2

Считаешь, ты свободен?

Черта с два.

Для тебя такого состояния, быть свободным, не существует.

За тобой стоит воля, которая, словно штаб какой-нибудь тайной организации, рассылает распоряжения. И вот по нервным волокнам, по жилам спешит приказ, и ты ему подчиняешься, потому что у тебя нет выбора. А я, я свободен, потому что делаю, что хочу, а делаю я то, что ничего не делаю.

Никакая внешняя и внутренняя сила не может принудить меня к действию. Не чья-то сторонняя воля освободила меня, как рабов, чтобы потом им всю жизнь жить на рабской цепи благодарности. Я сам захотел быть свободным — и стал им. Но ты — нет. Да и кому такое придет в голову — считать тебя свободным? Ты всегда делаешь то, что тебе говорят. Что говорила мать, когда ты родился, и что говорил отец, когда велел идти умываться и садиться за стол, когда велел ложиться спать; причем делал ты это не когда захочется, а когда тебе говорили, что нужно ложиться. Если ты делаешь не тогда и не так, как говорят, тебя наказывают. Непослушный, плохой ребенок, говорили тебе, хотя ты не сделал ничего такого, что можно было бы считать объективно плохим, — это было всего лишь то, что не соответствовало распоряжениям, действительным на данный момент. Ты опоздал к началу обеда, — но кто сказал, что обед должен начаться ровно в час, то есть тогда, когда он начался. С таким же успехом он мог бы начинаться в десять минут второго или в два часа. Это было правило, установленное отцом и матерью, правило, для которого нет никаких других объяснений, кроме желания отца и матери.

Потом, после родителей, в твою жизнь вмешивались воспитательницы детского сада и учителя в школе, дежурный учитель на продленке и дежурный воспитатель в колледже, который, как ни смотри, по рангу занимает последнее место в преподавательской иерархии, в глазах тех, скажем так, кто не является преподавателем-воспитателем. Ты, конечно, не забыл, как на вечернем дежурстве он, пьяный, стоял в полумраке и орал, мол, сейчас же вымой коридор. А когда ты ответил, да ведь я только что вымыл, господин учитель, он смачно харкнул на каменный пол, его плевок, желтый от никотина, вонял перегаром. Вымой немедленно, сказал он, и заруби на носу, у меня есть право заставить тебя мыть коридор, причем столько раз, сколько мне захочется, а у тебя есть только одно право: выполнять мои распоряжения. В другой раз ты уже ничего не будешь говорить, просто подчинишься, потому что боишься наказания, боишься, что тебя исключат из колледжа, и ты окажешься за бортом системы образования, и тебе останется, в шестнадцать лет, идти подсобным рабочим в мастерскую термолитья из пластмассы, где хозяин двенадцать часов в сутки выжимает все соки из отчисленных студентов и трансильванских гастарбайтеров.

И напрасно ты в выходные мчишься домой, рассказать, вот, мама, что творится в колледже, дома тебе не верят, потому что не хотят знать, что там творится. Дома хотят знать лишь, что с тобой ничего особенного не случилось, и что твоя дрессировка была успешной, и что у тебя и мысли такой не возникает, чтобы ослушаться старших, и ты с готовностью выполняешь все, что говорят тебе преподаватели.

Если ты пожалуешься директору колледжа, то и тогда абсолютно ничего не изменится, а если изменится, то вовсе не потому, что случилось такое безобразие: просто директор давно уже хотел избавиться от этого воспитателя, чтобы на освободившуюся вакансию пристроить своего хорошего знакомого или дальнего родственника, и происшедшее дает прекрасную возможность это провернуть.

Раз и навсегда предопределено, что ты можешь делать и чего не можешь. И ты делал то, что можно делать, и не делал того, чего нельзя. Мать и отец наказывали тебя за непослушание и награждали за хорошее поведение; эти наказания и награды подготавливали тебя к тому, чтобы ты соответствовал и более широким требованиям. То есть тем требованиям, которые общество предъявляет взрослому человеку. Так же как учителя, преподаватели, да и все прочие взрослые, окружающие тебя, можно сказать, из чистого доброжелательства подготавливали почву для того, чтобы ты как можно лучше соответствовал испытаниям, ожидающим тебя в жизни. Давая тебе распоряжения, они не уставали твердить, что ты учишься жизни, причем делается это не для родителей и не ради хороших отметок, даже не ради того, чтобы, серьезно занимаясь какой-либо учебной дисциплиной, ты узнал что-то новое о мире, — нет, ради жизни вообще. И действительно: благодаря учебе ты получаешь возможность избежать в своей жизни многих серьезных провалов.

Однако если ты не проявлял готовности и способности соответствовать всеобщему порядку, если все попытки приспособить тебя к нему так и остались в итоге неудачными, как это было в гимназии, где ты ни в оценках, ни в поведении не сумел достичь оптимального уровня, — тогда следуют наказания, выговоры, провалы, крикливая ругань учителя математики, угрозы отца, которому пришлось-таки прийти к выводу, что ты совершенно никчемное существо. Уже в детстве ты копишь в себе обиды, которых тебе хватит на всю жизнь. Конечно, до какого-то момента ты будешь думать, что со временем это забудется, раны затянутся, но — ничего подобного. Уколы, травмы, нанесенные тебе учителями и другими взрослыми, на протяжении всей жизни будут саднить и воспаляться на твоем сердце. Заживут они лишь в том случае, если ты отомстишь за них, если вернешь все полученные «удары и обиды, если, как говорится, передашь свою боль тем, кто моложе тебя, своим детям, молодым коллегам, если займешь место в том ряду, в котором находились твои сверстники по колледжу и который подразумевает, что на первом курсе бьют тебя, во втором — ну, по-разному, на третьем оставляют в покое, а на четвертом уже ты можешь бить других. То есть если ты дождешься своей очереди и вернешь другим то, что вытерпел сам… Но ты оказался не таким. Не мог ты мстить другим, ты предпочел, чтобы раны из года в год, словно какая-нибудь дурная привычка или врожденная ненормальность, сопровождали тебя, чтобы размножающиеся в ранах бактерии просачивались в полости тела и отравляли тебя с головы до ног.

У всего есть свой порядок. Все в мире, от звезд до самых мелких частичек, живая и неживая материя, — все подчиняется этому порядку, как и действия и поступки людей. Справедливость этого порядка никем не может подвергаться сомнению, ведь небесные тела тысячелетиями движутся по пути, предписанному им этим порядком; и галактики, и муравьи. Ведь муравьи, как солдаты, маршируют между крошками съестного — или чего там? — и своим домом, и ни одного из них невозможно заставить свернуть с этого пути. В конце концов и ты научился подчиняться порядку: порядку приема пищи, порядку начала и конца работы, порядку поведения в коллективе, а также порядку передвижения по улицам. А поскольку какое-то время у тебя была репутация нарушителя порядка, то теперь ты старался соблюдать его еще упорнее. Красный: стой на месте, звучит у тебя в голове непреложное правило. Когда дождешься зеленого, спокойно переходи на другую сторону; кое-где выполнять это правило — если ты, например, слепой — помогает еще и звук. Когда кто-нибудь из твоих сверстников-гимназистов с высокомерной рожей заявляет остальным, что на зеленый-то всякий дурак может перейти, то делает он это лишь потому, что тоже усвоил непреложность этого правила, как и многих других. Усвоил, что нарушение правила можно осмыслить лишь в контексте всей системы правил. Даже в том случае, если тем самым ты подвергнешь риску свою жизнь и, как в данном конкретном случае, получишь серьезное увечье, а может быть, даже умрешь. Как это и произошло с тем одноклассником, потому что водитель, который как раз спускался с горы, не успел затормозить: ведь, выехав из-за поворота, он сначала бросил взгляд на светофор, который разрешал ему ехать. И лишь потом заметил твоего одноклассника, выбежавшего на дорогу прямо перед машиной. Такое тоже может случиться… И разве не вопиющая жестокость — наказать за нарушение порядка таким образом: парнишка этот больше никогда никуда не ходил, и брак его родителей после этого распался, и распалась, конечно, вся их жизнь. Кто может перенести такое без последствий! Жизнь шофера тоже практически пошла под откос. Он так никогда и не смог избавиться от душевного потрясения, от угрызений совести, что стал причиной этой смерти, хотя с юридической точки зрения вины его в этом не было. Адвокат сказал, что это был несчастный случай. Водителя оправдали. Но что это такое — случай? Там и тогда произошло то, что произошло. Есть только то, что произошло, а что не произошло, того нет.

Ты думаешь, когда ты был ребенком, тебя эти требования не касались? Речь шла лишь о том, что ты просто еще не усвоил правил поведения в окружающем тебя мире. Долгие годы детства — это отнюдь не сплошные игры и безоблачное, веселое времяпрепровождение. Задача человека в эти годы в том и состоит, чтобы он научился сам создавать правила. Чтобы во взрослой жизни ты не нуждался в чьих-то там указаниях чего нельзя делать — ведь чего делать нельзя, ты и сам делать не станешь.

Уже игры — это прежде всего множество правил. Без знания правил игру вообще невозможно понять, ее даже начать нельзя; именно соблюдение правил пробуждает азарт игры. Как без правил играть в футбол или в шахматы? И если ты что-то сделаешь не по правилам, скажем, отдашь пас назад, как раз когда вратаря нет в воротах, хотя такое ни в коем случае нельзя делать, — то тебя, конечно, тут же с позором прогонят с поля и ты до последних дней в школе будешь считаться человеком второго сорта, человеком, которого исключили из футбольной команды. Но клеймо этого позора останется на тебе и после окончания школы: ведь тот, кто не играет в футбол, всегда оказывается под подозрением, что он какой-то не такой, как все, — по крайней мере, в глазах большинства футболистов и болельщиков. Конечно, ты лишь позже, потом осознаешь: тот факт, что ты оказался на периферии общества, есть логическое следствие неправильно посланного назад мяча; особенно досадно, что как раз тогда ты пришел на игру в шикарных бутсах с шипами, контрабандой привезенных из Комарно[6]. Непривычно было в них бегать, немного как на ходулях, потому ты и ударил неловко. Бутсы тебе подарил отец, чтобы загладить тот случай, когда он надавал тебе оплеух из-за плохих отметок по математике. Вообще-то он тебя любил — ну, как умел, — и, чтобы как-то выразить свои родительские чувства, потолковал со знакомыми пограничниками: ведь он тоже был военным, а если уж принадлежишь к этому сообществу, грех не воспользоваться возможностями, которые оно дает.

Все знают: суть игры — не в игре, а в том, как понимать правила. Споры о правилах игры, когда таковые случаются, полезны тем, что готовят тебя к конфликтам взрослой жизни: например, когда один из игроков — обычно самый крепкий парень — знает все тонкости игры в орлянку, и знает, разумеется, не совсем так, как другие. Знает он их как-то так, что все деньги в конце игры переходят к нему. И свою волю, в основе которой — простой человеческий эгоизм, он навязывает остальным игрокам, чтобы уже на этом примере каждый на всю жизнь усвоил, что в обществе существуют иерархические отношения, о которых не стоит забывать, если не хочешь постоянно конфликтовать с окружающим миром.

В конце концов ты начинаешь верить, что необходимость соблюдать правила — это вроде как врожденный инстинкт. Тогда как это совсем не так. Никакие убеждения не рождаются вместе с нами — разве что то, что мы получаем с генами наших родителей; ну и, наверное, еще сознание того, что наше пребывание здесь временно, а вместе с этим сознанием — стремление как можно скорее от него избавиться, не жить вечно с мыслью, что от нас останется всего лишь горстка земли и что в последний час ничто не покинет наше тело, кроме последнего глотка воздуха.

И не какой-то внутренний закон требует, чтобы ты вел себя так, а не иначе, — нет, ты хочешь этого сам, тебя к этому принуждает порядок, который существует независимо от тебя и который проникал в тебя, капля за каплей, с момента твоего рождения, и заботились об этом те, кто держит тебя в своей власти. Не думай, что ты рос как-то по-другому, что от своих родителей, которые следовали современным принципам воспитания, ты получил что-то иное, что либеральные методы воспитания, убежденными приверженцами которых были твои родители, уберегут тебя от общей участи. Такого не произойдет даже случайно. Либеральные методы воспитания изобретены для того, чтобы в форме увлекательной игры ты усваивал тот же самый порядок, чтобы не вникал в суть того, что тебе навязывают. Когда для этого прибегали к насилию, ты, по крайней мере, знал об этом, у тебя, по крайней мере, оставалось воспоминание о том, что ты хотел делать и чего не хотел, а если не делал что-то, потому что не хотел, то тебе приходилось испытывать боль, а потому у тебя, наподобие условного рефлекса, формировалась привычка к послушанию. Либеральные же методы воспитания позволяют добиваться того же самого совершенно незаметно. Вдобавок они осложняют твою судьбу тем, что ставят тебя перед необходимостью принимать решение даже в ситуациях, когда куда целесообразнее было бы просто выполнить чье-нибудь распоряжение: например, насчет того, хочешь ли ты съесть это или скорее то, пойти сюда или скорее туда, надеть это или скорее то. Прием чисто иезуитский: у тебя как бы появляется возможность выбора, а значит, реально растет свобода личности; но ведь, если подумать, настоящей альтернативы-то не существует почти никогда, зато еще в детстве, когда тебе не важно, что ты ешь и что надеваешь, общество взрослых без всякой на то необходимости осложняет, затрудняет твою жизнь. И все это — с той, искусно маскируемой целью, чтобы ты поверил, будто сам решил, как должно произойти то или это, — тогда как ничего подобного.

Попробуй, например, при температуре минус двадцать выйти на улицу полураздетым. Этого не выдержит терпимость даже самого что ни на есть либерального родителя, и он начнет причитать, мол, ты что, с ума сошел, он ведь только имел в виду, какое зимнее пальто ты захочешь надеть, красное или синее. Воспитание, когда родитель упивается собственной уступчивостью, воспитание, в которое ребенка окунают с момента рождения и в котором он растет, — приводит в конечном счете к тому, что целые отрасли промышленности сосредоточиваются на том, чтобы, вместо физического принуждения, культивировать склонность к свободным решениям. Возьмем, например, производство памперсов. Памперс, или бумажная пеленка, создает условия для того, чтобы младенца заставляло приучаться к опрятности не неприятное ощущение, когда моча разъедает нежную кожицу, а, видите ли, свободное, самостоятельное решение. И что в результате? А вот что: если прежде ребенок уже в полтора года, самое позднее в два, приучался ходить на горшок, то сегодня не редкость, что трех — даже четырех-, а ночью и пяти-шестилетние малыши носят памперсы. Часто детишки не решаются пойти с классом на экскурсию: боятся опозориться перед одноклассниками. А все потому, что памперсы так хорошо впитывают мочу, что ребенок почти не замечает, что сидит в мокрых пеленках. А если так, то чего ради ребенку ходить куда-то в туалет, обращать внимание на все эти мелочи, да еще, может быть, прерывать то, чем он как раз занимается, скажем, игру, которой он увлечен. Вот он и делает под себя: почему бы и нет. Мы могли бы предположить, что за процессом совершенствования пеленок кроется желание сделать детство более приятным, беззаботным, — только вот о детях тут никто не думает. Совершенствованием пеленок фабрики, которые производят памперсы, занимаются в интересах своей экономической выгоды, чтобы дети как можно дольше носили эти приспособления, цена которых растет в соответствии с размером. И деньги, которые родители потратили бы, например, на более качественные съестные продукты или, может быть, на содержательные занятия во время уик-энда, — деньги эти фабрики спокойно кладут себе в карман.


Ты думаешь, ты свободен, потому что открыты границы, снесены барьеры, разделявшие континент? Конечно, Словакия — открыта, Австрия — тоже открыта, но в тебе-то границы как были, так и остались, внутри себя ты не отправишься куда захочешь, потому что внутри тебя свободу передвижения никто не объявлял. Внутри тебя пространства закрыты на тяжелые амбарные замки, а где ключи, никто понятия не имеет. Этого не знает даже тот психолог, который, много лет проводя с тобой сеансы психоанализа, основательно опустошил твой кошелек. А ведь он ничего иного не делал, кроме как внушал тебе, что если ты возненавидел мать или если он обнаружит у тебя какую-нибудь детскую травму: скажем, отец твой потому торопился домой, стараясь успеть к твоему купанию, что хотел потрогать твое тело, или что твое рождение — всего лишь результат родительского эгоизма, потому что у родителей твоих было все для полноценной жизни, даже дача на Балатоне или пускай на берегу моря, им только ребенка не хватало, то есть того, что у знакомых, которые жили в куда более стесненных условиях, чем твои родители, было вдоволь. Короче, он заставил тебя поверить, что, когда ты все это прочувствуешь, в тебе будет взломан некий замок, — хотя та ненависть, то презрение к родителям, которые расшевелил в тебе этот психоаналитик, вырвались вовсе не из того глубинного укрытия, где таится главная травма бытия. Эту ненависть, это презрение, за неимением лучшего, и насадил в тебе, за полученные деньги, тот самый психолог.

Внутри себя, если ты в самом деле захочешь что-то вскрыть, ты будешь биться о железные двери, но все твои усилия ни к чему не приведут: ничего ты о себе так и не узнаешь. Не узнаешь даже, является ли твоя воля твоим собственным орудием, или, наоборот, ты сам являешься орудием воли, поднявшейся из глубины твоего бытия. Ты не знаешь, кто кому отдает приказы. И этот взломанный, разбитый человек порхает по всему миру — если, конечно, позволяет банковский счет — свободно, как птица. Из города в город, из страны в страну, улетая в далекие, экзотические края, — конечно, пока есть чем платить. Но в конце концов, когда, из-за материальных затруднений, ты не сможешь принять новое предложение турбюро, тебе придется осознать, что ни для кого, даже для психолога, ты уже никакой ценности не представляешь. Деньги у тебя закончились, а как объект исследования ты неинтересен. Таких вокруг — как собак нерезаных.

Конечно, если тебя не постигнет материальный крах, ты за всю свою жизнь даже и не заметишь, за какими заборами ты живешь, в каком ограниченном пространстве тебя пасут, перегоняя то туда, то сюда, будто какое-нибудь тупое, откармливаемое на мясо животное. Ты едешь в Хорватию, ты можешь это себе позволить, потому что ты свободен, сидишь там на берегу моря, потому что ты свободен, перед тобой проходят люди, ты смотришь на них, и в глазах твоих написано, что ты свободен. А ведь — ничего подобного. Просто как раз пришло время, когда тебе, хочешь ты этого или не хочешь, положено подумать о том, как организовать летний отдых. И ты начинаешь строить планы, потому что у тебя есть такая возможность. Если бы ты поступил по-другому, скажем поехал отдыхать куда-нибудь в другое, эксклюзивное место, ты тут же изменил бы свое свободное решение касательно летнего отдыха. Ты отправился бы на экзотические острова, куда могут позволить себе отправиться лишь немногие, — вот сейчас, например, и ты, потому что получил какую-то значительную сумму. Тогда бы ты на всю жизнь забыл про Хорватию, а всех, кто отправляется туда на летний отдых, считал бы ничтожными людишками, у которых состояние кошелька жестко предопределяет решения насчет летнего отдыха.


Ты живешь в плену летнего отдыха. Грядут солнечные, теплые месяцы, только-только май наступил, а уже вся реклама и конечно же все знакомые заставляют тебя думать о летнем отдыхе. Куча выгодных предложений, по нынешним ценам — чуть ли не бесплатно. Хотя, что говорить, бесплатная стоимость, в перечислении на семью из четырех человек и с учетом твоих доходов, получается просто кошмарной, — но ты смиряешься, потому что летом положено где-то отдыхать. Ты не можешь сказать, дескать, ты принял решение, что в этом году не станешь тратить силы и время на всю эту нескончаемую ерунду, укладывать чемоданы, распаковывать чемоданы, — а останешься дома. В это лето ты сделаешь себе подарок: не поедешь никуда отдыхать. Когда другие плотными шеренгами шагают на морском пляже к воде, а по вечерам — к пунктам общественного питания, ты один, сам по себе, будешь шляться по опустевшей столице, ужинать в лучших ресторанах по сниженным, из-за малого количества гостей, ценам. Но — нет, ты не можешь принять такое решение, ведь тогда тебе пришлось бы считать свою жизнь сплошным фиаско: еще бы, кто не будет считать фиаско такую жизнь, в которой даже нет места летнему отдыху.

Да и никто не поверит, будто отказ от летнего отдыха — твое собственное решение. Любой скажет: смотри-ка, этот даже на летний отдых не сумел заработать. И когда зимой друзья, родственники, знакомые, сослуживцы станут рассказывать, как это было чудесно, как непередаваемо: смотреть на море, на веселых, довольных людей на пляже, и самому бросаться в волны, пестрые от солнечных бликов, и бродить по улочкам старинного городка… Будут рассказывать это с горящими глазами, забыв о литрах пота, которые проливали в том старинном городке, карабкаясь на вершину горы, чтобы поглазеть на стоящую там церковь и бросить сверху взгляд на окрестности, и забыв о нелицеприятных выражениях, которые вырывались у мужчин, когда они, выпив в тесной компании на террасе палинки, купленной еще дома, в супермаркете, говорили про жену, которая и так-то выглядит не ахти, а в купальнике — ну, это вообще… Дома, по крайней мере, она так не оголяется. А когда дело доходит до секса — все-таки биологическая потребность, так что время от времени приходится, — это ведь как-никак в темноте происходит, и при этом можно представлять что угодно или, скорее, кого угодно, и никакой необходимости нет смотреть в лицо реальности. Словом, когда эти люди рассказывают о летнем отдыхе, ты ничего им не можешь сказать в ответ, потому что ты-то — просидел все лето в своей квартире.

Нет, не можешь ты принять такое решение, иначе твоя жизнь попадет в ценовую категорию, которая вызывает в кругу всех причастных к летнему отдыху лишь презрение и жалость. Они не будут смотреть на тебя как на незаурядного, смелого человека, который пошел против всеобщих норм и совершил нечто такое, что можно считать особенным, нестандартным поступком. На тебя будут смотреть как на неудачника, у которого в жизни одна перспектива — сползать вниз. Едва ты покинешь компанию, тут же все заговорят о тебе, о том, что судьба твоя повернулась в очень нехорошую сторону и что результатом этого станет, скорее всего, развод. И то — какая женщина смирится с тем, что летом должна купаться в городском бассейне, и не только лето, но и свои молодые годы потратила зря, и кому это приятно — оказаться на одном уровне со всякими ютящимися на окраине семьями, в то время как другие уезжают как минимум на озеро Тиса. И, как всем известно, после развода только самые удачливые и жизнеспособные могут остаться на плаву, а этот, скажут про тебя, явно к таким не относится: если уж он не мог устроить для семьи полноценный летний отдых, то ежу ясно, чего от него ждать. И умрет он, конечно, раньше срока, об этом и статистика говорит.

В самом деле, процент смертности среди мужчин, чей брак был по каким-то причинам разрушен, гораздо выше, чем у тех, кто сохранил брак. Хотя многие мужчины, сохранившие брак, с радостью поменялись бы с теми, у кого жизнь окажется короче, — лишь бы сначала избавиться от этой, с точки зрения биологических потребностей, конечно, позитивной, зато в душевном плане ужас какой негативной обстановки, каковой стала для них супружеская жизнь. Но как от нее избавиться? Такой вещи, как обмен, тут не существует. Пока ты жив, это и есть твоя жизнь, и если общественная система принуждения — потому что, например, императиву семейного летнего отдыха ты просто-напросто вынужден подчиняться, — словом, если в браке тебя удерживает эта система, то вряд ли найдется что-то, что тебя оттуда высвободит. Просто в принципе не может возникнуть такая ситуация, когда ты, яростно взревев, взял бы и хлопнул, на всю оставшуюся жизнь, дверью, за которой останется опостылевшая жена. Не говоря уж о том, что ни одна женщина не упустит возможности, перед тем как остаться вдовой, до крайних пределов унизить мужа, благодаря работе которого они оба заняли неплохое положение в обществе и благодаря которому женщину эту чаще всего упоминали лишь как жену такого-то. Если когда-нибудь ей случалось столкнуться с кем-то, с кем она знакома была через мужа, ее удивляло, что человек этот узнавал ее только рядом с мужем, а отдельно — никак. Вот она, например, собралась было подойти к нему, дескать, привет, как живешь, ан нет: мужчина, с которым они когда-то познакомились вместе с мужем, даже не замечает ее, тем более что он как раз все свое внимание сосредоточил на продавщице, всего лишь по той причине, что та была молоденькой. Сейчас, однако, когда муж утратил прежний статус, вытекавший из его рода занятий, да к тому же и здоровье его оказалось сильно подорванным, она все обиды свои, связанные с жизнью, которая не была жизнью ради себя самой, уж постарается выместить на нем трижды.

Нет, от летнего отдыха ты отказаться не можешь. Да и не хочешь. Ты веришь, что это и для тебя хорошо. Хорошо смотреть на синюю воду, хорошо ничего не делать, хорошо побыть вместе с детьми, с женой. Ты живешь, как многолетние растения: приходит весна, и они распускаются, кроны их становятся зелеными, пышными; приближается зима, и они сбрасывают листья, чтобы на следующую весну снова зазеленеть. Сейчас лето — и ты отправляешься отдыхать. Ты настолько уверился, что это хорошо, что не учитываешь ни то количество работы, которую требуется выполнить, чтобы оплатить эту поездку, ни те трудности, которые неизбежно при этом возникают. Надо организовать поездку, подобрать необходимую одежду, привыкнуть к постели на новом месте и не думать о том, что постель эта, если Посчитать, во сколько она обходится в сутки, умопомрачительно дорога, да к тому же у тебя спина болит от нее: хорваты, предоставившие тебе жилье, купили самые что ни на есть дешевые матрасы, чтобы как можно скорее вернуть свои затраты, и делают они это без зазрения совести, потому что давно усвоили простой психологический фактор: если запросить за комнату с постелью достаточно кусачую цену, то гость, может, вздохнет про себя, но не признается даже себе самому, что пустил на ветер такую сумму, — более того, еще и друзьям скажет, мол, да, дороговато, но оно того стоит, словом, постарается, думая об этом пыточном ложе, внушить себе, что на самом деле такая постель помогает восстановить здоровье и что она — условие для того, чтобы ты мог всей душой наслаждаться всеми радостями летнего отдыха, от желоба, по которому съезжают в бассейн, до дружбы между семьями, завязывать которую в таком летнем времяпрепровождении все очень охочи. Эти две недели, считающиеся свободными, на самом деле — очевиднейшее доказательство того, что вся твоя жизнь протекает в предопределенности, в череде вынужденных и неизбежных действий.


Ты сидишь на морском берегу, за спиной у тебя палатка. Этот вид летнего отдыха, немного напоминающий кочевое житье-бытье, в последнее время тоже стал довольно популярным. Более того, в определенных кругах он считается чуть ли не шиком. Мода пошла от дешевизны, но сторонники подобного отдыха с таким энтузиазмом расхваливали преимущества жизни в палатке, прямо на морском берегу, веселую жизнь в кемпинге, делились впечатлениями, как забавно подсматривать за жизнью других семей, в то же время наслаждаясь уютом и удобством собственной палатки, и особо подчеркивали, что при этом не нужно, навьюченным резиновым матрасом и тысячью всяких сумок, среди них такой неуклюжей сумкой-холодильником, тащиться к морю по обочине, идущей вдоль берега дороги, среди припаркованных или ищущих место парковки машин. В кемпинге вода так близко от палатки, что стоит споткнуться на какой-нибудь кочке, и ты уже в воде, рассказывали, смеясь, люди. Словом, палаточную жизнь расхваливали так убедительно, что в конце концов многие выбрали этот вид отдыха, потому что не хотели лишиться, а тем более лишить детей всех прелестей кочевой жизни. С возросшей популярностью автоматически подскочили цены. Более или менее приличные кемпинги скоро догнали по стоимости дорогие отели; в других кемпингах, не таких классных, народу больше, чем в торговых центрах в дни рождественского безумия, а шум — как на летних молодежных фестивалях, разве что музыкальное сопровождение — немного более пестрое, да нет обкурившихся до потери сознания подростков, только пьяные мужчины, с огромной, как море, пустотой в глазах, а также принадлежащие им, ожиревшие телом и душой женщины; ну да, и еще, конечно, орущие, беззастенчиво опрокидывающие чужие вещи детишки.

Ты сидишь перед палаткой; ты выбрал не какой-нибудь занюханный кемпинг, где людей — как сельдей в бочке: идиот ты, что ли, чтобы, жалея деньги, отказаться от самой сути летнего отдыха, от покоя. Ты сидишь, и на лице у тебя выражение: «я свободен», и думаешь ты о том, что хорошо бы увековечить этот момент на фотоаппарат или хотя бы на телефон. Ты озираешься: кого бы попросить, мол, щелкните меня, пожалуйста, и перешлите мне, а ты потом перенесешь это фото как фон на рабочий стол компьютера и будешь всю жизнь любоваться выражением своей физиономии. Или, если снимок сделан на телефон, разошлешь его всем знакомым, пускай их ломает от досады, что ты так хорошо устроился в жизни. Да, в самом деле, я хорошо устроился, говоришь ты про себя, и пускай знакомых и родственников корчит от зависти, когда они думают о тебе. Зависть других, даже воображаемая, автоматически увеличивает в твоих глазах ценность летнего отдыха.

И вот это ощущение свободы и бесконечного удовлетворения собственной жизнью и самим собой вдруг нарушают дети: папа, папа, тут в кемпинге мороженое продают, ой, ну так хочется, потому что жарко, вон всем покупают, кто маленький. Сколько стоит, спрашиваешь ты, и, когда узнаешь цену, немного теряешься, но быстро справляешься с растерянностью и наспех придумываешь некую систему: самое большее — через день, и то лишь один шарик, и объясняешь, мол, горло, то-сё, на что ребенок отвечает, что вовсе и не болит. На это ты возражаешь, что если не болит, то еще вполне может заболеть, и что может быть неприятнее, чем отдыхать у моря с больным горлом, с воспаленными миндалинами лезть в воду, с высокой температурой жариться на солнце. Ребенок (или дети, в зависимости от того, сколько их) канючит, что — нет, два шарика и каждый день, и ты раздражаешься, и произносишь нехорошие слова, которые отец вообще-то не должен говорить своим детям, насчет того, до чего они избалованные и ненасытные, что ни увидят, все им дай, сказали бы спасибо, что их привезли сюда, на море, купаться, а не к какому-нибудь вонючему пруду, хотя и таких семей немало. Тут ты ненадолго задумываешься насчет количества таких семей, ты хотел бы считать, что их много, а счастливцев, которые приезжают сюда, на море, и к которым относишься и ты, наоборот, мало. В общем, есть такие семьи, продолжаешь ты, и их немало, они даже вонючий пруд не могут себе позволить, потому что у них денег нет на автобус, чтобы доехать до этих прудов, говоришь ты, думая, что никто тебя не слышит, вокруг ведь — боснийцы, хорваты, черногорцы или немцы, но я-то слышу и вижу, потому что как раз прохожу мимо, направляясь в душ.

Да, я тоже нахожусь там, в этом самом кемпинге, но скрываю, что мы говорим на одном языке; машину нашу я оставил на парковке, чтобы, не дай бог, не привязался ко мне какой-нибудь соотечественник, мол, смотри-ка, я вижу, ты тоже наш. Соотечественник заведет доверительный разговор, будет хлопать меня потной ладонью по плечу и говорить, говорить. Я получу возможность узнать, каких политических взглядов он придерживается и сколько раз занимается сексом с женой, раз в неделю или раз в месяц, а недостачу, конечно, добирает на стороне, и что за кретины эти хорваты, да и вообще все, кто не относится к нашей нации.

Я прохожу мимо и слышу все, что ты говоришь, и мне стыдно за тебя. И тем более стыдно, когда я вижу, что даже морда у тебя не краснеет: должно быть, ты основательно намазал ее кремом от загара, который накупил, начитавшись панических сообщений в газетах, что в небе-де появились какие-то дыры и солнце сразу сожжет твою кожу, так что ты за день станешь красный как рак, и от дырявого неба надо срочно спасаться самыми лучшими кремами от солнца, на это не стоит жалеть денег, потому что такой крем может спасти жизнь. Я слышу, что ты говоришь, так как говоришь ты, не думая понижать голос, ведь меня ты считаешь иностранцем, который не понимает венгерского. Я смотрю на тебя; чего глаза вылупил, чертов кретин, бросаешь ты мне, но я продолжаю смотреть на тебя: ты, свободный человек, даже здесь не можешь обойтись без ежедневного подсчета расходов, благодаря чему и детям испортишь в конце концов эти две недели, которым они, несмотря на обилие в воде медуз, в самом деле могли бы от души радоваться. Ты не мог сказать честно: дети, у нас столько-то денег, их хватает только на один шарик раз в два дня. Ты не сказал им, каково истинное положение вещей, поэтому у детей не было возможности это понять. Уныло побрели они к воде, ожидая, пока веселые голоса купающихся выбьют у них из головы отцову злость. И выбили-таки. Выбили бы и из моей; и из твоей бы выбили, потому что голоса эти были такие веселые и безмятежные, — если бы твой отец повез тебя к морю. Но он не повез; сказал только: как-нибудь повезу. Из глаз у него текли слезы, в кухне распространялся дурной запах, шедший у него изо рта. Повезу, сказал он, но не повез, а повез к бабушке в деревню, где со мной и с другими детьми, которых тоже привезли туда из города, деревенская ребятня обращалась с такой завистью и недоброжелательством, словно мы относились к числу тех, кто, вернувшись в столицу, тут же поедет с родителями на море, тогда как — ни черта подобного. С ключом на шнурке, надетом на шею, торчали мы на детской площадке, пока кто-нибудь из родителей не вернется с работы.


Когда все, что входит в понятие «летний отдых», ты проделаешь до конца, то осенью или зимой, скажем, собравшись на семейное или дружеское — например, рождественское — застолье, ты сможешь принять участие в соревновании на тему: кто провел лето содержательнее, интереснее, кто какую сумму потратил, чтобы реализовать это содержание и обзавестись этими интересными впечатлениями. Соотношение цена/интерес обозначит твое место на рынке летнего отдыха. Если ты очень уж отстанешь от других, можешь сообщить всем, что видел дельфина. Если с дельфином успеет выступить кто-то другой, ты сразу поймешь, что у этого человека летний отдых тоже был испорчен: апартаменты, которые он снял, наверняка были грязными и невероятно неудобными, да к тому же дождь лил по крайней мере одну неделю из двух, а вид, который открывался с террасы, представлял собой не романтические дикие горы, а какой-нибудь нефтеочистительный комбинат или корабельный завод. Конечно, называлось это место — Золотые Пески. В турбюро этот человек ничего не заподозрил, да и название сбило его с толку, хотя опытные путешественники точно знают: дешевые апартаменты плюс роскошное название местности равняется промышленному пейзажу. Словом, если этот член застольной компании вылезет с дельфинами, резвившимися рядом с пароходом, на который они купили однодневное морское путешествие как раз для того, чтобы полюбоваться дельфинами, ты можешь попытаться переплюнуть его, рассказав об акулах, которые вообще-то к берегам Адриатики приближаются крайне редко, но, представьте себе, именно тогда, когда ты там находился, и даже не где-нибудь, а поблизости от берега, куда акулы не заплывают, ну вот, ты как раз был в воде, потому что хорватская система защиты от акул крайне несовершенна, и предупреждение об опасности ты получишь только тогда, когда ты уже и сам, невооруженным глазом, видишь страшный треугольник акульего плавника, известный всем по фильмам «Челюсти 1», «Челюсти 2» и бог знает сколько их еще, — словом, когда уже, можно сказать, поздно. Господи Боже, ахают слушатели, особенно женщины. Не окажись там того немца туриста, говоришь ты, акула тебя бы обязательно сожрала, ты был бы тем туристом. Господи Боже, делают все большие глаза и, конечно, замолкают на несколько минут — если, конечно, не найдется кто-нибудь, кто был, например, на сафари, где уж точно человека со всех сторон подстерегают смертельные опасности, и не раз в две недели, а постоянно. Хотя настоящие участники сафари вообще-то чаще всего помалкивают о своих приключениях. Этим молчанием они дают понять, что участвовать в этом соревновании с их стороны было бы просто бестактно, потому что тем самым они подчеркнули бы незначительность того, что пережили другие. Даже если у них что-то спрашивают, они и тогда отвечают нехотя, односложно, сохраняя тем самым таинственный ореол сафари. Во всяком случае, на это должна указывать их молчаливость. Хотя на самом-то деле молчат они по той причине, что терпеть не могут всякое фанфаронство. Да и на сафари им пришлось поехать потому лишь, что фирма как раз находилась на подъеме и у нее сложился довольно специфический круг клиентов, а стало быть, и друзей, так что никуда не денешься, пришлось ввязаться в такое экзотическое мероприятие, вбухав туда годовую выручку. Эти новые клиенты и друзья вряд ли раскроют рот, если похвастаешься перед ними таким второсортным местом, как Адриатика, тем более что это был болгарский берег, где, как все знают, в воде полным-полно отходов атомных электростанций, так что за эти несчастные две недели ты, может быть, и сэкономишь сотню-другую тысяч, зато вполне можешь подцепить такую болезнь, что последние штаны продашь, чтобы оплатить официальное и альтернативное лечение. А в конце все равно помрешь, не оставив своей семье ничего, кроме бесчисленных долгов да усталости, накопленной за то время, когда родне пришлось ухаживать за тобой.


Так протекают рождественские праздники: родственники и друзья похваляются друг перед другом полезным и содержательным летним отдыхом, потом жены принимаются рассказывать, кому что купил муж за отчетный период, — как бы в доказательство того, что значительность и дороговизна подарка служат мерилом любви и преданности, проявляемыми данным мужем в супружестве. Тогда как мысль эта — в корне ошибочна. Например, один муж купил жене сумасшедше дорогой подарок — чтобы успокоить совесть, которая грызла его из-за любовницы. По этой причине, то есть пускай не прямо, из-за дорогого подарка, брак этот постепенно сходил на нет. Но распался и брак, где муж, движимый искренней любовью, купил жене скромный и, можно сказать, лишенный всякой фантазии подарок — шарфик. Дело в том, что жена, сравнив этот подарок с тем, что получали другие жены, сделала вывод: этот несчастный шарфик ни о чем другом не свидетельствует, кроме как о недостаточности — и в качественном, и в количественном плане — мужней любви. Поэтому в следующем году она завела тайную связь с другим мужчиной, который потом, подобно мужу, упомянутому выше, мучимый угрызениями совести, купил своей жене жемчужное, чертовски дорогое ожерелье. И этим, граничащим с мотовством поступком положил начало целой цепи крушений других браков, в том числе и своего.

Но никто из людей, собравшихся в данный момент в данном месте, не догадывается сейчас, какое значение несут в себе эти пакеты разной величины и ценности, какие чувства (только совсем не любовь друг к другу) побудили человека приобрести в подарок другому человеку то-то и то-то. Эти люди толкутся в украшенной по рождественским канонам комнате, как заключенные в скотском вагоне, и каждый играет свою роль. Актеры они плохие, однако на любительской сцене это разве важно. Ты тоже находишься среди них; нахожусь тут и я, устроившись в уголке. Я вижу, как ты зажигаешь свечу, как желаешь остальным счастливого Рождества. Ты не плюешь в лицо тем, кого ненавидишь: сейчас этому чувству нет места, сейчас люди во всем мире — это подтверждает и телевизор — любят друг друга. Ты проделываешь одно и то же каждый год, механически, как машина, и, если бы кто-нибудь вспомнил твое лицо и выражение на нем в этот же день год назад, он обнаружил бы, что ты улыбаешься точно так же и произносишь точно те же слова, что и в прошлом году, и в позапрошлом. Утром ты встанешь; все еще спят, ты один бодрствуешь; на мгновение растрогаешься, увидев сверкающую, нарядную елку, желудок тебе кольнет болью, вспомнятся давние времена, когда ты был еще ребенком, вспомнится запах или вкус, других воспоминаний у тебя почти и нет; потом ты будешь делать то же, что всегда, у второго дня тоже есть свой ритуал, то есть — обычные дела после пробуждения, уборная, чистка зубов, приготовить праздничный завтрак.


Я отказался соблюдать эти обязательные условности, сказал себе: с сегодняшнего дня ничего такого не будет. Это надо было произнести один раз, потому что я и так слишком долго молчал. Дольше, чем надо было; как и ты — ты молчишь о них слишком долго. Надо было сделать это на годы раньше, так было бы лучше; но никто не делает что-то безотлагательное в ту минуту, когда нужно, каждый дожидается момента, когда больше тянуть нельзя. Он думает: прежнее невозможно прекратить, новое невозможно начать. Дела и вещи копятся и толпятся, мешая друг другу, на границе между износившимся старым и готовым начаться новым, толкутся годами в полном бессилии. Человек не может ничего изменить: желание соответствовать правилам не позволяет отважиться на перемены. Я не был трусливым, не был одним из тех, кто не смеет сделать что-либо по-другому. Ну и что, что она так говорила, это было уже в другое время, мы уже далеко ушли от той точки, когда мы думали: как хорошо, что мы обрели друг друга, и как это невыносимо — проводить часть дня отдельно друг от друга, как невыносимо это ежедневное расставание. Что с того, что она сказала, будто я трус и потому не смею сделать следующий шаг. Дескать, я не хочу отказываться от домашнего комфорта, сказала она, и лицо у нее было в слезах, я как раз собирался домой. Мол, я не хочу поворачиваться спиной к надежному, устоявшемуся и пускаться во что-то неопределенное, новое. Это — слишком просто, сказал я, такое разве что в глянцевых журналах пишут, и оторвал от себя ее руки, чтобы выйти в дверь. Это еще не значит, что это не так, сказала она, продолжая плакать, я слышал ее плач, даже когда закрыл за собой входную дверь. Как странно, думал я, шагая домой, что подобные мысли прокрадываются даже туда, куда глянцевые журналы и близко не подпускаются.

Нет, я не был трусливым. Просто для всякого изменения есть свое время, а время это пришло позже, и ничего тут не поделаешь, если срок этот, запоздавший срок, пришел слишком поздно и касательно наших с ней отношений.

Но теперь я свободен. И пусть никто мне не указывает, что я должен делать, потому что я всегда делаю то, что хочу, а в данный момент я как раз ничего не хочу делать. Не прячется во мне некая тайная воля, которая исподволь посылает указания мозгу, мол, делай то-то и то-то или не делай того-то и того-то. Я не давал себе слово, что не буду делать ничего: просто не хочу. Нет, не подумайте, что я вступил в какую-нибудь секту, где вылечившийся от алкоголизма гуру ударился в восточную мистику и проповедует ничегонеделание. Проповедует каждую субботу, с девяти до часа, целых четыре часа, главным образом женам зажиточных мужчин, женам, которые уже освободились от обязанностей по воспитанию детей. Дети у них уже достаточно взрослые, чтобы вести самостоятельную жизнь, во всяком случае, не нуждаются в постоянном присутствии матери или, скажем, бонны, а вернуться на рынок труда, говорят эти жены, уже не получится. Сколько бы ни посылали они заявлений и резюме, их никто даже не читает, говоря, мол, практики недостаточно или опыт устарел, и вообще женщин-служащих уже столько, что яблоку негде упасть, объясняют работодатели, если кто спросит наивно, почему их не берут. Правда, у жен этих и в мыслях нет пробиваться на тот пресловутый рынок труда. Для них возвращение к работе не означало бы надежды на развитие и расцвет личности, а развитие и расцвет личности они считают справедливой компенсацией за не слишком содержательную жизнь, особенно после стольких, угробленных на детей монотонных лет. К тому же если они все-таки решатся вернуться к работе, если кто-нибудь, пусть из жалости, примет их на службу, то ведь они станут получать до того крохотное, унизительное жалованье — так они объясняют, — что его можно и не считать, и это никак не соответствует тому месту, которое они занимают в мире. Конечно, при этом им и в голову не приходит, что место это напрямую связано с должностью и доходами мужа и объясняется не чем иным, как эффектной внешностью, которая когда-то у них была и от которой теперь и воспоминаний не осталось. И тело расплылось, и никакой крем не может вернуть прежнее лицо, и силикон кое-где пообвис, да и муж, который выбрал тебя из-за внешности, давно уже приклеился к другой, эффектной женщине. Пока что он это держит в тайне, но устройство уже тикает, и скоро, скоро тайна перестанет быть тайной, и жена может попрощаться с благополучной жизнью. Но восточная мистика и в этой кризисной ситуации ей поможет, так что не было таким уж бесполезным делом тратить деньги на те субботние сеансы. Ведь именно там сформировалось в ней терпение, благодаря которому в итоге затянувшегося бракоразводного процесса она смогла-таки получить половину собранного мужем состояния, в том числе и половину банковского счета, который муж держал в глубоком секрете, потому что хранил на нем деньги, отложенные для новой жизни. Адвокат женщины, обладая некоторыми связями в банковской сфере, установил, что счет тот довольно значителен. Напрасно муж отбивался руками и ногами, адвокат был тверд и не шел ни на какие послабления, так что при разводе отсудили столько, сколько позволял закон. Муж и сам несколько раз приходил к бывшей жене, но та была непреклонна. Напрасно вспоминал он проведенные вместе годы, напрасно напоминал, как двадцать лет оплачивал все ее счета, в том числе и субботние сеансы, причем без единого слова упрека. Нет, нет, жена не позволяла себе расслабляться ни от ностальгических воспоминаний, ни от забавных эпизодов давних летних поездок, которые муж вспоминал сейчас, — ей нужно было думать о будущем, ведь средства на жизнь ей обеспечивал только муж, точнее говоря, теперь уже — бывший муж.

А он, то есть бывший муж, жалел теперь главным образом о том, что уже пообещал своей новой женщине ту сумму, вернее, ту движимость и недвижимость, которую на эту сумму можно было бы приобрести, и теперь эта новая женщина не желает довольствоваться меньшим. В такие минуты каждый мужчина корит себя за то, что в часы любви и интимной близости столько болтал. Вместо того чтобы сосредоточенно заниматься тем, чем обычно люди занимаются в постели, он мелет, что в голову придет: общая квартира, причем не где попало, общий ребенок, а затем, чтобы звучало еще убедительнее, общие дети, и точно называет срок разрыва с женой и начала общей жизни, — и конечно, нет такой женщины, которая не запомнила бы все ожидаемые поступления и все названные сроки. Чтобы сдержать слово и удержать новую женщину, мужчина влезает в сумасшедшие долги, и, хотя благодаря этому может профинансировать начало достаточно солидно, в дальнейшие годы новая семья и новые дети узнают, что такое нужда. Бывшая жена, как уже говорилось, проявив упорство при разводе, завладела едва ли не всем оставшимся состоянием мужа, так что, после многократных неблагоприятных разделов и огромных алиментов, которые были ей присуждены, бывший муж оказался в маленькой пештской квартиренке, точно такой же, да чуть ли не в той же самой — она и находилась на расстоянии всего лишь в один квартал, — в которой рос в детстве.

Тут бывший муж начал верить в теорию о вечном круговороте вещей; он вспомнил, что, когда дела с первой женой еще шли гораздо лучше, они провели несколько недель в Неаполе и там был один чудик — то ли он там родился, то ли преподавал в университете, — который как раз что-то такое писал об этом. Мужчина нашел старый путеводитель, где авторы понаписали всякого, что тогда казалось совершенно бесполезным, — например, про того чудика и про все, что он думал о мире. Этого небольшого описания было достаточно, чтобы наш бывший муж удостоверился, что нет в мире развития, все всегда возвращается туда, с чего началось. Когда он на каком-то корпоративе в своей фирме рассказал об этом нескольким сослуживцам, в том числе владельцу фирмы, тот понял, что надо поскорее избавиться от этого коллеги, занимающего важную руководящую должность: ведь каждая фирма стремится к постоянному росту и развитию, а если она не развивается, не растет, это равноценно упадку. Конкуренты такую фирму в два счета затопчут, да и как может обеспечить рост менеджер, который не верит в развитие — в развитие мира, а значит, конечно, и в развитие данной фирмы. То, что small is beautiful[7], даже влюбленная женщина не согласится проглотить, не говоря уж о мире бизнеса, — сказал, вроде как в шутку, владелец, а затем шагнул к тем сотрудникам, которые верили в развитие.

Наш бывший муж, после того как его уволили из фирмы, быстро уточнил свою теорию, и в корчме, тратя последние крохи своих сбережений, он излагал эту теорию уже в таком виде, что все-де всегда возвращается на уровень более низкий, чем вначале. То есть функционирование мира можно изобразить как спираль, направленную вниз. Вспомним Фортуну и ее рог изобилия: рог повернут, естественно, раструбом вниз. Такую спираль можно обнаружить в архитектуре любого из древних народов. Это — основа древнего, давно утраченного знания, вот почему мотив этот появляется всюду, от дравидов до древних жителей Месопотамии и греков. Старинная легенда о затонувшей Атлантиде, собственно говоря, говорит о том же: море поглотило эти знания, так же как вскоре и нашего бывшего мужа поглотила сначала корчма, потом — алкоголь и наконец смерть, подстерегающая любого и каждого.

Бывшая жена не думала, естественно, что ее мужа ждет такая судьба; на курсы восточной медитации она пошла лишь по той причине, что жизнь дома была невыносимо скучной; и, конечно, невыносимо скучным был муж, которого она выбрала потому, что будущую семейную жизнь видела с ним надежной и обеспеченной, а вовсе не потому, что считала его личностью интересной, а уж тем более харизматичной. Нет, мужчина этот, собственно говоря, всегда был достаточно скучным, но, по мере того как росли дети, это его качество становилось все невыносимее. Конечно, в свое время она могла бы выбрать и более интересного спутника жизни, но любая женщина выберет скорее мужа скучного, зато надежного. Мужчин с яркой индивидуальностью женщины боятся, опасаясь, что те станут алкоголиками или тунеядцами, а если не алкоголиками и не тунеядцами, то наверняка будут им изменять: женщины, думая не о муже, но вообще о партнере-любовнике, представляют исключительно таких, достигших определенного возраста мужчин. Ну нет, в мужья такого мужчину женщина не выберет. По прошествии же десятка-другого лет, проведенных в браке, женщины тем не менее часами жалуются подругам или вылечившемуся от алкоголизма духовному руководителю, как невыносимо скучно жить с этим мужчиной, которого ничего не интересует, а если она вытащит его в театр или на концерт, то уж точно, он спустя десять минут уснет, а она сидит, вся красная от стыда, мол, вот такой человек ее муж. И даже не может сосредоточиться на музыке, боясь, что в какую-нибудь великолепную паузу, предусмотренную при исполнении так часто звучащих на концертных сценах мира симфоний, муж вдруг громко захрапит, как дома, перед телевизором.

Женщина рада была разводу, но не потому, что желала этому неинтересному мужчине тяжелой и мрачной судьбы: нет, просто она, вполне обоснованно, полагала, что в жизни ее еще может появиться что-то особенное. Ей было за сорок, дело шло к пятидесяти. Она вполне отдавала себе отчет в том, что большая часть того, что может произойти, с ней уже произошло, но ей не хотелось отказываться от мысли, что ее еще ожидает какое-то значительное событие, какой-то кардинальный поворот в жизни. Когда она говорила об этом с подругами, чаще всего ей приходила в голову больница для бедных где-нибудь в Африке, где она станет сиделкой и будет спасать от гибели черных, физически истощенных людей, а особенно — таких красивых, большеглазых черненьких детишек. Она подробно описывала будни такой больницы, потому что видела один фильм на каком-то документальном канале: включила она его ночью, когда не могла уснуть, тяжба за имущество с бывшим мужем еще продолжалась. На самом деле, конечно, она мечтала о каком-нибудь мужчине, с которым жизнь снова станет интересной, с которым все, даже каждый вдох, будет казаться новым и необычным. Надежда на то, что с ней это произойдет, спустя какое-то время потускнела, и женщина отправилась по тому пути, по которому движется каждый, то есть — по направленной вниз спирали. Хотя некоторое время она еще ждала, вдруг с рождением внуков еще появится если и не какая-то новая станция, то хотя бы маленькая остановка на этом пути; но дети, руководствуясь вошедшей в обыкновение модой или помня опыт собственного детства, не спешили заводить семью, и женщина наша так и умерла, не дождавшись ни станции, ни остановки. Если не считать чем-то подобным ту борьбу, которую она, собрав последние силы, вела со смертельной болезнью. Сдалась она далеко не сразу. Это была великолепная борьба, говорили подруги после похорон.


Сижу в подземном гараже, это мой последний день. Сижу и ничего не делаю. Ничего не делаю — в зависимости от графика, на протяжении двенадцати или двадцати четырех, иногда даже тридцати шести часов. Но это мое ничегонеделание никак не связано с тем вылечившимся алкоголиком, который не пожалел пяти лет на восточную мистику, освоил несколько упражнений йоги, а кроме того, прочел — они обычно издаются в сокращенном варианте — несколько восточных книг: «Речи Будды», «Упанишады», «Тибетскую книгу мертвых» — и тут же организовал группы самопознания, чтобы на деньги, получаемые за эти курсы, финансировать свой будущий, опирающийся уже на напитки более высокого качества алкоголизм, да еще и заполучить ту женщину, которую можно заполучить подобными восточными кунштюками, а таких добровольных участниц было более чем достаточно. Выбор был настолько богат, что нелегко было определиться. Он и сам не думал, что достаточно сказать кому-нибудь, мол, я никогда не чувствовал того, что чувствую, когда ты стоишь рядом, — словно между нами возник какой-то эфирный мост… Чувствуешь? Наши сердечные чакры вливаются друг в друга. Да, чувствую, говорила актуальная на тот момент женщина. Мы словно связываем, говорил вылечившийся алкоголик, два конца мира. Эта фраза, со связыванием концов, ломала даже самых упорных женщин. Он мог бы выбрать любую из курса, но в конце концов остановился на одной; почему именно на ней, остальные женщины никак не могли понять, считая это удивительно неудачным выбором, особенно если сравнивать с ними.

Совершив выбор, духовный наставник держал избранницу, на протяжении всей ее жизни, в плену своей истерической любви и ревности, чего эта женщина даже не осознавала — настолько она страшилась потерять своего повелителя. Когда он вел себя так, что его надо было бы выгнать ко всем чертям из дому, из-за его дикого поведения, это она умоляла простить ее, потому что это наверняка она поступала плохо, если он с ней так груб. Конечно, не какие-то недостойные поступки бедной женщины, но всего лишь похмелье, принимавшее все более жуткие формы, вызывало в знатоке восточной мистики вспышки ярости, которые обрушивались на женщину, — потому что через какое-то время нервную систему разрушает даже самый качественный алкоголь.

Нет, женщина не понимала этого; поняла, лишь когда этот мужчина все же умер — от болезни печени, которая не поддается лечению. Тогда она почувствовала, странным образом, не боль утраты, но, напротив, облегчение: с ее плеч словно груз свалился, и груз этот представлял собой не что иное, как тяжкое присутствие рядом с ней этого мужчины. Она вдруг смогла вздохнуть полной грудью. И наконец поняла, что означал в восточном учении, которым она столько времени старалась проникнуться, тот краеугольный тезис, что все зависит от умения правильно дышать.

Женщина ощутила свежесть и аромат весеннего воздуха, потому что как раз наступила весна, и, подобно растениям, что зимой увядают и погружаются в небытие, она стала все выше поднимать лицо; она даже вытянулась немного вверх; мышцы спины, до сих пор сведенные судорогой, расправились и дали ей возможность вырасти сантиметра на два. Правда, все эти позитивные изменения оказались напрасными, и напрасно женщина стала более стройной, а взгляд ее — более чистым: смерть гуру случилась как раз тогда, когда уже было поздно менять образ жизни и тем более заводить новые отношения, но слишком рано для того, чтобы избежать долгих одиноких десятилетий. Несмотря на все это, овдовевшая женщина все же выглядела счастливой, когда встречалась случайно на улице с бывшими соученицами по восточным курсам, — счастливой она выглядела по сравнению с ними, потому что никогда и никто в жизни не держал ее в таком подчинении, как тот духовный наставник, омрачивший ее молодые годы. Теперь она могла почти безмятежно радоваться всему, как возвратившийся с войны солдат; даже тому, что зимой в квартире тепло, а ночью — тихо.


Но что касается меня, то меня никто не заставляет ничего не делать: я ничего не делаю потому, что не хочу. Сам не хочу, по своей воле. Я делал все, пока делал. К девяти — на службу, в пять — домой, покупки, что там с детьми, всегда что-то было, как минимум насморк или деньги на какое-нибудь школьное мероприятие. Потом не было ничего: они достигли такого возраста, когда уже не доставляет радости делать что-то вместе с ними, но зато можно радоваться, что они радуются где-то в другом месте, куда тебе вход заказан.

Я прихожу сюда, в подземный гараж. Сижу, стою, все равно, на мне никакой ответственности. Не нужно ни о чем договариваться с сослуживцами, не нужно опасаться, что меня опередят в каком-нибудь другом научно-исследовательском институте и материал исследования, над которым я работаю вот уже шесть лет и которое обещает некоторые интересные результаты, к примеру, в области квантовой физики, и результаты эти, вероятно, появятся в самых известных научных журналах, — что все эти шесть лет будут выброшены в мусор, потому что тебя кто-то где-то опередил. Ты очень близко подошел к некоему научному открытию — но это ничего не значит, если открытие сделал другой. При всем том, если тебя и не обгонят, ты все время должен считаться с тем, что результатов ты достиг как исследователь маленькой страны, а значит, как таковой, ты то ли есть, то ли нет, и большие государства, обладающие мощным научным потенциалом, то ли снизойдут и заметят тебя, то ли нет. Ты не знаешь, сколько будут держать в столе твои статьи, скажем, «Nature» или «Science». И не передаст ли внутренний рецензент полученные тобой данные какому-нибудь коллеге, который за пару минут состряпает необходимое экспериментальное обоснование и представит результат, как собственный, на суд научной общественности. Он станет кичиться своим первенством, а тебе некуда будет пойти с жалобой, что, мол, это же у нас, в нашем институте, раньше было открыто. В конце концов твои претензии вообще потеряют всякую актуальность, потому что какая-нибудь международная, не вызывающая ни тени сомнения научная премия окончательно узаконит приоритеты: ты стал лишь вторым. Правда, по сути, это ничего не значит: ведь ты-то знаешь, что первым был ты. Заслуги и почетные звания, связанные с первенством, в общем-то столь же лишены фантазии и формальны, как и вечные жалобы тех, кто оказался вторым, их сетования на стечение обстоятельств. Страх, как бы тебя кто-нибудь не опередил, невольно вынуждает тебя притормаживать молодых исследователей, у которых вроде бы есть шансы опровергнуть построенные тобой теории. Ты мучительно следишь, чтобы эти талантливые люди нигде не достигли реального успеха. Всюду, куда достают твои руки, этим исследователям ничего не светит, и в конце концов они состарятся, выйдут из того возраста, когда от них можно было ждать какого-нибудь сюрприза.

Конечно, тщетно ты станешь оберегать до последнего вздоха свой научный авторитет: ты ни на мгновение не сможешь забыть, что в основе твоей научной карьеры лежит открытие, сделанное в двадцатипятилетием возрасте, а после этого тебе ничего не пришло в голову. Ты присутствуешь в науке только благодаря своему статусу, но не благодаря своим мыслям, и статус твой, ученые степени, звание почетного доктора постоянно напоминают тебе, что сейчас, в данный конкретный момент, ты не представляешь собой ничего, ты — это только руководящая должность, и поэтому судорожно цепляешься за все, что удалось достичь. Ты потерпел крах уже в молодом возрасте, и, в отличие от греческих героев, которые стали жертвами судьбы, тебя впереди не ждет даже достойное поражение: ведь до конца жизни ты должен играть роль успешного человека.

Здесь, в подземном гараже, нет первых и вторых, здесь нет соперничества, здесь все происходит само собой. Сами собой поднимаются и опускаются шлагбаумы, автоматы сами собой делают пометки на талонах, я же здесь нахожусь, собственно, лишь для того, чтобы эта стеклянная кабинка не оставалась пустой. Подземный гараж этот — маленький универсум, крохотная копия космоса, модель, на которой можно изучать, как действует мироздание. Шлагбаум поднимается, потом опускается, подобно тому, как солнце то восходит, то заходит. Как солнце — врата мироздания, так шлагбаум — врата подземного гаража. Вот о каких вещах я думаю. Скука порождает бесчисленные мысли, даже такие, которые человеку, если он не попал в подобную ситуацию, наверняка не пришли бы в голову, а если бы вдруг пришли, он посчитал бы их дурацкими, неуместными, подобно тому, как неуместно, неловко, например, слушать разговор влюбленных, нашпигованный идиотскими эпитетами, которыми они награждают друг друга. Тебе даже ухмыляться не хочется над всеми этими зайками и мышками, до того убого это звучит — но здесь, в подземном гараже, в этой стеклянной кабинке я думаю именно нечто в этом роде, думаю долго, потому что у меня есть время, думаю снова и снова. Может быть, если бы мы могли войти во врата, которые представляет собой Солнце, думаю я, то за вратами нас ожидало бы такое же скучное однообразие, как здесь, в подземном гараже, где ты видишь лишь тусклый свет машинных фар, а не сияющие звезды, не сказочную небесную жизнь.

Нет, я в самом деле ничего не делаю: всем здесь управляет некая центральная машина. Конечно, ты выполняешь какую-то функцию, целый день ты беспрерывно чем-нибудь занят. Ты думаешь, что все делаешь по своей собственной воле, тогда как — черта с два. Волю твою направляет какой-то механизм принуждения; если не воспитание, например, то твоя биологическая природа. Не хлебом единым жив человек. Да, конечно, не хлебом — но далеко бы он ушел без хлеба? Он все равно не смог бы придумать таких лицемерных фраз, таких аргументов, которые заставили бы его забыть свое биологическое происхождение, поместить себя — или хотя бы приблизиться к ним — среди таких духовных существ, которые абсолютно не зависят от обмена веществ, не ведают умирания, — и, конечно, именно по этой причине являются всего лишь порождениями человеческой фантазии. Кто способен представить настоящего бога, который творит мир из ничего и дает ему название? Создать мир из ничего — абсолютно невозможно. Вернуть мир в ничто — вот единственно представимый процесс, но для этого совершенно не нужен бог, не нужен придуманный, своевольный властитель, который, если тебя не наказывают человеческие законы, вечно наказывает тебя через твою же совесть, через твое нравственное чувство, и не оставляет тебе ни минуты, чтобы ты мог свободно вздохнуть, радуясь тому, что существуешь.

Тобою движет биологическая воля, и если эта воля, с общественным принуждением на заднем плане, добьется наконец, чтобы ты действовал, то ты автоматически принимаешь существующие правила, потому что правила — основополагающие условия любой деятельности. Правила существуют для рынка рабочей силы, правила существуют для ведения разного рода работы, правила регламентируют твое поведение относительно других людей, выполняющих какую-либо работу, правила диктуют, как проводить время вне работы, называемое свободным временем, когда у тебя нет энергии ни на что другое, кроме как на то, чтобы тем или иным способом восстановить способность выполнять работу завтра и послезавтра.

Я не принимаю эти правила. За моей волей не стоят ни мотивы биологической необходимости, ни общественные императивы; за моей волей стою я. Если захочу, поеду к морю — но я не хочу ехать к морю, потому что не хочу ехать туда, где был столько раз. Ну да, если бы я туда попал, то — был бы там. Но я не хочу быть не там, где как раз нахожусь, не хочу своей волей влиять на то, что происходит. Потому что если я этого захочу, будет то, что я хочу, чтобы оно было. Но я не хочу, чтобы оно было. Сам я ничего для себя не хочу. Не хочу жить в плену чьей-либо воли, даже своей собственной. Каждая народившаяся воля направлена на волю других людей, подобно тому как родители заботятся о своих детях, а дети, в результате этой заботы, растут и становятся взрослыми. И если, представим себе, твоя воля подомнет под себя все прочие воли вокруг, потому что окажется самой сильной из прочих воль, то у тебя нет причин справлять триумф: ведь есть еще предметы, многотысячное множество предметов, собранных, нагроможденных твоим хотением: одежда, украшения, технические устройства, — всего по крайней мере в два раза больше, чем нужно. И в конце концов, если ты не станешь добычей людей, то наверняка станешь добычей воли вещей.

Я уже не хочу заботиться о телевизоре, о холодильнике, не хочу замороженных продуктов, чтобы в разгар зимы наслаждаться, скажем, дарами леса. Это же смеху подобно, сколько денег ты тратишь на то, чтобы заморозить какие-нибудь купленные по бросовой цене овощи. Я посчитал это еще тогда, когда жил по-другому, потому что та жизнь мне казалась разумной, и мне даже в голову не приходило усомниться в том, что это хорошо; это — то есть дети, дом, в котором все больше памятных вещей и воспоминаний. Я ни на миг не мог усомниться в этом, потому что невозможно усомниться в той среде, в которой ты существуешь, ведь ты — часть этой среды, и нет такой точки, с которой ты мог бы взглянуть на нее со стороны, с которой ты увидел бы самого себя, посмотрел и оценил, как ты, подобно какому-нибудь механизму, живешь день за днем.

Так вот, тогда я и высчитал, во сколько обходится пакет зеленого горошка, если несколько месяцев держать его в морозильной камере. Я сидел около холодильника, горошек уже был распакован, упаковка валялась на кухонном полу; жена сказала, надо купить, очень полезная штука, благодаря ей мы не будем зависеть, по крайней мере в плане съестного, от смены времен года; и я, заглянув в инструкцию холодильника, посчитал, во что нам обойдется замораживание одного пакета. А опираясь на эту цифру, прикинул примерную стоимость блюда, изготовленного из продуктов, которые хранились в морозильной камере, скажем, около года. Стоимость получилась близкой к ценам в самых дорогих ресторанах. И это — простой суп из зеленого горошка. То есть на деньги, которые мы тратим за пользование морозильной камерой, мы могли бы питаться в дорогих ресторанах. Причем, что интересно, ездить в ресторан на такси — если мы не хотим выбрасывать сумасшедшие деньги на автомобиль, цена которого, едва ты вывел его из автосалона, моментально падает на двадцать процентов, а месячные затраты, со страховкой, обязательным техобслуживанием и бензином, сколько его нужно на месяц, намного превышают расходы на содержание одного ребенка.

Быт наш полон такими устройствами и механизмами; они шарят по твоим карманам и постоянно требуют, чтобы ты платил за них. Все, что нас окружает, обязательно что-нибудь да потребляет; ты еще и с постели не встал, а твои машины потребляют и потребляют, даже в спящем режиме они жрут твои деньги. Разного рода службы едва успевают записывать доходы. Все это напоминает чувство вины у католиков: ты, положим, спишь, а сознание вины живет, разбухает в твоей голове, пробуждает угрызения совести, так что, проснувшись и решив побриться, ты увидишь в зеркале безнадежно растленного типа, и тебе захочется грохнуть кулаком по голубой, как крокус, раковине, хотя день твой еще и не начинался.


Ты оплачиваешь счета и уже готов удовлетворенно откинуться на спинку стула, вот, мол, как славно, теперь я по нулям, — но ничего подобного. За то мгновение, пока ты откидываешься на спинку стула, ты уже сдвинулся с нуля, причем в минусовом направлении, потому что квартира твоя непрестанно высасывает у тебя деньги, а к этому, как бы в виде бонуса, добавляются разного рода счета и задолженности, которые необходимо безоговорочно, немедленно оплатить, иначе для тебя перестает существовать современная медицина, ты можешь откинуть копыта от какого-нибудь элементарного воспаления легких, потому что у тебя уже не будет права воспользоваться современным врачебным обслуживанием. Затем следует реклама, побуждающая к покупкам всяких товаров со скидками, и рекламу эту, как всем вокруг, тебе тоже приходится заглотить. Например, ты покупаешь что-нибудь в двойном количестве, потому что два предмета вместе — дешевле, чем те же два по отдельности, а о том ты и не думаешь, что два эти предмета — дороже, чем один, который тебе в общем-то и был, может, нужен, — а кому нужны, скажем, две полукилограммовые банки печеночного паштета. И наконец, дети. Они наносят тебе последний удар, потому что они — все требуют, все потребляют. Ты словно подключаешь к сети лесопилку, набитую машинами прошлого века. Они высасывают из тебя всю энергию, а заодно и деньги. Если, положим, ты, с помощью безумно дорогих энергосберегающих лампочек и кухонных приборов, снизил до минимума потребление электричества в квартире, если тебе удалось отбиться от тысячи заманчивых предложений выгодно приобрести то и се, то — вот дети, а с ними — новая, бездонная статья расходов.

Покупая самые современные игрушки и одежду, затем школьные принадлежности, ты истратишь все деньги, которые, может быть, сэкономил, отказываясь от всяких иных предложений. А если ты стал тратить эти деньги, то растратишь и доходы, которые сможешь получить только в будущем: ведь денежная система построена таким образом, чтобы ты использовал и те деньги, которые заработаешь лишь спустя десять лет. Банки очень устраивает, чтобы ты пользовался получаемыми в старости доходами не только на склоне лет, но и в течение всей предыдущей жизни. Тебе звонят по телефону: алло, сейчас вы можете получить такой-то и такой-то кредит на более выгодных условиях, чем в прошлый раз, когда тебе звонили по этому же вопросу, тебе нужно только прийти в офис, потому что детали все-таки лучше обсудить лично, и тогда тебе еще дадут в подарок ручку с надписью «Банк» или чайную чашку с логотипом и рекламными цветами банка. Сейчас — самый момент, говорит служащий банка, и ты соглашаешься воспользоваться такой возможностью, ведь сейчас это, можно сказать, подарок, говорит банковский служащий доверительным тоном. Проценты по кредиту, правда, могут измениться, но, к счастью, эти проценты все равно невозможно просчитать, так что ты не догадаешься, во сколько обошлось тебе предоставленное авансом счастье. Разве что ситуация сложится так, что ты не сможешь выплатить долг и финансовое учреждение заберет твою квартиру. Что ж, тогда ты, по крайней мере, поймешь, что это, авансом полученное, благополучие обошлось слишком дорого.

Кредиты ввергают тебя в состояние полной зависимости, откуда никто не сможет, да и не захочет тебя вытаскивать, ведь всем хорошо, что ты оказался в таком положении. Родители рады: им удалось воспитать хорошего гражданина, который живет точно такой жизнью, какой жили они, то есть ограниченной со всех сторон и полностью прозрачной. Жена рада: у тебя не останется денег, чтобы попытаться что-то изменить в своей жизни, загубленной женитьбой, — если нет денег, значит, ты навсегда увяз в болоте своего постылого брака. И радо, конечно, государство: ему необходимы такие, полностью зависимые от него граждане, голоса которых в установленные законом сроки оно сможет собрать даже с помощью самых примитивных выборных программ. Зависимый человек — главный устой современной демократии, которая куда изощренней, чем все прежние государственные уклады. Если в рабовладельческом обществе взаимоотношения между государством и гражданином были просты и однозначны, то современная демократия представляет дело так, будто человек, обрушивая на свою голову беспощадную авторитарную власть, обязан этим своему свободному решению. Будто человек сам выбирает для себя рабство, которое обеспечено различными свободами и правами, в том числе правом свободного выбора.

Эта свободно избранная власть, ссылаясь на волю большинства, может вволю разбойничать, заниматься грабежом, принимать такие законы, которые ущемляют интересы того самого, голосующего за нее большинства, а заодно и не голосующего за нее меньшинства. Большинство, однако, не замечает, что эти законы приносят ему вред: ведь вера в правящую силу становится препятствием для всякого рода свободного размышления. Меньшинство же пускай сколько угодно жалуется и стенает. Если оно, положим, правильно замечает ошибки, то и в этом случае оказывается под подозрением: мол, оно критикует и выражает недовольство потому, что очень уж хочет пробраться к власти, а также потому, что его терзает обида, поскольку его не допустили к власти. Свободные выборы снимают с политических руководителей личную ответственность: ведь они оказались в этом статусе не благодаря своим личным качествам и достоинствам, но в результате воли большинства, причем каждый из них — представитель до мозга костей коррумпированной, любым своим действием ориентированной на негативную селекцию, на инерцию политической структуры.

Руководители демократического общества, как правило, мелочные, корыстные ловкачи, карьеристы; точно такие же и их советники. Сам режим заботится о том, чтобы по-другому и быть не могло: ведь если кто-то попадает сюда, на верхние этажи власти, не из корыстных интересов, но представляя интересы общества, он или тут же потерпит крах, или вынужден будет заключать такие союзы и комплоты, которые коренным образом повлияют на его поступки, и он быстро забудет, что когда-то проповедовал идею справедливого общества. Он окажется в одном ряду с другими — и будет подставлять ладонь, когда нужно, и постарается солидными суммами компенсировать утрату прежних идей, а заодно — и утрату прежней внешности. Ибо внутренний распад быстро проявится и в фигуре и чертах лица. Четыре года в парламенте — и его можно сдавать в архив: даже родная мать не узнает прежнего кандидата в депутаты.

Но ты — не таков, для тебя не имеет значения, что весь мир зациклился на том, чтобы самым жестоким образом осложнить тебе жизнь, ты во всем этом бардаке не замечаешь абсолютно ничего, потому что от коммерческой прессы и от руководителей страны до самых близких твоих родственников и друзей каждый убеждает тебя в том, что ты должен чувствовать себя однозначно: то есть хорошо. В государствах с более высоким уровнем развития уже почти стерся, забылся запас слов, относящийся к дурному самочувствию; слова эти используются разве что по отношению к убогим обитателям третьего мира.

Для тебя ничего иного и быть не может, кроме как — хорошо; это подсказывает тебе все и вся. Хотя для того, чтобы тебе было по-настоящему хорошо, к тому же настолько хорошо, чтобы это видели и другие, необходимо, чтобы ты покупал всякого рода средства, которые служат хорошему самочувствию. Достаточно лишь посмотреть рекламную программу телевизора, чтобы убедиться: ты в два счета можешь избавиться от грибка на ногтях, ты и моргнуть не успеешь, как у тебя прекратятся боли в позвоночнике, горле и голове. Когда все эти оздоровительные предложения и различные, особенно рекомендуемые детям и молодым людям электронные гаджеты, и бодрящие средства, и, конечно, химические препараты, предназначенные для семейного пользования, особенно же для матерей семейства, занятых домашним хозяйством, когда все это будет у тебя позади, изготовители рекламы сообщат тебе, что без средств, служащих благополучию, невозможно реализовать программу благополучия. Если же ты не реализуешь эту программу, то свои занятия в свободное время спокойно можешь считать примитивными, и, стало быть, свободное время будешь считать не благополучием, а, напротив, его отсутствием.

Не выполнив до конца программу благополучия, ты сможешь лишь ощутить, что тебе плохо; к тому же, поскольку ты не обзавелся необходимыми средствами, ничто не сможет отвлечь твое внимание от того факта, что тебе плохо. К счастью, однако, различные предприятия богатым ассортиментом своих предложений существенно облегчают приобретение таких средств. Тебе даже в магазин не нужно идти: заказав по телефону или в Интернете, ты можешь их получить прямо на дом; более того, если позвонишь в течение часа-двух, ты получишь еще и подарок. Например, замечательную фляжку или легинсы; ну еще, может быть, сумку-холодильник, которая, если это не подарок, стоит целое состояние; но факт, что практичной и быстрой покупкой средств благополучия ты добьешься ощутимой экономии расходов для себя и своей семьи.

Ты можешь заниматься активным отдыхом, если, например, у тебя есть лыжное снаряжение; конечно, если оно есть, то пускай оно и выглядит не самым дешевым. Не вздумай покупать его на распродаже, по бросовой цене, потому что по нему это сразу видно. Если ты себя уважаешь, то и близко не подходи к такой распродаже, не выставляй на всеобщее обозрение свое безденежье. Если же ты все-таки пошел туда, дети твои тысячу раз тебе об этом напомнят, дескать, им все детство пришлось провести в свитере, который кто-то выбросил. А на лыжной прогулке, вместо того чтобы, забыв обо всем, наслаждаться приятным зимним времяпрепровождением, они с первой до последней минуты боятся: вдруг встретится им на лыжне тот подросток, который из этого свитера вырос, и пальцем, а вернее, лыжной палкой станет показывать, мол, глянь-ка, этот парнишка в моем свитере катается. Если уж покупаешь что-то, то оно должно быть таким, чтобы в нем не стыдно было скатиться по склону. Само снаряжение уже издали должно показывать: смотрите, я активно провожу свободное время. И абонемент на пользование лыжной трассой приобретай не только на послеобеденное время, потому что каждый же увидит и поймет: ты потому пришел к двум часам, чтобы полцены сэкономить. Напрасно ты будешь говорить, мол, тебе и пары часов после обеда вполне достаточно, — никто этому не поверит, и люди станут ухмыляться у тебя за спиной, мол, ты такой неудачник, что тебе хватает только на дешевый послеобеденный абонемент.

С дешевым снаряжением да с половинным абонементом лучше в лыжном раю не показываться. А бывает такой лыжный рай, где даже с хорошим снаряжением появиться — никакой радости. Рассказывать о словацкой лыжне категории В — чистое самоубийство. Никто тебя не спросит, какой там пейзаж и хорошая ли лыжня, спросят разве что, сколько раз ломался подъемник и правда ли, что для того, чтобы один раз съехать, полчаса надо стоять в очереди. На это ты примешься объяснять, дескать, ничего подобного, подъемники там очень хорошие, производит их та же австрийская фирма, и ни о какой очереди и речи нет, ведь эти словаки не отстают от других, — однако на второй фразе ты замечаешь, что никто тебя не слушает. Разговор уже идет об австрийских, французских, итальянских альпийских лыжных курортах, о норвежских глетчерах, скатываться с которых — чистая сказка, и о каких-то особенных, изготовленных из нового, всего пару лет назад разработанного материала, шикарных лыжах, которые выполняют вираж почти сами собой и такие стремительные, что без шлема на них становиться — чистая гибель. Они давно купили эту новую модель, рассказывают собеседники, без нее катание уже и представить не могут, в то время как ты все еще пользуешься лыжами фирмы «Близзард», на которые можно смотреть разве что как на музейный экспонат. Или лыжами «атомик», моделью, которая вышла из моды еще до твоего рождения, а к тебе попала по случаю очередного дня избавления от мусора, один знакомый тебе отдал, потому что слишком уж много воспоминаний с ними было связано, не хватило у него решимости просто их взять и выбросить. С таким снаряжением на хорошей лыжне уж точно нельзя показываться, да и на плохой лыжне на тебя станут показывать пальцами, и морда у тебя будет гореть от стыда даже при минус десяти градусах. Если ты окажешься в подъемнике с другим лыжником, он тут же спросит, откуда, мол, это барахло, а ты выдумаешь какую-нибудь сказку про находящуюся за тридевять земель фабрику, которая специализируется на моделях «old skis», но, пока ты начнешь ее рассказывать, вы уже наверху, и надо выходить.


Наконец сходит снег, лыжи можно убрать подальше, ты уже готов вздохнуть с облегчением, ах, мол, как мы хорошо себя чувствовали этой зимой и насколько мы здоровее тех наших соотечественников, которые, забравшись в теплую комнату, толстели там с недели на неделю от гиподинамии… Только вот беда: как только уходит зима, тут же приходит весна. Нет, солнце не для того принимается припекать, чтобы разбудить дремлющие почки деревьев, солнце светит для того, чтобы выманить из подвальных кладовых велосипеды. На велосипедах ездят все. Никто не считается с тем, в какой мере эта сумасшедшая нагрузка вредит суставам, разрушая хрящевую ткань. Но выхода нет, ты должен садиться на велосипед. Прогулки на велосипеде — исключительно полезное времяпрепровождение, оно доставляет много радости на уик-эндах. Эта истина не может даже на мгновение подвергаться сомнению в голове благополучного городского жителя. И вместо того чтобы всячески избегать этого занятия, из-за его вредного влияния на твое здоровье, ты, чтобы не выделяться среди других, вынужден покупать продукцию реабилитационного свойства, всякие препараты, которые укрепляют хрящи и содержат кучу витаминов и минералов, — и тем самым, кроме обычных расходов на велосипед, еще увеличиваешь денежные траты, усугубляя свою роковую зависимость от места службы: ведь если что, где ты найдешь снова должность с таким жалованьем. После доброй велосипедной прогулки на уик-энде ты, с трясущимися коленями, приходишь в понедельник на работу и полностью подчиняешься деспотическим причудам начальника, судорожно пытаясь соответствовать требованиям, которые непосильны и для двух нормальных людей.

Ты никому не рассказываешь о своих велосипедных прогулках, чтобы не пробуждать зависть у сослуживцев: не дай бог, кто-нибудь из них зайдет к начальнику и, отчитываясь о работе, как бы между делом скажет, мол, у этого парня, как видно, жалованье слишком большое, а работает он слишком мало, потому что на уик-энде, когда я вот потел над деталями такого-то проекта, он, видите ли, гонял на велосипеде вокруг озера Фертё, останавливаясь в прибрежных городках и покупая прохладительные напитки с друзьями и членами семьи, участвовавшими в этой прогулке, а потом, устроившись в каком-нибудь из уютных гнездышек, построенных специально для велосипедистов, изучал пернатый мир озера Фертё, подменяя проблемы работы всякими небылицами о неизвестных науке водных птицах.

Эта информация приводит начальника в ярость: ведь он, как всем известно, трудоголик, у него в ноутбуке хранится полная база данных фирмы, так что он, в каждый свободный момент, анализирует эти данные. Он даже Париж не стал осматривать, когда был там со своей новой подругой, отчасти потому, что уже видел Париж в детстве, а главным образом потому, что не мог оторваться от своего ноутбука, когда же подруга выразила недовольство, он раздраженно закричал на нее, мол, ты что, не можешь одна посмотреть тот дурацкий музей или ту дерьмовую средневековую церковь, — он имел в виду Музей д’Орсе и собор Нотр-Дам. Словом, начальника этот велосипедный уик-энд приводит в ярость, а у ярости есть вполне ожидаемые последствия, но тут я даже не продолжаю, ведь всем известны жестокие законы рынка рабочей силы, где наемные работники из-за своего полностью зависимого положения вынуждены терпеть любые капризы и причуды работодателя и, более того, стараясь выделиться среди коллег, добровольно остаются на рабочем месте даже после завершения рабочего дня. Когда кто-то (например, в ожидании близкого наследства) чувствует, что он не так уж зависит от работодателя, то, если он не хочет раньше времени оказаться на улице, ему все равно приходится изображать полное подчинение и полную лояльность. Коль скоро начальник учует, что жизнь того или иного работника не на сто процентов зависит от фирмы, то лучше всего, если работник этот сам постарается убраться восвояси, иначе его выставят так или иначе, и не думайте, что уволят с выходным пособием, бросьте вы это. Есть надежный и проверенный метод: по прошествии нескольких месяцев нервной, изматывающей работы ты уже не пишешь заявление об освобождении от должности, а просто сбегаешь, даже если тебе приходится бросить на прежнем месте множество личных вещей… Нет, впрочем, не совсем так. Со мной, во всяком случае, было не так, хотя, собственно говоря, вообще не имеет никакого значения, как было со мной. Не в этом дело. Мне никто не говорил, дескать, давай уходи, ты нам надоел, мы тебе всю душу вымотаем, если не уйдешь по-хорошему. Совсем наоборот. Мне если бы и сказали что-нибудь, то сказали бы, оставайся, мол, ведь ты так много сделал для успеха исследовательской группы. Они не хотели, чтобы я уходил. Я сам решил, что новейшие достижения физики меня больше не интересуют, не испытываю я никакого любопытства относительно новых частиц, которые меньше даже самых-самых — до сих пор — маленьких и которые, как можно представить, некогда послужили катализатором Большого взрыва. Я просто встал и ушел. Вышел из ворот нашего института в Чиллеберце[8] и двинулся в сторону гор, чтобы наконец увидеть мир, увидеть целиком: целые деревья, целые листья, целые поваленные стволы — целые, а не разложенные на мелкие частицы.


Конечно, в противовес программам дорогого отдыха, как вариант можно выбрать еще туризм. Туризм бесплатный. Роскошные места, тенистые рощи, и все это бесплатно; ну, не считая дорогу. У меня есть время об этом подумать. Что мне еще делать в подземном гараже. Конечно же мне тут скучно, нужно чем-то себя занять. Последний день. Осталось уже недолго. Туризм — своего рода бегство от программ дорогого, насыщенного отдыха. Туризм — это доступно любому. Это, может быть, даже дешевле, чем сидеть дома: ведь воскресный обед можно заменить кусочком поджаренного на костре сала или запеченной сосиской. Дети, те вообще будут рады, по крайней мере, до определенного возраста. Тут можно собирать хворост, смотреть в огонь, рассыпать сколько хочешь крошки, прижаться к отцу, который выстругивает вертел так ловко, как никакой другой отец наверняка не сумеет.

Такая экономная программа выходного дня не давала покоя фирмам, производящим снаряжение для содержательного свободного времени. Сначала они экспериментировали со специальной туристической обувью, то есть с такой обувью, которую можно использовать исключительно в случаях, когда ты бродишь по романтической австрийской местности, вообще же эту обувь целый год нужно как-то обходить, потому что она всегда мешается под ногами. Лучше всего для нее сделать специальный шкафчик, и чтобы там же можно было складывать прочую специальную обувь, которую надеваешь раз или два в году. Но туристические башмаки — этого для предприятий, специализирующихся на такой продукции, оказалось недостаточно, все еще оставался значительный круг людей, которые говорили: чтобы пойти в лес, вполне достаточно обычной обуви. Вот для этого круга, мечтающего обойтись без лишних расходов, а также для тех, кто не выдержал велосипедных прогулок, регулярных пробежек и усиленной гимнастики, и была выдумана скандинавская ходьба. Чтобы ты за сумасшедшие деньги купил себе пару идиотских палок. Честно говоря, покупаешь ты чистую фикцию. Вроде того, как в Париже одно время продавали пустые консервные банки с надписью «Paris air», — конечно, банки эти делали в Гонконге, и если быть точными, то в банках этих был «Hong Kong air», однако никого это не смущало: что из того, что на нижней стороне банки было написано «Made in Hong Kong», ты покупал, потому что дешево. На банке была нарисована Эйфелева башня, а больше ничего и не надо, открывать ведь ее все равно никто не откроет, потому что тогда самая суть пропадет, запечатанный в банку воздух смешается с домашним, и в результате не будет у тебя ни парижского, ни гонконгского воздуха, а только привычный, домашний.

Люди — существа до того глупые, что с ними и правда можно делать что хочешь! Палку, которую на протяжении тысячелетий человек, если нужно было, подбирал с земли или выламывал из куста, теперь, мороча голову правилами здоровой ходьбы, без особых усилий можно всучить туристам за хорошие деньги. Хотя она только мешается под ногами, за исключением того короткого времени, когда ты ею пользуешься. А когда пользуешься, то есть когда думаешь, что избавляешь от лишнего веса позвоночник и тем самым оберегаешь эту опору тела от преждевременного изнашивания, — ты и думать не думаешь о том, что изнашивается незаметно: ведь в результате противоестественной ходьбы спустя некоторое время возникнут нежданные проблемы с бедренными суставами. Конечно, любой знает, что для таких случаев уже разработаны соответственные, сумасшедше дорогие протезы. Очень даже может быть, что именно производители протезов и финансировали рекламную кампанию по популяризации этого самого нордик-уокинга. Потому что система эта невероятно коварна, невероятно корыстна и полностью непрозрачна. И во всей этой системе самая подлая и коварная — индустрия здравоохранения. Ведь за ней стоят фирмы по производству лекарств, они стоят даже за военными приготовлениями, как и за революциями и гражданскими войнами; но заинтересованной стороной они являются и в тех случаях, когда речь идет об ураганах, землетрясениях, извержениях вулканов.

Когда врач прописывает тебе какое-нибудь лекарство, ты понятия не имеешь, не получает ли он вознаграждение от фирмы, которая заинтересована в реализации этого лекарства; как понятия не имеешь, эффективно оно или нет. Может, истратив на него целое состояние, ты тихо подохнешь от какой-нибудь опухоли. Ты умрешь, и на счете у тебя не остается денег даже на похороны, а государство напоследок еще и твой труп обложит налогом, — и все потому, что тот поганый врач навязал тебе это лекарство, хотя, если бы он сказал, не принимай ничего, ты бы, возможно, прожил на полгода дольше. Но он не может тебе ничего не прописывать, потому что он таков, каков есть, и, когда фирма по производству лекарств перечислит на его счет оговоренную сумму, да еще в подарок устроит поездку на Бали, он быстро убедит себя в том, что средство, которое он тебе прописал, могло быть только полезным. Просто когда он позвонит в банк и механический голос скажет, сколько миллионов у него на счете, он поверит в это средство: ведь вот ему-то оно помогло, пускай не в смысле здоровья, но хотя бы в материальном плане. Наконец-то стало более сносным его невыносимое материальное положение, то положение, в которое, как большинство мужчин, его, конечно, поставила любовь; вернее, новая любовь.


Был у него дома человек, с которым он однажды уже проделал все то, что называется любовью. Выбрал он этого человека со своего курса, точнее, из того довольно узкого круга, в котором провел университетские годы. Они, студенты, входившие в этот круг, считали себя самой крутой компанией, хотя в университете была по крайней мере еще дюжина таких компаний, и каждая из них себя считала самой крутой, а по этой причине презирала остальные компании, члены которых и по отдельности-то — чистые идиоты, ну а уж вместе!.. Отсюда, из своей компании, он и выбрал себе пару. Он ни на минуту не задумывался над тем, как это может быть, чтобы именно в этом узком дружеском кругу он нашел женщину, которая для него, для его души станет, что называется, идеальной второй половиной. Это даже вопросов не вызывало и было столь же однозначно, как пример с расколотой тарелкой: две половины точно подходят друг к другу. Он просто считал себя счастливчиком, так же как, впрочем, и девушка: ведь они знают всего-навсего несколько человек из целого мира, из тех миллиардов, которые его населяют, и вот им каким-то образом удалось найти того настоящего, единственного, с кем в скором времени сложится не только их общая жизнь, но и общее домашнее хозяйство, и даже общий запах, общая бактериальная флора.

А сейчас этот врач нашел буквально то же самое в больнице, после того, как прожил почти двадцать лет в браке, после того, как дети его почти выросли, — в одной медсестре. Медсестра эта служила там уже целый год, когда он заметил ее во время какого-то ночного дежурства. Конечно, медсестра как раз целый год и хотела быть замеченной господином доктором: постоянно носила броские, яркие платья, ее белый халат иногда случайно расстегивался на груди; но для господина доктора вызов этот стал реальностью только год спустя.

Вот уж не думал он, что в нем скрыто столько энергии, сказал он однажды друзьям, с которыми они после работы пили пиво. Он-то полагал, поезд давно ушел, но, оказывается, это только дома, а в другом месте — подмигнул он, и на лице у него появилась горделивая полуулыбка, — в другом месте еще о-го-го. Более того, дело идет лучше, и он снова подмигнул, чем в молодые годы. Брось, наверняка и тогда хорошо шло, сказал один из сидящих за столом, просто ты не помнишь, потому что давно было, и вообще, известно же, когда-нибудь все новое становится старым, вот как машина, продолжал собеседник. Пять лет назад он думал, что с этой машиной протянет до конца жизни, чего их все время менять, но в конце концов и эта стала пятилетней, и хлопотно, и дорого поддерживать ее в кондиции, теперь даже запах в салоне уже не тот, из-за долгой эксплуатации. И что, купил новую, спросил третий. Ну да, ответил второй, и они принялись обсуждать машины и марки горючего, состав которого нынешние производители прячут за семью замками, хотя, если этот состав попадет на рынок, можно будет ездить бесплатно, не нужна никакая заправка, только кран с водой. Врач ждал момента, чтобы вставить слово и снова заговорить о своей необычной встрече, но так и не дождался. Друзья как-то не прочувствовали необычность этого события, да и завистливы были, они-то уже поставили крест на возможности чего-то нового, довольствовались пивом, поездкой на садовый участок, ну и изредка возможностью уединиться с какой-нибудь медсестрой или выздоровевшей пациенткой, иногда и училка, к которой ходили дети, тоже оказывалась под рукой. Они были завистливы, но никогда не рискнули бы ради неопределенной новизны поставить под удар налаженное за десятилетия надежное бытие и ту степень свободы, которую удалось отстоять при живой жене.

Врач, как раньше по отношению к жене, так и сейчас, в связи с медсестрой, даже мысли не допускал о каком-то нежданном, сказочном совпадении. Да, он в самом деле видел несказанную удачу в том, что — уже во второй раз — находит, причем совсем рядом, женщину, которую однозначно может считать своей избранницей. Подобная любовная связь между врачом и медсестрой, как и вообще любая связь, возникающая на службе, настолько обычна, что ты почти готов считать: оказаться в такой ситуации — скучно и смехотворно, и все-таки большинство людей подобного избежать не могут. Они делают все, что допускается в таких обстоятельствах, потому что это напрашивается вроде бы само собой, — ведь выбрать кого-то другого, в каком-то другом месте, это же требует гораздо больше времени. Так что люди все-таки ступают на этот путь; или, если нет, если остаются дома, что тоже не выглядит таким уж хорошим решением, то из-за упущенного приключения или приключений ненавидят свою жену, рядом с которой они выдержали, по привычке или из-за пассивности характера, столько лет, вплоть до самой ее смерти или до того момента, пока у жены не начнется нервное истощение и муж не испытает искреннюю радость, что наконец-то судьба наказала старую грымзу. Словом, так рубит под собой сук каждый, хотя рубить он может только один сук, два — никому не дано.


Полно вам, чувство, чувство, бросьте вы это, чувство — такая же иллюзия, как то, что земля — центр мироздания, иллюзию эту человек изживает, достигнув определенного возраста. Ведь то, что случайно, под воздействием биологических факторов зарождается по отношению к случайно находящемуся рядом человеку, нет оснований называть чувством. Не говоря уж о том, что оно исчезает точно так же, как возникло. Если человек целый год или пускай два думал, что не может жить без него, утром он не в состоянии перестать чувствовать запах тела партнера, он неспособен смотреть на другого человека, если не видит того, единственного, — все это свидетельствует как раз о противоположном. Совместное бытие он ощущает как принуждение и постоянно ищет возможности, которые позволили бы ему находиться отдельно. Близость порождает в нем сначала отчуждение, потом — уже отвращение. Дыхание партнера, которое раньше он считал таким милым сопением, даже говорил, смотри-ка, будто котенок, — теперь он слышит как невыносимый храп, который не дает ему спать, и потому вынужден переселиться в другую комнату, чтобы хотя бы на работе не клевать носом.

Единственный шанс, дающий надежду на прочность совместной жизни, — то, что в этот, в эмоциональном плане наиболее интенсивный период была достигнута достаточно полная телесная гармония, если супруги знают, что нужно сделать и почему, чтобы привести в действие сексуальную механику, если они сразу находят нужный контакт, выключатель, а не ощупывают стену вслепую, как в каком-нибудь незнакомом месте, скажем, в какой-нибудь провинциальной гостинице, где в самом деле выключатель умеют поместить в самом несуразном месте, так что, пока его найдешь, ты уже наткнулся на шкаф, или опрокинул стул, или ударился лбом о какой-нибудь угол. Если нет телесного контакта, даже семейный терапевт захлопнет перед тобой дверь. Это единственное, что способно уберечь отношения от роковой амортизации. При этом партнер, по крайней мере, может выполнять те естественные функции, ради которых он на самом деле и был избран. Не нужно предпринимать каких-то чрезмерных усилий, бегать за новыми женщинами, чтобы удовлетворение было хотя бы на уровне нормального здоровья.

Конечно, нет такого закона, что тебе нужен именно этот партнер и что это как раз тот, который у тебя есть. Нет закона, что нужен только и исключительно он. Нет, у тебя может быть и другой или другие. Как не является законом и то, чтобы — тут, а не где-нибудь еще. Эти законы, если они и воспринимаются таковыми, представляют собой всего лишь правила, которые мы придумали для себя, чтобы в данных обстоятельствах быть самыми полезными и вместе с тем самыми зависимыми членами общества. В результате и возникла, например, семья. Потому что семья есть то микросообщество, которое способно поддерживать в оптимальной кондиции рабочую силу, а сверх того может даже помочь сформулировать для себя и какие-то более масштабные общественные цели, ради которых человек согласен будет жертвовать своим комфортом. Особенно если за этими целями, скажем, стоит жена, которая не отстанет от мужа до тех пор, пока не заставит его купить более комфортабельную квартиру, или какой-нибудь электроприбор, или игру, без которой ребенок чувствует себя обделенным, или одежду, или поездку на модный курорт. Семья как некая единица общества — самая надежная опора всегдашней властной практики, государства и частной собственности. И что из того, что более половины семей рано или поздно распадается, — на семью не должна пасть даже тень подозрения в деструктивности: тот, кто попытается бросить на семью подобную тень, в тот же момент будет заклеймен как отъявленный негодяй, который в конечном счете стремится к разрушению общества. Таких негодяев надо изгонять, желательно в пустыню, пускай ведут там, подобно растениям, жизнь, лишенную всякой ценности. Хотя и государство, и общество, а в нем и семья (со всей той фальшью, которая сопровождает жизнь каждой семьи, особенно буржуазной, где формальная сторона соблюдается с особым, подчас виртуозным старанием), как раз с помощью той самой формальной стороны, в конечном счете и ломает человека, лишает его внутреннего стержня, уничтожает его самостоятельность и свободу. Эти формы настолько прочно закрепляются в жизни, что спустя какое-то время их невозможно сломать, а если кто-нибудь все же попытается это сделать, то немедленно будет отвергнут теми, кто до сих пор был ему близок. Он станет для всех чужим, словно попал сюда с другой планеты. Словно инопланетянин, который и выглядит-то совершенно по-идиотски: на голове у него гребень, кожа покрыта чешуей, а звуки он издает такие, какие издают, по рассказам очевидцев, обитатели НЛО. Люди ухмыляются у него за спиной, дескать, вот кретин, он думает, мир какой-то не такой, мир ужасен, и, встав в позу пророка, обличает ложь. Считает себя пророком, говорят о нем люди, а дело-то в том, что он профукал свою жизнь и теперь за этот личный крах пытается возложить ответственность на других, можно сказать, на весь мир, на каждую отдельную минуту каждого отдельного человека. Свихнулся парень, сбрендил, говорят про него, и добавляют, что это уже в университете за ним замечали, правда, тогда безумие еще не было таким явным, но это только вопрос времени, когда человек дойдет до точки. А ведь он, этот человек, всего лишь сбросил с себя путы пустых форм. Не захотел продолжать ту, так сказать, здоровую жизнь, куда входят спорт, современный режим питания, ну и все такое, благодаря чему можно на десятилетия продлить жизнь, в действительности совершенно бессодержательную.

Тот, кто говорит о святости семьи, на самом деле говорит о преемственности власти, потому что семья — это не есть нечто святое, даже Святая семья не есть нечто святое, потому что такого нет и не может быть. Потому что: единый Бог — это сколько? Трое? И есть же еще четвертая, на приставной скамеечке, Мария, которая сама по себе — не Бог, она только родила Бога. Ну и еще Святой дух, который, по всей вероятности, был на самом деле святой Иосиф или кто-то там еще из деревни, какой-нибудь мужик постарше, а святой Иосиф взял вину на себя. Ему негде было жить, но у Марии жилье было, или согрешившая девушка просто привела его к себе, а когда дело получило огласку — потому что ребенок родился раньше, — тогда она и выступила с этой историей насчет ангельской благой вести, а потом и Иосиф стал повторять это всем встречным и поперечным, в конце концов история в таком виде и разошлась, потому как иначе, твердил он, как Мария оказалась бы беременной? Хотя и тогда, и, собственно говоря, с тех пор все понимают, что такого быть не может и что был какой-то конкретный мужик — в то время даже имя его знали, — который, да вы смеетесь, что ли, не был никаким Отцом небесным, а просто мужиком, скажем, лет шестидесяти, — словом, он и замешан в этой истории.

Стареющие мужики всегда так поступают, и тогда, и после. Они всем чем только можно — и зубами, и прочим — цепляются за жизнь, и всегда умеют сказать молодым девкам что-нибудь такое, от чего те в самом деле думают, что происходит с ними ангельское благовещение, хотя их всего-то испортили где-нибудь под кустом. Конечно, потом они догадываются, в чем суть дела, потому что тот пожилой мужик уже бог знает где, его и след простыл, может, отправился искать новую добычу или решил вернуться к жене, потому что у него никакого желания привыкать к новому жилью, женщине, собаке, кошке. Вот и Отец — просто сделал ноги из Назарета. И тогда эти девы марии принимаются морочить нам голову сказкой о непорочном зачатии, хотя говорит в них всего лишь ненависть и обида, что этот чертов мужик так сумел им задурить голову и, конечно, своего добился.

С этого момента они всех мужиков ненавидят, они даже свою паршивую кошку им не доверили бы — и быстренько принимают решение, если получится, отыграться на каком-нибудь другом мужчине, уж они найдут способ, всю жизнь будут его мучить, причем так, что он же будет им благодарен. И обычно им это удается. В таких семьях и появляются, конечно, те измученные пожилые мужчины, которые, умея говорить красивые слова, норовят найти утешение, по крайней мере перед приходом окончательной и бесповоротной старости, на груди у молодых женщин, которые им кажутся совсем другими, чем жена, — и в конечном счете добиваются одного-двух объятий. А когда выясняется, что их усталая, состарившаяся сперма еще способна к оплодотворению и дело пахнет младенцем, тогда им все становится противно и они норовят навострить лыжи, чтобы тем самым одарить мир еще одной актуальной Марией, женщиной, нацеленной на то, чтобы мучить мужчин.


На эту нерушимую систему обид и страданий, на это вечное круговращение и опираются супружеские отношения. Но семья как экономическая необходимость все же оправдала надежды, которые на нее возлагались. Самые лучшие семьи функционируют наподобие процветающих инвестиционных компаний, обеспечивая их участникам комфортную жизнь. Затем, когда глава и исполнительный директор компании, отец семейства, умирает, потомков удерживают вместе битвы за наследство или интересы общего предприятия. За пределами же экономической пользы преемственность поколений, отражающаяся и в структуре семьи, убеждает отцов и дедов, что они, умерев, продолжат жить в своих потомках. Это и есть подлинное бессмертие, твердят они друг другу, — конечно, те, у кого есть дети. Ибо семья радует тех, кто взялся ее строить, еще и иллюзией возможности переиграть само время.

Удивительно, но на самом деле единственный ее, семьи, недостаток — то же самое, что и ее преимущество: семья обеспечивает своим членам слишком долгую жизнь, поэтому очень много пожилых людей, живущих в семьях, становятся паразитами общества. С какой стати им хотеть умирать: пенсия, хорошее социальное обеспечение, а также заботливые руки близких создают условия для вполне сносного существования. Бывает, они уже ходить не могут, более того, основные жизненные функции выполняет за них техника, но они живут, и поддержание их жизни обходится в целое состояние. Многие считают, что современное общество не должно это более терпеть: ведь если так пойдет дальше, средняя продолжительность жизни будет все увеличиваться, и тогда с уверенностью можно предсказать экономический крах, когда даже богатые страны опустятся до уровня нищеты и весь мир станет третьим миром. Таким образом, жизненный интерес современного общества связан с тем, чтобы какое-то время поддерживать семью, а потом, после того как она выполнит свои общественно полезные функции, способствовать ее разрушению.

Нахлынувшие в Вудсток молодые люди из среднего класса, которые голышом валялись тут и там на траве и в грязи, потому что в тот уик-энд все время лил дождь, и спаривались с тем, кто оказывался рядом, а потом курили марихуану и читали растениям проповеди о мире во всем мире, — конечно, не думали о том, что катализатором сексуальной революции служит экономический интерес. Между тем за требованиями облегчить развод, за лозунгом «Измени свою жизнь», за принципом «Пожелай нового» стоит современная экономика. Результат методичной деятельности по разложению семейной морали таков: значительная часть взрослого населения живет постоянными парами, но лишь до тех пор, пока общество нуждается в их рабочей силе; а затем люди следуют модным веяниям, популяризируемым, например, в глянцевых журналах. Они заводят все новые и новые отношения, причем с партнерами самого разного возраста, и в конце концов их жизнь становится жизнью, свободной от всяких продолжительных связей. Новые и новые поиски счастья следуют друг за другом, в результате чего (по крайней мере, это должно быть конечной целью, как думают те, кто вообще думает) граждане растрачивают энергию и вскоре после выхода на пенсию умирают. Так общество избавляется от затягивающихся на десятилетия обязанностей по их содержанию.

Правда, те, кто придумал этот сценарий, кое-чего не учли. Сексуальная энергия, высвобождающаяся при таком образе жизни, и гормоны счастья, вырабатываемые ею, вместо ранней смерти пока лишь увеличивают среднюю продолжительность жизни. Современное общество, придумывая способы массового истребления, упрятанные под любовью зрелого или пожилого возраста, не учли специфики биологических функций. А ведь за каждым поступком, за каждой волей стоит биологически обусловленное живое существо. Если бы сохранялись жесткие семейные рамки, то, возможно, скука, эмоциональное опустошение в большей степени генерировали бы болезни и в какой-то мере, наряду с естественной смертью, увеличивали число старческих самоубийств.

Если учесть функционирование биологического начала, то очень может быть, что как раз сохранение семьи разрешило бы проблему старения общества. Можно предположить, некоторые консервативные правительства именно поэтому снова провозглашают святость семьи. Конечно, они достаточно коварны и никогда не выдадут, что делают это единственно с целью уничтожения стариков. Хотя, может быть, тут и выдавать нечего: какого-то хитроумного намерения тут нет, а агитация за сохранение старой семейной модели — всего лишь проявление недоброжелательства. Ведь и законы, и нацеленные на далекую перспективу стратегические концепции для данной страны — все это разрабатывают старики. И чаще всего — такие старики, которые, чтобы завоевать симпатии избирателей, хотят показать себя людьми, любящими семью и высоко ценящими семейные ценности. Исключительно ради политической карьеры они сохраняют приверженность тому, что, разумеется, давно считают не более чем пустой формой, и, когда думают над законами, защищающими семью, эту дурную судьбу планируют навязать и следующим поколениям. Они хотят, чтобы другие были такими же успешными и по крайней мере такими же несчастными, как они.

Так постепенно стареет благополучный мир. Старики, из расчетливости и эгоизма, принимают решения по вопросам, которые вообще уже не касаются их жизни, игнорируя элементарные чувства. Состарившаяся, усталая сперма вмешивается в процесс продолжения рода, — но можно ли продолжать род таким образом!

Врач, конечно, знать не знал, что в лице медсестры он напоролся как раз на еще одну, кем-то однажды униженную, готовую причинять мужчинам самые изощренные муки Марию (кстати, ее в самом деле так звали), что неслучайно этот молодой кадр перешел сюда из другой больницы, бросив гораздо более удобную работу и неплохую зарплату. Причиной был пожилой главврач, руководитель отделения, а также наивность женщины, которая по-другому понимала время, проводимое вместе в часы дежурства. Нет, наш врач этого не знал, он просто был искренне рад женщине, так же как с искренней верой выписывал сумасшедше дорогие онкологические лекарства, убивая своих больных. Когда жертва спрашивала его, дескать, господин доктор, а нельзя ли попробовать еще какую-нибудь терапию, он отвечал, конечно, почему же нельзя, и тем самым толкал больного к пользованию всякими магическими препаратами, обрекал на зависимость от бесчисленных, сохранившихся в памяти традиционных культур методов целительства, которые, как и официальные, больному не помогали ни на грош. Официальная медицина где-то за кулисами заключила тайный пакт с альтернативным врачеванием, чтобы на пару опустошать карманы больных, делить меж собой деньги, которые люди готовы платить, чтобы избавиться от недуга. То, что не удавалось вытянуть с помощью официально прописанных лекарств, добывалось различными целебными водами, которые нужно было пить каждый день, отварами из каких-нибудь восточных растений, а еще, конечно, ауратерапией, наложением рук и лучетерапией.

В любом возрасте у человека можно найти канал, через который выкачиваются деньги. После средств, потраченных на учебу, идут средства на обеспечение семьи, затем деньги на содержательное проведение свободного времени, а если кто-то выйдет отсюда с позитивным балансом, то наступает очередь здравоохранения. На здравоохранение люди отдают последнее, не жалея, что называется, живота своего, даже в буквальном смысле слова. Здравоохранение — единственная сфера, которая беззастенчиво обещает людям неограниченный срок жизни, а когда у тебя нет сомнений в том, что все сроки твои практически исчерпаны, ценность каждого лишнего дня возрастает до максимума, и понятно, что спрос на этот лишний день — невероятно велик.

В отличие от господствовавших когда-то экономических принципов, когда спрос считался лишь вторичным фактором образования цены, а на первое место ставилось количество и качество труда, затраченного на создание продукта, ну и, конечно, стоимость сырья, — реальность сейчас такова, что именно спрос определяет цену. Ничто прочее не объясняет той странности, что в бутиках модельеров, пользующихся мировой известностью, какие-нибудь предметы одежды расходятся по цене в десять — двадцать раз более высокой, чем где-либо, хотя эти предметы произведены рабским трудом одних и тех же китайских или индийских работяг; или что цена квартир в зеленых зонах столиц в десять — пятнадцать раз превышает цену домов в провинции. Знахарство и восточное целительство, а также примкнувшая к ним армия парацелителей ориентируются именно на этот огромный спрос, в каком-нибудь конкретном случае они могут продать по цене золота высушенную полевую траву или очищенную пением воду из водопроводного крана, хотя самым большим спросом пользуются на самом деле вовсе не эти чудо-средства, а — время, о котором в какой-то момент приходится печально констатировать: оно кончилось.

Как ты можешь стать свободным? Ты есть то, чем ты стал, и никогда не станешь другим. Отец семейства, который тревожится за своих детей и, из-за этой тревоги, не смеет ничего изменить. Который постоянно живет в страхе, что если он не будет соответствовать ожиданиям, то жена выставит его за порог и он лишь раз в неделю сможет увидеть дверь своей квартиры, да и то снаружи, когда бывшая жена будет отдавать ему детей на несколько часов. И ты лезешь из кожи, чтобы выполнить эти ожидания, причем все в большем и большем количестве. Если сегодня ты мыл посуду, то завтра будешь готовить обед, послезавтра — делать уборку, и все твои старания потонут в главном, большом ожидании. Если хочешь, чтобы тебя любили больше, ты должен соответствовать все новым и новым требованиям, поражать женщину, с которой ты живешь, все новыми и новыми аттракционами, чтобы она не говорила вечером, дескать, нет, сейчас мне в самом деле не хочется, голова, работа, дети. Словом, чтобы не слышать те банальные фразы, про которые, пока ты не слышишь их, думаешь, что они звучат только в самых примитивных браках или в самых пошлых интермедиях эстрадных концертов. Ты горбишься над раковиной, голова твоя нависает над грязной посудой, и ты сам не понимаешь, как это получается, как это вообще можно совместить, что на рабочем месте ты находишься на пороге важного открытия, перед тобой, скажем, брезжит разгадка неизвестной до сих пор структуры атома углерода, а тут, дома, тебе отведен лишь кусочек кухни перед раковиной. Как такое возможно, что те, кто живет вместе с тобой, не видят той героической борьбы, которую ты ведешь, возглавляя исследовательскую группу. Как это может быть, что дома на тебя смотрят лишь как на прислугу, которая, если не выполнит необходимые обязанности, наверняка будет наказана. И вместо сказки мать скажет, мол, Андерсен умер, сказке конец, или тебя поставят коленями на кукурузу, как в детстве, или лишат ужина, дескать, кто не работает, тот и есть не будет. Это сказал когда-то отец — и убрал стоявшую перед тобой тарелку. На ужин была манная каша. Не ахти какое блюдо, но ты, тогда еще ребенок, манную кашу с сахаром очень любил, запах корицы еще долгие годы вызывал у тебя приятные ощущения. Ты там чего-то не сделал, то ли рис от пшеницы не отделил, то ли что-то в этом роде, мусор не вынес, к примеру.


Нет, ты не можешь быть никем другим, только тем, что ты есть, и это вовсе не называется свободой. Я свободен, потому что я мог бы стать кем угодно, но не стану, потому что уже был и больше не хочу.

Я мог бы стать экономическим советником, потому что… что под этим имеется в виду? Ты поступаешь в Университет Корвина, про который все знают, что туда только попасть трудно, а закончить — раз плюнуть. В этом университете уж точно ничего от тебя не требуется, потому что, например, если ты поступишь в технический вуз, то можешь там засыпаться на чертовых чертежах, на высшей математике, в медицинском — на анатомии, на юридическом — на чем угодно, если профессор сволочь, а на филологическом факультете, пускай там не нужны какие-то особые познания и не надо столько зубрить, но там, по крайней мере, надо как-то выглядеть, носить очки, быть худым и долговязым, ну и еще требуется постоянно что-то чувствовать. А в Корвине — там в самом деле не нужно ничего.

Проучишься пять лет, опля, уже конец, ты даже и не заметил, как время прошло, ты порхал с тусовки на тусовку, родители у тебя богатые, профинансировали веселую жизнь, — и поступаешь ты к какому-нибудь мультимиллионеру или к экономисту-исследователю. Станешь аналитиком, да с таким окладом, что никто никогда не посмеет спросить, мол, что это такое, аналитик. Усвоишь, что ты должен говорить, и будешь говорить именно это. А если в один прекрасный день окажется, что ничего подобного, что эта экономическая модель как раз совсем и не действует, — ну, тогда будешь говорить прямо противоположное. Никто тебя не привлечет к ответу за то, что ты агитировал за совсем другое. А что ты тут можешь поделать: никто же не мог знать, что эта штука, ну, которая была до этого, потерпит полный крах, что финансовый рынок пойдет в другом направлении. И вообще, если бы ты тогда сказал, что тому, что было, однажды придет конец, на тебя бы посмотрели как на идиота, а международный финансовый мир счел бы тебя своим отъявленным врагом, тайным антисемитом, даже если ты на самом деле еврей. Или основателем новой религии, который во время поездки в Индию, находясь в каком-нибудь священном городе, скажем Варанаси, слишком много употребил кокаина very cheap and high quality[9], потому что, сколько ни бегал, бутылку виски так и не смог добыть.

Что с того, что ты знаешь истинное положение дел: говорить можно лишь то, что в данных обстоятельствах услышат. Все прочее услышано просто не будет. Никто не может воспринять что-то сверх того, что вмещается в рамки его жизненного опыта. По этой причине совершенно напрасно говорить, например, о строгой экономии или пускай о семи тощих годах, если в данный момент мы находимся как раз в семи тучных годах. Особенно если принять в расчет то обстоятельство, что любой и каждый призывает как можно больше потреблять — чтобы население как можно скорее избавилось от достатка, накопленного за период тучных лет. И опыт показывает, что правильно делают те, кто избавляется от этих накоплений: ведь общий крах погребет под собой и банки с тем множеством сэкономленных денег, помещенных туда людьми, которых воспитали в духе Библии или у кого в семье обязательным чтивом была книга «Иосиф и его братья» и на них большое впечатление произвел сон фараона. Против ветра плевать — дело неперспективное, лучше — по ветру.


Мог бы я стать и финансовым советником, для этого, честное слово, особой образованности не требуется. Очень многие приходят в эту профессию, причем из самых разных сфер деятельности. Иные — прямо с улицы или с филологического поприща, когда оно выглядят слишком уж бесперспективным, причем достигают успеха, потому что движение финансов — штука такая, что, вкладываешь ли ты деньги в какие-нибудь ценные бумаги совершенно наобум или делаешь это продуманно, результат практически тот же самый. Нет тут никаких закономерностей — только слепая удача или, наоборот, слепая неудача. Каждый думает, мол, нет, ничего подобного, что-то все-таки можно найти, в движении курсов акций тоже есть система, которую ты нащупаешь, если что-то в этом понимаешь, — и вкладывает баснословные суммы, чтобы остаться без гроша, тратит многие часы на то, чтобы изучить ожидаемые изменения курса. Рассчитывает на годы вперед, что и сколько он получит, однако не получит ничего и нисколько. Рушится курс как раз тех бумаг, которые он считал надежными, как железобетон, а цветут и пахнут, напротив, те, которые до этого к себе ничего, кроме презрения, не вызывали, покупателей же этих бумаг много лет все считали дураками и финансово безграмотными людьми. Однако когда курс этих бумаг взлетает до небес, ну, тогда те, кого раньше презирали, ходят триумфаторами. Конечно, остальные тогда начинают подозревать, что инвесторы, которых считали дураками, на самом деле что-то такое знали, и теперь смотрят на них, как какой-нибудь греческий полководец перед битвой смотрел на дельфийского оракула, хотя люди эти на самом деле купили те бумаги лишь потому, что совершенно не знали, что делать, да еще кто-нибудь голову им задурил, кто давно хотел освободиться от своего пакета акций, или у него просто не было особого желания заморачиваться поиском более перспективных бумаг.

Финансовый успех — это всего лишь случайность, слепая удача. Следовательно, если кто-то говорит, что он специалист в сфере финансов, это значит только, что он владеет техникой коммуникации. Ибо все зависит в основном от того, как ты что-то скажешь. Если скажешь убедительно, тебе поверят, а если поверят, то это и будет правда. Так же как в окружающем нас мире: все обретает достоверность в зависимости от того, насколько люди в это поверят. А верят они тому, что слышат постоянно. Например: тот или другой способ питания — самый что ни на есть правильный и соответствующий самым высоким научным критериям; хотя все способы питания точно так же полезны — или не полезны — для нашего здоровья, как и тот, который в данный момент считается самым правильным. Сегодня ты ни за что не должен есть яйца, завтра — мясо, а послезавтра — точно наоборот: мясо ни в коем случае нельзя исключать из меню, зато хлеб лучше обходить за версту.

Ты понятия не имеешь, за каким способом питания какая прячется экономическая сила; так же как у тебя представления нет, сколько денег получают «зеленые движения» от хозяйств, настроившихся на производство биопродукции, то есть от хозяйств, которые таким способом хотят избежать кризиса, вызванного сельскохозяйственным перепроизводством. Или какова заинтересованность производителей источников альтернативной энергии в деятельности этих политических движений; так же как ты не можешь быть уверен и в противоположном: в том, что силы, одобряющие традиционные методы производства продуктов и традиционные источники энергии, действуют чисто на основе прагматизма, а не то чтобы какая-либо экономическая сила, выбрав ту или иную тактику, укрепляла и развивала свою идеологическую и политическую власть.

Ты смотришь на частоколы ветряных электростанций в разных странах, и у тебя невольно возникает вопрос: сколько энергии, произведенной обычными способами, потребовалось для возведения этих монстров? И можно ли представить, что когда-нибудь ветряки будут производить энергии хотя бы столько же? Давным-давно канули в Лету времена, когда мы усомнились в существовании Бога, — это была, наверное, еще эпоха Атлантиды, и тогда мы лишь ломали голову над тем, что если Бог есть, то, может, Он — как игрок в кости: бросил-де творение, словно кость, на волю случая, и ждет, что получится. Сегодня мы уже не верим ни в ветряные электростанции, ни в солнечные коллекторы, ни в биояблоки, а уж тем более в биомёд. Можете вы вообразить себе пчел, которые старательно огибают цветы, отравленные выхлопными газами или жидкостью из опрыскивателя? Нынче всё под подозрением, а что не под подозрением, вот оно-то — самое подозрительное.


Словом, я мог бы стать финансовым советником или кем угодно, в моем распоряжении огромное количество знаний, а если я чего-то не знаю, то у меня хватает способностей это узнать. Ты, конечно, можешь быть только тем, кто ты есть. Целыми днями гнешь спину в своем институте, в Чиллеберце, и с завистью думаешь о своем коллеге, который вовремя сделал оттуда ноги и переквалифицировался в банкира, и теперь у него денег куры не клюют. Правда, он ничего не знает о нынешнем состоянии физических исследований, а если об этом и сообщит что-нибудь выписываемый им экономический журнал, он разве что посмотрит, есть ли у такого-то или такого-то открытия экономический эффект, и быстро перелистнет дальше, к ежегодным сводкам о доходах азиатских или южноамериканских фирм.

Насчет того, почему я не преподаю в университете, почему не занимаюсь научной работой, тогда как ты ею занимаешься и эта работа все же, можно сказать, лучшая из возможных, пускай даже за нее и не платят должным образом. Я тоже мог бы заниматься научной работой, но — не хочу. Ты думаешь, наука не является частью той властной структуры, которая у каждого из нас отнимает свободу. Найти себе место в системе, получать ученые степени, копить баллы для грантов, публикации, чтение лекций в зарубежных университетах, все равно каких, считаются только баллы, с ними ты можешь двигаться по карьерной лестнице. Никого не интересует глубина исследований, интересует только их результат, что не означает в этой сфере ничего другого, кроме умения получать различные гранты.

Что ты, кстати, исследуешь в истории — ага, с какой скоростью двигалось какое-нибудь судно в Средние века по Адриатике, — отсюда можно рассчитать, за сколько дней товар попадал туда или сюда. По-твоему, в этом есть смысл? Ты сам знаешь, что нет. К тому же ты еще и неточен в своих заключениях: ты ведь понятия не имеешь, какие ветры господствовали на Адриатике в XIV веке. Тебе и в голову не приходит принимать это в расчет, ты же специализировался в географии, да и не все ли равно, точны твои заключения или нет: смысл всей этой твоей деятельности лишь в том, чтобы создавать видимость научной работы. Ты знаешь, что твои коллеги тоже заинтересованы в подобных исследованиях. Ты получаешь груду второстепенных данных, как и они, и знания этих данных ты требуешь от своих студентов. Они учатся по твоей книге, а другие сведения черпают из списка литературы, который ты для них составляешь. Закончив учебу, они будут на память сыпать никому не нужные подробности о мореплавании на Адриатике, ничего не зная о человеке, который стоял на палубе, ждал, когда судно причалит к берегу в Пиране[10] и он наконец сможет обнять девушку, для которой построит в Ксанаду[11] дворец, настоящий волшебный чертог, — если, конечно, у него найдутся на это деньги. И они ничего не знают, что чувствовал тот человек, когда сердце его разбилось и с грохотом обрушились стены волшебного дворца, потому что девушка эта, пока купец плавал к противоположному берегу моря, тайно спала с другим мужчиной.

Вот так ты и живешь своей жизнью, принимая модель, предлагаемую тебе научным поприщем, и тщательно следишь за тем, чтобы не нарушить где-нибудь правила этой модели, чтобы, не дай бог, не вылезти с каким-нибудь радикальным новшеством, чтобы не заставить краснеть того старого идиота, от которого зависит твое продвижение по карьерной лестнице и вслед за которым, после его выхода на пенсию или после его смерти, ты займешь его место и с того момента сам станешь старым идиотом. В конце концов и ты получишь свой кусочек земли среди академических могил, и туда будут приходить твои дети и внуки, которые будут чувствовать, что они — потомки выдающегося человека, профессора, руководителя университетской кафедры. Они будут думать, что благодаря такому родству они перестали быть незначительными и ничтожными личностями, тогда как — черта с два. Но ты своей жизнью хотел заставить их поверить именно в это. В то, что благодаря тому, кем ты был, твои дети и внуки поднялись на иной уровень жизни, бедняги, может быть, до самой смерти своей не поймут, что жизнь их там, на том уровне, ничем не лучше и не значительней, чем у кого бы то ни было, что жизнь их точно так же лишена значения, как лишена значения любая другая жизнь.


Сегодня я проснулся с ощущением, что меня вот-вот вывернет наизнанку. Но нет. Тошнота лишь подступала к горлу; я чувствовал, будто что-то поднимается и разъедает мне пищевод. Кофе пить не хотелось, было почему-то противно, но я его выпил. Вот что ты собой представляешь. Биологическую систему. Твоя жизнь — взаимодействие внутренних органов, клеток, а когда что-то в тебе нарушается, ты разрушаешься весь. Ты думаешь, что-то происходит у тебя в душе, и готов бежать к психоаналитику, чтобы он помог, хотя — ничего подобного. Никакой души нет, есть только тело, оно вырабатывает что-то такое, что заставляет забыть о функциях тела, о рефлексах, хотя и тут всего лишь — функции тела и рефлексы. Тебя направляют движения воли, о которых ты думаешь, что они исходят из твоего сознания, но на самом деле в глубине любой воли, если разобраться и если ты не боишься делать окончательных выводов — бывает ведь, что человек боится смириться с фактом, что кто-то, близкий ему, совершил преступление. Словом, если ты бесстрастно и последовательно проанализируешь волю, то увидишь, что все это — результат действия биологических факторов. Оттуда все исходит — и на долгом пути цепляет на себя то, се: всякую одежду, какую-нибудь прическу, мажет кожу самыми дорогими кремами для лица и тела, чтобы выглядеть красивым, и в конце концов никто уже не может понять, что, например, любовь на самом деле — лишь прирученный вариант инстинкта, так же как в собаке нам уже не хочется видеть того кровожадного зверя, каким она была много тысяч лет назад.

Все находится на службе инстинктов, а поскольку ты стал существом мыслящим и у тебя появилась способность подвергать сомнению само бытие, возникла необходимость к инстинктам пристегнуть чувства, чтобы ты не сдался и не убежал, прежде чем, скажем, ты выполнишь свою работу по продолжению рода.

Ты не убежал, ты веришь рекламе и работникам массовой коммуникации, которые демонстрируют на коммерческих каналах свои сверкающие искусственные челюсти, веришь, что ты — существо особенное и уникальное, хотя на самом деле ты — ни то и ни другое. Особенность свою ты можешь продемонстрировать разве что в сфере потребления, если у тебя есть на это средства. Ты — существо особенное, потому что потребляешь особенно дорогие продукты, не замечая, насколько те, кто делает покупки на том же уровне, что и ты, насколько они — дешевые экземпляры, стандартные продукты эволюции, которые, забери у них кошелек, ни в чем не смогут продемонстрировать свое превосходство над тобой; внутри они подобны дому, из которого выселили всех жильцов: там лишь сквозняк гуляет, причем он не может пошевелить даже обрывки обоев, потому что жильцы, выезжая, проделали основательную работу, они даже шурупы вывинтили из стен. Ты не видишь, с какими людьми тебя свел общий уровень потребления: их незначительность скрыта от тебя товарами, которые они нагромоздили вокруг себя, как ты и самого себя не видишь в таком окружении. Купленные тобою вещи замыкают тебя в некой системе координат. Требуются всего два параметра, как в физических экспериментах: где и когда, а у тебя: что и почем. Ты тревожишься за предметы, а должен был бы тревожиться за себя: ведь тебе, как и каждому, наступит конец, когда будет исчерпана сила инстинктов, сохранившихся из доисторических далей. Нет у тебя запасного плана, плана В; есть лишь то, что ты прожил. Нет страницы В, есть лишь страница, которая была перевернута, и если ты, как некоторые оркестры, считающие себя современными, лучшие номера оставил на странице В, то лучше забудь о них: ту страницу уже не будет возможности прослушать ни у тебя, ни у других.


Жизнь твоя проходит в плену личных и коллективных эгоистических устремлений; в тебе не просыпается сочувствие к боли других, хотя бы ради того, чтобы в ней, в чужой боли, увидеть возможную модель собственной судьбы. Такого сочувствия для тебя не существует. Ты не жалеешь никого, кто погибает. Ты не можешь освободиться от мысли, что в смерти другого ты празднуешь то, что сам — остаешься жить. Этот день — праздник: опять кто-то умер: этот день — триумф: опять кто-то другой стал добычей энтропии. За кулисами соболезнования твой мозг устраивает радостный праздник. Ты — шулер, ты тасуешь крапленые карты, вон и глаза у тебя косят. Ты — не тот, кем показываешь себя. Ты укрылся в овечьей шкуре, хотя ты — ни овца, ни волк. Ты — не герой из сказки, которого любят, потому что он творит добрые дела, или ненавидят, за его злобную натуру. Ты — всего лишь мелкий мошенник, как и другие; ты непоправимо завистлив и недоброжелателен, ты ничего не хочешь ни для кого сделать, а если захочешь, то разве что ради того, чтобы почувствовать: ты кому-то помог.

Слава тебе, благодетель сирых и несчастных, да благословят боги, все, сколько их ни есть, каждую часть тела твоего, печень твою и сердце твое, кишки твои и желудок твой, да благословят боги каждый орган чувств твоих, коим ты воспринимал зло, и руки твои, коими ты это зло исправлял. Да воссияет лицо твое от благодарности обожающих тебя; ты обращаешь взгляд свой то на тех, кто стоит пред тобой на коленях, то на небеса, словно ты в близком родстве с благодетелем мира. Хотя — черта с два. Ты в родстве с обезьянами, с человекообразными животными, «Книга творения» повествует не о тебе, о тебе говорят кости, найденные в пещерах, расколотые и отшлифованные каменные орудия, кости съеденных животных. Однако сейчас ты забываешь об этих предках, ты кажешься себе лучше, чем ты есть, потому что ты кому-то помог, и видишь, насколько благодарны тебе за эту помощь.

Но если ты ничего не получишь взамен, в тебе вскипит негодование: что бы ты ни делал, все впустую, и теперь тебе жалко даже изношенное тряпье, которое ты отдал службе благотворительности, ведь никто не сказал, как ты хорошо поступил и какой ты добрый. Просто взяли мешок и даже спасибо не буркнули. Ты готов самого себя оплевать с досады, что так поступил, и тебе приходит в голову, каким ты был идиотом, что отдал как раз ту рубашку или те штаны, которые сейчас ох как бы тебе пригодились, если ни для чего другого, так хотя бы когда будешь белить потолок в комнате. Ты ненавидишь тех нищих и бомжей, которые будут красоваться в твоей одежде, будут спать в парке в твоем пиджаке, напьются и заблюют пуловер, который когда-то ты так любил. И вообще тебе даже думать противно про эту банду бездельников: они способны испоганить скверы и парки, загадить подворотни, они садятся, пропахшие мочой и дерьмом, в общественный транспорт, на котором твои дети едут в школу. Билетов у них наверняка нет, но тут все старания контролеров бесполезны: что толку грозить полицией, если полиция для этих — разве что ночь в теплом участке да миска еды.

Когда тебе говорят, что легче верблюду пройти через игольное ушко, чем тебе попасть в царство небесное, ты лишь хохочешь. Наверняка это какой-то неправильный перевод, а если нет, ты все равно предпочтешь быть верблюдом, потому что точно знаешь: на небесах — только пустота, нет там никакого царства, не живут никакие святые и ангелы, не порхают там праведные души, как и грешные души не горят ни в каком аду. Не живет там седобородый Бог, который мягко попрекает мелких грешников и с громовыми угрозами бросает в бездну негодяев, да еще и кричит работникам низших сфер, мол, на вертел этих убийц, этих обидчиков детей, этих губителей мира, этих дурных отцов и жестокосердых матерей. Да и праведников он не вводит в свой облачный дворец: не хватает еще, чтобы они околачивались там до скончания времен, когда мироздание снова начнет сбегаться и вернется к исходной точке, и множество снова станет единицей, как это было перед Большим взрывом. Нет никакой потусторонней справедливости, которая наводит порядок в беспорядке. Есть лишь одно: то, что мы здесь живем; нет ни награды, ни наказания, есть только жизни, которые издали, особенно из окон небесных чертогов, вообще не видны.

Ты точно знаешь: ты должен быть верблюдом, должен пройти огонь и воду и медные трубы; но у тебя и в мыслях нет пролезать через игольное ушко: если надо будет, ты все эти иглы растопчешь своими копытами. Если ты несчастен, это вовсе не значит, что ты готов понимать других несчастных, — разве что в той мере, в какой это в твоих интересах, потому что так ты имеешь шанс получить вспомоществование или хотя бы рассчитывать на чье-нибудь сочувствие, — тогда ты обнимешься с другими, дескать, давайте согреем друг друга, как поросята того бедняка крестьянина; а вообще-то как только ты выбьешься из нищеты, ты тут же про них забудешь. Когда ты окажешься вне этого круга, ты всех, кто там остался, будешь считать бездарными, беспомощными, ни на что не пригодными, а то еще и паразитами. То есть они, эти люди, заслужили такую судьбу: ведь если ты хочешь чего-то добиться, ты знаешь, для этого нужно только работать. С другой стороны, можно ли требовать чего-то такого от тех, кто заведомо родился бездельником, — ведь ума у них достает лишь на то, чтобы всякими правдами и неправдами получать подачки и услуги, таким образом растаскивая государственные средства, которые можно было бы обратить на куда более полезные вещи.


Известно: тому, кто хочет помочь себе, и Бог помогает. Ни к чему ходить далеко: тут, перед твоим носом, твой собственный пример. Ты ведь сам сумел выбраться из несчастий, потому что работал, и видите, результат налицо, говоришь ты дома, объясняя самому себе и семье, почему тебя не интересуют бывшие сотоварищи по судьбе. Ты рассказываешь о них, о каждом по отдельности и обо всех вместе, поучительные истории: ведь сколько раз перед ними открывалась какая-нибудь великолепная возможность, но они, конечно, не пожелали ею воспользоваться, для них корчма и безделье были важнее. А ведь и тебе помог только случай, когда умерла одна твоя бездетная родственница и тебе досталась ее квартира. Это была старая тетушка в Будапеште, ты даже не знал, что она еще жива, в последний раз ты встречался с ней в детстве, а потом тебе и в голову не приходило навестить ее. Квартиру должны были получить соседи, потому что они ухаживали за ней, даже денег для нее не жалели, думали, чьему-нибудь ребенку эта квартира будет кстати. Но тетушка не оставила завещания, об этом как-то все позабыли, она и сама не помнила, что у нее есть родня, но суд это выяснил. Соседи так и не смогли доказать свои права, и суд, следуя букве закона, присудил квартиру правомочному, по бумагам, наследнику.

Вот у тебя и появился кров над головой. И это вовсе не был тот кров, про который поп говорил своей пастве: дескать, кому негде жить, тому тело Христово станет прибежищем, — но разве можно представить, чтобы тело мертвого Бога защитило, например, от плохой погоды. Церкви же на ночь запирают, чтобы туда не набились бездомные, потому что церкви существуют только для достойных верующих, которые еще в детстве регулярно принимали участие в различных обрядах, а с тех пор платят церковный налог, и если нужно, то частью урожая или деньгами способствуют процветанию общины. Церкви — это духовные офисы государственной власти, где попы морально закабаляют верующих, боящихся смерти, вживляя в них такие рецепторы повиновения, от которых невозможно избавиться на протяжении всей жизни, так что какая бы радость у тебя ни случилась, ты боишься, что на том свете тебе многократно придется расплачиваться за это.

Крыша над головой у тебя появилась, а в конце концов ты нашел и работу, что также было результатом случайности. Освободилась вакансия в структуре самоуправления, и на вакансию эту не нашлось, кроме тебя, ни одного подходящего претендента. Ты взбирался по служебной лестнице все выше, и не только для того лишь, чтобы достать папку на верхней полке. Ты очень устраивал мэра. Еще бы: сотрудник, у которого нет и не было никаких личных отношений ни с кем, да и откуда им было взяться, если ты пришел, что называется, с улицы; уже когда определяли твою пригодность, это соображение стало самым весомым фактором, хотя вообще-то любой другой из отвергнутых претендентов в большей степени заслуживал эту должность. Тебя можно было вовлекать, без всякого риска, в комбинации по общественным закупкам, и ты прекрасно пользовался этой возможностью. Почему бы и нет? Ты хотел быть верблюдом, а когда наконец им стал, потому что на тебя как на подставную фигуру свалилась солидная сумма и деньги ты поместил в надежное место в зарубежном банке, — ты вступил в правозащитную организацию. Почему бы и нет?

Тебе, в твоем общественном положении, приличествует защищать права, все-таки мы живем не в такой стране, где ненавидят цыган. Да и вообще нет такого слова, «цыган», есть только — «рома», и ты делаешь все, чтобы защитить права этих, оказавшихся в неравноправном положении людей, хотя все знают, что цыган ты ненавидишь, и если ты, из-за одной некрасивой истории, происшедшей в какой-то провинциальной школе, громко осуждал сегрегацию и ненависть к цыганам, то сам-то ты никогда не записал бы своего ребенка в школу, где полкласса — цыгане. Да будь там всего один цыган, ты все равно задумаешься, не перевести ли ребенка в другое учебное заведение.

Конечно, если ты и перевел бы, то сослался бы не на цыгана, а на уровень преподавания в школе, ну и еще на то, что учительница почему-то возненавидела твоего ребенка. Она даже не обратила внимания, насколько прекрасные у него объективные данные, и баланс между поощрениями и порицаниями явно склонялся в сторону порицаний. Все это ты скажешь директору, который постарается тебя успокоить, ведь он знает, насколько ты важный человек в структуре самоуправления, правая рука мэра, а материальное положение школы, так же как статус директора, напрямую зависят от хорошего отношения мэра, — но ты остаешься непоколебим. Ты долго ждал, чтобы что-нибудь изменилось, говоришь ты, но ничего не менялось, и теперь ты твердо решил, что не оставишь своего ребенка в этой школе.

Этим решением ты и учительницу поставил в тяжелое положение. Директор приглашает ее к себе и выговаривает ей: из-за нее школа потеряла одного ученика, к тому же не кого попало. Напрасно учительница говорит о слабых способностях мальчика, о том, что она не могла позволить, чтобы он постоянно унижал и высмеивал ту несчастную девочку-цыганку, — с этого дня вокруг учительницы складывается некоторое отчуждение, некое подозрение: что-то с ней не так, раз дети уходят из ее класса. Что с того, что она была очень хорошей учительницей, ее любили и дети, и родители, — положение ее с этого момента пошатнулось, а тут уж оживились и давно завидовавшие ей коллеги, так что в конце концов, через пару лет, ее уволили, причем именно из-за твоей ненависти к цыганам. Но, слава богу, такой школы, куда ты мог бы со спокойной душой перевести своего сынишку, в окрестностях нет; правда, есть школа, куда ходят — когда ходят — дети цыган-музыкантов, а с ними ты можешь смириться, они тебе уже вроде и не цыгане.

Ты до слез растроган, когда смотришь документальный фильм о попавших в сиротский дом детях с несчастной судьбой, когда перед тобой проходят эффектные кадры, рассчитанные как раз на таких, как ты; но когда выяснилось, что по биологическим причинам или из-за неудачно сложившейся семейной жизни ты вышел из репродуктивного возраста и остался бездетным — что тут поделаешь, на это тебя обрекли природа и судьба, — и ты стал подумывать, не взять ли на воспитание ребенка из приюта, — в анкете ты жирной чертой подчеркнул, что речь не может идти о ребенке цыганского происхождения. Хотя если бы тебя устроил цыганенок, ты бы давно уже воспитал ребенка, но тебе цыган не нужен, ты не хочешь, чтобы в семье у тебя был представитель чужой расы. Вместе с тем ты радуешься, когда слышишь, что американские супружеские пары охотно берут на воспитание как раз цыганских детишек; пускай берут, думаешь ты, все меньше останется здесь, а там они уж как-нибудь, среди негров, уместятся.

На словах ты осуждаешь расовые предрассудки, но в глубине души ты убежден, что цыгане генетически закодированы на девиантное поведение. Такими они остаются и много лет спустя; они явно предназначены для того, чтобы паразитировать на обществе, в этом смысл их жизни. Ты вспоминаешь, кто-то привел похожий пример из животного мира, он закончил биологический факультет, — так вот, он сказал, что существуют такие животные и, кажется, даже растения. Ты этому очень удивился, потому что растения-то ты до сих пор считал совершенно безвредными.

Никогда ты не смог бы жить в таком месте, где соседнюю квартиру занимают цыгане. Ты скажешь, проблема вовсе не в Лайоше или в Кальмане, на чье имя записана квартира, а в многочисленной родне, которая так и роится вокруг. Иной раз человек двадцать живут на этих сорока трех квадратных метрах, и, конечно, все, с первого до последнего, уголовники. Если, бывает, квартира вдруг опустеет, то потому только, что полиция всех, от первого до последнего, забрала и упрятала за решетку. Наверняка скоро они опять окажутся на свободе, потому что законы у нас — идиотские, изолируют таких на каких-нибудь пару лет, да и то потом половину скостят за хорошее поведение, так что эти защитники правопорядка, в сущности, снова натравливают негодяев на общество, только уже на более высоком уровне преступной квалификации, потому что тюрьма у нас — это не учреждение, где наказывают, ничего подобного, тюрьма — это учреждение для повышения квалификации преступников и для укрепления связей между ними.

Нет, ты ни на минуту не согласился бы жить с такими соседями; правда, этого тебе можно не бояться: именно по этой причине ты поселился, за огромные деньги, в зеленой зоне, чтобы в твое окружение даже случайно не попал какой-нибудь рома. В этом районе уже цена за квадратный метр жилплощади исключает появление цыган, в отличие от других, более бедных районов города. Собственно говоря, благодаря ценам на квартиры и появилась та свободная от цыган зона, о которой мечтают жители деревень со смешанным населением в Ниршеге[12] и, конечно, члены разных расистских организаций, хотя мечты эти ты, ссылаясь на права человека и на то, что люди рождаются свободными и равноправными, глубоко презираешь.

Однако от ребенка своего, который снюхался бы с цыганом или цыганкой, ты, не раздумывая, отрекся бы. Ты даже не согласился бы познакомиться с ним или с ней, потому что уже мысль об этом, мысль о том, что на воскресном обеде за твоим столом будет сидеть цыган или цыганка, вызывает у тебя глубочайшее неприятие. Как выглядел бы прибор на столе, если бы за ним сидел цыган! Ты скорее готов пойти на то, что ребенок этот будет для тебя потерян, или, из-за твоего родительского произвола, проживет жизнь один, — все лучше, чем если у тебя появятся внуки цыгане.


Хватит, достаточно ты жил внизу, говоришь ты дома, сейчас твое место — наверху, и ты поддерживаешь принятые правительством меры, которые сделают полностью невозможной жизнь твоих прежних родственников, которые остались внизу. Никогда из них ничего не выйдет, где они родились, там и умрут. И произойдет это скоро, долго ждать не придется, потому что пьют они дрянной алкоголь и едят что попало, а если этого недостаточно, то есть еще и соответствующее медицинское обслуживание, врачи ведь тоже чувствуют, что ради этих людей лезть из кожи совсем необязательно. Каждый от чего-то умирает, так чего бы им не умереть сейчас, например, от той конкретной болезни, которой они как раз болеют.

Ты поддерживаешь эти меры, направленные на то, чтобы те, кто и так живет плохо, жили еще хуже, чтобы система образования была такой, в которой перекрыты все каналы подъема. Бросьте, зачем людям второго сорта становиться людьми первого сорта. Если они не останутся внизу, то кто их там заменит? Они должны там оставаться, потому что они такими родились. Проще оставить все как есть, чем вечно трудиться над тем, чтобы из нищего сделать принца и наоборот. Жизнь — не книга сказок, в которой случаются всякие чудеса. И вообще, ни к чему тратить на это слова, тебя это все равно не интересует, твои дети учатся за границей и гарантированно получат такое образование, с которым, если бы даже захотели, не смогли бы скатиться на уровень неудачников.

Что касается этой страны — некой незначительной европейской страны, нет смысла даже ее называть, короче, одной из тех стран, жители которых, несмотря на крохотную территорию, считают, что их культура, национальные традиции, а также необыкновенные достижения и в духовной, и в материальной сфере поднимают эти страны на уровень величайших государств мира или даже и того выше. Так вот, будущие правители этой незначительной страны получают образование в лучших университетах мира и возвращаются в свою страну с такими знаниями, а тем более с таким самосознанием, что без всяких проблем смогут занять предназначенные им руководящие посты. Граждане же этой страны, получившие обычное образование, не могут даже соревноваться с ними, они заведомо обречены на поражение, и нечего тут вспоминать историю с Давидом и Голиафом! Тем более что какая-то часть этой истории — наверняка чистая выдумка: или Давид не был таким уж мелким, или Голиаф не был таким великаном, а уж легенда насчет пращи — совсем бред, простая сказка, которую древние грамотеи вставили в Библию, чтобы поддерживать в неудачниках иллюзию, будто судьба их может измениться, просто надо научиться правильно обращаться с пращой.


Вроде с желудком полегче. Удалось-таки выплюнуть изо рта эту горечь. Здесь, в подземном гараже, воздух слишком затхлый и всегда не проветрено. Что с того, что вентиляция работает и вентиляторы стоят огромные, никакого с этих вентиляторов толку, или просто их недостаточно, потому что застройщик наверняка сэкономил несколько штук, чтобы закрыть эту инвестицию с большей прибылью. Выхлопных газов от машин столько, что едва можно дышать. Выхлопы заглушают все прочие запахи, не помогают ни духи, ни дорогие дезодоранты, человеческого запаха тут вообще не чувствуется: ни запаха старости, ни молодости, ни ухоженности, ни запущенности, — только запах машин. От этого и тошнота каждое утро. И тошнота эта вполне гармонирует с тем, что меня окружает. С тем, что окружает внизу, в гараже, и снаружи, когда кончается дежурство и я наконец выхожу наверх. Потому что мир этот — непоправимо скверный и безнадежный, такой скверный и безнадежный, какой только можно представить. И все равно не желает он распасться, разрушиться: скверный он как раз в такой мере, чтобы оставаться в целости. А если он станет еще хуже и та последняя, необходимая для работы всего механизма деталь готова будет вывалиться из него, то кто-нибудь придет и все починит — как чинит в каждом случае. Там, где нужно, подштопает, там, где нужно, приварит, и пожалуйста, самое скверное, но необходимое для работы состояние обеспечено. Правда, удаваться это будет уже недолго, когда-нибудь все кончается, нет нужды ждать миллиарды лет, чтобы расширение, разбегание прекратилось и материя устремилась назад, к первоначальной точке. Мир закончится не так, как считают провозвестники конца света: и печати не будут взломаны, и всадники Апокалипсиса не прискачут, и гигантского взрыва не произойдет, — все ограничится только убогими маленькими взрывами, в которых потонет жалкий скулеж.

Скоро, скоро наступит конец, и тщетно станете вы забиваться во дворцы ваши, и тщетно будете строить башни из денежных пачек — в какой-то момент башни рухнут, и рассыплются стены Иерихона, и все, что построили вы, падет, принесенное в жертву новой воле, воле, которая уже перешагнула ваши пороги, но вы не видите ее, ибо вы слепы и самонадеянны, и живете, ослепленные восторгом, который испытываете от самих себя. Вот так же патриции, жившие в чудом сохранившихся городах Древнего Рима, не заметили, что империя давным-давно уже находится во власти вестготов, лангобардов, гепидов, кельтов и германцев, всех тех племен, которые они считали ничтожными и варварскими. Они смеялись над темными, неотесанными кочевниками, и так, с трясущейся от смеха и раздувающейся от высокомерия грудью, и погибли, были стерты с лица земли.

Ты думаешь, что добрая воля порождает добрые дела, а злая воля — злые дела, хотя это совсем не так: из добра точно так же может родиться зло, как из зла — добро, никакой гарантии, что случится то или это. Как не знаем мы, сколько человек считают злом, сколько человек видят вред в том, что мы считаем добром. Происходит то, что происходит, оно ни такое, ни этакое, оно — всего лишь продукт конкретной жизненной воли. Ослабевшая жизненная воля постоянно оказывается в проигрыше, как в проигрыше оказываются те люди, которые из страха, из трусости или по причине вколоченных в них в детстве угрызений совести не смеют ничего изменить в своей жизни. В проигрыше будешь и ты. Ты ничего не менял и сам не менялся. Ты станешь жертвой жизненной воли третьего мира, над твоей могилой внуки, чей разум помутнен алкоголем и веществами, синтезированными химическим путем, не станут опрокидывать и разбивать вазы, потому что не будет у тебя внуков, тот вид, к которому ты принадлежишь, вымрет полностью, и кости твои через тысячу лет будут изучать мусульманские археологи, как нынче археологи раскапывают аварские кладбища, и сколько бы ни было найдено останков, они, эти археологи, все-таки не могут избавиться от подозрения, что аваров, собственно говоря, пожалуй, и вовсе не существовало.


Скука, скука, скука. Ничто не меняется, ничто не происходит; только если болит что-то, ты чувствуешь, что ты есть. Утром встаешь, делаешь то, что делаешь каждое утро. Приходит следующий час, это уже первая половина дня, ты делаешь то, что должен делать до обеда, подобным же образом действуешь после полудня и вечером. Свободная воля — пыль в глаза, крапленая карта власти. Ты думаешь, от тебя что-то зависит? Ты придешь к пониманию, что — ничего, и, когда наконец твои годы закончатся, ты скажешь лишь: словно ничего и не было, совсем ничего. Будешь сидеть и смотреть в, пространство, и думать, насколько же все ничего не стоит, все пролетело, упорхнуло, былые ценности сыплются через твое сознание, как зерна пшеницы сквозь решето, и, пока ты ждешь, чтобы просыпались и последние твои минуты, все потеряет свой смысл, реальность — только боль, только безумная резь, живущая у тебя в желудке, и даже морфий не может ее заглушить.

Не начинай ты опять с этим добром и злом, тебе это не идет, я по ушам твоим вижу, ты сам знаешь, что лжешь. Добра и зла нет так же, как нет в жизни причинно-следственных связей, все это — лишь человеческая конструкция, чтобы нам было о чем думать, но то, что есть, не может служить причиной того, что происходит, оно лишь означает возможность, а потому нечто противоположное или нечто совсем другое может произойти точно так же, как то, что в конечном счете произошло. Тому единственно несомненному факту, что каждая возможная история сомнительна, что сомнительно уже то, что она произойдет, — доказательство дает лишь квантовая механика; одержимые исследователи внутреннего строения атомов посмели сказать: верно то, относительно чего мы хотели, чтобы оно не было верно.

Не пытайся верить, что в твоей жизни есть какая-то цель; цели нет ни в чьей жизни. Любая цель — уловка разума, призванная отвлечь внимание от того невыносимого факта, что мы существуем лишь ради того, чтобы протекло время. Чтобы заставить забыть свое, с годами все более скверное, отношение ко времени.

Вот почему мы считаем свое детство таким безоблачно радостным, и не важно, каким оно было на самом деле: с кошмарными родителями, с приемными родителями, с тысячью обид, которые определяют и сегодняшнюю твою жизнь. Что был отец, которого пришлось ударить в спину хлебным ножом, потому что невыносимо было видеть, как он избивает мать, и закончилось это тюрьмой, по крайней мере, на короткое время, пока суд не вынес оправдательный приговор, приняв во внимание, что отец не умер, сын же в тот момент был не в состоянии себя контролировать. Ну и что, что детство было омрачено этим ужасным событием, оно все равно видится безоблачным, потому лишь, что у нас понятия не было о времени. Мы думали, жизнь будет продолжаться вечно, а если кому-то случалось все-таки умереть, из ближней или пускай дальней родни, это наверняка был один из стариков, который вполне заслужил, чтобы его жизни пришел конец.

Да нет никаких целей, мы бесцельно делаем то, что возложила на нас судьба, ищем лазейки из удушающих тисков времени. Не начинай мне опять, мол, те моменты, которые… Те моменты тоже не были иными, ты лишь переживал приятное физическое ощущение. Ничто не давило в желудке, ты чувствовал себя отдохнувшим, не хотелось ни пить, ни есть, и тогда ты отправился куда-то прекрасным солнечным утром и чувствовал, что в тебе вдруг исчезает всякое напряжение, что ты, пускай на короткое время, но стал един с окружающим миром. Хотя не произошло ничего такого, что доказывало бы необычность этого момента. Речь шла лишь о том, что твоя биологическая система действовала оптимально.


Скука. Какое-то время ты обо всем думаешь, что это важно, что важно то, что ты есть, что мир без тебя был бы неполным, что если бы тебя не было там, где ты есть, то в мироздании зияла бы дыра. Дыра, через которую можно заглянуть в пустоту. Но — нет. Если ты исчезнешь, на ткани мироздания не останется даже намека на нехватку чего-либо. Все будет точно таким же, каким было, когда ты еще был, — лишь тебя уже не будет. Если бы после смерти у тебя сохранялось сознание, ты бы сожалел, насколько же то, что ты был, ничего не значит; но от тебя не останется никаких мыслей и ощущений, только безжизненное тело. Потом — прах и пепел. И если даже тебе поставят памятник, если останутся толстые альбомы с фотографиями и огромные статуи, в тех фотографиях и статуях не будет даже крошки из того, что было твоей жизнью. Какое-то время ты можешь верить: если ты что-то делаешь, то действие, производимое тобой, что-то изменит хотя бы в том крохотном пространстве, где ты существуешь; но оно, это действие, ничего не изменит, потому что в принципе измениться не может ничто. Культурная мода, как и мода в одежде, технические и технологические новшества, которые поражают своей всегдашней необычностью, — как раз и служат доказательствами неизменности, ведь стоящий за ними человек точно таков же, как те люди, которые жили раньше. Мы не счастливее, чем люди прежних эпох, мы только немного чистоплотнее и упитаннее, а жизнь, которая стала немного длинней из-за благоприятных условий, делает еще более невыносимым доставшееся тебе генетическое несчастье.

Нет никакой иной системы, ты тоже — часть этой системы, ты тоже — аксессуар неизменности. Любая попытка подняться над системой заканчивается крахом, ведь ты неспособен выбраться из замкнутости своего миросозерцания. Конечно, ты не осмеливаешься признать фиаско. До конца жизни ты упрямо цепляешься за нравственные принципы, о которых думаешь, что они — яркие звезды человеческого бытия, ощутимые доказательства свободной воли, которые отличают тебя от животного мира. Изгнание из рая было не что иное, как обнаружение этих путеводных звезд в глубине твоего сердца, дескать, там потому и зашла речь о грехе, что человек именно тогда осознал: есть нечто, что называют грехом, и есть правильные поступки; хотя, конечно, мифический Адам не понял ничего, кроме одного: что он подвержен бренности и что куда лучше было бы оставаться в незнании, как прочие твари с их бессмысленным взглядом.

Если ты полагаешь, что осознание греха стало началом превращения в человека, то ты идешь по ложному пути, как если бы ты считал, будто причиной этого превращения был момент, когда Ева выпрямилась и палкой сбила яблоко с дерева, которое, собственно говоря, вовсе и не было ее деревом. И будто это использование орудия и эта кража и направили человечество по известному, по сей день продолжающемуся пути.

Ты веришь в нравственные принципы и держишься за них до последнего, потому что упорно надеешься, что когда-нибудь удостоишься за это награды. Ты презираешь и считаешь сбившимися на ложный путь тех, кто выбрал другую жизнь, если это не муравей, который слуга по инстинкту, а сверчок, для которого будущее ничего не значит, который махнул рукой на свой брак, — ну и что из этого стало: новый брак и новое фиаско. Какое-то время он, сверчок, верил, что это любовь, а что мы имеем сейчас: он заживо разрушается в том, другом браке. Вот ты: ты остался в старой семье, рядом с женщиной, которая точно такая же, как твоя мать, она никогда не погладит тебя, лишь случайно ее рука коснется тебя, может быть, раз в жизни. Ты лежал тяжело больной, менингит, он был осложнением после какой-то другой болезни, ты лежал на больничной койке, твоя жизнь была на грани, на острие ножа, и тогда мать пустили в карантинный блок, чтобы она погладила тебя, но ты даже не мог обрадоваться ей, настолько болела голова, а прикосновение ее руки перенесло эту боль из головы в сердце. Если бы ты мог говорить, ты бы сказал: почему сейчас, почему только сейчас мать показывает, что любит тебя, почему не показывала до сих пор, и ты столько раз говорил ей это, тебе недостаточно только знать, тебе нужно, чтобы был знак…


Опасно все, что содержит вопрос, как ты живешь; опасно все, в чем слышится хотя бы попытка узнать, что существует мир и если существует, то почему. Ты знаешь: все, что опасно, нужно ликвидировать. Изгнать из семьи, изгнать из страны, изгнать с континента, истребить во всем мире. Истребление, пускай оно связано с кровопролитием и разрушением, европейские нации встречают бурной овацией, причем в равной степени консерваторы и либералы, в этом отношении дудят в одну дуду даже закоренелые враги: скажем, фламандцы и валлоны, испанцы, баски, каталонцы, ирландцы и англичане, евреи и антисемиты. Утопающие в механизированном кровопролитии солдаты испытывают небесное блаженство; конечно, не те, кто защищает третий мир. Те — ничего не стоят. Жителей третьего мира и ста тысяч мало, чтобы о них заговорила мировая пресса. Часто цунами или гигантского по силе землетрясения где-нибудь в Азии или Африке недостаточно, чтобы сейсмографы телеканалов мира хоть чуточку дрогнули, — разве что если в опасности окажется жизнь нескольких забредших туда европейских или американских лоботрясов, а уж тем более если они погибнут.

Мусульмане опасны; бесполезно даже просить у них за столом, покрытым белой скатертью, мол, дорогие мусульмане, не будьте вы уже такими опасными, — они ничего не желают слушать. Конечно, мусульмане не потому опасны, что держат руку на нефтяном кране и открывают или закрывают его по своей прихоти, и не потому опасны, что, не жалея собственной жизни, постоянно держат в паническом страхе нашего брата, не давая забыть, что в любой момент ты можешь стать жертвой какого-нибудь оставленного в сторонке чемодана, набитого огромной силы взрывчатым веществом, и не потому опасны, что деньги налогоплательщиков, вместо того чтобы направить их на повышение нашего благополучия, приходится тратить на поиски средств и создание организаций по борьбе с террором. Конечно, теракты все равно происходят: эти ребята из Малой Азии или из Северной Африки настолько коварны, что могут обвести вокруг пальца даже самые современные защитные системы, этому они учатся с детства, это написано у них в Коране. За религиозными догматами прячутся хитрые технические устройства, термоядерные рецепты — правда, этого никто не может оттуда вычитать, только они.

Но опасны они не поэтому. Мусульмане опасны потому, что ставят под вопрос твое господствующее положение в мире, ставят под вопрос жизнь, которой ты живешь. Они ставят под вопрос комфорт: полагается ли он тебе; ставят под вопрос твое состояние: какой ценой ты его скопил; ставят под вопрос твою веру: где в ней Бог? Ты боишься не той священной войны, в которой гремит оружие, не террористов-самоубийц, не террористов, угоняющих самолеты, взрывающих поезда и вагоны метро, — ты боишься той священной войны, которая ставит под вопрос твою жизнь: правомерна ли она? Ты боишься, что тебя спросят: твой джихад победил ли в тебе животное? Но ты не дашь им высказаться, ты их уничтожишь, говоришь ты и говорят твои руководители, вновь и вновь посылая армии для покорения этих территорий и для насаждения там справедливого государственного устройства, потому что они — опасны.

Ты считаешь, что положишь этому конец; так считают президенты, так считают и военачальники твоей армии. Ты считаешь, что в твоих силах остановить поток коварных, раздражающих тебя вопросов, что ты способен запретить им лезть со своими рожами в наши двери и окна, хотя ты уже давно не в том положении, когда можешь им запретить хоть что-то. Твой распущенный мир может кое-как сплотиться разве что для борьбы за окружающую среду или за гуманное отношение к животным. Ты готов даже в конституцию внести личные права животных, ты создаешь движение за спасение беспризорных собак в Румынии или на Украине, но ты понятия не имеешь, что можно поделать с той тайной армией, что выстроилась за бастионами морального превосходства, армией, которая, благодаря естественному приросту населения, постоянно увеличивает свою численность, в то время как ты приходишь в упадок даже биологически.

Ты настроен на долгую жизнь, однако отказываешься даже от продолжения — в детях — самого себя, отказываешься, ради комфорта, от самого первого закона бытия. Сократившееся население конечно же неспособно обеспечить тебе пенсию на несколько десятков лет, чтобы ты, полный энергии и любознательности, ездил, до начала и после окончания сезона, по всему миру и покупал самые современные средства для ухода за телом. Нет, твоих детей для этого уже мало, и потому ты вынужден вовлекать в производство солдат противника. Ты даешь им работу — и раздражаешься, видя, что они вовсе не благодарны, получив возможность чистить после тебя унитазы, мыть посуду и убирать квартиру, офис и улицу. Ты досадуешь, что второе поколение уже совсем непохоже на героев сказок «Тысячи и одной ночи». Они требуют своего, больше, чем, как ты считаешь, они заслужили. Ты — пленник собственной системы. Ты нанимаешь людей присматривать за собой, чтобы избежать любой опасности для жизни и здоровья, ты запираешь себя в клетку, чтобы уберечься от собственной безалаберности, а на самом деле — от всего, что и есть в общем-то жизнь.

Ты не спрашиваешь, что это за ядро у тебя на ногах, почему следят за каждым твоим шагом, когда ты ликвидировал границы между странами и уничтожил карантин человеческих отношений. Правильно, и не спрашивай. Не спрашивай, растворись в беспорядочном, оглушительном шуме торговых павильонов — и потребляй. Здесь, над подземным гаражом, тоже есть такой торговый центр. Зачем расспрашивать, если можно делать и другое, достаточно мы спрашивали, когда желудок у нас был пуст, в Средневековье, да и после, неведомо сколько столетий. Теперь ты можешь есть, когда хочешь, еды сколько угодно, поля и фермы заваливают нас съестным. Ты производишь продукцию самыми современными методами, по любой цене и как можно больше, а причина: половина мира голодает. Излишки — ну, не из альтруизма, а лишь для того, чтобы с рыночных прилавков исчезли лишние продукты, чтобы, не дай бог, накопившийся товар не сбил цены, — ты отсылаешь как гуманитарную помощь в Африку, пускай бесчисленные голодранцы поедят, ты будешь спокойнее спать, если знаешь, что они не так уж сильно голодают. Организации, ведающие гуманитарной помощью, распределяют еду и делают прививки тем, кому это нужно. Правда, прививки — это бизнес мультинациональных фармацевтических фирм, они спасают обреченных на смерть младенцев, чтобы те через несколько лет с вздувшимися животами умирали под палящим солнцем, тащась вместе с матерью по саванне, словно дикие животные, из одного пункта распределения гуманитарной помощи в другой. Или становились малолетними солдатами в армии местного царька, и в десять с чем-нибудь лет их перебили где-нибудь в джунглях.

Не спрашивай! В этом гвалте спрашивать все равно бесполезно. Если ты раскроешь рот, рвущаяся из репродукторов музыка не то что голос твой — даже воздух из глотки не выпустит. Шагай на первом, втором, третьем уровне с другими твоими товарищами по судьбе, затем, с набитыми товаром сумками, — в самую глубь, на дно. Радуйся, что мы живем в таком дешевом мире, где вещи не имеют ценности, покупай, сколько влезет; если у тебя нет денег, то там для тебя — дешевые синтетические поделки. Не спрашивай, почему они продаются за бесценок, с какими поставщиками находятся в договорных отношениях современные супермаркеты, за сколько долларов в неделю ткут ковры женщины и дети в Пакистане, в Непале. Это прекрасные, дешевые страны, такие бедные, что у них даже преступности нет, такие угнетенные, что люди там даже воровать не решаются, скорее готовы подохнуть с голоду: ведь за товар, произведенный для Запада, они получают деньги, которых достаточно лишь для голодной смерти.

Ничего не спрашивай, прими к сведению, что они живут на горсть риса, что у них нет сил в соседнюю деревню пойти, на свадьбу или похороны родственника, что они живут в страхе перед местными богатеями, хозяевами мастерских: те, если заметят брак в их работе, вышвырнут их, и у них даже и горсточки риса не будет, а продать им нечего. Детей своих они еще за годы до этого продали задешево в какую-нибудь шахту, где в узких штольнях могут протиснуться только крохотные тела.


Приезжай со своей машиной, подземный гараж строился для тебя, так что приезжай, тебе положено! Ты знаешь, что своей судьбой ты обязан энергии и находчивости предков, которые утвердили господство западного мира на всей планете. Твои родичи разработали самые современные методы грабежа третьего мира; конечно, сам-то ты можешь со спокойной совестью умыть руки: ведь людям вовсе не обязательно выполнять работу за нищенскую плату. Они сами так решили, это был их собственный выбор. Нет в мире никакой предопределенности. Ты не желаешь всерьез относиться к причинам, по которым все сложилось так, а не иначе; ты говоришь, что весь набор причин все равно никто не может учесть, так с какой стати тебе верить тем причинам, которые как раз на виду: ведь выбор их определяется не объективными критериями, а субъективной и, значит, уязвимой позицией наблюдателя.

Приезжай, место для тебя приготовлено. Я знаю, куда ты встанешь. Я вижу тебя насквозь. Путь ведет по крутым виражам, визжат покрышки, разметку в коридорах только что освежили. Этот подземный гараж мог бы служить символом твоей жизни, но я ненавижу все эти символы, гимны, национальные флаги, священные короны, жезлы и прочее, все, что пробуждает фальшивые чувства и согревает верящее в них население теплом общего хлева, — хотя каждый живет в одиночестве, в неизбывном, непоправимом одиночестве.

Подземный гараж мог бы служить символом твоей жизни, потому что ты находишься на самом глубинном уровне бытия. Что из того, что ты живешь в зеленой зоне, в залитых солнцем домах: солнце светит тебе лишь по привычке. Если бы оно могло делать различие между людьми, ты жил бы в темноте, при свете лампы, как живешь в глубине гаража. Это — твоя жизнь, за тобой постоянно наблюдают телевизионные камеры. Машину отсюда угнать легко, потому что сторожам плевать на камеры, им надоело все и вся, иной раз они крякнут и ухмыльнутся, увидев какую-нибудь женщину, но чаще всего ни на что не смотрят, разве что на часы: когда уже пройдет время, которое должно пройти. Но воры сюда не приходят, они знают, что записи с камер можно прокрутить назад. Жизнь каждого человека умножается в копиях, которые можно с тебя изготовить, — но в общем-то все напрасно. Напрасно ты собираешь воспоминания о каждом своем мгновении: то мгновение было лишь тогда, когда было, и, несмотря на фотографии и видеоролики, давно уже принадлежит бренности. Доверив свою жизнь техническому копированию, ты уничтожил в себе память. Ты помнишь разве что о том, что хранят камеры, ты понятия не имеешь, что произошло до того или пускай после того.

Ты помнишь, какими веселыми были мы тогда, говоришь ты, держа в руке какую-нибудь старую фотографию, и не можешь понять, почему ваша судьба оказалась в кризисе после стольких счастливых дней. Ты забыл, что, устанавливая аппарат на съемку, ты поменял черты своего лица и на нем уже не видно тех бесчисленных страданий, которые вы причиняли друг другу в предшествующие часы и минуты.

Нет, никто сюда не придет, только те, кто ставит сюда на парковку свои дорогие машины. Только ты приходишь сюда и прочие, которые точно такие же, как ты; конечно, ты думаешь: да брось, моя жизнь — особенная, ведь живу ею именно я. Но ты ошибаешься, ошибаешься и в этом, как и во всем другом. Отсюда, из этих стандартных боксов, ты вовсе не выглядишь особенным, ты точно такой же, как все. Ты — совсем не единственный. Ты — это все.


Ты не знаешь, кто я, и напрасно показываешь пальцем, ты не знаешь, где я. Ты ни о ком не знаешь, кто он такой, как не знаешь и о себе, кто ты есть. Бесполезны самые современные психологические методы, курсы самопознания, микстуры и таблетки, улучшающие самочувствие, — дома ты только орешь, сейчас вот — на детей, а вообще на любого, кто попадется под руку, или угрюмо молчишь целыми днями, и все вокруг ждут в страхе: если ты вдруг заговоришь, то что скажешь, какое слово или фразу произнесешь и как громко. Ты ничего о себе не знаешь, вся твоя жизнь строится так, чтобы ты не попал туда, где находится ядро твоего бытия, потому что тебе страшно: вдруг окажется, что там нет ничего. И в самом деле, там — ничего, только инстинкты, ничего больше. А вокруг инстинктов — оборонительные укрепления, массивные стены, гигантские башни. Вот тут есть все: и гимн любви к ближнему, и технический прогресс, тут и семья как святыня, и родина как общий дом для всех, кто такой же, как ты, и частная собственность. Есть тут праведники, герои прошлого, полководцы, изобретатели, отыщутся и какие-нибудь мыслители с несчастной судьбой, которые дали тебе надежный рецепт, каким образом не добраться до ядра твоего бытия. Разработчики скорлупы ядра. Все они, разработчики скорлупы, все они тут, в тебе, а скорлупа эта — из такого прочного материала, что его не взорвать и самыми мощными адскими машинами. Ничего не могут с ним поделать ни хитроумные арабы, ни любые другие террористы с ядерными зарядами, контрабандой привезенными с Украины. На протяжении тысячелетий трудолюбивые руки без отдыха возводили эту цитадель, которая оберегает тебя от жизни как минимум на одну жизнь.


Ты не знаешь, кто я. Я — не тот, у кого вчера умерла мать, я не тот, кто убил свою мать и расчленил ее, а сердце бросил собакам. Матери у меня нет уже много лет. Я вычеркнул ее из своей жизни еще тогда, когда она настояла, чтобы квартира, в которой я жил, была записана на нее — чтобы быть уверенной в ее сохранности: как-никак она куплена на родительское наследство. Но я порвал с ней и освободился от нее на всю жизнь, чтобы она не пользовалась правом владения ни мной, ни моей квартирой. Нет, я не хотел, чтобы она вцепилась в меня: она ведь для того и хотела быть вписанной в договор, чтобы никогда не отпускать меня на волю, руки ее были словно багор, руки-багор, и я чувствовал, как холодное железо впивается в мою шею. Какое уж тут — погладит.

Нет, с матерью я уже много лет назад как расстался; если она умерла, я не был на ее похоронах, если еще жива, не пойду, когда умрет. Отца же у меня бог знает сколько времени нет, я уж едва помню, был ли он. После того случая, о котором я не рассказываю, потому что не хочу, чтобы кто-нибудь еще знал об этом, а для меня это уже ничего не значит, я, считай, о нем забыл. Помню только, что тот случай не помню. После того случая он попал в госпиталь, военный госпиталь, потому что был военным, и там ему рану в конце концов залечили. Из госпиталя он домой уже не вернулся, поселился где-то в другом месте, я так и не узнал где.

Но если бы он не исчез из семьи так рано, все равно бы его уже не было в живых, у мужчин это обычное дело. И напрасно феминистки причитают, что общество, где верховодят мужчины, угнетает их и вообще. Достаточно посмотреть статистику, чтобы стало ясно: все как раз наоборот. Средний возраст женщин далеко превосходит средний возраст мужчин. Если бы феминистки в самом деле победили, они утратили бы это преимущество, лишились бы возможности много лет наконец жить свободно, избавившись от мужей. Конечно, они ходили бы развлекаться во всякие злачные места, куда с мужем давно не ходили, поскольку мужу на все это сто раз наплевать. В печенках у него уже все эти культурные программы и способы проведения свободного времени, всякие встречи с друзьями, куда старые друзья приводят старых женщин, таких же, как твоя жена, а если случайно мелькнет какая-нибудь молодая цыпочка, к ней все мужики так и липнут, но ледяные взгляды и шипение старых жен в конце концов заставляют ее исчезнуть, и остаются все те же, физически и духовно изношенные женщины, ради которых уж точно нет смысла из кожи лезть. Выглядеть веселыми, остроумными, пускай даже умными — рядом с ними совершенно бесполезно, ведь у них и запах какой-то неприятный. Стоит наклониться поближе, и сразу ударит в нос этот запах старости, который смешивается с запахом дорогущих духов.

Но в конце концов ты умрешь, и женщина тогда сможет ходить туда, куда за десятилетия брака у тебя идти с надоевшей женой не было никакой охоты: стыдно было с ней показаться на людях. Ты считал, что выглядишь не такой уж развалиной, а она… Ты считал, не подходите вы друг другу, любому бросится в глаза разница в вашей внешности, и именно потому тебе бы еще полагался от жизни кое-какой бонус, хотя на самом деле ничего тебе не полагалось. Напрасно старался ты возмещать деньгами и жизненным опытом то, чего не хватало тебе как мужчине, — все равно ты никому не был нужен. От тебя тоже пахло старостью, и это сразу выдавало тебя; запах шел от твоей одежды, и не помогали современные стиральные машины, от этого запаха невозможно избавиться, он пропитывает собой все, и, когда ты наклоняешься к молодой женщине, чтобы с дерзкой ухмылкой попытаться ее покорить, ты слышишь лишь: идите отсюда, слышите, идите! И ты отходишь в сторону, как побитый, и по твоей походке чувствуется, какой у тебя позвоночник и какие колени, и уходишь ты в никуда, к смерти. А если все-таки встретится тебе на ярмарке человеческих отношений борющаяся с трудностями, не старая еще женщина, то, вслед за некоторым кратким периодом, когда твое представление о самом себе неожиданно меняется в лучшую сторону, когда ты вдруг обнаруживаешь, что продавцы в супермаркете и кассирша в кинотеатре обращаются к тебе на «ты», — вслед за этим кратким проблеском бабьего лета твое представление о себе быстро и необратимо рушится, и рядом с молодой женщиной ты очень скоро начинаешь опять чувствовать, что ты — стар, непоправимо стар. Старые у тебя мысли, старые у тебя воспоминания, в них, в этих воспоминаниях, брезжат времена, когда эта женщина еще и не родилась, значительная часть твоей жизни для нее — будто какой-нибудь исторический роман, «Звезды Эгера» или «Сыновья человека с каменным сердцем»[13], романы эти она в свое время читала или, по крайней мере, листала, потому что они входили в список обязательной литературы для чтения.

Ты — далекое прошлое с его неправдоподобными историями, черно-белыми фильмами, забытыми звездами старых кинокартин, дешевым хлебом и пивом. Старая у тебя кожа, руки — сплошь в морщинах, рядом с молодой женщиной ты переживаешь как раз противоположное тому, что переживал рядом с другой женщиной. Ты плачешься, вечно жалуешься, предсказываешь для вас обоих мрачное будущее, когда ты станешь ожидающим смерти инвалидом с палкой, а женщина рядом с тобой будет блистать своей молодостью. Ты будешь рисовать мрачные картины до тех пор, пока женщина эта, которой и без того хватает в жизни проблем, не плюнет и не пошлет тебя подальше, не в силах больше выносить твое нытье и выслушивать рассуждения, есть ли у тебя шанс прожить еще какое-то время. И ты уберешься от нее туда же, куда убрался от женщины, твоей ровесницы.

И тогда, может быть, у тебя появится еще одна мысль, еще один вопрос: а что, дети, которых ты оставил в предыдущей семье и с которыми у тебя так и не нашлось времени наладить отношения, — придут они на твои похороны? Ты уже не сможешь убедиться лично: нет, не придут. Они на всю жизнь разочаровались в тебе как в отце, они сердиты на тебя, потому что ты отравил жизнь их матери и испортил им детство.


Ты не знаешь, кто я, и напрасно тычешь пальцем: ты не видишь, где я. Я не страж твоей души, я не ангел-хранитель, который направит тебя к правильной жизни, потому что правильной жизни — нет. Правильную жизнь придумали те, у кого все, что они ни делают, получается просто ужасно, вот они и придумали правильную жизнь, чтобы найти причину и оправдание для своей незадавшейся судьбы; или придумали те, кому все удавалось, для тех, кому, напротив, ничего. Дескать, жизнь твоя никуда не годится, ты ночуешь где-нибудь на лестничной клетке или на скамейке в скверике, но у тебя все-таки есть возможность начать правильную жизнь, ты избавлен от бремени материи, у тебя теперь ничего больше нет, ты свободен.

Я свободен, говоришь ты, когда лишишься всего своего состояния или, скорее, когда тебя лишат его, вышвырнув из квартиры, причем даже не жена — на жену можно, по крайней мере, злиться потом всю жизнь, мол, шлюха она последняя, — а какой-нибудь банк, которому ты не смог выплачивать кредит, да и как ты, собственно, мог его выплачивать, если сумма была больше, чем все, что ты получаешь за работу. Ты стал свободным, у тебя ничего не осталось, потому что получилось как-то так, что квартира твоя утратила всякую ценность, под нее даже кредит невозможно было попросить. Или потому лишь, что банк пустил твои деньги по ветру, им ведь на тебя сто раз наплевать, не об их жизни речь, а квартира эта в самом деле не была уж такой дорогой. В общем, ее продали, а тебе сказали, ты все еще должен миллион или сколько там, но, конечно, если ты станешь работать, то когда-нибудь этот долг погасишь. Так что ты предпочел не работать.

Ты свободен, говоришь ты, потому что освободился от бремени собственности, потому что материальное не висит у тебя на шее, хотя — черта с два. Лишь теперь ты стал по-настоящему зависим. Ради каждого куска хлеба, которым ты даже не брюхо свое насыщаешь, а лишь заглушаешь чувство голода, тебе приходится бороться с утра до вечера. Ты настолько слаб, что у тебя нет даже сил собирать бутылки. Кто-нибудь приносит что-то к скамье, где ты сидишь, и ты это что-то ешь и пьешь. Кто-нибудь проходит, ты обращаешься к нему, чтобы дал что-нибудь на выпивку, и он дает. И говорит, ни за что не дал бы, если бы ты сказал, что хочешь есть, он терпеть не может, когда врут, и уходит с гордой мыслью: вот, сегодня он заплатил за то, чтобы на свете было чуть меньше лжи. Ты разговариваешь с другим бездомным, который пока еще довольно крепок, он едва полгода как стал твоим товарищем по несчастью: он приехал из соседней страны и здесь ему так и не удалось встать на ноги. Ты говоришь ему: ступай в лавку, принеси выпить; так Иисус сказал в свое время Лазарю: встань и иди. И он идет в лавку, но, пока возвращается, полбутылки выпивает сам: он ведь принес выпивку, а это плата за доставку.

Ты не знаешь, кто я. Я — не совесть твоя, я тебе никто, потому что у тебя и нет никого, хотя ты думаешь, что есть, и даже много; но когда наступит последнее мгновение, то мгновение, когда даже тебе станет ясно, что никакой надежды нет и что каждая клетка твоего тела истощилась в борьбе за жизнь, — тогда ты останешься совершенно один. Ты смотришь на других: они — нормальные люди, они просто пришли посмотреть, как ты умираешь. Ты смотришь на них. Они пока здесь, но ты уже — там. Те, кто здесь, они — вместе, а тот, кто там, непоправимо одинок. Тебя не зовут к себе родственники, мол, иди к нам, а может, зовут и говорят: пройди по этому световому туннелю, мы там, в самом конце, и ты отправляешься, оставляя сидящих здесь, а когда достигнешь конца туннеля, родственники, которые тебя звали, исчезнут, исчезнут дед и отец, исчезнет твой друг, который совсем молодым, как раз на другой день после твоей свадьбы, погиб в автомобильной аварии. Они исчезнут, но и тебя уже не будет. Ты тоже исчезнешь, словно тебя и не было никогда. И не имеет никакого значения, останется ли память о тебе, потому что память лишь для живых есть часть жизни, жизни, причастным к которой ты уже никогда не будешь.

Ты не знаешь, кто я. Я — не голос, который зазвучит, а у тебя есть уши, чтобы его услышать, и ты услышишь, — нет, такого голоса нет. Голос в твоих ушах говорит только то, что ты знаешь и так. Я — не твой третий глаз, который открыт мирозданию, ибо оттуда, где ты находишься, мироздания вообще не видно. То, что ты считаешь мирозданием, это — отражение твоей ничтожности. Ты страшишься, ты в ужасе от того, что череп твой лопнет и что врата небес в самом деле распахнутся, и ты увидишь чертог небесный, и ощущение того, насколько ты ничтожен и незначителен, раздавит тебя. Тебе страшно, что ты погибнешь под собственным весом, весом пылинки. И ты в самом деле погибнешь. Напрасно ты говоришь, что ты уже, в сущности, там, по ту сторону, потому что быть по ту сторону можно только однажды. Напрасно ты говоришь, что тебе все равно, — ночью тебя охватывает страх смерти, он наваливается на тебя во сне, да, во сне — и не со стороны мозга, он приходит из клеток, и ты дрожишь в своей шкуре, словно густая краска в ведерке, которое кто-то случайно задел ногой. Ты дрожишь, как дрожат звери, они сами не знают почему, лишь в паническом ужасе прижимаются к земле под кустом, и в испуганных их глазах вздрагивает лунный свет. Ты тоже куда-нибудь забился бы, но нет рядом никакого куста, рядом с тобой храпит другой человек, другая женщина, ты уже и не помнишь, сколько лет, и не хочешь к ней прижаться, потому что знаешь: она тебя ни от чего не защитит, потому что и сама беззащитна. Ты знаешь, что, если прижмешься к ней, храп станет громче и тогда ты совсем не сможешь заснуть. Ты знаешь, что если прижмешься к ней, то почувствуешь ее запах, запах ушедшего времени, запах, который тебе совсем не хочется ощущать. Лучше закутайся в свое одеяло, в скопившийся за ночь запах собственного тела — вот твое гнездо и убежище. Вот он, твой дом, который создал тебе творец.

Ты — такой же, как затаившиеся под кустами звери, ты ничем не лучше их, теперь-то ты точно знаешь, что не лучше. В ходе развития племени развивалось не то, что должно было развиваться. Развивалось сознание, которое помогает тебе с упорством муравья ползти, пока ползется, по своей жизни; развивались желания, пестрое разноцветье которых заслоняет тебе скучную реальность. Сознание вместе с желаниями закрывают перед тобой то знание, делающее тебя человеком, что, если смотреть на суть, ты в ходе развития племени не продвинулся вверх ни на дюйм. Мир движется к чему-то, считаешь ты, движется в хорошую сторону, к лучшим мирам, но что могло быть лучшим, если ты-то не стал лучше, не стал выше, чем твои пращуры, от которых остались лишь сгнившие кости да примитивные каменные орудия.


Откуда тебе знать, кто я такой. Ты хочешь исследовать мои раны. Хочешь копаться в дыре, что зияет в моей руке, хочешь узнать, я ли это. Ты уверен, что обнаружишь первопричину моего плачевного состояния, если вложишь пальцы в рану, пробитую в моей грудной клетке, — тогда ты сможешь нащупать то, что привело меня сюда. Ты хочешь найти мою историю, ищешь сказку, которая выведет тебя отсюда, которая вознесет подземный гараж на воздуси, а то и на небеса, туда, куда католики помещают свой рай. Но у меня нет ран, меня привели сюда не обиды, просто я — здесь. Я здесь, потому что захотел быть здесь. Не у всего есть причины, но ты не можешь вынести, что у чего-то нет причины, что ты не можешь ткнуть пальцем в ту роковую ошибку, которая вышибла меня из прежней жизни и поставила на эту стезю. Ты хочешь увидеть какой-нибудь знак, как на шоссе, когда там образуется пробка: ты боком-боком продвигаешься до тех пор, пока не доберешься до места, где случилась авария или сужение проезжей части, которая в конечном счете и объяснит, почему остановилось движение. Но сейчас ты ничего не найдешь, ничего такого, что помогло бы тебе в дальнейшей жизни, дескать, видишь, я же сказал, так жить неправильно, и вот тебе результат, вот к чему привела неправильная жизнь. Нет у меня никаких ран; тот, у кого раны, он — другой человек, он не здесь работает, не в подземном гараже.


Зачем ты приехал сюда? Зачем ты приводишь сюда свою машину? В театр собрался? Есть здесь поблизости один театр. Кто ты такой: зритель или знаменитый актер? Оставишь здесь машину, а сам пойдешь на репетицию? Наверно, готовится какой-то спектакль, который позволит тебе отвлечь внимание зрителей от того, что происходит вокруг? Неужто ты кому-то интересен? Неужто кто-то придет смотреть, как ты кривляешься, в гриме и в дурацком костюме, на сцене? Им скучно, вот почему они приходят. Я вижу, как они выбегают из гаража, потому что у них нет сил оставаться внизу, разве что на пару минут, или потому, что опаздывают.

Я тоже мог бы стать актером, только не захотел. Не хотел каждый день притворяться кем-то, не тем, кто я есть. Мне хватало того, кем я был на самом деле. Но теперь у меня и этого нет. Я все бросил. Директор института не мог понять, в чем дело; не понимали и те, с кем я работал. Что с того, что они по горло сидят в современной физике, где может случиться что угодно и когда угодно, — но они все-таки ищут объяснение, ищут причины, хотя никаких причин нет. Я пришел домой, посмотрел на тех, кто там живет. Дети, мои дети. Я смотрел на них, вспоминал чувства, которые испытывал к ним, когда они были маленькими, но в которых они больше не нуждаются, потому что у них теперь иные интересы, иные устремления, а я со своими чувствами только сбиваю их с толку. Это — как путы на ногах, путы, которые удерживают их в моем мире. Я видел, как они бьются в этих путах, которые я, вместе с их матерью, сплетал, не жалея сил. В путах квартиры, где они выросли, в путах распоряжений матери и отца, в путах воспоминаний, которые отгораживают их от новых впечатлений, потому что за каждым их шагом брезжит некая смутная догадка: а ведь этот шаг мы когда-то сделали со своими родителями, и тогда мы были такими веселыми, — и они уже не радуются, что могут сделать этот шаг снова.

Заботливое и внимательное воспитание напрочь лишает их способности во взрослой жизни быть открытыми радости; вся их жизнь пройдет, омраченная тенью сознания, что им не дано узнать, почувствовать еще хотя бы раз то счастливое беззаботное состояние, которое доступно ребенку. Людей, страдающих таким болезненным отклонением, полюбить невозможно. А если все же найдется кто-то, кто будет столь опрометчив и на это отважится, они всегда будут, явно ли, про себя ли, ставить ему в вину: вот-де, когда я с мамой и папой… И в конце концов человек этот сбежит от них, потому что кому же охота, вместо того чтобы жить реальной жизнью, все время сражаться с какими-то призраками детских воспоминаний. Дети эти вырастут людьми одинокими, и главное, что они будут носить в себе, — это раздражение, которое человек одинокий испытывает по отношению ко всему миру, и никто не сможет с ними выдержать даже одного часа, потому что они, из гипертрофированного чувства справедливости, вечно будут критически оценивать любую другую жизнь.

Я видел эту клетку, которую сам когда-то с таким старанием сооружал из чистого доброжелательства и любви. Я видел путы, в которых они бьются, не умея справиться с бесконечным количеством воспоминаний, нагроможденных в их головах, и воспоминаний, накопленных в предметах, которыми заставлена их квартира, в альбомах и грудах фотографий, не поместившихся в альбом. И тогда я собрался с духом и занялся этими фотографиями: выбросил те, на которых был я, а был я на очень немногих, ведь большинство из них я сам же и делал, я был тот, кто не переживал события, а наблюдал их со стороны, через объектив фотоаппарата.

Вот и все, конец, сказал я себе, не хочу больше быть стражем в этой тюрьме чувств, будьте свободны, пускай лучше на месте отца зияет пустое место, чем вечно присутствующая там воля. Будьте свободны, как и я стал свободным, когда наконец избавился от присутствия моего отца. Потом я взял пару вещей, столько, сколько вошло в небольшую дорожную сумку. С этой сумкой дети ездили на экскурсии с классом, в ней легко помещалось все, что нужно было на три дня, а теперь поместилось все, что мне может так или иначе понадобиться в ближайшее время. Сложив сумку, я вышел в кухню. Жена стояла спиной, у газовой плиты, что-то помешивая в кастрюле. Она не видела сумку у меня в руках; я сказал: ну, тогда все твое, кроме меня. Она не поняла. Поужинаешь, спросила она, перед тем как… Именно это она сказала, потому что ужин как раз был готов. Я ответил, что не хочу есть. Она повернулась и посмотрела на меня. Это из-за той женщины, сказала она и стала что-то говорить о моем возрасте, о преувеличенном самолюбии, связанном с возрастом, об этом обычном недостатке, которым страдает каждый, то есть каждый мужчина. Она говорила то, что говорит любая жена. В словах ее не было ничего нового или чего-либо, относящегося к конкретному человеку, конкретно к нам и к нашей ситуации.

Ты как раз в том возрасте, сказала она, когда мужчины, мучимые тщеславием, из-за какой-нибудь женщины запутывают вокруг себя все, чтобы в скором времени потерпеть катастрофу, которая страшнее всех прежних. В шестидесятилетием возрасте они еще могут вкалывать ради новых детей, ну и ради молодой жены, которая к этому времени уже поймет, до чего скучно проводить жизнь с пожилым мужчиной, его едва можно оторвать от телевизора, и любое занятие, которое для более или менее молодой женщины приятно, для старого мужчины или неинтересно, или, в силу угасающих физических возможностей, нереально; тем более что все это у него уже было. Я бы ни за что такого старого мужа не выбрала, сказала она. Правда, через какое-то время, продолжала она, для этой женщины тоже станет удобной и привычной надежность, ради которой она выбрала пожилого мужа, к тому же у нее будет право, по существующим законам, на половину нажитого вместе состояния. Уж ты поверь мне, сказала моя жена, она очень быстро это поймет — и тогда начнет поглядывать на более молодых мужчин, которые, конечно, что говорить, охотно откроют душу такой женщине, ведь они наверняка будут думать, зная о ее старом муже, что она никогда в жизни не была по-настоящему удовлетворена. Сидя в корчме, перебивая друг друга, они будут спорить, кто первый ее заполучит. Да там, поди, паутину надо сначала снять, скажут они, и будут ржать во все горло, ну а еще будут расхваливать ее грудь. В общем, тогда старому мужу, каким ты станешь, придется покупать всякие подарки, платья, устраивать экзотические поездки, всё для того, чтобы женщина осталась с ним, не судилась бы из-за имущества и из-за детей, чтобы семья сохранялась хотя бы формально. От всей это суеты, от множества всяких задач и программ мужчина в конце концов настолько вымотается, что, надо думать, вздохнет с облегчением, когда придет время ему умирать.

Это все из-за той женщины, сказала моя жена, — хотя той, кого она имела в виду, давно уже не было. Та была пятью годами раньше, когда я еще действительно чувствовал, что нахожусь в том возрасте, о котором говорила моя жена; конечно, она совсем не имела в виду все то хорошее, что, наряду с трудностями, может дать такая новая связь. Например, накал любовного чувства: ведь делать что-то, пускай хотя бы просто дышать, стоит только до тех пор, пока мы на это способны, а я тогда был на это способен. Об этом она не говорила, да и о ребенке, который может родиться, говорила лишь в негативном смысле, как о большой обузе, хотя ребенок — не только куча новых забот, но и единственное оправдание тому, что мы живем на свете, это ей, как учительнице биологии, уж точно надо было знать. Но тогда, когда я мог бы принять решение в пользу ребенка, я не принял его, а женщина не стала больше ждать, так что время ушло окончательно и бесповоротно. Теперь я уже не был в том возрасте, чтобы взвалить на себя такие обязанности. У меня вообще не осталось никакого доверия к жизни, которой я жил, и я не хотел обманывать себя новой фальшивой иллюзией, даже имея в виду, что она закроет передо мной невыносимую близость этой жизни, к которой я утратил доверие.

Нет, сказал я ей, это не из-за нее, это из-за меня. Просто с меня хватит. Я же знаю, это из-за той женщины, сказала она, потому что любой ценой цеплялась за объяснение, которое для нее было понятным, за объяснение, которое позволяет перенести то, что происходит, и лучше указать на него, чем на самое себя или пускай на меня. Да знаю я, продолжала жена, она с тех пор все делает, чтобы мы не оставались вместе. Это вроде запаха горелого жира, который проникает даже в оконные щели… Она все сделает, но не позволит, чтобы нам, она произнесла это особенно четко, хотя между нами уже давным-давно ничего не случалось, — чтобы нам снова было хорошо.

А ведь ее тут в самом деле не стоило бы даже упоминать, у меня давно уже в голове не было ничего, что означало бы ее. Или, может, все-таки оставалось, не знаю. Позже я думал, что конечно же и из-за нее тоже: ведь в том, что я стал таким, каким стал, сыграла роль и та женщина, и то, что о ней, о той женщине, я сказал: нет. Я сказал «нет» той жизни. Тому чувству, которое тогда глубоко пропитало каждую мою клетку, вот ему я сказал: нет. Я не могу судить, что стало бы, скажи я «да»; у меня брезжили только смутные предположения, что это «да» совсем не обязательно означало бы благоприятную для меня перемену, хотя я точно знаю, что предположения эти — тоже следствие моего отрицательного решения. Я сказал «нет», а тот, кто сказал «нет», с той самой минуты заинтересован в том, чтобы все подтверждало это «нет». Он хочет уверить себя в правильности своего «нет», хотя каждый знает: нет никаких решений, есть только жизненные ситуации, которые выглядят как решения. Эти видимости решений — лишь сложившиеся независимо от нашей воли перипетии нашей судьбы, мозг же послушно обосновывает эти перипетии, хотя, случись в жизни другой поворот, мозг так же усердно оправдывал бы и его. Нет правильных и неправильных путей. Качественная характеристика жизненных путей — это субъективное, вытекающее из нашего характера осмысление судьбы, и как бы сильно ни верили мы в свою интуитивную способность правильно видеть вещи, никакой объективной истины в этом видении нет; или, можно сказать и так, именно субъективность эта и есть истина: ведь в нашей жизни что-то происходит, а что есть истина, если не то, что как раз происходит.

В каком-то смысле жена моя была права: все произошло из-за той женщины, которую она называла другой, или последней шлюхой, или просто женщиной. Хотя на это я мог бы возразить, что произошло это именно из-за нее, из-за моей жены: ведь и та женщина появилась потому лишь, что жена была такой. Однако нет смысла искать логику в происходящем, любой иной ход событий мог бы иметь место и выглядеть так же логично. Я ушел, я бросил все, я скинул со своих плеч бремя соответствия вещам и людям, бремя соответствия работодателю. Бремя воли чужой и бремя собственной воли.


Зачем ты явился сюда? Это твоя машина? Или ты взял ее на время в своем офисе, или попросил у отца? Ты не знаешь, где я нахожусь, но я вижу тебя в камере наблюдения. Я знаю, кто ты такой. Я уже несколько лет за тобой слежу. Ты явился сюда, чтобы продолжать ту жизнь, которой жил до сих пор. Нет, я не тот человек, который изменит мир, мир никто изменить неспособен. Я — лишь один из тех, кто способен что-нибудь предпринять против того мира, в котором мы живем. Каждый может сделать непригодным для жизни лишь то место, которое он занимает по праву. И я сделаю, что должен сделать, но не потому, почему делают это арабские террористы или революционеры, которые прячут дремлющую в них агрессию под идеологиями, призывающими вроде бы к спасению мира. Я — не лучше кого бы то ни было, я — не лучше тебя, и ты — не лучше меня; не существует такого, что кто-то лучше или хуже других. Судьба наша будет общей, как была общей и до сих пор. Ну да, ты считал: в каком-то смысле твоя судьба — лучше моей. Ты смотрел на меня или не смотрел, замечал или не замечал, ведь тебя не интересовало, сидит ли кто-нибудь в той стеклянной кабинке, за камерами наблюдения. Не ты сидишь там, в этом суть.

Ты ничего обо мне не знаешь. Ты не знаешь даже, прячусь ли я в тебе или живу вне тебя. Что есть нечто в глубине твоего сознания, стеклянная кабинка с камерами наблюдения, и там сидит кто-то, кто всматривается в тайные закутки сознания, кто вечно хочет разрушить с трудом выстроенный порядок, кто натравливает друг на друга твои центры сна и бдения, чтобы ты не в состоянии был заснуть и ночами мучительно думал, как ты сможешь пережить завтрашний день, и вообще пережить, и особенно после бессонной ночи. Ты не знаешь, нахожусь ли я в тебе, тайный агент из мира подсознания, или вне тебя, жалкий бездельник в подземном гараже, которого можно просто послать подальше, если он попросит денег. Ты не знаешь, кто я, ты воспринимаешь лишь поверхность, навешанные снаружи знаки, так же как и внутри себя ты видишь только поверхность, а глубже заглянуть не смеешь, потому что там, запертые на ключ, живут чудовища.

Я уже не смотрю на камеры наблюдения, меня не интересует, какое у тебя лицо, почему ты смеешься, когда вылезаешь из машины, что там у тебя случилось, что произошло с тобой такого забавного: какое-нибудь вечернее приключение или деньги пришли на твой счет; меня не интересует, как ты приводишь в порядок машину, как открываешь и закрываешь ее, каким товаром набит твой багажник, есть ли с тобой женщина, та же она, что вчера, или уже другая. Ты меня — не интересуешь, я отказался от тебя, как и ты отказался от себя самого. Ибо тем, что ты ничего не делаешь, тем, что ты смирился, пускай все остается неизменным, — ты стал стражем пустоты, стражем наполняющего тебя зияния. Ты бдительно следишь и в самом себе, и вокруг себя, чтобы ничто не проникло туда, в пустоту, которая живет в тебе. Ты думал, что я — охранник в подземном гараже, но это не так.

Я не смотрю на экран, разве что иногда бросаю на него взгляд, случайно или, например, как сейчас, потому что жду кое-кого. Мне любопытно, когда они прибудут. Смотрю на экран: ничего. Маленький красный автомобильчик. Я знаю, какая это марка. Мне знакомо это авто, такое женщина получает на Рождество от мужа, разбогатевшего на подозрительных финансовых сделках, чтобы даже на Рождество лишний раз похвастаться своими деньгами или чтобы женщина еще больше любила его. В этот вечер она, может быть, в самом деле любит его сильнее, но за несколько дней привыкнет к тому, что у нее есть авто, и все будет таким же, каким было до сих пор. Я знаю все машины. Какое-то время я только этим и занимался. Смотрел, когда и какие приезжают и каких марок больше всего бывает за день. Я составлял таблицы, в институте я привык чертить всякие графики, — здесь я пробовал выяснить соответствие цвета, размера и марки с водителем. Сначала всего лишь — женщина это или мужчина, потом — с учетом других различий: толстый, худой, лысый, старик, среднего возраста, молодой. Данные были у меня в голове, и я в любой момент мог перейти с одного графика на другой. Вот появляется маленькая красная машина, останавливается в зеленом секторе, потому что там как раз есть место, там она и останавливается, я вижу в камере.

Из машины выходит женщина. А те, кого я жду, все не приезжают; я не знаю, по какой системе они проверяют разные гаражи. Не знаю, сколько групп они высылают. Знакома мне эта женщина? Может, сначала они обследуют места в центральной части города. Я знаю эту женщину. Знаю, да, но что она здесь потеряла? Именно сейчас, что ей здесь надо? Обычно она сюда не приезжает, это ей не по пути. Как-то, давно, она сказала… Мы сидели на постели, потому что я знаю эту женщину, на нас не было ничего, только рука другого. Она сказала, что хочет купить машину, это было бы так здорово, взять и поехать куда-нибудь, куда захочется, и остановиться, где захочется, в любом месте. И не было бы никаких таких досадных вещей, как уличное движение, а вечером, в восемь часов, остановиться в какой-нибудь деревушке, и пускай вокруг плечистые парни с наглыми глазами. Она и меня взяла бы с собой, сказала она.

Тогда она взяла бы меня с собой, потом, позже, нет; или взяла бы кого-нибудь другого. Она купила машину. Но — чтобы сюда! Это точно она? Чертова камера. С такой камерой наблюдения кого угодно можно принять за кого угодно. Здесь — совсем не то место, о котором она говорила, не то место, где можно ехать и останавливаться, когда придет в голову. Как путники в сказках: под высоким небом, в глубине огромных пещер, за тридевять земель, на кручах стеклянных гор, в царстве фей или на земле великанов, где даже самый маленький камушек величиной с гору. Здесь — не то место, сюда приезжают с какой-то целью и с какой-то целью проводят здесь время, это такое же место, как любой гараж, это — не пространство свободной воли, а пространство, где все заранее предопределено. Зачем она сюда приехала? Что ей нужно? Кто сказал ей, что нужно приехать сюда? Кто сказал ей, что я здесь и что нужно сломать живущую во мне волю? Она приехала для того, чтобы сломать? Это ей, наверно, подсказала старушка, которую она встретила в дремучем лесу, или какой-нибудь добрый карлик, какой-нибудь грустный гном, каким в сказках поручено оберегать сказочное королевство от всяких злых сил.

Что-то всегда еще может болеть, даже спустя пять лет, но сейчас-то, когда прошло столько времени, боль должна прекратиться, сейчас должен настать конец. Или нет, боль всегда остается, замурованная в тех камерах, и, если кто-то собьет замок, она снова вырвется и набросится на каждую клетку, на все то, о чем ты давно думал, что там ничего не осталось, что оно не может чувствовать, что оно уже умерло. И вот она — здесь, она выпустила боль. Не хочу ее! Не хочу! Я — не в счет, это в порядке вещей, и я, и те, кто этого заслуживает, а заслуживают, кроме нее, все. Зачем она здесь? Я заявил в полицию. Власти знают: подземный гараж, Будапешт. Ну да, я не уточнил, который гараж — кто окажется быстрее. Я оставил шанс. Это — моя игра. Я дал возможность, чтобы ей помешали. Но они все еще не прибыли. Когда они прибудут? Вот, сейчас. Я слышу голоса. Это их голоса? Они едут? Вой сирен, крики, лай. Времени почти не осталось. Минуты. Они приближаются, я вижу на экране, они вот-вот будут здесь. Я смотрю на женщину. Она копается в сумочке. Сколько она еще будет этим заниматься? Сейчас они ее проверят. Они бегут. Женщина, вышедшая из машины, стоит на месте. Она не понимает, что происходит. Я вижу ее в камере наблюдения. Скорее, слышите, скорее же! Я кричу. Выкрикиваю ее имя. Распахиваю дверь своей кабинки. Скорей, она там. Нужно туда… Они совсем близко, но никак не могут туда попасть. Тепло, тепло, тепло, теплее. Когда уже станет горячо? Когда? Почему в сторону? Куда вы? Там холодно, очень холодно!..

Она — там. Собаки учуяли. Сейчас окружат ее. Взрывчатку я купил у одного украинца. Это было очень легко. В самом деле, пустяк. Пишешь в поисковой строке, что тебе нужно, и сразу тебе высыпается куча сайтов. Еще два шага. Всего два. Никак эти два шага не кончаются. Я тоже жду. С каждой секундой конец все ближе. Я кричу и бегу из стеклянной кабинки к женщине, потому что нет, не может же быть, чтобы…

Собаки, вскинув головы, рычат на меня. Человек, один из приехавших, представитель власти, кричит. Кричит куда-то в пространство гаража. Убирайся отсюда, слышишь, прочь. Но я не могу остановиться. Мне надо туда. Я подбегаю ближе. Я знаю, где оно, я знаю! Ты тоже подходишь ближе. Даже если не знаешь, что это случится сейчас. Стойте! Стой, кричат они. Я тоже кричу. Я выкрикиваю женское имя, уходи отсюда, слышишь, уходи! Женщина не слышит. Стоять! — кричат мне. Будем стрелять, если не остановишься. Стой! Я бегу к ней. Уходи, слышишь, уходи сейчас же! Стой, кричат мне, или стреляем. Автоматная очередь в бетонное перекрытие гаража. Стойте! Ты все ближе, ты тоже, ты тоже распахнул в себе стеклянную будку и бежишь, с каждой минутой все ближе, с теми минутами, которые — хорошие минуты, и с теми, которые плохие. Слышишь, уходи. Что ты ищешь в той чертовой машине? Слышишь! Ты все ближе и ближе, ты не кто иной, как я, ты — тоже тот, кто все ближе и ближе. Ты тоже можешь лишь приблизиться. Стоять! Стреляем! Мне все равно, но эта женщина не должна здесь остаться. Если всему конец, ей не должен быть, не должен быть конец.

Я слышу голос. Я его слышу, значит, в меня не попали. Она смотрит на меня. Она не верит своим глазам. Она не понимает, что происходит. Почему стреляют? Я слышу, я еще слышу… Теперь — не слышу, теперь не слышу, теперь не слышу, уходи, слышишь, уходи отсюда, уходи…

Загрузка...