года до прихода Ламарка в Королевский Сад, здесь трудился известный химик Руэль. Всегда с огромным успехом, — благодаря исключительной эрудиции и блестящему красноречию, — он выступал с докладами на самые разнообразные темы. Сегодня Руэль раскрывал изумленным слушателям тайны древних в искусстве бальзамировать трупы. Завтра блистал описанием тропических лесов острова Цейлона, где произрастает драгоценное коричное дерево, высушенная кора которого ценится на вес золота за свой пряный тонкий аромат и вкус.

Ламарку рассказывали, что поглощенный своими анализами Руэль подчас совершенно забывал, что днем люди не только работают, но и едят, гуляют, а ночью спят.

…И казалось, Руэль вот-вот войдет в аудиторию, как всегда одетый в прекрасный бархатный камзол, в хорошо завитом и напудренном парике, с маленькой изящной шляпой в руках…

…Довольно спокойный в начале лекции, он понемногу начинал горячиться, особенно, если чувствовал, что речь его недостаточно ясна аудитории. Нервничая, он надевал свою шляпу на какую-нибудь колбу, оказавшуюся под рукой. Через некоторое время снимал парик, развязывал галстук. Потом в пылу азарта расстегивал камзол и жилет, сбрасывая их один за другим.

Когда его мысли приобретали ясность, — он воодушевлялся, без остатка отдаваясь своему научному вдохновению, и его блестящие демонстрации увлекали восхищенную аудиторию…

— Слушайте меня, потому что только я один в состоянии открыть вам эти истины.

Так начинал свою лекцию… И ни у кого из слушателей никогда не появлялась мысль о том, что в этом обращении можно заподозрить какое-то самомнение или зазнайство. Нет, только искренний порыв души, преисполненной доверием к могуществу человеческого ума.

Когда Ламарк пришел в Королевский Сад, это было уже большое научное учреждение с коллекциями редких южных, северных и горных растений. В нем открылись отделы химии, анатомии и минералогии с богатыми музеями.

Но еще ценнее всех этих сокровищ Королевского Сада были традиции служения науке, которые вдохновляли ученых и всех работников Сада со дня его организации.

Многие из крупных ученых, лекции которых здесь слушал Ламарк, пришли в Сад юношами в шестнадцать — семнадцать лет. Терпеливо и неустанно трудились они здесь когда-то под руководством ученых и, наконец, сами становились учеными. Дух творческой энергии, страстных исканий, любовь к знанию сделали Сад настоящим храмом науки, и пришедшие сюда стремились внести свою, пусть скромную, лепту в общее великое дело.

Начиная от ученого, имя которого было известно далеко за пределами Франции, кончая скромным садовником, не жалевшим труда, чтобы сохранить редкое растение, вывезенное из чужих стран, — здесь все были преданы Саду.

И вот в Королевском Саду, научном центре, где блестяще сочетались преданность науке и трудолюбие с творческим вдохновением, оказался наш молодой натуралист.

К его услугам была богатая библиотека, в которой он мог проводить целые дни над редкими книгами и рукописями. Коллекции, гербарии — все это здесь было представлено полно и разнообразно.

Из Италии, Испании, Индии ученые привезли сюда драгоценные, не виданные во Франции семена и черенки, чучела, камни, умножая коллекции и гербарии Сада. Обогатить родную флору и фауну, — этой целью руководствовались целые поколения ботаников, трудившихся в Королевском Саду.

Здесь Ламарк мог слышать новое слово в науке, еще никем не сказанное ранее, видеть опыты, которые еще нигде не демонстрировались, быть свидетелем встреч знаменитых ученых, самому беседовать с ними.

Достаточно сказать, что все лучшие ученые Франции читали здесь лекции.

Сюда стекались иностранные ученые. Приезжал Линней, светило мировой науки. Писатели и поэты искали вдохновения среди красот Королевского Сада. Здесь мятущийся дух Руссо находил себе успокоение.

Общая атмосфера страстных научных исканий, доходившая иногда до полного самозабвения, увлекала не одного Ламарка, а многих молодых людей, пришедших сюда учиться, на путь преданного служения науке.

Всё в Саду как нельзя лучше помогало развитию пробудившихся еще в Провансе научных интересов у Ламарка.

Самое прекрасное перо века

Многое в научном творчестве Ламарка в дальнейшем будет непонятным, если обойти молчанием еще одну личность — Бюффона (1707–1788), ряд десятилетий возглавлявшего Королевский Сад.

Бюффон получил прекрасное и разностороннее образование. Он много путешествовал, изучал Францию и другие страны, их ландшафты, быт населения и решил посвятить себя науке.

Вельможа по происхождению, влиятельный придворный по положению, наконец, обладатель хорошего состояния, Бюффон не стеснялся в расходах на научные цели, приглашая сотрудников на свои средства, приобретая книги, естественноисторические коллекции, гравюры. И все это он делал не из тщеславия или честолюбивого желания прослыть покровителем науки, а движимый живым и глубоким интересом к ней.

Став во главе Королевского Сада, Бюффон оказался среди тонких специалистов в области ботаники, анатомии, зоологии, минералогии, химии. От них он черпал многие практические приемы исследования природы, с ними мог посоветоваться по самым разнообразным вопросам естествознания, получить новые фактические данные. Все это было очень важно для Бюффона.

Начав служение науке с ботаники, он скоро понял, что его все больше и больше влечет общая картина мироздания, происхождения и развития жизни на нашей планете.

Для того, чтобы писать большое полотно природы, нужен был многолетний труд, большой и разнообразный фактический материал. И Бюффон начал писать многотомное сочинение «Естественная история», над которым работал долгие годы с энтузиазмом и страстью.

Первые же три вышедших в свет тома произвели огромное впечатление на читающую публику.

Бюффон дает в них великолепные иллюстрации-гравюры. Каждое животное изображено в присущей ему обстановке.

Первый русский учебник естествознания, написанный в XVIII веке В. Ф. Зуевым, включал отличные репродукции гравюр Бюффона, и дети в России учились узнавать животных по картинкам, которые очень любили взрослые и маленькие французы.

До сих пор в книгах, особенно французских, повторяют с небольшими вариациями рисунки, украшавшие когда-то страницы произведений Бюффона. И теперь еще во Франции ребята с огромным интересом читают занимательные очерки о животных, составленные по Бюффону. Это небольшие с прекрасными рисунками книжки под названием «Маленький Бюффон».

Бюффон был не только натуралист, но и художник. Он восторгался цветком, как произведением искусства, выписывал детали строения и жизни животного, как художник пишет картину. Им создана целая серия художественных очерков о животных. Он поклонник и страстный приверженец Жан Жака Руссо, вместе с ним влюбленный в красочные ландшафты природы.

«Естественная история» состояла из 44 томов, из которых 36 были написаны в соавторстве с известным натуралистом, анатомом и врачом Л. Добантоном и вышли в 1749–1788 годах, а последние 37–44 тома были завершены сотрудником Бюффона, зоологом Ласепедом, в 1804 году.

«Естественную историю» переводят на многие иностранные языки. Ее переиздают, иллюстрируют цветными рисунками. Всюду она имеет исключительный успех. Все образованные люди читают ее; на «Естественной истории» воспитываются целые поколения.

— Живописец идей, — говорят одни.

— Это самое прекрасное перо века, — утверждают другие.

Бюффон

Бюффону было около 70 лет, когда в Королевском Саду появился новый постоянный посетитель, студент медицины Ламарк, скоро завоевавший симпатии старого ученого.

Ламарк же хорошо знал Бюффона по его книгам, так как кто из образованных людей Франции не увлекался тогда чтением многотомной «Естественной истории»?

Какое огромное полотно истории Земли и происхождения солнечной системы открылось перед молодым натуралистом!

Какая философия природы!

«Материя без движения никогда не существовала… Движение, следовательно, так же старо, как и материя…» — с этого начинает Бюффон.

Материя сложена из молекул и атомов, которые притягиваются и отталкиваются, в результате чего возникают «силы»: теплота, свет, электричество. Из материи состоит вся вселенная, и потому она подвижна и изменчива; «сами небеса изменялись».

Планеты — это потухшие маленькие солнца. Когда-то они излучали свет и тепло, но, постепенно остывая, стали темными.

Когда-то они родились из Солнца. «Это были маленькие солнца, отделившиеся от большого, которые уступали ему только размерами и так же, как оно, распространяли свет и тепло».

Так родилась и наша Земля, сиявшая звездой в небесах, прежде чем погаснуть…

В истории Земли было, говорит Бюффон, семь долгих периодов.

Народившись путем отделения от Солнца, наша Земля сначала была в огненно-жидком состоянии. Затем более легкие частицы ее — водяные пары, воздух и другие газы — образовали атмосферу. Постепенно Земля одевалась твердой оболочкой, образовав горы, впадины, отвердевала все более и более. Центральное ядро ее стало плотной массой, горячей, но твердой.

Водяные пары, при охлаждении сгущаясь, ливнями хлынули на Землю и одели ее «всемирным океаном». Воды его разрушали горы, заполняя впадины и пропасти продуктами разрушения. Из мельчайших обломков массивных пород земной коры возникали осадочные пласты. Но вот уровень океана понизился, и суша выдвинулась из-под воды, представив собой один континент среди одного моря, постепенно расползшийся на несколько частей.

Рельеф земли при этом непрестанно изменялся под действием наземных вод. «То, что вызывает наиболее великие и повсеместные перемены на поверхности земли, обусловлено деятельностью дождей, рек, речек и потоков… Все эти воды спускаются сперва в долины, не придерживаясь определенного пути, затем постепенно вырывая себе ложе и ища места наиболее низкие, податливые, доступные для прохода, они несут с собой землю и песок, вырывают глубокие овраги… Эти воды не только увлекают с собою скалы, уменьшая таким образом размеры скал… Существует бесчисленное множество новых островов, которые образовались из ила, песка и земли, принесенных водами рек или моря в различные места…»

«Тем временем на земле появились и размножились растения и животные, в последний, седьмой, период появился человек».

Силы, действующие в продолжение многих тысяч лет, а не какие-либо катастрофические земные перевороты, изменяют лик земли, по мнению Бюффона, хотя он и придавал известное значение вулканическим извержениям.

«Нас не должны занимать причины, действующие редко, внезапно и бурно: они не составляют обычного хода природы; нас, — говорит он, — интересуют явления, имеющие место каждый день, изменения, которые следуют друг за другом и возобновляются непрерывно, действия постоянные и неизменно повторяющиеся…»

А благодаря им «… море постепенно занимает место суши и покидает свое собственное место…» и «… поверхность земли, представляющаяся нам чем-то исключительно прочным, становится, как и все остальное в природе, предметом вечных перемен».

Бюффон последовательно рассматривает эти вопросы, чередуя научные факты и выводы из них со смелой выдумкой.

Как же произошла жизнь? Всюду в природе, говорит Бюффон, развеяны мириады невидимых частиц — бессмертных органических молекул. Каждое растение или животное представляет собой комбинацию их. Умирает организм, — погибает эта комбинация молекул, но сами молекулы сохраняются, и они способны при подходящих условиях снова объединиться в живой организм. Они вечные странницы: то кочуют из одного организма в другой, то свободны в ожидании возможности снова вступить в вечный круговорот природы, которому нет ни начала, ни конца.

Бюффон часто возвращается к мысли о том, что нет пропасти между растением и животным, к мысли о единстве живой природы. «Природа спускается постепенно, неуловимыми нюансами, от животного, которое нам представляется наиболее совершенным, к животному наименее совершенному, а от этого последнего к растениям…» и далее до «наиболее бесформенной материи».

Можно уловить, считает он, общий план в строении животных, хотя, конечно, каждая большая группа их, согласно своему образу жизни, отличается во многом от других.

Влияние географических условий, пищи, скрещивания — вот что изменяет строение, образ жизни, повадки животных.

Много страниц Бюффон посвящает происхождению домашних животных, о чем никто не говорил так отчетливо до него.

Бюффону принадлежат интересные мысли о том, что человек получал новые породы животных путем длительного скрещивания между собой особей, выделяющихся каким-либо интересным признаком. Например, человек выбирал наиболее крупных оригинальных и красивых голубей, скрещивал, а, получив от них потомство, поступал опять таким же образом, и в результате, «можно со временем на наших же глазах вывести множество новых существ, которых сама природа не произвела бы на свет».

В живой природе царит закон, писал Бюффон, по которому «одни живут за счет других». Насекомые уничтожают растения, но сами истребляются птицами и другими животными. Птицы становятся добычей более крупных птиц или млекопитающих, травоядных пожирают плотоядные, а человек употребляет в пищу и растения и животных, — так «смерть служит жизни».

В борьбе за место обитания и пищу «виды наименее совершенные, наиболее нежные, наиболее грузные, наименее деятельные, наименее вооруженные и т. д. исчезли или исчезнут».

Эти изменения сначала неуловимы, потом мало-помалу становятся заметными и, наконец, дают результаты для всех очевидные.

Время есть великий мастер природы.

Но иногда Бюффона охватывает раздумье: только ли своими силами обошлась природа?

Может быть, первоисточником ее является некое высшее творческое начало?

Тогда натуралист в нем колеблется… Речь становится туманной, в формулировках появляются оговорки: «кажется», «по-видимому», «возможно». Надо вспомнить и о цензурных условиях того времени, заставлявших Бюффона и других авторов всеми мерами прибегать к туманным выражениям, чтобы замаскировать свои мысли.

При Бюффоне Королевский Сад расцветал год от года, и тому немало содействовало обаяние имени Бюффона. Его книги читала вся образованная Европа. К нему были благосклонны при королевском дворе.

Научные общества, миссионеры из Китая, польский король, русская императрица присылали Бюффону живых зверей, чучела, растения, редкостные минералы сюда, в Королевский Сад, — как в общий центр наиболее удивительных произведений природы. Уже это одно делает Бюффона, организатора этого центра, великим.

В Саду имелось уже двенадцать тысяч музейных экспонатов, в оранжереях и парниках взращивали около шести тысяч растений. Больше двадцати тысяч экземпляров растений накопилось в гербариях.

Пусть была известная неустойчивость в научных позициях Бюффона по ряду таких важных вопросов, как изменчивость видов, психика животных. Пусть пренебрегал он точностью фактов, во имя общих идей, ошибался в фактах, когда, например, считал пингвина переходной формой от рыб к… птицам, а летучую мышь — от птиц к млекопитающим. Или видел в броненосце связующее звено между черепахой и млекопитающими.

Пусть не признавал он значения классификации организмов, считая ее напрасной выдумкой человеческого ума, расставляющего мертвые этикетки, а вместе с ними искусственные перегородки в единой живой природе.

Имя Бюффона навсегда останется среди имен эпохи просветителей.

Идеи единства живой природы и картины развития ее, написанные вдохновенным пером, блестящие популяризации будили серьезный интерес и любовь к природе.

Это ли не огромная заслуга?

Однако не все ученые специалисты одобряли его манеру писать. Некоторые из них называли ее претенциозной, слишком пышной, излишне красивой.

Пусть иные гипотезы и широкие обобщения Бюффона иногда выходили за пределы всякой вероятности в область чистой фантазии, в очерках о животных правда переплеталась с небылицами — все равно нельзя отрицать огромное значение его трудов, обширную эрудицию, смелые и широкие мысли, научные догадки. Он по справедливости считается одним из первых эволюционистов.

Ученым Бюффон помог шире взглянуть на свою специальность, выйти за рамки ее в область общих рассуждений о природе; перед широкой читающей публикой поднял завесу, закрывающую тайны мироздания.

Один из выдающихся натуралистов XVIII века русский ученый Паллас сказал, что если Линней дал науке точность и порядок, то Бюффон «… ввел в область науки философский дух и прелестью своего красноречия заставил общество полюбить науку».

В лице Бюффона биология XVIII века нашла своего Златоуста, привлекавшего красотой слога, поэтическим даром таких читателей, которые никогда в руки не взяли бы этих книг о природе, будь они написаны в строго академическом тоне.

Вот почему крупнейшие ученые-биологи — Ламарк, Сент-Илер, Гете — всегда с уважением и признательностью вспоминали научные идеи Бюффона и его «золотое» перо.

У будущего знаменитого французского ученого Жоржа Кювье в детстве самой любимой книгой была «Естественная история» Бюффона. Биографы Кювье рассказывают, что «он положительно не расставался с ним; том Бюффона сопровождал его всюду: Кювье читал его даже в классе во время уроков, за что, как водится, и получал головомойки от учителей».

Потом Кювье, став ученым, осуждал Бюффона за то, что тот слишком часто подпадает под власть собственного воображения вместо точного исследования; осуждал его и за общие идеи об эволюции природы. Их научные пути разошлись.

Дарвин считал Бюффона одним из своих предшественников. В историческом обзоре к «Происхождению видов» Дарвин писал: «Должно признать, что первый из писателей новейших времен, обсуждавший этот предмет в истинно-научном духе, был Бюффон».

Бюффон дал могущественный толчок к изучению естественной истории.

Он призывал людей к изучению естествознания, так как в нем они найдут ответы на все свои вопросы.

К уму и сердцу людей, думал он, надо подобрать соответствующий ключ. Таким ключом для многих может явиться научная сенсация, даже плод воображения. Вдохновенная фантазия поможет донести научные истины до широких кругов.

Бюффон говорил о себе, что, пользуясь теми фактами, которыми располагает современная ему наука, он берет на себя задачу проложить научную дорогу. Дело будущих исследователей дать ей точное фактическое обоснование.

В Королевском Саду, еще при жизни Бюффона, ему была поставлена статуя с надписью: «Гений равный по величию природе», — так высоко его чтили, так велико было его влияние.

В конце концов весь богословский факультет парижского университета всполошился, запротестовал и постановил: предать богохульное сочинение Бюффона сожжению. Духовенство при поддержке реакционных ученых кругов парижского университета составило из произведений Бюффона шестнадцать тезисов, которые, по их мнению, противоречили священному писанию, а по тем временам это было обвинение тяжелое.

Престарелого натуралиста спасали только слава и покровительство двора к нему, как знатному, блестящему царедворцу.

Но какими оговорками приходилось Бюффону маскировать свои мысли, какие изворотливые ходы придавать им, чтобы обмануть своих преследователей! Например, развивая идеи о единстве происхождения всех животных и даже человека, Бюффон неожиданно заключает: «Но нет! Благодаря откровению достоверно известно, что все животные были сотворены благодатью творца!»

Что это? Зачем же велись все рассуждения, если автор признает творческий акт? Уловка и только! Уловка, чтобы обмануть церковников, запутать невежественных цензоров.

А чтобы читатели не сомневались в том, что надо считать за истину и что — за маскировку, Бюффон продолжает уже явно иронически: «Они (животные. — В. К.) вышли из рук творца вполне сформированными». Эта последняя фраза не оставляет ни малейшего сомнения, с какой целью делаются Бюффоном все его оговорки.

Ламарк знал, сколько пришлось пережить Бюффону нападок, угроз со стороны церкви, столкновений с богословами. Сердце его наполнялось огромным уважением к этому борцу за истину.

Бюффон угадал в молодом человеке блестящие задатки большого ученого и приблизил его к себе, до конца своих дней оказывая ему покровительство.

И, конечно, Ламарк не мог не испытать известного влияния эволюционных идей Бюффона.

Правда, оно сказалось не сразу. Ламарк только после пятидесяти лет стал говорить о своих эволюционных взглядах, когда его могущественного покровителя уже не было в живых. Но первые семена их в душу молодого естествоиспытателя заронил Бюффон.

Для Ламарка Бюффон, с его общими суждениями о природе, полетом научной фантазии, широтой в подходе к фактам, редкой эрудицией, был настоящим откровением. Склонный от природы к размышлениям над фактами, он увидел живые образцы таких размышлений, воплотившиеся в печатном слове. Ламарк с упоением читал книги своего учителя, отрываясь от них только для растений.

Непосредственное общение Ламарка с Бюффоном, живым, остроумным, доступным и любезным, усиливало обаяние его книг. Дружба же Бюффона с Руссо, поклонником которого стал Ламарк, еще более поднимала в его глазах их обоих.

Трудно представить себе более благоприятную атмосферу для развития начинающего ученого, чем та, которая сложилась и которой дышал Ламарк в Королевском Саду.

И если фортуна не ласкала его в детстве, да и никогда, как мы увидим дальше, не был он ее баловнем, то все же ничего лучше Королевского Сада она не могла бы предоставить даже самому наибольшему своему любимцу.

Загрузка...